Законы небес беспощадны — от них не уйти, не укрыться,
А мир бесконечно огромен, и дел в нем свершается много.
Исчезли навеки три царства, прошли они как сновиденье,
И скорбные слезы потомков — одна лишь пустая тревога.
Будильник надрывался, истерично заливаясь и, наверное, даже немного подпрыгивая на тонких ножках. Франц спросонья дважды хлопнул рукой, стараясь нащупать назойливый механизм, но не попал. Должно быть, будильник умел не только звонить, но и бегать, уходя от карающей длани.
«Как хочется спать…»
Франц Пропп наконец вырвался из паутины сна, спасибо старому звенящему чудовищу, порождению безумной фантазии неведомого часовщика. Он приподнялся на смятых простынях, подключив к охоте на будильник еще и зрение, но тут закончился завод и дребезжание прекратилось. Не зря каждый вечер он отставляет будильник подальше, чтобы не достать его в первом инстинктивном движении поутру. Все-таки мировая история есть заговор «жаворонков» против «сов».
Франц окончательно перешел в сидячее положение, грустно рассматривая облезлые стены своей квартиры. В сумеречном свете раннего утра она выглядела особенно неприглядно, рядовая меблированная конура — комната и кладовка-«пенал». Из мебели — стол, шкаф, два колченогих табурета, сундук. Умывальник и ватерклозет — отдельно, по одному на этаж, дальше по коридору, у лестницы.
«Господи, ну хоть бы раз выспаться по-человечески…» — с тоской подумал Франц, спуская на пол босые ноги. Пол встретил его ледяным прикосновением — осень в этом году выдалась ранней и промозглой. Надо бы купить немного угля и брать в постель грелку, еще коврик не помешал бы — положить у кровати. Но получка только в конце недели.
Дума о деньгах как паровоз потащила за собой мысли о работе — причудливой смеси волшебной сказки, унылых склок и бесконечного ремонта. Пора, пора… Сегодня нельзя опаздывать.
Идти к умывальнику было выше его сил — наверняка там уже выстроилась очередь гогочущих работяг, спешащих на утреннюю заводскую смену. Они будут ржать, обмениваться сальными шутками, в тысячу первый раз пересказывать тупые анекдоты. Потом кто-нибудь обязательно начнет вспоминать недавнее боевое прошлое, затем — как фотографировался с кайзерфлагом на вершине Эйфелевой башни или плевал вслед уходящим английским транспортам с пирсов Верхней Нормандии и Пикардии. Чего только не сделают люди, чтобы хоть как-то скрасить, замалевать свое постылое, убогое существование… Не сказать, чтобы они как-то обижали его, кряжистые мужчины разного возраста, но похожие как близнецы — с серыми от въевшейся грязи руками в узлах вен, с сильными пальцами, на которых уже опухали пораженные ревматизмом или артритом суставы. Рабочие воспринимали его, скорее, со снисходительным безразличием — он не был ни трудягой, ни даже ветераном. Молодой мозгляк, хилый и голодный, время от времени робко занимающий пфенниг-другой «до получки». Лучше бы оскорбляли или даже поколачивали, для выпускника Королевской академии наук такая классовая борьба была бы достойнее и понятнее, чем нескрываемое пренебрежение.
К счастью, с вечера он позаботился не только о будильнике, но и об утреннем туалете — на столе в небольшом тазике стыла вода. Умывание обжигало холодом, Франц ежился и ругался сквозь зубы, но стоически довел начатое до конца. Какое счастье, что у него очень плохо и медленно растут борода и усы, так что бриться можно не чаще раза в три-четыре дня. Впрочем, чем ближе подступала осень, тем чаще он задумывался над тем, как бы отпустить бороду, хоть какая-то защита для лица.
Пропп критически глянул в осколок зеркальца на подоконнике, оно исправно отразило запавшие глаза, обведенные темными кругами, землистое лицо с легким пушком на щеках. На висках повисли капельки воды, которые миновало грубое полотенце. Обычное лицо молодого человека, уже выходящего из «юношества», но еще далекого от «зрелости». Вполне рядовое, ничем особым не запоминающееся — таких миллионы в «победоносной» Германии.
На завтрак времени уже не оставалось, да он и не собирался завтракать, несмотря на сосущую пустоту в желудке. Кусок хлеба, заботливо завернутый в чистую тряпицу, вполне мог подождать, а то к вечеру чувство голода станет непереносимым. Франц накинул тощее пальтишко, натянул шляпу поглубже и, бросив последний взгляд на свое жилище, вышел в коридор, нащупывая в кармане ключ.
На Унтер-ден-Линден было как обычно — людно и шумно[27].
Как обычно — его толкали и пихали как щепку в людском водовороте. Франц испытал привычный приступ ненависти — к себе, такому субтильному и неспортивному, к окружающему быдлу, дикому и невоспитанному. И к миру в целом, тому самому миру, который бросил Проппа на самое дно, вместо того, чтобы расстелить перед выпускником факультета прикладной механики ковер жизненного успеха.
Впрочем, Франц, как ученый (пусть даже с приставкой «недо»), всегда стремился к объективности. По совести говоря, ему еще повезло. Не такое уж и «дно» — он имеет работу, отчасти научную, и кусок хлеба, пусть даже весьма скудный, но все же кусок. Многим его сверстникам и соученикам повезло гораздо меньше, и изматывающая каторга заводского труда — еще не самое худшее, что вытягивали в лотерее послевоенной жизни… А, если быть совсем честным — то сказочная часть работы вполне компенсировала занудную, и платили — для чистой науки — не так уж плохо. Для молодого выпускника Академии, которому не хватило ни гениальности, ни протекции устроиться в военное КБ, и вовсе выигрышный билет.
Путь был неблизкий, по Блюхерштрассе, до Friedhof — Большого Кладбища рядом с Народным парком. Чем ближе к месту, тем меньше становилось прохожих на улицах — людской поток отхлынул на окраины, к бесконечным кирпичным коробкам фабричных комплексов и лесу дымящих труб. Последний километр Франц прошел пешком, глубоко засунув в карманы озябшие руки и подняв воротник перелицованного пальто. Руки все равно мерзли, а воротник то и дело заворачивался обратно, открывая худую шею холодному ветру. Солнце пряталось за низкими тучами. Если ближе к центру Берлин был раскрашен разными оттенками серого, то здесь верховодил коричневый цвет — порывы ветра гнали по улицам опавшие листья, разбрасывая их целыми охапками, подобно сумасшедшему дворнику.
После надо будет пройтись по округе, посмотреть, не найдется ли где-нибудь немного грибов, подумал Франц, подходя к приземистому дому. Прошлым утром он услышал краем уха тихий разговор соседок — якобы, несмотря на осеннюю пору, в парках еще можно найти грибы, только собирать нужно очень осторожно. Кто-то увидит — и все, на следующее утро ни грибочка. Такая прибавка к рациону стала бы очень кстати, а то на хлебе, пустой каше и эрзац-колбасе можно и заворот кишок получить. Только вот как надо искать грибы? И где? Как отличить съедобные от несъедобных?
Сколько сложностей… С этой мыслью Франц отпер массивную дверь из потемневшего от времени дуба и вошел в дом.
Здание было двухэтажным, когда-то здесь располагалась купеческая контора, на первом этаже множество комнат-клетушек для товаров и мелких работников, на втором — большой зал для счетоводов и квартира владельца. Но уже много лет первый этаж сдавался внаем, теперь там селились конторские работники средней руки, достаточно состоятельные, чтобы позволить себе две-три комнаты на семью, но не настолько, чтобы переехать в более современное жилье.
Второй этаж целиком занимала личная лаборатория Айзека Айнштайна, профессора кафедры высшей математики и «физика-самоучки для развлечения», как он сам себя называл. Точнее, там располагалась и лаборатория, и склад рабочих материалов и приборов, и испытательные стенды для особо сложных экспериментов, и маленькая каморка, в которой профессор жил.
Айнштайн был гениальным теоретиком, лучшим математическим умом своего времени, но славу и известность в миру ему принесли не работы в области сверхмалых чисел и структурированных подмножеств — их могли понять человек двадцать на всей планете — а прикладные исследования. Баллистика сверхдальнобойных орудий, прочностные расчеты подводных лодок, математические модели армейской логистики, включая знаменитый «воздушный маятник», позволивший с непостижимой для врага скоростью перебрасывать между фронтами целые авиадивизии, какие-то зубодробительные формулы для медицины, «функциональное биомоделирование», которому пророчили перспективу переворота в биологии и медицине — все это для Айзека Айнштайна было «мелочами, понятными даже непосвященным».
Интересы профессора, при этом, лежали не только в области странной и сводящей с ума теории чисел, но и в причудливых изгибах риманова пространства, а так же наивных, с точки зрения именитых физиков, попытках проникнуть в эти самые пространства. Свое наследство, все премии, большую часть жалования и выделяемые Академией деньги профессор вкладывал в лабораторию, где плоды очередных его идей с удручающим однообразием загорались или взрывались.
Понятное дело, эти локальные катаклизмы не вызывали у соседей снизу ни малейшего энтузиазма. Тогда на сцену выходил единственный ассистент Айнштайна — Франц Пропп, чтобы уладить неприятности. Иногда Франц думал, что именно для этого его и наняли — вести бесконечные склоки с бюргерами, а затем браться за гвозди и молоток, чтобы устранить очередную проблему. Физические увлечения профессора казались то наивными, то совершенно надуманными, но это была Сказка…
Еще в самом низу лестницы, ступив на первую скрипящую ступеньку, ассистент услышал специфическое гудение, доносившееся сверху, и поморщился. Профессор вновь вернулся к серии опытов с резонаторами, от которых никто не добился ничего внятного со времен Теслы. Значит, будет шумно и, скорее всего, кого-нибудь обязательно ударит током.
Ближайшая дверь приоткрылась, в образовавшейся щели недобро блеснул любопытный глаз. Сварливый женский голос глухо пробормотал что-то об обнаглевших лентяях, которые жрут и пьют в три горла, пока честный немецкий люд терпит лишения. Насчет «жрут и пьют» — отчасти было правдой, армия не забывала своего доброго гения, и время от времени снабженцы присылали профессору немного настоящих продуктов. Еще одна причина крепко держаться за свое место — возможность раз или два в неделю съесть кусочек настоящего консервированного мяса.
«Мы же победители, война закончилась год назад, но почему мы до сих так плохо живем?» — задал себе вопрос Франц, шагая по ступенькам и придерживаясь рукой за старые перила. Впрочем, наверное, в Германии не было ни одного человека, который не задавался бы сходным вопросом. И в Европе. В России… Впрочем, России уже не существовало, после победы над большевиками место империи заняло некое непонятное образование, собранное как лоскутное одеяло из множества мелких военных диктатур и именующее себя то «Священной Директорией», то «Великим Собором». Поделом, нечего соваться в европейские разногласия…
— О, мой друг, — радушно приветствовал ассистента профессор, точнее та его часть, которую можно было наблюдать из-за распределительного щита. — Проходите скорее, без вас мне не справиться!
Франц тяжело вздохнул, впрочем, он постарался сделать это незаметно, украдкой. Похоже, Айнштайн не спал всю ночь, в очередной раз переоборудуя лабораторию под новый эксперимент. По залу были расставлены резонаторы Тесла — их тороидальные трансформаторы поднимались на уровень лица Франца. В центре лаборатории стояла хаотического вида конструкция из двух десятков вертикально поставленных пластин, очень узких, не шире ладони, но длинных, не меньше метра. Часть из них вроде бы складывалась в геодезический гиперболоид, но остальные производили впечатление натыканных как попало, без видимой системы. Они были сделаны из матово-черного материала, который Франц так и не опознал, то ли металл, то ли закаленное стекло. Пластины появились только сегодня, наверное, именно их привезли вчера в длинных ящиках, переложенных стружкой…
Пропп повесил пальто на гвоздь, заменяющий вешалку, бросил мимолетный взгляд на большие настенные часы, удостоверяясь, что успел, не опоздал. Он прошел к профессору, осторожно ступая между многочисленных лейденских банок и петель кабелей, спутанных как вьюн на старой стене. Он уже давно отчаялся понять принципы и механику конструируемых Айнштайном чудовищ и привык к работе в стиле «возьмите это, воткните вон туда и отойдите подальше».
Профессор кружил вокруг своих игрушек, быстро жестикулируя, словно сопровождая размышления игрой на невидимом пианино. Он считал в своей обычной «несносной» манере, которой, говорили, доводил преподавателей еще в бытность свою студентом. Айнштайн с легкостью удерживал в голове огромные формулы и, по слухам, умел брать в уме трехмерные интегралы численными методами. Он выносил на грифельную доску лишь «опорные точки» — бессмысленные для постороннего взгляда числа и куски формул. «Пока я буду записывать все решение, я его забуду», как то пояснил Айнштайн Францу свою методу.
— Не понимаю, — раздраженно сказал профессор Проппу, — Фокус должен быть здесь! — он указал на подвешенный к потолку блестящий шарик, покачивающийся на тонкой нити прямо над центральной конструкцией — Но эффекта нет! Сделайте нам кофе, а я пересчитаю.
Айзек решительно стер мешанину букв и цифр с доски, сиротливо укрывшейся в углу, и снова принялся покрывать черную поверхность «отпечатком мысли», орудуя куском мела как рапирой, будто поражая в самое сердце неразрешимые проблемы. Пропп пошел варить кофе на медицинской спиртовке. Это тоже была Сказка — иногда профессор получал через Академию настоящий кофе и даже настоящий сахар. «Топливо для мозга» — говаривал Айнштайн, похрустывая желтоватыми кристалликами. И утро на работе зачастую начиналось с глотка божественного напитка совершенно довоенного вкуса.
Старательно помешивая пряную жидкость густо-коричневого цвета, с шапкой бурлящей пены, Франц раздумывал над вопросом — что же движет Айнштайном? Он мог бы стать не просто великим математиком, каким являлся — но величайшим из всех, живых и покойных. Или мог бы уйти в прикладную науку целиком и нажить огромное состояние на патентах. Оба пути вполне достойны и гарантировали профессору славу, а также немалый доход. Однако, Айнштайн писал свои теоретические работы как бы между делом, а расчеты для военных производил без всякой системы и последовательности, хватаясь за первую попавшуюся проблему и равнодушно забывая ее по завершении. Истинной любовью ученого являлась его странная, мудреная физика. В Академии шепотом передавали из уст в уста легенду о том, что некогда один заслуженный доктор наук снисходительно высмеял молодого Айзека и его изыскания в области теоретической физики. Дескать, пусть наивный юноша даже не пытается идти путями официальной физической науки — там все давным-давно открыто, и не напыщенным юнцам искать новые горизонты. Доктор давно упокоился в могиле, но уязвленный до глубины души Айнштайн все так же вел нескончаемый поединок с давним оскорблением.
Кто знает, может быть, это и в самом деле было именно так. А может быть — и нет. Пропп вдохнул кофейный аромат и забыл о делах прошлого, предпочитая наслаждаться скудными радостями дня сегодняшнего.
Выпив кофе, профессор попросил Франца найти в справочнике магнитное склонение для Берлина, потом они смотрели на компас, затем ассистент предположил, что на показания «что-то влияет», они обошли все помещение, наблюдая за колебанием тонкой стрелки под стеклом — и Айзек, просветлев, воскликнул — «Ну, разумеется! Поправка на полтора градуса!».
Вновь мел свирепо стучал о доску, с такой силой, что вокруг разлетались меловые крошки и облачка белой пыли. Айнштайн то записывал, то размашисто стирал написанное рукавом халата, символы и числа путались, наползали друг на друга как страшные насекомые. Когда он более-менее удовлетворился результатом, профессор и ассистент долго ползали среди банок и проводов с линейками и карандашами, чтобы в итоге передвинуть резонатор ровно на восемь миллиметров. При следующем пробном пуске пробило один из конденсаторов, и поторопившийся его менять Франц получил неприятный укол током.
— Как Вам кажется, господин Пропп, мы на пороге великих открытий? — эта фраза была частью ритуала, повторявшегося несколько раз в месяц.
— Конечно, господин профессор! — с должным энтузиазмом отозвался Франц, украдкой потирая пострадавший палец.
— Итак… — светило математики, символ превосходства науки Второго Рейха, с выражением искреннего, почти детского счастья на лице взялся за рубильник.
Вначале не происходило ничего необычного. Точнее, необычного было много, но Франц давно привык к взрывам, молниям и прочим светошумовым эффектам, свидетелем которых столь часто становился. Все гудело, жужжало и потрескивало. Под потолком замигал никогда не выключавшийся светильник — аппаратура забирала слишком много электричества. Значит, снова начнутся жалобы соседей снизу. Пропп с трудом сдерживал зевоту и ждал, когда же все это закончится.
Стрелка амперметра подползла к сорока амперам, лампы под крышей мигнули особенно сильно и неожиданно что-то изменилось. Некое ощущение возникло у Франца под ложечкой, поднялось вверх. Заболели глаза, нижнюю челюсть укололо, будто зубные корни завибрировали мелкой дрожью. В пыльном воздухе лаборатории возникло странное гудение, очень низкое, уходящее почти в инфразвук. Поначалу Проппу даже показалось, что ему чудится, но нет — гудение росло, словно тяжелело с каждой секундой. Ассистент помотал головой, но неприятное ощущение резонирующего черепа лишь усилилось.
Тонко задребезжала ближайшая к нему вертикальная пластина. Ее поверхность словно подернулась мутной рябью — сверхчастая вибрация смазала очертания предмета. Затем вторая полоска буквально застонала, тоном выше. Еще и еще одна. Прошло меньше минуты, и весь круг пел в слаженном хоре, как будто целый оркестр камертонов.
— Получается, получается! — проговорил профессор, впавший в транс. — Оно все-таки сработало… Смотрите! — он дернул Проппа за рукав и указал на сверкающий шарик под потолком.
По резонаторам бегали хорошо знакомые фиолетовые молнии, но теперь они, словно щупальца спрутов, тянулись к шарику, от прикосновений тот вздрагивал, потом молнии оплели его со всех сторон.
— Да-а-а… — протянул Пропп, не понимая, то ли радоваться, то ли бежать. Гудение конструкции профессора отзывалось в самой сердцевине костей, давило на уши. Глаза болели, словно залитые свинцом, зубы как будто готовились пуститься в пляс, сорвавшись с определенных природой мест. Шарик полностью исчез в переливающейся сфере, блистающей всеми оттенками красного и фиолетового, вокруг нее оформилась яркая сиреневая корона, выбрасывающая протуберанцы потустороннего света.
— П-п-рофессор, а не выключить ли это?.. — дрожащими губами вымолвил Пропп, чувствуя нарождающуюся панику. Ассистент автоматически бросил взгляд на часы, и слова замерзли в его устах. Стрелки вращались в обратном направлении, минутная бешено крутилась, часовая совершала оборот лениво, но так же заметно. Пропп моргнул, стараясь прогнать наваждение, но обратный бег хронометра продолжался. Светящаяся сфера все расширялась, она будто втягивала в себя окружающие звуки и весь посторонний свет. В лаборатории сгустились сумерки, гудение усилилось и неожиданно перешло в скрежещущий визг, разом подпрыгнув до невыносимой высоты.
— Выключайте! — истошно возопил профессор, забыв, что рубильник у него в руках.
Толстая, похожая на лохматый шнур молния прыгнула на провод низкого напряжения, рассыпая гаснущие сиреневые искры. Затем шнур скакнул на приборный щиток, и лаборатория утонула в ярчайшей вспышке. От щитка с пробками во все стороны разлетелись облачка фарфоровой пыли, огненно-красным росчерком пролетело, то, что было предохранителем. Франц рухнул на колени, прикрывая голову руками. Пол вздрогнул, с потолка крупными хлопьями посыпалась штукатурка.
И все закончилось.
Ассистент медленно пришел в себя. Прямо перед его носом высилась лейденская банка, но что-то в ней было не то… Что-то неправильное — стеклянная поверхность обрела новый, несвойственный металлический отблеск. Пропп достал из кармана карандаш и осторожно постучал о гладкую поверхность, та отозвалась глухим, совершенно не стеклянным звоном.
— Ой… — только и смог произнести ассистент. — Кажется, я очень сильно перепутал плюс и минус…
Он поднял голову и в первое мгновение не понял, что изменилось, а затем сообразил и почувствовал, как струйки пота потекли по спине — все до единой пластины рассыпались в мелкую невесомую пыль, вздымающуюся смерчами от любого дуновения.
Айзек Айнштайн благоговейно взирал на сгоревший щиток.
— Пропп, посмотрите на это… — прошептал он.
— Он перегорел, — осторожно сказал Франц.
— Пропп, вы идиот! — взорвался Айнштайн, но в его словах не было злости, лишь безграничное кипение эмоций. — Смотрите на приборы!
Вольтметр сгорел и заплавился в положении «стрелка вправо до упора». Амперметр напротив, отклонился влево от нуля. У ассистента отвисла челюсть.
— Амперметр показывал, какой ток мы забирали из сети, — прошептал как в трансе профессор. — В момент взрыва мы забирали меньше нуля ампер. И вот это, — он сделал величественный жест. — Как, по-вашему, с нашими жалкими пятью киловаттами мы могли бы это сделать?
Внизу нарастал шум, многоголосые крики и проклятия, приглушенные стенами. По-видимому, прочие жильцы прочувствовали эксперимент на собственной шкуре, но оценили его далеко не так оптимистично как автор.
— Часы! Вы видели часы и стрелки!? — вопиял Айнштайн, он метался по разгромленной лаборатории, похожий на призрака, серо-белые полы распахнутого халата мелькали за ним подобно крыльям, глаза сверкали. — Вы понимаете, что это значит?!
И Франц понял. Он посмотрел на сгоревший амперметр, на остановившиеся часы, черную пыль на полу.
— Сила, — только и смог вымолвить он. — Энергия.
— Именно! Именно! — воскликнул Айнштайн. — Электромагнитный импульс, который способен так воздействовать на часовой механизм, сжег бы дом, а от нас остались бы только обгоревшие кости! Энергия!
Он остановился, потрясая сухим кулачком, словно грозил невидимому собеседнику.
— Вот так и делаются мировые открытия «людьми с нефизическим складом ума»! — истово провозгласил он. — «В физике все уже открыто и у вас нефизический склад ума», как же! Я знал, что это возможно, я знал!
Лестница за дверью немилосердно заскрипела, сотрясаемая тяжелыми быстрыми шагами. Мгновение спустя сама дверь открылась от хорошего пинка.
— Профессор! — это был Дирлингер, всегда спокойный как гробовщик, абсолютно инертный и безразличный ко всем неприятностям, что доставлял окружающим Айнштайн. Если уж он вышел из себя, значит, и в самом деле стряслось что-то невероятное. — Черт побери, я понимаю, научное светило и все такое, но это уже никуда не годится!
Возмущенный обыватель поднес к самому носу Айзека непонятный предмет, что-то очень знакомое, но в то же время отличающееся странной несообразностью.
— Я вызову полицию! — орал, уже не сдерживаясь, Дирлевангер, а Айнштайн как загипнотизированный смотрел на небольшую белую штуку, которой тряс сосед. — Господин профессор, ну что же это такое, неужели добропорядочный ветеран на пенсии не может спокойно выпить кружку пива!? Только налил, и вдруг треск, гром, молния как серпом, чуть пальцы не отхватило!
В руке он и в самом деле держал фарфоровую кружку, точнее, ее половину — неведомая сила рассекла сосуд наискось, от верхнего ободка до днища. Срез был ровным и гладким, как будто тесто, рассеченное тончайшей нитью.
— Дружище! — радостно ответил Айнштайн. — Мы только что решили одну из величайших проблем человечества. А вы беспокоитесь о кружке пива!
Франц Пропп в очередной раз вздохнул и пошел искать молоток. Похоже, на этот раз ремонт будет долгим…
Второй день «Пионер» крался на глубине трехсот метров, раскинув на десятки миль незримое «ухо» акустического наблюдения. Невидимый и неслышимый, он скрывался под термоклином и каждые несколько часов сбавлял ход на один-два узла, все дальше углубляясь на территорию, контролируемую врагом. Обошел два минных поля, расположенных как будто «на отстань», без какой-то видимой системы и цели. Переждал на глубине целую стаю вражеских субмарин — три английских и одну «семерочную», которая шумела как десять нормальных лодок. Миновал несколько патрулей и отдельных эсминцев ПЛО.
Тяжелейшая многомесячная работа не прошла даром — субмарина действовала идеально. Скованный прочнейшей сталью карманный атомный ад исправно питал практически бесшумные движители. Вся аппаратура работала … пожалуй, обычное «с точностью часов» здесь неприменимо, электронная начинка подлодки была в миллионы раз сложнее любого, самого точного и сложного хронометра. Она просто работала, без сбоев и поломок. Пока все шло по плану, настолько четко и точно, что Шафран ходил мрачнее тучи, ожидая, когда судьба предъявит счет за щедро отмеренный излишек удачи. Но время шло, счет все откладывался, и механик дальше и дальше уходил в дебри черной меланхолии, стараясь, впрочем, не показывать ее коллегам и соседям.
По достаточно приблизительным расчетам до условной точки перехода еще около двадцати часов столь же тихого и аккуратного похода вслепую. Что будет дальше — оставалось лишь гадать. Разведка и гравиметрические наблюдения позволили установить точку перехода, но внешний вид, наличие каких-нибудь механизмов и как вообще происходит процесс переноса, узнать не удалось. Теоретически предполагалось, что оказавшись в непосредственной близи от очередного конвоя, возвращающегося «туда», лодка пройдет вместе с ним. Но никаких гарантий, разумеется, не было, и «Пионер» в самом прямом смысле слова уходил «в никуда», рассчитывая лишь на мастерство экипажа и огромную удачу.
Экипаж выполнял рядовые обязанности, хотя и в необычной обстановке. Группа радиоразведки в очередной раз проверяла свое сверхсложное хозяйство, от лебедок антенн до качества мембран в наушниках. А доктор наук Радюкин мучился вынужденным бездельем, помноженным на страх. Среди ночи научному консультанту смертельно захотелось чая, вернее сказать, ему захотелось что-нибудь сделать. Что угодно, лишь бы отвлечься, изгнать из сознания затаившийся… нет, не страх, ни в коем случае. Неудобство и глубоко засевшее чувство дискомфорта. Какое-то время он просто лежал в темноте, в тесной каморке, объединившей личную каюту, библиотеку и лабораторию. Радюкин размышлял над условностью понятий «день» и «ночь» внутри подводной лодки, неделями крадущейся на глубине и живущей циклами по восемь часов. Промучившись так минут двадцать, он включил свет и не без труда оделся, натыкаясь на многочисленные углы запирающихся шкафов и защитных кожухов тонкой аппаратуры. А затем пошел за чаем и новыми впечатлениями.
Чтобы уместить всю необходимую технику, «Пионер» пришлось достаточно серьезно перестроить. Дополнительные функциометры, средства радиоразведки, амортизаторы и «глушилки» ходовой части — все это требовало места. Поэтому даже при урезанном до абсолютного минимума экипаже и совмещении двух, а то и трех специальностей для каждого участника, места на субмарине категорически не хватало. И все же две крошечные каморки для душевного отдыха и чаепития остались. Человеку нужен угол, где он мог бы спокойно посидеть и отдохнуть душой. В свое время это были кают-компании для офицеров и рядового состава, достаточно вместительные. Но от офицерской откусил объем блок функциометров акустического поста, а от рядовой — удлиненный контейнер буксируемых антенн. Кроме того, учитывая специфику службы и отбор личного состава, разделение по классу тоже упразднили, так что в итоге получились просто «зеленая» и «желтая» комнаты отдыха, отличающиеся лишь цветовой гаммой.
До «желтой» было ближе, Егор рассчитывал на одиночество, но когда сдвинул вбок дверь на роликах, обнаружил, что уединения не получится. На пару мгновений он застыл у порога, раздумывая, не пойти ли в другое место, не будет ли это слишком невежливо.
— А, Егор Владимирович, — приветствовал его Крамневский, отворачиваясь от коробки телефонного аппарата, на которую смотрел так, будто там есть иллюминатор. — Проходите, будьте добры. Сон бежит?
— Бежит, — с некоторым усилием отозвался Радюкин, закрывая за собой дверь. — Как-то не спится, в ожидании…
«Желтой» маленькую кают-компанию назвали за веселенький лимонный цвет, в котором была выдержана вся обстановка — узкий стол и два дивана с высокими прямыми спинками, обтянутыми искусственной кожей. Ученый сел напротив моряка.
— Налить? — спросил Крамневский. Перед ним дымилась низкая широкая чашка, расписанная китайскими мотивами. Легким жестом Илион придвинул ближе небольшой термос со снятой крышкой. Стальной цилиндр исходил паром и травяным ароматом.
— Да, если не затруднит, — Радюкин достал из специальной ниши за прозрачной заслонкой металлическую чашку.
— Осторожно, горячее, — предупредил Илион, наливая бледно-желтый напиток. — Кипяток.
Радюкин осторожно пригубил.
— Мята? — спросил он.
— И мята тоже. Таежный травяной сбор.
Дальше они пили в молчании. Едва слышно гудели укрытые за переборками механизмы, если не знать, что за тонкими бортами скрывается пучина, можно представить себя в купе автопоезда.
— Вы ведь боитесь моря?
Вопрос застал ученого врасплох, Радюкин смутился, собирая беспорядочно разбегающиеся мысли. Крамневский с легкой улыбкой наблюдал за ним.
— Я прошел отбор, — осторожно сообщил, наконец, доктор наук. — Он был весьма придирчив и суров.
— Хороший, нейтральный ответ, — одобрительно качнул головой Крамневский. — К работе комиссии по оценке психологической устойчивости у меня нет претензий… Однако, — Илион отодвинул чашку и оперся локтями о крышку стола. — Речь о другом. Егор Владимирович, вы боитесь моря?
Радюкин испытующе посмотрел на собеседника. Тот чуть прищурился, не сводя взгляда с ученого, явно не собираясь закрывать вопрос. Чтобы выиграть немного времени, Егор отпил из чашки, стараясь понять смысл неожиданного любопытства капитана. Не собирается же тот высадить его посреди открытого моря, на вражеской территории?
— Господин капитан, предлагаю откровенность за откровенность, — произнес доктор наук. — Вы ответите на мой вопрос, а я отвечу на ваш.
— Хммм, — пробурчал Крамневский. — Во-первых, мы на военном судне, здесь «командир», а «капитаны» — это в торговом флоте и на вспомогательных судах.
— Виноват, — склонил голову Радюкин. — Со времен университета путаю. У каждого свои недостатки.
— Бывает, — согласился капитан-командир. — Во-вторых… Вы уводите разговор в сторону. Но будь по-вашему. Давайте свой вопрос.
— Почему вас прозвали «Илион-Топор»? Я неоднократно слышал, но никто не мог объяснить, откуда пошло.
— Еще бы, — искренне развеселился командир, подливая себе еще ароматного настоя. — Это из ранней юности. Я тогда увлекался историческими инсценировками и как-то сказал, что меч лучше шпаги, булава лучше меча, секира лучше булавы. Секиру молва заменила на более простое «топор», так прозвище и приклеилось.
— Забавно, — отметил ученый, подставляя и свою чашку. — Я думал, что-то страшное и ужасное, тайна, сокрытая во мраке истории… Подавленный бунт или расправа над какими-нибудь пиратами… Вы ведь перешли в испытатели из ВМФ?
— Я ответил, — короткой фразой Илион вернул разговор к прежней теме.
— Хорошо… — Радюкин задумался. — Это сложный вопрос. По-настоящему сложный.
— Попробуйте, — ободрил Крамневский.
— Я не боюсь моря. По крайней мере, так, как это понимают обычно. Я люблю океан, ценю его силу и богатство. Но…
Егор надолго задумался, глядя в чашку, словно там притаилась микроскопическая часть Мирового океана. Илион терпеливо ждал.
— Я ученый, специалист по анализу систем, экономических и военных, — произнес, наконец, Радюкин. — Это накладывает особый отпечаток на мировосприятие. Я оцениваю вещи и явления в комплексе. Здесь, на глубине, я вижу, зримо представляю бездну, которая расположена под нами. Миллиарды кубометров воды, миллионы тонн биомассы, десятки атмосфер давления, растущего по мере погружения. И когда я воспринимаю это все, все вместе, и крошечный корабль, то… чувствую себя… неуютно.
Егор повернулся и положил руку на лимонно-желтую стену, плавным изгибом поднимавшуюся к низкому потолку.
— Внутренний корпус, затем балластная цистерна, потом внешний корпус… — сказал он. — Несколько метров общей ширины, считанные сантиметры стали. А далее — стихия, которую мы никогда не сможем обуздать и контролировать, какие бы чудеса техники ни построили.
— Интересный взгляд на океан, — сообщил Крамневский, крепко задумавшись. — И на место в нем человека.
— Возвращаясь к вопросу — боюсь ли я моря? Нет. Но, будучи в плавании, особенно на подлодке, я временами чувствую себя немного не в своей тарелке. Это не страх, скорее почтение.
— Что же, откровенно, — сказал командир после короткой паузы. — Признаться, никогда не думал об океане в таком ключе. Для меня все то, что за бортом есть своего рода абстракция. Как для вас числа из справочников.
— Моя реакция так заметна? — спросил Радюкин.
— Нет. Но я достаточно давно хожу на глубине, чтобы замечать даже тень эмоций. Вы меня удивили — не похоже на обычный страх или клаустрофобию, да и отбор не пропустил бы. Даже с учетом того, что для научконсульта планка пониже.
— Хотели бы меня заменить? — прямо спросил Егор Владимирович.
— Нет смысла желать невозможного, — столь же прямо и почти без задержки ответил Крамневский, завинчивая крышку термоса. — Нет времени, да и целая армия квалифицированных психологов заверила, что вы вполне подходите для нашего похода. Но я хочу, чтобы вы понимали — если ваше… почтение… хоть на мгновение выйдет за рамки милого чудачества…
Илион не закончил фразу, и невысказанное повисло над столом тяжелой пеленой.
— Понимаю. Риск слишком велик, — согласился Радюкин. — «Харон» должен вернуться…
Илион снова улыбнулся, наблюдая за ученым, который, уже произнеся запретные слова, сообразил, что и кому сказал.
— Простите, — извинился Егор Владимирович, виновато разведя ладони в покаянном жесте. — Вырвалось. Мне простительно, все-таки почти, что сухопутная крыса.
— Ничего, — неожиданно сказал подводник. — Лично я не против такого названия, но пусть это останется между нами.
— А как же … суеверия? Удача и должное название для корабля?
— Всему должна сопутствовать разумная мера, — добродушно отозвался Крамневский, озирая кают-компанию, словно прозревая сквозь стены весь «Пионер». — Я смотрю на этот вопрос с более высокой колокольни, так сказать, метафизически. Все мы сейчас плывем в одной похоронной лодке через бескрайний Стикс.
Радюкин промолчал, но всем видом изобразил вопрос.
— А еще специалист системного анализа и знаток метаэкономики, — беззлобно подколол его моряк. И продолжил, уже без юмора, с печальной задумчивостью. — Удивительно, как много людей не понимают, что наш прежний мир закончился. Его больше нет. Почти все мысленно живут в прошлом, там, где все было чисто, уютно, приспособлено для человека. Где даже отъявленные мерзавцы соблюдали какие-то правила и останавливались на невидимой черте. Сейчас, когда говорят о «победе» и желают сокрушить наших врагов, на самом деле подразумевают «вернуть все так, как было». И почти никто не думает, что «как было» — исчезло безвозвратно. Нельзя победить врага, не уподобившись ему хотя бы в малости. Нельзя победить того, у кого нет души, и сохранить собственную в чистоте. Так что… Харон уже везет нас, весь наш мир, в неизвестность. Может быть там будет не так уж скверно… Но никому не дано вернуться обратно. В точности, как и говорят мифы.
— Пессимистичный у вас взгляд на будущую жизнь… — с неопределенной интонацией произнес доктор наук.
— Может быть и так, — согласился Илион. — Что ж, беседа получилась увлекательной. Пожалуй, на том и завершим. Мне пора на мостик.
— Спасибо за чай, — поблагодарил Радюкин. — Обещаю, что с моими… чудачествами у вас забот не возникнет.
— Надеюсь.
— Мы благополучно вернемся, превозмогая множество испытаний и починяя поломки, как в кинографе. И для нас перевозчик соблаговолит сделать исключение, — с умеренным энтузиастом помечтал доктор, намеренно добавляя в речь архаизмы, чтобы его приняли всерьез. И замер на полуслове, удивленный внезапной реакцией собеседника.
Крамневский смеялся — искренне, почти в голос, утирая выступившие слезы.
— Нет, Егор Владимирович, — с трудом проговорил он, переборов приступ веселья. — Как в кинографе не получится.
Закрыв за собой дверь и поднимаясь на второй ярус командного отсека, командир проговорил про себя то, что не сказал вслух ученому:
«В „Пионере“ примерно миллион деталей, если не считать каждый отдельный винтик. Из этого миллиона около десяти тысяч узлов критически важны, а поломка требует немедленного ремонта, лучше всего квалифицированного, заводского. Так что если случится что-то по-настоящему серьезное, все просто умрут».
Сознание возвращалось с трудом, в точном соответствии со старым добрым «шаг вперед и два шага назад». Мысли путались и переплетались самым причудливым образом, сталкиваясь шершавыми краями и рассыпаясь на множество осколков. Лишь «шаги вперед и назад» высились монументальной глыбищей посреди хоровода хаотичных образов, скачущих в безумной феерии. Временами в этой россыпи кристаллизовались более-менее вменяемые соображения и вопросы.
«Кто я?», «Где я?»
Но внимание скатывалось с мыслей, словно прибой, с бесполезным упорством штурмующий прибрежные камни.
— Эк его приплющило-то…
Знакомый голос. Ученый готов был поклясться, что уже не раз слышал этот густой солидный бас, но где и когда — не смог бы ответить даже под страхом смерти.
— Да-а-а… — протянул второй голос. — Таких эффектов быть не должно, препарат проверен. По-видимому, снотворное облегчает переход, но отягощает пробуждение.
«Русов» — всплыло в памяти у Радюкина, словно кто-то раскрыл перед внутренним взором папку с личным делом. Сергей Русов, старший офицер «Пионера», по совместительству один из трех медиков в экипаже.
«Пионер»… Что такое «Пионер»?
— А с головой у него не того? — снова спросил бас.
— Физиологические реакции в норме. Сейчас должно отпустить. Все-таки наш ученый коллега — счастливый человек.
— Да уж, гляжу как его гнет и крутит — счастье просто писано на лице.
— Но он, по крайней мере, переждал … это… во сне.
Слово «сон» послужило своего рода триггером, спусковым крючком. Неожиданно восприятие обрело остроту и концентрацию, пробивая наваждение беспамятства, словно пленку льда на полынье.
— О, господи… — пробормотал Радюкин, обхватывая ватными ладонями гудящую голову. — Боже мой…
Судорожным, почти конвульсивным движением доктор перевернулся на бок, еще не понимая, где он и что с ним. Казалось, нажми руками чуть сильнее, и череп сплющится как пластилиновый. Радюкин торопливо сложил руки на груди, скрючившись в позе эмбриона. Он осознавал тело какими-то урывками, как будто машину у которой то включали, то отключали отдельные узлы.
— Я живой… — пробормотал он. — Я живой…
— Живой, живой, — заботливо уверил его Шафран, накрывая ученого теплым одеялом. — Сейчас еще пару пилюлек в желудок закинешь и вообще станешь как новый.
— Мы уже там? — спазмы челюстных мышц превратили вопрос в почти бессвязное подвывание, но Шафран понял.
— Да. Мы уже здесь.
— Как наш пациент? — спросил Крамневский.
— В целом в норме, — лаконично сообщил прошедший на мостик Русов, плотный мужчина среднего роста с роскошными «польскими» усами. — Хотя поначалу я думал, что легко не отделается. Странная и непредсказуемая реакция. Похоже, процесс переноса сложнее, чем просто временная галлюцинация, и влияет не только на психику.
— Еще бы, — с этими словами Крамневский помимо собственной воли бросил быстрый взгляд на судовой хронометр. От воспоминания, что творилось со стрелками всего несколько часов назад, дрожь пробирала до костей.
Гидрофоны «Пионера» определили нужный конвой на расстоянии почти сотни миль, около девяти часов вечера. Постоянно сверяясь с акустиком и картой глубин, Крамневский плавной дугой вывел субмарину на параллельный курс, стараясь держаться на границе разнотемпературных слоев воды. Без малого три часа, которые понадобились, чтобы «поднырнуть» под основную группу транспортов, стоили каждому члену экипажа пары лет жизни. Светлаков надел на голову широкую матерчатую повязку — несмотря на охлаждение поста, пот градом катился по лбу. В уши, подобно визгу гарпий, ввинчивался хор винтов множества кораблей, и акустик ежесекундно ждал знакомых гулких хлопков, которые сопровождают разрывы глубинных бомб.
Когда вражеский ордер резко прибавил ходу и начал перестраиваться из вытянутой колонны в плотное каре, «Пионер» так же ускорился и, подобно призраку, поднялся из глубины, прижимаясь почти вплотную к днищу самого крупного транспорта.
Никто не мог сказать в точности, как «это» происходит, где пролегают границы портала, и как процесс влияет на технику и людей. Из допросов пленных следовало, что аппаратура ведет себя весьма странно, а психика человека подвергается угнетению. Но сложить полноценную и внятную картину из разрозненных описаний не удалось. Похоже, каждый переносил путешествие между мирами по-своему. По собственной инициативе Егор Радюкин принял таблетку сильнодействующего снотворного. Он принял к сведению вежливое, но предельно однозначное предупреждение капитана-командира, и, несмотря на жгучее любопытство, предпочел не рисковать, проверяя сочетаемость «почтения» к морю и галлюцинаций перехода.
Судя по часам, на поверхности день клонился к закату. Доктор наук мирно спал в своей каюте-лаборатории, а на мостике… Оглядываясь назад, Крамневский не мог внятно вспомнить, что же там происходило и, главное, сколько времени заняло. У перехода не оказалось какого-то фиксированного, зримого начала, так же как не было и определенного финала. Просто в определенный момент с техникой и людскими душами начала твориться подлинная чертовщина. Зрение обретало искусственную, почти наркотическую глубину, и тогда Илион мог одним взглядом обозреть всю лодку, словно в рентгеновском излучении. А в следующее мгновение на глаза опускалась серая пелена, периферийное зрение полностью исчезало, а показания приборов плясали как черные мушки. Когда акустик трагическим шепотом сообщил, что, судя по шумам, вражеский противолодочный корабль проходит под ними, на глубине пятисот метров, Крамневский решил, что все — на этом путешествие закончится. Идти по поверхности вслепую еще можно. Но плыть наугад в глубине, в окружении врагов — никогда.
И все же, они сумели. Невероятным образом, борясь с подступающим безумием и жуткими видениями — смогли.
Эффекты перехода прекратились так же внезапно, как и начались. А когда экспресс-проба показала, что у забортной воды резко сменился химический состав, Крамневский понял — «Пионер» перешел грань.
Будь это книга или кинограф, здесь следовало бы описать классическую сцену радостного воодушевления и бодрого энтузиазма, но поскольку действие происходило, по сути «в тылу врага», для подводников почти ничего не изменилось. Вокруг рыскали десятки неприятельских судов, а субмарина балансировала на самом краешке удачи, рискуя ежесекундным обнаружением — похоже, конвой ждали, и казалось, от сотен винтов, яростно бичующих воду, сейчас вскипит сам океан. Выполняя почти зеркальное отражение маневра, приведшего лазутчиков к порталу, «Пионер» ушел на глубину и двинулся подальше от надводной суеты и морских путей.
За исключением тяжелого пробуждения Радюкина, все развивалось крайне успешно.
И очень тревожно. Слишком много незапланированной удачи. А так не бывает — море всегда соблюдает баланс.
Проходили часы, субмарина шла строго на юг.
— Все чисто, винтов нет, — доложил акустик.
Крамневский снял трубку внутренней связи и нажал кнопку вызова. Ответили немедленно.
— Мы готовы, — отозвался Александр Трубников, командир группы радиоэлектронной разведки. Вместе с подчиненными он заперся в своем отсеке, защищенном и экранированном от всех помех.
— Еще полчаса, — произнес Илион.
— Поняли.
«Пионер» сбавил ход до минимума, оставив ровно столько, чтобы сохранять нулевую плавучесть без балансировки балластными цистернами. На тридцать минут субмарина почти неподвижно зависла в толще воды, лениво шевеля лопастями винтов, как кашалот плавниками, прослушивая окружающий мир чуткими, внимательными ушами гидрофонов.
— Хрень какая-то, — с чувством сообщил, наконец. Светлаков. — Ничего не понимаю. Есть обычный фон, но он слабее нормы раза в два, как минимум. Океан словно вымер. Крупной живности нет вообще.
— Техника? — отрывисто спросил Илион. — Суда?
— Пусто, — уверенно отозвался акустик. — На все сто.
— Тогда начали.
— Отпускаем, — произнес по внутренней вязи голос Трубникова, и сразу же вслед за этим отточенное чутье Крамневского уловило мельчайшую дрожь, передавшуюся по корпусу.
«Пионер» нес три буксируемые антенны, размещенные в специальном контейнере за рубкой, каждая в своем собственном отсеке. Повинуясь командам электрических сигналов, раскрылись створки первого, и «поплавок» скользнул вверх, удерживаемый сложноставной упряжью из тросов и эластичных лент. Лебедка отматывала метр за метром, антенна поднималась к поверхности.
— Штормит, аккуратнее, — посоветовал акустик.
Почти тридцать минут понадобилось, чтобы осторожно вывести антенну к поверхности и провести проверку системы. Удивительно, но Крамневский нервничал едва ли не больше, чем во время перехода. Тогда не было времени на рефлексию и волнение, а сейчас решалась сама судьба рейда — имели ли смысл месяцы тяжелейших трудов и невероятный риск путешественников.
— Сейчас попробуем поискать на основных частотах, — сообщил Трубников, Илион не видел его, но хорошо представлял разведчика, склонившегося над панорамным индикатором.
Снова потянулись минуты ожидания. Недаром же «Пионер» нес тонны специального оборудования…
Крамневский обозрел командный мостик, задержался на бритом затылке рулевого, покрытом каплями пота. Все участники перед походом постриглись «под ёжика» и тщательно побрились, только Шафран, как обычно, холил окладистую бороду и густую шевелюру, уверяя, что в ней его сила и фортуна.
— Странно, — Трубников говорил почти виновато. — Ни любительских станций, ни развлекательных передач…
Почему то вспомнился давешний диалог с ученым, точнее момент с абстракцией за бортом. Илион подумал, что это странно — снаружи не просто какая-то другая география, там иной мир — воплощенная мечта поколений фантастов, подтверждение смелых гипотез отдельных физиков, пользующихся славой чудаков и маргиналов от науки. Но как все… обыденно! В глубине души командир ожидал чего-то необычного, фантазийного. И обманутое подсознание бунтовало, требуя зримого подтверждения, что они «там».
— Есть, — ликующий возглас ударил из телефонной трубки, словно молотком по уху. — Есть! Похоже, мощная станция на американском побережье. Хорошая, четкая передача.
Прождав минуту, Крамневский строго спросил:
— И что?
— Командир… — в голосе радиоразведчика звучало безмерное удивление и растерянность. — Это…Послушайте сами.
В микрофоне скрипнуло — Трубников переключил канал на внутреннюю передачу, и в телефонной трубке зазвучал голос другой вселенной. Он говорил по-английски, с неприятным, жестковатым акцентом, но с отменной дикцией и прекрасно поставленным стилем.
— …Феррик забыл про Беста — он перешел в иное измерение, в собственную вселенную, где не было ни времени, ни пространства — ничего, кроме грязных отвратительных зверей, наседающих под автоматный огонь, под огнеметы, под гусеницы его танка. Ноздри Феррика вдыхали аромат паленого мяса, приправленный острым запахом пороха. В уши бил грохот орудий, треск пулеметных очередей, рев двигателей, крики, хрипы и стоны. Плоть Феррика стала частью пулемета, из которого он палил. Очереди трассирующих пуль, казалось, вылетали из самой глубины его души; Феррик буквально чувствовал, как они впиваются в плоть зверосолдат, падающих перед его стволом, толчками выплескивающим свинцовое семя смерти. Сквозь броню танка он ощущал хруст костей под гусеницами.
Он бросил мимолетный взгляд на Беста: казалось, юный герой навек обручился с рычагами танка и с гашеткой пулемета. Лицо его было стальной маской крайней решимости. Голубые глаза сияли священной яростью и железным экстазом. На мгновение глаза Феррика встретились с глазами Беста. И в тот же миг они обручились священным союзом боевого братства. Их души слились на мгновение в величайшем порыве расового волеизъявления, вобрав и растворив в себе танк — их совокупный орган возмездия. Все это длилось лишь мгновение, так что ни Феррик, ни Бест, ни на миг не отвлеклись от своей священной и героической работы. Тысячи тысяч актов величайшего героизма демонстрировали ежесекундно ратники, увлекаемые вперед могучим зовом здоровой евгеники, истинно человеческим фанатизмом и трансцендентной славой. Моторциклисты в черных куртках неслись навстречу раскаленным от непрерывной стрельбы стволам противника, дробя смердящие ноги зверосолдат, давя их колесами своих стальных скакунов, убивая их десятками, в то время как вражеские пули рвали на части героическую плоть воинов…[28]
— Что это? — спросил Крамневский в никуда, понимая, что ответа не будет. И все же ему ответили.
— По-моему, ответ очевиден, — сказала трубка знакомым голосом, и Илион вспомнил, что лаборатория ученого так же подключена к общей сети. Наверняка Радюкин уже пришел в себя и слушал радио вместе с командиром.
— Очевидно, — повторил доктор наук. — Это культура.
— Не понимаю!
Профессор Айнштайн мерил шагами лабораторию, в белом халате он походил на огромного нескладного аиста. Айзек размахивал руками как ветряк, чудом ничего не задевая.
— Не понимаю! — повторил профессор, резко остановившись. — Франц, ну что же не так?!
Франц Пропп утомленно присел в углу на шатком трехногом стульчике, судя по истершимся от времени цветочкам, предназначенном для ребенка. Когда-то соседи выставили этот ненужный предмет мебели во двор. Ассистент подобрал его сугубо во временных целях, когда лаборатория в первый раз пострадала от эксперимента с резонаторами. С тех пор минул не один год, а стул прижился, став неотъемлемым предметом обстановки. Франц обнаружил, что разрушительные опыты профессора словно из жалости щадят страшного колченогого уродца и в кульминационные моменты старался держаться к нему поближе. Глупое, конечно, суеверие, но как писал Шекспир, «Есть многое на свете, друг Горацио, что неизвестно нашим мудрецам…».
— Франц, ну что же мы делаем неправильно?
Вопрос, как и следовало ожидать, оказался риторическим, светило науки и не ждал от помощника гениальных прозрений.
— Мы перепробовали все, — рассуждал вслух Айнштайн, возобновляя метание меж громоздких агрегатов. — Черт побери, я так надеялся на новую фокусировку… И снова неудача…
Пропп критически взглянул на лабораторию. После того как год назад сбежали оставшиеся соседи, весь дом оказался в полном распоряжении Айнштайна, который без промедления переместил лабораторию в крепкий и надежный подвал со стенами из бутового камня. Предосторожность оказалась уместной, ныне обширный зал с узкими окнами под потолком более походил на поле боя — закопченный потолок, выщербленные стены и короба прочных защитных кожухов на аппаратуре.
Интерес профессора к открытому им «эффекту Айнштайна» очень быстро перерос в одержимость. Для уже немолодого ученого «эффект» стал вызовом и предельной истиной, а также откровенным оскорблением. Рыцари короля Артура, отправлявшиеся на поиски чаши Грааля, предполагали, что их цель где-то существует. Айзек наблюдал свой Грааль на расстоянии вытянутой руки, но… Даже гений профессора оказался не в силах разгадать феномен и тем более взять его под контроль. Пожалуй, не было такой процедуры, которую ученый не испытал бы в своей изматывающей битве с «эффектом», стремясь взломать его секрет. Но все бесплодно.
Сегодня Айнштайн использовал последнюю надежду — сложносоставную фокусирующую линзу. Ее после долгих переговоров выпросили у Королевской академии под гарантию научного прорыва и эксклюзивных прав на издание статей и научных работ, посвященных феномену. Под ударом сиреневых молний линза, единственная в мире, испарилась, не оставив даже пылинки. Очередной эксперимент вновь свелся к наблюдению занимательных оптических эффектов, а также регистрации неведомой энергии, возникающей из ниоткуда и в никуда же исчезающей.
Ах, нет, подумал Франц, это не все итоги. Не забудем непременную уборку и ремонт, куда же без них.
— Да к черту все, — неожиданно произнес профессор вполне спокойным голосом. — Выключайте, Франц. И… — он немного подумал, гладкий лоб собрался морщинами как воды озера на сильном ветру. — Вы говорили, нас вроде бы приглашала в гости ваша почтенная тетушка? Какое-то семейное собрание… Почему бы нам не принять предложение?
Если бы Айзек Айнштайн внезапно начал складывать стихи или высказал пожелание записаться в «корпус вооруженного народа», даже это не повергло бы Проппа в такое изумление, как сейчас. Профессор, который уже несколько лет практически не выходил из дома, «отшельник Айнштайн» — желает приобщиться к мирской суете? Да еще отправиться в гости к тетушке Хильде, которая была близка науке примерно так же, как близка к Земле Проксима Центавра с ее четырьмя световыми годами… Видимо, очередной провал по-настоящему подкосил Айзека.
Впрочем, все, что отдаляет необходимые и опостылевшие заботы по ремонту лаборатории — есть благо.
Путь через весь Берлин, к северным окраинам, оказался на удивление скорым. Словно само мироздание удивилось внезапному перерыву в отшельничестве Айнштайна и пришло на помощь профессору. Трамвай на аллее Ладсбергер шел по графику и весьма споро, людские скопища рассеивались как дым, стоило Айзеку и ассистенту приблизиться к ним. Единственная по-настоящему значительная заминка возникла только при пересечении Strasse des 17 juni. Похоже, очередной русский диктатор приехал просить помощи — кредитов, оружия и солдат. Франц помнил, как это случилось в первый раз, еще в двадцатом. Тогда невиданное зрелище собрало немыслимые толпы народа. Проппу посчастливилось попасть в первые ряды, и он самолично наблюдал все — большой открытый автомобиль, в котором стоял, раскланиваясь на все стороны, низкорослый человечек, конное сопровождение в причудливо-экзотичных мундирах, многоцветный стяг. Толпа ревела и бесновалась, неистово скандируя «ХЛЕБ! ХЛЕБ!!!», а человечек в машине раскланивался как заведенный, прижимая к груди странную шляпу, не то котелок, не то укороченный цилиндр.
С тех пор их много побывало в Германии, и с каждым разом прибавлялось экзотики, цветов на знаменах и поклонов. А вот толпа убывала. Сегодня очередной визит очередного просителя собрал совсем немного зрителей, почти безучастно наблюдавших за кавалькадой всадников в лохматых бурках, с длиннющими пиками и утрированно кривыми саблями. Но даже эта пародия на толпу вогнала профессора в состояние близкое к панике. Францу пришлось буквально взять Айнштайна на буксир, протаскивая за собой между отдельными скоплениями зевак. Когда они уже миновали процессию, сзади кто-то начал кричать в рупор на умеренно скверном немецком, ухо выхватывало отдельные слова «добрый германский народ… помощь…» и еще что-то про борьбу, скорую победу и выплату по всем обязательствам. Толпа свистела и улюлюкала.
У Франца было множество родственников по материнской линии, в которых он постоянно путался. Мать умерла достаточно рано, и почти десять лет Пропп с отцом жил вдали от Берлина. После возвращения в родной город он не раз сожалел, что нет какого-нибудь семейного путеводителя, чтобы разобраться в том, кто кому кем приходится. Последний раз Франц появлялся на подобном сборище года три назад и окончательно всех забыл, кроме самой устроительницы торжества, с которой худо-бедно общался. Но обширное семейство приняло двух новых гостей на удивление радушно и доброжелательно, так что стеснение очень быстро миновало. Как бы удивительно это ни было, окончательно тончайший ледок отчужденности растопил сам профессор. Айнштайн рассеянно достал из кармана пакетик с горсткой сахара и предложил внести посильный вклад в торжество.
Конечно, в приличных домах уже не готовят торт из прокрученного через мясорубку пшена. Но жизнь по-прежнему трудна, и человек, который приходит в гости с настоящим сахаром (не каким-нибудь сахарином!), безусловно, является скопищем всех мыслимых достоинств. Айнштайна приняли как родного дедушку, усадив одесную самой Хильды Гильдебранд-Пропп. Францу досталось место немного скромнее, но все же в первой когорте приближенных родственников, как он подозревал — не столько из уважения к блудному сыну семейства, сколько во исполнение матримониальных планов тетушки. Впрочем, это не мешало Францу наслаждаться гороховым супом, в котором плавали крошечные поджаренные сухарики и даже редкие свиные шкварки. Пока профессор мучительно пытался объяснить окружающим, чем же он все-таки занимается («великий Айнштайн» был весьма известной личностью и даже рядовые обыватели слышали о нем хотя бы краем уха), Пропп работал ложкой и умеренно радовался жизни.
Все бы ничего, но вот сидящий напротив человек Франца… нервировал. На первый взгляд ничего в соседе не заслуживало внимания. Обычный молодой человек, чей точный возраст определить представлялось крайне затруднительно — общая черта тех, чье отрочество пришлось на последние годы Великой Войны. «Голодное поколение». Ему можно было дать и шестнадцать-восемнадцать лет, и все двадцать пять. Худой, с впалыми щеками и суховатой кожей пергаментного оттенка. Необычно светлые, почти белые волосы были коротко подстрижены, но при этом еще и уложены в прическу с пробором. Обычная по нынешним временам внешность, если бы не глаза. Взгляд Томаса Фрикке (так представили юношу) казался странным, каким-то … неживым. Словно настоящие, человеческие глаза вынули и заменили стеклянной имитацией. Безупречной, но все же искусственной копией.
Фрикке относился к какой-то еще более дальней ветви семейства нежели Пропп. Как услужливо сообщили родственники, юноша, движимый патриотическими чувствами и поиском пропитания, собирался отправиться на следующие два года в Малороссию, или куда-то еще («Вы должны понять, эти странные, варварские названия. Они совершенно непроизносимы!»). Немецкие хлеботорговцы устали от смуты, которая уже давно охватила бывшую Российскую империю и не собиралась заканчиваться. Теперь они переходили от закупок украинского хлеба к организации собственных латифундий и целых «районов аграрного планирования», которым требовалась охрана. Разумеется, в строгом соответствии с договором, заключенным между новыми германскими нобилями и очередным правительством смутных территорий. Желающих подзаработать хватало, несмотря на глухие слухи о том, что вербовщикам и нанимателям нужны не столько охранники, сколько надсмотрщики и каратели.
И каждый раз, когда взгляд Томаса падал на Франца, ассистент чувствовал странный озноб, проскальзывающий по спине.
Утолив первый голод, собрание, насчитывающее почти два десятка человек, почувствовало себя посвободнее. Стука ложек стало меньше, а разговоров, наоборот, прибавилось, особенно когда появилось пиво — настоящее, не эрзац из лимонада, разбавленного картофельным спиртом.
Сославшись на некоторое неудобство, вызванное непривычно сытным обедом, Франц вышел на крыльцо двухэтажного дома, обустроенное в виде небольшой крытой веранды. Возвращаться не хотелось. Франц присел прямо на ступеньку, чувствуя необыкновенное умиротворение. В желудке чувствовалась приятная сытость, летнее послеполуденное солнце пригревало, но не жгло — легкий ветерок уносил излишнюю жару.
Пропп достал из кармана книгу, найденную в трамвае пару недель назад. Наверное, забыл припозднившийся пассажир. У тощего томика не хватало обложки и, судя по нумерации, доброй трети страниц. Пропп решил погадать на свое будущее старым студенческим образом — открыть и прочитать первый попавшийся абзац. Канон требовал гадать на учебнике, но за неимением сойдет и беллетристика.
Он перелистнул книгу, ткнул пальцем наугад и только после этого посмотрел. Абзац получился большим, но Франц добросовестно углубился в чтение.
«Вот видите речушку — не больше двух минут ходу отсюда? Так вот, англичанам понадобился тогда месяц, чтобы до нее добраться. Целая империя шла вперед, за день продвигаясь на несколько дюймов: падали те, кто был в первых рядах, их место занимали шедшие сзади. А другая империя так же медленно отходила назад, и только убитые оставались лежать бессчетными грудами окровавленного тряпья. Такого больше не случится в жизни нашего поколения, ни один европейский народ не отважится на это… Западный фронт в Европе повторить нельзя и не скоро можно будет. И напрасно молодежь думает, что ей это по силам… Для того, что произошло здесь, потребовалось многое — вера в бога, и годы изобилия, и твердые устои, и отношения между классами, как они сложились именно к тому времени. Итальянцы и русские для этого фронта не годились. Тут нужен был фундамент цельных чувств, которые старше тебя самого. Нужно было, чтобы в памяти жили рождественские праздники, и открытки с портретами кронпринца и его невесты, и маленькие кафе Баланса, и бракосочетания в мэрии, и поездки на дерби, и дедушкины бакенбарды… то, о чем говорю я, идет от Льюиса Кэрролла, и Жюля Верна, и того немца, который написал „Ундину“, и деревенских попиков, любителей поиграть в кегли, и марсельских marraines, и обольщенных девушек из захолустий Вестфалии и Вюртемберга.»[29]
— Здравствуйте.
От неожиданности Франц едва не подпрыгнул, а молодой Томас Фрикке уже садился рядом, аккуратно подернув штопаные штаны. Пропп недовольно захлопнул книгу.
— Извиняюсь, что нарушил ваше уединение, — произнес Томас, впрочем, особого раскаяния в его голосе Франц не услышал.
— Здравствуйте, — сухо ответил ассистент, бесплодно надеясь на то, что незваный собеседник ощутит неуместность своего соседства.
— Мне показалось, что я встретил родственную душу, — Томас не стал тянуть время и сразу перешел к делу. — Человек нашего поколения, человек науки… Мне кажется, что вас можно отнести к действительно новым людям, жителям новой Германии. Новой не по возрасту, но по духу, по готовности открыться возрожденным идеологическим константам. Позвольте полюбопытствовать, знакомы ли вы с творчеством Жозефа Артюра де Гобино? Или с работами Хаустона Чемберлена?
— Эти люди мне незнакомы, — недружелюбно отозвался Франц. превозмогая нешуточное желание отодвинуться подальше. А Томас, как ни в чем не бывало, продолжил, сверля помощника профессора немигающим взглядом:
— Жаль, очень жаль. От представителя ученого сословия можно было бы ожидать большего интереса к изменениям общественной жизни. Но никогда не поздно приобщиться к чему-то новому, светлому, открывающему новые горизонты познания.
Слова Томаса, произносимые ровным, каким-то странно безжизненным голосом удивительно сочетались с его стеклянными глазами и парализовывали волю, словно гипнотические змеи Южной Америки.
— Вы задумывались, отчего мы так скверно живем, господин Франц… Ведь вас зовут Франц, не так ли? Почему спустя не один год после окончания войны продовольствия по-прежнему не хватает, а мужчины до сих пор носят перелицованные из мундира пиджаки? Почему цены только растут, а русский хлеб всегда уходит на чьи-то другие столы? Все едят его — французы, бельгийцы, голландцы. Даже англичане. Но только не немцы.
Пропп слушал. Одна часть его «я» вопияла, требовала не мешкая сбросить путы злого гипноза и броситься восвояси, как от дьявола, поджаривающего человечину. Но другая жадно ловила каждое слово, потому что впервые кто-то вслух, связно и прямо говорил то, что другие осмеливались произносить лишь шепотом и притом поминутно оглядываясь.
— Я перебросился парой слов с вашим патроном, настолько, насколько это было возможно при нашей почтенной родственнице, — продолжал Фрикке. — Удивительно, но мировое светило, великий профессор Айнштайн, работник умственного труда, кушает на завтрак бутерброд с джемом и отварной картофель без масла — на обед. И один раз в неделю он видит на столе мясо, потому что научное сообщество способно лишь ограниченно финансировать его опыты. Но вдосталь накормить свою гордость — уже не в состоянии.
Томас перевел дух и двинул шеей, словно невысказанные слова толпились у самого горла и требовали прохода.
— Кто виноват в таком положении вещей? Что нужно сделать? Вы хотите знать об этом? — вопросил он.
— Д-да… — выдавил Франц, почти против собственной воли. — Не отказался бы… — с каждым произнесенным словом он словно срывал с себя частичку зловещего, какого-то замогильного обаяния Томаса, опутавшего Проппа ядовитой паутиной. — Нет… У меня нет времени! Совершенно нет времени!
— Жаль, — Фрикке отступился с неожиданной легкостью и даже отвел взор в сторону. — Но я надеюсь, вы недолго будете блуждать в потемках обмана.
Юноша легко поднялся, стряхнул с рукавов несуществующие пылинки и закончил:
— Юрген Астер. Запомните это имя. Я надеюсь, вы еще придете к нему. И к нам. К тем, кто знает, как вернуть величие Германии. И не только Германии, потому что национальное государство по сути своей — лишь мишура, фикция, которой плутократия прикрывает свои интересы и душит здоровое самосознание, присущее истинной евгенике.
Хлопнула дверь, на ступеньки шагнул Айзек Айнштайн, чуть пошатываясь и слепо водя перед собой руками, словно пытаясь что-то нащупать. Теперь и Пропп вскочил, обуреваемый дурными предчувствиями. Самым скверным из них было предположение о том, что трезвенник Айнштайн все же поддался искушению и приобщился к яду алкоголя.
— Франц… — прошептал профессор. — Дружище… Я понял! Мы все это время шли по ложному пути!
Он резко схватил Проппа за воротник и с неожиданной для своего тщедушного тела силой подтянул к себе. Стало понятно, что он не пьян, а находится в крайней степени умственного возбуждения.
— Я все понял, — повторил Айнштайн срывающимся голосом. — Стакан, стакан с водой! Мне налили. Я его выпил и когда посмотрел на стакан, пустой, понимаете, пустой — тогда я понял. Это же так просто! Ноль, математический ноль! Отсюда все провалы и невозможность повторить эксперимент у наших коллег в Париже и Бостоне. Ничто требует ничего. Никаких линз и материальных объектов, никакой принудительной фокусировки, только вакуум, он действует как запал процесса! Теперь у нас получится, бог свидетель, у нас получится! Домой, друг мой, скорее в лабораторию…
Томас Фрикке стоял на верхней ступеньке, глубоко засунув руки в карманы. Он смотрел вслед удаляющейся паре, и в душе юноши боролись два чувства — печаль и радость. Печаль от того, что такой перспективный материал блуждает в лабиринте ложных представлений. И радость от того, что всему свое время, Айнштайн с Проппом непременно придут к Великой Евгенике. Не сразу и наверняка не безболезненно, ведь служение великой цели всегда требует отречения от суетного. Но придут.
Фрикке был молод и неопытен, весь его опыт созидания новой жизни заключался в нескольких демонстрациях и двух погромах. Еще он раздавал прокламации и созывал народ на выступления Учителя Астера. Но Томас всеми фибрами души чувствовал, что наследственность и судьба определили ему куда более достойный и завидный удел. Поэтому он завербовался в службу охраны латифундий — чтобы закалить тело и разум для будущих свершений. Первая ступень долгой и замечательной жизни.
Со временем он встретится вновь с профессором и его ассистентом вновь.
Непременно встретится.
Радюкин отложил в сторону стилос и размял закостеневшие пальцы. Он привык много писать, но теперь объем бумажной работы превзошел все мыслимые пределы. У научного консультанта уходило на сон и все личные нужды примерно пять-шесть часов в сутки, и то урывками, когда «Пионер» опускал антенну и менял позицию. Все остальное время Егор Владимирович находился на прямой связи с группой радиоразведки и Трубниковым. Он слушал, записывал, анализировал. И сравнивал с прежними представлениями о сущности и мотивах пришельцев.
С самого начала, еще до рождения проекта «Пионер» стало очевидно, что мир «семерок» во многом близок, но не тождественен вселенной Терентьева. Масштаб нападения позволял думать, что «семерки» смогли обеспечить себе планетарную гегемонию. Когда разведке, наконец, удалось добыть несколько пленных, предположение превратилось в уверенность — агрессоры упоминали о кровопролитной войне против некоего аналога Конфедерации или Соединенных Штатов, которая закончилась победой. Простая аналогия показывала, что с использованием ресурсной базы и мобилизационного резерва собственно Германии это невозможно. Даже суровый Рейх, описанный Терентьевым, при всем своем блестящем дебюте, надорвался в континентальных баталиях, немного навредил английскому соседу, а уж о переносе войны через океан мог лишь грезить в смелых мечтаниях.
Насколько удалось понять из обрывочных источников, до определенного момента мир «семерок» примерно соответствовал «терентьевскому». Хотя приходилось учитывать, что пленные все как один обладали крайне обрывочными и бессистемными историческими познаниями, поэтому предположение оставалось очень зыбким. Точка расхождения пришлась примерно на десятые годы и Мировую войну, продлившуюся с перерывами почти девять лет. С этого момента колесница истории вышла на совершенно невообразимую тропу.
У «семерок» было два существенных преимущества перед нацистами. Первое — отсутствие России (или Советского Союза), как естественного «стабилизатора» на востоке. По всей вероятности, в той реальности русская Гражданская война не имела определенного победителя, или выигравшая сторона не смогла утвердить свою безусловную власть. Вместо Российской империи или Советского Союза получился аналог докоммунистического Китая или Руси перед монгольским нашествием — множество лоскутных княжеств и «варлордов», ведущих непрерывную усобицу.
Второе — достаточно сильно «мутировавшая» идея расового превосходства, которая здесь называлась «истинной евгеникой». Черновский высказал гипотезу, что в отличие от гитлеровцев, «истинные» сумели совместить две ортогональные тенденции. С одной стороны «евгенисты» изначально проповедовали предельную нетерпимость к «нечистым» и прямо обещали провести селекцию в масштабах всего мира. С другой — с легкостью выдавали расовые индульгенции целым народам и отдельным представителям. Как гласила первая глава «Учения о крови и скверне» — «даже в навозе евгенического мусора можно найти жемчужину расово верного типа» (на этом месте Черновского, поклонника строгих научных формулировок, передернуло от феноменальной безграмотности автора этого людоедского манифеста). При этом тем, кто не попал в гибкие рамки отбора, отказывалось не только в полноценности, но и в принадлежности к человеческому роду. В соответствии с «Учением» они считались некой «предшествующей волной разумной жизни» — своего рода прототип настоящего человека, которого полноценный образец должен был естественным образом вытеснить и уничтожить.
Таким образом, если нацисты изначально ограничили собственные силы и противопоставили себя всему остальному миру, идеология «семерок», при всей ее изуверской жестокости, оказалась более гибкой и адаптивной, привлекательной для мира, измученного тяжелым послевоенным кризисом.
Поэтому, в отличие от побоища Второй Мировой войны, триумфальное шествие «семерок» выражалось не столько в цепи военных побед, сколько в давлении и ассимиляции. Они побеждали не оружием, точнее, не только им. В авангарде войск под черно-белой трехлучевой свастикой рука об руку шли разочарование и надежда. Разочарование в прежнем мироустройстве, горечь всемирного обмана, апатия безысходности. И надежда на лучший мир, который устроен справедливо, правильно, и одаряет благами просто так, по праву рождения.
Разочарование и надежда на простые решения бросили под ноги «семеркам» весь мир.
В дверь постучали.
— Войдите, — пригласил доктор наук и с опозданием вспомнил, что все помещения на субмарине звукоизолированы. Следовало нажать специальную кнопку, тогда снаружи, в коридоре, зажигалась специальная лампочка, свидетельствующая о желании и готовности хозяина каюты принять гостя. Кнопка оказалась погребена под катушками с магнитной проволокой, и освободить ее, не обрушив лавину со стола, оказалось не просто. Но возможно.
— Позволите? — спросил Крамневский, входя в каюту-лабораторию.
— Конечно, — Егор Владимирович вполне искренне обрадовался визиту капитана… нет, командира. Только сейчас он почувствовал, насколько устал от многочасовых бдений с наушниками и блокнотом.
— Наши посиделки становятся традицией, — заметил Крамневский, подыскивая место, чтобы присесть. В лаборатории доктора наук, казалось, не осталось ни одного квадратного сантиметра, свободного от бумаг, пленок и разнообразных приборов. Разве что на полу. — Только чая у меня с собой нет.
— Сбоку, — подсказал ученый, но Илион уже сам нашел откидное сиденье на стене. — Ничего, перетерплю.
— Хотел было вызвать вас на мостик, — сообщил моряк, садясь и вытягивая ноги, насколько это было возможно в тесноте каюты. По тому, как он двигался и опирался на стену, было видно, что командир тоже очень устал, хотя и старался скрыть это. — Но решил, что не стоит лишний раз дергать вас. Вот, зашел сам.
— Хотите узнать что-то конкретное? — деловито уточнил Радюкин. — Или все сразу?
— Конкретных вопросов у меня, пожалуй, нет, — немного поразмыслив, ответил Крамневский. — Точнее, их слишком много. Откуда такое фантастическое опреснение забортной воды? Почему странно искажена вся система океанских течений? Почему по всей Атлантике непрекращающийся шторм, да такой, что уже потеряли одну антенну? И так далее. Поэтому, наверное… все сразу. У вас есть какие-то предположения? И прежде всего, конечно, вопрос вопросов.
Радюкин подумал над тем, что этот визит есть своего рода высшая степень уважения со стороны командира военного корабля. Какой-то особой формы уведомления командира о результатах научных изысканий не предусматривалось, и Илион мог одним мановением пальца вызвать к себе доктора, как и любого другого члена экипажа. Но вместо этого предпочел придти самолично.
Ученый покачался на рабочем стуле, словно проверяя его на прочность. Это простое движение послужило заменой привычно вышагивания по кабинету — доктор привык говорить стоя или на ходу. Подводник терпеливо ждал.
— Прежде всего, скажу, что все нижесказанное есть исключительно догадки и гипотезы, для однозначных заключений все еще катастрофически мало данных, — Радюкин мимолетно удивился, как легко и гладко, почти автоматически складываются привычные академические формулировки. Все-таки кабинетная школа никуда не денется, даже если лекция проходит на глубине трехсот метров в бушующей свирепым штормом южной Атлантике. — Как я понимаю, «вопрос вопросов» — это зачем им вторжение к нам?
— Да, — коротко ответил Крамневский.
— Повторюсь, пока можно только гадать… Но гадать уже более-менее обосновано. Насколько я могу понять, в основе всего лежит чистая экономика в сочетании с психологией … аборигенов.
— Экономика? — переспросил Илион.
— Да, обычная экономика. Хотя вам она, почти наверняка не покажется таковой.
Радюкин взял со стола карандаш и слегка постучал по нему кончиками ногтей. Еще одна давняя привычка, пришедшая из далеких времен, когда юный Егор очень боялся публичных выступлений и брал в руки карандаш или ластик, как бы переливая нервозность в посторонний предмет. Страх ушел, а привычка осталась.
— Небольшая преамбула. Следует отдавать отчет в том, что перед нами не наша культура, не наш социум. Классическая ошибка не слишком искушенных социологов, изучающих закрытые сообщества — стремление оценить их как родственные своим, только с некоторыми косметическими отличиями. Когда у нас старались разгадать мотивы вторжения, то поневоле ориентировались на собственные представления. Естественно, что загадку решали главным образом по методике «как и почему поступил бы я?». Мы даже представить себе не могли, насколько… болен местный мир, какими страшными патологиями он одержим. И я склонен считать, что в силу этого все наши теоретики ошиблись.
— Теория бегства или переселения кажется вполне убедительной, — отметил Крамневский. — Особенно глядя на то, что творится вокруг. Не могу сказать относительно общества, вам виднее, но… океан здесь действительно… болен.
— Бегство или переселение изначально сложно рассматривать как первопричину. Слишком малые силы для полноценной агрессии и полного завоевания. Кроме того… — Радюкин порылся в бумагах. — Кроме того, судя по тому, что господин Трубников выловил из эфира, в частности, из переговоров капитанов кораблей, все эти климатические эффекты начались примерно полгода назад. Так что, я думаю, означенные аберрации могут быть побочным эффектом «пролома» между мирами, но вряд ли являются причиной и поводом.
— К чему тогда склоняетесь вы?
— Деловая операция. Бизнес-предприятие, — сообщил Радюкин, с легкой улыбкой ожидая вполне предсказуемую реакцию собеседника.
Подводник подумал, почесал затылок, покрытый короткой щетинкой отрастающих волос. Высказанная ученым мысль была бредовой по своей сути, но командир все-таки постарался добросовестно ее обдумать и найти какой-то скрытый смысл. Не нашел и воззрился на Радюкина, ожидая пояснений.
— Доктор, давайте без драматических эффектов, — с холодной вежливостью попросил он. — У меня слишком много дел и слишком мало времени, чтобы разгадывать ребусы.
— Простите, — искренне извинился Егор Владимирович. — Даже ученые иногда любят пошутить, пусть и не всегда уместно.
Радюкин положил карандаш и начал объяснение.
— На самом деле все достаточно просто, если, как я уже говорил, понять, что мы имеем дело с совершенно иным обществом. И у этого общества совершенно иные ценности и представления о морали… — взгляд ученого упал на одну из катушек, и его передернуло от недавних воспоминаний, от такого даже закаленная психика могла дать трещину. — Давайте представим себе социум, который живет войной… представили?
— Хмм… Стараюсь.
— Имейте в виду, не думайте о людях, которые просто долго воюют, это совершенно не то, — посоветовал Радюкин. — Представьте людей, которые именно живут войной. Битвы, ярость схватки, торжество победителя — вот в чем их главная добродетель и вершина переживаний. Распространите представление об армии, вторгшейся к нам, на всех, кто проживает здесь. Всех без исключения.
— Допустим… Продолжайте, — слегка поторопил Радюкина Илион.
— Замечательно. Так вот… Там, — Егор указал пальцем вверх, словно намереваясь пронзить пальцем чуть закругляющийся потолок каюты. — Народ-воин, народ-убийца, который десятилетиями жил войной и за счет войны. Он либо сражался, либо готовился к новым битвам. А насущные потребности неизменно формируют под себя всю экономическую систему. Что такое затяжная война с точки зрения экономиста? Это изъятие из системы позитивного производства множества трудоспособных граждан, а так же значительное перемещение всех ресурсов и капитала в непроизводственный сектор. Чем дольше идут военные действия, тем дальше заходит процесс и тем жестче фиксируется вся система. Понимаете? Следите за мыслью?
— Весьма внимательно. Я помню школьный курс экономики и понимаю, о чем вы говорите. Но пока не вижу связи с толпой садистов, которые вломились к нам в прошлом году.
— А связь самая прямая, — Радюкин не выдержал и встал. В тесной лаборатории можно было сделать лишь два шага в одну сторону и обратно, но даже эта имитация ходьбы помогала собраться с мыслями. — Теперь представьте, что война закончилась. Все враги либо побеждены, либо сдались, либо не представляют интереса в силу слабости и бесполезности. Что дальше?
— Интересный вопрос… — Крамневский вновь энергично потер затылок. — Кажется, я краешком ума понимаю, но все равно суть ускользает. Поясните.
— Война закончилась. Точнее, больше нет врагов, которых можно побеждать и грабить. Но общество и экономика, нацеленные на непрерывную агрессивную экспансию — остались. Под ружьем миллионы людей, которые не умеют ничего, кроме как воевать. При этом год за годом пропаганда вбивала им в голову, что именно такое занятие наиболее достойно и почетно. Миллионы человеко-лет и огромные ресурсы вложены в военное производство, обогащая фабрикантов и промышленников. Сформировалась целая каста военных руководителей, настоящих Dux Bellorum, «военных вождей», которые считают себя солью земли. Для них война — не бедствие, а живительный источник, из которого черпаются слава, богатство, сознание собственной исключительности. Власть, наконец. Что теперь с ними всеми делать?
Да-а-а, — протянул Крамневский. Нельзя сказать, что доктор наук раскрывал какие-то сокрытые истины, все сказанное Радюкиным было вполне логично, убедительно, опиралось на уже достаточно солидный массив информации, полученной группой радиоперехвата. Но командир «Пионера» неожиданно поймал себя на мысли, что ему не хочется думать над этим. Совершенно не хочется. Слишком мрачные глубины открывались на этом пути, слишком страшно и обыденно все складывалось. Илион вдруг подумал о том, что придумав для себя образ Харона, перевозящего в своей ладье весь мир, он остановился на красивой, образной метафоре, не стараясь наполнить ее по-настоящему реальным содержанием и представлением.
— Если бы у них была какая-то иная политико-экономическая формация, возможно имело бы смысл попытаться как-то стравить пар, провести постепенную, пусть и болезненную перестройку, — развивал дальше свою концепцию Радюкин. — Снять с баланса огромную армию, реструктурировать военную промышленность. Но не для такого общества, которое помешано на идеях собственной исключительности, вседозволенности и сладости грабежа. «Война окончена! Всем спасибо, все свободны! Поздравляю, господа, военные заказы отменяются, теперь вы будет производить не броневики с двойной наценкой, а трактора, с нормой прибыли в десять процентов. Поздравляю, господа рабочие, ваши места сокращаются, родине больше не нужны горы оружия, и еще десять миллионов человек готовы пополнить ряды безработных. Поздравляю, господа военные, несколько миллионов человек возвращаются из армии в мирную жизнь и производство, нам больше не нужно столько офицеров, вам придется переквалифицироваться! Да и генеральская каста тоже больше не нужна, разве что полицейские силы и небольшой армейский костяк для поддержания порядка.» Кто выдвинет такую идею? И сколько он после этого продержится у власти? У нас, после Мировой войны, все это было, хоть и в десятки раз меньше. И у нас были великие экономисты, способные указать путь от пропасти, и великие государственные деятели, готовые повернуть на этот путь. У них ничего этого нет. Вы когда-нибудь видели, во что превращается за полгода спортсмен, бросивший тренировки слишком резко?
— Нет, это как-то слишком… глупо. Это путь в пропасть!
Доктор указал на ту самую катушку, от которой его морозило до сих пор.
— Трехчасовая массовая казнь в прямом радиоэфире с использованием высокотехнологического пыточного арсенала… Думаете, их можно мерить нашими мерками морали и мотивации? Мы смогли решить принципиальную проблему перепроизводства капитала уходом в Мировой океан и полной перестройкой экономической модели империализма. Теоретически можно было бы попробовать другой полюс — национализацию капитала, государственное планирование и принудительное распределение, такая система сработала в одном далеком месте. Но для них эти пути закрыты. Зато открылся иной. Наш мир — идеальный полигон, куда можно сбрасывать армии, технику и сумасшедших милитаристов. И главное — если дела пойдут скверно, всегда можно отступить, наглухо закрыв дверцу.
— Дико… Дико! — не выдержал Крамневский. — Переносить войну в другой мир, в другое измерение! Только для того, чтобы все продолжалось по-старому?
— Да, бредово и дико. Использовать революционную технологию или уникальный природный процесс таким способом — это даже не забивание гвоздей микроскопом. Это прикуривание от городского пожара. Для вас, для меня, для нашего общества, наших ценностей. Но не для них, — Радюкин остановился и присел на свободный краешек стола и испытующе спросил. — Какая эмоция сейчас у вас сильнее — кажущаяся абсурдность предположения? Или вам противна сама мысль, что злодеи не выскочили прямиком из геенны, а решают затяжные экономические проблемы посильными методами?
Крамневский долго молчал. Радюкин решил, что достаточно размялся и вернулся обратно за стол. Судя по часам, скоро должна начаться очередная радиопередача развлекательного толка. Слушать их было очень тяжело, но эти тяжеловесные, фантастически убогие по содержанию постановки оказались весьма полезны с точки зрения социального диагноза миру «детей Астера». Болезни, проблемы и чаяния общества неизбежно отражаются в его культуре и развлечениях. Егор Владимирович взял наушники и вопросительно взглянул на командира. Крамневский молча встал и, не оборачиваясь, вышел. Похоже, он был не рад своему решению заглянуть к доктору за неформальной беседой. Радюкин грустно проводил его взглядом и щелкнул переключателем. Сквозь треск помех он услышал уже знакомый голос.
— … Тем неожиданнее оказался облик того, кто последним сошел из кабины локомотива на землю; на фоне сброда благородство, излучаемое им, прямо-таки ошарашивало: высокий, атлетического сложения представитель человеческой расы в расцвете сил. Волосы цвета соломы, безупречно белая кожа, голубые сияющие глаза. Мускулатура, конституция, внешность — все в нем было гармонично и совершенно. Каждый квадратный дюйм обличал в нем носителя чистой и беспримесной крови…
— Рядовой от науки Пропп, вы явно рождаетесь заново!
Франц улыбнулся краешками губ. Когда профессор пытался шутить, остроты получались крайне неудачными, но при этом развлекали именно своей тяжеловесностью.
Хотя… Следовало признать, что сейчас в словах Айнштайна скрывалось зерно истины. Франц не питал иллюзий относительно своих талантов в области высокой науки, но годы работы бок о бок с профессором превратили заурядного лаборанта в весьма опытного инженера и технолога. Практика работы по принципу «это должно действовать как-то так, но я занят другим, так что займитесь» иногда творит чудеса.
— Замечательно, — Айнштайн отступил на шаг от высокой угловатой колонны составленной из множества черных прямоугольных ящиков, опутанных проводами как дерево лианами. — Да, то, что нужно. Вакуумные колбы готовы?
— Нового образца, с уменьшенной толщиной стенок, — с легкой ноткой самодовольства отозвался Пропп. — Привезут завтра. Вместе с новыми костюмами, они огнеупорные.
— Хорошо!
Айнштайн обошел вокруг «фазовой зоны» метрового радиуса, огражденной невысоким — по колено — барьером из белых веревочек, натянутых между проволочными стойками. Обернулся к помощнику и неожиданно подмигнул ему с залихватским видом.
— А ведь получается, дружище, получается! Тот стакан воды оказался судьбоносен, он достоин того, чтобы быть вписанным в историю науки.
— Не сомневаюсь, — искренне согласился Франц.
— Что же, с этим вопросом мы, можно сказать, решили… — профессор на глазах поскучнел и осунулся, словно цветок над газовой горелкой. — Но что делать с откатом, я даже не представляю…
Сказать здесь было нечего, и Пропп лишь ненаучно цыкнул зубом — Айнштайн был прав как сама судьба.
— Знаете, Франц, — задумчиво произнес профессор. — Я до сих пор помню тот момент, когда решил заняться математикой… Мне было восемь лет, и я задумался над тем, что наука счета — это ведь современное волшебство. В природе нет такой сущности как отрицательное число, интеграл… Я могу взять яблоко, но как можно получить минус яблоко? Математики не существует, она есть дистиллированное творение человеческой мысли. Но эта абстракция позволяет оперировать вполне реальными объектами, строить могучие механизмы, проектировать гигантские корабли и постигать физику мира. Разве это не колдовство? Тогда я решил, что хочу в совершенстве познать математику и физику, чтобы творить настоящую магию. Пусть волшебные палочки больше не в ходу, но их можно заменить грифельной доской и логарифмической линейкой!
Айнштайн снял очки и протер их полой халата. Последние два года зрение Айзека ухудшалось с катастрофической скоростью, но ученого это мало волновало.
— Интересно, Франц… Когда мы только начинали, я думал, что достаточно решить проблему подбора и комбинации нужных частот. А теперь, когда мы нашли искомое, оказалось, что впереди новая стена, еще выше и прочнее прежней. И вы знаете… Скажу честно, я пока просто не представляю, что делать с откатом. Похоже, компенсационная реакция неустранима, и блокировать ее нельзя. А это значит, что…
Профессор умолк и склонил голову.
Пропп тихо вздохнул, прекрасно понимая невысказанное.
Годы работы, огромные средства, несколько новых областей математики, открытые Айнштайном буквально «мимоходом» — все подчинялось одной цели. И, в конце концов, Айзек (при скромной, но значимой поддержке Проппа, разумеется) добился своего.
Он сумел сделать невозможное и немыслимое. Комбинация электромагнитных излучений и резонаторов превратила умозрительную величину в реальность. Айнштайн воссоздал, организовал, сформировал, вызвал — в обычном языке не было слова для обозначения процесса — математический ноль, абсолютное ничто.
Но триумф исследователя оказался отравлен побочными эффектами процесса.
На границе зоны «эффекта Айнштайна» возникало нечто, что профессор назвал «уплотнением вакуума», название не более странное, чем само явление. В «плотном вакууме», копилась энергия, нерегистрируемая и неизмеримая… до момента, когда происходила разрядка, «откат». В зависимости от параметров модулирующего поля и чего-то еще, не поддававшегося даже математическому аппарату профессора, эффект проявлялся в виде электрических разрядов или мгновенного воспламенения. А однажды неведомая сила («видимо, гравитация», озадаченно предположил Айнштайн) в одну секунду буквально выкопала на месте зоны эффекта настоящий колодец, невероятно уплотнив деревянный пол, каменный фундамент и десять метров почвы. Вся аппаратура в тот день превратилась в твердые кубики с ребром 17.8 сантиметра, а попутно возникший пожар (кажется, любимое развлечение «эффекта», чаще его возникали разве что фиолетовые молнии) чуть не стоил жизни экспериментаторам. После этого Айзек потратился на защитные костюмы, сетуя на их бесполезность против неизвестного, и стал управлять опытами на расстоянии, с помощью зеркал и проводов. И продолжал попытки если не преодолеть откат, то хотя бы сделать его предсказуемым.
Но, судя по всему, эта преграда оказалась непреодолима даже для гения Айнштайна — физический барьер, который невозможно ни ликвидировать, ни обойти. Соответственно, при всей значимости открытия, его практическая ценность равнялась тому самому нолю. Теоретически создаваемая область «ничто» была бездонным колодцем энергии и, кто знает, возможно, даже червоточиной в пространстве, открывающей путь в неизвестность Универсума. Но на практике «откат» делал процесс неконтролируемым, одноразовым и смертельно опасным для операторов.
Игрушка, забава для ученого-отшельника.
— Ну что же, — приободрился Айнштайн. — Давайте пока займемся калибровкой.
Пропп едва не фыркнул, но сдержался. Когда Айнштайн только задумывался о первых опытах с резонаторами, он как-то раз прочитал в «Вестнике физических наук» о корпускулярно-волновом дуализме, посмеялся и сказал, что это очевидным образом следует из функционала, открытого им еще в начале войны. Пропп имел неосторожность попросить подробностей. Через восемь часов работы и двадцать исписанных мелким почерком листов он сдался и снова занялся более понятными вещами — калибровкой сопротивлений. С той поры слово «калибровка» будило специфические воспоминания, из тех, что со временем вызывают добродушную ухмылку. Но только со временем.
— А после надо будет подогнать…
Слова профессора прервались стуком сверху — кто-то с силой барабанил по входной двери. Айзек и Франц переглянулись.
— Доставка должна быть только завтра, — произнес Франц. — Я пойду, посмотрю…
Это оказалась не доставка, не почта и даже не полиция. Всего лишь посыльный, но какой это был посыльный! Высокий, широкоплечий, похожий скорее на циркового силача. Могучие плечи распирали форменную тужурку-мундир с высоким стоячим воротником и крупными золочеными пуговицами. У верхней петлицы в лучах полуденного солнца сверкал черно-белой эмалью круглый значок с непонятным символом вроде перекошенной трехлучевой снежинки. Пока Франц щурился от солнца, посыльный заученными механическими движениями протянул ему конверт из плотной кремовой бумаги с многочисленными печатями и зубчатой каймой.
— В честь дня рождения профессора Айзека Айнштайна, ему предписывается явиться на торжество, устраиваемое Королевской академией наук… — атлет обозрел Проппа сверху донизу одним долгим взглядом, в котором явственно читалось высокомерие. — С сопровождением. Сегодня в шесть вечера за вами пришлют экипаж. Пригласительные билеты прилагаются.
Четким движением он отступил на шаг и отсалютовал непривычным образом, выбрасывая вперед и в сторону руку, развернутую ладонью вниз. Потом посыльный развернулся на месте и двинулся в сторону от дома. Франц стоял, растерянно сжимая в руках конверт и пытаясь понять, что бы все это значило.
Затем Айнштайн с не меньшим изумлением смотрел на извлеченные из бумажного вместилища открытки и два пригласительных билета.
— Хм… — пробормотал он. — Кто подписал… А, Макс Вебер… хм… приличный человек вроде… Ладно, пойдем, все равно на сегодня дел осталось — всего ничего. Только вот… где мне взять приличный костюм?..
Франц Пропп сам не заметил, как постепенно превратился в подобие «отшельника Айнштайна». Работа у профессора не оставляла времени на суетные занятия мирской жизни. Привычка жить по собственным, 26-часовым суткам и не обращать внимания на такие мелочи, как восход Солнца тоже не способствовала интеграции в общество, а когда три года назад Франц перебрался на постоянное жительство в дом-лабораторию Айзека, он вообще перестал выбираться в город, ограничиваясь короткими пешими прогулками. Для общения с окружающим миром хватало телефона и курьеров.
Поэтому, когда ровно в шесть вечера роскошный лимузин затормозил у порога дома, Проппу было весьма стыдно за поношенные старомодные костюмы, поеденные молью, с намертво въевшейся пылью. Увы, ничего лучшего в скудном гардеробе не нашлось. После свободных сорочек и лабораторных халатов выходная одежда казалась одновременно и тесной, сковывающей движения, и мешковатой, удушающей. Франц то и дело подтягивал спадающие брюки и натягивал пониже слишком высокие рукава пиджака, а от галстука пришлось отказаться — Пропп забыл, как надо его повязывать. В противоположность своему помощнику, профессор вышел из дома, лихо помахивая зонтиком, который использовал вместо трости, и определенно не испытывал ни малейшего неудобства. Хотя смотрелся примерно как приглаженное и побритое огородное пугало — не хватало только клочьев сена в прорехах.
Вечерело, машина ехала быстро. Франц вглядывался в окно, не узнавая проносящийся за стеклом город. Общая планировка, разумеется, не изменилась, но вот антураж… Сразу бросалось в глаза обилие людей в форме, казалось, что вернулись времена «старых кайзеров», когда в мундирах ходили даже почтальоны и учителя. Почти каждый прохожий был либо в строгой форменной одежде, либо с какой-нибудь символикой в виде нашивки или значка. В основном варьировались волчья голова и уже знакомая «снежинка», в которой Франц не без усилий вспомнил какой-то старинный языческий символ. Почти на каждой стене виднелись отпечатанные в три краски листовки и плакаты, от крошечных, с ладонь величиной, до здоровенных полотен в рост человека. Листовки тиражировали один и тот же портрет — бородатое лицо человека средних лет, с одухотворенным взглядом, устремленным куда-то вдаль. Еще встречались рисунки молодых людей с гипертрофированными мышцами и пышнотелых фрау. Персонажи занимались разнообразным созидательным трудом, а где-нибудь в углу или на заднем плане обязательно присутствовал солдат в каске с непременной «снежинкой»-трикселем. Наверное, символизировал охрану труда от чего-нибудь. На крупных перекрестках стояли бронеавтомобили, новые, незнакомые Францу машины с хищными угловыми очертаниями и строенными пулеметами. Даже общественный транспорт изменился, не осталось ни одного старого привычного трамвайчика, вместо них по рельсам громыхали двухэтажные страшилища, раза в два побольше прежних.
Проппу очень сильно захотелось вернуться обратно, в уютную безмятежность лаборатории, где все понятно, упорядочено, и даже катастрофы проходят в соответствии с теорией и планом. Он не узнавал этого города и физически ощущал его недружелюбие. Словно машина уносила их с профессором вглубь гигантского муравейника, живущего по своим законам, непонятным и враждебным человеку.
Когда лимузин подкатил к академии, неудобство переросло в откровенный страх. Само здание осталось на месте, но пережило невероятные изменения. Исчезли фигуры грифонов, обрамлявшие широкую лестницу из светло-серого мрамора, пронизанного прожилками черного и белого цветов. На месте этих символов мудрости и знания теперь громоздились жутковатые горгульи с оскаленными пастями. На стенах, по обеим сторонам парадного входа, висели длиннющие черно-белые полотна с красной каймой и вездесущим трикселем. По центру, прямо над верхней балкой широких дверей расположился большой, два на два метра, портрет все того же бородача Под ним сверкали начищенные металлические буквы, складывающиеся в латинское изречение — что-то про науку, которая сделает человека свободным. Окна были забраны тяжелыми коваными решетками, кажется даже с шипами, словно академия готовилась выдержать осаду схизматиков от науки. Здание будто нависало над человеком, подавляя его угрюмой мрачностью и злобным величием.
Снаружи не было ни одного человека, но в самой академии профессора ждал пышный и помпезный прием. Контраст между безлюдьем и праздничной толпой не прибавил Францу уверенности. Пропп следовал за Айнштайном по красной дорожке, меж двух рядов восторженных почитателей и продолжал отмечать изменения, явные и скрытые от поверхностного взгляда. Бюстов основоположников мировой и немецкой науки значительно поубавилось, но длинная галерея вдоль стены не поредела — место выбывших заняли другие. Всматриваясь в бронзовые лица с гладкими слепыми глазами, ассистент пытался вспомнить, кто эти люди и чем они знамениты, но не мог. Более того, он был почти уверен, что никогда не читал о них в академических учебниках и не слышал на лекциях.
В конце пути, в компании репортеров, ученых ждал почетный президент академии Макс Вебер, дородный и лощеный, с огромными старомодными бакенбардами. Он раскрыл объятия навстречу профессору и, окруженный фотовспышками, радушно произнес:
— Господин Айнштайн! Блудный сын славной немецкой науки! Мы счастливы вновь приветствовать вас в стенах храма знаний!
Чествования, пожимания рук, торжественная экскурсия — все пролетело мимо Проппа яркой и бессмысленной каруселью. По большей части он молчал, ограничиваясь кивками и односложными замечаниями. Лишь единожды Франц поинтересовался, почему факультет биологии почти целиком «съеден» новообразованным факультетом евгеники. Вместо ответа он встретил стену вежливого недоумения, молчаливого осуждения, и больше не рисковал с вопросами. В положении сопровождающего оказалась определенная польза. Пропп был как бы при профессоре, но в то же время и в стороне. Таким образом он замечал вещи, которых не видел патрон, ослепленный приемом. И в частности — обилие откровенно неприязненных взглядов, которые бросали на ученого, когда Айнштайн смотрел в другую сторону. Причина такой странной реакции оставалась Проппу непонятной, но он уловил закономерность — все недоброжелатели носили триксель.
Франц не мог облечь свои ощущения в слова, но почувствовал страх. Настоящий страх, словно его заманили в паучье гнездо и понемногу оплетали паутиной. Невидимая угроза словно туман разлилась в воздухе. Больше всего ассистенту хотелось броситься восвояси. Бежать, бежать через весь город, пока за спиной не закроется дверь лабораторного подвала. Уютного, прочного, знакомого подвала, где нет людей, чьи улыбки напоминают волчий оскал.
Пропп даже сделал, было, шаг в сторону, словно готовясь к незаметному отступлению, но…
Но он не мог оставить профессора. Айзек Айнштайн, окруженный восторженными почитателями, освещенный вспышками фотоаппаратов, шел, рука об руку с Вебером и принимал восторг окружающих за чистую монету. А Франц понял, что не может покинуть старого ученого, который незаметно стал ему самым близким человеком.
Затем всех ждал торжественный ужин в честь «сына нации». Дрожащим от благоговения голосом Вебер сообщил, что «сам господин Астер» намеревался посетить академию в сей славный час, но неотложные дела вынудили изменить планы в последний момент. Профессор, разумеется, не знал никакого Астера, но вежливо покивал. Его помощник, наоборот, очень хорошо помнил эту фамилию, но оставил мысли и соображения при себе.
Было сверкание хрусталя и золота, свет люстр и все те же вездесущие фотографы, звон бокалов и хлопки открываемых бутылок. И поздравления, много поздравлений и тостов во славу величайшего из мудрых, мудрейшего из великих, профессора Айнштайна. Не оставалось почти никаких сомнений в том, что «профессор» — это ненадолго, пожелания услышать приставку «академик» звучали настойчиво и весьма многообещающе.
А затем наступил перелом.
Музыкальный звон разнесся по огромному залу. Уже немолодой, подтянутый мужчина с военной выправкой, в очередном мундире незнакомого покроя стоял, постукивая вилкой по фужеру, привлекая к себе внимание. Удивительно, но тихий звон волшебным образом не утонул в многоголосье празднества, а разрезал его, словно острейший клинок. По залу словно прошла быстрая волна — те, кто слышал бессловесный призыв, немедленно замолкали. Остальные, заметив их реакцию, оглядывались и, увидев молчаливую фигуру в мундире, так же обрывали речь на полуслове. Тишина распространялась между столами как невидимая воронка, поглощающая даже шум дыхания.
— Господин Клейст, — шепотом пояснил Вебер. — Почетный куратор академии, личный друг и сподвижник Юргена Астера.
Убедившись, что ничто более не мешает собравшимся услышать его, человек в мундире обвел общество благостным взором и остановил взгляд на главном столе, где было почетное место Айнштайна.
— Профессор, — мелодичным басом произнес господин Клейст. — Позвольте мне выразить восхищение вашим научным талантом, который прославляет величие истинного человеческого духа, воли и стремления к здоровому утверждению. Вы еще не раз услышите слова уважения и признания от коллег по сословию. Увы, я не отношусь к ним… — оратор склонился в шутливо-виноватом поклоне, собрание разразилось аплодисментами и смехом, который отозвался в ушах Франца подобострастным воем гиен. — …Но я постараюсь выразить свое почтение иным способом.
Откуда-то из воздуха, прямо под боком профессора возник лакей с золоченым подносом, на котором возлежал большой конверт, похожий на тот, в котором доставили приглашения, только гораздо больше и с единственной печатью в виде красной капли, обрамленной сложным узором. Айзек взял конверт и повертел его в руках, при виде печати меж столов пронесся стон, в котором мешались удивление и лютая зависть.
Профессор аккуратно вскрыл плотную бумагу и взглянул на единственный лист, оказавшийся внутри. Долго, очень долго он вчитывался в строки, отпечатанные красивым готическим шрифтом старого, еще довоенного образца.
— Что это? — тусклым голосом спросил он. — Что это за …
В последний момент президент академии резким движением смахнул с белоснежной скатерти графин, и в звоне бьющегося стекла утонуло слово, которое Пропп прочитал лишь по губам.
«…пакость».
Вебер вскочил со стула и подхватил профессора за локоть. Франц перехватил его умоляющий взгляд и встал с другой стороны.
— Господин профессор переутомился, он не привык к таким шумным собраниям! — воскликнул Вебер, не сводя с Проппа умоляющих глаз.
— Да-да, — подхватил ассистент. — Мы люди науки, мы не привыкли к такой роскоши и давно не были в обществе, простите нас!
Вдвоем они буквально силком потащили Айзека по проходу между столами. Айнштайн пытался отбрыкиваться и что-то говорить, но каждый раз, стоило ему открыть рот, упитанный Вебер встряхивал тщедушного профессора и тот давился невысказанным словом.
— Прямо и налево, — прошипел сквозь зубы Макс, сохраняя на лице широкую улыбку. — Там по лестнице к моему кабинету.
Только после того как крепкая дверь отгородила кабинет Вебера от коридора, президент перевел дух и отер вспотевший лоб.
— Господь наш милосердный, думал — все, конец… — пробормотал он, с трудом переводя дух. — Я все готовил заранее, хотел предупредить вас раньше, но не успел, все решилось выше, нас поставили в известность в последний момент. Даже мою подпись сделали факсимильно.
— Господин Вебер, я требую объяснений! — тонким фальцетом возопил Айнштайн. — В этой поганой бумажонке написано, что связь моей бабушки с немецким офицером официально признана некой комиссией проверки расовой чистоты. Значит, мой отец — незаконнорожденный, но все же сын чистого, евгенически здорового типа, и у этой … комиссии … нет ко мне претензий! Что это за профанация!? Вы всегда были честным человеком, кого вы здесь прикармливаете? Что за прилизанный хрен в мундире оскорбляет мою бабку?
Председатель с непонятным выражением покосился на Проппа.
— Что вы на него смотрите?! — крикнул уже во весь голос профессор. — Эти слова я готов произнести во всеуслышание, хоть по радио, и завтра напишу в «Вестник математических наук»!
— Сядьте! И заткнитесь! — рявкнул Вебер, и профессор послушно опустился на стул, исчерпав порыв возмущения.
— Пропп, — теперь президент обратился к Францу. — Когда вы последний раз были в Берлине? Когда вы покидали лабораторию?
— Думаю… Года четыре назад, — растерянно вспомнил ассистент. — Когда пришлось посещать дантиста, он отказался выехать на дом…
— Это моя вина, — понурился Вебер. — Я старался оберегать Айзека, думал, что вы будете связующим звеном между ним и миром. И не заметил, как вы и сами стали таким же затворником.
Из коридора донесся какой-то неясный шум, похожий на приглушенные шаги. Наверное, кто-то из гостей заблудился и искал выход.
А может быть, и нет…
Макс пристально, с подозрением посмотрел на дверь, прокашлялся и продолжил, на этот раз громко и очень официально.
— В настоящий момент, согласно недавно принятому Закону о расовой чистоте науки, — с уверенным голосом президента страшновато контрастировал взгляд загнанного зверя. — Все частные лаборатории переходят под государственный контроль. Бывшие владельцы могут продолжать заниматься исследованиями, но, согласно утвержденному Министерством науки плану, все руководители и сотрудники должны подтвердить свою евгеническую чистоту начиная с тысяча восемьсот первого года. Таков закон!
Вебер сглотнул.
— Вот, ознакомьтесь с этими бумагами, — все так же нарочито громко сообщил он. — Завтра к вам приедет курьер, чтобы забрать подписанные документы.
Макс положил что-то объемистое в конверт, на этот раз простой, из обычной бумаги, написал на нем что-то и протянул, было, Айнштайну. После короткого колебания передумал и отдал Францу.
«Уже третий за сегодняшний день», — подумал ассистент, с дрожью в руке принимая «дар». На нем не было ни печатей, ни каймы. Только два слова, написанные карандашом и дважды подчеркнутые.
«Бегите немедленно».
— Пропп, помогите профессору. Пусть посидит здесь, пока ему не станет получше, потом я вызову машину.
Айнштайн заглянул в конверт и с изумлением обнаружил там пачку банкнот и расписание поездов во Францию.
Из-за двери вновь донесся шум, Вебер испуганно оглянулся. Но это была всего лишь песня, которую запели в банкетном зале несколько десятков глоток. Не обычная застольная, а какой-то угрожающий, ритмичный марш.
— Я сейчас выйду, — хрипло прошептал он. — Вызовите такси с моего телефона. Уходите с черного хода, сторож вас выпустит. Берите первую же машину, не торгуйтесь, не экономьте, немедленно на вокзал. Из Франции — первым же пароходом в Штаты. Я потяну время до утра. Бегите, черт возьми! Не оставайтесь в Европе! Если не попадете на пароход, стучите в американское посольство, они наверняка дадут убежище светилу науки такого уровня. Не медлите, вот-вот начнется…
Президент Королевской академии наук подавился каким-то словом, слишком страшным, чтобы его произнести.
В дверь постучали. Резко и требовательно.
— Извините, профессор Айнштайн нуждается в отдыхе, — непреклонно произнес Вебер через дверь, — Он совершенно отвык от собраний, и не ожидал такой чести!
Умоляюще посмотрев на Проппа, он открыл дверь, вышел и тщательно ее за собой закрыл.
Пропп понял. Уже много лет он, по примеру Айнштайна, вел жизнь затворника, но оказалось, что в глубине души все это время дремал тот, давний Франц, вечно голодный и скорый на подъем юноша. Ассистент одернул костюм, проверил, не выпадут ли из кармана деньги и буквально стащил со стула Айзека. Тот недоуменно озирался и пожимал плечами, но безропотно позволил себя вывести. Пользоваться телефоном Пропп не рискнул, машину можно поймать и на улице.
Вот так и получается — промелькнула в голове шальная мысль — история идет мимо, а потом внезапно наступает на вас…
«Культ здоровья и силы», — написал Радюкин. Какое-то время, минуты две, взирал на белый листок с черными неровными буквами. Зачеркнул и написал ниже «абсолютизация молодости», затем добавил сбоку «масскульт усечен до предела, граничит и пересекается с самой низкопробной пропагандой». И завершил логическую цепочку размашистым приговором «АССИРИЯ и деградация социума, максимальное упрощение общественных связей».
Снова задумался.
«Должно быть, я ошибся, объясняя вторжение исключительно экономическими причинами… Есть что-то еще…»
Радюкин никогда не считал себя мастером слова, но помнил семь основных концепций составления сюжета и теорию многоактового разделения эпизодов при постановке радиосериалов. Поэтому, даже отметая в сторону натурализм местного масскульта, слушать развлекательные радиопостановки становилось невыносимо. Одинаковые, как патроны в обойме, они буквально долбили мозг убожеством и нарочитой жестокостью. Похоже, от всего богатства сказочных архетипов здесь остался только сюжет «обретение божественной силы», приправленный «возвращением и местью Одиссея». Но все равно каждый день ученый водружал на голову наушники и по семь-восемь часов внимал эфиру, вылавливая крупицы ценных сведений из однообразных подвигов очередного борца за расовую чистоту.
Подходила к концу третья неделя путешествия «Пионера». Субмарина неспешно курсировала над Бразильской котловиной, в районе острова Мартин-Вас. Крамневский хотел, было, попробовать подкрасться поближе к Юго-Западной Европе, но севернее Срединно-Атлантического хребта развернулись масштабные маневры вражеского флота, и командир не рискнул искушать судьбу.
Антенна и аппаратура «Пионера» позволяли прослушивать десятки каналов, от популярных развлекательных станций до армейских шифровок. Насыщенность местного эфира в разы уступала привычному, но тем не менее, в хранилищах радиорубки копились сотни катушек с записями, которые должны были подвергнуться тщательнейшему исследованию на родине.
Радюкин потер уставшие глаза. Он никогда не жаловался на зрение, но искусственный свет уже изрядно надоел, добавляя свою толику к накапливавшемуся утомлению. Усталость… Она понемногу разливалась по подлодке, как свинцовый расплав, буквально физически прибавляя ей вес. Тщательно отобранный экипаж держался стойко, в лучших традициях военно-морских сил Империи. Но в действиях экипажа начали проскальзывать мелкие ошибки — там забыли вовремя взять пробы забортной воды, здесь не провели тестовый прогон аварийного охлаждающего контура. Забыли заменить перегоревшую схему, записали очередные шесть часов эфира на уже занятую катушку…
Люди начинали уставать, по-настоящему, тяжело и опасно для лодки и миссии. Похоже, скоро придет время для амфетаминов и прочих особых средств. А это означает конец походу, потому что бодрящая химия дает всплеск сил, но очень скоро начинает сжигать организм, и после определенного момента экипаж полностью утратит функциональность.
«Функциональность».
Я начинаю мыслить как местный, подумал Радюкин. Снова и очень некстати вернулось поганое ощущение тяжести, чувство малости и слабости человека перед стихией за бортом. Ощутимо, очень зримо представилось, что сделает давление воды с «Пионером» и всем экипажем, случись в корпусе хоть малейшая пробоина. Ведь даже океан здесь не родной. Злобная, агрессивная субстанция с очень высоким содержанием железа и сероводорода, да еще с множеством обширных линз почти пресной воды. А если ошибся кто-то из работников? Если в лодке внезапно что-нибудь сломается? Строжайшая конспирация, полная тайна были первым и главным требованием операции, и Радюкин уже достаточно хорошо изучил командира, чтобы понимать — случись что, и Илион-Топор недрогнувшей рукой отправит на дно «Пионер» со всем экипажем.
«Я схожу с ума…»
Ученый сжал виски ладонями, с силой помассировал голову, словно выжимая панический страх, внезапно охвативший его естество.
Надо отдохнуть…
В качестве отдыха он решил провести небольшую уборку, рассортировав записи, графики, собственные заметки и краткие сводки основных замеров. Вот набросок схемы океанических течений. Обычно он похож на старинные географические карты с множеством «барашков», символизирующих волны, только вместо волн изображены течения и их ответвления. Здесь же все было совершенно по-иному. Перемещения гигантских масс воды образовали одну гигантскую воронку в виде искаженной восьмерки, стягивающую весь водоплавающий мусор в район Аргентинской котловины. Крамневский потратил почти неделю, накручивая круги в этом районе, он надеялся найти что-нибудь стоящее, какой-то артефакт, более значимый и материальный, нежели бесплотные слова в эфире. Но тщетно, единственное, что они обнаружили — кладбище кораблей, немного южнее возвышенности Риу-Гранди. Похоже, лет пятнадцать-двадцать назад здесь произошло крупное морское сражение. Шафран совершил два погружения на небольшом батискафе, но не нашел ничего полезного — время и «мертвая» вода хорошо поработали над покойными гигантами.
Крамневский поднял и отложил в сторону эхограмму, на которой были очерчены контуры одного из этих левиафанов. Серо-черный рисунок больше всего напоминал сооружение из сырого песка, какие во множестве строят дети на пляжах. В ломаных линиях и ряби штрихов еще можно было рассмотреть широкий корпус и огромную четырехорудийную башню, очень сильно смещенную к носовой оконечности. Ступенчатая шестиугольная пирамида главной надстройки заметно осыпалась и частично провалилась внутрь себя самой.
Конечно, внутри давным-давно не осталось тел. Скелеты в погибших кораблях — это популярная, но все же сказка, потому что морская вода в считанные годы съедает кости. И все же… Даже Шафран, который в жизни ничего не боялся, вернулся из своего подводного путешествия подавленным, бормоча под нос что-то про «склеп с призраками».
Под эхограммой нашлась стопка фотографий, сделанных Аркадием с помощью специальной герметичной фотокамеры, Егор хотел было еще раз рассмотреть их, но не успел. Блок индикации замигал желтой лампочкой — Крамневский вызывал к себе, на пост управления, по срочному, не терпящему отлагательств делу. Радюкин со вздохом обозрел стол, на котором его усилия оставили исчезающе малые следы, и пошел на центральный пост.
В узком, едва-едва разойтись двум людям, коридоре, ученый встретился со Светлаковым, направлявшимся в свой отсек управления гидроакустическим комплексом. Длинные, «козацкие» усы акустика печально обвисли, да и сам он выглядел не лучшим образом. Пожалуй, Светлакову доставалось больше всех. Никакая аппаратура не могла заменить чуткое ухо, абсолютную память и природный талант, из которых складывался профессионализм «слухача». Хороший акустик должен помнить и мгновенно опознавать несколько десятков тысяч специфических шумов, от пения китов до скрежета подводного шлюза. Блестящий — держит в памяти сотни тысяч, мгновенно вычисляя на общем фоне, например, характерное тихое шипение торпедного аппарата. У Светлакова был сменщик, но все равно главный акустик проводил в своей рубке по шестнадцать-восемнадцать часов кряду.
На центральном посту, рядом с главной колонкой управления продуванием цистерн, вокруг овального штурманского стола собрались Крамневский, старпом Русов и штурман Евгений Межерицкий. Подводники приветствовали ученого вежливыми кивками.
— Присоединяйтесь, Егор Владимирович, — предложил командир. — Смотрите, какая интересная штука у нас нарисовалась.
Моряки расступились, пропуская доктора к столу. На стеклянной поверхности, среди координатной сетки виднелись непонятные Радюкину символы, нанесенные черным капиллярным стилосом. Егор добросовестно всмотрелся в путаницу закорючек и предсказуемо ничего не понял.
— Вот, здесь, — пришел на помощь штурман Межерицкий, указывая небольшой телескопической указкой. — Засекли шесть часов назад.
— Понял, — отозвался Радюкин, теперь, получив точку отсчета, он понемногу начал разбираться. — Две мили от нас, дрейфует, верно?
— Да. Где-то тридцать на пятнадцать метров, подковообразная форма, определенно металлический. Хода нет, ни одного слышимого механизма, рискнули глянуть через перископ — темнота, даже габаритных огней нет. Осторожно попробовали сонар — никакой реакции. И похоже он полузатоплен, четыре пятых объема ниже уровня воды… насколько можно судить при таком волнении. Но, похоже, не тонет. Есть у вас какие-нибудь соображения, что это такое?
— Не представляю, — помотал головой Радюкин после минутной паузы. — Для подлодки слишком мал, для надводного корабля слишком низкая осадка. Буй или автономная станция выдавал бы себя сторонними шумами, да и форма не та, антенны нет. И он, судя по форме кормовой части, способен к самостоятельному движению.
Немного подумав, доктор добавил:
— Я ведь не сказал вам ничего нового?
— Нет, к сожалению, — отозвался Русов, поглаживая ус.
— Соблазнительно, — произнес Межерицкий, потирая худые костистые ладони, словно штурман мерз. — Надо бы взглянуть.
— Надо, — с исчерпывающей лаконичностью отозвался из-за спины Шафран, неслышно поднявшийся по лестнице с нижнего яруса.
Крамневский добросовестно подумал, внимательно посмотрел на свою счастливую нить, протянутую под потолком, словно ответ был подвешен к этому взлохмаченному старенькому шнурку. По-видимому, он уже принял решение, и сейчас еще раз всесторонне подсчитывал все выгоды и опасности.
— Подождем еще шесть часов… нет, восемь, — решил он. — На случай, если это какой-то буй или сигнальщик. Отойдем самым малым на пару миль к югу и зависнем. Услышим кого-нибудь — пересидим или тихо уйдем под термоклином. Не услышим — как раз стемнеет, посмотрим, что это.
— Как обычно? — уточнил на всякий случай Шафран. — ИДА, «ослик», провод на буйках и никакого дальнего радио?
Крамневский осуждающе посмотрел на него, дескать, такой большой, а странные вопросы задаешь. И подтвердил:
— Да. Не забудь, если связь прерывается, мы ждем ровно четверть часа, а затем либо торпедируем этот объект, либо уходим. По обстоятельствам.
— Не забуду, командир, я ведь сам писал эту инструкцию, — с кривой усмешкой согласился Шафран. — Главное, не промахнитесь.
Крамневский хотел было сказать что-то, явно резкое, но в последний миг сдержался. Он лучше чем кто бы то ни было понимал, насколько все устали и напряжены. А механику предстояло в одиночку отправиться к неизвестному объекту, который вполне мог оказаться особым противолодочным кораблем или просто судном с радиостанцией, вещающей на неизвестной частоте. Или гигантской миной. Немудрено, что даже нервная система старого подводника, словно сплетенная из стальных тросов, давала сбои.
Главное, чтобы этот эпизод остался единичным, иначе придется применять дисциплинарные меры.
Шлюзовая камера заполнялась водой, уровень поднялся уже до колен. В неярком свете герметичного плафона жидкость казалась абсолютно черной, с маслянистым отблеском. Несмотря на костюм ныряльщика и шерстяное белье, холодок скользнул по ногам, от стоп и выше. Впрочем, природа его была скорее психологической.
Шафран взглянул на второго водолаза, тот слегка прислонился к гладкой стенке шлюзовой камеры, не выказывая никаких признаков паники или страха. Впрочем, нужно быть телепатом, чтобы прочитать эмоции человека, закованного в стальной водолазный скафандр. Аркадий прикрыл глаза и сосредоточился, умеряя сердцебиение, стараясь «продышать» нервозность ожидания. Вода бурлила вокруг торса, образуя пенные завихрения. Механик проверил связь — провод, тянувшийся от разъема на легком буксировщике к ларингофону, встроенному прямо в шлем-маску. Слегка кольнуло в сердце, приступ паники на мгновение захлестнул разум — неужели возраст все же дал знать о себе в самый неподходящий момент? Но боль ушла так же внезапно, как и пожаловала, не оставив и следа.
Просто нервы, обычный приступ страха, понятный и естественный в такой ситуации. Все боятся, бесстрашных людей не бывает. Просто одни умеют управлять страхом, а другие — нет. Из первых получаются настоящие моряки. А вторые покупают билеты на пассажирские лайнеры или вообще летают на дирижаблях.
Аркадий проверил подачу дыхательной смеси, привычно подергал за шланги, тянущиеся к блоку за спиной. Современные бронированные скафандры обладали всевозможными достоинствами, они были прочными, надежными, умеренно легкими. В общем, мечта подводника. Однако Аркадий Шафран не любил пользоваться механизированной броней, и на то были две причины. Первая заключалась в том, что, по мнению механика-оператора, скафандр давал ложное чувство защищенности. На глубине человек должен ежесекундно помнить, что он находится в чуждой среде, которая в любой момент может забрать его жизнь множеством способов. Поэтому тот, кто идет в авангарде подводного дела, не может позволить себе роскошь самоуспокоения. Вторая причина была еще весомее. Шафран с детства обладал обостренным слухом и тем, что недавно стали называть мудреным научным образом — «сенсорной чувствительностью». Слух как у летучей мыши и умение «прочитать» сбой любого механизма по мельчайшему изменению ритма его работы не раз спасали Аркадию жизнь.
В современных скафандрах-«крабиках» подводнику помогали мощные активные наушники с компенсаторами, но Шафран им просто не доверял, предпочитая по старинке — «слушать душой», как говорили подводники старой школы. Кроме того, собственные механизмы «самохода» давали слишком много посторонних шумов и вибраций, особенно компрессор и копиры.
Поэтому, если позволяла глубина, Шафран старался пользоваться не техническими новинками, а опробованной десятилетиями классикой — дыхательными аппаратами Пристрастие к резиновым маскам и гофрированными шлангами регулярно вызывало добродушные подколки коллег, но Аркадий лишь усмехался, игнорируя выпады. За него отвечал «ярлык на великое погружение», полученный из рук самого Императора.
Вода дошла до головы, поднялась выше, еще несколько секунд, и камера полностью заполнилась. Как всегда, в первое мгновение Шафрану показалось, что он оглох. Механик слегка стукнул по штурвалу «ослика» металлическим браслетом, на котором крепился массивный кругляш часов и глубиномера. Звук получился глухим, специфическим, воспринимаемым буквально всем телом. Порядок, можно продолжать.
— Внешний люк открыт, — негромко сообщил боцман, сдвинув на бок наушники. — Выходят.
Крамневский чуть скривился — слабо, заметно лишь очень внимательному взгляду. Он не одобрял выбор Шафрана. На «Пионере» у механика был собственный комплект снаряжения для погружений на все возможные глубины, подогнанный специально под него. Но к неизвестному объекту Аркадий отправился, облаченный в легкий резиновый костюм с инструментальным жилетом и вполне обычный индивидуальный дыхательный аппарат образца сороковых годов — с маской-«рылом» и круглыми очками. Илион мог бы приказать товарищу воспользоваться стандартным оборудованием, но промолчал. Сверхнеобычная ситуация требовала нестандартных подходов.
И доверия к лучшим специалистам страны.
Первоначально Шафран хотел вообще отправиться в одиночку, чтобы не подвергать риску еще одного человека, но эту инициативу командир пресек в зародыше. Правила водолазных спусков написаны действительно кровью. Каждый человек имеет свой предел прочности, и даже богатырь через двадцать-тридцать минут работы в замкнутом пространстве «сдыхает» из-за метаболизма и расхода кислорода. А в мутной воде легче легкого потерять ориентацию и уйти на дно вместо поверхности, потому что вестибулярный аппарат врет.
Тихо урчал электромотор «ослика» — открытой самоходной платформы для перевозок на малые расстояния людей и буксировки грузов. Почти незаметное гудение передавалось через сиденье и отдавалось в ушах шмелиным жужжанием. Шафран на время подключил ИДА к баллону буксировщика, чтобы сэкономить собственный запас, он слышал легкое клацанье клапанов и собственное дыхание.
«Ослик» на малой скорости двигался к неопознанному объекту, оставаясь на глубине десяти метров. Выше, на поверхности, вступила в свои права ночная тьма, но механик обходился без прожекторов — насыщенная органикой вода светилась мутно-зеленым, совсем как в тропиках. Это была еще одна, уже бог весть какая по счету загадка местной Атлантики — изобилие мутировавшего планктона, который превосходно чувствовал себя в опресненной, насыщенной агрессивными соединениями воде. Иногда казалось, что буксировщик завис, впаянный в гигантский кусок бутылочного стекла, подсвеченного грязно-желтым светом.
Шафран сверился с магнитным компасом, развернулся всем телом (просто покрутить головой было почти невозможно из-за конструкции ИДА), чтобы проверить, как там связь. Катушка была на месте, закрепленный прямо за седлом второго водолаза барабан исправно, метр за метром, отматывал кабель, похожий на длиннющий усик насекомого или паутинку с каплями клея. Такое сходство ему придавали небольшие утолщения через каждые пять метров — пенопластовые вставки, сообщающие кабелю нулевую плавучесть. Линия связи повисала в водной глади, подобно нити Ариадны. Всегда оставался риск попасть в зону ответственности патрульного самолета или случайного эсминца.
— Не молчи, — прохрипел в наушниках искаженный голос Крамневского. Связь все-таки оставляла желать лучшего.
Еще метров сто, — буркнул в маску Шафран.
— Приближается, — сказал боцман, взглянув на капитана. Крамневский молча кивнул, словно на нем и не было шлемофона.
Радюкин тихонько вздохнул. Командный пост имел собственный динамик и возможность переключения на любую линию связи «Пионера», но снова случилась какая-то мелкая поломка, из тех, что множились с каждым днем. А наушников на всех не хватило. Ученый мог бы перейти в свою каюту и, по согласованию с командиром, подключиться к трансляции по собственной линии, но не делал этого. Напряжение достигло наивысшей точки, сгустившись на посту подобно студню. В любой момент могло произойти нечто. Все, что угодно, от взрыва супермины до внезапного нападения притаившегося в засаде противника, и доктор боялся, что событие произойдет именно в тот момент, когда он будет на пути в каюту.
Судя по магнитометру, объект находился прямо по курсу, примерно в пятидесяти метрах. Шафран сбавил скорость до трех узлов и забрал немного вправо, одновременно аккуратно работая горизонтальными рулями, задавая курс на всплытие. Он намеревался сделать пару проверочных кругов вокруг чертовой штуки.
«…мы ждем ровно четверть часа, а затем либо торпедируем этот объект, либо уходим».
Аркадий не боялся смерти, он достаточно пожил на свете. Жена умерла, дети выросли. Старый подводник привык к мысли, что смерть уже намного ближе, чем тогда, когда он только появился на свет, и воспринимал этот факт со стоическим спокойствием. Но не собирался давать костлявой ни единого лишнего шанса. А еще он прекрасно понимал, что, несмотря на десятилетия дружбы, Илион по прозвищу «Топор» недрогнувшей рукой подаст сигнал в торпедный или моторный отсек, смотря, что выберет командир — атаку или тихое бегство.
Целое всегда больше части. Ценность жизни одного человека всегда меньше судьбы целого мира. Это справедливо. Хотя иногда и обидно.
Он покрепче ухватился за рычаги управления. Подниматься следовало осторожно, накручивая аккуратную спираль, чтобы не запутать кабель.
Боцман неожиданно ухмыльнулся, резко, с перхающим фырканьем. Заметил недоуменно-вопрошающий взгляд Радюкина и пояснил:
— Ругается.
Материться в ларингофон очень неудобно — не хватает дыхания, да и бесполезно — почти наверняка тот, кто на другом конце провода ничего не поймет, но Шафран не удержался от классического «двойного морского с загибом», с обязательным поминанием основателя российского флота и акульей задницы.
На глубине двух метров он заметил, что вода необычно изменилась. Мутная зелень вокруг «ослика» стала еще темнее и приобрела коричневатый оттенок, буксировщик шел словно в густом бульоне с выпадающей взвесью какой-то непонятной консистенции. Механик продолжил подъем и, наконец, его обтянутая резиной голова пробила невесомую линию, отделяющую воду от поверхности. Круглые стекла маски немедленно запачкались черной вязкой жижей. Шафран протер их и, оглянувшись, выругался еще образнее и витиеватее. Волнение было умеренным, ветер гнал мелкие частые волны с частой мелкой рябью. Дождь, сообразил Шафран. Сильный дождь, но не только… Неужели обычная грязь?
— Пыльная буря, — с удивлением произнес боцман. — Шторм слабый, но идет дождь с мокрой пылью.
Радюкин подобрался и, выхватив из кармана блокнот, сделал несколько пометок, шепча под нос что-то про «смешение воздушных потоков» и «ранее встречалось лишь на континенте».
— Тишина! — рявкнул едва ли не в голос боцман. — Они швартуется, что-то видят… Так, что значит «авенгер»? Это надпись на борту, латиницей. «Авенгер» и число «восемнадцать», белые полустертые буквы, большие.
— Скорее всего «avenger», мститель по-английски, — немедленно ответил Радюкин. — «Мститель-18».
— «Мститель»… — эхом повторил Русов и после секундной заминки произнес самое страшное слово. — Мина?..
— На минах не пишут названия, тем более крупно, — процедил сквозь зубы командир. — Хотя… Здесь может быть все, что угодно. На всякий случай… Самый малый назад, отойдем еще подальше. Не забудьте стравить кабель с нашей стороны.
— Шафран поднимается по огрызку трапа, — проинформировал боцман. Радюкин заметил, как осторожно, с облегчением выдохнул Крамневский и, даже не будучи подводником, понял, что отчасти успокоило командира — на минах, пусть даже больших, нет смысла делать подъемники и трапы.
Хотя… «Здесь может быть все, что угодно», и Илион остался напряженным, как готовая разогнуться пружина.
Прошла минута, затем следующая. Пять минут. Десять.
И наконец, когда Радюкин уже совсем, было, собрался идти к себе в каюту, чтобы не выступать сторонним слушателем, изучающим эпопею Шафрана в трехсложном пересказе, командир «Пионера» прищелкнул ногтем по наушнику, переглянулся с боцманом, повернулся к ученому и промолвил:
— Похоже, Егор Владимирович, вам предстоит небольшая прогулка, с фотоаппаратом и прочей научной бутафорией.
Первой мыслью Радюкина стало облегченно-радостное «слава богу, не мина!». По-видимому, облегчение настолько явно отразилось на его лице, что Крамневский с мрачной улыбкой ответил на невысказанное:
— Нет, не мина. Гораздо любопытнее. Шафран говорит, судя по всему, это автоматический охотник-торпедоносец.
Две фигуры стояли у окна, освещенные ярким искусственным светом. Человек в белом и человек в бежевом, старик со снежно-белой сединой в всклокоченных волосах и зрелый мужчина, бритый почти наголо. В помещении было очень светло — правительственные лаборатории первой категории не попадали под нормы распределения электроэнергии и график отключений. Но наружу, за стальные ставни, не проникал ни один лучик света. Если дальше, вглубь страны светомаскировка соблюдалась кое-как, спустя рукава, то на побережье можно было с легкостью попасть под трибунал и действие особого акта по борьбе со шпионажем. И тем более здесь, на Бермудах.
— Я нашел решение, — сказал Айзек, и в этих простых словах отразилось все — годы адского труда, десятки тысяч экспериментов, бесплодные блуждания в лабиринтах тупиковых решений и мучительные поиски выхода.
— Я все-таки его нашел, — негромко, с печалью в голосе повторил профессор, отходя от окна, у которого стоял до того. — Странно… Я думал, что это будет триумф, экстатический подъем или еще что-нибудь в том же духе… Но я ничего не чувствую, Франц, совершенно ничего.
Пропп промолчал, впрочем, Айзек и не ждал ответа. Сейчас говорил не столько с ассистентом, сколько с самим собой, с тем Айзеком Айнштайном, который более двадцати лет назад решил, что силой своего гения стал равен богу.
— Знаете, я когда-то читал, что японцы говорили: «самое сложное — кажущаяся безыскусность», — промолвил Айнштайн. — Я не понимал, как это может быть, ведь простое всегда проще сложного, в познании и исследовании. А теперь… Древние самураи оказались правы. Решение лежало на поверхности — нужен демпфер. И специальная система антенн, действующая в резонансе с основным комплексом. Эффект отката нельзя обойти, но его можно перенаправить, как инженеры отводят реку в искусственное русло. Стихия все та же, но ее мощь уже лишена угрозы. Здесь тот же принцип — если все правильно рассчитать и синхронизировать процессы, «уплотненный вакуум» разрядится в демпфирующую среду.
— Я не сомневался, Айзек, что вы сможете, — ободряюще улыбнулся Пропп. И вдруг подумал, что впервые за все время совместной работы назвал профессора по имени. Ранее он почтительно именовал учителя «господин профессор», в крайнем случае, просто «профессор», но это в совсем исключительных случаях.
Они обменялись еще несколькими фразами, а затем Айнштайн предложил:
— Присядем. У нас еще есть время.
Пропп огляделся, словно впервые увидел их американскую лабораторию, такую непохожую на старую, берлинскую, которая располагалась у Friedhof, Большого Кладбища… Здесь не было закопченных стен и низких потолков. Бронированные перегородки-щиты разделяли огромный белый зал на отдельные секции, для параллельного проведения самых разнообразных опытов. По полу, в специальных канавках, змеились толстые кабели, прикрытые узкими решетчатыми панелями, чтобы лаборанты не спотыкались на каждом шагу. Громоздкие приборы в защитных кожухах перемигивались индикаторами и лампочками. Аппаратуры было мало, большую часть уже вывезли, осталось только самое тяжелое и громоздкое оборудование.
В ранний предутренний час лаборатория пустовала, лишь старый ученый и его единственный ученик и помощник присели на высоких стульях у лабораторного стола с небольшой сушильной печью на нем. Профессор как всегда носил белый халат, а Франц был облачен в бежевый плащ. У его ноги стоял дорожный чемоданчик.
— Может быть, все-таки останетесь? — с безнадежностью в голосе спросил Айнштайн, уже зная ответ.
— Нет, — в голосе Проппа слышались грусть и понимание… А так же непреклонная решимость.
— Мне трудно это понять, — с какой-то совершенно детской искренностью сказал Айнштайн. — Я всегда был один, женщины слишком… хаотичны. И требуют слишком много внимания и времени, — он вновь криво усмехнулся. — Наверное, можно сказать, что я был женат на научных дисциплинах, собрав целый гарем. Но мне жаль, что у вас все так…
Он не закончил. Пропп машинально, действуя, словно во сне, достал из кармана куклу Вероники, которую сам сшил ей на третий день рождения. От времени игрушка растрепалась и выцвела, лишь несколько поблекших буро-коричневых пятен выделялись на сероватой материи. И еще вышитая красными нитками буква «V» на крошечном платьице.
Марта Каннингем… Он увидел ее на «последнем пароходе из Германии», как назвали его американские газетчики. На самом деле евгенисты ввели систему контроля и обязательных проверок только через неделю после того как «Нормандия» отдала швартовы, унося профессора и ассистента через Атлантику. А так называемый «ультиматум Астера» был принят Францией и Испанией вообще лишь через два месяца, притом только принят, присоединение к «пакту Возрождения» состоялось еще позже. Но огромный лайнер, обладатель «Голубой ленты Атлантики», оказался слишком велик, красив и известен. Как «Титаник» стал символом крушения веры во всемогущество техники, так последний рейс «Нормандии» завершил старую эпоху, став символом начала противостояния Старого и Нового Света.
На этом корабле Франц встретил свою будущую жену Марту, мать замечательной дочери, которую они решили назвать Вероникой… Раньше помощник Айнштайна с определенным страхом думал, что задержись они с профессором на час-другой, и вместо «Нормандии» сели бы на совершенно другое судно, скорее всего следующее в Британию. И тогда они с Мартой никогда бы не встретились. И не было бы нескольких лет счастья и мира, когда привыкший к затворничеству Франц вновь открывал для себя удовольствия простой, обыденной жизни и впервые познал счастье семьи. Заметим — к большому неудовольствию профессора, который искренне не понимал, как можно подвинуть науку ради каких-то женщин и тем более детей.
Сейчас та же мысль вызывала совсем иные чувства. Не встреть Пропп будущую жену, та почти наверняка не поехала бы с ним на Бермудские острова, к новой лаборатории Айнштайна, предоставленной правительством и армией Штатов. И тогда она, наверное, осталась бы жива…
Он покрутил куклу в руках, как будто не зная, куда ее деть и снова сунул в карман, на прежнее место, поглубже. Айнштайн сопроводил его движения печально-понимающим взглядом, так не вязавшимся со словами о непонимании института семьи.
— Теперь в Уилмингтон? — спросил профессор, хотя и так знал ответ.
— Да, — односложно отозвался Пропп, но после короткой паузы добавил. — Буду работать на военный флот, как инженер-технолог. А вы в Детройт?
— В Детройт. Побережье становится очень неуютным местом для научной деятельности. Особенно после того, как отложилась Куба. Буду дальше работать над идеей демпфера, быть может, все-таки… Хотя, конечно, мирное применение моего эффекта уже никого не интересует… Все ждут, что я найду способ превратить морскую воду в пар прямо под вражескими армадами.
Пропп встал, одернул плащ, вслед за ним поднялся со стула Айнштайн, щурясь и протирая глаза.
— Мне, пожалуй, пора… — сказал ассистент и ощутил укол растерянности, потому что понял — он совершенно не представляет себе жизнь вне профессорской работы. Пару мгновений он испытывал невероятной силы искушение отставить чемодан, снять плащ и вернуться к старой, привычной работе. Снова выслушивать длинные сентенции профессора и его непременное «Мы на пороге великих открытий!»… Франц машинально провел рукой по поле плаща, будто собираясь снять его, и глаза Айнштайна, выцветшие, в черных крапинках, вспыхнули надеждой. Но рука Проппа наткнулась на утолщение — карман, в котором лежала старая игрушка.
— Нет, Айзек, — прошептал он, чувствуя, как слезы наворачиваются на глаза. — Мне пора.
Порывистым движением Айнштайн шагнул к нему и ухватил за свободную ладонь обеими руками.
— Франц, хочу сказать вам, — проговорил он чуть дрожащим голосом, часто моргая. — Я прошу прощения.
— Прощения? — не понял Пропп.
— Да. Я не был добр к вам, и относился к вашим талантам с пренебрежением… А вы тем временем… Мне следовало давным-давно, много лет назад обратить внимание на то, что вы — талантливый инженер, занимающийся самообразованием. У вас могла сложиться блестящая карьера технолога. Но мои увлечения поглотили вашу жизнь. Простите меня…
Пропп разжал пальцы, и чемоданчик с тихим стуком упал на пол. Освободившейся рукой ассистент накрыл худые костистые пальцы Айнштайна.
— Нет, Айзек, — произнес он, и эти слова шли из самой глубины сердца. — Это была не каторга, а лучшее время моей жизни. Жаль, что все так получилось… Но… Вам больше не нужен помощник, а я должен идти на войну. Ту, которая мне по силам.
— Прощайте, Франц. Пусть вам сопутствует удача. Когда война закончится… Найдите меня.
— Прощайте Айзек. Обязательно, я обещаю.
Выходя, Пропп не обернулся, а Айнштайн не смотрел ему вслед. Обоим для этого было слишком тяжело.
Пришло время и Айзеку покинуть лабораторию, чтобы переехать со всем научным скарбом в Детройт, ставший центром военной промышленности. Эксперименты профессора требовали все более сложного и крупногабаритного оборудования, поэтому логичным стало решение о размещении исследовательского центра близ кузницы американской армии. Но именно «близ», чтобы не подвергать опасности промышленные объекты.
Лаборатория Айнштайна располагалась на Бермудах, на максимальном удалении от любопытных глаз. Но после минувших сражений у Америки уже не хватало авиации на прикрытие всей атлантической зоны, и лабораторию пришлось эвакуировать. С тактической точки зрения Карибское сражение закончилось вничью — флот США понес чуть большие потери, но явный победитель не обозначился, и противники расползлись в разные стороны, зализывать раны.
Однако стратегически это была катастрофа. Южноамериканские страны замерли на старте, прикидывая, как бы подписаться под «пактом Астера», чтобы не продешевить и при этом не попасть под коготь все еще сильного «лысого орла»[30].
Карибские острова — бывшие французские колонии — упали в руки врага без боя. Куба… Кубинский гарнизон и ополченцы держались четверо суток. Упорство и решительность островного гарнизона, а так же американского ополчения вошли бы в легенды, если бы было, кому их рассказывать. Хотя, ходили упорные слухи, что некие радиолюбители принимали какие-то сигналы даже спустя две недели после окончания боев, но поскольку частные радиостанции уже давно реквизировали, кто знает, что там было на самом деле…
Затем последовали бомбовые удары по Флориде, и мятеж сепаратистов в Алабаме, который, впрочем, подавили с крайней жестокостью. Впервые за все время существования своей страны американцы почувствовали, что война происходит не где-то вдали, за океаном, в малознакомых и неинтересных местах. Нет, она уже стоит у порога, требовательно стуча кулаком в дверь. Противник получил возможность развернуть базы практически под боком у Штатов, и общественное мнение американцев превратилось во взрывоопасную смесь. В ней на равных уживались шпиономания, пораженчество, готовность сражаться до последней капли крови и фатализм обреченности.
В лаборатории не оставалось никого, кроме нескольких десятков рабочих, охраны да самого Айнштайна, оставшегося проследить за демонтажом аппаратуры. Раньше Айзек поручил бы это Проппу… но теперь отсутствие ассистента оставило в душе зияющую пустоту.
— Мистер Айнштайн! — окликнул его охранник, — Пройдите, пожалуйста, к начальнику охраны. За Вами прибыли.
Профессор вздохнул и поплелся на два этажа выше. На него накатила странная апатия, полное нежелание что-либо делать. Одна лишь мысль, что придется переодеваться, собирать какие-то вещи, куда-то ехать — вызывала стойкий приступ идиосинкразии.
«Лучше бы я начал изобретать мгновенный перенос материальных объектов в пространстве», — подумал Айзек. — «Тогда никуда не понадобилось бы ехать».
В кабинете начальника охраны ученого ждал человек в форме майора АНБ, словно сошедший с вездесущих пропагандистских плакатов — широкая грудь, мужественное, гладко выбритое лицо с широкой нижней челюстью, открытый взгляд.
— Майор Кроу, — представился он, оставшись стоять — прибыл забрать Вас. Срочно.
— Но моя аппаратура… — попытался протестовать профессор.
— Простите, у меня предписание. Вас ждут в Вашингтоне. Собирайтесь, мы вылетаем немедленно.
— Вашингтон? — растерялся Айзек. — Но меня ждали в Детройте.
— Вашингтон, — не терпящим возражения тоном подтвердил Кроу и повторил. — Собирайтесь.
— Мои вещи собраны, — вздохнул профессор и поправился. — Почти собраны… но оборудование!..
— Не беспокойтесь о нем. Технику доставят позже.
— Ну… если это действительно так срочно… — пробормотал Айнштайн, суетливо разглаживая чуть подрагивавшими пальцами полы халата. — Тогда я сейчас…
К причалу вела аккуратная дорожка, частично асфальтированная, частично вымощенная плоскими камнями, выйдя на свежий воздух, Айнштайн поежился. Теплое пальто оказалось непривычно тяжелым. Профессор вообще очень давно не выходил на улицу и сейчас чувствовал себя как пришелец с чужой планеты. Воздух был слишком терпким, насыщенным множеством незнакомых, точнее, давно забытых запахов, от него кружилась голова. Неяркое осеннее солнце — слишком тусклое, после ярких электрических ламп Айзеку казалось, что он в гигантском амфитеатре, в котором выключили свет. Да и все вокруг — слишком большое и далекое, только серое небо казалось очень низким и тяжелым. Хотя, наверное, небо было самым обыкновенным, просто Айнштайн отвык от больших открытых пространств. Насколько можно считать «открытой» охраняемую зону пропускного режима с рядом однотипных трехэтажных зданий, охранными вышками и бетонными коробками складов.
На мгновение профессор испугался, что у него начинается агорафобия, но собрал в кулак все свои невеликие душевные силы и закончил путь. У вспомогательного причала покачивался на широких поплавках четырехместный гидроплан. Айзек нервно оглянулся.
— И это все? Я как-то привык к …
Он не закончил, но майор понял невысказанное.
— Требования конспирации, — все так же веско пояснил он. — Минимум привлеченных сил, максимум секретности. Чем больше людей и техники, тем больше лишних ушей и глаз.
Айзек не стал спорить с профессионалом, рассудив, что тому виднее, и неловко полез в самолет. Майор помог пройти по коротким сходням над темно-зеленой полосой волнующейся воды, в салон, пахнущий кожей и самую малость — бензином. Профессор торопливо сел в первое же кресло и крепко вцепился в жесткие подлокотники. До сих пор Айнштайн никогда не летал на самолетах, тем более на водных, поэтому ощущение легкого покачивания было новым, непривычно волнующим и даже в чем-то занимательным.
Окончание всех формальностей заняло еще минут пять и, поставив последнюю подпись на последней бумаге, Кроу легко запрыгнул в гидроплан, подав жестом знак обернувшемуся пилоту — дескать, пора.
С почти детской радостью и наивным восторгом Айзек смотрел в квадратное окошко за мелькавшими снаружи волнами, слушал солидный, басовитый гул двигателя. Когда гидросамолет, после короткой пробежки, оторвался от моря, и синяя поверхность внезапно стала стремительно отдаляться, ученый непроизвольно охнул и вцепился в кресло еще крепче. До крайности увлеченный происходящим, он совершенно не заметил, как сидящий напротив майор проделал какую-то короткую манипуляцию и резко наклонился вперед. Металлический браслет с тихим щелчком замкнулся вокруг запястья Айзека, приковав его к подлокотнику.
Несколько мгновений Айнштайн переводил непонимающий взор со спутника на наручники и обратно.
— Что Вы себе позволяете! Как вы со мной обращаетесь? — воскликнул он, наконец.
— Как с немецким шпионом, — гордо ответил офицер с воодушевлением инквизитора, притащившего еретика на справедливый суд, но в его глазах плясали чертики насмешки. Словно Кроу играл на публику, проговаривая отрепетированный текст. — Вы обвиняетесь в саботаже научных исследований. В Вашингтоне вас ждет суд.
Айнштайн ругался, пока не охрип, но Кроу хранил молчание.
В однообразном гуле мотора прошел час, затем гидроплан пошел на снижение. Поплавки зацепились за верхушки волн, гидроплан тряхнуло, ученый закрыл глаза, одновременно и от страха, и от слепой надежды, что катастрофа неизбежна, и все наконец-то закончится. Но он ошибся.
Едва остановился мотор, Кроу спокойно вынул из кобуры пистолет и выстрелил в затылок пилоту. Маленький салон заволокло сизой дымкой, потянуло незнакомым и очень неприятным запахом. «Пороховой дым», — понял Айзек, обмирая от ужаса и ожидая, что следующая пуля достанется ему. Но Кроу так же спокойно, без всяких эмоций спрятал оружие и, не глядя на скованного подопечного, с усилием отпер замок и открыл дверь справа по борту. Он сел прямо на металлический пол, привалившись спиной к окантовке проема, но так, чтобы не упускать из виду ученого. Закурил сигарету и отрешенно погрузился в ожидание. Вынужденно ждал и Айнштайн, уже понимая, что впереди его ждет нечто ужасное. Родная лаборатория уже казалась ему чем-то из совершенно другой жизни, и лишь одна спокойная мысль угнездилась на задворках панически вопящего сознания — получается, что Проппу повезло. Ведь останься ассистент со своим учителем, он так же отправился бы в полет и вполне мог бы разделить участь пилота. Айнштайна трясло как в лихорадке. Оказаться посреди океана в неисправном самолете с сумасшедшим на борту… что может быть страшнее?
Грегор Кроу, он же Григорий Воронин, наслаждался. Вкусом хорошего немецкого табака, видом на море, страхом ученого — и убийством. Ему нравилось убивать, и когда он был боевиком-анархистом, и командиром боевой группы левых эсеров, и в незабываемые две недели у батьки Ангела, и в контрразведке Колчака…
Подумать только, в который уже раз подумалось ему, ну кто знал, что муж этой цыпочки — однокашник адъютанта при Верховном правителе в Сибири? И, получив предложение «выкупить» арестованного мужа — она не поступит, как все до нее, а добьется аудиенции. И уже через сутки всесильному (в своем городке) начальнику контрразведки придется бежать в холодную ночь, бросив все? В Дальневосточной Коммунистической Республике, конечно, тоже было весело, жаль, что все так быстро закончилось… Хотя способный человек не пропадет нигде. Дон Лучано, сам выбившийся в люди из тесноты и грязи кубинских притонов, отменно разбирался в разных сортах негодяев и сразу понял, к чему лежит душа у красноэмигранта. Гангстер и сутенер в прошлом, ныне респектабельный бизнесмен, сделал Воронину-Кроу новые документы и новую жизнь, продвигая своего протеже по лестнице государственной службы. Со временем способный ученик привлек внимание старого партнера Лучано, чье имя даже старый бандит старался не упоминать лишний раз.
День клонился к закату, море немного волновалось, и летательный аппарат ощутимо покачивало. Кроу курил как автомат, изредка поглядывая на часы. Айнштайн молча съежился в своем кресле, маленький и жалкий человечек, в одночасье потерявший все.
Кажется, пора. Воронин достал из специального ящичка ракетницу и пакет с зарядами, выбрал нужный. Встав в проеме двери, он выпустил красную ракету, отсчитал десять секунд и повторил процедуру. Спустя почти минуту, которая показалась самой длинной в жизни перебежчика, в ответ, на самой границе горизонта взвилась ослепительно-белая точка — ответный сигнал. По-видимому, без четких ориентиров пилот немного ошибся с координатами посадки, да и течение помогло, но все-таки их заметили, и рандеву состоится.
Когда вдали показался продолговатый объект, похожий на огромное веретено, быстро приближавшийся к гидроплану, профессор поначалу решил, что это неведомый морской зверь, и суетливо забормотал «Что это? Что это такое?». Всмотревшись старческими и подслеповатыми глазами в «веретено», он впервые в жизни закричал от ужаса, насколько хватало осипшей и слабой глотки. Ответ на риторический вопрос, поставленный Айнштайном, оказался ужасен.
Воронин не смог сдержать почти счастливой улыбки, при виде рубки с таким знакомым символом трикселя. К дрейфующему на волнах самолету приближалась субмарина, на которой уже готовили надувную лодку. И Григорий позволил себе облегченно вздохнуть. Он смертельно устал, но это была приятная усталость, охватывающая человека после неподъемной работы, которая наконец-то сделана, и сделана на совесть. Организаторы должны быть довольны. Оставалось закончить все и получить щедрое вознаграждение — не какие-нибудь бумажки, которыми скоро можно будет топить печи. Золото и то, что в нынешние смутные времена гораздо ценнее любых денег — возможность присоединиться к новым хозяевам мира.
Ведь в конечном итоге, умение вовремя сменить хозяина — главная добродетель наемника, не так ли?
С мостика Воронину приветственно махнул человек в черной форме политической разведки, рядом с ним стоял еще один, в простом пятнистом комбинезоне «ягеров», который казался очень неуместным в открытом море. С такого расстояния Григорий не мог различить черты лица, но хорошо понимал, кто почтил его личной встречей и внутренне подобрался, готовясь представить себя в лучшем свете.
В лодке, которая подошла к самолету, было пять человек, два дюжих моряка, больше похожих на санитаров из психиатрической лечебницы, доктор, судя по чемоданчику с красным крестом, и два уже виденных Ворониным офицера — из разведки и «пятнистый». Последнего перебежчик видел только один раз и в темноте кубинского кабака, озаряемой лишь мертвящим светом красно-синих ламп. Теперь можно было рассмотреть патрона вблизи и в лучах заходящего солнца.
Айнштайн рвался и кричал до тех пор, пока ему не вкололи какое-то средство, от которого профессор обмяк и потерял интерес к происходящему. Григорий запоздало потянулся было за ключами от наручников, но моряки, не обращая на него внимания, быстро перекусили цепь кусачками и потащили обмякшее тело в лодку.
— Хорошая работа, я доволен, — ровно, сдержанно произнес человек в комбинезоне, и его слова прозвучали в ушах Воронина подобно райской музыке. «Ягер» тем временем подошел чуть ближе, ловко балансируя на чуть согнутых ногах, несмотря на усиливающееся волнение и качку. Он бы не очень высок и до странности щупл — плечи сходили на конус, начиная прямо от шеи и белой полоски воротничка, выглядывавшей из-под свернутого валиком капюшона. Но вокруг этого человека распространялась аура жесткости и властности — сила, заставляющая подчиниться даже такого отпетого мерзавца как Воронин-Кроу. Может, это было из-за абсолютного спокойствия «ягера», а может быть из-за его холодного, совершенно бесстрастного взгляда, которым мог бы смотреть на мир не человек, но рептилия.
Щуплый втянул ноздрями воздух и повел головой в непонятном жесте. Стало видно, что его затылок прикрыт безбинтовой клеоловой повязкой. Воронин затаил дыхание, до перебежчика доходили слухи о том, что наиболее отличившимся деятелям Евгеники, а так же элитным бойцам вживляют золотую пластину в основание черепа, но он полагал, что это слухи.
— Пора, — скомандовал человек в комбинезоне.
Лодка приготовилась отчалить, моряки и врач терпеливо ждали, заботливо прикрывая усыпленного профессора от брызг. «Ягер» спрыгнул на поплавок и посмотрел в сторону солнца, от которого море уже откусило нижний краешек. В самолете хрипел и булькал умирающий Воронин, получивший достойную награду за труды — удар кинжалом в печень. Привыкший к огнестрельному оружию, он не заметил, как пятнистый собеседник легким движением руки освободил скрытый в специальном нарукавном клапане широкий клинок без гарды, а когда почуял неладное, было уже поздно.
— Красиво, — заметил «ягер», с удовольствием вдыхая свежий морской воздух и любуясь на заходящее солнце.
Раненый в самолете упорно не хотел умирать, ворочаясь и хрипя.
— Зачем? — односложно спросил офицер разведки, спокойно и без удивления. Он привык, что коллега зачастую совершает непредсказуемые и неожиданные поступки, которые, тем не менее, всегда оказываются правильными и разумными. — Этот мог бы нам пригодиться.
— Он курил, — пояснил человек в пятнистом комбинезоне, таком неуместном в открытом океане. — Дешевые немецкие сигареты, непростительно для государственного служащего, который доложен патриотично курить вирджинский табак. Привычка молодости, скорее всего… Он был неглуп, исполнителен, смел. Но невнимателен к деталям. Для по-настоящему ответственной работы не годился.
— Да, это верно, — согласился после секундного раздумья разведчик.
— Дело сделано, — подытожил «ягер», ловко запрыгивая в лодку.
Отойдя метров на десять, евгенисты забросили в гидросамолет зажигательную гранату, и гидроплан, вместе с двумя телами, превратился в дымный факел.
Вспышка. Ярчайший проблеск выхватила из темноты угловатые механизмы — какие-то шестерни, цилиндры гидравлических приводов, узкие рельсы-направляющие. На всем однотонный ржаво-серый налет, видно, что аппарат стар и его уже много лет не касалась рука человека.
— Общая конструкция модульная, — рассуждал Радюкин, зная, что каждое его слово транслируется и тщательно записывается на «Пионере». Субмарина по-прежнему скрывалась под водой, но подошла ближе, подвсплыла и подняла перископ с антенной. Говорить приходилось медленно, с расстановкой, тщательно подбирая слова — качество связи оставляло желать лучшего, да и дыхание перехватывало. Движение в облегченном скафандре «крабике» требовало не очень больших, но непрерывных усилий всех мышц, это изнуряло почище хорошей пробежки.
— Похоже, верхняя часть корпуса составная и планировалась как съемная. Видимо, перезарядка и дозаправка подразумевались с помощью цельной замены модулей с подключением основных разъемов и трубопроводов. Но предусмотрены и технические проходы для текущего ремонта и замены отдельных частей.
Он сделал паузу, выбирая ракурс получше. Фотографирование оказалось весьма непростым занятием — в тесноте «Мстителя» и так было очень сложно передвигаться, а в скафандре, да еще с массивной фотокамерой — сложно вдвойне. Радюкин тоже хотел одеть что-нибудь легкое, не стесняющее движение, но Крамневский был категоричен — только полная защита, мало ли, что может случиться на объекте. Шафрана защищает его опыт, а ученому потребуется внешняя броня.
Радюкин едва не споткнулся и, чтобы удержать равновесие, оперся рукой о переборку, едва не выронив камеру. Беззвучно выругался, фотоаппарат, конечно, ударопрочный, но все равно грохнуть его с размаха о пол было бы нехорошо.
«Я нервничаю», — признался он себе. — «Очень нервничаю».
Вспышка, щелчок затвора. Затем легкое жужжание электромоторчика, проматывающего пленку для следующего кадра. Хорошие внешние микрофоны передавали звук почти без искажений, и эти обыденные, родные звуки отдавались в ушах доктора подобно грому. Слишком тихо было в утробе «Авенджера».
«Нет, я не нервничаю. Мне просто страшно. Иррационально и совершенно ненаучно страшно».
— Конструкция какая-то… половинчатая, — продолжил Радюкин. — При том, что технические возможности перезарядки имеются и определенно предусмотрены изначально, все люки заварены или наглухо затянуты болтами, так что пришлось их вскрывать спецсредствами.
Он помолчал, переводя дыхание. Жесткий скафандр, по идее, не должен был отягощать человека своим весом, но Егору казалось, что более двухсот килограммов стали целиком лежит на его плечах, неумолимо гнут к ржавому полу. В одном из боковых ответвлений главного технического коридора мелькнул луч света — это Шафран, пользуясь своим облегченным снаряжением, обследовал все закоулки охотника с мощным фонарем и легкой кинокамерой.
— Кроме того, сама сборка очень необычна, — продолжил Радюкин. — Даже по тому, что я могу видеть здесь, машину буквально клепали на коленке. Часть блоков хорошего фабричного качества, с клеймами и серийными номерами. Часть — полная импровизация, ручная сборка экспромтом, а пайка… как будто паяла домохозяйка. Аккуратная, но совершенно не умеющая паять. Много любопытных идей, некоторые решения… — он замешкался, подбирая слова. — Явно студенческие. Даже покраска неравномерна по качеству и сделана, как минимум, тремя разными красками. В общем, отсутствующие в наличии сложные компоненты делались наспех, из любого подручного материала.
То ли у доктора открылось второе дыхание, то ли он, наконец, приноровился к скафандру, а может быть, просто вошел в привычный режим исследователя, но теперь мысли и слова шли плавно, без задержек.
— К счастью для исследования, большая часть системы наведения вынесена в открытый доступ, наверное, для облегчения финального монтажа. Конструкция в целом примитивная, но остроумная и оригинальная. Видна рука очень хорошего технолога, умеющего собирать из простого — сложное, а так же работоспособное. РЛС нет, наведение осуществляется по данным гидролокации. «Мозги» рассчитаны на простейший расчет торпедного треугольника — собственно, старый пульт управления огнем от подводной лодки, наспех приспособленный под автоматику. Ошибки, неизбежные без ручной коррекции данных, вероятно, должны были компенсироваться залповым пуском. Но здесь надо смотреть уже боевой модуль… Системы опознавания я не вижу, по-видимому, аппарат нацелен на уничтожение любого корабля, подошедшего слишком близко. Думаю, автомат ходил по заранее заданному району малыми ходами и атаковал любую движущуюся мишень. После того как разрядились аккумуляторы и закончилось топливо, машина умерла.
Радюкин задумался.
— Это наводит на некоторые мысли относительно создателей этого агрегата и их мотивов, — продолжил он. — Чтобы сделать такую машину, нужно обладать определенными производственными мощностями, но испытывать серьезный дефицит кадров и, по-видимому, полный развал логистики. Кроме того, если он действительно не различает цели и не планировался к техобслуживанию, то вражеское господство на море было если не абсолютно, то очень значительно. То есть, «Авенджер» — не инструмент войны. Даже не оружие последнего шанса… Это скорее… Месть из могилы, попытка хоть как-то навредить противнику. Да, название у него определенно соответствует назначению. Если я прав.
«Жаль, что весь аппарат трудно будет разобрать», — подумал Егор, сделав еще пару снимков частично разобранного блока наведения. — «Для начала надо посмотреть, как здесь эволюционировали функциометры, даже с поправкой на то, что „охотнику“ как минимум лет десять. А скорее всего, гораздо больше».
Сбоку что-то заскребло и зашуршало. Хотя ученый понимал, что на мертвом «Мстителе» нет, и не может быть никакой живности, в душе разом всколыхнулись все страхи человека перед темнотой и неизвестностью, пришедшие из далеких доисторических времен. И поэтому, когда из бокового прохода высунулось страшное рыло, сверкающее злобными круглыми глазами глубоководной твари, Радюкин едва не бросился наутек. Но в последнюю секунду сообразил, что это Шафран.
Аркадий провел рукой по лбу маски и взмахнул рукой в раздраженном жесте, Радюкин понял его недовольство — капитан категорически запретил снимать защиту вне «Пионера». Никто не мог сказать, какая зараза может прицепиться к человеку в этом больном, изувеченном мире. Тем более в автомате-убийце, участнике давно отгремевшей и страшной войны. А рации в устаревшем снаряжении механика не было.
Энергично качнув головой, Шафран неожиданно скрестил руки в международном знаке «слушай» и быстро задвигал ладонями в немом языке, который знает каждый подводник. Он «говорил» достаточно медленно, избегая профессиональных сокращений, чтобы понял доктор, гораздо менее искушенный в специфической премудрости.
— Есть течь. Пока слабая. Сорвана внешняя крышка торпедного отсека, варили спешно и плохо, кран отказал, и вырвало продувкой, — проговаривал за ним вслух ученый для «Пионера».
Механик изобразил немой вопрос, как бы спрашивая — «передал?». Радюкин кивнул, так, чтобы его жест был виден собеседнику через прозрачное стекло герметичного шлема «крабика».
— Кассеты по шесть торпед. Три штуки. Две отстреляны полностью, — продолжил доктор вслед за Шафраном. — Третью заклинило.
Немного подумав, механик добавил:
«Повоевал».
Внезапный скрип в наушниках показался настолько громким, что Егор едва не подпрыгнул на месте. Реакция копиров на резкое движение получилась своеобразной — скафандр конвульсивно дернулся, словно через него пропустили ток.
— Возвращайтесь, быстрее, — донесся голос Межерицкого. — Посторонние шумы на юге, далеко, но приближается.
Радюкин ткнул указательным пальцев в шлем, туда, где находились микрофоны, затем указал большим пальцем наверх. Шафран понял и энергично затопал в сторону крутой клепаной лестницы без перил, выходящей наверх. Радюкин последовал за ним, заранее представляя, как тяжко будет карабкаться по шаткому и неудобному сооружению, балансируя в скафандре и придерживая фотокамеру. А говорят, что при сноровке в «крабике» можно даже танцевать… Наверняка врут, здесь не запутаться бы в собственных ногах.
Почти у самой первой ступени-перекладины Шафран внезапно оступился и резко наклонился, поводя фонарем, яркий луч выхватил дальний угол, в котором что-то виднелось. Непонятное, и какое-то чужеродное, выбивающееся из своеобразной симметричной системы построения «Авенджера». Ученый снова, уже традиционно выругался. Ведь он, казалось бы, обошел все, что мог, но, получается, оказался невнимателен.
Механик присел, опустился почти на колени и что-то нащупал. Не оборачиваясь, дернул локтем руки, в которой держал фонарь, дескать, подойди. Радюкин приблизился, попробовал наклониться и понял, что не рассчитал смещение центра тяжести, поэтому сейчас упадет. В последнее мгновение ему удалось перевести падение в контролируемый спуск, и скафандр с лязгом опустился на стальные колени, загремев на весь коридор.
Поначалу доктор не понял, что видит. Несколько непонятных предметов были сложены в небольшую горку, сантиметров десять вышиной и связаны тонкой проволокой. Какая-то композиция, похожая на «творения» инсталляторов-механистов, пытавшихся пару лет назад продвинуть в массы свое с позволения сказать «искусство». Конденсатор, пустая жестяная коробка, тряпка сверху… От напряжения заслезились глаза, Радюкин моргнул и перспектива сместилась, как в визуальных головоломках. Теперь доктор увидел все так, как задумывал неизвестный творец.
Несколько деталей образовывали подобие пульта и маленького креслица, в котором сидела… кукла. Очень старая, похоже, самодельная кукла из почерневших от времени и затхлого воздуха тряпочек. На «животе» игрушки чуть заметно выделялся какой-то знак, похожий на чайку или галочку, почти неразличимый на серо-черном фоне.
Доктор инстинктивно потянулся к кукле, но на полпути его рука замерла, растопыренные металлические пальцы зависли над тряпичной головкой. А затем очень медленно убрались обратно.
«Верно» — просигналил Аркадий и, подумав, добавил. — «Его корабль».
И почему-то сделанное и сказанное показалось Егору правильным и естественным, хотя расскажи ему кто-нибудь о подобном месяц назад — рассмеялся бы в голос.
— Быстрее! — скомандовал по радио Межерицкий. — Это эсминец, он чешет прямо на нас, время есть, но мало, вам только добраться!
Шафран помог Радюкину подняться и люди полезли наверх по лестнице, стонущей металлическим голосом, как древняя старуха, жалующаяся на жизнь. Последний луч света мелькнул и исчез, оставив старый корабль наедине с игрушечным капитаном.
Шторм усиливался, а дождь, напротив почти прекратился. Проржавевший кусок трапа обломился, и буксировщик отнесло в сторону. Напарник Шафрана подгонял «ослика» к покатому борту, сам механик ловил конец, подтягивая самоход поближе. Радюкин выпрямился и, закрепив камеру в специальном кронштейне у пояса сзади, бросил взгляд на океан. Сквозь черный полог ночного неба выглянула луна. Из-за обилия пыли в атмосфере, ее свет исказился, и огромный лунный диск, налившийся красным, словно распугивал облака, разбрасывая их в стороны рваными клочьями. Шум ветра тоже изменился, внешние микрофоны доносили до ушей ученого однообразный монотонный свист, какой иногда можно услышать в степи.
На несколько мгновений Егору показалось, что он стоит посреди безбрежной пустыни, и лишь голодный ветер-призрак воет в бесконечной тоске, перебирая мириады песчинок. Затем особо сильная волна толкнула «Мститель», качнув безжизненный корабль, и иллюзия развеялась. Вернее, сменилась — утомленное и подавленное сознание толковало реальность по собственному усмотрению. Теперь в свисте ветра и плеске воды доктору слышались стоны призраков, с тоскливой безнадежностью взывающих к пришельцам.
— Голос ушедших…
— Что? — произнес, не поняв, штурман на «Пионере» — Да скоро вы там?!
— Голос ушедших, — повторил Радюкин, глядя на океан, отливающий обсидианово-черным и красным, словно языки пламени плясали в могильной тьме. — Голос тех, кого больше нет.
— Шлюз закрыт, откачка завершена, «осла» закрепили. Антенна убрана.
Слова короткого доклада укладывались на задворках сознания Крамневского как патроны в магазин — ничего лишнего и все на своем месте. Куда больше его занимал вражеский эсминец, стремительно идущий прямо на «Пионер» со скоростью под сорок узлов. Илион готов был поклясться, что субмарина не сделала абсолютно ничего, что могло бы привлечь внимание противника, тем более на таком запредельном состоянии. И тем не менее, корабль мчался прямиком к подлодке, и ничего хорошего от такой встречи ждать не приходилось.
Повинуясь коротким командам, «Пионер» заканчивал маневр разворота, автоматизированная система управления вооружением принимала и обрабатывала расчеты величин изменения расстояния и пеленга, готовясь преобразить их в команды для торпедных гироскопов. Четыре сигарообразных снаряда с водометными двигателями и четвертью тонны взрывчатки в каждом терпеливо ждали электрического импульса, возвещающего атаку. Секунды бежали как лошади на ипподроме — торопясь и опережая друг друга, а Илион все молчал. Он сидел во вращающемся кресле обтянутом искусственной кожей и смотрел невидящим взглядом то на главную распределительную колонку воздуха высокого давления, то на собственный пульт командира, желто-серый, с черными кнопками и верньерами.
В голове у Крамневского словно щелкал рычажок, непрерывно переходя между состояниями «уходить/атаковать». Первая и инстинктивная реакция командира подлодки в подобной ситуации — скрыться, пользуясь естественными преимуществами тайного подводного лазутчика. На самом малом ходу «нырнуть» под врага и затаиться на глубине метров пятьсот-шестьсот, а то и больше. Это разумно и правильно.
Но… Целенаправленные действия противника говорили о том, что он очень хорошо представляет себе местоположение лодки. Выдал ли «Пионер» себя каким-либо действием или у врага нашлись неизвестные и очень точные средства локации и обнаружения, но эсминец шел точно к цели. Это радикально меняло ситуацию.
Океан огромен, и одинокая субмарина в нем подобна даже не иголке в стогу сена, а скорее песчинке в пустыне, но только до тех пор, пока противник не обозначает хотя бы примерно район ее местоположения. Тогда в ход идет широчайший арсенал поиска — гидроакустика, магнитометрия, радиолокация, тепловые датчики и прочие способы, превращающие охотника в добычу. И если противник сумел с такой точностью и на таком расстоянии вычислить местонахождение лодки, ее уничтожение будет лишь техническим вопросом.
А «Пионер» должен был уцелеть любой ценой, уцелеть и вернуться. При таком изменении вводных условий, имело смысл пойти на риск — ударить первыми и утопить эсминец. «Пионер» нес очень хорошие торпеды и системы наведения, значительно лучше вражеских (приятно было хоть в чем-то превосходить противника), неожиданный залп всей четверкой имел очень хорошие шансы на успех. Конечно, после этого на субмарину начнет охоту уже весь вражеский флот, но пока не подтянулось подкрепление, у подводного лазутчика будет хоть какой-то запас времени, чтобы скрыться на глубине.
— Пять миль, курс прежний, скорость тридцать семь, — доложил штурман.
Подлодка изготовилась к действию, подобно единому организму, в котором сплавились исполнительность, надежность машин и изворотливость, гибкость людских умов. «Пионер» был готов как открыто пойти в атаку, так и бесшумно спланировать в темную бездну океана. Боцман, вцепившийся в манипуляторы рулей глубины, не отрывал глаз от Крамневского, однако командир все никак не мог принять решение. Любой выбор ничего не гарантировал, но с большой вероятностью вел к гибели. Прежние шаблоны оказались бессильны в ситуации, когда от одиночной лодки вполне могла зависеть судьба всего мира или хотя бы одной страны. На мгновение Крамневский подумал, что, быть может, противник торопится вовсе не к «Пионеру», а к «Мстителю». Искушение принять эту лазейку было очень велико, но Крамневский отверг ее. Мертвый охотник дрейфовал по Атлантике не один год, вряд ли его существование могло стать поводом для такого стремительного набега вражеского корабля.
Нет, дело не в «Мстителе», враг идет к «Пионеру».
— Курс — на эсминец, — приказал Илион. — Снять пломбы с ПУО[31]. Начать ввод координат. Атакуем.
— Командир! — внезапно воскликнул акустик, и это было невозможно само по себе. Как и большинство представителей своей профессии, Светлаков терпеть не мог громкие сторонние шумы и почти всегда говорил тихо, иногда почти переходя на шепот. — Командир, не торопись!
Крамневский двинул челюстью, словно перемалывая зубами готовые вырваться слова. Для такого вопиющего нарушения субординации должна была быть очень серьезная причина, а Светлаков совершенно не являлся тем, кто станет фамильярничать понапрасну.
— Кажется, он не к нам… — лихорадочно бормотал акустик, со скоростью и изяществом пианиста перебирая пальцами на пульте управления шумопеленгаторной станцией. Он сгорбился так, что кончики усов едва ли не мели по кнопкам и рычажкам.
— Не на нас, а от чего-то… Да! Он, похоже, удирает со всех ног от… Как будто океан ложкой мешают. Бог мой, командир, слухни в дудку.
Специфический жаргонизм акустиков Илион понял с полуслова и немедленно прижал к уху дублирующий наушник, передающий то, что слышал в данный момент Светлаков.
Сначала он услышал обычную комбинацию — ровный мерный гул океана, складывающийся из множества шумов, тихое, на самой грани слышимости жужжание самого «Пионера», и резкий жесткий перестук вражеского двигателя, рвущий океанские ритмы как тупая пила. А затем…
«О, бог мой» — машинально подумал Илион, повторяя про себя слова Светлакова, и прижал наушник к голове с такой силой, словно пытался расплющить ушную раковину. Он вслушивался, буквально цеплялся слухом в далекий звук, возникший словно из ниоткуда, истово надеясь, что ошибается. И уже понимая, что ошибки здесь нет.
Легкий, почти нежный шелест, словно сотканный из мириадов слабеньких прищелкиваний, нарастал и углублялся с каждым мгновением. Из наушника рвалась неповторимая комбинация шипения, свиста и множества резких хлопков, которую довелось слышать очень немногим подводникам.
Айзек сидел на скамейке и вяло водил тростью по мощеной дорожке. Тупой металлический наконечник надсадно скрипел по гладким камням, неприятно, словно ножом водили по стеклу. Но профессор, казалось, не замечал этого, лишь усиливая нажим. Он многого не замечал, хотя раскинувшийся вокруг Национальный Парк располагал к умиротворению, любованию и постижению совершенства.
Парк был прекрасен, недаром над его созданием трудились лучшие умы нового государства и Нации. Человеческий гений и природа гармонично объединились, чтобы создать раскинувшийся на тысячах гектаров лесной массив, пересеченный паутиной дорог, дорожек и тропинок, которые связывали шестиугольники правительственных зданий. Национальные Управления, похожие на огромные соты, совершенно не производили впечатления чего-то чужеродного, благодаря искусству архитекторов и дизайнеров, они как будто таились посреди насаждений. Все коммуникации и автотрассы были убраны под землю и выходили в специальные гаражи на нижних уровнях зданий. По всему парку, на первый взгляд хаотически, а на самом деле в строго продуманном порядке размещались беседки, скверики, небольшие террасы и искусственные пруды, где утомленный государственными заботами муж мог отдохнуть душой и телом.
Но вся эта почти божественная красота словно обтекала Айзека, не пробуждая в его душе никаких эмоций.
С того дня, как профессора похитила специальная группа Евгеники, его внешность претерпела значительные изменения, притом в лучшую сторону. Многие месяцы строгого режима, хорошего отдыха и отказа от изматывающей умственной деятельности неплохо поправили истощенное здоровье Айнштайна. Морщины слегка разгладились, улучшился цвет лица. Трудами массажистов и терапевтов, а так же благодаря специальному корсету, Айзек частично избавился от проблем с суставами и многолетней сутулости. Теперь он питался по расписанию, хорошей, здоровой едой, по рекомендациям и предписаниям лучших диетологов.
Конечно, нельзя полностью восстановить здоровье, которое щедро расходовалось десятилетиями, и уж тем более нельзя вернуть молодость, от которой не осталось даже воспоминаний. Но Айзек получил все, что могли предоставить лучшие медики континента и теперь походил не на заморенную непосильной работой мумию, а на вполне преуспевающего и довольного жизнью старичка. Скажем, на вышедшего в отставку средней руки чиновника.
Словом, тот, кто взглянул бы на нынешнего профессора, с трудом узнал бы в нем прежнего фанатика науки. Лишь взгляд, потухший и безразличный ко всему, не вязался со всем остальным. Айзек Айнштайн был здоров телом, но огонь в его душе, сверкающая искра, жаждущая знаний — угасли.
День за днем, он ждал. Ждал, когда они придут … Но время шло, проходили недели и месяцы, а жизнь оставалась все такой же предсказуемой и упорядоченной. Режим, девятичасовой сон, каши и постные супы, регулярные обследования. Все, кто общался с ним, были неизменно вежливы и стерильно-безлики. Айзек регулярно получал газеты, которые не читал, научные сборники и бюллетени, которые рассеянно просматривал по диагонали.
Теперь его жизнь больше всего напоминала содержание в фешенебельном сумасшедшем доме, где все заняты исключительно обеспечением максимально комфортной и герметичной изоляцией пациента от всех забот. Впрочем, профессору было уже все равно.
Нарисовав последний невидимый символ, Айнштайн отложил трость и откинулся на высокую, плавно изогнутую спинку скамейки, запрокинув голову. Руки он засунул глубоко в карманы теплого пальто — сердце, пережившее двойной инфаркт, не могло перекачивать кровь с прежней силой, и на весенней прохладе у Айзека быстро замерзали пальцы. Так он и сидел — руки в карманах, лицо с закрытыми глазами подставлено неяркому солнцу — пока негромкое, деликатное покашливание не вырвало Айнштайна из раздумий.
На круглую площадку, где располагалась скамья, вели две тропинки, одна вымощенная серо-черными камнями овальной формы, другая — красноватой плиткой. В том месте, где начиналась «красная» тропа, высился мраморный барельеф, доходящий примерно до груди взрослому мужчине. В камне были высечены две конные фигуры, едущие бок-о-бок на фоне фабричных зданий и солнечного луга — рыцарь в полном доспехе, но без шлема, и юноша во вполне современном мундире. Сбоку от барельефа стоял человек, с незапоминающимся, но хорошо знакомым профессору лицом, облаченный в черный костюм.
— Вы позволите? — вежливо спросил человек, легким движением указывая на скамью.
— Мой отказ что-то изменит? — без всяких эмоций спросил в ответ Айнштайн.
— Думаю, ничего, — серьезно ответил черный. — Но так нам было бы проще навести мосты. Так сказать, сломать лед недоверия.
— Идите к черту, — все с тем же безразличием отозвался Айзек, снова закидывая голову.
— Будем считать это приглашением, — смиренно произнес человек в черном костюме, присаживаясь рядом. Айзек с трудом подавил гадливость и желание отодвинуться подальше. Демонстрировать страх и душевную слабость он не желал. Но инстинктивное движение не осталось незамеченным тем, кто целую вечность назад стоял на мостике подлодки, одетый в пятнистый комбинезон.
— Господин профессор, вы совершенно напрасно настроены так агрессивно и недоброжелательно. Ведь в какой-то мере мы с вами старые знакомые, — сообщил незваный и нежелательный собеседник.
— Я вас не знаю, — произнес Айзек и после некоторого раздумья добавил. — И знать не желаю.
— Знаете, — слегка улыбнулся черный. — Меня зовут Томас Фрикке, впервые мы с вами встретились давным-давно, еще в Берлине. Праздник у тетушки Хильды, вы пришли в сопровождении своего коллеги, господина Проппа, и принесли настоящий кофе.
— Сахар, — поправил профессор. — Я принес сахар.
На лице Томаса отразилось лишь тщательно дозированное огорчение, он даже слегка всплеснул руками, как бы сожалея о собственной забывчивости. Но в душе Фрикке ухмылялся, фиксируя первые шаги Айнштайна к неизбежному финалу. Наивный профессор, разумеется, не знал, что первая заповедь человека не желающего сотрудничать с кем бы то ни было — молчание. Полное, абсолютное молчание. Тот, кто вступает в беседу, на самую отвлеченную, самую безобидную тему — уже наполовину проиграл, потому позволил хотя бы в малости, но навязать себе чужую волю. Одно слово потянет следующее, и так далее, это вопрос времени и мастерства дознавателя.
— Действительно, то был сахар, — согласился Томас. — Так мы встретились в первый раз.
Айнштайн промолчал, пристально глядя вдаль, туда, где высилась еще недостроенная Арка Победителя. Архитектурный шедевр был возведен едва ли наполовину, но уже возвышался почти на сотню метров, видимый почти с любой точки Парка.
— Я давно хотел спросить, зачем вы тогда бежали из Европы? — Томас определенно настраивался на общение, и Айнштайн невольно втягивался в орбиту беседы.
— Потому что вы — толпа нравственных уродов, — прямо и откровенно ответил он.
— Это дискуссионное утверждение, — добродушно не согласился Фрикке. — Но, даже если принять его как аксиому, в тот момент вы этого не знали.
— Я угадал. Мистическим прозрением.
— Профессор, у вас появилось чувство юмора, — ободряюще заметил Томас, как бы случайно пропустив «господина», это должно было добавить еще немного доверительности в их разговор.
Айзек не ответил.
— Но, тем не менее, вы напрасно так стремительно покинули нас, — продолжил Фрикке. — Ваше будущее было вполне безоблачным, даже с учетом несколько… неразумных выпадов, которые вы себе тогда позволили. Жаль, что господин Вебер уже не расскажет о своих мотивах.
— Вы его убили? — резко спросил Айнштайн.
— Нет, не мы. Он бежал на следующий день, пользуясь некоторой неразберихой. Его застрелили на границе, случайно. Видимо, у президента просто не выдержали нервы, и он начал совершать поступки, продиктованные паникой, а не здравым рассудком.
— Все равно, это ваша вина.
— Нет, — терпеливо повторил Томас. — Не думаю. А вот кого мы действительно убили, так это вашего помощника.
— Франц мертв?
— Да, утилизирован в прошлом месяце, как расово пригодный, но враждебно настроенный и неисправимый элемент.
Профессор помолчал, глядя в пустоту слезящимися глазами. Фрикке внимательно наблюдал за ним, оценивая психологическое состояние жертвы как хороший каменщик, которому предстоит сломать прочную стену, используя разные приемы и инструменты.
— Его вы тоже выкрали? — с неожиданным спокойствием спросил Айзек.
— Профессор, вы так и не поняли? Мы не выкрадывали вас. Конечно, пришлось приложить определенные усилия, но основную работу сделали другие. Безусловно, в Штатах хватает людей, готовых драться до последнего. Но есть и те, кто умеет считать, и понимает, что у нас больше людей, больше кораблей, больше оружия и промышленной мощи. Война может продлиться десятилетиями, сказочно обогатив американских фабрикантов, но, в конце концов, мы все равно победим. И тогда все, кто противостоит нам, отправятся в эвроспиртовые котлы, вместе со своими миллиардами. Разумные люди умеют смотреть в перспективу и понимают, что лучше с нами, пусть даже с сертификатом допустимой неполноценности. Поэтому, когда стало понятно, что флот не сможет защитить Америку, вас продали нам, в обмен на разные гарантии и будущие преференции. Так сказать, в общем пакете договоренностей.
— И ваши гарантии чего-то стоят?
— По крайней мере, до тех пор, пока выполняют демонстрационные функции.
Айзек вновь погрузился в раздумья. На камни, прямо перед скамьей, выбежал какой-то зверек, непонятной серо-коричневой окраски. Посидел немного, быстро крутя остроконечной головкой, сверкая черными бусинками глаз, и так же стремительно, как и появился, скакнул обратно, в кусты.
— Так его… Франца… тоже… продали? — спросил Айзек.
— Нет, — честно ответил Томас. — С вашим ассистентом все было гораздо сложнее…
На четыреста двадцать мужчин и женщин Уилмингтонский батальон минитменов получил сотню винтовок, три тысячи патронов, два ящика гранат, три неисправных пулемета, горную трехдюймовку при сорока снарядах и капитана-артиллериста с половиной лица и плохо действующей левой рукой. Остальное вооружение составили разнообразные охотничьи ружья, полицейские револьверы и ножи. Учебная стрельба из пушки по старому сараю в тысяче футов от орудийной позиции прошла настолько неуспешно, что даже представить было сложно. Первые три снаряда улетели неведомо куда, потом капитан стал к орудию сам и всадил заряд в стену старого сарая, изображающую мишень. Взрыва не произошло. Капитан посмотрел на маркировку на ящике, зло выругался и приказал снимать с орудия панораму и затвор, чтобы утопить в море. «Морганов мармелад, черт бы его драл», — пояснил он.
Проппу повезло, если это можно назвать везением. Он не погиб в бою и не был убит сразу после схватки, когда сдавшихся в плен подвергли «предварительной психологической обработке». Из неровного строя, в котором не осталось ни одного не раненого, выдернули трех человек и деловито забили до смерти. Потом всех заставили раздеться и встать на колени, а «ягеры» ходили мимо обнаженных людей и стреляли — кому в затылок, кому в поясницу. После экзекуции выжившим разрешили одеться и двое суток гнали на фильтрационный пункт. Там Франца опознали…
— Он держался до конца, — рассказал Томас. — Но мы все равно узнали все.
— Все? — внешне Айзек остался все так же сдержан, но Фрикке чувствовал, что внутри профессора бушует ураган страстей — горе, отчаяние, ненависть. И что-то еще, какая-то непонятная нотка… Впрочем, ее расшифровку можно и отложить.
Фрикке отметил про себя, что выбор стратегии был правилен. Броня безразличия, которой Айнштайн закрылся от мира, сломалась. Теперь следовало расширять брешь и переходить к собственно предмету разговора. На мгновение нобиль всех «ягеров» позволил себе окунуться в волну тщеславной гордости — именно ему Координатор доверил столь ответственное, невероятно важное дело — вернуть профессора Айнштайна в лоно прогрессивной национальной науки. Но только на мгновение, ведь впереди была самая сложная часть увещеваний…
— Да, все, — подтвердил он. — Видите ли, мы смогли воспроизвести «Эффект Айнштайна», хотя и несколько иным образом, у нас с самого начала оказалось больше ресурсов и гораздо более значительный масштаб полевых испытаний. Но так же как вы, экспериментаторы споткнулись на энергетическом откате. От американских друзей удалось узнать, что вы в конце концов решили и эту задачу, но здесь заменить ваш гений было уже невозможно. К сожалению, вы попали к нам в не слишком хорошем состоянии и едва не умерли в пути, так что беседу пришлось отложить почти на год, а тем временем моя служба и вся разведка Нации искали подтверждение и хоть какие-то материалы. К счастью, вы рассказали о своем рецепте Проппу. А Пропп, в конце концов, рассказал нам.
— Если он и в самом деле все рассказал, то вы должны были бы знать, что рецепта нет, — усмехнулся Айзек, и те, кто знал профессора ранее, ужаснулись бы тому, сколько злобы и торжествующей ненависти оказалось в его голосе. — Эффект отката нельзя обойти.
— Ах, профессор, я понимаю, что хорошая мина в такой ситуации — дело чести. Но не в этом случае. Повторю, Пропп рассказал все. Эффект нельзя обойти, но если изменить конфигурацию резонаторов и использовать систему специальных конденсаторов и антенн, его можно безопасно отвести в демпфирующую среду. Вы даже придумали конструкцию, которая будет работать посреди океана, безвредно рассеивая энергетическую отдачу с помощью миллионов кубических километров морской воды.
— Неужели… он… так вам и… и сказал?.. — Айзек выговаривал слова с большими паузами, спотыкаясь на ударениях.
— Да, — Фрикке позволил себе добавить в голос чуточку торжества, самую малость, только чтобы подчеркнуть обреченность любого противодействия. — Именно так. Мы построим вашу машину сами. Но вы спроектируете систему безопасности.
— Бедный Пропп, — прошептал Айзек, пряча лицо в ладонях, теперь его слова звучали совсем глухо. — Бедный, бедный Франц…
Томас ждал, спокойно и неподвижно, как каменный идол, у которого в распоряжении вечность. Айнштайн раскачивался, обхватив голову руками, он не плакал, но молчаливое горе казалось страшнее любых рыданий. Фрикке даже засомневался, правильный ли метод выбрал, все-таки сердце ученого было порядком изношено. Но решил, что иной способ не гарантировал успех, в сложившихся обстоятельствах Айнштайна следовало полностью подавить, парализовать волю и показать, что любое сопротивление бесполезно.
— Я ничего не буду делать, — глухо промолвил профессор, сгибаясь, словно от сильной боли в животе. — Будьте вы прокляты, негодяи, я ничего не сделаю.
— Уверены? — с почти отеческой заботливостью осведомился Томас.
Айзек не ответил. Фрикке глубоко вздохнул, ощущая чистый лесной воздух, напоенный ароматом свежей листвы. Пришло время для самого ответственного этапа. Томас надеялся, что профессор не станет слишком упрямиться, но предполагал и серьезное сопротивление.
Что ж, тем хуже для старого глупца.
— Господин профессор, вы знаете, что изображает этот барельеф? — неожиданно спросил Томас, указывая на означенный предмет.
— Понятия не имею. Думаю, энтропию искусства, — злобно ответил Айзек, хотя вопрос был явно риторическим.
— О, нет, это, скорее, пример обратного. Здесь воплощена в камне репродукция знаменитой картины Георга Слейтермана фон Лангвейда, под названием «Ordensburg Vogelsang». Она символизирует преемственность поколений и здоровой наследственности. Так же здесь отражен трудовой и боевой дух, многогранный талант гордой и достойной Нации, чей путь к вершинам развития был прерван в начале века общими и чрезвычайными усилиями вырожденцев всего мира. К счастью, прерван лишь на время…
— И зачем все это знать? — мрачно вопросил Айнштайн. — Ваши каменные уродцы мне неинтересны.
— Я указал вам на этот символ, чтобы подчеркнуть и проиллюстрировать очень простую мысль. Вы не можете противиться Нации. Вы в любом случае пойдете с нами, вопрос лишь в том, какую цену за это заплатите.
— И что же вы сделаете? — саркастически вопросил ученый. — Меня бесполезно пытать, я уже слишком стар и пусть даже ваши мясники подлечили мое сердце, могу умереть от любого сильного переживания. Будете обращать меня в свою больную веру?
— Нет, мы можем заставить вас, оперируя чужим страданием, — заметил Фрикке.
Айнштайн потер лоб, явно размышляя над высказанным.
— У меня не осталось ни родственников, ни друзей, — произнес он после раздумья. — Вы позаботились об этом.
— Посторонние? — предположил Томас. — Скажем, дети?
На этот раз Айзек думал дольше.
— Увы вам. Я математик, и потому для меня часть всегда меньше целого. Я не знаю, для чего вам нужен мой эффект, но в любом случае вы обратите его во зло. Я не отдам вам мое детище. Будете расчленять передо мной младенцев? Думаете, это зрелище способно добавить мне душевного покоя?
— У вас действительно нет близких людей, — рассуждал вслух Фрикке, добросовестно перечисляя и упорядочивая аргументы Айзека. — Вы достаточно хладнокровны и научны, чтобы отстраненно подсчитывать возможный баланс будущих жертв. А от любого серьезного воздействия, физического или морального, вы всегда можете укрыться в спасительной смерти. По крайней мере, до тех пор, пока мы не освоим пересадку сердца. Все верно?
— Да. Вы сумели заполучить меня, вы украли мои идеи, но без самого главного — системы компенсации — «эффект» бесполезен. Все мои тайны здесь, — Айзек коснулся пальцем виска. — Но для вас они все равно, что на Луне. Вы бессильны.
Томас почти с жалостью взглянул на профессора, переживающего мгновение торжества. Айнштайн был искренне уверен, что возраст и изношенное сердце надежно прикрывают его от любых понуждений. Нобиль «ягеров» чувствовал почти что жалость к несчастному старику, который по собственному неразумию отринул все блага, которые гарантировало ему происхождение и милость отцов Нации. Сколько времени упущено, сколько полезного не сделано. Ученый мог сказочно обогатить мир своими открытиями. Мог обрести подлинное бессмертие в благодарной памяти тех, кто в силу происхождения и живого, гибкого ума способен в полной мере оценить величие его гения.
Мог… Но собственными руками оттолкнул спасательный круг, протянутый тогда и повторно предложенный сейчас. И, значит, никакого снисхождения, никакой жалости отступнику.
— Вы ошиблись, господин Айнштайн. Вы рассуждаете разумно и логично, но все равно — ошиблись. Здесь и сейчас, совершенно добровольно и со всей ответственностью вы согласитесь служить нашей идее и цели. Я обещаю.
— Океан будто ложкой мешают… «Легкая вода»! — тихо проговорил акустик, но его шепот прозвучал подобно крику.
Субмарине угрожает много опасностей, но большинство исходит от рук человеческих. Поломки, неисправности, ошибки навигации и технического обслуживания — за редкими исключениями человек сам создает себе неприятности. Однако, есть два проявления стихии, которые смертельно опасны для подлодки, независимо от ее состояния. Первое — внезапное изменение уровня термоклина. Как правило, граница разнотемпературных слоев пролегает примерно на одной глубине, которая изменяется не очень значительно. Пользуясь этим, подлодки часто «ложатся» на термоклин, экономя энергию и сжатый воздух. Тогда субмарина уподобляется обычному надводному кораблю, только роль «воды» исполняет холодный, плотный слой, а «воздуха» — теплый, разреженный.
Однако иногда граница совершает резкий перепад, и температурный рубеж резко опускается вниз. Если субмарина движется с хорошей скоростью, а капитан не слишком расторопен, есть риск резко уйти на дно, скатившись по термоклину, как по скользкому склону горы. Сейчас, в эпоху сверхпрочных многосоставных корпусов это не так опасно, но в прошлом, на заре освоения Глубины, не один искусственный аппарат погиб от неожиданного провала и скачка забортного давления.
Второе явление так же связано с плотностью воды, но имеет совершенно иную природу. Земная кора на дне океана заведомо тоньше, и в районах разломов, а так же вулканической активности, временами происходит прорыв больших объемов газа. В этом случае обычная морская вода превращается в своего рода «газировку», «легкую воду» с очень низкой плотностью. Иногда настолько низкой, что судно не в силах держаться на ней…
И то, и другое встречается очень редко, гораздо реже неприятностей чисто технического характера, но «салазки» и «легкая вода» вызывают суеверный страх у подводников. Примерно так же, как обычные люди боятся акул и ядовитых пауков, хотя обычные авто- и паромобили ежегодно уносят во много раз больше жизней, нежели самые свирепые, голодные и ядовитые животные.
Шелест и свист в наушниках приближались и усиливались, переходя в булькающий гул, и было понятно, что эсминец «семерок» не стремился к «Пионеру», а стремглав удирал от «легкой воды», идущей широким фронтом. Но в районе Аргентинской котловины такая напасть появиться просто не могла — неоткуда. Тем более в таком количестве и внезапно, без сопутствующих признаков.
— Никаких донных прорывов и газовых выбросов, вода просто меняет структуру… — докладывал акустик. Крамневский отдавал быстрые, четкие команды, повинуясь которым «Пионер» начал разворот, гребные винты закрутились быстрее, разгоняя две тысячи тонн металла. В гуле «легкой воды» можно было не опасаться, что противник услышит шум механизмов субмарины, аккуратно прибавляющей ход. Не осталось времени прикидывать по карте, и Илион доверился собственному чутью, соотнося в уме примерную скорость «Пионера», линию разворота, приближение «газированного» фронта и допустимый уровень шума. Они успевали, проходили по самой границе, но успевали развернуться с вектором движения примерно в сорок пять градусов от курса эсминца. После этого можно было дать полный ход, минимально рискуя обнаружить себя. А под водой «Пионер» способен выдать больше тридцати узлов скорости, уйдя от любой аномалии.
В отсеках мигали красные лампы — сигнал общей тревоги. Каждый находился на своем месте, делая назначенную работу. Доктор Радюкин лежал на узкой койке, крепко ухватившись за поручни, и лихорадочно вспоминал, все ли образцы закреплены надлежащим образом, и запер ли он ящик с записями. Было бы неудобно собирать их по всей каюте, случись что-нибудь… А что может случиться? Егор Владимирович закрыл глаза и начал молиться.
— Бля! — уже не выбирая слов воскликнул акустик. — Накрывает!
И накрыло. Шум миллиардов газовых пузырьков, рождающихся в морской пучине, резко изменился, буквально набросился на «Пионер», охватив со всех сторон ревом кипящей воды.
Не было времени гадать, как такое вообще возможно, и какой демон мешает океан дьявольской ложкой. Вся вода вокруг подлодки превратилась в газированный коктейль, в котором и плотик не удержался бы, не то что многотонная махина.
Размашистым движением Крамневский пристегнул себя к креслу страховочным поясом и щелкнул тумблером внутрикорабельной связи, вызывая реакторный отсек. Одновременно он быстро и четко скомандовал:
— Полный вперед, задаем дифферент на корму, носовые и рубочные рули на всплытие, кормовые на погружение, цистерны не продуваем!
Даже на фоне геотермальной аномалии, которая точно не «гео», экстренную продувку почти наверняка вычислит самая скверной гидроакустическая станция на расстоянии в десятки километров. С тем же успехом можно просто всплыть, открыть люк и помахать эсминцу рукой. Вражеский корабль все еще близко, слишком близко…
— Десять узлов, прибавляем!
Приказав реакторной команде выдать полную мощность, Крамневский взглянул на глубиномер. «Пионер» мог уверенно погружаться на два километра. Корпус был рассчитан на два с половиной. Теоретически, в зависимости от состояния забортной воды и еще множества непредсказуемых факторов, подлодка могла опуститься до трех километров. Ниже ждала безусловная смерть.
Тысяча семьсот… Тысяча восемьсот пятьдесят…
Скорость движения составила уже почти пятнадцать узлов, но субмарина по гладкой пологой траектории уверенно шла ко дну.
Девятьсот пятьдесят… Две тысячи…
Указатель глубиномера опускался с такой уверенностью, словно перед ним был по крайней мере еще целый метр шкалы, а не короткое желтое и еще более короткое красное поле.
Двадцать узлов.
Крамневский почувствовал, как струйки пота поползли по вискам. «Пионер» наращивал скорость как только мог, но плотность забортной среды так же неотвратимо падала. Ни бешено рубящие газ винты, ни выставленные на максимум горизонтальные рули не помогали. Подлодка уходила на глубину.
Две триста…
Проседание немного замедлилось, но буквально через мгновение «Пионер» разом потерял почти двести метров.
Тридцать семь узлов, две тысячи девятьсот метров.
— Командир, пора «продуваться», — произнес чуть срывающимся, но в общем твердым голосом старпом Русов.
— Нельзя, эсминец слишком близко, — сквозь зубы проговорил Крамневский, не отрываясь от пульта. В обычной ситуации стрелки на приборной панели вертикальны или близки к тому, циферблаты специально ориентируют так, чтобы можно было одним взглядом охватить все указатели и оценить общее состояние. Сейчас стрелки буквально выплясывали дикий танец, предвещающий скорый и печальный конец.
Корпус содрогался от неритмичных ударов, словно по облицованной керамикой стали долбил сразу миллион пневматических молотов. Завихрения газожидкостной смеси действовали как множество рассогласованных водоворотов, стремящихся разорвать аппарат на части.
«Не сорвало бы батискаф», — пронеслось в голове у Крамневского. И почему то, ни с того, ни с сего вспомнилось, что общая протяженность кабелей в «Пионере» составляет около двухсот пятидесяти тысяч километров. То есть если их пустить в одну нить, можно шесть раз подряд обернуть земной шар и еще немного останется.
Подлодка, ничтожно малая на фоне свирепого катаклизма, камнем падала в пучину, никогда не видевшую солнечного света. Глубиномер давно и прочно зацепил зубом указателя красную полосу. Лодка оставалась цела только благодаря резко упавшей плотности воды, но конец был уже близок — «Пионер» упадет на дно, получит неизбежные повреждения, а затем корпус расплющит вернувшимся давлением.
Три тысячи триста метров…
— Командир, если аврально не «продуемся» — абзац, — повторил Русов.
В рваный гул за бортами вплелся тихий звон, как будто сам «Пионер» жалобно застонал в удушающих объятиях океана. Звенящее похрустывание зловеще прозвучало по отсекам, словно кто-то легкими шагами пробежался по свежему насту.
Страшный удар сотряс субмарину, нос рвануло вниз и почти сразу обратно, так, что не будь Илион пристегнут, его выбросило бы из кресла.
— Теряем продольную остойчивость, растет дифферентующий момент, — отрывисто докладывал боцман. — Сейчас перевернет.
— Третий отсек, сальник номер восемь сопливится, пять капель в секунду. Виноват, уже восемь, — механически бормотал переговорник. — Сальник номер шесть, четыре капли в секунду.
Плохо, очень плохо… Система уже не держит давление, еще чуть-чуть, и вылетит, пойдет вода. В жалобном писке бортов ощутимо просела счастливая нитка, натянутая под слегка выгнутым потолком.
Крамневский размашисто перекрестился и скомандовал:
— Экстренная продувка, «пузырь» в нос!
— На грани, все еще может услышать, даже сквозь фон, — эхом отозвался штурман Межерицкий, не столько противясь приказу, сколько комментируя. И так было понятно, что выбора не осталось, только героически утонуть, навсегда похоронив раздавленный «Пионер» в иле и красной глине морского дна.
— А может, он уже сам пошел на дно, — странно спокойным голосом продолжил Межерицкий.
— Бульканье на спаде! — доложил акустик. На неискушенный слух Крамневского в рычании «легкой воды» не изменилось ничего, но Светлакову было виднее.
На больших глубинах обычная система продувки бесполезна, забортное давление не позволяет вытеснить балласт напором сжатого воздуха. Для этой цели у «Пионера» была целая батарея твердотопливных газогенераторов — на самый крайний случай. Тяжелый пресс пороховых газов выдавливал воду из цистерн, сообщая лодке положительную плавучесть. Опустив корму почти на сорок градусов, вращая лопастями винтов как уставший ныряльщик, затягиваемый в водоворот, «Пионер» мучительно-тяжкими рывками выгребал с четырехкилометровой глубины. Медленно, слишком медленно. Если прежде чем иссякнет источник «газировки», лодке не удастся подняться хотя бы до трех, вернувшаяся к нормальному состоянию вода все равно раздавит аппарат.
Две девятьсот… две восемьсот пятьдесят…
Крамневский только сейчас обнаружил, что все это время с такой силой упирал правую стопу в пол, что нога закостенела. Теперь малейшее движение отзывалось резкой болью.
Две пятьсот…
С оговоркой и оглядкой можно было сказать, что внеплановое и весьма опасное приключение закончилось более-менее удачно. Акустик вычленил шумы эсминца далеко в стороне, тот, не снижая скорости, чесал как можно дальше от опасного района. Газовая аномалия, которая едва не стоила жизни лодке и всему экипажу, исчезала столь же стремительно, как и появилась. Как будто иссяк некий исполинский баллон, накачивающий океан углекислотой. Похоже, Радюкину будет чем заняться, гадая, что же это было, и откуда появилась «легкая вода» без каких бы то ни было следов донных прорывов… И, что не менее любопытно, куда она пропала.
Илион бегло взглянул на ситуационную схему, расположенную выше и сбоку от командирского пульта. На ней изображалось внутреннее устройство субмарины, а разноцветные лампочки обозначали состояние агрегатов и другие показатели функциональности.
Четвертый блок пульсировал частыми попеременными включениями желтого и красного — поломка, не критичная, но достаточно серьезная, собственными силами устранить без последствий невозможно.
Четвертый блок… Реакторный отсек.
Плохо. Очень плохо.
Вот и начались кинографические приключения, которых ждал Радюкин.
— Это еще не беда, — пояснял старший реактор-инженер. — Но уже приближение к ней, хорошее такое, почти вплотную.
Здесь, на посту телемеханики и управления реактором, все было очень функционально и технично. Очень много приборов, индикаторов и контрольных панелей, простые «скелетные» кресла и шкафчики со специнструментом. Душа технаря здесь буквально отдыхала. Главное не думать, что за несколькими толстыми переборками и изолирующими панелями укрыт реактор и паропроизводящая установка — огромный цилиндр, опоясанный паутиной трубопроводов. Укрощенный атомный ад, способный месяцами дарить лодке энергию, тепло, чистую воду, а при неосторожности — мгновенно убить весь экипаж.
Или не мгновенно…
Как человек сугубо практичный, Илион верил только в то, что можно увидеть и измерить, поэтому атомная энергетика вызывала у него легкий отголосок суеверного страха. Слишком слабого, чтобы повлиять на образ мыслей и действий, но достаточно сильного, чтобы командир «Пионера» чувствовал себя неуютно даже за многослойными стенами, под защитой стали, керамики, свинца и боропласта. Хрипящий счетчик автоматизированного радиационного контроля так же не добавлял оптимизма.
— Ушибы, пара рассечений, когда на попа начали вставать, — это ерунда, — продолжал реактор-инженер. — Главное — «активный» пар.
Он сделал паузу, приглаживая влажные волосы. Бисеринки воды и новое, неразношенное рабочее белье, похожее на свитер и шерстяные штаны грубой вязки свидетельствовали о том, что атомщик совсем недавно был в зоне строгого режима радиационной безопасности. Он покинул ее через тамбур дезактивации, с обязательным душем (едва теплым, чтобы поры кожи не расширились) и сменой защитного костюма. В углу, на специальной вешалке-стояке висел рабочий комбинезон облегченного образца, с еще нетронутой печатью и пломбой Института атомной энергетики. «Облегченным» тот именовался символически, потому что полноценный радиозащитный скафандр весил почти триста килограммов. На фоне тяжелой брони мешковатый рабочий костюм с капюшоном и пристегивающейся «мордой» дыхательной маски смотрелся стильно и элегантно.
— Пар, — повторил реакторщик и, видя нетерпение командира, быстро развернул широкий лист полупрозрачной водостойкой бумаги.
— Вот у нас в чем беда, — палец скользил по сплетению рисованных линий на схеме, перчатка, болтающаяся на застежке, тащилась следом, как баржа за буксиром. — Когда лодку накренило и начало молотить, не выдержала система трубопроводов.
Крамневский дернул щекой, вспомнив проблемы с подводной лодкой Салинга, возникшие как раз по причине импровизированной модернизации. Суть нагрянувшей беды командир уже уловил, но продолжил внимательно слушать специалиста.
— … Резкий рывок, смена давления — чуть-чуть погнулись фланцы, придавило прокладки. И все, пошел «активный» пар.
— Починили? — отрывисто спросил Илион.
— Конечно! — реакторщик почти оскорбился, но сдержал профессиональную обиду. — Все в лучшем виде, как на тренировке. Сразу врубили очистку через фильтры, избыток давления стравливаем в струю винта. Автоматика закачивает «горячий» пар в систему вакуумирования, объем отсека продуваем воздухом низкого давления. Прорывы ликвидированы — пластырь, заливка и фиксатор. Но… это не поможет.
— Капиталка? — уточнил командир.
— Да, — скорбно ответил мастер. — Без рентгенодиагностики и полной замены, все, что заделано на скорую руку — все равно слетит. Это как дырка в трубе с горячей водой — какую блямбу на нее не ляпни, температура и напор пробьют заплату. Но настоящая беда не в этом… Система трубопроводов получилась очень сложная. Ее обсчитали на отлично, пожалуй, даже от торпеды ничего не случилось бы. Но лодку трясло, как дите игрушку. На такую нагрузку проектировщики не забивались, поэтому поползла вся геометрия, несмотря на амортизирующий фундамент и прочие кунштюки. Слабенько поползла, на миллиметры, но для такой хитрозапутаной системы достаточно — образовалась масса точек напряжения по всей системе.
Мастер сделал паузу, переводя дух. Он слыл затворником и не привык так много и образно говорить. Комбинезон на вешалке взирал на Илиона пустыми бельмами стекол.
— Такие трубковыверты держат давление хорошо, но только пока все цело. Запас прочности большой, однако если что-то пошло не так, то … сливай воду. Конструкция ослаблена, заклеим в одном месте, давление и пар быстро пробьют в другом. Так что теперь, пока на верфь не вернемся, будут постоянные утечки. По мелочи, но частые, как бы не по нескольку раз в сутки… Плюс к тому у нас травит уплотнение кассет парогенераторов. Сумели локализовать, уменьшили эффективное сечение течи обжатием, но устранить полностью пока не получается. Есть часов восемь-десять до насыщения фильтров и пока не прижало — надо сбрасывать давление с паропровода и быстро разбирать.
— Это еще хорошо, что не стали связываться с жидкометаллическим теплоносителем… Были ведь планы на свинец-висмутовый реактор… Сколько там? — Крамневский кивком указал в сторону реакторного зала.
— Семьдесят рентген в час, — по-деловому отозвался мастер.
— Много… Что рекомендуешь?
— Всплывать, глушить атомную печку, продувать реакторный отсек, после снижения давления — экстренный ремонт. Возможно, придется глушить часть кассет, но это терпимо. Думаю, двух часов нам хватит, далее экстренно же снова вводить реактор и на глубину. Дальше, конечно, придется все время подклеивать трубы на ходу, но о перспективах смогу сказать только когда загляну в парогенераторы.
— Что-нибудь иное есть? — коротко уточнил Илион. — Всплывать нам немного не с руки.
— Тогда… — мастер на мгновение замялся. — Метод «Наутилуса». Открыть переборки, снизить уровень загрязнения в реакторном за счет того, что умеренно загадим весь «Пионер». Кроме радиоразведки, у них дополнительная экранировка, но ни к ним, ни от них, полная изоляция отсека. Организовать посменные аварийные команды по паре человек и чинить протечки без массированной продувки. Всплывать не понадобится, воздух сэкономим. Но это все равно, что заливать пожар бензином. Людям надо где-то отдыхать, оказывать первую помощь в случае чего, радиация по ране — гарантированная язва. До конца похода всем носить легкую защиту, даже в гальюн. И аппаратура очень плохо реагирует на такие фокусы. Будет вал ложных срабатываний автоматики и прочий букет.
Крамневский машинально потер шею, соображая.
«Метод Наутилуса» применялся лишь однажды, в ситуации полной безысходности, и считался грубейшим нарушением, граничившим с преступлением. Оправданием такому решению могла стать только физическая невозможность подняться на поверхность.
«Пионер» всплыть мог, но тем самым он терял свое главное и по сути единственное преимущество — скрытность. Целый час на поверхности, это очень много, несмотря на пустынный район океана и прекрасные средства разведки.
Реакторщик стоял рядом, энергично расчесывая пятерней уже высохший ежик волос. Его узловатые пальцы чуть подрагивали, выдавая крайнюю озабоченность, но подводник молчал, стараясь не мешать ходу мыслей Крамневского. Лишь во взгляде воспаленных глаз читалось «Командир, решай скорее».
Одна за другой сверкали молнии, темно-серые, почти черные облака конденсировались буквально из ниоткуда там, где совсем недавно сияло солнце. Сиреневые всполохи лохматыми щупальцами вонзались в водную гладь, порождая жутковатое свечение в морской глубине. Так продолжалось минут пять, в ходе которых молний становилось все больше. И вот уже целый лес полыхающих струн вырос на площади в несколько квадратных миль, словно сшивая небо и океан огненными нитями. А затем в слепящей фиолетово-красной вспышке все закончилось.
Процесс завершился настолько стремительно, что мгновенное исчезновение молний и потустороннего цвета било по глазам столь же сильно, как и предыдущее цветовое мельтешение. Фрикке щелкнул тумблером, проектор остановился, и на несколько мгновений в кают-компании линкора «Пауль Шмитц» воцарилась полутьма. На стене белел прямоугольник экрана. Повинуясь выключателю, вспыхнули плафоны, расположенные под потолком правильным кругом.
Айнштайн прикрыл глаза и помассировал переносицу, собираясь с мыслями, затем пригладил ладонью ворох бумажных лент, сваленных на столе.
— Что же, — произнес он, наконец. — Впечатляет. Несомненный успех. Должен признать, идея использовать «поле антенн» вместо единого бронированного модуля оказалась великолепной. Зону пробоя можно по желанию увеличивать или уменьшать путем простого добавления новых резонаторов.
Айзек подумал, все так же поглаживая точку где соединяются брови. Фрикке, сидящий у столика с проектором, терпеливо ждал.
— Мои поздравления, — сказал профессор, с неподдельной искренностью, словно на мгновение из прошлого вернулся Айзек Айнштайн двадцатых годов, безмерно увлеченный наукой и безразличный ко всему мирскому. — Вам удалось добиться устойчивой работы без разрушительных последствий. Остальное — устойчивость и продолжительность — уже чисто техническая проблема.
— Благодарю, — с той же искренностью отозвался Томас, вставая со стула. На нем был обычный мундир «ягера», без наград и отличительных знаков, Фрикке словно показывал, что выше этих условностей. В какой-то мере это действительно обстояло именно так, нобиля самых известных и боеспособных частей Евгеники знал без преувеличения весь мир.
Томас сел напротив профессора, положив руки перед собой. И на мгновение двух людей словно связала тень некой симпатии, какая иногда возникает между соратниками, совместно вершащими великое дело. Один из них истово ненавидел второго, а тот в свою очередь отвечал высокомерным и отчасти презрительным снисхождением. И все же, не один год совместной работы над грандиозным проектом поневоле сблизили антиподов.
— Могу сказать без лишней скромности, я преклоняюсь перед вашим гением, — сказал Томас. — Мы смогли воспроизвести ваш эффект и даже отчасти усовершенствовать техническую сторону процесса. Но без нейтрализации энергетического отката все это осталось бы мертвым железом. Вы — великий человек, господин Айнштайн.
— Благодарю, — отозвался Айзек. — Могу сказать, что я поражен тем, как ваши технологи развили мое открытие. Я понимал, что со временем масштаб структуры и эффекта неизбежно вырастет, но такого не представлял даже в мечтах. Ваша воля и промышленная мощь действительно заставили меня на мгновение усомниться… в прежней убежденности.
Шли минуты, но собеседники молчали. Разговор буквально повис с воздухе, оборванный на полуслове. Ни один из двух людей, сидящих в кают-компании линкора не решался продолжить, понимая, что любая следующая фраза необратимо разрушит внезапно возникшее волшебство, вновь вернет их к прежней ненависти и высокомерию. Томас уже решил, было, что следующее слово придется произнести ему, но первым заговорил все же профессор.
— Он жив? — спросил он, глядя в сторону и болезненно кривя губы.
— Кто? — не понял Томас.
— Он, — повторил Айнштайн.
Фрикке добросовестно попытался вспомнить, о чем идет речь, и вспышка озарения промелькнула на его лице.
— Ах, да. Припоминаю… Честно говоря, — он с обезоруживающей искренностью слегка развел руками. — Я не знаю. Вы должны понимать, после того как мы с вами урегулировали все разногласия, им занималось уже другое ведомство.
— Понимаю, — произнес Айзек, все так же глядя в пустоту потухшим взором, в котором уже не осталось ни триумфа, ни уважения, лишь безмерная усталость, не тела, а души. — Если смотреть на вещи отстраненным взглядом исследователя, замысел был великолепен. Хороший, грамотный психологический расчет.
— Рад, что вы отдаете должное моим скромным способностям, — отозвался Томас. — Но в сущности, это очевидно. Если нельзя воздействовать на вас…
— Пытать меня. Называйте уж вещи своими именами, без этих недостойных реверансов.
— Если нельзя воздействовать на вас, — мягко, но непреклонно повторил Фрикке. — Следовательно, нужно использовать кого-то другого, чья жизнь и страдания были бы важны для вас, господин Айнштайн. И если нет никого, к кому вы бы испытывали искренней и крепкой привязанности, таковую следует создать.
Айзек не ответил. Перед его взором вновь вставала картина, которую профессор долго, старательно пытался забыть и думал, что преуспел в этом. Но, как оказалось, ничто не забылось, как будто произошло только вчера.
Профессор очень давно не общался с детьми, поэтому не сразу понял, что за предмет вынесла плотная женщина в безликом мундире, поставив рядом с барельефом. А когда узнал колыбель с младенцем, с минуту или даже больше не верил глазам своим, думая, что у него галлюцинации. Но к сожалению это оказалась отнюдь не иллюзия и не обман зрения. Даже сейчас ученый мог бы назвать в точности количество симпатичных синих бантов, украшающих плетеную рукоять — их было ровно пять. Ребенок крепко спал, чуть посапывая и шевеля пухлыми губами. В светло-синей пижамке он казался ангелочком с рождественской открытки, такие пару раз приносил от родственников покойный Франц.
«Мы оставим его здесь, на ваше попечение. Прислуга выполнит любое ваше указание — доставит молоко, переоденет малыша, почитает ему сказку. Все, что угодно. Пройдет месяц, полгода, год или больше — вы не узнаете, пока не придет тот самый момент. И я снова вернусь, но уже не с колыбелью. Я принесу жаровню с углями.»
Так сказал Томас Фрикке, нобиль «ягеров».
«Уберите, я ничего не стану делать!»
Так ответил Айзек, не в силах сдержать дрожь в руках. Слова застревали в онемевших губах, искажаясь до неузнаваемости, но Томас прекрасно его понял.
«Тогда он останется. Вы можете в любой момент уйти, но малыш все равно будет здесь, страдая от голода и прочих младенческих неприятностей, пока вы решитесь взять на себя заботу о нем. Или не решитесь. Видите ли, убивать людей у вас на глазах действительно бесполезно и нерационально, скорее всего, ваше сердце не выдержит раньше, чем вы перейдете порог согласия. Поэтому мы никого не будем мучить. Мы предоставим это вам. Вы можете быть стойким и несгибаемым, когда чужая жизнь в нашем распоряжении. Посмотрим, что станется, если мы передадим ее в ваши руки. Конечно, риск для вашего здоровья остается и в этом случае. Но это разумный и приемлемый риск, на который мы готовы пойти».
И, глядя в плоские невыразительные глаза Фрикке, Айзек испугался, по-настоящему испугался. Он думал, что уже изведал все степени страха и обрел иммунитет, но ошибался. То, что чувствовал сейчас профессор, нельзя назвать ни страхом, ни паникой, ни ужасом. Это было неожиданное и всепоглощающее понимание, что перед ним — не человек, а воплощенное зло. Квинтэссенция всего самого чудовищного, отвратительного и недостойного, что может создать союз природы и больной, изувеченной души. И страшнее всего оказалось осознание того, что Фрикке сам по себе — лишь один из миллионов воплощений Евгеники. Безумный лик нового государства, нового народа и его морали. Образ неодолимой силы, которой одиночка не в силах противиться.
Младенец шевельнулся, причмокнув, приоткрыл мутные глазенки. Айзек снял очки и не различал мелких деталей, но почему-то был абсолютно уверен, что глаза синего цвета, как небо в ясный солнечный день, или сияющее-чистая морская волна у каменистого берега. Профессор заплакал, с горестной безнадежностью и отчаянием, понимая, что Томас выиграл. Снова выиграл.
— Значит, вы убили и его, — подытожил Айзек. — Хотя обещали, что ребенок будет жить. И его тоже… Вынудили меня к сотрудничеству и… утилизировали? Как там у вас это называется.
— Господин профессор, — мягко укорил его Фрикке. — Вы были невнимательны. Могу лишь повторить — я не знаю. Не интересовался этим вопросом.
— Вы не предложили узнать, что с ним, — заметил Айзек. Теперь он смотрел прямо в глаза Томасу, пронзительным, твердым взором. — Просто отметили, что не знаете.
— Не предложил, — согласился Фрикке.
— Понятно… Айнштайн печально и горько усмехнулся. — Я сделал все необходимое, и теперь вы отправите меня вслед за Проппом. Но тогда к чему было вот это? — он указал рукой на проектор, а затем на белый мертвый экран.
— Считайте это знаком уважения, — ответил Томас уверенно и прямо. — Профессор Айзек Айнштайн нам больше не нужен. К сожалению, вы сами отказались от достоинства и славы, которые были вам предложены. Или достойный представитель нации, идущий в едином строю со всеми, или один из кирпичиков в фундаменте нашей силы и мощи. Третьего не дано, и вы сделали свой выбор. Но все же, ваш талант и открытия достойны того, чтобы вы увидели их зримое воплощение перед тем, как покинете нас навсегда.
— Странная этика, — усмехнулся Айзек. — Нехарактерная для банды убийц и садистов. Знать бы, какая бездна вас породила…
— Бедный, бедный профессор, — отозвался Томас после недолгого молчания. — Вы остались так ограничены, так косны в своих заблуждениях… Мы не банда, и появились не из бездны, геенны и прочих мест, куда нас так старательно отправляли противники и недоброжелатели. Вы сами дали нам возможность подняться, вы, благополучные и безразличные. Те, кто стремился к покою, застою и предсказуемости. Айзек, скажите, вас волновало, откуда берется хлеб на вашем столе? Я выбивал его из наших латифундий на Украине, и вам было безразлично, какими методами. Вы ежемесячно получали чеки от Академии и меценатов, но вам было все равно, чьим трудом добыты эти марки, и что такое «неравноценный экономический обмен». Имя вам — легион. А мы — поросль нового мира, которая взошла на трупе прежнего общества, сдохшего от яда собственной тупости, лени и безразличия ко всему, кроме собственного корыта со жратвой.
— Трупная плесень, — пробормотал Айзек. — Какая точная метафора…
— Мы честны перед собой. Нас было ничтожно мало, а наших противников невероятно много. Кто же виноват, что в конечном итоге здоровое начало победило? Евгеническая борьба, чистая природная битва, которая выводит на сцену достойных, и безжалостно выбрасывает проигравших. Мы приняли правду эволюции и не прячем за красивыми словами и определениями. И там где низшие формы человеческой природы юлили и подыскивали жалкие оправдания, мы смело и открыто назвали все сущности и явления их настоящими именами. С тех пор как Земля вращается вокруг Солнца, пока существует холод и жара, будет существовать и борьба, в том числе среди людей и народов. И мы — лучшие в этой битве.
— Я не в силах состязаться с такой логикой, — произнес Айзек, поднимаясь из-за стола. Он боялся, что старые, больные ноги не удержат его, но теперь, когда все было сказано и определено, тело слушалось его почти как в давно минувшей юности. — Философский диспут, это не для математического ума. Я просто знаю… Впрочем, это уже не важно… Но у меня есть два вопроса. В порядке уважения от Евгеники. Вы позволите?
Фрикке молча кивнул. На его лице все явственнее проступала скука и нетерпеливое ожидание. Все главное было сказано, и старик лишь оттягивал неизбежное. Но все же, нобиль «ягеров» мог позволить себе толику великодушия.
— Вас не интересует мое открытие в части доступа к энергии, — начал Айзек. — Это я могу понять, учитывая, что теперь вы контролируете почти всю нефть мира. Но зачем вам теория «абсолютного ноля», зачем исследования иномерного пространства?
Фрикке задумался. Минут пять, может быть и больше он сидел в молчании, переплетя пальцы и наморщив лоб. И, наконец, произнес:
— Я мог бы многое сказать вам в ответ на этот вопрос. Апеллировать к философии и духовным ценностям, приводить экономически резоны и так далее. Но… Все это можно выразить одной фразой, которая исчерпывающе ответит на ваш вопрос. Хотя боюсь, что вы все равно не поймете.
— И какова же будет эта фраза? — поднял брови профессор.
— Потому что мы можем.
— Да, исчерпывающе, — согласился, поразмыслив, Айзек. — И многопланово.
— Второй вопрос, — напомнил Томас.
— Да… Тогда, в самом начале, в парке… Вы сказали, что Франц Пропп рассказал вам о моем способе нейтрализации отката и уверил, что он эффективен.
— Да, так и было, — подтвердил Фрикке.
— Вы не солгали? — с непонятным, жадным интересом спросил Айзек. — Он действительно так сказал? Или вы блефовали, чтобы принудить меня к работе?
— Увы, ваш помощник и ученик предал вас, — подтвердил «ягер». — Он сообщил нам, что эффект нельзя обойти, но если изменить конфигурацию резонаторов и использовать систему специальных конденсаторов и антенн, его можно безопасно отвести в демпфирующую среду. Не держите на него зла, он сопротивлялся до последнего.
Айнштайн одернул рукава, пригладил редкие седые волосы. Мимолетно пожалел о том, что в кают-компании почему-то не предусмотрены окна или иллюминаторы. Зал походил на богатую и роскошно обставленную гробницу.
— Сейчас? — очень спокойно спросил он, и Томас против воли удивился мужеству и твердости старика.
— Да, — коротко произнес Фрикке и тоже встал.
Айзек повернулся к нему спиной и заложил руки за спину. Он ожидал еще какой-нибудь красивой фразы напоследок, но Томас покинул зал в молчании.
Айнштайн закрыл глаза. Он не боялся смерти, давно уже привыкнув к осознанию ее неизбежности. В какой-то мере Айзек даже приветствовал ее и воспринимал с некоторым научным любопытством. Он был материалистом и потому не особо верил в жизнь по ту сторону бытия. В то же время, предельно научный склад ума не позволял однозначно отвергнуть теоретическую вероятность того, что разум может принять какую-то иную форму существования, после того как погибнет тело. Но больше всего старому ученому хотелось покоя. Покоя, свободы от воспоминаний и сожалений.
Вновь стукнула дверь, послышались шаги. Уверенная, тяжелая поступь, непохожая на кошачью мягкость движений Фрикке.
«Пора», — подумал Айнштайн. И когда неизвестный остановился у него за спиной, в последние мгновения жизни старик позволил себе улыбку, полную мстительного торжества. Так улыбаются в лицо судьбе, когда все уже сделано, и ничего нельзя изменить.
— Я нашел решение, — сказал Айзек, и в этих простых словах отразилось все — годы адского труда, десятки тысяч экспериментов, бесплодные блуждания в лабиринтах тупиковых решений и мучительные поиски выхода.
— Я все-таки его нашел, — негромко, с печалью в голосе повторил профессор, отходя от окна, у которого стоял до того. — Странно… Я думал, что это будет триумф, экстатический подъем или еще что-нибудь в том же духе… Но я ничего не чувствую, Франц, совершенно ничего.
Пропп промолчал, впрочем, Айзек и не ждал ответа. Сейчас говорил не столько с ассистентом, сколько с самим собой, с тем Айзеком Айнштайном, который более двадцати лет назад решил, что силой своего гения стал равен богу.
— Знаете, я когда-то читал, что японцы говорили: «самое сложное — кажущаяся безыскусность», — промолвил Айнштайн. — Я не понимал, как это может быть, ведь простое всегда проще сложного, в познании и исследовании. А теперь… Древние самураи оказались правы. Решение лежало на поверхности — нужен демпфер. И специальная система антенн, действующая в резонансе с основным комплексом. Эффект отката нельзя обойти, но его можно перенаправить, как инженеры отводят реку в искусственное русло. Стихия все та же, но ее мощь уже лишена угрозы. Здесь тот же принцип — если все правильно рассчитать и синхронизировать процессы, «уплотненный вакуум» разрядится в демпфирующую среду.
— Я не сомневался, Айзек, что вы сможете, — ободряюще улыбнулся Пропп. И вдруг подумал, что впервые за все время совместной работы назвал профессора по имени. Ранее он почтительно именовал учителя «господин профессор», в крайнем случае, просто «профессор», но это в совсем исключительных случаях.
— Увы, друг мой, я все равно так и не смог обуздать процесс.
— Поясните, — попросил Франц. — вы только что сказали про демпфер…
— Представьте себе камертон, вы стукнули по нему, он «отзвонил» положенное. Казалось бы, процесс закончен. Но теперь представьте себе, что колебания никуда не исчезли, они просто фазово сместились, за пределы чувствительности ваших ушей и приборов. Вы снова использовали камертон, и снова, и снова, в полной уверенности, что это безопасно. Но при каждом воздействии вы умножаете сумму колебаний, которые вам не видны и не слышны. Рано или поздно они входят в резонанс и … Перенаправление энергетического потока — это и есть тот самый камертон. Паллиатив, который просто отодвигает откат и изменяет форму его проявления.
— Понял, — коротко ответил Пропп. — Использование демпфера — это не ликвидация последствий, а кредит.
— Именно.
— И в какой форме будет… расплата?
— Не представляю, честно говоря. Это процесс, который невозможно просчитать на нынешнем этапе развития науки. Вероятнее всего, температурные аномалии, внезапные и скачкообразные. В любом случае, последствия неизбежны, их можно оттянуть, но тем разрушительнее проявится ответная реакция. Причем она будет еще и весьма продолжительной во времени. Конечно, предстоит еще немало работы и практических экспериментов, но я почти уверен — на современном этапе технического развития обуздать мой эффект невозможно.
— Печально, — заметил Пропп. Он тоже думал, что испытает что-то необыкновенное, какой-то подъем или наоборот, упадок душевных сил. Но Франц не чувствовал ничего, хотя профессор только что поставил крест на работе нескольких десятилетий. Мысленно Пропп уже был в Уилмингтоне, где должны были строиться новые самодействующие боевые корабли.
— Да. И, признаюсь, Франц, я почти поверил в существование высшей силы. Бога, если хотите. Есть что-то мистическое и одновременно строго-гармоничное в том, что невероятная энергия находится от нас на расстоянии вытянутой руки, но при этом надежно заперта. До тех пор, пока человечество не поднимется на следующую ступеньку технического и научного развития. И горе тому, кто осмелится взять то, к чему он еще не готов…
Крамневский закашлялся, стакан выпал из безвольных пальцев, звонко стукнувшись донышком о стол в «желтой» кают-компании. Илион надеялся, что приступ пройдет быстро, но ошибся. Глотку словно раздирали наждаком, приступы надсадного, рвущего кашля следовали один за другим. В тот момент, когда Илион согнулся в три погибели, ожидая, что сейчас на пол извергнутся уже не брызги слюны, а клочья легких, приступ пошел на спад. Командир бессильно привалился к стене, скрючившись на правую сторону. Под ребрами и в районе печени пульсировала боль, словно от раскаленного пояса, в груди жгло огнем. Перед глазами роились черные мушки, каждый вдох прорывался в легкие с боем, царапая воспаленную носоглотку.
Ощутив влагу на подбородке, он промокнул ее платком и долго смотрел на хлопья мутной розовой пены, испачкавшей чистую белую ткань. Головная боль, мучившая его последние сутки, чуть отодвинулась, словно в насмешку, чтобы дать командиру «Пионера» беспристрастно и в полной мере оценить все недавние события…
«Пионер» всплыл днем. Словно приветствуя измотанных подводников, природа умерила свой гнев, и впервые за все время путешествия, шторм, казавшийся вечным, затих. Комплексы гидроакустики, радиолокации и эфирной радиоразведки раскинули вокруг подлодки огромную сторожевую сеть, сотканную из показаний приборов и пристального внимания операторов. Никакая цель, ни воздушная, ни морская, ни подводная, не приблизилась бы к субмарине незамеченной. Пятеро поднялись на ходовой мостик — командир корабля, старпом, вахтенный офицер, рулевой и, напоследок, научный консультант. Пять фигур, заключенных в герметичные комбинезоны с ИДА замкнутого цикла.
Аккуратно расположив свой специальный чемоданчик, Радюкин одну за другой извлекал из мягких ложементов длинные тонкие трубочки тонкого стекла. Переломить трубку, пробить ампулу внутри нее, вставить в гнездо насоса. Повторить для следующей. Три минуты… пять…
Крамневский беглым взглядом окинул манипулятор руля и репитеры гирокомпаса, затем глянул на водную гладь, сквозь иллюминатор под козырьком волноотбойника. До того, как посмотреть на окружающее собственными глазами, он думал, что теперь местная Атлантика покажется почти родной. Обычное солнце, обычная вода. Но командир ошибся. Солнце, небо, редкие тучи — они действительно ничем не отличались от родных. А вот океан… Покуда хватало взгляда, от бортов «Пионера» и до самого горизонта, во все стороны простиралось морское кладбище. Сотни тысяч, наверное, миллионы мертвых морских обитателей превратили океан в устрашающее подобие гигантской суповой миски. В основном рыбы, всех возможных видов и размеров. Несколько дельфинов, подставивших солнцу бледно-серое брюхо и даже какое-то веретенообразное страшило, раскинувшее безвольные щупальца длиной метров по двадцать каждое. Оно очень походило на гигантского кальмара, но без двух основных «рук». Время от времени набегавшая волна колыхала тушу дохлого морского чудища, и щупальца скользили по борту подлодки, словно стараясь вцепиться в него.
Радюкин стукнул по стене пробиркой, привлекая внимание, негромкий, но очень чистый, какой-то по-особенному музыкальный звон далеко разнесся вокруг. Илиону представилось, как звуковые волны беспрепятственно расходятся все дальше и дальше, пересекают сотни километров, чтобы в конце концов найти приют в акустических приемниках врага…
«Становишься мнительным» — подумал Крамневский.
Радюкин стащил маску, брезгливо сморщил нос и вынес вердикт:
— Много аммиака и сероводорода. В остальном пригодно для дыхания и технического использования.
С этого мгновения время понеслось как отпущенная тугая пружина. Прихватив секционный ящик для образцов, Радюкин полез на палубу, собирать дохлятину для исследований. Крамневский деловито заговорил в микрофон, отдавая короткие указания и слушая отчеты. Илион буквально видел, сквозь толщу корпуса, как весь сложнейший организм «Пионера» пришел в движение, как заработали компрессоры, устремилась в «горячую» зону аварийная команда, вооруженная ремонтными наборами. И двинулась к рубочному люку первая партия «курортников».
У подводников очень устойчивая и тренированная психика. В их ряды изначально набирают людей с крепкими нервами и высоким порогом тревожности, а затем природная стрессоустойчивость дополнительно укрепляется специальными тренировками. Но все же, каким бы не был отбор и последующая закалка, человек по своей природе не приспособлен к долгому существованию в тесном замкнутом пространстве, на глубине, под постоянной угрозой гибели. Поэтому командиры военных подлодок при каждом удобном случае дают экипажу возможность немного «развеяться», посмотреть на солнце вместо искусственного электрического света и вдохнуть настоящий свежий воздух вместо регенерированной атмосферы субмарины. И чем больше и опаснее был поход, тем больше ценятся краткие минуты наверху. В просторечии такие быстрые вылазки на палубу называются «забегом на курорт».
Чистого воздуха здесь и близко не было — тяжелый смрад гниющей органики забивал все естественные запахи моря, но свет и много открытого пространства наличествовали. Со стороны «курортники» напоминали заключенных на прогулке — небольшие партии по три-четыре человека, один за другим споро карабкались по трапу вверх, пробираясь через рубочные люки. Затем спускались на трехметровой ширины палубу и форменным образом сходили с ума, по крайней мере, так казалось со стороны. Кто-то начинал бегать по чуть пружинящему настилу, спеша побольше нагрузить мышцы, кто-то валился на спину, широко раскинув руки и устремляя восторженный взор в небо, кто-то просто ходил, впитывая и смакуя каждое мгновение как выдержанное вино. Прогулка несколько омрачалась всепроникающей вонью разложения, но все же доставляла немало радости.
Затем следовал свисток старпома, и «курортники» так же быстро устремлялись обратно, в стальную утробу подлодки, а им на смену спешила следующая партия. Режим был жестким, но командир должен был принимать во внимание возможность того, что враг может появиться в любой миг. Команда «Пионера» относилась к этому с пониманием.
Налетел ветерок, морская вода пошла крупной рябью коротких, «дробленых» волн.
Когда по палубе рассыпалась третья группа, Крамневский тоже решился подарить себе немного свободы, и стащил дыхательную маску. Тяжелая вонь гниющих обитателей моря ударила в нос как молотком, после привычных запахов металла и озона органический смрад казался особенно мерзким. Илион задержал дыхание, претерпеваясь. Еще полчаса, самое большее — сорок минут, и «Пионер» вновь уйдет на глубину, словно его никогда здесь и не было. Прочь от чужого холодного солнца, мертвого океана и опасности, которая буквально разливалась в воздухе.
Пристегнувшись карабином страховочного пояса к специальной проушине, Радюкин длинными щипцами придирчиво отбирал достойные исследования трупики, рассовывая их по банкам. Старпом Русов дирижировал «курортниками» и, похоже, уже прикидывал, как организует второй круг. Крамневский внимательно слушал доклады с главного командного пункта и неосознанно все сильнее сжимал гофрированный «хобот» маски, повисшей на груди.
Ветер усиливался. Командир подлодки тщетно старался избавиться от морозящего чувства, буквально впивающегося в кожу вдоль позвоночника. В животе будто завязался узел из внутренностей, все естество капитана вопило «Опасность!», но Илион не понимал, почему взбесилась интуиция. В радиусе контроля не было ни одного корабля, самолета или вражеской субмарины. А если бы и появились, у «Пионера» хватало времени, чтобы экстренно и незаметно уйти на погружение. Ремонтные работы шли по графику и близились к концу. Ничто не располагало к тревоге.
— Опять пыль, — досадливо пробормотал старпом, делая движение, будто что-то стирая с плеча.
Действительно, в воздухе повисла легкая пелена, но не та пыль, какую, случается, гонит ветер, а какая-то необычная серая взвесь, как будто хлопья пепла тщательно растерли до состояния невесомого праха.
Металлический настил под его ногами едва заметно завибрировал — включилась дополнительная группа компрессоров. Крамневский резко хлопнул ладонью по перилам ограждения, будто стремясь выбить панический настрой, удивительно, но это отчасти помогло. Стало немного спокойнее.
Радюкин закончил сбор океанических покойников и, отмахиваясь от редких шуточек подводников, деловито подтянулся на ремне, нырнул под ограждением, забираясь обратно на палубу. Аккуратно поставил чемодан рядом, покрутил руками и сделал несколько широких шагов. Помахал рукой в сторону мостика, Крамневский кивнул в ответ. Безмятежно улыбаясь, Радюкин сделал движение, словно ловил бабочку. Поднеся почти к самому носу перчатку, испачканную пылью, он сдвинул брови и полез в карман, доставая продолговатый предмет.
Крамневский повидал в жизни всякое, но никогда еще не видел, чтобы обычное лицо нормального здорового человека за секунду превратилось в мертвенно-бледную маску воплощенного ужаса. Радюкин взмахнул руками и что-то нечленораздельно закричал, бросаясь со всех ног к трапу, ведущему на мостик. И сразу же в наушнике Крамневского полоснул вопль боцмана из глубин «Пионера».
— Что ж, импровизированное стратегическое совещание объявляю открытым, — с трудом выдохнул Илион.
Боль в горле слегка отпустила. Лица присутствующих уже не расплывались в бесформенные пятна на желтом фоне. Научный консультант Радюкин, механик Шафран, старпом и медик Русов, штурман Межерицкий, специалист по радиоразведке Трубников, реактор-инженер — люди, которым Крамневский доверял безоговорочно, и с которыми счел возможным и нужным посоветоваться относительно дальнейших планов.
— Егор Владимирович, дайте краткий итог, с точки зрения науки, — попросил командир.
— Пыль и пепел с континента, — кратко сообщил Радюкин. Ученый был бледен, а вокруг глаза, наоборот, обозначились темные, почти черные круги, испарина выступила на лбу. — Этого обычно не бывает, такие образования рассеиваются довольно быстро, еще в континентальной зоне, но здесь все возможно. Это что-то вроде направленной атмосферной воронки, которая буквально «высосала» воздушные массы как через пылесос.
— Конструкторов — на рею, — сумрачно изрек Шафран. — Если бы они озаботились внешними датчиками радиации…
— Не надо реи, — ответил Радюкин. — Они не виноваты.
— Точно, — поддержал реактор-инженер. — Это инерция мышления. Никто не ждет, что из водопроводного крана, скажем, потечет фтор, поэтому на кранах нет индикаторов химической защиты. Так же никто не ожидал, что радиация может угрожать извне, поэтому все усилия были направлены на безопасность от реактора и неисправностей трубопроводной системы.
— Сколько? — Илион не уточнил, о чем речь, но его поняли.
— Дозу получили все, — ответил Русов. — От пятидесяти до трех-четырех сотен бэр. Бэр — это …
— Знаем, — оборвал его Крамневский. Может быть, слишком быстро и резко, но ни у кого, кто видел состояние командира, язык не повернулся бы укорить его за грубость. — Последствия?
— Хрен знает, — честно ответил Русов. — Если пользоваться таблицами из Института атома, то…
Он замялся, и Крамневский резко подогнал:
— Давайте прямо.
Но ответил Радюкин.
— Если прямо, то радиологическую болезнь заработали все. Шансов на выживание — пятьдесят на пятьдесят, у кого-то больше, у кого-то меньше. Первые симптомы уже понемногу проявляются, ближайшие три-четыре дня будут тяжелыми, потом — симптомы спадут, но через две недели экипаж сляжет.
— Две недели… — повторил Крамневский. — Значит, потерпеть три-четыре дня? И что со мной, я поймал больше всех?
Новый приступ кашля скрутил командира. Дождавшись, когда судороги перестанут сотрясать ослабевшее тело подводника, Радюкин ответил:
— Аномальная реакция организма. Плюс стресс главного ответственного, недосып и общее ослабление организма. Мы еще очень мало знаем о медицине радиации, — добавил он, будто извиняясь за собственный недосмотр.
— Лечить?
— Уже лечим, — произнес Русов. — Даем йодистый калий, готовим переливание плазмы, белковая диета… Но запас калия мал.
Крамневский несколько секунд мутным взглядом смотрел на желтую стену и место, где она переходила в чуть изогнутый потолок. Обычно неслышная и почти неощутимая на ходу вибрация корпуса била в череп, как будто командир «Пионера» приложил голову к отбойному молотку. Частые уколы боли простреливали от сердца к зубам.
— Почему так мало медикаментов для борьбы с облучением? — спросил он, наконец, с трудом сдерживая внезапную вспышку ярости. Разум Илиона понимал, что это реакция психики на напряжение, болезнь и общий эмоциональный фон. Но от понимания легче не становилось. Мутное, темное желание выплеснуть ярость и злобу на все и всех поднималось из глубин естества и почти целиком затопило его сознание.
— Лечить облучение — это все равно что «лечить пулю», — мягко объяснил Радюкин, прекрасно понимая состояние Крамневского. — Беда в том, что мы не только облучились, но многие еще и дышали радиоактивной пылью. Теперь в костях содержатся радиоактивные кальций и фосфор. Защиты практически нет — вернее, есть… но принимать эти медикаменты нужно заранее и в токсической дозе. Сейчас наша задача — убрать источники облучения внутри организма. Лечение сводится к тому, что мы сначала вымываем из костей радиоактивный кальций, а потом пытаемся вернуть нормальный. Не было нужды брать с собой большой запас таких медикаментов, господин капитан…
— Командир! — рявкнул Илион, с силой ударяя кулаком по столу. — Я же говорил — командир, и никак иначе! Капитаны — на «купцах»! Не было нужды, значит?!
— Я понял, — спокойно и ровно промолвил ученый. — Я понимаю, командир, прости.
Крамневский припечатал стол ладонью и открыл рот, собираясь высказать все, что думает, о сухопутных крысах, которые жизнь просидели по кабинетам и решили, что знают о море, но Радюкин опередил его.
— Илион, если ты сейчас пойдешь в разнос, мы все пропадем, — сказал он, неожиданно накрыв ладонью подрагивающие пальцы подводника. — Без здравомыслящего командира — никто не вернется. А мы должны вернуться. Эта чертова пыль… она странная. Тонкая, как ил, и содержит самые разные элементы, я боюсь, что там органика, прожаренная атомным огнем. Неважно, растения, животные или просто земля. Это пыль атомного взрыва.
С минуту Крамневский сидел недвижимо, тяжело и шумно дыша, пока его взгляд не прояснился. Злобный маньяк понемногу уступал место смертельно уставшему и тяжело больному человеку, держащемуся на одной силе воли. Заметив, что командир понемногу успокаивается, Радюкин убрал руку и закончил:
— Действительно не было нужды. Такого рода лекарства — не аспирин, они сами по себе очень токсичны. Это как встречный пал, чтобы сбить пожар — тот же огонь, только разрушений получается меньше. Их нет смысла брать бочками на весь экипаж, потому что нормальное применение требует госпитализации и полного покоя. Снизить рабочую нагрузку на экипаж мы не можем. Что возможно — это йодистый калий, симптоматическая терапия для всех, и льготный режим для трех-четырех наиболее пострадавших. Все.
— Ясно, — отрывисто произнес Крамневский. — Время?
— Мы сделали отдельную симптоматическую карту на каждого члена экипажа и тщательно дозируем лекарства, — вновь вступил в разговор Русов. — Неделю работоспособности гарантировать можно, дальше люди просто начнут падать с ног.
— А со стимуляторами?
— Стимуляторы… — старпом потер подбородок. — Никто не пробовал подхлестывать организм, поврежденный радиацией.
— … эта чертова пыль… она странная. Тонкая, как ил, и содержит самые разные элементы, как ил… и я боюсь, что это — органика, прожаренная атомным огнем. Неважно, растения, животные или просто земля. Это — пыль атомного взрыва, — проговорил Радюкин, сцепив пальцы в замок, и только побелевшие костяшки выдавали напряжение. — Атомные испытания. Мы должны вернуться и сообщить об этом, даже если придется всплывать и выдавать в эфир открытый текст.
— Мы фоним, — сообщил реактор-инженер. — После этой клятой пыли, слабо, но фоним. Все продули, вымыли дважды все пресной водой, чтобы без коррозии, но фон остался. Надо молиться, чтобы у шакалов наверху так же не было внешних радиометров. Иначе нас вычислят в момент, а форсированного режима реактора мы уже не обеспечим — сорвет всю заклейку. Не уйти ни в глубину, ни на скорости.
Крамневский посмотрел на Трубникова и спросил:
— Что с материалами?
Начальник команды радиоэлектронной разведки «Пионера» всегда имел очень злобный вид, благодаря глубоко посаженным глазам и тяжелому взгляду. Усталость и ненормированная работа не прибавили ему доброжелательности. Ответ последовал незамедлительно.
— Все носители, записи и аналитические материалы ежесуточно пакуются в герметичные капсулы и особые контейнеры. На контейнерах кодовые замки, коды вводятся заново каждые шесть часов. Если пренебречь процедурой, термитные заряды уничтожат записи. Даже если нас потопят и вновь поднимут, это ничего не даст противнику. Хотя… Не думаю, что в этом есть смысл. Но регламент соблюдается неукоснительно.
Крамневский задумался. Ему очень хотелось чаю на травах, такого, каким угощал Радюкина. Но чай закончился, а если бы и остался, Илион пребывал в уверенности, что желудок его не примет, последние несколько часов командира субмарины выворачивало наизнанку при одном виде еды. Организм принимал только воду, и то через раз.
Жаль. Немного терпкого, бодряще-ароматного напитка сейчас было бы так кстати…
— Подготовьте все, — медленно, тяжело заговорил он, взвешивая каждое слово. — И…
Илион посмотрел на своих подчиненных, глаза часто моргали, зрачки темнели в паутине красных прожилок, но взгляд был тверд.
— И перенесите в батискаф. Мы возвращаемся.
— Значит, нулевой вариант, — вздохнул Шафран.
Подводники как по команде встали, расходясь в полном молчании. И это молчаливая готовность почему-то напугала научного консультанта больше всего. В их движениях, емких жестах, чуть опущенных плечах была молчаливая, обреченная готовность.
— Господа, минутку, — воззвал Радюкин. — Это что за «нулевой вариант»? Не будете ли так любезны посвятить меня? — с едким сарказмом вопросил он.
Шафран быстро взглянул на Крамневского, который привалился к переборке, прикрыв воспаленные глаза, и опустился обратно на жесткое сиденье.
— Я втолкую, — сообщил он.
Теперь их осталось трое — командир, ученый и механик.
— В Морском Штабе долго думали, что делать, если нам придется пробиваться с боем, с врагом на винтах, — начал Аркадий. — Но ничего не выдумывалось. Единственная возможность — подкреплению пастись недалеко от зоны перехода, чтобы вовремя встретить и прикрыть «Пионера», но это невозможно. И все-таки один вариант появился.
Шафран достал из кармана затрепанную карту севера Атлантики.
— Вот здесь «глаз тигра», ткнул он пальцем в схему. — Там, где буква «я» у «Ирмингерская котловина». А вот здесь, южнее, на восточном склоне хребта Рейкьянес, в свое время была поставлена станция акустической разведки и наблюдения.
— Кем поставлена? — спросил Радюкин.
— Нами, — исчерпывающе пояснил Аркадий. — Это еще до того, как вступили в действие акустические поля и стационарные береговые антенны. Таким образом, планировалось отслеживать английские и американские подлодки. Всего станций было… — Шафран на секунду замялся. — Больше. Но со временем их закрыли и демонтировали, кроме этой, последней. Тогда как раз начался очередной бум «мокрых металлов», движение и донное строительство в регионе оживилось, и вывозить стало как-то неудобно. Про станцию дружно решили забыть. Она хорошо замаскирована, старого образца и старых материалов, такие объекты даже на консервации дольше десяти лет без присмотра и ремонта не живут — съедает стихия. Время само убрало бы все следы.
— И сколько лет прошло с момента… консервации? — уточнил Радюкин.
— Двенадцать, — невесело ухмыльнулся Шафран.
Ученый быстро и неразборчиво пробормотал что-то на латыни, Аркадий разобрал только «anus mundi».
— Ну да, жопа мира, — что поделать… — отозвался механик. — Но выбора нет. «Пионер» неисправен и оставляет радиоактивный след. Команда на пределе. Возврат будет очень тяжелым. Можно понадеяться на чудо, но это было бы глупостью. Поэтому, когда лодка приблизится к зоне перехода, вы с радиоэлектрониками наденете скафандры и закроетесь в батискафе со всеми своими прослушками и записями. А там… посмотрим.
— А батарей хватит? — только и спросил Радюкин. Сил на то, чтобы удивляться безумному решению или возмущаться тем, что его не поставили в известность о запасном «плане» уже не оставалось. — Батискаф дотянет?
— Как повезет, — ответил Шафран. — Наверное, нет. Зависит от того, где «Пионер» сбросит «пузырь».
— Лодка с «активным» следом, станция, которая наверняка уже проржавела, и батискаф, который до нее не дотянет, — подытожил Радюкин. — Ничего не упустил?
— Ты уж извиняй, — сурово сказал Шафран. — Но здесь все добровольцы. И ты тоже. Знали, на что идем.
— Это понятно… — протянул Радюкин. — Но я думал, киноподвиги будут немного… другими. Ладно, — вымолвил он после короткой паузы. — Пойду готовить записи.
Шаран проводил его взглядом и сам собрался, было, уйти из кают-компании, но его задержал короткий приказ Крамневского:
— Задержись.
— Что за киноподвиги? — спросил Аркадий, неосознанно стараясь оттянуть момент разговора, который — он это чувствовал нутром — обещал быть неприятным.
— Наш ученый коллега в самом начале похода хотел кинографических подвигов. Благополучно вернуться, превозмогая множество испытаний и починяя поломки.
— Что ж, его желание осуществилось, — заметил Аркадий. — Хотя и не так, как ему хотелось бы.
— Ты тоже пойдешь на батискафе, — без предисловия и подготовки приказал Илион.
— Щас, — так же без раздумий ответил Шафран.
— А я приказываю, — нисколько не удивившись, сообщил Илион.
— Да ради бога, что я, против, что ли? — удивился Аркадий. — Приказывай, тебе по должности положено. А мое место здесь. Карать тебе меня все равно нечем, не в нашем положении.
— Старый бородатый дурак… — горько произнес Крамневский, склоняясь над столом, но в его голосе Шафран услышал и толику одобрения. Так, словно командир и не ждал ничего иного. Механик невесело усмехнулся, но уже следующая фраза Илиона согнала улыбку с его лица.
— Аркан… — Илион не называл так товарища уже много лет. — Ты ведь должен понимать, они не смогут расконсервировать станцию самостоятельно. Там же нет нынешней автоматики, да и запоры на главном шлюзе скорее всего уже накрылись, придется ползти через аварийный лаз. Что толку, если удастся дотянуть на батискафе, если не попасть внутрь и не осушить хотя бы шлюз?
— Места мне уже не хватит, — попробовал сопротивляться механик. — Там только на радиоразведку и научного доктора.
— Трубников оставит кого-то из своих, — бесстрастно произнес Крамневский. — Жребий кинут или договорятся. Но ты должен там быть.
— Нет, — прошептал Шафран. Как опытный подводник и военный он понимал правоту командира. Важность миссии требовала холодного расчета. Но все естество спасателя и слуги отечества восставало против безжалостного прагматизма Илиона-Топора.
— Да, — столь же тихо ответил Крамневский, и каждое его слово тяжким камнем падало на душу старого механика. — Дружище, ты же все понимаешь. Если у них есть атомное оружие, хотя бы экспериментальное, то скорее всего есть и система внешнего контроля радиации. Я надеюсь на лучшее, но надо учитывать, что нас легко могут выследить. Тогда остается только прорываться как можно дальше, чтобы успеть сбросить батискаф не слишком далеко от станции. И без тебя им не обойтись.
Тихо, едва заметно, на грани ощутимого вибрировали переборки и шумели механизмы «Пионера». Ровным, приятным глазу светом горел плафон под потолком, освещая изжелта-бледные, болезненные лица двух людей, обсуждавших жизнь и смерть.
— Трусливо, — пробормотал Аркадий, проводя рукой пол лицу, словно украдкой стирая слезу.
— Нет, — сказал мягко, но непреклонно Илион. — Иногда нужно больше смелости, чтобы уйти с живыми, чем остаться с мертвыми. Аркан, на сколько лет ты меня старше? — укорил он Шафрана. — Это ты мне должен объяснять, а не я тебя уговаривать. Если у нас не получится… Ты должен уйти с батискафом. Ты должен доставить всех на станцию и запустить ее.
Обратный путь затягивался. «Пионер» мог вернуться только укрывшись на шумовом фоне конвоя, во время очередного открытия портала, но, как назло, зона перехода бездействовала. Возможно, это было связано с устрашающим штормом, охватившим миллионы квадратных километров Атлантики, вплоть до Азорских островов. Ежедневно Радюкин вписывал в дневник все новые и новые наблюдения. Даже коротких сеансов радиоперехвата, которые теперь велись не дольше двух-трех часов в сутки, хватало, чтобы оценить масштабы климатического бедствия. Все северное полушарие содрогалось под ударами безумствующей стихии. Проливные дожди в пустыне и серии торнадо в Западной Европе, самумы в Канаде и зоны мгновенных температурных перепадов на экваторе — этот мир еще не умер, но уже становилось очевидно, что путь в могилу не окажется чрезмерно длинным.
Тем временем, состояние экипажа медленно, но верно ухудшалось. Радиологическая болезнь не являлась для мира воды чем-то новым и неизведанным, ведь где атомные исследования — там и облучения. Но методики лечения рассчитывались на медицинские стационары, опытный персонал и наличие всех необходимых медикаментов. Облученный экипаж, заключенный в неисправной субмарине при дефиците лекарств, находился на самой грани исчерпания умственных и физических сил. Каждый день больной Крамневский, державшийся только на стимуляторах, ожидал срыва, спорадического бунта или просто тяжелой ошибки кого-нибудь из подчиненных. Но час за часом, день за днем — подводники держались. «Пионер» на самом малом ходу курсировал по периметру «поля антенн», состоящего из тысяч заякоренных буев, ожидая конвоя, которого все не было.
Но на шестой день они дождались.
— Аппаратура исправна? — отрывисто спросил Илион, стягивая наушники. В ушах до сих пор бился жуткий рык, словно весь океан сошел с ума. — Такого быть не может.
— Видно, может, — так же кратко отозвался Светлаков, машинально подергивая ус. — Это какая-то жуть кошмарная, но с нашими антеннами все в порядке. Он такой и есть.
— Сколько ты ему дашь по водоизмещению?
— Не меньше ста тысяч тонн. Определенно, транспортник, не танкер, с какой-то замудреной ходовой и вынесенными дополнительными винтами. По-моему, он вообще обвешан ими по бортам, очень уж странная картина шумов.
— Не меньше ста тысяч тонн? — уточнил Крамневский.
— Никак не меньше, скорее больше.
— Большой, — подытожил Илион, командир с акустиком переглянулись и одновременно невесело усмехнулись. Они уже устали удивляться местным чудесам. Подумаешь, транспорт-исполин, в два с лишним раза больше, чем самый крупный линкор Империи. Там, где на экваторе в считанные часы температура падает до минус сорока и образуются километровые льдины, возможно все. Может, здесь и псоглавцы где-нибудь живут.
— Надо решаться, — неожиданно посоветовал Светлаков, поколебался и закончил. — Я так больше не смогу — даже с таблетками и переливаниями. От слуха почти ничего не осталось. Скоро от меня проку не будет.
— Сколько до него? — спросил Илион.
Акустик стукнул ногтем по индикатору в виде планшета с координатной сеткой.
— Тридцать миль и еще чуть.
— И никого больше?
— Никого. Эскорт эсминцев отвалил, он прет в одиночку, как мамонт. Наверное, его теперь приняли с воздуха.
— Можем успеть, — подумал вслух Крамневский. — Как раз успеем, и на таком шумовом фоне можно делать все, никто ничего не услышит…
Остальное он не стал произносить вслух. Было над чем подумать.
Проблема возвращения для «Пионера» заключалась в том, что никто не мог указать в точности — на какой глубине проходит граница зоны перехода. Поэтому субмарина должна была как можно ближе «прижаться» к надводному кораблю, иначе можно оказаться на незримой линии, разделяющей миры. Что произойдет в таком случае — оставалось загадкой, но вряд ли стоило ожидать хорошего.
Один раз рискованная операция удалась, теперь ее следовало повторить. На малошумной субмарине, с опытным экипажем, укрывшись под достаточно большим судном — проблема являлась технической и решаемой. Однако, до сего момента никто не пытался замаскироваться настолько большим кораблем. Гигант, рвущий океан целой батареей многометровых винтов, расположенных в непонятной конфигурации, должен был создавать чудовищную турбулентность под днищем и вообще вокруг. Управлять подлодкой при таком волнении, да еще буквально «на ощупь» — в этих условиях понятие «риск» обретало новые краски.
— Считаем курс, — приказал командир. — И… Снимаем пломбы с пульта управления оружием.
Радюкин стиснул зубы и зажмурился. Не помогло.
Шум изматывал, он бил в голову подобно копру, методично и неустанно. Ввинчивался в уши дробным грохотом, словно «Пионер» попал в гигантскую бетономешалку, полную крупного гравия. От шума нельзя было скрыться, даже в наушниках страшная вибрация вгрызалась в каждую клетку тела, а рокот многократным эхом отдавался под сводом черепа.
Батискаф вмещал восемь человек. Впереди, в отдельной капсуле с маленькой шлюзовой камерой, в металлическом кресле-«скелете» располагался оператор-рулевой. Остальные семеро размещались в следующем отсеке, вдоль бортов, четыре человека с одной стороны, три с другой. Поскольку аппарат изначально предназначался для экипажа в скафандрах, пассажирских сидений в привычном виде не было. Экипаж, кроме рулевого, размещался стоя, в специальных амортизированных ложементах, с рамами-фиксаторами. Размещение «три на четыре» тоже имело причину — место четвертого пассажира по левому борту занимала специальная стойка с креплениями — для рабочего инструмента. Стойку срезали автогеном, каждый сантиметр свободного места использовался, чтобы разместить и принайтовить контейнеры с записями электронной разведки, дневниками аналитиков, пробами воды и воздуха.
Крамневский был готов оставить одного из группы Трубникова на «Пионере», чтобы освободить место Шафрану, но с помощью творческой импровизации удалось обойтись без лишнего драматизма. Механик занял место ученого, а самого Радюкина просто положили на пол, в узком проходе между ложементами, как железного дровосека. Водолазный скафандр большой глубины не предназначался для лежания, кроме того, тонкие борта батискафа передавали внешние шум и вибрацию с минимальными ослаблениями прямо на металл брони и заключенное в нем тело. Тошнота все чаше подкатывала к горлу, перехватывая его как удавкой, Радюкин судорожно сглатывал и улыбался, невероятным усилием напрягая каменеющее от напряжения лицо. Улыбка, точнее, напряжение соответствующих лицевых мышц, подавляла рвотный рефлекс. Еще помогало понимание того, что рвота или дыхательный спазм в защитном костюме могут убить вполне быстро и надежно. Конечно, шлем скафандра в этом отношении безопаснее дыхательной маски, и все же — приятного мало.
Неяркий свет плафона, укрытого за металлической сетью, немного бликовал на металлических поверхностях. Тусклое освещение и взгляд снизу вверх не позволяли увидеть лица соседей, и казалось, что в тесном отсеке безлюдно — только несколько неподвижных статуй. Приступы неконтролируемого страха подступали все ближе, временами Егор Владимирович впадал в паническую прострацию, тогда казалось, что он остался один, совсем один. Оставалось лишь понимание того, что он вряд ли сумеет подняться без посторонней помощи, и скорее всего так и останется лежать, беспомощный, пока не закончится воздух.
Когда батискаф отделялся от носителя, пассажирский отсек затапливался — чтобы водолазы могли свободно покидать аппарат и возвращаться, не тратя время на шлюзовые манипуляции. Для экономии кислорода в пути ложементы имели специальные разъемы, подключающие скафандр к воздушным запасам подводного аппарата. Семь водолазов — семь дополнительных баллонов. Восьмого система не предусматривала, поэтому свой собственный допзапас Радюкин крепко прижимал левой рукой к торсу. И нервничал еще больше — вдруг шланг травит? Или случится неисправность клапана? Или …
В момент очередного прояснения, Радюкин с трудом сфокусировал взгляд на подсвеченном циферблате хронометра, закрепленного на внутренней поверхности шлема, слева вверху — достаточно лишь скосить взгляд. Секундная стрелка неутомимо прыгала по черным делениям на белом фоне, верша обычный бег. И неожиданно сбилась, словно споткнувшись на ровном месте. Двинулась дальше, судорожными рывками, то продвигаясь вперед, то откатываясь обратно на один-два отрезка. Егор Владимирович вновь зажмурился, до боли в глазах и медленно сосчитал до пятидесяти, превозмогая неистовое желание заорать в голос. Старый испытанный метод помог, к концу счета в голове немного прояснилось. А когда ученый открыл глаза, стрелки хронометра вращались в обратном направлении.
Радюкин машинально поднял свободную от баллона руку, чтобы перекреститься, и стальная перчатка глухо звякнула о нагрудную пластину скафандра.
Водитель любого транспортного средства должен обладать хорошим чувством пространства. Чем сложнее техника, тем выше требования к его искусству. Однако любая наземная машина, даже самая современная, не идет ни в какое сравнение с летательными аппаратами. Высота поднимает ответственность в геометрической прогрессии, заставляя пилота держать в уме быстроменяющуюся обстановку уже в трех измерениях.
Но многие утверждают, что управление подводной техникой еще сложнее, ведь на глубине практически невозможно полагаться на зрение — основной орган чувств человека. Тот, кто ведет субмарину, должен обладать сверхъестественным чутьем, умением читать показания приборы с легкостью, как слова в букваре.
Еще нужно иметь сплоченную, опытную команду, которая понимает приказ командира с полуслова, умеет просчитывать ситуацию и принимать самостоятельные решения в пределах своих задач. Ведь управление подводной лодкой — задача не для одного человека. Любое сколь-нибудь значимое действие, даже простое изменение глубины, требует работы нескольких членов экипажа. А сложное маневрирование возможно только при участии всех подводников, когда команда действует как единый механизм — быстро, точно, предсказуемо для командира.
Если не считать Радюкина, Шафрана и группы Трубникова, «Пионер» приводили в движение двадцать девять человек. Столь малый экипаж стал возможен только благодаря высочайшей степени автоматизации и новому поколению надежных функциометров. Три десятка человек, которых отбирали по всей Империи, по всему флоту. Лучшие из лучших, прошедшие все мыслимые физические и психологические проверки, профессионалы, все с настоящим боевым опытом. И сегодня их отшлифованным навыком, трудом и самоотверженностью «Пионер» совершал невозможное.
Нельзя пройти «под винтом» впритирку к махине с водоизмещением больше ста тысяч тонн, когда считанные метры отделяют рубку от днища сверхтранспорта. Когда потоки невероятной силы, порожденные работой батареи исполинских винтов, раскачивают субмарину как детскую игрушку в ванне.
Нельзя управлять подлодкой силами больного, страдающего радиологической болезнью экипажа, в котором все принимают высокотоксичные препараты и держатся на ногах только благодаря ударным дозам стимуляторов, а так же переливаниям плазмы.
Нельзя управлять чем либо вообще в зоне действия дьявольского процесса, когда в глазах темнеет, и разум заполняют все страхи, поднявшиеся из глубин подсознания. И даже показания точнейших приборов становятся ложью.
Крамневский не верил, что «Пионер» сможет вернуться. То, что с трудом удалось один раз, на исправной лодке, со здоровым экипажем, на фоне обычного конвоя — не могло повториться столь же удачно вновь, когда все сложилось против лазутчиков. И Илион поступил так, как обычно делал в подобной ситуации — запретил себе думать о будущем. Просто отказал разуму в праве угадывать и прогнозировать.
Каждое действие он совершал как в последний раз, сосредоточившись на ближайшей минуте, не дальше, тщательно проговаривая про себя любое действие, пока оно не превращалось в набор простых манипуляций — без страха, без эмоций.
Просадка — недопустимо. Лодка не слушается рулей глубины — откачать балласт.
Нет времени, нет будущего. Есть только одна минута впереди, короткие, резкие слова команд и рокот винтов чудовищного корабля — шум, который был отчетливо слышен даже на командном мостике.
«Пионер» должен вернуться.
И невозможное стало явью.
— Прошли, — прошептал Межерицкий, утирая пот. Он произнес это короткое слово так, словно до сих пор не мог поверить в удачу. Скорее то был вопрос, осторожный и боязливый.
— Прошли, — повторил за ним боцман у манипуляторов рулей. Но уже без недоверия, как осторожное предположение.
Крамневский промолчал. Говорить было слишком трудно, язык будто застрял в пересохшем рту, как колючая губка. Командир лишь молча склонил голову, превращая предположение в уверенность.
Они прошли.
От того, что творилось за бортом, у рядового подводника волосы встали бы дыбом. Транспорт-гигант резко сбавлял ход, и теперь шумы множества кораблей барабанили по чувствительным антеннам гидроакустического комплекса «Пионера». Подлодка оказалась едва ли не в эпицентре вражеского присутствия. Но устрашающие эффекты перехода закончились, ушли безвозвратно. Приборы снова показывали нормальные, привычные значения, а перед глазами не плясали багрово-сиреневые вспышки.
«Пионер» вернулся.
Крамневский перевел дух, легкие жадно поглощали воздух так, словно их хозяин не дышал, самое меньшее, последние полчаса. Теперь следовало очень аккуратно, осторожно опуститься на глубину метров пятьсот и самым малым ходом покинуть опасный район. Для бесшумного и незаметного лазутчика это было не трудно. Самое страшное миновало.
Серия быстрых и резких хлопков прошла в полумиле к северу. Неискушенное ухо могло бы принять их за взрывы глубинных бомб, но опытный подводник не путает глубинную бомбу с акустической.
Илион стиснул челюсти так, что казалось, сейчас начнет крошиться эмаль. Это могла быть рутинная манипуляция, рядовая операция стандартного протокола. Как только он додумал эту мысль, рванула новая серия, на этот раз дальше к востоку. Почти сразу же взрывы повторились, близко, очень близко.
И пришел звук. Тонкий, вибрирующий, похожий на звонкий щелчок кнута, накрывшего субмарину по всей длине. Направленный импульс.
— Рули вправо, полный ход, погружение на триста, торпеды к бою, — сказал Крамневский мертвым голосом. Сказал и мимолетно удивился, как легко и буднично случился переход от надежды на возвращение к мрачной готовности принять неизбежное.
Один только бог или враги могли сказать, почему противник заподозрил присутствие посторонних — обнаружил ли слабый радиоактивный след, по роковому стечению обстоятельств взорвал акустическую бомбу в нужном месте, или за пультом одной из многочисленных станций сидел уникальный акустик, распознавший на общем фоне исчезающе слабый шум подлодки-разведчика. А может быть, все сразу или что-нибудь совершенно особенное.
Но их все же обнаружили, и теперь «Пионер» был обречен.
Шафран был старым, опытным моряком, который честно заслужил свой «ярлык на великое погружение», полученный из рук Его Величества. Аркадий не нуждался в присутствии на командном мостике «Пионера» со всеми его приборами, чтобы представить во всех деталях смертельное состязание, развернувшееся между субмариной и преследователями.
Подводная лодка подобна капле в море, невидимой, неощутимой и смертоносной. По сравнению с надводным кораблем у нее кратное упреждение в дальности обнаружения активным гидролокатором и шумопеленгаторной станцией. Но неуязвимость продолжается ровно до того момента, когда противник вычисляет примерный район, в котором скрывается стальной хищник. После этого в ход идет обширный арсенал поиска и уничтожения, почти не оставляющий лодке шансов.
Гидроакустические станции, буксируемые антенны, акустические бомбы, антенны-буи, опускаемые с гиропланов. Металлодетекторы и самая «свежая» методика, используемая меньше двух лет — химические анализаторы. И самое главное — десятки опытных акустиков, прослушивающих океан на десятки миль вокруг, ткущих импульсами активного поиска огромную незримую паутину.
Если бы против «Пионера» играли пришельцы, можно было ловить шанс, пусть и малый. Но Шафран знал, что на охоту вышли англичане — противник старый, опытный, мало в чем уступающий имперскому ВМФ. Именно благодаря островитянам враги могли эффективно защищать свои морские коммуникации, а теперь англичане по отработанной годами методике загоняли разведчиков, планомерно сужая границы поиска. Глубинные бомбы ложились все ближе, теперь они уже не хлестали звуковыми плетками в тонкие борта батискафа, а трясли его полновесными ударными волнами, с такой силой, что механик даже испугался за крепления, соединяющие аппарат с подлодкой.
Никогда Шафран не чувствовал себя настолько бесполезным, беспомощным. И никогда ему не было так стыдно — здесь, в батискафе, будучи зафиксированным в ложементе, в то время, как его коллеги, друзья и братья вели свое последнее сражение. Под правой рукой находился рычаг, достаточно отжать и повернуть — последовательность специально сделана неестественной, ее нельзя воспроизвести случайно. Два простых движения, и замки откроются, он сможет вернуться на лодку, чтобы выполнить свой долг. Сделать то, к чему призывали десятилетия опыта и честь моряка-подводника.
То, чего делать было нельзя.
Крамневский менял глубину и направление движения, бросал субмарину на глубину и поднимался едва ли не к самой поверхности, разрывая путы вражеского поиска. Отстреливал звуковые ловушки и шел «стежками», то поднимаясь, то опускаясь ниже уровня термоклина. Каждая выигранная миля становилась истинным подарком, настоящей драгоценностью, потому что приближала их к старой законсервированной станции на Рейкъянесе. А в батискафе Шафран стискивал зубы, чтобы сдержать рвущийся из глубин души вой ненависти к врагу и презрения к себе.
Пол под ногами повело, очень мягко, почти неощутимо, но Шафран почувствовал — «Пионер» дал залп, всеми четырьмя торпедами.
Щелчок переговорника отозвался в шлеме подобно выстрелу, и Аркадий услышал хорошо знакомый голос Крамневского.
— Такие дела, Аркан, — произнес Илион почти спокойным голосом. — Как на «Экстазе».
Сквозь тихий скрип в небольшом динамике доносились быстрые, резкие голоса, штурман скороговоркой зачитывал длинную череду цифр. Кто-то, кажется, Светлаков, громко и четко произнес «торпеда!».
Шафран хотел признаться, что за всю жизнь у него не было друга и командира лучше, пообещать заставить работать станцию, поклясться отомстить. Сказать еще тысячу вещей, которые персонажи книг и фильмов всегда успевают сказать друг другу. Но времени не было, и оба прекрасно это понимали. Пауза затянулась почти на две секунды — немыслимо много. А затем Илион сказал лишь одно слово:
— Прощай.
Динамик умолк. Аркадий почувствовал резкий рывок — сработала экстренная расстыковка. Темная вода, кажущаяся почти черной в свете плафона за решеткой хлынула по полу, быстро понимаясь вверх. Лежащий Радюкин панически задергал ногами, стуча металлом о металл, но почти сразу прекратил, наверное, поняв, что сейчас их может выдать любой шум.
Дробный, непрекращающийся гул шел со всех сторон, враги наконец нащупали точное местоположение подлодки и тратили заряды как конфеты на праздник, сбрасывая десятки бомб. Сверлящий визг торпед мешался с воем приманок. Крамневский продемонстрировал искусство военного подводника в последний раз, сумев синхронизировать взрывы собственных торпед, сброс аппарата и отстрел последних звуковых ловушек.
Батискаф тихо опускался в глубину, шевеля винтами, как ленивая рыба плавниками — осторожно, легко. А затем снаружи пришел гул отдаленного взрыва, смешанный со скрежетом и надрывным скрипом, и Аркадий понял, что «Пионера» больше нет.
Время на глубине словно останавливается, в отсутствии привычных для суши ориентиров оно тянется мучительно медленно. Однажды на рядовом задании в Северном море сломался подъемник, и Шафран застрял на глубине двухсот метров. Без связи и света, но с кислородом и запасным аккумулятором для обогрева. Всего девятнадцать часов, которые прошли словно целая жизнь, наедине с собственными мыслями. К моменту устранения поломки, Аркадий уже почти согласился с парадоксом Зенона[32].
Путешествие на батискафе вновь напомнило Шафрану тот эпизод из давнего прошлого. Тихо жужжал двигатель, молчала внутренняя связь, лишь изредка рулевой кратко информировал о продвижении. Для экономии энергии отключилось все освещение, остались только приборные лампочки в самих скафандрах. Крохотные огоньки, размытые за прочными стеклами шлемов, светились в полной темноте как гнилушки на ночных болотах. Иногда Аркадию казалось, что время остановилось вообще, он уже умер и попал в ад, навсегда заключенный в отсеке с семью призраками. Только многолетняя закалка подводника и привычка постоянно держать себя под контролем помогли удержаться.
Через час такого потустороннего путешествия не выдержал Радюкин, попытавшись подняться и устроить погром. Научный консультант оказался упорным, раз за разом он старался подняться, но соседи, не покидая ложементов, объединенными усилиями и без всяких сантиментов просто опрокидывали его обратно тяжелыми водолазными башмаками. После третьей неудачной попытки ученый немного успокоился и вновь покорился судьбе.
Справившись с мыслями о смерти, Шафран начал отгонять новую навязчивую мысль — о том, что за рычагами управления следовало сидеть ему, как самому старому и опытному. Здравые доводы рассудка, что он все-таки специалист по водолазным работам, механике и телеуправлению — помогали, однако не надолго.
Но всему приходит конец. Неожиданно жужжание моторов затихло, с четверть минуты стояла тишина, нарушаемая даже не звуком, скорее ощущением продолжающегося движения. Затем батискаф вздрогнул от сильного толчка, качнулся с борта на борт и замер окончательно.
— Батарея сдохла, — кратко и исчерпывающе информировал Трубников, голос в динамике хрипел и булькал, как от сильных помех. — Почти дотянули, судя по карте. Надо пройти еще с полмили. Отмыкаемся, разбираем груз и топаем.
Включились собственные фонари скафандров. После долгого мрака электрический свет полоснул по глазам, словно кинжалом ударил. Шафран закрыл клапан воздухопровода, отключаясь от почти опустевшего баллона резерва, проверил, как работает собственная подача дыхательной смеси. Мимоходом пожалел, что «Пионер» не снабдили новыми костюмами на «жидком воздухе».
Механик отжал рычаг и освободился из ложемента, стараясь не наступить на доктора наук. Как всегда, понадобилось некоторое время, чтобы подстроиться под скафандр, войти в новый ритм движений — плавно-тягучий, с учетом инерции, чуть запаздывающей работы копиров и сопротивления среды. Соседи последовали примеру, стараясь не мешать друг другу в тесном отсеке. И все равно глухой звук сталкивающегося металла то и дело прокатывался по батискафу. Отошел в сторону овальный люк, отделяющий пассажирский отсек от шлюза кабины, но рулевой не спешил входить, ожидая, когда станет чуть свободнее.
Мысли о «Пионере», Крамневском и погибших товарища привычно отодвинулись на потом. Впереди ждала работа, ничтожная на фоне уже пройденных испытаний, но, пожалуй, самая ответственная. Полмили — казалось бы, очень мало (если рулевой не ошибся, а это вполне возможно под водой, без хорошо знакомых ориентиров). Но скафандры не приспособлены для длительной ходьбы, в них неудобно передвигаться даже по ровному твердому дну, а склон подводного хребта, даже на пологом участке, может оказаться вообще непроходимым. Тем более, что каждому придется тащить на себе контейнер с бесценными материалами. Если энергия аккумуляторов истощится раньше, чем группа достигнет конечного пункта — то скафандр превратится в железную могилу.
Трубников прижал свой шлем к шлему Шафрана — самый простой и экономный способ связи.
— Теперь ты ведешь, — констатировал радиоразведчик.
В скафандре почти не видна мимика и движения головы, поэтому Аркадий медленно поднял руку в утвердительном жесте.
— Да. Открывайте.
Пока двое отпирали внешний люк, другие в четыре руки поднимали Радюкина, странно заторможенного и неподвижного. Даже сквозь стекло шлема его лицо выделялось мертвенной бледностью, и Шафран с усталой безнадежностью подумал, что если консультант совсем сошел с резьбы, то его придется оставить. Тащить некому и не на чем.
Аркадий ступил на океанское дно, и в голове по многолетней привычке включился неслышимый метроном, отмеряющий каждое мгновение, каждое движение, потребляющее драгоценное электричество. В свете фонарей мир за обшивкой батискафа казался зыбким и нереальным, словно все происходило во сне. Сумрачное марево с темно-зеленым оттенком колыхалось вокруг, под толстыми подошвами похрупывала каменистая поверхность. Мимо проплыла большая рыба — создание весьма страшного вида, примерно метровой длины. Огромные глаза бездумно взирали с непропорционально большой тупорылой головы, длинный, как у крысы, узкий хвост чуть подергивался.
«Макрурус» — вспомнил Шафран. — «Да, раньше на Рейкъянесе его ловили в промышленных количествах. Теперь, должно быть, рыбе здесь раздолье…»
Водолазы достаточно быстро построились, навьючившись поклажей, свободным остался только сам Шафран, ему предстояло вести людей, ориентируясь по карте, на незнакомой местности. И еще Радюкин. Ученый подержал в руках контейнер, затем просто уронил его на дно и опустился на ближайший камень, словно пародия на роденовского мыслителя.
Шафран и Трубников шагнули к нему одновременно, с двух сторон, прикладывая шлемы и опираясь друг о друга, так что «мыслитель» превратился в «хоровод».
— Брошу, — не тратя лишних слов, пообещал Трубников. Его голос, искаженный при передаче через металл звучал глухо и гулко, как через переговорную трубу.
— Я остаюсь, — просто ответил Радюкин. — Нет воздуха. Клапан не работает. Сейчас на аварийном запасе.
Этого не могло случиться никогда и ни при каких обстоятельствах, каждый механизм, каждый скафандр для миссии «Пионера» отбирался специально, проверяясь вручную, целыми институтами. И все же — случилось. Маленькая деталь, узел, который мог сломаться с вероятностью в тысячные доли процента. И это именно та неисправность, которую они сейчас устранить не могли.
— Успеем, — быстро проговорил Трубников и осекся. Аварийный кислородный запас давал примерно еще десять-пятнадцать минут. Не хватит, ни при каких обстоятельствах.
Под неслышимый счет своего электрического метронома Шафран лихорадочно перебирал возможности и не находил ни одной. Даже если Радюкин сможет самостоятельно, по очереди подключиться к оставшимся баллонам (а он почти наверняка не сможет), там осталось слишком мало. Дойти до станции, включить шлюз, как-то подзарядить аккумулятор, взять запас воздуха, вернуться…
Нет, не успеть.
— Забавно… — проговорил Егор, его голос почти не дрожал, только паузы были чуть длиннее обычного. — Я всю жизнь изучал море, жил им, но … в кабинете. И в конце концов, в море ухожу…
Егор поднял голову, и Шафран увидел его лицо. Бледное, но невероятно спокойное.
— Возьмите мой ящик, — все так же ровно сказал ученый. — Там записи по климату, течениям и еще много чего. Это нужно. Теперь… Идите.
Идти было очень тяжело. Каждый шаг требовал предельного внимания, люди шли растянувшись цепочкой, связавшись длинным и прочным канатом, с контейнерами на плечах в специальных держателях. Каждое движение расходовало драгоценную энергию, и все же, иногда Аркадий оборачивался, чтобы посмотреть на неподвижную световую точку у темной туши батискафа — фонарь Егора Радюкина. По мере того как группа продвигалась дальше, аппарат таял во мгле, терялся на общем фоне, становясь неотличимым от небольшой пологой скалы. А затем в непроглядной тьме исчез и огонек.