Таверну «Чёрный орёл» в Констанце никак нельзя было назвать элегантным местом. Находилась она в узком тёмном переулке, на дно которого солнце не заглядывало никогда, ни зимой, ни летом. В самой таверне было ещё мрачнее, чем на улице. Входить в неё надо было через низкую готическую арку по избитым скользким ступеням. Пройдя общую залу, бывшую в действительности погребом с тёмным низким потолком и плохо вымощенными полами, на которых вдоль стен стояли бочки, посетитель попадал по другой лестнице, которая на этот раз шла вверх, а не вниз, в отдельную комнату, предназначенную для более важных гостей. Впрочем, эта вторая комната была немногим лучше, чем первая. Пол в ней был деревянный, что было большим комфортом для ревматиков, которых он предохранял от сырости. С небольшого двора через низкое решетчатое окно в комнату падал слабый отблеск света, не всегда, впрочем, а лишь в те редкие дни, когда зимой выпадал свежий снег, а летом солнышко несколько дольше задерживалось на дворике. Посетители, впрочем, довольствовались и этим тёплым падавшим на пол отражением, прерываемым тёмными, колеблющимися тенями от оконной решётки и игрой света в стоявших на столе зелёных стаканах. Свету было довольно, чтобы можно было пить и есть, но совершенно недостаточно, чтобы читать трактаты, которыми магистр Ян Гус и его ученики наводнили империю и которые, несмотря на костры, проникали всюду, к великому смущению папы и всего духовенства.
Света здесь было немного. Но добрые обыватели города Констанца в 1418 году не были особенно требовательны на этот счёт, хорошо зная, что бесполезно требовать больше, чем вам уделено — света ли, или справедливости, или благочестия.
К тому же человек ест спокойнее, когда он не видит всего. Поэтому таверна «Чёрный орёл», несмотря на свои грязные и мрачные комнаты, не имела недостатка в посетителях. Не мешали этому и простые масляные лампы, которые горели с утра до ночи в течение трёхсот дней в году, коптя потолок.
Вино в этой таверне было лучше, чем где бы то ни было в городе. Если принять во внимание, что шёл уже четвёртый год с тех пор, как собрался в Констанце великий церковный собор, и что запасы в гостиницах почти у всех истощились, то в этом была немалая заслуга таверны «Чёрный орёл», и не было ничего удивительного, что в её закопчённых подвалах собиралось теперь лучшее общество. Кроме того, её хозяин, мастер Шрамм, умел услужить своим гостям, а когда ему случалось слышать какую-нибудь глупость или что-нибудь неуместное, старался незаметно уйти и забывал слышанное.
Вот почему городской советник Ранненберг беседовал в таверне, ничего не опасаясь.
— Я слышал, что вчера его святейшество сообщил собору каноны относительно реформы церкви и образа жизни духовенства, которые он намерен обнародовать. Надеюсь, что этого будет достаточно. В противном случае народ будет недоволен.
— Да, конечно, — согласился с ним один из собутыльников. — Не знает ли кто-нибудь содержания этих канонов?
— Я слышал, как их читали вчера. Но моя латынь, как вам известно, сильно хромает. Но бургомистр, конечно, об этом знает.
— Конечно, — с достоинством ответил бургомистр Мангольт. — У меня есть даже список с них.
Собеседники зашумели.
— Нельзя ли прочесть? — кричало несколько голосов.
— Хорошо, — важно ответил бургомистр. — Господин секретарь, подойдите сюда и прочтите вот эту бумагу. Некоторые, наиболее важные места нужно перевести для тех, кто слаб в латыни.
Завистливые люди утверждали, что в числе этих людей был и сам бургомистр, но, быть может, это была и неправда.
Городской секретарь, высокий человек лет тридцати пяти, с тёмным строгим лицом, встал из-за стола и выступил вперёд. Взяв бумагу у своего начальства, он подошёл к окну и стал читать первый пункт предлагаемой папой реформы, касающийся освобождения от налогов. Папа обязывался впредь не делать этого. Потом он перешёл ко второму пункту, которым устанавливался новый порядок утверждения союзов, корпораций и т. п.
Все слушали молча. Лишь изредка у кого-нибудь вырывалось замечание:
— Всё — внутренние дела церкви. Не поделили добычи! Нас это не касается. Пропустите это и переходите к главному.
— Всё должно быть по порядку, — строго заметил Мангольт. — Это очень важно, хотя нас, действительно, и не касается.
Секретарь прочёл третий пункт, касающийся доходов от вакантных кафедр, потом четвёртый насчёт симонии. Всякий обвинённый в симонии тем самым извержется из своего сана, будет ли то простой священник, или епископ, или даже кардинал.
— Это хорошо. Но всего этого мало, — возразил опять предыдущий оратор. — Если в симонии провинится сам папа, кто же тогда будет судить его?
— Этого канон не разъясняет, — басом ответил секретарь.
— Тут ещё много пунктов. Продолжайте, продолжайте, г-н секретарь! — вскричал бургомистр.
Дальше шло о десятинах.
— Всё о деньгах! — проворчал опять тот же недовольный оратор. Чтобы подкрепить своё негодование, он разом опорожнил свой стакан и со стуком поставил его на стол.
— Деньги — вещь необходимая, г-н Вальтер. Без денег нельзя выпить и вина.
Кое-кто засмеялся. Секретарь невозмутимо продолжал чтение.
— Пункт седьмой. О жизни и нравственных качествах духовенства.
Слушатели насторожились.
— Наконец-то его святейшество дошёл до дела, — проворчал Ранненберг. — Посмотрим, что он скажет.
Пункт седьмой был очень длинен и кончался такими словами: «Мы порицаем и запрещаем всякие неправильности в одежде и в покрое рукавов. И нарушители этого будут считаться преступившими каноны. Они будут отставляемы от должности на месяц, а их доходы за это время будут передаваться в церковно-строительный капитал».
Секретарь кончил чтение.
— Ну, о рукавах не стоило говорить, — заметил кто-то. — Читайте дальше. Переходите же к самому главному.
— Канон на этом и заканчивается, — невозмутимо отвечал секретарь.
Все взглянули на него с изумлением.
— Что вы хотите этим сказать? Неужели это они называют реформой церкви? А как же с октябрьским декретом?
— Здесь приложено объявление от бывшего председателя собора, кардинала остийского, в котором сказано, что декрет вполне, т. е. в достаточной мере, исполнен. Все остальные вопросы предоставляется решить при помощи подробных конкордатов между его святейшеством и отдельными народами.
— Слышите, при помощи конкордатов! — воскликнул Мангольт. — Старые каноны, стало быть, ещё в силе.
— Пункты конкордатов тут перечислены, но между ними нет того, который относится к нравственности духовенства.
Поднялся общий шум.
— Нам нужна реформа, — кричало несколько голосов сразу. — Реформа! А её и нет!
— Если б я был членом собора, я постыдился бы показываться на улицах, — пылко сказал Ранненберг. — Три года они толкутся на одном месте! Три года — и никакой реформы!
— Вы забываете о рукавах, мастер Ранненберг, о безнравственном покрое рукавов, беспрестанно оскорбляющем глаза верующих. Может быть, реформа коснётся и брюк.
— Конечно, всё это очень важно. Теперь они будут развращать семьи людей в коротких рукавах, а не в длинных, что будет правильнее. Чёрт бы побрал все эти рукава, папу, собор и всех, — гневно закончил он, плюнув на пол.
— Помилуй, Боже, — возразил бургомистр.
— Он прав! — закричали другие.
Взгляды народа во многом уже успели измениться. Прошло время Григория VII, когда чернь, подстрекаемая папским престолом и жаждою грабежа, громила дома женатых священников и заставляла их отпускать их жён. Теперь уже никто не хотел восстанавливать таким путём чистоту нравов духовенства. В соседней Швейцарии прихожане не принимали священника, если он не был женат или не имел постоянной любовницы. Мятежный дух чувствовался всюду. Кое-где в империи уже раздавались слова о том, что нужно бить священников.
Бургомистр в смущении оглядывался вокруг себя.
— Правильно ли вы перевели документ, г-н секретарь? — спросил он наконец. — Мне казалось, что там было другое, когда мне его читал кардинал вчера вечером.
— Ваша честь, можете легко сами проверить, если вы потрудитесь подойти к окну.
Поколебавшись с минуту, Мангольт приблизился к окну, но безнадёжный взгляд, который он бросил на бумагу, убедил присутствовавших, что он понимал в латинском языке столько же, сколько и в греческом.
— По-видимому, вы правы, — произнёс он и направился к своему стулу. — Впрочем, свету здесь так мало, что трудно разобрать, что написано.
— Нельзя ли принести для его чести свечу? — спросил советник Шварц стоявшего по другую сторону стола хозяина таверны.
Мангольт искоса взглянул на говорившего.
— Не стоит, — промолвил он. — Я не сомневаюсь, что перевод верен. Но дело не в тексте, а в том, как он истолкован. Дух...
— Дух! — с пренебрежением прервал Ранненберг. — Очень им нужен этот дух! Им нужна плоть, а не дух!
— Не всё же так плохи, г-н Ранненберг. Подобные огульные обвинения всегда попадают мимо цели.
— Огульные обвинения! — возразил Ранненберг полуудивлённо, полураздражённо. — Много ли найдётся среди них таких, которые ведут чистую жизнь. Их можно перечесть по пальцам. И из их-то рук мы получаем причастие! Не много же пользы могут они нам принести!
— Я боюсь, что вы предубеждены против них, — важно заметил бургомистр. — Я знаю, что вы недолюбливаете прелата, который разместился у вас в доме. Но я полагаю, что вы можете быть вполне уверены во фрау Марии: она женщина умная и добродетельная.
— О, ещё бы! — подтвердил Ранненберг, хотя в его тоне и не слышно было особой убеждённости. — Но я говорю не о себе, а о всём христианском мире. Разве вы забыли, что было и что случается и теперь каждый день? Прежде всё ограничивалось мелкими домашними скандалами и переносилось, теперь стало несносным с тех пор, как у нас появилось два папы с двумя дворами и в нашем городе завелись все грехи Содома и Гоморры. У меня прежде волосы становились дыбом от того, что мне приходилось слышать о папе Иоанне и римском дворе. Я не хотел этому верить. Но теперь всё это подтверждается воочию. Если б они как-нибудь скрывали свои пороки и ограничивались весёлыми девицами, то, право, никто не стал бы и протестовать. Но ведь они развращают честных женщин. А что мы можем сделать против них? Ничего. Если вас обидел светский человек, вы можете подать на него в суд. А если суд не в состоянии разобрать дело, можете убить обидчика. А попробуйте выступить с обвинением против них! Вам придётся идти в духовный суд, который никогда не осудит своих. Иначе судьям надо было бы прежде всего вынести приговор самим себе. А попробуйте сами расправиться с клириком! Если вы убьёте светского человека, то, будь он хоть граф, вам стоит перебраться через границу, и вы в безопасности. Но попробуйте тронуть тонзуру — и вас будут преследовать по всему христианскому миру, пока вы не погибнете. Пауль Ингельфингер умер жестокой смертью только за то, что рассказал о своём позоре. Вся их жизнь — одно распутство и вымогательство! — воскликнул Ранненберг, ударяя рукою по столу.
— Неосторожные слова, любезный Ранненберг, очень неосторожные. Дай Бог, чтобы они не вышли за эти стены. Что касается меня, то и мне раз или два случалось в пылу спора сказать необдуманное слово. Но не будем забывать, что церкви должно быть обеспечено свободное отправление её действий, иначе ведь может случиться, что какой-нибудь ревностный священник, отказавшийся отпустить грехи светскому человеку, должен будет вымаливать у него пощаду.
— Почему им не позволяют жениться? — спросил кто-то.
— Собор, как я слышал, не видит в этом необходимости, — наивно ответил бургомистр.
Дочь хозяина, стоявшая за буфетом, так и прыснула со смеху.
— Марта, — строго обратился к ней отец, — пойди-ка посмотри, не поджарилось ли мясо для его чести. У тебя должны быть другие дела, чем торчать здесь и подслушивать.
Глаза Шрамма хорошо различали в полутьме, и он видел по лицу бургомистра, что тот не заметил, как он попал впросак.
— Скверная девчонка, — продолжал ворчать хозяин, когда дочь уже ушла. — Вечно подслушивает и смеётся, где и смеяться-то не над чем.
— Не сердись, Шрамм, — с важностью заметил бургомистр. — Девицы все таковы.
Потом он обвёл присутствующих взглядом и продолжал: — Конечно, всё можно перетолковать в дурную сторону, если имеешь к этому склонность. Безбрачие всегда было основным правилом церкви, и она не может от него отказаться.
— Ни то, ни другое не верно, — послышался низкий голос секретаря, который всё ещё стоял у окна, держа в руках пергамент. Он стоял в тени, но случайный луч мигающей лампы, боровшийся с тусклым светом, упал на его лицо, осветив его широкий, смелый лоб и поблескивавшие глаза.
Бургомистр круто повернулся к нему.
— Как так? — спросил он.
— Ранее канона Сирициуса, появившегося в 385 году после Рождества Христова, не было никаких канонов, требовавших безбрачия. До этого времени брак разрешался священнослужителям всех степеней.
— Ты с ума сошёл или ты пьян?
— Церковь не раз осуждала то, что прежде защищала, и наоборот. Вот и теперь она не позволяет мирянам приобщаться от чаши, и однажды папа Лев Великий даже отлучил тех, кто это делал, — невозмутимо продолжал секретарь. — Только в одном церковь оставалась всегда неизменной.
— В чём же это?
— В стремлении захватить власть.
— Ты зачитался, господин секретарь, и у тебя, очевидно, ум зашёл за разум. Вспомни лучше о Гусе и занимайся своим делом. Иначе это кончится плохо для тебя. Что касается безбрачия, то тут дело ясное, и твоя начитанность тут ни при чём. Господь наш сам сказал, что лучше быть холостым. Холостыми были и апостолы.
— Господь говорил различно. Если бы его слова имели такое значение, то разве женились бы апостол Пётр и другие?
Бургомистр испуганно посмотрел на смелого оратора и, подумав минуту, тихо сказал:
— Я не могу спорить об этом. Да едва ли это и приличествует нам. Ведь очень легко истолковать Святое писание вкривь и вкось. Берегитесь, господин секретарь. Если церковь неправильно толковала его в течение целых четырнадцати веков, то где же всё это время был Святой Дух?
— Ну, этого я, конечно, не могу вам сказать.
— Ага, не можете! — с торжеством вскричал Мангольт. — Вот что значит подходить к таким вопросам без достаточного уважения.
Секретарь молчал. Лампа продолжала вспыхивать и мигать, и в сумраке нельзя было разглядеть выражение его лица.
— Как бы то ни было, мы должны настаивать на разрешении священникам вступать в брак, — сердито промолвил кто-то из присутствующих.
Гордый своей только что одержанной победой, бургомистр выпрямился.
— Пора, наконец, смотреть на такие вещи спокойно и без раздражения, как подобает советникам города, которому выпало на долю предоставить в своих стенах гостеприимство одному из самых больших соборов, — сказал он, — как подобает зрелым людям, перед глазами которых происходят великие исторические события.
Он говорил витиевато, словно повторял заученную роль.
— Мы не должны обращать внимания на наши маленькие неприятности. Я уже объяснял вам, почему нужно сохранить привилегии церкви. Хотя некоторые священники и оказываются людьми недостойными, однако самый их сан так священен, что необходимо его охранять. Сам Господь, взирающий с небес на церковь, не допустит, чтобы такие люди получили преобладание.
С минуту все молчали.
— Прекрасная речь, — прервал тишину советник Шварц, делая большой глоток из своего стакана. — Прекрасная речь.
Мангольт был польщён.
— Я думал об этом, — отвечал он тоном человека, который умеет быть скромным, но в то же время знает себе цену. — Мы должны усвоить себе широкий взгляд, какой даётся самоотвержением и верой. Книжная мудрость тут не годится, — добавил он, бросив взгляд в сторону секретаря. — Мы прежде всего должны думать о правах церкви, а потом уж о своих собственных.
— Прекрасная речь, — повторил Шварц, снова отхлёбывая из стакана. — Сам кардинал Бранкаччьо не нашёл бы что в ней поправить.
Мангольт быстро взглянул на своего собеседника, но тот опустил свои глаза. Очевидно, это было чувствительное место для бургомистра.
— Что вы хотите этим сказать, г-н Шварц? — спросил он.
— Я? — невинно переспросил тот. — То, что вы сказали прекрасную речь. Она ещё лучше той, которую вы сказали, когда сжигали учителя, и в которой вы объясняли нам, что некоторые из его положений совершенно правильны, вроде того, например, что священники такие же люди, как и все другие, и имеют право взять себе жену, как и все прочие, а за воровство, убийство и насилие должны быть заключены в тюрьму, тоже как все прочие. Много хороших слов вы тогда сказали. Не таких, разумеется, как теперь, но ведь тогда вы ещё не были так близко знакомы с кардиналом Бранкаччьо. Великое дело, когда всегда можешь посоветоваться с таким светочем церкви. Немалое удобство, когда знаешь, что кардинал ведёт твою жену по стези добродетели и святости, когда тебя нет дома.
Лица некоторых собеседников расплылись в широкую улыбку. Другие, чтобы скрыть смех, уткнулись в свои стаканы. Репутация кардинала была не такова, чтобы похвалы Шварца могли к нему относиться. Он был умный человек, но его внимание было устремлено всегда на грешную плоть, а не на душу. Кардинал жил в доме бургомистра, у которого была молодая и красивая жена. Люди непочтительные говорили про неё многое такое, что не стоило повторять.
Мангольт вспыхнул.
— Что вы хотите сказать, мастер Шварц? — ещё раз строго спросил он.
— Я? — переспросил Шварц с таким же невинным видом, как и прежде. — Я стараюсь следовать вашему примеру и сказать такую же прекрасную речь. Если это мне не удалось, то прошу извинения: мне недостаёт вашего таланта. Впрочем, так и надо, чтобы первый гражданин города превосходил всех других. Вот и всё.
У мастера Шварца был острый язык, и люди боялись его в городском совете и вне его. Но в данный момент бургомистр почувствовал, что он не может ему спустить, что что-то надо сделать для спасения своей чести.
— Очень рад это слышать, — резко сказал он. — Но для того чтобы предупредить недоразумения, я с презрением отвергаю всякие намёки, оскорбительные для моей чести. Кардинал Бранкаччьо никогда бы не посмел оскорбить кого-либо из магистрат-города Констанца, да я и не позволил бы этого. Заметьте это, мастер Шварц.
И он ударил кулаком по столу.
— А если бы он посмел, что бы вы тогда сделали? — спокойно спросил Шварц.
— Что бы я сделал?
Несмотря на весь свой гнев, бургомистр растерялся.
— Что бы я сделал? — повторил он беспомощно.
— Да, что бы вы сделали? — настаивал Шварц. Мангольт с трудом овладел собою.
— Я не допускаю даже возможности чего-нибудь подобного! — с негодованием закричал он, опять ударяя кулаком по столу, отчего запрыгали все стаканы. — Одно такое предположение уже оскорбительно для меня, для моей жены и для кардинала. Я не желаю более говорить об этом.
Шварц пожал плечами.
— Как вам угодно. Только, изволите видеть, подобные вещи иногда случаются. Отец Марквард сыграл такую штуку и со мной. Моя жена уже умерла, и мне нечего скрывать эту историю, тем более что она всем известна и о ней знают даже дети. Сначала я тоже смотрел на такое предположение как на оскорбление, однако оно оправдалось.
— Кардинал Бранкаччьо не отец Марквард. Тут совсем другое дело, — строго сказал бургомистр. — Я не хочу сказать что-либо дурное о вашей жене, ибо она уже умерла. Но, может быть, вам следовало бы быть строже с ней, мастер Шварц.
— Совершенно верно. Но я полагал, что сделал для неё всё, что нужно. Когда я убедился в моей ошибке, было уже поздно. Я принялся бить её, но мало-помалу это мне надоело, и я оставил её в покое. Она уверяла, что отец Марквард околдовал её и она не может жить без него. Могу добавить, что с ним я обошёлся не так, как следовало бы. Что бы вы посоветовали сделать в этом случае, господин бургомистр?
Бургомистр был застигнут врасплох этим неожиданным обращением к нему.
— Вам следовало бы пожаловаться на него епископу, — промолвил он после некоторого колебания.
Все глаза были устремлены на него. Он чувствовал, что ему нужно что-то сказать.
— Без сомнения, его надо было наказать за те пустяки, которые он отнял у меня, и самому попасть в чёрный список у епископа. Предположим даже, что епископ сместил бы его. Ему не стоило бы большого труда добыть у папы грамоту, восстанавливающую его во всех его правах, — для этого у него было довольно денег. Сослались бы на errorem simpilcitatis, как было в деле отца Гильмериха, одурачившего Эльзу Вильгеринг мнимым браком. Таким образом, епископ не мог бы помочь мне. Не найдётся ли у вас другого совета, получше этого?
Бургомистр успел обдумать нужный ответ:
— Каждый человек сам должен знать, что делать в подобном случае.
— Я всегда сам так думал. Мне надоело колотить жену, да и ни к чему это не приводило. Она твердила, что ненавидит Маркварда, но не может сопротивляться ему. Может быть, он запугал её адским огнём или чем-нибудь другим. Она была хрупким и боязливым созданием, и я обещал её матери обращаться с нею ласково. К тому же, несмотря ни на что, я всё ещё любил её. Поэтому я в один прекрасный день пригласил святого отца к себе в комнату и предложил ему денег вместо моей жены. Я знал, что он падок на деньги, и рассчитывал купить у него свою собственную жену. Но достопочтенный отец и слышать не хотел об этом. Он, по-видимому, по-своему любил Герту и рассчитывал и без того получить мои денежки. Моя жена, заведовавшая в это время моими делами, уже не могла дать мне удовлетворительного отчёта о том, куда она девала часть средств. Как бы то ни было, отец Марквард отказался от моего предложения. Тогда я пригрозил ему переломать рёбра, но он только расхохотался. Если бы я это сделал, он не замедлил бы объявить меня и жену еретиками. Я видел, как их однажды жгли в Страсбурге, и понимал, что это могло значить. Если бы что-нибудь с ним случилось, говорил Марквард, у него в столе лежали уже соответственные письма, которые нужно было отправить по назначению. Его брат — секретарь епископа, как вы знаете. Уехать куда-нибудь было нельзя. Здоровье моей жены было плохое, стояла зима, дороги были не безопасны, и, что было хуже всего, у меня не было свободных денег. Я мог бы платить Маркварду ренту, но я не мог сразу собрать большую сумму. Вспоминая о еретиках, которых сожгли в Страсбурге, я взял отца Маркварда за руку, отвёл в комнату моей жены и просил его быть, как дома. Конечно, вы никогда не перенесли бы такого оскорбления, — прибавил он, вдруг обращаясь к бургомистру и сверкая на него глазами. — Позвольте мне спросить вас, что бы вы сделали на моём месте?
Бургомистр смутился.
— Я? — переспросил он.
— Да, вы? — продолжал Шварц, не сводя с него глаз. Мангольт съёжился под этим взглядом.
— Не могу вам ничего сказать в эту минуту. Я думаю, что всё зависит от момента, как человек станет действовать, — возразил он слегка дрожащим голосом.
— Ну, посмотрим, что вы сделаете, когда наступит ваш черёд, — резко отвечал Шварц и повернулся к своему стакану.
Некоторое время все молчали. Бургомистру давно уже подали котлету, но у него, по-видимому, уже пропал аппетит.
— Котлета для вашей милости остынет, — почтительно заметил хозяин таверны.
— Кушайте, бургомистр, кушайте, — мрачно промолвил Шварц. — Вам ещё не приходится делить мясо с другими.
Бургомистр принялся медленно есть, но это, видимо, не доставляло ему удовольствия. Через минуту он положил нож обратно и поднял глаза.
— Это не то мясо, которое подавалось прежде, мастер Шрамм, — с неудовольствием сказал он.
— Действительно, ваше милость, не прежнее, — почтительно отвечал тот. — Я сам ходил за ним к мяснику, стараясь угодить вашей милости. Но мастер Якоб сказал мне, что не может уже давать мне прежнего, так как должен поставлять его достопочтенному отцу Ардиджелли, которому оно очень понравилось.
Шварц громко расхохотался.
— Ну, теперь и мясо отнято. Питайтесь хлебом, бургомистр, и пейте воду: этого-то они не захотят отнимать у вас.
— Но это мясо вовсе не дурно, — пытался возражать хозяин. — Поближе к косточке оно очень нежное и вкусное. Если, ваша милость, захотите попробовать, вы сами убедитесь в этом.
Мангольт, которому не хотелось пререкаться со Шварцем, последовал его совету.
— Вы правы, Шрамм, — промолвил он после некоторой паузы. — Это не так плохо. Я не в претензии к его преподобию.
— Великолепно! — вскричал Шварц. — Теперь и мясо стало хорошо. Стало быть, нечего и думать о ваших планах обратиться к папе и собору и подать им список наших бед, подкреплённый недавними фактами. Это было бы внушительно. Целая процессия мужей, оскорблённых этими святыми отцами, и жён и девиц, обесчещенных ими же. Но теперь, очевидно, ничего из этого не выйдет. И мясо стало недурно, и кардинал Бранкаччьо оказался весьма добродетельным прелатом.
Бургомистр наконец не выдержал.
— Ваш язык чересчур много болтает, мастер Шварц! — сердито вскричал он. — Вы, того и гляди, наживёте себе больших неприятностей.
— Да? Я уже нажил себе неприятностей достаточно и не думаю, чтобы со мной могло произойти что-нибудь ещё более худшее.
— Не будьте так самоуверенны. Папа и собор сделают всё, что возможно, для исправления духовенства, но они, несомненно, не оставят без наказания заявления и действия, в которых чувствуется ересь и бунт против установленных канонов. Король, как говорят, уже дал на это своё согласие. Инквизицию восстанавливать, разумеется, не будут, но у них найдётся и без неё достаточно средств для того, чтобы обнаружить тех, у кого в сердце гнездятся мятежные желания. Уж если сожгли самого Гуса, который явился сюда, имея ручательство в своей безопасности от самого императора, то с людьми поменьше Гуса церемониться, конечно, не станут. Ещё сегодня утром кардинал Бранкаччьо просил меня присматривать за членами городского совета и, если явится надобность, доложить ему.
Эти слова поразили, как громом, присутствовавших. Лица тех, кто более или менее одобрял резкие выходки Шварца, теперь стали серьёзны. Все старались поскорее придать им другое выражение. Опять на мир упала тень власти церкви, той власти, которая тысячу лет тяготела над христианским миром и которая, как многие верили в глубине души, наконец должна была исчезнуть.
Всех охватил страх, страх перед запертой дверью и безмолвной, непроницаемой стеной, страх перед своим соседом, своей женой и детьми, страх перед неуловимой, но страшной опасностью, которая выглядывала из-за каждого необдуманного слова, из-за женской красоты, из-за туго набитого кошелька.
Заметив действие своих слов, бургомистр поглядел кругом.
— Мне кажется, я ничего не сказал против церкви, — сказал после многозначительного молчания Ранненберг, который первый начал разговор. — Я только выразил сожаление по поводу непорядков, которые всем известны даже собору, и высказал своё мнение о мерах, которые могли бы исправить их.
— Но ведь вы не какой-нибудь прелат, заседающий на соборе и подающий там свой голос, — не без лукавства прервал его Шварц. — Вы ведь говорили, что причастие, будучи в руках дурных священников, не действительно, а это уже ересь Виклефа, за которую людей жгли.
Ранненберг побледнел как полотно.
— Я никогда этого не говорил, — громко возразил он. — Я только сказал... когда меня спросили, какой результат...
Он тщательно старался подыскать слова, которые могли бы опровергнуть то, что он говорил четверть часа тому назад с полным убеждением.
Кровь бросилась ему в голову, и он остановился в смущении. Все смотрели на него.
— Вы не должны были говорить так! — кричал опять Шварц. — Вы должны были верить в то, что вам говорят священники, и исполнять то, что они приказывают. Когда они требуют у вас ваши деньги, вы должны отдавать их. Когда они пожелают иметь около себя ваших жён и дочерей, вы не должны препятствовать им в этом. Иначе наш бургомистр донесёт на вас кардиналу Бранкаччьо, кардинал — папе, а папа прикажет сжечь вас живьём.
— Надеюсь, бургомистр, — сказал один из присутствовавших, — вы не придаёте серьёзного значения тому, что вы только что сказали?
— Напротив, — отвечал Мангольт, заметивший эффект, который произвели его слова.
— Вы, стало быть, хотите сказать, что вы будете доносить на ваших друзей и братьев, доносить о речах, которые говорятся в минуту откровенности, когда люди сидят за стаканами?
— Особенной охоты к этому у меня нет, если только вы не будете меня вынуждать к этому. Но защита веры должна перевешивать все соображения.
— Но кто же говорил против веры? Я не говорил против неё ни слова.
— И я не говорил.
— Я тоже не говорил. Мы все добрые католики, — кричали все наперебой.
— Неправда! — закричал Шварц в лицо тому из собеседников, который громче и настойчивее других заверял, что он ничего не говорил против веры. — Недавно ещё вы говорили, что вы не верите в обязанность повиноваться папе.
— Какое же это имеет отношение к вере?
— Вы ещё спрашиваете? Да это самая душа её! Господь основал свою церковь на св. Петре и дал ему и его преемникам власть над всем, что находится на земле. Преемник св. Петра есть папа. Кто не повинуется ему, тот, стало быть, не повинуется самому Богу.
— Но я не вижу...
— Спросите бургомистра.
— В том, что говорил Шварц, есть много...
— Слышите! Бургомистр, перед вами человек, на которого следует донести как на еретика. Он отрицает власть папы.
— Что вы! Что вы! Пропади вы пропадом с вашим языком! — свирепо возразил задетый собеседник. — Я никогда ничего подобного не говорил.
— Кто же это был? Кто-то говорил. И даже в этой самой комнате, я отлично помню.
— Не я, — клялся тот. — По всей вероятности, вы же сами это и говорили, чёрт возьми.
— Разве я говорил что-нибудь подобное, бургомистр?
Мангольт почувствовал, что он вдруг приобрёл новую и гораздо большую, чем прежде, власть. Ему нравилось играть роль судьи, и он медленно и торжественно промолвил:
— Охотно сознаюсь, что, насколько я знаю, я этого не слыхал, по крайней мере в этих самых выражениях. Хотя, помнится, кто-то действительно говорил нечто подобное. Но...
— Слышите, — перебил бургомистра Шварц. — Кто-то говорил. Кто же это был?
— Не я! — яростно вскричал человек, на которого падало подозрение.
— Но кто же в таком случае?
— Не знаю. Ей-богу, не знаю.
Намеренно или случайно, он посмотрел на своего соседа справа. У того, вероятно, совесть была не совсем чиста. Он рассердился.
— Что вы так на меня смотрите? — грубо спросил он. — Уж не хотите ли вы сказать, что это был я?
— Полагаю, что вы сами должны знать это, — отвечал тот, пожимая плечами и радуясь, что ему удалось выйти из неловкого положения.
— Вот как! Ну, я вас выучу, как обвинять людей! Вы должны будете взять эти слова назад, — закричал тот, хватаясь рукой за нож.
Все повскакали со своих мест. В одну минуту поднялись крик и суматоха. Только один секретарь стоял неподвижно у окна. На губах его играла неприятная улыбка. Никому и в голову не пришло повернуть обвинение против него, хотя из всего того, что он говорил раньше, убеждения его были ясны.
Хозяин, всё время почтительно прислушивавшийся к разговору, как и подобает хозяину, сидящему среди людей высшего общества, решил, что теперь время вмешаться и ему. Ему всегда удавалось выбрать самое подходящее время — не слишком рано и не слишком поздно. Он быстро схватил кувшин с вином, стоявший сзади него на буфете, и со стаканом в руке смело бросился между двумя врагами.
— Прошу извинения за то, что я так небрежно исполняю свою обязанность, — сказал он левому собеседнику, наполняя его стакан, который как раз оказался пустым. — Его милость бросил свой взгляд на меня, а не на вас, господин советник, — объяснил он разъярённому врагу справа. — Ваша милость, очевидно, не так поняли это.
Человек, которого хозяин назвал советником, был им в прошлом году. Но ему понравилось, что его продолжают величать так, ибо он черпал в этом уверенность в своём переизбрании.
— Если это так, то так и нужно было сказать, — проворчал он, видимо, успокаиваясь.
— Да вы не дали мне времени, — сердито отвечал другой.
Мир не замедлил бы водвориться среди собеседников, если б не Шварц, которому нравилось устраивать стычки.
— У вас у всех совесть не чиста, — начал он опять. — Опускайтесь скорее на колени перед констанцким бургомистром Каспаром Мангольтом, временно исполняющим обязанности инквизитора, просите у него прощения и умоляйте его, чтобы он пощадил вашу жалкую жизнь. Или ещё лучше, идите во власяницах, посыпав главу пеплом, к его жене и умоляйте её, чтобы она заступилась за вас перед достопочтеннейшим кардиналом Томмазо Бранкаччьо. Это гораздо лучше обезопасит вас.
Шварц привык господствовать над ними, и теперь ни у кого не хватило духа спорить с ним. Но бургомистр, чувствуя, что дело идёт о его чести, и сознавая, какую власть дали ему его слова, не преминул ею воспользоваться.
— Я научу вас относиться с уважением и к моей должности, и к моей семье, мастер Шварц! — резко крикнул он. — Вы не должны думать, что вы можете безнаказанно делать то, что не смеют делать другие. Все отлично знают, что вы были в сношениях с учениками Гуса в то время, когда его сожгли, или до этого. Ещё недавно до сведения моего дошло, что вы имеете общение с подозрительными людьми и что в вашем доме ведутся мятежные разговоры. Я предостерегаю вас, мастер Шварц, что если вы не измените своего образа действий, то я буду вынужден сообщить о вас властям. Вы, конечно, знаете, что самое меньшее, что с вами сделают, — это присудят вас к наказанию, которое вы едва ли желаете для себя.
Теперь струсил и Шварц. Он понял, что дело принимает серьёзный оборот. Буря, которую он вызвал, разразилась над его собственной головой. Правда, он был слишком умён и прекрасно понимал, что едва ли собор, осудивший на сожжение таких людей, как Гус и Иероним Пражский, захочет накануне своего закрытия сжечь такого незначительного человека, как он. Но он понимал также, что суд епископа, а потом, может быть, и самого папы не преминет взять с него хороший штраф, сообразно его состоянию. А дела Шварца шли в гору со времени смерти его жены, когда, наконец, он избавился от вымогательств отца Маркварда. Шварц был слишком практичный человек и не стал бы рисковать своим состоянием ради защиты своих убеждений или ради удовольствия подразнить бургомистра Мангольта. Поэтому он быстро изменил манеру держать себя.
Поднявшись со своего стула, он подошёл к бургомистру и, взяв его за жирный подбородок, сказал:
— Послушайте, дорогой мой, ведь вы не будете слишком строги к нам? Ведь мы все — ваши дети и любим вас, хотя иногда, может быть, и сердим вас. Простите нас, как отец прощает своих детей. Вы ведь знаете, что язык мой — враг мой и что я не всегда понимаю то, что говорю. Во всём этом виноват Шрамм, — прибавил он, сердито поворачиваясь к трактирщику. — Зачем ты, плут, дал нам такого крепкого вина? Дай нам полегче; с водой или сидром, какое ваш брат обыкновенно подаёт гостям. Принеси кувшин самого лучшего для его милости.
Трактирщик улыбнулся. Раздражённое выражение лица сменилось у бургомистра важным и строгим.
— Ну, вот, — продолжал Шварц, — мы здесь все раскаиваемся, как только можем, и стараемся вернуть ваше расположение. Нам ведь и в голову не приходило сказать что-нибудь такое, чего не следовало. Не так ли?
— Конечно, разумеется, — подтвердили другие.
— Ну, вот видите. Неужели вы будете ещё упрямиться, бургомистр?
— Я очень рад, что вы наконец поняли своё положение, мастер Шварц, — с достоинством заговорил бургомистр. — Конечно, у меня не было желания доносить о том, что не говорилось серьёзно. Но я предостерегаю вас. Будьте осторожны и не заставляйте меня действовать против моих убеждений.
— Ваша милость, в самом деле намереваетесь ввести в нашей среде светскую инквизицию и превратить первого сановника города в орудие церкви? — вдруг раздался низкий голос городского секретаря. Этот голос по-прежнему звучал спокойно, но резал, как нож.
Мангольт встрепенулся и покраснел. Все взгляды были обращены на него. Секретарь стоял так спокойно во время ссоры, что все даже забыли о его присутствии.
— Занимайтесь лучше своим делом. Я лучше вас знаю, что мне делать. Если я буду докладывать о нечестивых мнениях, то я исполню только то, что должен сделать всякий христианин. Наш первый долг — служить церкви и вере.
— Однако не так давно в этой самой комнате кто-то сказал, если не ошибаюсь, вы, ваша милость, что наш первый долг служить Господу Богу.
В тишине, охватившей компанию, эти слова прозвучали как-то торжественно и грозно. Все глядели на бесстрашного оратора.
Сначала Мангольт не нашёлся, что ответить.
— Как же мы можем исполнить наш долг по отношению к Господу Богу, если мы не будем повиноваться церкви и защищать правую веру? — сказал он наконец. — Разве мы не получили Его обещаний насчёт церкви? Отвечайте же, господин секретарь, желающий поучать других.
— По временам церковь действует так, как будто она получила совсем другое обещание.
— Так иногда может казаться. Но разве мы, светские люди, можем рассуждать о делах духовных? Разве мы можем отпускать сами себе грехи и умилостивлять гнев Господень? Когда вы будете умирать, то сами обрадуетесь священнику, который может примирить вас с Богом и отогнать дьявола. Ибо нет червя, который не умер бы, а огонь, ждущий нас, огонь неугасимый!
И он сам содрогнулся, воображая то, о чём говорил.
Один или два из собеседников перекрестились.
— Бургомистр прав. Никто не знает, что нас ждёт. Однажды, года два тому назад, я слушал как-то проповедь магистра Гуса, и мне казалось правильным всё, что он говорил. Но ночью я видел страшный сон. Мне приснилось, будто злая крыса пожирает все мои припасы.
— Я тоже видел странный сон, — тихо прибавил третий. — Будем осторожны. Бургомистр прав.
— Конечно, — промолвил Шварц. — Итак, предоставим ему заботу о нашем городе, а заботу о наших душах священникам. А сами будем веселиться и избегать волнений.
Он подошёл к дочери трактирщика, которая, несмотря на приказание отца, опять тихонько прокралась в комнату и стояла, слушая, у буфета. В пылу спора никто и не заметил её присутствия. Подойдя к ней, Шварц обнял её за талию и сказал:
— Вот хорошенькая девица, которая так и ждёт поцелуя. Будем брать хорошее везде, где оно попадается.
И он стал целовать девушку, которая со смехом старалась отбиться от Шварца, впрочем, не особенно сильно.
— Не бойся ничего, красотка, — говорил Шварц. — Твой отец человек умный и, когда нужно, умеет ничего не замечать.
— Я уверен, что вы говорите это в хорошем смысле, советник Шварц, — с улыбкой промолвил трактирщик.
— Конечно. Я никогда не поступлю с ней как какой-нибудь капеллан. А? Капеллан или красивый новый августинец?
— Фи, — протестовала девушка, — вы становитесь грубы, мастер Шварц.
Вместо ответа Шварц закружился с нею в танце, а затем громко расцеловал её.
Все смеялись. В последний год заседания собора все старались веселиться, как только можно, и не легко было смутить чем-нибудь не только мужчин, но и женщин.
Не смеялся только один человек. Он медленно отошёл в другой конец комнаты, взял фонарь, стоявший на лавке, и осторожно зажёг его. Затем он надел свой плащ, нахлобучил на голову меховую шапку, взял фонарь и, не говоря ни слова, пошёл к двери.
Все смотрели на него.
— Не сошли ли вы с ума, секретариус? Ведь вы идёте на улицу с фонарём среди бела дня? Или, может быть, винцо дяди Шрамма делает такие чудеса, что вы уже больше не отличаете дня от ночи?
— Я отправляюсь искать человека, — коротко ответил секретарь. Не промолвив более ни слова, он повернулся, открыл дверь и вышел.
Компания была поражена. Все смотрели на дверь, через которую вышел секретарь, и молчали. Наконец кто-то спросил:
— Что за чертовщину он нёс?
— Мне кажется, дело просто, — отвечал Шварц с гримасой.
— Уж не хотел ли он сказать, что мы не люди?
— Похоже на то, — продолжал Шварц таким тоном, как будто это предположение его радовало. — Это свидетельствует о недостатке уважения к вам, бургомистр. Надо держать его строже.
— Я сумею это сделать, если понадобится, — с достоинством отвечал бургомистр. — Но вы уверены, что таково было значение его слов?
— Боюсь, что это так. Мастер Штейн — учёный человек и бывал во Франции. Говорят, даже дальше, хотя он не подтверждает этого. Без сомнения, он читал про греческого философа Диогена, который по каким-то непонятным причинам поссорился со своими согражданами. В один прекрасный день он за час до полудня вышел на улицу с фонарём, говоря, что дневного света недостаточно, чтобы найти в Афинах человека. Впрочем, соответствующее греческое слово имеет более высокое, более совершенное значение, чем наше слово «человек».
— Откуда вы всё это знаете? — спросил бургомистр. — Насколько я знаю, вы ведь не из учёных?
— О, нет, — скромно согласился мастер Шварц. — Но, как вам известно, в моём доме долго жил достопочтенный и учёный грек, отец Хризолорас — да упокоит Господь его душу. По вечерам он не гнушался беседовать со мной и между прочим рассказывал мне историю о Диогене.
— Как бы там ни было, это, несомненно, оскорбительно для нас! — воскликнул советник Гримм.
— Но ведь сравнение нас с афинянами должно быть лестно для нас, — возразил Вейнлин, кроткий человек, больше всего заботившийся о том, чтобы сохранить мир. — Я слышал, что это был большой и знаменитый город.
— Он оскорбил весь совет, — продолжал тот из собеседников, который первым бросил это обвинение.
На Вейнлина никто не обращал внимания. Он был незначительный человек, и в городской совет его избрали только потому, что с незапамятных времён его предки сидели там.
— Он не имеет никакого права оскорблять нас! Чёрт его возьми! Иду искать человека! Чёрт бы побрал его глупость. Удивляюсь, как вы миритесь с этим, бургомистр! — сердито кричал Гримм.
— Я ещё поговорю с ним и, если нужно будет, заставлю его раскаяться.
— Это уже не в первый раз он позволяет себе такие вольности с нами. Кто он такой, хотел бы я знать. Имя его не возбуждает подозрений, но Штейны есть и в Лауфенбурге, и в швейцарских кантонах. Он никогда не говорит о своей семье. Его мать — здешняя, и кроме этого мы ничего не знаем. В один прекрасный день они появились здесь, никто не знает откуда. Благодаря вашему влиянию он получил место городского секретаря, которое не следовало бы предоставлять нездешнему уроженцу, а тем более человеку, о прошлом которого мы не имеем полных сведений.
Гримм имел деньги и пользовался в городе влиянием. Поэтому он считал себя вправе критиковать действия бургомистра.
Но и бургомистр, в свою очередь, заговорил самым авторитетным тоном:
— Он как нельзя более подходит к своему делу. Кто может это отрицать?
— Да. Он учен, и даже очень учен. Но...
— Я знаю, что делаю, советник Гримм. Позвольте, кроме того, сказать вам, что император был чрезвычайно доволен его назначением.
Лёгкая усмешка пробежала по двум-трём лицам, но до того слабая, что бургомистр Мангольт и не заметил её.
— Раз я нахожу, что он пригоден для своей службы, никто не имеет права жаловаться на это назначение, — обрезал он своего собеседника. — Мало ли что! Я могу даже отдать свою дочь за него замуж, слышите, советник Гримм! Впрочем, будьте спокойны. Если я найду, что он держит себя неуважительно относительно совета или меня, я сумею призвать его к ответу, — закончил бургомистр, делая рукой широкий жест.
— И отлично сделаете, — поддакнул ему Шварц. — Вспомните о высоком положении, которое вы занимаете и которое стало ещё более высоким благодаря вашему характеру и чувству долга. Не забывайте же об этом.
— Не забуду, мастер Шварц, не забуду.
Расставшись с членами совета, секретарь спустился в нижнюю комнату и пересёк её спокойным, размеренным шагом. Горькая, насмешливая улыбка скользила на его губах. Посетители таверны, сидевшие в общей комнате, видели, как он вышел за дверь, продолжая держать в руке фонарь, как будто была ночь. Если б это был кто-нибудь другой, не миновать бы десятка-другого грубых насмешек. Но бюргеры не решались на это — ведь он был из другой, внутренней комнаты, из привилегированной касты городского совета. Кроме того, в нём самом было что-то такое, что внушало уважение бюргерам. За большим столом в самом центре сидело с полдюжины наёмных солдат, принадлежавших к эскорту кардинала и принца. Эти люди не боялись ни Бога, ни дьявола, а не только какого-нибудь бюргера, хотя бы он занимал в городе самый высокий пост. Один из них повернулся в ту сторону, куда вышел секретарь, и открыл было рот. Но другие бросили на него такой взгляд, что насмешка застряла у него в горле. Он повернулся к своим товарищам и заговорил с ними вполголоса.
А секретарь шёл дальше. Дверь в кухню была открыта. На пороге её собрались толпой девицы. Они пристально глядели на него, но ни одна из них не решилась фамильярничать с ним. Девушки их класса в Констанце в это время далеко не отличались застенчивостью. Им нравились его чёрные глаза, чёрная борода и высокомерные манеры. Но он никогда не удостаивал их даже взглядом. За это они не любили его, не переставая в то же время уважать его. Поэтому разговор о нём вёлся вполголоса.
— Наш секретарь сошёл с ума, ей-богу, — сказала Юнгфрау Гертруда, цветущая девушка, покачивая головой. — Он никогда не мог отличить хорошенького личика от рожи, а теперь не знает, что день, что ночь. Я очень рада, что мне никогда не приходилось иметь с ним дело.
— Ну, ты от этого не отказалась бы, если б только он пожелал, — заметила другая.
— Ты сама за ним постоянно бегаешь, — огрызнулась Гертруда.
— За этим надутым малым, который в конце концов только и берёт своей гордостью! У него в доме постятся пять раз в неделю не из благочестия — о, нет! — а из-за недостатка денег. Не на что говядины купить! И я буду за ним бегать! Нет, бегай лучше ты да Гимлош.
— И буду! — промолвила Гимлош, самая красивая из всех трёх. — Мы все хотели бы ему приглянуться, — нежно сказала она.
Пока они болтали, секретарь медленно поднимался по изъеденной временем лестнице, которая вела к входной двери. Он, казалось, не замечал ни сенсации, которую произвёл, ни чувств, которые внушал. Не меняя сурового и презрительного выражения лица, он подошёл к двери и вышел на улицу.
Утром выпал свежий снег. Хотя было уже 22 марта — вторник Страстной недели, но зима, по-видимому, не хотела покидать мрачный город, где она царила в этом году так долго. Крыши опять стояли белые на сером фоне неба, цветы, которые робко начали было пускать почки на подоконниках, были убраны в комнаты, опять короны на фигурах святых, украшавших фронтоны богатых домов, сделались серебряными. Опять земля в последний раз покрылась пушистым белым ковром. На некоторых, наиболее многолюдных, улицах пешеходы уже успели превратить его в какую-то лишённую цвета грязь. Но в извилистом переулке, в который выходила дверь таверны «Чёрный орёл», прохожих было мало, и отпечатки их ног были стёрты новыми хлопьями снега.
Фонарь, который секретарь нёс в руке, бросал бледный свет на дорогу, попеременно делавшийся то красным, то золотым, смотря по тому, шёл ли он посредине переулка, где снег падал гуще и ровнее, или же пробирался вдоль стен, где сквозь тонкий слой снега просвечивала бурая земля.
Полоска тёплого света, двигавшаяся перед ним, представляла странный контраст с тёмными фронтонами домов и однообразной холодной белизной снега. Ему казалось, что это волшебная тропинка, которая ведёт в более яркие и тёплые страны, где нет ни холода, ни грехов.
Те, кто попался ему навстречу, когда он дошёл до конца переулка, были, по-видимому, далеки от таких мыслей. Увидев его, они широко раскрывали глаза и проходили мимо, покачивая головой. Какой-то мальчуган, опрометью выскочивший из ворот, увидев его, остановился в изумлении, как вкопанный. Он открыл было рот, намереваясь покатиться со смеху, но встретился с суровым взглядом секретаря и вместо того, чтобы рассмеяться, бросился во двор дома, крича от страха.
Бледная полоска света, двигавшаяся по снегу впереди секретаря, казалось, не рассеивала его мрачного настроения. Он хмуро продолжал свой путь, не замечая окружающего.
«Поистине Господь создал это племя в гневе своём, — бормотал он про себя. — Слепыми люди идут всю жизнь, а когда встретятся со светом, то не познают его. Солнце, луна и звёзды показывают для них путь только к жратве. Они думают избежать ада, продавая свою честь за свои бренные телеса. Не для них слова Писания: «Кто хочет душу свою спасти, тот погубит её». Если б Христос умер ещё десять раз, для них и этого было бы мало. Все они сгнили до сердцевины».
Вдруг выражение его лица переменилось, как будто, несмотря на продолжавшуюся зиму, его коснулось дыхание весны.
«Нет! Среди них есть и такие, которые заслуживают жизни. Они могут удержать от греха и отчаяния. Пусть это слабые женщины, но их слабость посрамит крепость мужчин. Пусть их немного, но что же из этого».
Повернув ещё раз, он наконец выбрался из лабиринта узких улиц, которые лежат к западу от церкви св. Павла. После тёмных закоулков, где крыши противоположных домов иногда соприкасались, площадь перед церковью казалась очень большой и светлой. Струя воды, бившая из большого фонтана, казалось, поглощала весь свет серенького дня и падала вниз тысячами брильянтов, которые как будто освещали всю площадь. Вода поднималась и опускалась с какой-то гармонической мелодией, заглушая шум шагов и голосов. По ступеням фонтана спускались к воде женщины, девушки и ребятишки, делая запасы воды на день и весело пересмеиваясь и переговариваясь с прохожими. Некоторые останавливались на минуту-другую, задумчиво глядя на серебристую струю воды.
Бессознательно привлекаемый шумом воды и людских голосов, секретарь продолжал идти вперёд. Вдруг, поднимаясь над бесформенным гулом, в его ушах раздался весёлый, звонкий голос:
— Как, мастер секретарь, по-вашему, ещё ночь? Или вы забыли, что первая неделя поста у нас давно прошла? Ничего другого нельзя предположить о таком человеке, как вы.
Какой-то огонёк пробежал в глазах секретаря, когда он услышал этот голос.
— Метко сказано, юнгфрау Фастрада — отвечал он, снимая шапку.
— Господи! Он ещё не спохватился! — со смехом продолжала девушка. — Если бы ваше самообладание, г-н секретариус, не было известно всему городу...
— То что бы вы подумали?
— Нечто такое, о чём я не могу говорить в вашем присутствии, зная, как вы презираете подобные вещи...
— Но разве непременно нужно выпить вина для того, чтобы сделать вещь, которая всем кажется странной?
— Конечно нет. Я полагаю, что у вас хватит мужества даже на самый безумный поступок, даже если вы и не прибегнете к вину. Но объясните же мне, что значит эта причуда, смысл которой ускользает от моего грубого понимания?
— Я ищу человека, Фастрада. Люди стали так редки в наше время, что даже днём нужен фонарь, чтобы их отыскать. Но я нашёл больше — я нашёл настоящего человека.
— Поздравляю вас, — с насмешливой вежливостью отвечала девушка. — Где же это вам посчастливилось?
— Здесь, юнгфрау, на этой самой площади.
— Ещё раз поздравляю вас, хотя, как мне подсказывает мой скудный ум, его довольно трудно отыскать здесь в это время дня.
И опять её весёлый смех покрыл мягкое журчание фонтана.
— А между тем я нашёл.
— Кто же это?
— Вы, юнгфрау Фастрада.
— Вот так комплимент. Смотрите, к фонтану шествует фрау Ринглин. Она только что поссорилась с фрау Мейнгардт. Но и она настоящий человек.
— Не в том значении, в каком я понимаю это слово. — А я?
— Вы действительно настоящий человек. Человек стоит на земле, где мы родимся, но руки протягивает к небесам. Он подвержен всем человеческим слабостям, но может стать и выше их. Он может любить все радости этой жизни, но, если понадобится, может отказаться от них во имя высшей идеи. Он может бояться страданий, но может бестрепетно пойти на них, когда его позовёт его внутренний голос. Мужчина может быть мягче женщины, а женщина крепче мужчины. Вот что значит быть воплощением духа. Вот что значит быть настоящим человеком. Быть чем-то меньше значит срамить священное название «человек».
Он говорил тихо, сдерживая себя. Но под конец в его голосе зазвучала страсть, а в глазах загорелся огонёк.
Девушка опустила глаза. Щёки её вспыхнули.
— И это всё? — прошептала она.
— Вы именно такая, Фастрада. Если не теперь, то в будущем. Ибо в испытаниях жизни растём мы.
— Но я вовсе не хочу испытаний, — сказала девушка, надувая губки. — Я хотела бы, чтобы вы устранили их с моего пути, г-н секретариус.
Он бросил на неё нежный взгляд.
— Я сделаю всё, что от меня зависит. Но от них не застрахован никто. Да они и нужны нам, как деревьям нужна буря, чтобы сок поднимался до самых верхних ветвей. Когда настанет час, я не премину прийти к вам на помощь, как не преминете сделать это и вы. Теперь же я могу потушить свой фонарь. Я нашёл то, что искал.
Он уже поднял фонарь, чтобы погасить его, как вдруг неожиданное восклицание девушки отвлекло его от этого намерения.
— Смотрите. Что это движется сюда?
Она указала на другой конец площади, где на неё выходила улица от Шнецторских ворот. Быстрым нервным движением она подняла руку. Её капюшон упал ей на спину. Прорвавшийся сквозь лёгкий туман золотистый луч задрожал на её профиле и белокурых волосах, а струя фонтана явилась как бы серебристым фоном для её лица. Сзади неё поднимался ряд высоких домов с крутой крышей, с резьбой, почерневшей от времени и непогоды.
Секретарь опустил руку, свеча в фонаре продолжала гореть. Глаза их были устремлены в конец площади, куда она указывала.
— Смотрите! — воскликнула опять девушка. — Все бегут в этом направлении. Вероятно, случилось что-нибудь необыкновенное. Может быть, едет король или папа. Впрочем, нет, — прибавила она, презрительно тряхнув головой, — их появление не вызвало бы этого оживления.
Она была права. Жители Констанца уже не проявляли любопытства ни к папе, ни к королю, хотя последнему предстояло вскоре короноваться императорской короной. Они находили, что папа и король — такие же люди, как все другие, и не в состоянии изменить мира.
Прошли те времена, когда Сигизмунд, созвав великий собор и осуществив мечту своего века, был приветствуем, как настоящий спаситель мира, который прекратил раскол церкви и низложил соперничавших пап. Но действительность оказалась далёкой от их мечты. Собор был созван, раскол прекратился, но мир остался таким же. Со всех концов Европы собрались святые отцы, но жители Констанца видели, что это не святые, а самые заурядные люди, жадные до женщин, вина и денег.
Народ стал относиться к собору скептически.
Кое-что, впрочем, было сделано. 6 июля 1415 года сожгли Яна Гуса из Чехии, а вслед за ним и его ученика Иеронима Пражского. Папа Иоанн XXIII был низложен ещё раньше. Но ни одно из этих событий, как ни страшно, как ни удивительно оно было, ничего не изменило в создавшемся положении вещей.
Добрым гражданам Констанца пришлось отложить свои чаяния до более благоприятного времени. Что касается папы Мартина V, то сначала его избрание люди приветствовали шумной радостью, «не могли говорить от радости», как выражается один современный писатель. Правда, он был итальянец, но пусть так. Большинство пап было из итальянцев. Он первый стал принимать меры, чтобы доходы святого престола не потерпели ущерба, — пусть так и это, об этом же хлопотали и другие папы. Но когда он показал, что он так же не желает слышать о каких-либо реформах, как и его предшественники, то народный интерес к нему разом исчез.
— Очевидно, там кто-то едет, — повторила юнгфрау фастрада. — Выкрикивают чьё-то имя, но я не могу его разобрать отсюда. Подойдём поближе.
Она двинулась вперёд. Секретарь последовал за нею.
— Понимаю теперь, — через минуту промолвила девушка. — Кричат: «Леди Изольда Монторгейль». Это красавица англичанка. Говорят, что она самая красивая женщина во всём христианском мире. Остановимся здесь. Мне хочется посмотреть, действительно ли она так красива, как о ней говорят. Говорят, что она приехала сюда, чтобы посмотреть на папу и на короля прежде, чем они разъедутся. Она немного опоздала, но, быть может, теперь для неё самое время, — добавила она с высокомерной усмешкой.
Насколько леди Монторгейль была прекрасна лицом, настолько же была легкомысленна. Она не принадлежала к классу странствующих авантюристок, хотя современные писатели и свидетельствуют, что при большинстве европейских дворов того времени куртизанками были англичанки. Многие из них не могли удержаться от искушения и предпринимали паломничество в Рим, где их необычная красота находила больших ценителей в лице пап. Леди Изольда не принадлежала к их числу. Она была знатного рода, и одной её красоты было достаточно, чтобы вознести её над бедностью и дать ей в супруги, кого она захочет. Не имея определённого места жительства, она странствовала из города в город, от одного двора к другому. Предполагали, что она — любовница герцога Орлеанского. Говорили, что она продаёт свои ласки всякому, кто даст больше, и она не удосуживалась опровергать все эти слухи. Много рассказов ходило о ней. Сколько в них было правды, знала только она.
Как бы то ни было, это была знаменитость, на которую стоило взглянуть даже в Констанце, который за последние годы перевидал их великое множество. Народ, которому наскучило смотреть на собор, папу и короля, жадно бросился смотреть на женщину легкомысленной репутации, которая, по крайней мере, не страдала лицемерием.
— Смотрите, вот она, — сказала Фастрада.
На улице показались два вооружённых всадника. За ними виднелась женская фигура, ехавшая на белом коне. Лица её было ещё невозможно разобрать. За нею ехало несколько слуг с вьючными лошадьми, а в арьергарде шло с дюжину вооружённых людей.
— Она путешествует с большой пышностью, — продолжала Фастрада. — У графини фон Эрленбург не было такой свиты. Народу у неё, пожалуй, было больше, но не было таких одеяний и таких лошадей.
Стоявший рядом с нею секретарь слушал её молча. В её словах было что-то такое, что действовало на него неприятно, хотя он едва ли сознавал это. Он не отвечал ни слова, но девушка была слишком поглощена всем происходившим и не обращала на это обстоятельство внимания.
Кавалькада приближалась. Всадники, ехавшие впереди, посмотрели на секретаря и его спутницу, которые, стоя на каменной скамейке, несколько возвышались над другими, но, не обратив на них особого внимания, проехали мимо. Видно было, что эти солдаты были хорошо обучены. Потом ехала сама леди Изольда. Гибкая и ловкая, она свободно и красиво правила своим конём. Одета она была в тёмно-серую амазонку, опушённую тёмным мехом. На голове у неё красовалась такого же цвета шапочка — нечто среднее между шапкой и капюшоном, как обыкновенно носили в Венеции. Шапочка едва прикрывала густую массу рыжеватых волос. Лицо её было прекрасно — молва в этом отношении нисколько не преувеличивала. От белого, как мрамор, лба до маленького рта и красиво очерченного подбородка — всё в нём было совершенством. Лицо это озарялось удивительными серыми глазами. Но всего удивительнее был отпечаток необыкновенной чистоты, лежавший на этих прекрасных чертах, как будто её душа понятия не имела о тех деяниях, которые ей приписывала молва.
Солнце вторично пробилось сквозь облака, и на одну минуту его тёплые лучи ярко заиграли на лице чужестранки, на собравшейся толпе и на Фастраде. Фастрада была красива, но до красоты этой женщины ей было так же далеко, как звёздам до солнца.
Леди Изольда ехала совершенно спокойно, как будто не замечая того внимания, которое она вызывала. Когда она случайно оглянулась назад, человек в чёрном с зажжённым фонарём выделился из толпы. Её глаза с выражением какого-то детского удивления скользнули по нему.
Трудно было сказать, сколько ей лет. В этот момент она казалась девушкой, которой нет ещё и двадцати лет. Но твёрдая посадка головы и умелое управление лошадью говорили против такого предположения.
Одну минуту она смотрела на секретаря и стоявшую возле него девушку. Потом её взгляд высокомерно и пренебрежительно скользнул по толпе. Как бы считая толпу недостойной её взглядов, она опустила глаза и тихо продолжала ехать вперёд.
— Боже мой, как она хороша! — воскликнул какой-то молодой человек, стоявший впереди секретаря.
— Нравится она тебе? — заговорила старуха, стоявшая около него. — Но она не для таких, как ты, а для тех, кто получше, — прибавила она с усмешкой.
— Она, должно быть, прибыла из Венеции или из Флоренции, — промолвила Фастрада. — Её платье итальянского покроя и сделано из лучшего фландрского сукна — этот зеленовато-синий цвет выделывать довольно трудно. Ярд, должно быть, стоит не меньше двух флоринов. А такой мех ценится на вес золота. Просто грешно быть в дороге в таком костюме. Но ей, разумеется, это можно.
Секретарь продолжал молчать.
— Что же вы не отвечаете? — спросила его девушка. — Позвольте вас спросить, о чём вы думаете?
— Какая жалость, что такая красивая женщина и погибла и, наоборот, что эта погибшая женщина так красива, — вот о чём я думаю.
— Для своего ремесла она должна быть красивой.
Опять её слова и тон голоса произвели на него какое-то странное, раздражающее действие. Он сам ненавидел женщин этого сорта, которые продавали самую высокую вещь на земле — любовь, и старался не осквернять себя даже прикосновением к ним. Но слова Фастрады казались неуместными по отношению к этому прекрасному лицу.
Секретарь опять пропустил её замечание молча.
— Да вы, кажется, совсем лишились дара речи, господин секретариус. Эта дама даже одним своим появлением, кажется, околдовала вас! — промолвила Фастрада, смеясь тихим, видимо деланным смехом.
— Ваше присутствие избавляет меня от всяких чар. А теперь идём. Как вы мало меня знаете!
— Но вы держали себя так странно, — торопливо сказала Фастрада.
— Мне было грустно, что одно из прекраснейших творений Божьих зашло так далеко от той стези, которая ему была определена. Не чувствовали ли и вы нечто подобное?
— Не знаю. Может быть. Но это её дело. Мы все что посеем, то и пожнём.
— Перестанем говорить о леди Изольде. Что она для нас? Лучше будем говорить о себе. Встречу ли я вас завтра опять на этом месте? Мне, кажется, нельзя будет сегодня зайти к вам, как я хотел.
— Почему же?
— Прежде всего потому, что мне придётся поднести леди Изольде чашу в знак приветствия города.
— Ей?
— Это знатная дама, путешествующая с большой пышностью. Её принимают с почестями при всех дворах. Если б город приветствовал только лиц с незапятнанной репутацией, то прежде всего пришлось бы в этом отказать королеве Варваре. В сравнении с ней репутация леди Изольды почти безупречна.
— Стало быть, вы скоро опять увидитесь с нею! — воскликнула девушка с оттенком досады в голосе.
— Этого требуют мои служебные обязанности.
— Я знаю. Но берегитесь её чар. Не знаю, достаточно ли оградят вас в этом случае ваши служебные обязанности.
— В этом случае мне будет помогать воспоминание о вас и моя честь, — серьёзно сказал он. — И что такое я для леди Монторгейль? — почти с горечью закончил он.
— Вы больше, чем она, — живо воскликнула девушка. — Вы... Но здесь я не решаюсь сказать, кто вы. А она только то, что она есть.
— Однако короли вымаливали у неё улыбку и нередко тщетно, как я слышал. Итак, не бойтесь. Если её чары действительно так могучи, как это вы предполагаете, то она не удостоит обратить их против меня.
— Ну, там увидим, — ревниво промолвила Фастрада. — Но вы сказали: прежде всего из-за неё, ну, а во-вторых?
— А во-вторых, я боюсь, что я сегодня оскорбил вашего отца и других членов совета и не пойду к нему в дом, пока не раскаюсь и не понесу наказания, — сказал он, смеясь.
— Что такое случилось?
— Я читал им в таверне «Чёрный орёл» папские пункты реформы — у вашего отца есть копия этого, — реформы, которая целиком сводится к изменению покроя поповских рукавов. Я сказал, что это оскорбление для всего христианства, но они все стали кричать на меня... Ваш отец напомнил о кардинале Бранкаччьо и об инквизиции, и в одну минуту они все стали такими набожными, что лучше и желать нельзя. Тут я и не выдержал и заявил, что пойду искать человека.
— Не потому ли вы взяли с собой и фонарь?
— Да.
Девушка засмеялась.
— Это, конечно, произвело впечатление. Но ведь не требуете же вы, чтобы они одни пошли против короля, папы и собора? Один город — против всех, это невозможно! — прибавила она, становясь серьёзной.
Тёплый огонёк мелькнул в глазах секретаря.
— Когда я пришёл сюда, — это было не так давно, — никто не знал меня, я был без средств и без друзей. Помните вы тот праздник, на котором ни одна женщина, ни одна девушка не захотела танцевать со мной, с чужестранцем, одетым в бедные одежды. Я приглашал многих — я был упрям и хотел убедиться, что ни одна из них не желает иметь меня своим кавалером. Потом вы сами подошли ко мне и предложили танцевать с вами — вы, дочь бургомистра, пригласить которую я не нашёл в себе смелости. Тогда вы не думали о том, что вы одна идёте против всех.
Девушка переменилась в лице.
— То было другое дело. Дело касалось только меня одной. Но тут целый город... семьи, дети.
— Их дети не будут им благодарны, — промолвил он с горечью. — Позор и рабство не богатое наследство.
— Их дети вырастут такими же, как они, и будут предпочитать идеалу тёплый дом и хороший стол, — возразила она с оттенком лёгкого нетерпения в голосе. — Не знаю, следует ли их за это порицать. Мы должны жить в этом мире и должны принимать его таким, каков он есть. Приходится делать уступки. Я знаю, что вы на это скажете, — сказала она поспешно, видя, как тень прошла по лицу секретаря. — Это, конечно, не очень возвышенный взгляд на жизнь. Но возвышенный или нет, а изменить положение вещей мы не можем. Вы напрасно идёте на риск. А что касается гнева моего отца, то это пустяки, — прибавила она с лёгким оттенком презрения. — Это пройдёт у него. Но то, что он говорил о более суровых мерах, верно. Я слышала его разговор с кардиналом. Я была в соседней комнате, а они этого не знали.
— Не решатся. По крайней мере теперь. А если...
— Знаю, — прервала она его. — Знаю, что вы скорее дадите сжечь себя, чем отречётесь от своих убеждений. Но вспомните, что вы кое-чем обязаны мне.
— Да, я люблю вас, люблю навсегда. Но я обязан и своей чести.
— Но ведь никто пока о вашей чести и не говорит. В данный момент вы ничего не можете сделать, абсолютно ничего. Вы можете только ухудшить положение дела. Поверьте, женщины лучше понимают, что можно сделать, чего нельзя. Поэтому обещайте мне, что вы не сделаете чего-нибудь неблагоразумного. Если вы будете вести себя, как следует, я умилостивлю отца и встречу вас здесь завтра. Когда вы придёте к нам, то получите стакан хорошего рейнвейна с мускатным орешком, какой вам тогда понравился. Если только вы будете вести себя, как следует, — прибавила она с вызывающей улыбкой, которая так шла её личику.
— Хорошо, радость моя.
— Обещайте.
— Обещаю всё, только не отречение от моих убеждений.
Она поняла, что не добьётся от него большего.
— Я очень рада, что вы взялись за ум. Знаете, я опять осматривала дом, который строится в Петерсгаузене. Это как раз то, что мне нужно, — впереди сад, а из верхних окон вид на город. Вы должны радоваться, что скоро будет наше обручение и что мы поженимся вовремя. Вы ведь знаете, что по завещанию моей матери я до замужества не могу располагать своими деньгами.
— Радуюсь, что вы нашли как раз то, что вам нужно, дорогая моя. Но когда я смотрю на вас, этот дом представляется мне пустяками.
— Дом — вещь существенная, господин секретариус, ибо без него — холодно.
— Любовь должна согревать даже в открытом поле.
— Может быть, и так, но я предпочитаю жить в доме. К этому я больше привыкла.
Улыбнувшись и кивнув ему головой, она рассталась с ним.
Он смотрел ей вслед, наблюдая, как она старалась выбирать сухие местечки на улице и придерживала платье, чтобы не замочить его.
— Руда переплавляется в горниле, — бормотал он, — чтобы золото могло выйти оттуда чистым, могучим потоком. Так будет и с тобой, Фастрада, когда придёт час твой. Ты ужаснёшься силе страсти своей и пожалеешь, что она всё ещё мала.
Его глаза следили за её удаляющейся фигурой, пока она не затерялась в толпе. Он постоял ещё немного, потом медленно повернулся и пошёл в противоположном направлении. Вдруг он вспомнил о своём фонаре, потушил его и спрятал под плащ. Теперь он был уже не нужен ему.
Солнце опять скрылось за облака. Небо опять сделалось серым, скучным. Но в воздухе стало мягче. Ветер переменился. По крышам домов пронеслось тёплое дыхание южного ветерка. На свинцовом небе снова появилось солнце — бледный, бесцветный диск без света и тепла. Дома высились угрюмые и тёмные, без малейшего отблеска на стёклах плотно закрытых окон. Тем не менее снег стал быстро таять. Мало-помалу на всей улице он превратился в массу бурой грязи. С крыш капало всё чаще и чаще. Время от времени с них срывался ком подтаявшего снега, поражая неосторожных прохожих. Мужчины при этом ругались, девушки взвизгивали и делали гримасы, портившие их лица, старухи бранились хриплыми голосами до тех пор, пока на них не падала другая глыба.
Рядом с секретарём, с левой руки, шла какая-то хорошо одетая, красивая, черноглазая девушка, время от времени бросавшая на него быстрый кокетливый взгляд. Вдруг снег упал ей на плечи. Весёлое выражение её лица исчезло мгновенно, уступив место самому злому и обнаружив в одну минуту её настоящий характер.
Секретарь улыбнулся своей обычной саркастической улыбкой. Если люди так раздражаются при малейшей невзгоде судьбы, то что же будет, если она подвергнет их более суровым огорчениям?
Мальчишки были рады снегу. Они старались захватить его как можно больше и бросали друг в друга снежками, пока дело не дошло до драки... Скоро половина их уже валялась, замазанная и перепачканная, на земле. Под конец самые маленькие из них, мокрые, как мыши, с плачем и с разбитыми лицами бросились домой. Единственным существом, которое относилось спокойно ко всему этому, был старый нищий, медленно ковылявший под тяжестью своих лет и нищеты. Вдруг тяжёлая масса снега упала ему прямо на голову, заставив его опуститься на колени. Он поднялся с трудом, но молча и покорно и отряхнул с себя снег, как будто эта добавочная невзгода не составляла для него особого расчёта. Дойдут ли люди когда-нибудь до такого спокойствия, чтобы с достоинством нести свою жизнь?
Секретарю представился прекрасный случай подумать на эту тему с тех пор, как улицы города Констанца переполнились толпой чужеземцев, в которой толкали друг друга кардинал и простой монах, бюргер и барон, солдат и придворный. В эти дни в Констанце царило оживление. Несмотря на суровое время года, не было недостатка во всякого рода развлечениях. Чтобы развлекать принцев и прелатов и людей меньшего чина в часы досуга, в город понаехало более четырёхсот, а по некоторым летописям — более семисот женщин лёгкого поведения. Развлечения были на всякий вкус и на всякий кошелёк. На одном и том же перекрёстке в одно и то же время можно было смотреть на фокусы жонглёра и слушать проповедь. Святые отцы нередко не обращали внимания на суровую погоду — ради славы Божией, а большей частью ради обогащения своего кошелька. Так как конкуренция была сильна, то жонглёры и монахи старались изо всех сил, и с этих импровизированных кафедр нередко раздавались такие слова, за которые до собора и после него слушатели и сам проповедник рисковали попасть на костёр.
Сначала перевес был на стороне проповедников. Звонкими голосами они, казалось, возвещали наступление нового века, и толпа всегда теснилась около них. Но мало-помалу слушатели стали понимать, что всё это только слова и что они не в силах изменить положение вещей. Все наслушались о реформе до тошноты, до болезни, подобно тем людям, которые, не получая пищи целую неделю, питались бы одним пирожным. Поэтому в конце концов жонглёры взяли верх.
Сами проповеди изменились. Идеи были уже не в моде, и, чтобы выдержать конкуренцию с жонглёрами, приходилось прибегать к более грубым приманкам. Более совестливые ораторы, умевшие удерживать около себя толпу уместными шутками, были вытеснены более честолюбивыми, которые со смехом стали в первый ряд борьбы.
— Дорогие братья и сёстры, радуйтесь! — кричал какой-то толстый монах с высоты бочки, на которую он забрался, чтобы стать повыше, да кстати не промочить и ног в грязи. — Радуйтесь! — кричал он человекам двадцати, собравшимся около него благодаря его громкому голосу. — По бесконечному милосердию Божию, у нас теперь есть папа, настоящий папа. Один, а не полдюжины, которые сами не знали, кто же из них папа, и люди рисковали попасть в ад за то, что поклонялись ложному папе. Если бы кто-либо сделал это не с дурными намерениями, а по незнанию, то всё равно он попал бы в ад, прямо в ад. И я уже слышу, как трещит там огонь и воют грешные души.
Монах выразительно затрясся всем телом.
— Но теперь всё это изменилось, — продолжал он. — Теперь есть папа, настоящий папа! Можете ли вы понять, что это значит? Крылышко цыплёнка, паровая рейнская форель, сам мёд не так сладок для меня, как это слово «папа».
Он облизал губы и закатил глаза, как будто увидел нечто, несравненно более вкусное.
— Настоящий папа! Теперь человек может совершить величайшие злодейства и не впасть в отчаяние. Ибо папа избавит его от грехов. И за недорогую плату, ибо он человек милосердный и знает потребности детей своих: кражи — столько-то, убийство — столько-то. И всё очень дёшево. Только оскорбление священнослужителей — подороже, ибо уж очень гадко это преступление. Если такая вещь лежит у кого-либо из вас на совести, то не беспокойтесь. Если вы не знаете, как устроить это дело, то я помогу вам за небольшое вознаграждение.
С минуту он помолчал, выжидая, чтобы его слова произвели надлежащее действие. Потом он начал опять:
— Всякий может получить от папы прощение, ибо папа сообщает всякое такое желание святым, святые — Деве Марии, а Дева Мария — Господу. Раз, два, три — и готово. Скорее, чем проглотить горячую сосиску у мастера Броммеля.
Толпа захохотала.
— А главное — дёшево, очень дёшево. Вот у меня есть несколько чёток, которые благословил его святейшество папа. Настоящий папа, конечно. Мне удалось первому получить свежий запас.
Он вытащил чётки и вертел ими перед глазами слушателей.
— Я недостоин и прикасаться к ним. Ибо над каждыми его святейшество прочёл особую молитву, так что каждый, кто надлежащим образом будет употреблять их, получит исполнение своих желаний. Подумайте, благословлены самим папой! Это не то, что продаёт бессовестный обманщик, брат Оддо, у которого имеется запас ещё от Иоанна XXIII, то есть Балтазара Коссы, и других ложных пап. Все они вели людей на погибель. Я знал одного человека, который купил такие чётки, — Пётр Ранне ль — помните? И в тот же вечер его убили в драке. И теперь он горит на адском огне. А тут благодать на каждом шарике чёток, и вы можете даже разорвать верёвку, на которой они нанизаны, и сила их от этого нисколько не уменьшится. Можно даже потерять несколько штук, но не больше половины, иначе остальные потеряют свою силу.
Тут монах снова сделал паузу. Видя, что спроса на чётки по-прежнему нет, он начал опять:
— А вот ещё нечто, что будет поважнее.
Он вытащил другой свёрток.
— Вот наплечники, кармелитские наплечники, на которые указала Святая Дева Мария святому отцу Иоанну Стоку, генералу кармелитского ордена. Случилось это в Англии, в городе Кембридже в 1251 году. Св. Дева обещала, что те, кто будет носить эти наплечники, будут избавлены от вечного огня. Всё это было подтверждено папой Иоанном XXII — настоящим папою в 1322 году. Эти наплечники из шерсти, из настоящей шерсти, не то, что у этого брата Герберта. Те совсем никуда не годятся.
Монах в третий раз остановился.
— Никто не желает приобрести наплечники? Вы все так уверены в себе? Эй, мастер Броммель, я уверен, что тебе хотелось бы, чтобы у тебя снова выросли волосы? Виски у тебя порядочно уже пооблезли. А смотришь ты так, как будто высматриваешь себе хорошенькую невесту. Боюсь, что придётся тебе продать эту вещь подороже. Ты уже не первой молодости, и о тебе нужно молиться хорошенько. Но я знаю, ты скупиться не будешь.
Слушатели опять захохотали. Мастер Броммель был известный всем скряга.
— Наплечники могут сослужить тебе хорошую службу и в случае внезапной смерти. У тебя лицо уж очень красно, а относительно таких людей нельзя быть уверенным, что они попадут прямо в рай.
— Покупай сам грязное тряпьё, отец Иоанн, ибо тебе оно может понадобиться самому, — возразил Броммель, к великой потехе толпы. — Вонь от твоей гнусной жизни идёт по всему городу. Повесить бы тебя следовало!
— Господи, он богохульствует! — завопил монах. — Эту манну небесную он именует грязным тряпьём! Он надругался над святыми чётками. Господи, прости его!
И он как бы в отчаянии закрыл лицо руками.
— Не над чётками, а над тобой! — заорал Броммель.
— Ещё хуже! Разве ты не знаешь, что случилось за непочтительность с сыновьями Ноя? Стадо должно уважать своего пастыря, невзирая на его недостатки. Оскорбить святую церковь и чётки! Воистину народ этот созрел для Страшного суда!
— Чётки сами по себе хороши, но твои руки оскверняют их.
— А! — закричал монах во всю глотку. — Виклефская ересь! Ученик Гуса!
— Неправда, — страстно закричал его противник. — Кто это сказал тебе?
— Ты сам, несчастный! О, Господи, помилуй! Еретик в нашей среде! Еретик в городе, который Господь удостоил чести избрать настоящего папу! Что делать с ним? — спросил монах, обращаясь к своим слушателям.
Все молчали. Мастер Броммель сделался красен как рак, увидев, что все сторонятся его. Он искал слова, но слова не шли ему на язык, и он бормотал с пеною у рта.
— Смотрите, как терзает его дьявол! — закричал монах. — Но у меня есть нечто, что будет посильнее и тысячи дьяволов.
Он вытащил из-за пазухи крест и высоко поднял его.
— Слушай меня, нечистый дух, мучающий этого человека. Заклинаю тебя! Оставь его!
Задыхавшийся от ярости мастер Броммель пробормотал несколько невнятных слов.
— Дьявол спрашивает, куда ему деваться, — разъяснил монах толпе. — Повелеваю тебе покинуть твоё теперешнее обиталище и вселиться в свинью.
Наступила короткая пауза.
— Дьявол говорит, что он не может этого сделать, ибо он уже и так в свинье!
Толпа разразилась хохотом. В самом деле, Броммель с его маленькими глазами и выступающим вперёд подбородком был очень похож на это животное.
В ярости он топнул ногой.
— Пропади пропадом все твои товары, лживый монах.
— Бедный человек! — промолвил тот тоном сожаления. — Я наложу на тебя наплечник. Прикосновение святой ткани исцелит тебя.
И, спрыгнув со своей импровизированной кафедры, он хотел обмотать шею Броммеля, но тот сопротивлялся отчаянно.
— Боже, как мучит его дьявол! Боюсь, что в нём сидит особенно могущественный дьявол, с которым не справиться бедному монаху вроде меня. Это, вероятно, тот самый злой дух, который сидел в Арии и других еретиках. Надо будет доложить об этом случае епископу.
Никому не хотелось иметь дела с епископским судом. Он по меньшей мере нёс за собой большие убытки. Эта перспектива быстро привела в себя Броммеля. Он позволил монаху наложить на себя наплечники и тихо шепнул ему:
— Держи язык за зубами и будешь получать сосиски даром, как прежде.
Монах незаметно кивнул головой.
— Боже, как прикосновение святой ткани успокоило его! Чудо! Настоящее чудо! Злой дух, не покорившийся кресту, уступил наплечникам, получившим папское благословение. Несомненно, Господу Богу угодно было проявить таким образом их могущественную силу.
Монах с триумфом посмотрел кругом.
— Вы все были свидетелями. Если среди вас есть такие, у кого на душе лежит грех или кто одержим каким-нибудь желанием, то пусть выходит сюда смело и покупает что-нибудь из моих вещей. Ему не придётся жалеть о своих деньгах. Наплечники предохраняют того, кто их носит, от всяких зол, это я знаю по собственному опыту. Сказать вам по секрету — помогают они хорошо и в любовных делах.
— Сколько они стоят? — робко спросила какая-то молодая девушка.
— Каждая вещь по зильбергрошу. Страшно дёшево, хотя должны бы продаваться на вес золота. Впрочем, что это я говорю! Прости меня, Господи! Разве можно за какие бы то ни было деньги на земле приобрести такое сокровище? Кто возьмёт чётки и наплечники вместе, тому десять процентов уступки!
— Я, пожалуй, куплю, — сказала девушка. — На то и другое у меня нет денег. Но ведь и каждое порознь хорошо действует, не правда ли?
— Конечно! Ещё бы! Разумеется, то и другое вместе действует сильнее так же, как двое сильнее одного. Но и каждая вещь в отдельности тоже действует сильно.
Девушка стала рыться в кармане. Монах воспользовался паузой, обернулся к Броммелю и сказал:
— Может быть, теперь и ты заплатишь свой зильбергрош, мастер Броммель, чтобы не нарушать счёта.
— Но ведь я никогда не говорил, что собираюсь покупать у тебя, — возразил опешивший Броммель, делая жест, чтобы сорвать с себя наплечник.
Монах остановил его с выражением ужаса.
— Остановись, безумец! Ты хочешь отдать назад наплечники, которые так чудодейственно излечили тебя? Ещё раз отдать себя во власть дьявола? Разве ты не понимаешь этого?
— Но у меня нет достаточно денег с собой, — попробовал оправдаться мастер Броммель. — Вот смотри!
И он вынул из кармана какую-то мелочь.
— Ничего, — сказал монах. — Давай сюда деньги.
Броммель подал ему деньги, радуясь, что отделался так дёшево.
— Остальное я дополучу с тебя вином, когда буду заходить иногда к тебе за сосисками, мастер Броммель. Мучения плоти тоже ведь нужно утолять.
У Броммеля вытянулось лицо. Все кругом захохотали.
Не сказав более ни слова, он круто повернулся и пошёл, не глядя по сторонам. Он не заметил, как в окне лучшей гостиницы в городе на противоположной стороне показалось прекрасное лицо, и глубокие серые глаза смотрели на него сверху, следя за ним, пока он не скрылся за поворотом улицы.
Он шёл быстро и нетерпеливо, опустив голову, как будто не желая никого ни видеть, ни слышать. Но в эти дни трудно было не наткнуться в добром городе Констанце на какое-нибудь любопытное зрелище.
На ближайшей площади, на грубо сколоченных подмостках давалось представление. В воздухе было уже тепло. Зрители запаслись толстыми сапогами, а актёрам нужно было есть и пить, как в хорошую, так и в плохую погоду одинаково. Играли обычные в то время миракли. Эти миракли возникли в средние века из так называемых «страстей Господних», грубых, но проникнутых благоговейным чувством пьес, воспроизводивших евангельские события. Сначала миракли всячески поощрялись церковью. Даже в тот период, когда они выродились, они никогда не подвергались серьёзному запрету. Полуцерковные, полусветские, очень часто профанирующие всё святое, они ещё продолжали изображать страсти Христовы, внося в них множество посторонних вещей. Играли их и при дворах, и на улицах, и смотреть их стекалась публика самая разнообразная. Актёрами выступали большей частью французы, ибо в Германии эти пьесы были ещё новостью. В Констанце было много таких, которые понимали французский язык.
Секретарь не заинтересовался представлением. Он бывал во Франции и был знаком с этими пьесами. Когда он проходил мимо сцены, его взгляд упал на объявление о завтрашнем представлении. На афише было изображено, как один аббат, надеясь на свои силы, жил весело во грехе и как в критическую минуту он был застигнут оскорблённым мужем, от ярости которого его спасает вмешательство самой Богоматери.
«И это в городе, где заседает святейший собор!» — промолвил секретарь сквозь зубы и расхохотался. Он шёл дальше, и с крыш с меланхолическим звуком падали капли таявшего снега, и южный ветер нагонял тёмные облака на тусклое небо.
Горькая усмешка не успела сойти с его лица, когда он дошёл до своего дома и стал подниматься по узким скрипучим лестницам. Магнус Штейн, несмотря на то что был секретарём городского совета, не мог нанимать дорогую квартиру и вынужден был жить в маленьком ветхом домишке в дешёвом квартале города. Но он, казалось, не обращал на это внимание. Он не смотрел ни на гнилые половицы, гнувшиеся под его ногами, ни на выбитые стёкла в окне, из которого виднелся тёмный, сырой, вонючий двор. Ко многому можно привыкнуть, и секретарь, несмотря на педантическую чистоту своего наряда, очевидно, свыкся с этой неметёной лестницей, грязными и выбитыми стёклами и кучей сора на дворе.
Он повернул ручку двери и, пройдя через грязный коридор, вошёл прямо в жилую комнату.
В центре её за столом, уставленным остатками пищи, сидело три человека: женщина лет пятидесяти, казавшаяся, впрочем, моложе своих лет, девушка, которой не было ещё и двадцати лет, и мужчина, по-видимому, того же возраста, что и женщина. Волосы этой женщины не были ещё посеребрены сединой и, очевидно, когда-то отличались пышностью. В молодости она была очень красива и сохранила бы эту красоту и до сего времени, если б не её наглый взгляд, от которого её лицо теряло всякую красоту и привлекательность. Девушка также была красива — вылитая мать, какой она была лет двадцать тому назад. Разница только в том, что у матери, очевидно, никогда не было такого невинного и кроткого вида, как у дочери. Но и красота дочери имела свой недостаток. В её тёмных больших глазах совсем не было выражения, как будто их обладательница была лишена души. Она безучастно сидела на стуле, глядя прямо перед собой и, очевидно, не обращая ни на что внимания. Одета она была просто, но чисто, в платье голубого сукна, тогда как женщина, сидевшая с нею рядом, была наряжена в шёлк и бархат и одета по последней моде. Концы её рукавов волочились по полу, а на груди, которая была открыта, насколько позволяла тогдашняя свободная мода, красовалось ожерелье из рубинов и жемчугов — великолепная вещь, представлявшая странный контраст с бедной обстановкой комнаты.
Не менее замечателен был и мужчина, сидевший у стола. Его лицо, как и лицо женщины, было, очевидно, когда-то очень привлекательно, но с течением времени приобрело наглое и животное выражение, которое ещё более подчёркивалось большим, тяжёлым подбородком. На первый взгляд он придавал лицу выражение энергии и силы, которое соответствовало его репутации. Но если вглядеться в его впалые щёки и морщины вокруг рта, то становилось понятно, что этот человек никогда и ни в чём себе не отказывал, и что этот вид силы и энергии появлялся у него благодаря слабости тех, которые его окружали. Глаза его видели плохо, и вообще он имел сильно поношенный вид. Но в нём было что-то такое, что привлекает женщин известного сорта, из тех, которые или совсем не знают жизни, или знают её слишком хорошо. Для привлечения женщин другого типа он употреблял и другие средства, которые, говорят, никогда не изменяли ему.
Таков был отец Марквард, о котором мы уже имели случай упоминать. Его тонзура была выбрита по всем правилам, и покрой его рукавов мог бы вполне удовлетворить самого папу. Отец Марквард дорожил реальностью и не придавал никакого значения бесполезному тщеславию, вроде роскошных одеяний. Поэтому, когда кто-нибудь жаловался на него епископу, его брат, епископский секретарь, мог с негодованием сослаться на безукоризненность его одеяния, что в век общей распущенности было явлением незаурядным.
Все трое взглянули на секретаря, когда он вошёл в комнату. Через секунду на лице девушки появилась улыбка, как будто к ней внезапно вернулась душа. Но, увидев его строгий лоб, улыбка быстро исчезла с её лица, и её глаза по-прежнему приняли выражение пустоты.
— Поздно возвращаешься, Магнус. Мы думали, что ты уже пообедал, и потому не дожидались тебя, особенно ввиду того, что отец Марквард делает нам честь и обедает сегодня с нами, — сказала старшая из женщин, обращаясь к секретарю.
Было половина первого — обычный обеденный час. Но секретарь не обратил на это внимания.
— Мне было бы крайне неприятно, если б я заставил вас голодать из-за меня, — промолвил он холодно.
— Это моя вина, — вскричал отец Марквард. — Фрау Штейн так любезно упрашивала меня остаться, что я не имел мужества отказать. Может быть, мне не следовало бы соглашаться на её просьбы.
— Я уверен, что моя мать была бы очень огорчена вашим отказом, — отвечал секретарь вежливым тоном, в котором сквозила насмешка.
Потом он снял верхнее платье и сел к столу.
— Боюсь, что осталось не много, — сказала его мать. — Мы были так уверены, что ты не придёшь, что съели всё. Остался только кусок пирога.
— Благодарю вас, я не голоден. С меня достаточно и столь почтенного общества, — отвечал сын с угрюмой почтительностью.
— Стало быть, ты позавтракал. Если Магнус уже закусил, то не хотите ли взять этот кусок пирога, отец Марквард.
— Хорошо. Было бы жаль дать ему засохнуть. Это превосходный пирог и делает честь вашему искусству, фрау Штейн. Если вы, господин секретариус, отказываетесь...
— Отказываюсь.
— Тогда я позволю себе взять его.
У монаха был хороший аппетит, и он понимал толк в еде.
— Пожалуйста, достопочтенный отец. Я очень рад, видя ваш аппетит. Приятно видеть, когда человек таких строгих правил, как вы, позволяет себе несколько смягчать суровую дисциплину.
— Увы! Всем иной раз приходится уступать настояниям плоти, — не смущаясь, произнёс отец Марквард и принялся за еду.
Он привык, чтобы мужчины в тех семьях, которые он посещал, встречали его более или менее приветливо.
— Я сохранила для тебя свой кусок пирога, братец, — сказала девушка таким же странным и безжизненным голосом, как и её глаза.
Выражение нежности быстро мелькнуло на лице секретаря.
— Спасибо, дорогая моя, — мягко ответил он. — Кушай сама, я не голоден.
— Я сохранила для тебя свой кусок пирога, — повторила девушка, как будто она не слышала или не поняла его. И она подала ему тарелку с пирогом.
Глаза брата, не теряя своей нежности, приняли скорбный оттенок.
— Спасибо, дорогая. Если ты сохранила это для меня, то, конечно, я съем это.
Он взял у неё тарелку, а девушка, видя, что её желание исполнено, снова бессмысленно уставилась на стену. Несколько минут все молчали. Наконец фрау Штейн заговорила:
— Ты не очень разговорчив, Магнус. Наш гость может подумать, что ты не рад его посещению.
Сын поднял на неё глаза, в которых мелькал огонёк.
— Я не рад его посещению! Слишком даже много чести для меня принимать у себя человека такой чистоты и добродетели, который несёт за собой благословение Господне в каждую семью, которую он удостаивает своим посещением! Ведь за его благоденствие возносятся горячие молитвы по всему городу Констанцу.
Ирония была ужасна, ибо отец Марквард пользовался самой дурной репутацией в городе.
Фрау Штейн побледнела, да и сам монах был смущён. Он чувствовал себя в полной безопасности, пока эта безопасность зависела от страха народного. Но в манерах сидевшего перед ним человека было что-то такое, что заставляло его нервничать, хотя он и не чувствовал себя в опасности. Поэтому он отвечал ему с большей сдержанностью и осторожностью, чем сделал бы это со всяким другим.
— Вам угодно преувеличивать мои достоинства, высокоблагородный господин секретариус, — мягко отвечал он, стараясь не глядеть в горящие глаза собеседника. — Я только бедный монах и по мере сил служу Господу.
Опять наступила пауза.
— Нужно проститься с вами, фрау Штейн. Я знаю, что это неучтиво бежать сейчас же после обеда, но за мной присылал епископ, и мне нужно побывать у него до двух часов. Поэтому прошу извинить меня. Сердечно вам благодарен.
— Я знаю, что обязанность хозяйки — удерживать гостей, — возразила фрау Штейн. — Боюсь, однако, что наш дом не может служить приманкой для такого человека, как вы. Не понимаю, что сделалось с Магнусом. Я почти уверена, что он влюблён. Он обыкновенно не бывает таким угрюмым.
— Я не вижу, чтобы он был угрюм, — возразил монах.
Сказав ещё две-три любезные фразы, он простился и вышел.
— Для чего вы пригласили этого человека к столу? — строго спросил мать Магнус, лишь только дверь закрылась за монахом.
— О, Господи! Неужели ты хочешь, чтобы мы целый день сидели одни? Неужели ты хочешь, чтобы дверь моего жилища была закрыта для всех посетителей, пока я ещё не стара и не безобразна и люди не отказываются навещать нас? Что ж, неужели я должна жить монахиней? И их жизнь веселее, чем моя, я уверена.
— Это верно, — угрюмо согласился с нею сын. Женские монастыри пользовались самой дурной славой.
— Слава Богу, что ты хоть это понимаешь. Скверно уже одно то, что я и Эльза должны делать половину всей работы дома, то есть собственно я одна должна делать, ибо Эльза ни на что не пригодна. Скверно, что ты не можешь нанять мне прислугу, как у меня было прежде. Если нельзя пригласить к себе маленькую компанию, то тебе лучше было бы запереть меня на замок и приставить к дверям стражу. Держал бы уж меня, как в тюрьме.
— Слыхали вы, что говорят об отце Маркварде? — строго спросил сын, не обращая внимания на её тираду.
— Никто в мире не застрахован от клеветы. Я нахожу, что он очень мил и любезен. Он понимает, что должна чувствовать одинокая женщина.
— О, ещё бы! Но я вовсе не нахожу его милым. Это позор для человечества.
— О, Господи! Какие преувеличения! Люди не святые, это все знают. Монахи ведь тоже люди. С этим ничего не поделаешь.
— Конечно. Но если человек требует для себя власти как проповедник слова Божия и употребляет эту власть как средство для развращения других — что вы тогда скажите?
— Не моего ума дело решать такие вопросы.
— Да? В таком случае это моё дело. И я объявляю вам, что не желаю, чтобы этот Марквард переступал порог нашего дома.
— Кажется, ты хочешь, чтобы я умерла от одиночества и отчаяния! — плаксиво заговорила женщина. — Мало того, что мне нечего надеть, что я исполняю тяжёлую работу, плохо ем...
— Вот на столе остатки утки, а на вас платье новое.
— Ты хочешь, чтобы я принимала гостей в лохмотьях и угощала их чёрствым хлебом? Разве часто я могу предложить такое угощение моим друзьям? Я счастлива, если это бывает в неделю раз.
— Если вы изводите весь запас провизии в первый же день, то нечего жаловаться, если ничего не остаётся на остальные шесть.
— Жаловаться? Ты виноват, что мы в таком положении. Ты не делаешь ничего, чтобы достичь хорошего положения. Вот другой секретарь загребает кучу денег разными маленькими одолжениями, справками и т. п. А ты со своими нелепыми, горделивыми идеями... Когда открывали новый «Дом друзей», — часть совета была против этого, — он заработал хорошие деньги, протащив это дело. Ибо...
— Молчи! Не оскорбляй ушей твоей невинной дочери!
— Э, дурак! Да разве она что-нибудь понимает.
— Молчи! — тихо и страшно повторил секретарь голосом, в котором слышался едва сдерживаемый гнев.
— Господи Боже! Недостаёт, чтобы ты стал бить меня!
— Не беспокойся. Слушай. Я мирился с твоей пустотой и тщеславием, которое поглощало на твои пёстрые платья и пиры всё, что я зарабатывал, и шесть дней в неделю мы чуть не умирали с голоду. Я мирился с этим только потому, что ты моя мать. Я мирился и с недостатком в тебе порядочности, отчего я мог давным-давно развратиться, — опять-таки потому, что ты моя мать. Но я не смирюсь, если ты погубишь это бедное, беспомощное дитя. Не льсти себя надеждой, что Марквард является сюда ради тебя. Может быть, он и не отвергнет тебя, как один из этапов своей жизни, но конечная цель его другая. Он ищет новых ощущений, он, которому приходилось испытывать столько всевозможных ощущений. Нечего качать головой. Я знаю, что я говорю. Мне стыдно сказать это своей матери, но, если я ещё раз встречу его у нас, я изобью тебя, да простит меня Бог.
С этими словами он сделал к ней шаг. Дрожа от страха, она отскочила к стене. Секретарь ещё раз бросил на неё взгляд, повернулся и вышел из комнаты.
Девушка продолжала спокойно сидеть на стуле, по-прежнему играя своим ножом, как будто ничего не случилось.
Комнатой секретаря служила бедная каморка на самом верху дома, под крышей. Вид её был мрачный и угрюмый. Если в мансарде нельзя ожидать простора и комфорта, то можно было рассчитывать по крайней мере на массу света и широкий горизонт. Но это была особенная мансарда. Дом был невелик и невысок и казался настоящим карликом между двумя гигантами-соседями. Из маленького оконца в боковой стене — впереди был чердак для сушки белья — видны были только крыши и высокие трубы. Только вытянув шею и перевесившись через подоконник, можно было увидеть небо. Внизу был вонючий двор, а вверху тучами носился дым. В туманные дни, которые здесь нередки, тяжёлый воздух прижимал его к самому окну мансарды, а в солнечные — лучи никогда не попадали в неё... Видно было только, как они золотили тёмные черепичные крыши и чёрные трубы противоположных домов. Лучшим временем для жильца этой мансарды была зима. Тогда снег таял на свету и ветер дул с озера с такой силой, Что продувал и очищал все углы и закоулки. В комнатке, не имевшей камина, тогда было очень холодно, но её обитатель, казалось, не замечал этого.
Несколько цветков росли за оконной рамой, не нуждаясь, по-видимому, ни в свете, ни в свежем воздухе. Они служили единственной чертой, примиряющей с комнатой, они и педантичная чистота, составлявшая такой странный контраст с остальным домом.
Секретарь сел на низкий стул около окна, так что цветы совсем загородили от него всякий вид. Несмотря на холодную погоду, распустилась почка анемоны. Ярко-красные прозрачные лепестки резко выделялись на тёмном фоне крыш. Взгляд секретаря упал на цветок, и морщины разошлись на его лбу.
— Фастрада, — нежно прошептал он. — Если б не ты, я отчаялся бы в мире и в самом себе. Но как этот один цветок искупает угрюмость этого места, как горят его лепестки! Тем, чем этот цветок является для комнаты, тем являешься ты для моей души.
Он сидел и смотрел на цветок. Лицо его пылало. Вдруг кто-то постучал в дверь. Он нахмурил брови, но встал, подошёл к двери и открыл её. Когда он увидел, кто пришёл, его лицо моментально изменило своё выражение.
— Ты, Эльза! — воскликнул он.
— Да, — отвечала сестра. — Я принесла тебе яблок. Если они останутся внизу, их съедят другие, а ты, я знаю, любишь их.
— Спасибо, дорогая! — нежно воскликнул он.
Было что-то невыразимо-трогательное в заботливости этой несчастной, лишённой разума девушки о своём сильном брате.
— Если мать увидит, что ты взяла яблоки, она, пожалуй, будет тебя...
Он хотел сказать «бить», но не кончил фразы. Нет, она не станет этого делать.
Но девушка уже не замечала его. Её мысли приняли другое направление.
— Эта комната очень темна, — сказала она.
— Но не тогда, когда ты здесь.
Она не поняла смысла этих слов.
— Я здесь, а всё-таки темно.
Она подошла к окну и взглянула на цветы.
— Зато цветы ярки, Эльза. Я часто удивлялся, как они могут расти здесь без солнца.
— Когда тебя нет, я всегда ношу их на другую сторону дома, где сияет солнце, — промолвила она, лукаво кивая ему головой.
— Ты мне никогда не говорила об этом! — воскликнул он, растроганный до глубины души. — Но ты не должна носить тяжёлые горшки по ветхой лестнице...
— Смотри, новая почка! — воскликнула она.
Опять она не обратила никакого внимания на то, что он сказал.
Странная была эта девушка. По временам она как будто понимала всё, что ей говорили, и давала ответы, как вполне нормальный человек, но вдруг ум её ослабевал, покидал её, и от неё невозможно было ничего добиться. Если к ней приставали с вопросами, она начинала плакать. Брат знал это.
— Да, отличная почка. А всё благодаря твоим заботам.
— На будущей неделе будут две почки, — сказала она и посмотрела на него с улыбкой.
Отойдя от окна, она поправила постель брата и стала стирать со стола пыль. В этом, впрочем, не было надобности в виду безукоризненной чистоты комнаты. Странно было видеть её за этим занятием: внизу она не шевельнула пальцем.
Потом она пошла к двери.
— Тебе нужно читать, — промолвила она.
Секретарь в это время обыкновенно предавался чтению. Писал он благоразумно тогда, когда уже приходилось запирать комнату. На этот раз он, однако, сказал:
— Сегодня я не буду читать, дорогая моя. Останься со мной лучше.
Но если ей приходила в голову какая-нибудь мысль, она уже не могла освободиться от неё.
— Тебе нужно читать, — повторила она, отворяя дверь.
— Ну, тогда прощай. Благодарю тебя за твои заботы.
— Прощай.
И, кивнув головой, она стала спускаться по лестнице.
Он с печальной улыбкой посмотрел ей вслед, провожая её глазами, пока она не скрылась за первым поворотом лестницы. Постояв с минуту у открытой двери, он со вздохом закрыл её. Потом он подошёл к окну и стал целовать цветы, к которым она прикасалась. Стоя перед ними, он размышлял о великой загадке жизни, которая в своей страшной торжественности хоть раз в жизни заставляла каждого человека замереть в страшном молчании.
Вдруг кто-то опять постучал в дверь.
Секретарь подошёл к двери и открыл её. Перед ним стояла его мать.
— Это только я, — сказала она, как бы читая на его лице и покачивая головой.
— Что вам нужно? — холодно спросил сын.
— Пришёл посыльный из совета.
— Хорошо. Пусть он войдёт сюда.
— К несчастью, он уже ушёл.
— Зачем он приходил?
— Он передал мне поручение. Это всё по этому делу?
— Нет.
— О, в следующий раз, когда у тебя будут секреты, устраивай дело иначе.
— Позвольте же узнать, в чём заключается поручение?
— Ты должен поднести от имени города чашу этой леди, которая приехала недавно. Леди Изольда, или как её? Я забыла её имя.
— Леди Изольда Монторгейль. Я знаю.
— А, ты уже знаешь? Ты ведёшь сам светский образ жизни, а другим проповедуешь уединение и самоотвержение. Утром ты был с юнгфрау Фастрадой, а днём идёшь забавлять других дам. По-видимому, вечером тебя нечего ждать. Говорят, леди Изольда очень милостива к мужчинам, которые ей понравятся.
Секретарь нахмурился, и его губы задвигались, готовясь дать резкий отпор, но он сдержал себя.
— Ты моя мать, — повторил он.
— Это значит, что ты сердит на меня. Хорошего сынка я вырастила.
Он промолчал.
— Так как ты не удостаиваешь твою мать беседой, то мне остаётся уйти. Но и я хочу участвовать в жизни. Если у тебя есть удовольствия, то они должны быть и у меня.
Магнус наконец не выдержал.
— Я не надеюсь исправить вас, да, может быть, и не имею на это права. Поступайте, как вам подсказывает ваша совесть. Но помните, что я вам сказал час тому назад. Если не будете этого помнить, жестоко раскаетесь.
Она взглянула на него, хотела было что-то сказать, но раздумала и молча пошла по лестнице.
Леди Изольда сидела в лучшей комнате гостиницы, лениво откинувшись на спинку кресла и глядя полуоткрытыми глазами в окно.
Был полдень. Становилось всё светлее, и отблеск света лежал на ней, оттеняя серебряные линии, вышитые на её сером бархатном костюме. Её тонкая рука, казавшаяся высеченной из слоновой кости, покоилась на тёмной ручке кресла. Только кончик одного пальца, освещённый солнцем, отливал в красноту. Она мечтательно смотрела на залитое светом окно, стёкла которого то горели на солнце, как брильянты, то опять становились серо-зелёными, когда на них падали тени. Она как будто улыбалась, очевидно, переживая какие-нибудь яркие мечты. Перемены на небе эффектно отражались и на ней, и от лучей солнца, появлявшихся и исчезавших, её профиль то вырисовывался чётко и ясно, то опять сливался с зеленоватой, таинственной тенью. С каждой переменой она казалась ещё прекраснее. Она была вся изумительно красива — от её роскошных волос и стройной руки в разрезном откидном рукаве до маленькой ножки, грациозно покоившейся на бархатной подушке. То была царственная красота несмотря на то, что одета она была очень просто и скромно. На ней было закрытое, до ворота, платье — в противоположность моде и всяким ожиданиям от такой особы. Её наряд отличался от прочих и в других отношениях. Её платье было сделано из очень дорогого материала, но покрой его был прост, без всяких модных искусственных украшений: не было никаких золотых вышивок и позументов, никаких причудливых кружев, какие выдумывали для себя женщины. Не было на ней и драгоценностей, кроме одного браслета на левой руке, изображавшего змею и запиравшегося большим рубином. Не было ни цепочек вокруг шеи, ни брильянтов в волосах. Она как будто презирала всякие украшения, которыми обыкновенные женщины стараются усилить свою красоту. Итак, она сидела безмолвно в комнате. Даже её служанке, сидевшей недалеко от неё на низком стуле, довольно долго не хотелось говорить, пока наконец её живой, южный темперамент не выдержал этой тишины.
— Эта комната совсем другая, чем та, которую нам предложили было сначала, — промолвила эта черноглазая, черноволосая красивая девушка из Пуату. Леди Монторгейль старалась, чтобы у неё служили красивые девушки.
— Боже мой! Как мне хочется смеяться, когда я вспоминаю физиономию этого графа, когда он выглянул в дверь и увидел вас и в то же время услышал, что вы сказали про его манеры.
И она залилась весёлым смехом.
Её госпожа не отвечала ей. На её губах лежала ещё какая-то мягкая полоса, заставлявшая предполагать, что она улыбается, хотя этого на самом деле и не было.
Служанка опять засмеялась, когда вся сцена пронеслась в её памяти. Когда леди Изольда приехала утром в город, хозяин гостиницы принял её со всевозможными приветствиями, но показанная им комната ей не понравилась.
— Эта комната для меня не годится, — сказала она ему.
Рассыпавшись в извинениях, хозяин поспешил согласиться с ней. Действительно, в такой комнате женщине неприятно было жить: напротив неё была общая зала, куда постоянно приходили и откуда уходили во всякое время дня и ночи. Но все другие комнаты были уже заняты: дело было перед Пасхой, и теперь едва ли можно было найти свободную комнату в целом городе. Этажом выше было несколько прекрасных комнат, которые очень бы подходили для её чести, заявил хозяин, но час тому назад, они были уже взяты графом Галингеном, одним из самых богатых владетелей местной округи.
— Он, впрочем, обещал уступить своё помещение, если оно понадобится какому-нибудь особенно знатному лицу или знатной даме, — заметила жена хозяина.
Но это было не совсем верно, так как граф обещал уступить свои комнаты только герцогу Свейскому, прибытие которого ожидалось. Но хозяйке хотелось удержать у себя такую красивую гостью, присутствие которой, по её расчётам, должно было привлекать к ним массы посетителей.
— Он уступит, если ты пойдёшь и попросишь его, — сказала она мужу.
Тот посмотрел на неё с сожалением. Поручение было ему не по душе, но после некоторого колебания он решил последовать совету жены. Его опасения, однако, были основательны. Граф, сам по себе добрый, но грубый, как всякий житель деревни, стал ругаться и закричал, что пусть его возьмут черти, если уступит свои комнаты этой...
Напрасно хозяин пытался вразумить его.
— Убирайся, если тебе дорога твоя шкура! — заорал граф.
— Ничего, — сказала приезжая незнакомка хозяину. Она, очевидно, слышала гневные слова графа. — У него отец или дед был ещё, очевидно, мужиком. Для того чтобы получился настоящий дворянин, нужно по крайней мере четыре поколения.
Граф хвастался, что он человек практический, не склонный к глупостям, которые проделывали старинные рыцари. Прошли те времена, когда за улыбку дам отдавались целые состояния. В нём, как и в каждом члене его рода, глубоко сидела фамильная гордость, но теперь она наткнулась на какую-то новую силу. С минуту он смотрел вниз с самым глупым выражением лица, потом быстро спустился вниз и произнёс:
— Боюсь, что произошло некоторое недоразумение. Мне не сказали, для кого нужны эти комнаты. Другой раз разевай рот, как следует, осёл, — сердито обратился он к хозяину. — Я, разумеется, с удовольствием уступлю свои комнаты. Беги скорее и прибери комнаты, болван.
Хозяин, посмеиваясь про себя, бросился исполнять приказание, а граф приблизился к леди Изольде и сказал:
— Если б я знал, что столь знатная и прекрасная дама...
— Дама всегда дама, независимо от того, прекрасна она или дурна, — отрезала леди Изольда.
От комнат она отказалась и заняла их только после продолжительных просьб хозяина и самого графа, который казался безутешным.
— Хотела бы я знать, как теперь чувствует себя наш граф, — начала опять служанка. — О нём ни слуху, ни Духу.
Её госпожа опять не ответила ничего.
Девушка молчала несколько минут, потом, предполагая, что её госпожа устала, спросила:
— Не прикажете ли приготовить покушать?
Дамы того времени очень любили выпить перед обедом чашку горячего молока с мёдом.
Но леди Изольда, по-видимому, не была голодна.
— Нет, спасибо, Жуазель, — сказала она и снова погрузилась в молчание.
Секретарь явился к ней вооружённым с головы до ног и тем не менее бессознательно подчинился её очарованию. Решившись ничего не рассказывать ей, он, однако, через минуту рассказал ей обо всём. Впрочем, с его стороны было бы и неучтиво оставить её любопытство неудовлетворённым. Сердито предоставив ей делать из его рассказа выводы, какие она знает, он сказал:
— Я искал человека, ибо в том обществе, в котором я перед тем находился, не оказалось ни одного.
— И нашли?
— Нет. Но я нашёл нечто большее — настоящее человеческое существо, хотя и не в образе мужчины.
В его голосе зазвучали радостные ноты, торжествующие и в то же время вызывающие. Он как бы нарочно хотел подчеркнуть перед этой, сидящей перед ним красавицей, что он имеет ввиду не её.
— Поздравляю вас, — спокойно ответила она. — Я по крайней мере, ещё не нашла, то есть если понимать под словом «человек» нечто высокое, как это делаете, по-видимому, вы.
В её голосе звучала печаль, и выражение её лица переменилось. Насмешливая улыбка исчезла, и лицо её приняло мягкое, детское выражение, какое бывает у детей, которых впервые постигает какое-нибудь горе. Солнце давно уже не посылало лучей в окно, ярко освещённые вечерние облака бросали в комнату розоватый отблеск, мягко освещая сидевшую посредине женщину. Она сидела совершенно спокойно. Её глаза смотрели не на гостя, а куда-то вдаль, а рука покоилась на львиной голове, которой заканчивалась ручка кресла. Эта рука была так совершенна и бела и имела на себе отпечаток такой невинности, что секретарь, взглянув на неё, почувствовал странное волнение.
Ему хотелось плакать, что эта рука не так чиста, как красива. Розовые тени, скользнув по фигуре женщины, спустились теперь на её руку, и кончик её четвёртого пальца загорелся, как рубин.
Едва сознавая, что он хочет стряхнуть странные чувства, внушённые ему этой рукой, секретарь сказал, отвечая на её последние слова:
— Почему же? Человек постиг Бога. А постигнув так много, должны ли мы быть чем-то меньшим? Быть меньшим и гореть от стыда всякий час нашей жизни? Сохрани Боже! Образ Его в сердцах наших, и горе тем, кто осмеливается осквернять Его!
Её глаза по-прежнему были устремлены на стену, где висело небольшое распятие.
— Человек не Бог, — сказала она спокойно.
— Нет, не Бог, но часть Его, и в пределах плоти своей должен быть совершенным.
— Кто же установит эти пределы? — спросила она, глядя ему прямо в лицо. — Если вы предоставите каждому человеку определять их самому для себя, то они будут довольно узки.
— Этого не должно быть. Даже для человека самого низкого положения они будут шире, чем он думает. И с каждым усилием они будут становиться всё шире и шире.
Наступила пауза. Секретарь поднялся.
— Не смею утруждать вас своим присутствием, миледи. Мне остаётся только благодарить вас за милостивый приём.
Леди Изольда продолжала сидеть.
— Я сказала, что видела вас дважды. Вы ещё не спросили, где я видела вас второй раз. В человеке, который стремится к совершенству, это просто недостаток вежливости.
Магнус густо покраснел.
— Я боялся показаться назойливым, — возразил он.
— Хорошо сказано. Но я вам скажу, хотя вы меня и не спрашиваете. Это было незадолго до полудня, под этим самым окном, когда вы отделали монаха. Я уже не говорю об опасности, которой вы подвергались, ибо человек, даже в обычном, а не только в вашем смысле слова, должен встречать опасность бестрепетно. Но мне понравился этот рыцарский порыв, который заставил вас защитить девушку от прикосновения этого монаха. Вот что мне хотелось сказать вам, и вот почему я задержала вас так долго. А теперь я не хочу задерживать вас более.
Она поднялась и стояла перед ним, стройная и властная. Детское выражение пропало на её лице. Осталась только важная дама, привыкшая ходить по залам королей и знающая о своей красоте и богатстве.
Секретарь почувствовал, что он дважды потерпел унижение: первый раз, когда он поднялся, чтобы уйти, не спросив на то позволение хозяйки, и теперь, когда его отпускали таким образом, как будто перед ним была какая-нибудь королева, а не то, чем она в действительности была.
Её лицо было так повелительно, что ему не оставалось ничего другого, как прикоснуться губами к руке, протянутой ею. Тогда это было в моде, хотя раньше он с негодованием отрицал саму возможность этого для себя.
Через минуту он стоял уже на тёмной улице.
Возвращаясь домой, он невольно раздумывал о той, которую только что покинул. Что касается её красоты, то никто не может отрицать, что она велика и необычайна. Но не на ней останавливались его мысли. Он ожидал, что она бросит на него два-три снисходительных взгляда, как избалованный ребёнок на новую дешёвую игрушку. Со своей стороны, и он решился не говорить с ней ни слова больше того, что безусловно требовало вежливое исполнение его поручения.
Но она выказала к нему больше интереса, чем к имперскому графу, а он... он говорил с ней, как никогда не говорил ни с одной женщиной, кроме своей невесты, хотя Фастрада и не понимала его так хорошо, как эта женщина, которую он презирал. Всё его существо восставало при этой мысли. Но вина лежала на нём самом. Говоря с неискушённой девушкой, — не то, что эта леди Изольда, — он, очевидно, не умел найти надлежащих слов.
Трудно было сказать, что он думал относительно этой последней. Трудно было также и сказать, почему она думала о нём после его ухода.
Леди Изольда потребовала свечей и приказала Жуазели прочитать ей главу из «Романа о Розе». Но только что она начала читать, как явился другой посетитель.
— Высокородный граф Альберт фон Галинген просит позволения видеть миледи.
Едва служанка успела произнести это имя, как Жуазель прыснула со смеху.
— О, Господи! — воскликнула она. — Опять он! Не предсказывала ли я вам, миледи?
Её госпожа продолжала оставаться серьёзной.
— Если высокородный граф фон Галинген просит об этом, то надо, конечно, согласиться на его просьбу. Просите, — сказала леди Изольда.
Граф вошёл уверенно и с улыбающимся лицом, как человек, который чувствует своё право на любезный приём.
— Надеюсь, эти комнаты вам понравились? — спросил он на плохом французском языке, поздоровавшись с нею.
— Мне кажется, это лучшие комнаты в гостинице, — с оттенком пренебрежения отвечала леди Изольда.
— Ну, конечно, вам случалось видеть и лучшие.
— Да! В Луврском дворце лучше. Но ведь Констанц не Париж.
— О, конечно. Но мы постараемся развлекать вас и заставить вас забыть о его недостатках, насколько можем. Не сделаете ли мне чести разделить со мной мой ужин сегодня вечером?
Граф был практичным человеком, любившим идти прямо к цели без долгих разговоров.
Леди Изольда взглянула на него с холодным изумлением.
— Нет, благодарю вас. Я устала.
— Конечно, конечно. Я и забыл. Вы имеете такой свежий вид. Ну, в таком случае, завтра.
На её лице ещё явственнее приступило негодование.
— Ни сегодня, ни завтра.
Настала очередь графа удивляться.
— Но, стало быть, как-нибудь потом?
— Тоже нет.
Граф почувствовал себя обиженным.
— Могу я спросить о причинах такого отказа? — надменно промолвил он.
— Конечно, хотя ваше собственное чувство приличия могло бы вам подсказать ответ. Но если уж вы меня спрашиваете, я вам отвечу. Потому, г-н граф, что я не имею чести быть с вами знакома, а затем и потому ещё, что подобные приглашения я принимаю только от моих друзей.
— А вы не хотите включить меня в их число?
— Вы ничего ещё не сделали, чтобы заслужить это.
Граф начинал уже сердиться. Неужели эта женщина воображает, что ради неё он пойдёт в Святую Землю.
— Полагаю, что я для этого кое-что уже сделал, — возразил он.
— Что же, например?
— Разве я не терплю теперь крайние неудобства только ради того, чтобы сделать вам удовольствие?
— Уступкой ваших апартаментов?
Леди Изольда рассмеялась громким серебристым смехом.
— Вы, действительно, начинаете уже забавлять меня, не тратясь на ужин. Клянусь Богородицей Парижской! Вот человек, который воображает, что можно приобрести мою дружбу, уступив мне комнату в гостинице! Рискуя показаться дерзкой, я должна вам сообщить, что моя дружба приобретается не так-то легко. Что касается этих комнат, то, если вы их так цените, вы можете получить их обратно сегодня же вечером.
Граф стал горячо протестовать.
— Я упомянул об этом только в доказательство моих намерений, — продолжал он, думая, что она хочет повысить себе цену. — Я, конечно, сделаю всё, что вы пожелаете.
Для него, не располагавшего свободными деньгами, это было ужасной уступкой.
— В таком случае отправляйтесь на освобождение Святой Земли, — серьёзно промолвила леди Изольда. — Я всегда считала вечным позором для христианских рыцарей, что они примирились со своим поражением и не попытались загладить его. Когда вы справитесь удачно с этим делом, тогда, быть может, мы поговорим и об остальном.
Теперь и граф в своём негодовании нашёл в себе дар слова.
— Да вы с ума сошли! — вскричал он. — Вы смеётесь надо мной.
— Я смеюсь над вами! Кто вы такой и что вам угодно, господин граф?
Она поднялась с своего места, и в её голосе, который до сего времени звучал так мягко и мелодично, послышались какие-то металлические звуки, как будто сталь ударялась о сталь.
— По какому праву? Когда в Амьене при моём приезде не оказалось свободных комнат, мне уступил свои апартаменты герцог Глостерский, довольствуясь в награду одной моей улыбкой. А вы... вы должны были бы благодарить меня за то, что я дала вам случай сделать что-нибудь для моего комфорта, благодарить меня за то, что я согласилась принять от вас эту услугу. А вы приходите сюда и говорите со мной, как будто вы имеете какие-то права, уж не знаю на что. Правда, я не похожа на ваших так называемых порядочных женщин, которые готовы продавать себя каждый день, если вы будете оплачивать их и позовёте священника для заключения контракта. Я же отдаюсь тогда, когда хочу сама, и тому, кто меня достоин. Ещё недавно мне предлагал свою любовь король Сигизмунд. Он показался слишком незначительным и недостаточно могущественным для моей любви. Неужели вы больше его? Неужели ваше влияние на мировые события больше, чем его, и потому вы осмеливаетесь являться сюда с такими речами?
Она стала опять спокойной. Её грудь едва волновалась, пока она говорила. Но гнев, светившийся в её глазах, ещё чувствовался в голосе и в каждом её жесте.
Никогда в жизни не испытывал граф такого унижения. Его жена отличалась энергичными манерами и резким языком, но никогда он не чувствовал себя в её присутствии так, как чувствовал себя теперь. Он был подавлен. Он понял, что есть вещи, которые были не в его власти, что в жизни есть величие, которое сводит к нулю все общеустановленные правила, и что едва ли следует пренебрегать старыми отмиравшими законами рыцарства.
Он возбудил в ней только гнев и негодование, но какова должна быть эта женщина, если кому-нибудь удастся затронуть её сердце! Правда, она не принадлежала к числу тех, которых мужчины именуют порядочными. Но кто из них порядочен? Увы! Мир был так несовершенен, что граф, не отличавшийся особой чувствительностью, вдруг ощутил в себе тоску. Делать было нечего, приходилось исправлять свой промах!
Его прощание показало его с более выгодной стороны, чем появление.
— Вы правы, — просто сказал он. — Прошу почтительнейше извинения за мою дерзость. Прошу также разрешения поблагодарить вас за то, что вы позволили мне оказать вам услугу.
— Охотно, — сказала она.
Она протянула ему руку, и граф, нагнувшись, слегка прикоснулся губами к её пальцам, низко поклонился и вышел.
Леди Изольда довольно долго стояла неподвижно на своём месте. Её глаза были устремлены на дверь, как будто она видела там что-то необычайное.
Из амбразуры окна вышла её служанка. Она сидела там, скрытая за занавеской.
— Это было великолепно, — сказала она. — Я ждала смешной сцены, но вышло ещё лучше. Миледи, вы само совершенство.
Её госпожа взглянула на неё как-то растерянно.
— Само совершенство! О, Боже мой!
И она залилась слезами.
На улицах доброго города Констанца бушевала буря. Зародилась она далеко, на низменных равнинах Венгрии, и, постепенно захватывая пространство, получила большую силу. Всю ночь неслась она над Австрией и возвышенностями Баварии и к вечеру достигла Констанца. Проснувшиеся утром обыватели, окна которых выходили на озеро, с удивлением смотрели на сердитую красную полосу, разрывавшую облака, которые повисли на восточном горизонте между Линдау и Брегенцом. Видно было, как их тяжёлая гряда колеблется, мало-помалу разрывается и наконец летит по бледному предрассветному небу словно в каком-то безумном бегстве.
Видно было, как затлел было занимавшийся огонёк зари, но пертурбация в воздухе задула его, и он быстро замер. Озеро, закованное в тёмных, мрачных берегах, приобрело какой-то стальной, зловещий цвет. Застигнутые на нём люди крестились и торопливо направлялись к берегу. Время у них ещё было: озеро пока как бы замерло в трепетном безмолвии. Потом вдруг по мелкой ряби его поверхности пронёсся странный, глухой вой, могучее дыхание бури стало вздымать его волны. Через минуту эти волны превратились в белую, клубящуюся массу, с бешенством несущуюся на город, пока набережная не преградила ей путь. Завывая и беснуясь, проносилась буря через гребни водорезов, яростно обдавая их пеной. Брызги долетали до самых окон городских домов, и волны, перепрыгивая через парапет набережной, заливали улицы.
Волны обмывали их с такой яростью, как будто хотели очистить их от веками накопившейся на них грязи. Буря ворвалась в комнату, где хранились акты собора, сорвав с петель ветхую, изъеденную червями раму, стёкла которой со звоном разлетелись во все стороны. Кто-то из коридора хотел войти в комнату, чтобы не дать разлететься драгоценным документам, но буря с такой силой ударила его в лицо дверью, что он почти без чувств упал на землю. Она сорвала все обложки от соборных актов и могучим свежим дыханием носилась над этими столь ревниво охраняемыми документами, носилась грозно и триумфально, как будто она имела власть смести эти свидетельства заблуждений, эгоизма и темноты. Увы! Этого она не могла сделать: слишком много было всего этого. Чернила давно высохли, а пергамент был прочен. Но она сделала всё, что могла: она подняла пыль в самых сокровенных углах, где она так давно лежала толстым слоем, и сбросила на пол не мало книг, недостойных лежать на столах. Не имея сил сделать ещё что-нибудь, она с воем носилась вокруг здания, срывая с крыши и в бессильном гневе бросая на улицу черепицу, от которой случайные прохожие должны были искать убежища.
И среди этого рёва бури в вышине слышны были громкие и ясные, словно боевой рожок, крики ласточек. Несмотря на ужасы, творившиеся в воздухе, они не улетали. Сильна была буря, но ещё сильнее было влечение, приведшее их сюда издалека. Не боясь яростной пертурбации в небесах, они смело носились между борющимися облаками и садились на башни.
Несмотря на то что окно присутственной комнаты городского секретаря было заперто крепко, воздух и здесь предвещал бурю. В комнате было тепло, чувствовалось, что вчера здесь горел камин. Но два человека, стоявшие около него, решительно не обращали внимание на то, холодно в комнате или тепло. Приближение весны касалось их очень мало.
Перед секретарём стоял рассыльный совета — тот самый, который, желая избавить себя от лишних хлопот, или по каким-нибудь другим причинам, передал поручение совета не секретарю, а его матери.
— Другой раз не буду, ваша милость. Ваша матушка думала, что вы не желаете, чтобы вас беспокоили...
— Нехорошо, мастер Гейнрих, — строго прервал его секретарь. — Это уже в третий раз. Когда-нибудь дело кончится плохо. Бумаги совета должны передаваться тому, кому они адресованы, а не другим. Это я вам уже не раз говорил.
— Я знаю, ваша милость. Но на этот раз...
— Если вы не можете помнить, что вы должны делать, то вы не годитесь для вашей службы.
— Это правда, ваша милость. Но я этого и не забываю. Позвольте вам сказать всё по правде, ваша милость.
Рассыльный замолчал.
— Ну, — холодно промолвил секретарь.
Рассыльный уже раскаивался в своих словах, но было уже поздно и приходилось продолжать.
— Ваша матушка дала мне зильбергрош, чтобы узнать, в чём дело. Деньги мне были очень нужны, кроме того, я думал, что это всё равно...
Секретарь давно уже подозревал это.
— Стало быть, вы позволяли себе брать взятки, когда вас посылали по служебному поручению. И вы считаете, что тут есть какое-нибудь извинение!?
— Я не то, чтобы забыл обо всём этом. Но уж слишком сильно было искушение. Да и дело было вовсе не важное...
— Хорошие могут произойти вещи, если вы будете исполнять приказания, как вам заблагорассудится! Довольно! Этого совершенно достаточно для того, чтобы уволить вас.
Мне очень жаль, что вам придётся пострадать, но иногда временные лишения исправляют людей.
Секретарь был в отвратительном настроении духа. Вчера он поздно вернулся домой, он говорил леди Монторгейль правду, утверждая, что его ждёт куча дел в городской ратуше. Но они не задержали бы его так долго, если б в последнюю минуту он не обнаружил, что в один из отчётов, сделанных его подчинёнными, вкрались ошибки. Пришлось исправлять их до позднего вечера. Было, по всей вероятности, около двух часов ночи, когда он вернулся домой. Мать дожидалась его. Её лицо с каждым часом становилось всё более и более торжествующим и порочным. Она, конечно, не верила, что он провёл ночь за работой на службе, и воображала, что ей представляется удобный случай укрепить свою позицию и выклянчить у него денег на свои надобности. Если у него сейчас их нет, то он должен достать их, как это делают другие служащие, не столь щекотливые. Между матерью и сыном произошла бурная сцена. Секретарь горячо желал в душе, чтобы его мать прошла хорошую школу нужды и познала на самом деле, что такое бедность. Может быть, это образумит её, когда другие средства не действуют.
Остальную часть ночи он ходил взад и вперёд по своей комнате. А утром жестоко досталось несчастному рассыльному, который явился невольной причиной всего этого. Бедняга, попавший в самое стеснённое положение, вздумал оправдаться и сказал то, чего совсем не следовало говорить.
— Потерпите ещё, господин секретарь. Я не могу сейчас обойтись без этого места: у меня ребёнок болен, и хозяин требует плату за квартиру. Я знаю, вы недолюбливаете другого секретаря, да он и в самом деле ведёт себя не так, как бы должен был. Но если вы простите меня, то я вам скажу одну вещь, от которой он будет всецело в вашей власти. Время от времени он посылает через меня письма к...
Через минуту он уже сообразил, что не должен был говорить этого, но было уже поздно. Несмотря на свою страстную натуру, Магнус Штейн отличался большим самообладанием. Но когда гнев его прорывался наружу, он становился страшным. Он сделал шаг к несчастному рассыльному, который забился в угол. Слова замерли у него на губах.
— Что! — закричал секретарь. — Ты надеешься этим путём сохранить за собою место! Ты — подлец и меня хочешь сделать подлецом? Воображаешь, что я буду мстить своим врагам за их спиной, как ночной разбойник? Как жаль, что я не прогнал тебя раньше! Убирайся, и чтобы духа твоего здесь не было!
Рассыльный бросился ему в ноги.
— Простите! Мой ребёнок...
— Вот твоё жалованье за месяц. Это всё, что у меня есть. Убирайся! Знать тебя не желаю.
Когда рассыльный ушёл, секретарь подошёл к окну и распахнул его.
— Пытаться подкупить меня! — воскликнул он. — Меня, который не щадил себя для того, чтобы вдолбить этому народу, что кроме пищи и сна существует ещё нечто, что есть ещё в жизни честь. И вот результат! Я просто задыхаюсь! — страстно продолжал он. — Как мало воздуха! И это они называют бурей и бегут скорее под крышу! А между тем эта буря бессильна истребить смрад от пребывания этого человека в моей комнате.
Но буря не желала, чтобы над ней издевались безнаказанно. Она завывала, как легион демонов, и с такой свирепостью вдруг ворвалась в комнату, что секретарь был отброшен от окна к противоположной стене. Бросившись на стол, буря переворотила на нём всё и сбила в одну беспорядочную кучу бумаги, перья, чернильницу и всё, что на нём находилось. Чернила разлились по столу и чёрной струёй потекли на пол, а вихрь заметался по комнате. Он сорвал висевшую на стене шапку секретаря и бросил её прямо в чернильный поток. Завывая, как сумасшедшее существо, он переворотил всю пыль, накопившуюся в углах, и развеял её по воздуху. Одну за другой он сбросил все бумаги со стола и, окунув их в чернила, завертел в диком танце по всему полу. Трах! С шкафа слетел кувшин с водой и несколько стаканов, а со дна камина поднялось целое облако сажи. Как будто сам дьявол ворвался в этот уголок спокойствия и порядка, обречённый теперь в жертву богам разрушения.
— Урра! — ревела буря. — Теперь я покажу вам, что я такое.
Но секретарь только смеялся.
— Мало! — кричал он ей в ответ. — Чернила недостаточно черны, чтобы скрыть черноту того, что здесь написано. Тут грабёж и несправедливость! Деньги вдов и сирот отдаются людям недостойным. Ещё сегодня утром написал я ассигновку на банкет, а ведь она взята из налога на самых бедных! Бушуй, буря, бушуй — не стереть тебе следов несправедливости ни тут, ни на улице!
От этих упрёков буря затихла и бросилась обратно наружу, где некому было смеяться над ней. Секретарь опять подошёл к окну и смотрел, как она разрушала черепичные крыши и свалила трубу, другую. Со страшным грохотом падали они на каменную мостовую, распространяя вокруг себя облако чёрной пыли, которая разносилась по воздуху, как дым.
Секретарь продолжал смеяться. Его смешил и вид его комнаты, и зрелище прохожих, которые, схватившись руками за голову, стремглав бежали по улице.
А в вышине опять раздавались пронзительные крики ласточек, ясные и бесстрашные. Но их голоса не радовали ни прохожих на улице, ни одинокого человека, стоявшего у окна городской ратуши.
— Ломай, превращай их в прах, разрушай дома. Пусть люди, в знак раскаяния, унесут пыль от них на своих головах. Может быть, при всеобщем разрушении вспомнят они о неизбежном конце, для которого они созданы.
— Аминь! — завыла буря.
Новый яростный порыв её ударил прямо в лицо секретарю. В то же время струя воздуха коснулась его спины. Обернувшись, он увидел, что дверь в комнату открылась и что кто-то хочет войти в неё. Он с усилием захлопнул окно. Вошёл Мангольт.
— Господи, Боже мой! — вскричал он. — Что это вам пришло в голову отворять окно? Разве в такую погоду можно отворять окна? С ума вы сошли, что ли, мастер?
— Может быть, — не двигаясь, отвечал тот.
Бургомистр посмотрел на него в изумлении и сказал:
— Ну, уж в этом виноват не я.
— О, конечно. В этом отношении ваша милость можете быть совершенно спокойны. Это случилось раньше, чем вы пришли.
Бургомистру стало страшно от этого спокойствия.
— Вы, кажется, относитесь к этому довольно равнодушно! — вскричал он.
Ещё раз он осмотрел разрушения, которые наделала в комнате буря, подошёл к столу и поднял какую-то бумагу.
— Реестры! Совершенно испорчены. Придётся всё переделывать.
— До завтра они не понадобятся. Вчера я добрую часть ночи переписывал то, что в них было неверно. А сегодня я всю ночь буду переписывать то, что в них испорчено.
— Работали две ночи подряд!
Мангольту никогда не приходилось делать этого.
— Впрочем, вы молоды, а работу сделать надо. Но бумага, господин секретарь, бумага! Ведь она тоже стоит чего-нибудь. Вы забыли об этом?
— Пусть вычтут из моего жалованья.
— Легко сказать. Вы не так богаты, и ваша мать будет не совсем довольна.
В глазах секретаря блеснул огонёк.
— Это послужит ей на пользу. У неё всего довольно.
— Очень непочтительный ответ, господин секретарь. Мы должны уважать наших родителей, несмотря на их недостатки. Кстати, мне нужно сказать вам два слова. Почему вчера утром вы вели себя так странно? Некоторые утверждают, что вы хотели показать своё неуважение к городскому совету.
— Это очень жаль, — спокойно отвечал секретарь. — Это недоразумение произошло от того, очевидно, что я буквально перевёл греческое слово «anthropos», которое относится к виду, теперь уже вымершему, к полубогам, полутитанам, — сердито прибавил он.
— Мастер Шварц тоже говорил что-то подобное. Он называл и греческого мудреца, который, по его словам, навёл вас на эту мысль. Но его объяснение показалось недостаточным.
— Чрезвычайно сожалею, что члены совета почувствовали себя оскорблёнными. Я вполне понимаю, что нельзя и требовать от людей в их положении, чтобы они действовали иначе, чем они действуют на самом деле.
— Очень рад, что слышу это, — подхватил бургомистр, который не надеялся на то, что секретарь будет так уступчив. Фастрада успела уже подготовить почву, и бургомистр теперь удовольствовался бы и меньшими извинениями. — Я так и скажу им. Я был уверен, что вы дадите такие объяснения, которые их удовлетворят. Стало быть, дальше это дело не пойдёт. Но на будущее я советую вам быть осторожнее. Когда-нибудь и вам придётся стоять во главе семьи, а может быть, и города, вот как я теперь. Явится потребность комфорта и обеспеченности, ибо в конце концов всем людям надо есть и пить. С этим ничего не поделаешь.
— Писано: не о хлебе едином жив будет человек, но о всяком глаголе, исходящем из уст Божиих. Впрочем, это едва ли следует понимать буквально.
— Конечно. Как может человек жить словом? Да и не нам, светским людям, толковать Писание. Наше дело — жениться, плодить детей, заботиться о них и воспитывать их и, насколько возможно, то же делать и относительно наших сограждан.
— То есть прежде всего заставить их думать об обеспеченности и комфорте?
— Именно, — отвечал бургомистр, радуясь, что его собеседник понимает его так хорошо. — Об остальном позаботится духовенство. Это их дело, и за него отвечают они, а не мы.
— А если они заблуждаются сами?
— Ну, тогда вина падает на них. Если же мы начнём задаваться такими вопросами, то это приведёт нас к тому же, к чему пришли Ян Гус и Иероним Пражский, — возбуждённо закричал Мангольт.
Об этом с ним нельзя было говорить.
— Да, это, конечно, рискованно, — спокойно согласился секретарь.
— Вот видите! Их сожгли на этом свете, а может быть, будут жечь и на том, — промолвил бургомистр, понижая голос. — Поэтому не будем думать о таких вопросах и станем заниматься своим делом. А теперь я дам вам ещё один совет: не спорьте никогда с теми, кто сильнее вас.
— Но как же я могу знать наперёд, кто меня сильнее?
— Ах, ты, Господи, Боже мой! Каждый человек, который в своём уме, может сообразить это. Могу же я понять, что, например, папа, король и даже кардинал Бранкаччьо сильнее меня.
— Это верно, — согласился секретарь. Он, по-видимому, находился в особенно сговорчивом настроении.
— Ну, вот видите, — наивно воскликнул бургомистр. — Я только бургомистр одного и притом не самого большого города в империи. А вы ещё меньше меня, мастер секретарь. Никогда не нужно забывать о своём положении. Я очень рад, что теперь вы, очевидно, понимаете это. Иначе едва ли я отдал бы за вас когда-нибудь Фастраду, хотя она и очень умная девушка. Не придёте ли вы сегодня к нам обедать? У нас сегодня лакс-форель — чудная рыба, которую мне вчера поднесла корпорация рыбаков. По-бургундски, с мускатом.
Мускатный орешек был большой редкостью в те времена, и бургомистр хотел подметить на лице секретаря, какой эффект произведут эти слова. Но на этом лице не отразилось никакой радости.
Разочаровавшись в своих ожиданиях, бургомистр продолжал:
— Кардинал Бранкаччьо был очень доволен, когда я сказал ему об этом сегодня утром. Ему уже давно хотелось попробовать рыбу, приготовленную таким способом. Кстати, и для вас представится удобный случай встретиться с ним не в такой официальной обстановке, как прежде. Это знатный князь церкви, любезный и приветливый. По крайней мере он всегда был таким по отношению ко мне, хотя другие называют его высокомерным. Но за моим столом он не будет высокомерным. Итак, жду вас к двенадцати часам. Но вы должны быть аккуратны: кардинал не любит дожидаться обеда.
— Благодарю вас, — отвечал секретарь. — Боюсь, что у меня не будет свободного времени. Как вы сами сказали, эти бумаги нужно переписать к завтрашнему дню. Нельзя терять ни минуты. Кроме того, сегодня вечером я должен засвидетельствовать своё почтение кардиналу камбрийскому.
— Если вы хотите работать, то я, конечно, не буду вас отвлекать. У вас есть враги в совете, ибо вы наполовину иностранец, как вам известно. Поэтому будет не худо показать себя ревностным работником. Кроме того, кардинал камбрийский пользуется большим влиянием. Жаль, что вы не можете устроиться иначе. Подумайте, важная рыба в бургундском вине! В настоящем старом бургундском, а не в том, которое обычно употребляют при стряпне.
Круглое лицо бургомистра приняло нежное выражение при воспоминании о вине. Прежде чем отпустить его, Фастрада дала ему попробовать.
— Бургундское и мускат! Как жаль, что вы не можете! Впрочем, Фастрада оставит для вас кусочек и, надо думать, не худой. О, хитрец! Сам это знает!
Он ласково хлопнул его по плечу и вышел.
Секретарь посмотрел ему вслед с каким-то неопределённым выражением лица. Потом он привёл комнату в порядок и сел за работу.
Когда пробило одиннадцать часов, он встал и подошёл к окну.
— Фастрада обещала встретиться со мною в одиннадцать часов на площади, — прошептал он. — Но в такую погоду она, очевидно, не придёт.
Тем не менее он сошёл на площадь и с полчаса ждал. Но она не пришла.
Секретарь опять сел за работу. Закусить ему было нечем. Домой идти не хотелось, а деньги он все отдал, и теперь ему было не на что взять обед из таверны.
Он усердно писал до наступления вечера. Он зажёг свечи и ещё с час продолжал писать, пока не закончил работу. Захлопнув книги, он надел плащ и отправился к кардиналу камбрийскому. Он остался и без ужина, но не обращал внимание на это.
В это время кардинал обыкновенно принимал своих друзей, то есть всех тех, с кем он был более или менее близок. Каким образом в число этих друзей попал и секретарь, общественное положение которого не давало ему право на это и который, в своей гордости, сам старался держаться подальше от сильных мира сего, — этого не знал никто.
Буря бушевала ещё довольно сильно, когда он затворил за собой ворота ратуши. Она едва не сорвала с него плащ. Стоял март, и западный ветер в это время давал чувствовать себя в Констанце особенно сильно. Но Магнус только покрепче застегнул свой плащ и быстрым шагом шёл вперёд, время от времени глубоко вздыхая. Свежий воздух и неожиданные порывы ветра, встречавшего его на перекрёстках, как будто доставляли ему особое удовольствие.
Была тёмная ночь, и крыши и гребни домов резко выделялись чёрными пятнами на фоне неба, по которому ветер гнал кучи разорванных облаков. Иногда кое-где блестела звезда, переливаясь каким-то необычайно ярким светом, иногда на стене вспыхивало жёлтое пятно, когда на противоположной стороне за спущенными шторами зажигали лампу. Но таких световых пятен было мало: окна большей частью были с закрытыми ставнями, если только ветер не сорвал их с петель.
Улицы были безлюдны. Не встречая никаких препятствий, буря свободно носилась по ним. Раз или два секретарю встретилось несколько закутанных прохожих. Они шли, держась поближе к домам, и исчезали где-нибудь в ближайшем переулке. Женщина повстречалась ему всего один раз. Это было на перекрёстке, откуда широкий проезд спускался прямо к озеру. Дома здесь стояли далеко друг от друга, и мостовая была освещена слабыми, колеблющимися отблесками. Посредине перекрёстка она остановилась, тщетно борясь с ветром, который нёсся от пристани сплошным сильным потоком, пока не наталкивался на ряд домов, стоявших на площади. Для ветра не было другого выхода, как завернуть в соседние узкие извилистые переулки, где он бушевал, как разъярённый зверь. Дикими порывами бросался он от одной стены своей клетки к другой, крутясь около женщины, стоявшей на перекрёстке и едва державшейся на ногах. Под ногами было грязно и скользко — ветер целый день обдавал каменную мостовую, брызгами фонтана, и буря смело могла свалить её с ног. Она и упала, но с большим усилием быстро поднялась. Её одежды развевались вокруг неё, словно в каком-то безумном танце, и секретарь не мог рассмотреть, была ли она красива или нет, молода или стара. Если бы он был уверен в последнем, он, без сомнения, подошёл бы к ней и предложил ей свою помощь. Ведь принёс же он однажды с одного конца города на другой поклажу какой-то старушки. Пока он раздумывал, как ему поступить, ветер откинул словно парус, её плащ, под которым оказалась стройная, красивая фигура.
Секретарь пошёл дальше своей дорогой. В городе было целое полчище женщин лёгкого поведения. Может быть, буря послужит на пользу одной из них. Что делать молодой честной девушке на улице, одной, в этот час и в такую погоду?
Немного спустя он уже входил к кардиналу камбрийскому. Здесь, как он и опасался, уже собралось целое общество: кардинал Бранкаччьо, знаменитый гуманист мессер Франческо Поджио и великий проповедник Джиминьяно Ингирамини. Секретарю, впрочем, было не до общества, хотя бы и столь блестящего. Он пришёл для того, чтобы рассказать кардиналу о своём столкновении с монахом, а этого-то теперь и нельзя было сделать.
— Извиняюсь, что потревожил ваше преосвященство в то время, когда вы заняты со своими друзьями, — сказал он, отвешивая церемонный поклон. — Позвольте засвидетельствовать вам моё глубочайшее почтение и прийти как-нибудь в другой раз.
— Нет, не позволю. Оставайтесь с нами до вечера, — отвечал знаменитый отец церкви. — Вы тоже принадлежите к числу моих друзей. Я по крайней мере уверен в этом. А высокая компания, блестящая по своим талантам, без сомнения, будет рада, что она увеличивается новым достойным её членом.
— Мы все гордимся дружбой нашего достопочтенного хозяина и рады видеть ещё одного из его друзей. Особенно такого, который показал себя мастером в языке богов, — промолвил Поджио с лёгким итальянским акцентом.
Секретарь действительно хорошо говорил на латинском языке — языке всех тех, кто претендовал на образованность, изящество и эрудицию. Говорить настоящими классическими оборотами считалось, в Италии по крайней мере, верхом благородства. Многие зажиточные люди говорили и понимали по-латыни, но, в противоположность прежним временам, люди стали теперь строже, и варварская латынь средних веков сделалась предметом ужаса и насмешек. На неё сыпались жестокие удары со стороны учёных, неутомимо изучавших писания древних.
Остальные гости кардинала камбрийского, в свою очередь, сказали несколько любезных слов, на которые секретарь ответил, как подобало.
Когда все снова заняли свои места, хозяин сказал:
— Я очень счастлив, что вижу сегодня столько друзей вокруг себя. Не явился только один, хотя и обещал прийти. Впрочем, едва ли можно ожидать, чтобы дама пришла в такую погоду.
— Будем надеяться, что она придёт, — с жаром сказал знаменитый гуманист. — Ибо одних мужчин, без дам, недостаточно. Будем надеяться, что сегодня она будет не только Венерой, но и Минервой, которая находит удовольствие в грозе и буре, хотя я и верю, что придёт час — и она опять станет Венерой...
— Никто не сомневается в вашем желании, мессер Франческо, — отвечал с улыбкой хозяин. — Служителям муз следовало бы, впрочем, отдавать пальму первенства Минерве.
— Они обе великие богини. Каждая в своё время. Надеюсь, что дама, которую мы ждём, соединяет в себе их обеих.
— Это правда. Она — прекрасный, милый ребёнок, но по временам проявляет мудрость, дающуюся долгой жизнью. Её не оценили, как следует, при французском дворе. Я же говорил с нею несколько раз, как отец с дочерью. Хотя, правду сказать, такая красота, как у неё, — опасный дар.
— Я догадываюсь, о ком идёт речь, — вмешался в разговор кардинал Бранкаччьо. — Здесь к этому описанию подходит только одна — леди Изольда Монторгейль.
— Прекрасная грешница, клянусь Юпитером! — воскликнул Поджио. — Я видел её лицо только мельком, это было на улице, когда она приехала. Но у меня дух захватило. Вы сделаете мне величайшее одолжение, ваше преосвященство, если представите меня ей.
— Ну, не очень-то рассчитывайте на это, — отвечал кардинал с кроткой улыбкой. — Хотя нет человека без греха, однако я не знаю, вправе ли вы называть её грешницей. Пожалуй, вы разочаруетесь.
— Философ никогда не разочаровывается, — торжественно заявил флорентиец.
— Новое орудие дьявола для того, чтобы сбивать людей с истинного пути, — мрачно прошептал проповедник.
— Если б я думал, что она может сбить кого-нибудь из нас с пути истинного, то я не пригласил бы её сегодня к себе, — серьёзно сказал хозяин. — Не для того я возвышал всегда голос, — правда, без особого успеха, — против всеобщей испорченности, чтобы подавать самому дурной пример. Но я не принадлежу к числу ханжей и помню, что на небесах будет больше радости об одном грешнике, который раскается, чем о девяноста девяти праведниках. Попытайтесь обратить её на путь истины, Ингирамини, если она такая грешница, как предполагает Поджио. Если бы все были совершенны, то на что было бы ваше божественное красноречие, которое, как уверяют, двигает даже камни?
Всё это было сказано с подкупающей любезностью, которая составляла особенность великого французского кардинала. Благодаря ей тонкая ирония, лежавшая в глубине его слов, казалась только пикантной приправой к похвале, которой они заключались.
Проповедник не успел ответить, так как в эту минуту слуга доложил о прибытии той, о которой они говорили.
— Вы оказали мне большую честь вашим посещением, и я должен искренно поблагодарить вас за это, — сказал кардинал, поздоровавшись с ней и познакомив с ней присутствовавших. — Мы уже не смели надеяться, что вы пожалуете в такую бурю.
— Но я обещала прийти, — отвечала леди Изольда.
Её лицо пылало, а тяжёлые косы, которые не мог бы растрепать и ветер, были свободно уложены на голове. Она казалась красивее и более похожей на подростка, чем раньше. Одета она была в то же самое тёмное платье, что и вчера, но на ней не было вовсе брильянтов, отсутствие которых нисколько, впрочем, не уменьшало её красоты.
Гуманист стал упорно смотреть на неё, будучи не в состоянии, а может быть, и просто не желая скрывать своего восторга. В тёмных глазах кардинала Бранкаччьо вспыхнул огонёк, и даже сам проповедник не мог отвести от неё глаз. На его лице было такое выражение, как будто он хотел угадать, как мог Господь Бог дать такую красоту демону. Только секретарь, скользнув по ней взглядом, холодно отвёл глаза и стал смотреть на пол.
— Она обещала! Слышали! — закричал Поджио. — Минерва заговорила устами стоиков. Хотя ещё ни один стоик не говорил столь прелестными устами...
— Неужели нужно быть стоиком, чтобы сдержать своё обещание? Вы так думаете, мессер Поджио? — сказала леди Изольда мелодичным голосом, в котором слышался сарказм.
— Иногда, — не смущаясь, отвечал итальянец. — Особенно когда приходится исполнять обещание ради тех, которые далеко не так прелестны, как вы.
— Но какой же это стоицизм, если вы не держите своих обещаний?
Все засмеялись.
— Почему вы это знаете? — спросил озадаченный Поджио.
— Если мужчина рассуждает об обещании таким образом, то, значит, он их никогда не держит.
— Докажите это, мадонна. Позвольте мне дать вам какое-нибудь обещание, и вы увидите, сдержу ли я его.
— Хорошо. Обещайте мне хвалить везде последнее произведение Паоло Вергерио и всеми силами содействовать его успеху.
Поджио ненавидел этого Паоло Вергерио, а гуманисты, вопреки своим претензиям на изящество и утончённость, осыпали друг друга в пылу полемики самыми грубыми ругательствами, в которых подчас не было ничего остроумного.
Все опять рассмеялись.
— Мадонна, видимо, знает вас, Поджио, — заметил Бранкаччьо.
Гуманист старался как-нибудь выпутаться.
— Я, конечно, дал бы вам такое обещание, если бы вы не сделали последнего добавления. Если бы я стал расхваливать эту книгу, все были бы убеждены, что она никуда не годится, — возразил он как ни в чём не бывало. — Но я должен признаться, что я, Франческо Поджио, побит и побит собственным своим оружием. Вот самая большая похвала, которую я могу сказать вам, — горделиво прибавил он.
— Боюсь, что я её недостойна, — с лёгкой насмешкой ответила собеседница.
— О, достойны, и даже более, чем достойны, — продолжал гуманист, не замечая, а может быть, и не желая замечать её насмешливого тона. — Вы правы, не требуется никакого стоицизма, чтобы посетить нашего досточтимого друга, — сказал он, кланяясь хозяину. — Но нужна большая доза стоицизма, чтобы выходить в такую погоду.
— Правда, погода не особенно приятна, — согласилась гостья. — Один раз ветер схватил меня за одежду и повалил на землю.
— Но вы, конечно, были не одни? — участливо спросил хозяин.
— Одна-одинёшенька. Я терпеть не могу, когда кто-нибудь идёт за мной сзади. Идти мне было недалеко, к тому же я и сама сумею постоять за себя. Но на этот раз буря одолела меня.
— Конечно, кто-нибудь из прохожих не замедлил прийти вам на помощь? — вежливо спросил флорентиец.
— Сказать по правде, я заметила только одного, но он, по-видимому, не очень-то хотел помочь мне, хотя я была бы очень благодарна ему в этот момент. Вероятно, борясь с ветром, я имела не особенно привлекательный вид.
— Неужели это могло быть? Какой, должно быть, это был невежа. Поистине, это страна варваров! — с негодованием воскликнул Поджио.
— Сказать по правде, он был очень похож на господина секретаря, хотя вследствие бури и темноты я не могу, конечно, поклясться, что это был он, — небрежно промолвила леди Изольда.
Все глаза устремились на секретаря, который слегка покраснел.
— Это был я, — просто отвечал он. — И я не помог вам не потому, что вы имели не особенно привлекательный вид, а потому, что вы были слишком красивы, молоды и сильны. Я полагаю, что я заслужил бы название варвара скорее в том случае, если бы стал навязывать свою помощь там, где в ней не нуждаются и где её могли бы истолковать неправильно.
— Что вы на это скажете, господа? — спросила гостья.
— Очень многое. Но мы предоставляем слово вам.
Итальянец стал говорить осторожнее.
— Хорошо. Я считаю этот ответ очень умным. Вы, несомненно, правы, г-н секретарь. Хотя я в случае надобности предложила бы свою помощь даже с риском быть понятой неправильно.
Секретарь опять вспыхнул, и на этот раз сильнее. Он так же, как и Поджио, был побит собственным оружием. Он тем острее чувствовал её упрёк, что эта мысль входила в систему его собственных убеждений. Не бояться риска — разве он не говорил этого сам вчера? О другой же причине, которая заставила его уклониться от помощи, он не мог ей сказать.
— Позвольте напомнить вам, что я был убеждён, что моя помощь не требуется. Иначе для меня не было бы извинения.
— О, я не имела в виду упрекать вас, — весело ответила леди Изольда. — Я имею в виду не себя и говорю принципиально.
На минуту водворилось молчание.
— Скажите теперь ваше мнение, Поджио, — произнёс кардинал Бранкаччьо.
— Минерва уже высказалась! — воскликнул гуманист. — Это облегчает мне мою задачу. Что я ещё могу добавить? Но я надеюсь, что эта строгая богиня не станет удерживать вас от вашего настоящего призвания.
— В чём же, по вашему мнению, должно заключаться моё призвание? — несколько высокомерно спросила гостья.
— Быть жрицей любви! — пылко воскликнул гуманист. — Всякая красивая женщина должна быть ею!
— Я тоже так полагаю. Но каким образом она может быть жрицей, мессер?
— Если вы действительно этого не знаете, то позвольте мне просветить вас, мадонна.
— Позволить вам, который не обладает достаточным самообладанием даже для того, чтобы похвалить своего врага? И вы будете учить меня любви! Полноте, мессер!
Все опять рассмеялись.
— Ну, не говорил ли я вам, Поджио? — сказал хозяин.
Он позвонил. Вошёл слуга, неся поднос с фруктами, пирожными и вином. Кардинал наполнил стаканы и, подняв свой так, что свет лампы заиграл в его глубине, продолжал:
— Надеюсь, что никто из вас не откажется от вина. Это то самое, отведав которого его святейшество сказал, что отныне он никакого другого пить не будет. Это, конечно, слабое вознаграждение за несовершенство здешней жизни, но тем не менее единственное, которым мы всегда можем располагать. Увы! По временам мы все нуждаемся в утешении. Особенно я, состарившийся, не осуществив того дела, которое я считал целью моей жизни. Хотя и кое-кто из моих гостей тоже может сказать, что судьба отнеслась немилостиво к их желаниям и стремлениям. Вот, например, кардинал Бранкаччьо, несмотря на все усилия обеспечить избрание себя в папы, должен видеть, как тиара возлагается на голову другого. Или вот проповедник, который, несмотря на своё божественное красноречие, принуждён смотреть, как мир упорствует в своей развращённости и порочности. Наконец, мой друг, городской секретарь, которого приводит в гнев людское ничтожество, и Поджио, который, несмотря на всё своё искусство красноречия, встречает отпор со стороны нашей гостьи. Наконец, и сама наша прекрасная гостья тоже, вероятно, имела немало красивых иллюзий, рассеявшихся потом как дым.
— Что касается меня, то я доволен, — сказал кардинал Бранкаччьо, опорожнив свой стакан. — В настоящее время я предпочитаю видеть на папском престоле папу Мартина.
Он говорил это вполне искренно, ибо папская власть ещё только что начала оправляться после страшных ударов, нанесённых ей расколом и собором.
— Они не послушали Его и распяли Его, — прошептал Ингирамини. — Почему же они будут слушаться меня? Я терплю во имя Его и также не ропщу.
— И я доволен! — воскликнул гуманист. — Такой женщины, — он поклонился леди Изольде, — я ещё не видал даже в Италии, где сосредоточивается всё лучшее. Она была бы достойна Поджио.
— Очень может быть. Весь вопрос в том, достоин ли её Поджио.
На упитанном лице гуманиста появилось на секунду выражение полного изумления, отчего оно сделалось простоватым.
— Итак, вы довольны, Поджио? — ехидно спросил кардинал Бранкаччьо.
Но благодаря своему колоссальному самомнению этот человек, что называется, и глазом не моргнул.
— Конечно, — смело заявил он. — Каждое ваше слово только подтверждает высказанное мною мнение, — сказал он, снова кланяясь леди Изольде.
Та пожала плечами.
— Тщеславие, имя тебе — мужчина. Я также должна считать себя довольной, пока Господь Бог не отнял ещё этого у меня.
— Если даже Поджио, воспитанный богами, не мог выиграть пальму первенства, то можно ли надеяться на это другим? — с лёгкой иронией сказал хозяин. — Конечно, человеческая природа останется всегда несовершенной, и я не должен жалеть, если мои усилия не увенчаются успехом, — прибавил он со вздохом.
— Вы сделали всё, что могли. Если б вы старались выиграть больше, вы получили бы меньше. Никто не мог бы сделать больше, — вежливо и мягко заметил кардинал Бранкаччьо.
Он принадлежал к числу тех, которые взяли верх над епископом камбрийским, добившись того, чтобы сначала избрали папу, а потом уже проводили реформы, чем задушили их в корне. Епископ камбрийский поддался на их уговоры, — быть может, у него были свои минуты слабости, а быть может, и потому, что он отчаялся в успехе своего плана.
— Вы не могли сделать больше, — согласился Поджио.
— Может быть, может быть, — вздохнул епископ.
— Не следует требовать невозможного, — продолжал флорентинец. — И духовные люди, и мы все платим дань своей плоти.
Слова эти не вязались с сочинениями Поджио, в которых он жестоко бичевал пороки духовенства. Но гуманисты не отличались устойчивостью мнений, приспосабливая их ко времени и месту и всегда имея наготове какую-нибудь отговорку, если их упрекали в переменчивости.
— Увы! Это правда, — произнёс со вздохом епископ камбрийский, задумчиво отхлёбывая из стакана. — А вы как думаете, друг мой? — обратился он к секретарю. — Вы ещё ничего не сказали, и стакан ваш стоит не тронутым. Неужели вы один не хотите утешения?
В глазах секретаря быстро вспыхнул огонёк. Сам того не замечая, он выпрямился в своём кресле.
— Не хочу, — произнёс он.
— Почему же? А как же мы не можем обойтись без него?
— Искорените в себе эту привычку, — пылко сказал секретарь. — Невозможное существует только для слабых и испорченных душ, а не для людей сильных, одарённых возвышенными мыслями.
Все глаза обратились на этого человека, который несколькими решительными словами заставил собеседников слушать себя. Он сидел между леди Изольдой и кардиналом Бранкаччьо, которые несколько выдвинулись вперёд и были ярко освещены лампой. Сзади его кресла тянулась, утопая в полумраке, довольно длинная и узкая комната.
Цветная лампа, свешивавшаяся с потолка, разливала на сидевших под ней колеблющийся тёплый свет, но не имела силы осветить все тёмные уголки комнаты. Свет едва трогал высокий лоб секретаря, скользил по его резкому профилю, вырисовывая его орлиный нос и гневную складку губ, и терялся в его чёрной бороде. Он не ел целый день, и его щёки и руки, державшиеся за ручку кресла, были бледны. Он сидел строгий и грозный, как будто собираясь упрекать мир за его недостатки.
С места, на котором сидела леди Изольда, видно было это бледное и гневное лицо. Но оно, очевидно, не пугало её. Заинтересовавшись разговором, она круто повернулась к секретарю.
Кардинал камбрийский посмотрел на него с таким выражением, в котором удивление смешивалось с состраданием.
— Но как это сделать? — тихо промолвил он.
— Вырвите всё это из вашего сердца раз и навсегда, без сожаления и колебаний. Не забудьте, что в глубине сердца нельзя оставить даже маленький корешок, от которого снова разовьются побеги.
— Что вы хотите этим сказать?
— То, что тело царствует над духом, слуга над господином. Это заставляет нас быть довольными, тогда как мы никогда не должны быть такими. Величайший недостаток человека — это отсутствие честолюбия. Наш хозяин сказал, что мы принадлежим к королевской расе духовных лиц. Попробуем добиться зачисления и в царский род.
Водворилась напряжённая тишина. Кардинал Бранкаччьо холодно смотрел на него. Его умное лицо было спокойно и бесстрастно, и на его губах играла лёгкая улыбка. На лице леди Изольды выражалось Одно внимание. Глаза проповедника с удивлением были устремлены на оратора. С удивлением смотрел на него и гуманист. Хозяин опустил голову на грудь и, казалось, погрузился в раздумье.
Поджио заговорил первым.
— Вы оскорбляете природу! — с негодованием воскликнул он. — Природа всегда чиста, и её побуждения всегда хороши.
Это мнение, резко сформулированное несколько лет спустя Валлой, быстро распространялось среди гуманистов. Его можно было высказывать смело, не опасаясь впасть в противоречие с идеями, до сих пор господствовавшими в церкви. В крайнем случае всё можно было свалить на дьявола.
— Если побуждения всегда хороши, то почему же Христос запретил нам следовать им? Почему он заповедовал нам самоотречение?
Говорить так — значило переносить спор на опасную почву, и Поджио знал это.
— Я ведь нахожусь среди просвещённых иерархов, а не среди монахов-фанатиков, не правда ли? — спросил он, осматриваясь кругом. — Можно ли говорить без всяких опасностей?
— Я здесь не хозяин, — промолвил кардинал Бранкаччьо, видя, что епископ камбрийский медлит с ответом. — Что касается меня, вы можете говорить совершенно спокойно. Я знаю, что вы сами остерегаетесь впасть в какую-нибудь ошибку, которая может оказаться роковой, — прибавил он с лёгким оттенком презрения.
Все знали, что гуманисты не чувствовали особого призвания к мученичеству.
— А вы что скажете, ваше преосвященство? — обратился Поджио к хозяину.
Ингирамини был ещё слишком молод и не имел большого влияния. Его можно было не опасаться.
— Вы мой гость, — отвечал епископ, делая широкий жест рукой.
Поджио поклонился.
— Благодарю вас. Я так и знал. Поэтому я позволю себе сказать, что Христос показал нам идеал, но не пример, которому мы должны следовать. Природа предъявляет к нам такие требования, которыми мы не можем пренебрегать. Разве то, что существует, не имеет права на существование? Разве нельзя добиваться любви и дарить её? Разве всё не создано Богом? Или мы должны предполагать, что Он дал нам всё в насмешку, а не на пользу? Если мы в чём-либо согрешим, то есть церковь, которая нас выкупит. Несомненно, заслуги святых неизмеримо больше наших прегрешений. Правильно ли я говорю? — спросил он, оглядывая всех собеседников.
— Совершенно правильно, — сказал кардинал Бранкаччьо, на губах которого продолжала играть тонкая улыбка. — Словно по книге. Вы совершили чудо и, подобно Соломону, удовлетворили обе стороны.
— Почему вы это знаете? — спросила леди Изольда.
— Вы правы. Мы ещё не выслушали центральное лицо в нашем споре, — промолвил он, поворачиваясь к секретарю.
Тот, не смущаясь, принял вызов.
— Вы говорите, что я оскорбляю природу. Но скажите, пожалуйста, какую нашу природу — низшую или высшую — мы должны считать за господина и какую за слугу?
— Природа одно и неделима.
— Так ли это? Она едина, как был когда-то един Бог и человек. Но потом ведь они разделились. Я согласен с вами, что добро и зло одинаково происходят от одной силы, которая есть причина всего. Хотя, следовательно, и то и другое имеет право на существование, столкновение между ними должно быть разрешено, и разрешено в сторону добра. Скажите мне, неужели вы, прислушиваясь к вашим желаниям, — положим, соблазнить какую-нибудь женщину, или оклеветать своего врага, или отречься из страха перед костром от своих убеждений, — неужели вы никогда не слышали внутреннего голоса, который говорит вам, что было бы возвышеннее претерпеть и даже умереть, чем пережить такой недостойный момент жизни?
Лицо Поджио давно уже пылало.
— Желания мудреца всегда в согласии с его убеждениями, — отвечал он, не двигаясь.
— Вы удивлялись твёрдости Иеронима на костре, которому одно его слово могло спасти жизнь. А вот вы сейчас, прежде чем говорить, пожелали убедиться, что вы в безопасности. Что же было вашим желанием и что убеждением?
— Моим желанием было избегнуть мучений.
— А убеждением?
— А убеждением — что нужно избегать страданий, — цинично рассмеялся итальянец.
— Однако вы восторгались Иеронимом именно за то, что он не поступил так. Для мудреца ваши убеждения что-то не очень стойки.
— Поступок Иеронима велик, но не умён. А я поступаю умно.
— Если считать умным то, что человек поступает как раз вразрез с тем, что он признает великим. В противном случае не присваивайте себе титула мудреца, ибо истинный мудрец не знает страха.
Итальянец бросил на него яростный взгляд, но с минуту не мог ничего возразить. Он умел очень ловко осыпать своих врагов насмешками и укорами из-за спины, но чувствовал себя бессильным перед этой холодной и безжалостной логикой, не щадившей людского тщеславия и резавшей ему правду в глаза. Прежде чем он снова обрёл дар слова, секретарь спокойно стал продолжать свою речь:
— Зачем нам обманывать самих себя? Один за другим мы заключаем компромиссы с порочностью. Собор, конечно, хотел бы провести реформы, но не хотел бы платить за них. А ведь все мы исповедуем веру в Того, Кто учил величию жертвы, Кто не вступал в компромисс с людской слабостью и традициями. Подавляя в себе низшие инстинкты, мы выигрываем в высшей своей природе, и в пламени горнила в нас отливается более совершенное существо. Итак, надо ободриться, порвать с нашей традицией, не обращать внимания на сопротивление внутри и бурю снаружи, попробовать стать великими, поскольку это для нас возможно. Если это нам и не удастся, то мы падём благородно, и в самом падении своём достигнем того, чего другим не удастся достигнуть и при успехе. Только этим путём двинемся мы к совершенству, которое предначертал для нас Господь.
Он смолк. Полунасмешливое, полускучающее выражение исчезло с лица кардинала Бранкаччьо и сменилось высокомерным изумлением. Он видел, как леди Изольда внимательно вслушивалась в каждое слово секретаря, видел, как в её глазах засветился какой-то огонёк, и в его взгляде мелькнуло что-то угрожающее. Он видел, как по лицу проповедника скользнуло выражение восторга, и плотно сжал свои губы.
Хозяин сидел в задумчивости и печали и смотрел куда-то вдаль, как будто не замечая розового света от лампы, освещавшего страстное лицо секретаря и прелестную головку женщины, сидевшей с ним рядом. Кардинал как будто не видел всех этих людей, созерцая какой-то невидимый образ и прислушиваясь к голосу, которого никто не слышал, который и ласкал и упрекал в одно и то же время. Наконец он печально покачал головой и прошептал: «Увы! Это было бы бесполезно!..» — он сказал это так тихо, что эти слова слышала только одна леди Изольда, сидевшая к нему ближе всех.
Только на гуманиста речь Магнуса не произвела никакого впечатления. Для него всё это было шатанием варварского ума, и его уважение к логике противника было подорвано. Он спокойно взял свой стакан, вдохнул в себя аромат вина и не торопясь осушил его.
— Что же, по вашему мнению, должен был бы сделать собор? — с снисходительной улыбкой спросил он.
— Мне кажется, я достаточно прояснил свои идеи. Но если этого мало, я готов удовлетворить ваше любопытство. Надо воздвигнуть церковь, бедную золотом, но богатую почитанием народным, бедную властью, но сильную превыше меры собственным примером, бедную роскошью, но богатую любовью. Надо напомнить ей, что ей вверена величайшая из всех истин и что если она прегрешает в ней, то она будет наказана, как за измену.
— Бедность не ручательство чистоты. Некоторые из нищенствующих монахов — хуже всех других.
Большинство кардиналов недолюбливало нищенствующие ордена, и Поджио мог говорить о них смело.
— Пусть им разрешено будет вступать в брак, — спокойно промолвил секретарь. — Воздадите духу духовное, а плоти плотское.
Поджио торжествовал.
— А как же чистота?
Нужно заметить, что по учению церкви чистота была несовместима с браком. Трактат, носящий имя Сикста III, почти не допускал мысли, что люди женатые могут достичь вечной жизни.
— Но ведь мужчину и женщину создал Господь Бог!
— Позвольте, а как же быть с церковными канонами?
— Заповеди Господни выше церковных канонов. Запрещать нужно то, что грешно, а не то, что свято. Чистая любовь есть символ самого высокого и святого.
— А папа? — вскричал гуманист, уверенный, что теперь он уже держит противника в руках. — Что вы скажете о нём?
— Если б церковь была преобразована так, как я говорил, папой пожелал бы быть только святой, — спокойно ответил секретарь.
Теперь заговорил и кардинал Бранкаччьо.
— Вы говорили очень много о церкви, но почти не сказали ничего о мирянах, — резко заметил он. — Каким же образом церковь может руководить ими и исправлять их, если у неё не будет власти?
— Разве у Христа и апостолов была власть в том смысле, как вы её понимаете? Ведь этой властью вы обладали больше тысячи лет и что же вы сделали? Что вы сделали с людьми?! Оглянитесь кругом.
Терпение кардинала истощилось.
— Довольно я наслушался вас! — вскричал он. — Собор принёс такие плоды, которых он не ожидал. Поверьте, если б это говорилось не в вашем доме, дорогой брат...
Секретарь перевёл свои сверкающие глаза на кардинала Бранкаччьо.
— Я не прошу покровительства. Что я сказал, то сказал. Сожгите меня, если хотите. Я готов.
Даже кардинал на минуту заколебался, взглянув на эти горящие глаза.
— Нам нужно только несколько сотен мучеников, — продолжал секретарь звенящим голосом.
Он, казалось, становился выше по мере того, как говорил, и его слова падали на слушателей, как молот на наковальню.
— Всего сотню мужчин и пять десятков женщин. Каждая женщина поведёт за собой десятки мужчин. Нам нужны не умирающие с голоду крестьяне и схоластические мечтатели, которые борются из-за слов каждого догмата. Ни рабов, ни фанатиков. Нам нужны люди с положением и влиянием, особенно образованные и прекрасные дамы, которым есть что терять и которые таким путём засвидетельствовали бы силу своих убеждений.
По лицу проповедника снова скользнуло выражение восторга и удивления.
— Если миру нужен мученик, то я готов, — прошептал он.
— Если миру нужно, то я тоже готова, — тихо, как эхо, повторила леди Изольда.
Хозяин-кардинал как будто только теперь вышел из своей дремоты.
— Оставьте в покое присутствующих, — воскликнул он, обращаясь к Бранкаччьо.
В его голосе послышалось что-то такое, чего раньше не было.
— Не нужно больше мучеников, ибо это бесполезно. Оставьте присутствующих в покое, или, клянусь Господом, их слова будут моими, и я буду кричать их из окна.
Он вдруг как будто вырос и вновь стал оратором, перед которым чувствовал страх и собор, и папский двор. Но скоро огонь погас в его глазах, голова опустилась на грудь, и он прошептал тихонько, как будто желая убедить самого себя:
— Ибо это бесполезно, бесполезно...
— Разве я не говорил, что ваша дружба и гостеприимство — лучшая охрана? — мягко сказал кардинал Бранкаччьо.
Папа Мартин V только что вступил на престол. Собор, ещё не распущенный, грозил вскоре собраться опять, и папскому двору не хотелось возбуждать к себе вражду одного из наиболее влиятельных его членов. Кроме того, Томмазо Бранкаччьо легко было воздержаться от всякого шага, который мог бы вызвать сенсацию: в его распоряжении было достаточно всяких средств, чтобы добиться своих целей.
— Не я говорил о сожжении, и мне никогда не пришло бы в голову разрушать такую красоту, — промолвил он, кланяясь леди Изольде. — Не думаю я также, чтобы вам удалось приобрести так много приверженцев, господин секретарь, чтобы меры строгости находили себе оправдание. А вы, Ингирамини, конечно, не забыли ещё вашего обета о послушании церкви, — закончил он, бросив многозначительный взгляд.
Его слова, казалось, сильно задели Ингирамини. Лицо его выражало уныние, и взор опустился на землю.
С минуту все молчали. Хозяин откинулся на спинку кресла и, казалось, опять погрузился в свою задумчивость, не обращая внимания на гостей. Гуманист смотрел на всех с сожалением, ибо для него все они, кроме кардинала Бранкаччьо, представлялись мечтателями, сражавшимися за нечто совершенно нереальное.
— Какая польза рассуждать о разных химерах, — заметил он. — Надо брать человека таким, каков он есть.
Никто не отвечал ему.
Было уже поздно. Лампа горела не так ярко. В комнате царила полная тишина. Всё получило какой-то более торжественный и более значительный вид, чем прежде, как будто по комнате пронёсся новый дух, принёсший с собой общую переоценку. Серебряные кубки чудной работы, стоявшие на полках, не имеющие себе цены картины на стенах, архиепископская митра, красовавшаяся на самом почётном месте, и висевшая над ней кардинальская шапка — всё казалось теперь драгоценнее, чем прежде.
Секретарь взял стоявший перед ним стакан вина, до которого он ещё не дотрагивался и тихо осушил его. В этом было что-то торжественное, как будто он причащался.
Леди Изольда пристально следила за ним из-под опущенных век. Затем, как будто желая показать, что она одна из всех присутствовавших понимает истинный смысл его действий и сама хочет принять участие в них, она также подняла свой бокал в уровень с головой и, посмотрев на него пристально, как будто взвешивая своё решение, медленно стала пить красное вино, устремив глаза на картину, на которой была изображена Мария Магдалина у ног Господа.
В надушенной благовониями комнате опять настало тяжёлое молчание. Оно действовало столь угнетающим образом, что даже хозяин вышел, наконец, из своего оцепенения. Он провёл рукой по лбу, обвёл глазами важные, торжественные лица присутствовавших и сказал каким-то странным, изменившимся голосом:
— Извините меня. Я плохой хозяин. Но я стар, и мои мысли иной раз рассеиваются. Простите меня. Ваши стаканы пусты. Позвольте наполнить их. И, кроме того, вы ничего не кушаете.
И он принялся потчевать их разными изысканными лакомствами, стоявшими на столе, но, кроме Поджио, все отказались. Аппетит гуманиста, по-видимому, не был ещё удовлетворён. Он как будто хотел вознаградить себя за скучный для него вечер.
— Уже поздно, — сказала леди Изольда. — Я должна проститься с вами.
— Вы пойдёте на этот раз не одна, — сказал хозяин. — Один из нас должен проводить вас до дому.
— Но мне недалеко идти, — возразила она.
— Всё равно. Поздно, а в такой час небезопасно для женщины ходить одной по улицам. Говорят, до собора этого не было, — прибавил он с горечью. — Кроме того, опять поднимается ветер. Прислушайтесь.
Действительно, несмотря на закрытые ставни, можно было явственно слышать завывание бури.
— Итак, выбирайте кого-нибудь из нас.
— В таком случае, я выбираю вас, господин секретарь. Вы знаете город и лучше всех можете меня проводить. Конечно, если вы примете моё предложение и если это не заставит вас сделать крюк.
По лицу Штейна пробежала тень, но он стоял так, что она не могла этого заметить.
— Нисколько, — отвечал он, кланяясь.
— Да? В таком случае позвольте поблагодарить вас заранее.
— Благодарить надо мне, — сказал он, снова кланяясь.
Минуту спустя он уже ждал её в передней, пока кардинал камбрийский прощался с нею в другой комнате. Кардинал Бранкаччьо с Поджио были уже на лестнице. Ингирамини собирался следовать за ними. Но прежде, чем выйти из передней, он обратился к секретарю и сказал:
— Бог свидетель, что я готов положить душу свою за Его дело. Но я не решаюсь ещё идти по тому пути, по которому вы идёте. Ведь это открытый бунт против церкви. А я дал обет послушания. Кардинал Бранкаччьо напомнил мне об этом весьма кстати. Впрочем, я хочу ведь спасти свою душу, а не тело.
Секретарь бросил на него острый взгляд.
— Разве ваши убеждения так слабы, что вы не решаетесь поставить за них даже вашу душу? Самопожертвование должно быть полным.
Проповедник отскочил от него в сторону, за ним показалась высокая фигура леди Изольды, которая стояла на пороге, уже закутанная в плащ.
Вскоре она и избранный ею кавалер вышли на улицу. Холодный ветер дул им прямо в лицо. Секретарь повёл свою спутницу каким-то узким, извилистым переулком, в котором было сравнительно тихо. До сего времени он не раскрывал рта и мог легко оправдаться, сославшись на холодный ветер. Здесь он стих, и леди Изольда заговорила первая, как бы отвечая на недосказанную им мысль:
— И сегодня, среди лучших людей, вы не нашли, по-видимому, человека по вашей мерке?
Он посмотрел на неё с удивлением.
— Увы! Не нашёл, — отвечал он после лёгкой паузы. — Но, может быть, я не имею права судить о людях. Быть может, я сам ничтожество. А чего не удалось найти сегодня, то, может быть, найдётся завтра.
Она покачала головой.
— Не найдётся ни сегодня, ни завтра. Такие люди, каких вы ищете, редки, если только они вообще существуют. Был только один, но и Того распяли...
— И теперь найдутся люди, готовые на те же страдания.
— Да, но есть кресты, которые тяжелее, и гвозди, которые острее, чем простой деревянный крест и обыкновенные железные гвозди. На это Ингирамини готов хоть сейчас. Но подражать жизни Того, о Ком я сейчас помянула, гораздо труднее, чем подражать Его смерти.
— Это правда. Да и не смерть, а жизнь нужна нам. Здешний городок не велик. Собор, в нём заседающий, может быть, очень велик, но не самый великий. А белый свет обширен.
Она опять покачала головой.
— Увы! Мир вовсе не так велик. Я знаю, что такое двор, город и лагерь. Я знаю королей, солдат и мудрецов, знаю дворцы и монастыри, кардиналов и святых. Но человека в том смысле, как вы это понимаете, я не знаю.
— Но если не мужчину, то женщину, — воскликнул он, мысленно обращаясь к той, которую любил. — Не всё ли равно, через какой пол идёт спасение.
Леди Изольда молчала.
— Вы одиноки? — спросила она тихо.
— У меня мать и сестра.
— Позвольте мне повидаться как-нибудь с ними?
— Они недостойны внимания такой важной дамы.
Ирония, с которой были сказаны эти слова, затерялась в шуме ветра.
— Я вовсе не важная дама и буду очень рада с ними познакомиться.
Секретарь не дал ей никакого ответа. Налетевший порыв ветра избавил его от этой обязанности. Они, наконец, выбрались из лабиринта извилистых переулков и вышли на широкую улицу, где буря бушевала, не встречая препятствий. Едва они вышли из-за угла, как она яростно бросилась на них, ударила их в лицо, словно кулаком, сорвала плащ с леди Изольды и на этот раз с такой ловкостью, что он слетел с неё прежде, чем она успела сообразить, что произошло.
Это было опять на той же площади, где земля была мокра от брызг фонтана. Они с трудом продвигались вперёд. Ветер немного повернул и теперь нёс с собой ледяное дыхание австрийских Альп. Дорога была покрыта только что образовавшимся тонким слоем льда. Леди Изольда вытянула руки, чтобы удержать сорванный плащ, но поскользнулась, потеряла равновесие и непременно упала бы, если б Магнус вовремя не схватил её за руки. Тяжело дыша от борьбы с бурей, она упала ему на грудь. Чтобы устоять против порывов ветра, он должен был крепко прижать её к себе. Буря; яростно трепавшая её плащ, один конец которого она успела схватить рукой, вдруг завернула их обоих в этот мягкий шёлковый плащ. Им стало тепло и как-то уютно в этом убежище. Её лицо прикасалось к его, а её благоухающие волосы щекотали ему лоб. Она слышала, как билось его сердце.
Это продолжалось всего несколько секунд. Она была сильна и, оправившись, быстро освободилась от его рук. Да и он не делал никакой попытки её удержать. Этот эпизод не был ей неприятен. В секретаре было что-то особенное, а обыкновенные люди приелись ей до тошноты.
— Извините, — заговорила она, как только представилась возможность. — Я наделала вам столько хлопот.
— Вы чуть было не упали, — коротко отвечал он.
Среди бушующих порывов ветра было не до разговоров. Они опять пошли дальше. Секретарь иногда поддерживал свою спутницу, но только тогда, когда это было необходимо. Её дом был недалеко, и у ворот он простился с нею серьёзно и молчаливо.
Пасха прошла. Её отпраздновали с подобающей торжественностью, как и следовало городу, где находился сам папа и заседал великий собор. В Великий четверг, по освящённому временем обычаю, читали буллу «De coena Domini» и папа Мартин V, окружённый кардиналами, торжественно проклинал с балкона епископского дворца всех еретиков и врагов церкви. В конце церемонии он бросал потушенные свечи вниз, прямо в собравшуюся толпу, чтобы люди трепещущими перстами могли коснуться вещественного символа грозного отлучения. Через два дня в соборе пели торжественный гимн, и радостная весть о воскресении Христа была возвещена человечеству. Днём папа, выйдя во всей пышности на балкон, раздавал раскаявшимся индульгенции, отпуская им грехи и прегрешения.
Было несколько процессий, сильно звонили колокола, но, когда радостные дни прошли, народ со спокойным сердцем стал возвращаться к обычным занятиям.
Теперь леди Изольде стоило только что-нибудь пожелать, как всё делалось по её желанию. Не потому, что она докучала кому-нибудь, нет, этого она никогда не делала. Она только мимоходом упоминала о своих желаниях, как-нибудь мимоходом, и те, кто слышал её слова, не находили себе покоя, пока не исполняли того, что она желала. Так, как ей, не служили ни папе, ни королю. И хотя за это никто не получал никаких наград, все, однако, считали себя награждёнными свыше меры — обстоятельство, совершенно необычное, которое казалось, однако, всем совершенно естественным, если не тотчас, то впоследствии.
Однажды утром кардинал Бранкаччьо сидел в лучшей комнате дома бургомистра Мангольта. Напротив него за столом сидела жена почтенного бургомистра — фрау Мария.
— Какой у вас свежий вид сегодня, фрау Мария — сказал кардинал.
— Правда?
— Вы так же свежи, как цветы, которые стоят перед вами.
— И так же красива?
— Даже красивее, фрау Мария.
Она сидела вполоборота к раскрытому окну, через которое вливался тёплый воздух и яркий свет солнечного апрельского дня. Она была вся на свету, но выступавшие вперёд края её чепца скрывали её черты, которые от игры света казались изящнее, чем они в действительности были. Вообще, едва ли можно было назвать её красавицей. Если бы взглянуть на её лицо при полном освещении, то линии его показались бы слишком резкими и даже непропорциональными. Этот недостаток не искупался, однако, и выражением этого лица. По временам оно было очень моложаво, и, пожалуй, кто-нибудь мог бы дать ей года двадцать два-двадцать три. Ко всему этому она была высокая и статная, и она знала, чем может нравиться мужчинам. Плечи её были обнажены и резко выделялись на чёрном бархате кресла. Как-то странно не подходила к её фигуре её рука, лежавшая на дамасской скатерти стола. Она была слишком велика, а её цвет выдавал плебейское происхождение её обладательницы. Ей надо было по возможности скрывать свои руки, чтобы не дать заметить, что её пальцы слишком толсты и снабжены слишком короткими и плоскими ногтями. Впрочем, фрау Мария и не догадывалась о том, что её руки некрасивы, не догадывался об этом и её муж. А так как на них она носила множество драгоценных колец, то ей казалось, что необходимо выставлять их напоказ.
Взгляд кардинала, оторвавшись от её шеи, скользнул по её руке и на минуту задержался на её украшенных кольцами пальцах. От них перешёл к своим собственным бледным, аристократическим пальцам. Бранкаччьо обладал утончённым вкусом и был знатоком женских прелестей. Но зима в Констанце была слишком длинна, ночи слишком темны и суровы; так что всё это не благоприятствовало любовным похождениям. Кроме того, несколько лет тому назад эти похождения довели его до большой неприятности: люди его соперника напали на него ночью на улице, и он едва успел спасти свою жизнь. С тех пор у него на лице остался шрам. Он не обезобразил его, но придал его мягким и безукоризненным чертам какой-то суровой оттенок. Такие приключения не могли, конечно, удержать его от поисков удовольствий. Он не был трусом и умел хорошо владеть шпагой. Но когда начинаешь стареть, комфорт начинает всё более и более одолевать человека.
Что касается Фастрады, которая была гораздо красивее своей мачехи, то её, к счастью, не было дома, когда кардинал поселился у них. К тому же он дал себе слово по возможности не сближаться одновременно и с матерью, и с дочерью в одном и том же доме. Он находил, что подобное положение создавало гораздо больше хлопот и неприятностей, чем удовольствия. Поэтому он даже не пытался приобрести благосклонность Фастрады.
— Не следует верить тому, что говорит мужчина, — отвечала фрау Мария на его последние слова.
— Почему же не следует, если он говорит правду? — спокойно возразил кардинал.
Он опять взглянул на свои руки и сделал глоток из стоявшего перед ним стакана с лучшим вином, какое только нашлось у Мангольта.
— Вы ведёте слишком уединённый образ жизни, фрау Мария, — продолжал он, ставя на стол свой стакан. — Если б у меня была такая красивая жена, я бы с гордостью показывал её везде.
— То вы, а то Каспар. Он слишком ревнив для этого.
— Но ведь если он запер вас в четырёх стенах, от этого дело нисколько не улучшилось, вероятно?
— Конечно нет, — отвечала она со смехом. — Вы сами знаете.
Кардинал отвечал на эти слова только едва заметной улыбкой, которую его собеседник мог понимать, как ему угодно. Помолчав немного, он сказал:
— Я хочу сказать бургомистру, чтобы перед окончанием собора он устроил какое-нибудь празднество. Я хочу, чтобы вы затмили всех, фрау Мария.
Фрау Мария, любившая удовольствия и ухаживания не менее всякой другой женщины, разумеется, ничего не имела против этого, но опасалась, что её муж взглянет на дело с другой точки зрения.
— Каспар ревнив и скуп, — заметила она. — Впрочем, если вы скажете.
— Скажу, фрау Мария. Муж хорошенькой жены не должен быть ни ревнивым, ни скупым. Это очень дурная привычка. Кроме того, в данном случае, принимая во внимание его официальное положение, часть расходов может принять на себя город.
— Вот прекрасная мысль. Сразу видно, что вы государственный человек.
— Благодарю вас, — отвечал кардинал тоном человека, который имеет право на похвалы.
Впрочем, в этом случае бургомистр едва ли стал бы ворчать на расход... Хотя он и не располагал свободными средствами, но зато отличался тщеславием и любил выставлять себя напоказ. Однако он действительно ревновал жену, которая была моложе его на целых двадцать лет.
Что касается этой маленькой интрижки кардинала — допустим, что бургомистр подозревал или даже знал об этом, — то это пустяки. У многих граждан Констанца были свои кардиналы, епископы, аббаты, и эти дела считались чем-то средним между отличием и бесчестьем, смотря по положению и характеру лиц, которых они касались. Было, без сомнения, более лестным, если жена изменяла с каким-нибудь князем церкви, чем с бюргером, равным, а может быть, и меньшим по положению, чем законный муж.
— Набросаем теперь же список приглашённых, — сказал кардинал, очевидно, считая, что дело уже улажено.
И он стал называть имена одно за другим, советуясь о каждом с фрау Марией.
— Это вы очень хорошо делаете, — заметила она.
Кардинал взглянул на неё в притворном удивлении.
— Но мужчина всегда так должен поступать относительно дамы.
— Мой Каспар никогда не спрашивает моего согласия в этих делах. Но, — продолжала она, тихо смеясь, — разве это не смешно, что это дело устраиваете вы, а не он?
Кардинал улыбнулся особенной, свойственной ему улыбкой.
— Для чего же иметь друзей, если они не могут сделать для нас кое-что?
Фрау Мария вспыхнула.
— Покончив с мужчинами, — продолжал кардинал, — мы теперь должны заняться дамами. Собственно, мы должны были бы заняться ими прежде всего, но ваше присутствие заставляет меня забывать обо всех остальных.
И опять кардинал начал называть имя одно за другим. Некоторые из них фрау Мария решительно вычёркивала, и кардинал не возражал.
— Придётся, очевидно, пригласить и Магнуса Штейна с его домочадцами, — сказал он. — Между ним и Фастрадой что-то есть, не правда ли?
Обыкновенно он не обращал на это внимания, но на этот раз это обстоятельство его, видимо, заинтересовало.
— Да, они обручены, хотя и не официально. Это трудно заметить по обращению секретаря: он всегда строг и серьёзен, как судья. Я, откровенно говоря, хотела бы для Фастрады лучшей партии. Он неприятен в обращении и вдобавок ещё и беден. Но Каспар имеет сведения, что король интересуется этим человеком, который вскружил голову и ему самому. У Фастрады, впрочем, есть свои деньги, доставшиеся ей от покойной матери, и вообще это дело не моё.
Между этими женщинами не существовало особой любви, и старшая из них имела много причин желать, чтобы младшей не было в доме.
— Конечно, конечно, — отвечал кардинал на последние слова Марии. — Итак, нам придётся пригласить его с семейством.
— Относительно семейства я ничего не могу сказать. Он никуда не берёт его с собой. Его сестра — несчастная девушка, полуидиотка.
— Полуидиотка? Что вы хотите сказать этим?
— То есть не совсем идиотка. У неё бывают светлые промежутки, когда она говорит разумно. Ведёт она себя всегда тихо и безобидно. Но он, конечно, даже не скажет им о приглашении.
— А если вы поедете сами и попросите их приехать?
— Тогда они приедут, пожалуй. Фрау Штейн очень любит повеселиться, больше, чем это позволяют ей её кошелёк и её лета. Приедет ли она, если я попрошу её? Ещё бы! Но это слишком много чести для неё. Только почему я должна к ней ехать?
— Видите ли, это будет большой бал, где должны быть все выдающиеся люди в городе и их жёны, конечно. Если они не увидят здесь городского секретаря с его семейством, а вскоре затем последует свадьба, то все сделают вывод, что вы были против этой свадьбы, но не могли её предотвратить.
Фрау Мария была поражена силой этого соображения.
— Это правда. Как вы умны!
Он сделал отклоняющий жест.
— Я хочу, чтобы вас все уважали, фрау Мария.
Они стали обсуждать дальнейшие подробности. В ту минуту, когда, казалось, всё было кончено, кардинал вдруг ударил себя по лбу и воскликнул:
— Я и забыл пригласить леди Изольду Монторгейль. Без неё не может обойтись ни одно празднество в Констанце.
Фрау Мария подняла было голову.
— Говорят, что она...
— Говорят всегда много вздору, который на самом деле не соответствует действительности. Наконец, пусть в неё бросит камнем тот, кто сам без греха.
Фрау Мария опять вспыхнула.
— Ей нужно обзавестись мужем, и тогда можно делать что угодно. Никто не посмеет сказать ни слова.
— Если б она пожелала, она могла бы быть герцогиней, а может быть, и чем-нибудь побольше.
— Почему же она не пожелала? Она путешествует одна. Немудрено, что о ней говорят дурно.
— Да, говорят дурно — в маленьком городке. А при дворе она была принята с почётом. Впрочем, вопрос не в том, приглашать ли её, а в том, приедет ли она. Однажды она отказалась от такого предложения фрау фон Ульм.
— Правда?
Генрих фон Ульм был не раз во время собора первым бургомистром. Недавно его возвели в рыцари, и он обедал у короля и папы. Его жена была соперницей фрау Марии по своему положению в обществе.
— Хорошо! Хотя должна сознаться, что понятия не имею о многих, кто явится. Говорят, она очень красива? — подозрительно спросила она.
Кардинал прекрасно понимал её.
— Вам-то бояться нечего. Равной вам не найдётся. Об этом уж позвольте мне судить самому.
Она покачала головой.
— Вы, знаете ли, великий грешник, — прошептала фрау Мария, ревнивая и польщённая в одно и то же время. — Ваши жертвы не являются вам по ночам?
— Зачем? Я ведь беру то, что дают. Что касается всего прочего, то я уже имею прощение грехов, которое мне дано за мои великие заслуги перед церковью и человечеством в деле избрания папы и прекращения раскола.
— Это верно?
— Так же верно, как помощь святых, — серьёзно отвечал кардинал.
— Надеюсь, что прощение простирается и на соучастников ваших грехов.
— До известной степени, конечно. А в остальном я могу давать отпущения и сам.
— Всё это что-то чудно. Но не нам, бедным женщинам, рассуждать об этом. Мы должны поступать так, как вы говорите.
— Только таким путём вы и можете избегнуть заблуждений. Ну, теперь всё устроено. Я уже заранее вижу это празднество, фрау Мария. Я горжусь своей хозяйкой и хочу показать её моим друзьям.
— Только, ради Бога, будьте осторожны, дорогой мой!
Услышав такое обращение, кардинал нахмурился, но лицо его разгладилось так быстро, что фрау Мария не успела ничего заметить.
— Хорошо, — кратко промолвил он.
И действительно, у него не было никакого желания проявлять неосторожность. Ему только хотелось заранее найти отговорку в том, что он не будет около неё целый вечер. Она была сносна, пока дело происходило в домашней обстановке, но вряд ли бы он стал гордиться ею при публике.
Кто-то постучал в дверь. Фрау Марию позвали. Когда она вышла, кардинал продолжал сидеть, разглядывая с неопределённым выражением свои белые руки.
— Удивительно, как тщеславны эти женщины, — прошептал он про себя. — Нет такой грубой лести, которой они бы не поверили. Мне почти стыдно, что до сего времени я имел дело с такими женщинами. Но не мог же я знать, что почти перед самым закрытием собора в Констанц явится такая прелестная женщина.
Он встал, тщательно стряхнул с одежды крошки хлеба и вышел из комнаты. В его взгляде и походке было нечто такое, что говорило о том, что он чувствует для себя унизительным оставаться в этой комнате.
Таким образом, желание леди Изольды исполнилось, и она встретилась на празднестве с матерью и сестрой секретаря, который, впрочем, не сообщил им об этом её желании.
Когда она вошла, все глаза обратились на неё. Празднество давалось не для неё, по крайней мере официально, и бургомистр Мангольт, от имени которого рассылались приглашения, был бы очень удивлён, если б кто-нибудь сказал ему об этом. Но она была именно тем лицом, на котором сосредоточивалось общее любопытство. Все о ней слышали, но видели её немногие, ещё меньше было таких, которые говорили с нею.
Все взоры были устремлены вперёд, в ожидании этой необычной гостьи. Мужчины решительно настроились в пользу плотских удовольствий и стремились насладиться ими вполне. Но на этот раз, по крайней мере в этот вечер, они были разочарованы леди Изольдой. Она была одета, правда, не с такой простотой, с какой одевалась до сих пор. В волосах у ней был золотой обруч, на шее красовалась нитка жемчуга, на груди букет свежих фиалок. Мужчины могли любоваться ею, но и только. Её манеры были сдержанны и холодны, и мужчины находили её совершенно не такой, какой они себе её представляли.
Мужчины и женщины толпились около неё, любуясь её красотой и завидуя её драгоценностям. Эти драгоценности были самыми малоценными из тех, которыми она обладала, но и они далеко превосходили драгоценности графини Эрленбург, у которой, по слухам, были самые дорогие вещи во всём городе и его округе. Леди Изольда смотрела на всех свысока и отвечала так, как её собеседники и не ожидали. Графиня Эрленбург, которая была родом из той же местности, откуда и граф Галинген, и отличалась такой же грубостью, сказала ей: «Сознаюсь, что в драгоценных вещах вы превосходите меня, но, конечно, вы легко можете достать то, что мне недоступно».
— Так уж принято, — спокойно отвечала леди Изольда, — чтобы гости надевали свои драгоценности в честь хозяев. Иначе я бы этого не сделала. Я их презираю и не имею ни малейшего желания кого-либо побеждать. Впрочем, я не думаю, чтобы грех ограничивался только одной какой-нибудь категорией поступков.
Фрау Марии досталось ещё хуже. Она также заговорила с леди в духе графини Эрленбург и получила в ответ:
— Лучшая драгоценность жены — это её супружеская верность, фрау Мария, эта драгоценность затмевает все другие.
Супруга бургомистра была так ошеломлена этим ответом, что сначала не знала, что ей ответить.
— Вы, кажется, удивлены, услышав от меня похвалу верности, — спокойно продолжала леди Изольда. — Уж, конечно, если б я была женой...
Хозяйка поспешила оставить гостью в покое.
Леди Изольда оставалась на своём месте, спокойно и как бы дремотно прислушивалась к комплиментам мужчин и сплетням женщин. Время от времени её глаза пробегали по толпе, как будто отыскивая кого-то.
— Какой величавый вид у вас сегодня, — сказал ей кардинал Бранкаччьо, давно уже любовавшийся ею.
При звуке его голоса она слегка вздрогнула и, едва подавив зевоту, откинулась на спинку кресла.
— Прошу извинения, ваше преосвященство, но это я слышала сегодня уже раз пятьдесят. От человека с вашим умом я рассчитывала услышать нечто более интересное.
— Есть истины, которые нужно только повторять и которые не делаются от этого истёртыми. Ваша красота столь возвышенна, что к ней не подойдёт никакой тщательно выработанный комплимент, а годятся только простые и искренние слова.
— Стало быть, это моя вина, и я слишком требовательна. К несчастью, даже истины угнетают того, на кого они сыплются дождём. Нельзя ли перевести разговор на что-нибудь другое?
— В вашем присутствии трудно говорить о чём-нибудь ином, кроме вашей красоты. Можно ли требовать, чтобы человек, только что вышедший из тёмного леса на свет Божий, говорил о чём-нибудь другом, кроме солнца!
Он наклонился к ней, пожирая её глазами. Его тонкое обоняние чувствовало благоухание её волос и цветов на груди. С минуту он смотрел на неё с видом человека, совершенно опьяневшего. Фрау Мария, издали наблюдавшая за ним, скрежетала зубами от ярости.
— Бывает иногда, что он говорит и о другом, — холодно отвечала леди Изольда. — Вам во всяком случае придётся говорить о чём-нибудь другом, если вы не хотите наскучить мне, — добавила она, глядя не на него, а на толпу.
— Если я не смею говорить о том, что в данную минуту наполняет мою голову, то позвольте мне предложить один вопрос.
— Пожалуйста, — безразлично сказала она.
— Вас, как видно, не очень занимает сегодняшний вечер, — сказал кардинал, пристально следя за нею. — Позвольте спросить: почему? Ведь всё устроено согласно вашему желанию, и тут есть доля и моих заслуг.
— О, не всё. Кое-чего нет, иначе я не стала бы скучать.
— Чего же именно?
— Как чего? Что это за люди тут? — отвечала она полупрезрительно, полукапризно, как избалованный ребёнок.
— Но ведь приглашены те, которых вы желали пригласить. Приглашён и господин Магнус Штейн, секретарь города Констанца, будущий реформатор церкви и мученик. Приглашены также его мать и сестра.
Он продолжал внимательно следить за нею.
Скучающее выражение не покидало прелестного лица леди.
— Мне они не интересны. Разве нет ещё кого-нибудь?
Кардинал назвал несколько имён, но она только качала головой.
— Если они, к несчастью, не интересуют вас больше, то это уже не моя вина, дорогая леди.
— Вы должны были раздобыть других.
— Но как же я могу знать, кто из них удостоится вашего благорасположения?
— Это уже ваше дело. Но мне, видимо, придётся сделать это самой. Что это за женщина в платье с вырезом и множеством драгоценностей? Когда-то она, должно быть, была недурна.
— Это фрау Штейн, — отвечал кардинал с улыбкой.
— А, это она! Я припоминаю, что я слышала о ней кое-что интересное. Приведите её ко мне.
— Но... под каким предлогом?
— Разве для этого нужен какой-нибудь предлог? Неужели мне помогать вам выискивать предлог? Разве вы затруднились подыскать множество предлогов, когда убеждали собор, желавший реформ, выбрать такого папу, от которого реформ они не получат? Неужели от этих усилий ваше остроумие ослабело?
Кардинал опять улыбнулся.
— Может быть, не в такой степени, как вы думаете. Хорошо, ваше желание будет исполнено.
Он отошёл от неё и вскоре вернулся к ней вместе с фрау Штейн, которую и представил. Нужно, впрочем, сознаться, что на этот раз его задача была не особенно трудна, ибо сама фрау Штейн сгорала от любопытства.
— Благодарю вас, кардинал, — промолвила леди Изольда. — Теперь я в прекрасной компании, и вы можете свободно ухаживать за другими.
Фрау Штейн стояла в ужасе от такого обращения с могущественным кардиналом, и её уважение к леди Изольде усилилось ещё более. Но кардинал, по-видимому, не заметил этого и отошёл от них с благосклонной улыбкой.
— Несколько дней тому назад я познакомилась с вашим сыном, а теперь хотела бы познакомиться и с вами. Я убеждена, что у такого сына и мать должна быть необыкновенной, — приветливо обратилась к ней леди Изольда. — Видя вас, трудно поверить, что у вас взрослый сын.
Леди Изольда отлично умела находить самые подкупающие слова, и фрау Штейн, не питавшая к ней никакого предубеждения из-за принципов, но ненавидевшая её той ненавистью, с какой обыкновенно женщины ненавидят тех, кто выше, моложе и красивее их, была очарована. Кроме того, комплименты леди Изольды совпадали, по крайней мере на сегодняшний вечер, с истиной.
— Вы льстите мне, леди, — отвечала фрау Штейн, вспыхнув от удовольствия. — Но это правда: я была ещё совсем ребёнком, когда вышла замуж.
Это было не совсем верно, но фрау Штейн не страдала такой щекотливостью относительно лжи, как леди Изольда.
— Вы должны гордиться вашим сыном, — продолжала леди.
— Конечно. Он, без сомнения, красивый малый. Это мне говорили все дамы, — отвечала фрау Штейн со смехом, выдававшим её пошлую натуру.
Её собеседница посмотрела на неё.
— Я говорю не о его внешности. Сказать по правде, я о ней ещё и не думала. Я думала, что вы гордитесь сыном, который пользуется таким уважением в городском совете и тем отплачивает вам за вашу заботу о нём.
— Ну, если говорить об этом, то он мог бы сделать для меня и побольше. Впрочем, я не могу жаловаться на него, — поспешила она поправиться, сообразив, что неудобно дискредитировать его в глазах столь влиятельной дамы, которая им интересуется. — Он ещё очень молод и слишком пылок. Но, несомненно, время научит его. А мне бы хотелось, чтобы он усвоил более практические взгляды на жизнь, — закончила она со вздохом, изображая из себя нежную, заботливую мать.
— Это правда, в нём нет мудрости детей мира сего, — весело согласилась леди Изольда.
— Вот что правда, то правда. Мы не богаты — вы можете видеть это по моему платью. Это далеко не то, что было у меня в молодости. Но Магнус не хочет ничего слушать. Если б он захотел, его должность могла бы давать ему хороший доход. Он мог бы принимать кое-какие подарки от людей, которым он оказывает разные услуги. Всё это делают, и в этом нет ничего дурного. Но у него нелепые идеи. Поверите ли — однажды ему хотели дать очень выгодное поручение. Но когда дело обсуждалось в совете, он встал и начал просить, чтобы это поручение дали другому — его заклятому врагу, который делает всё возможное, чтобы его погубить. И тот получил денежки, в которых мы так нуждались. Разве это не глупо? Меня он не слушает. Вот если б вы сказали ему словечко, то, я уверена, он послушался бы вас.
Фрау Штейн быстро составила свой план действий. Леди, очевидно, интересуется Магнусом. Если ей удастся хоть один раз заставить его отступить от своих принципов, то она впоследствии сумеет использовать для себя это обстоятельство. Рассчитывать же на брак с Фастрадой ей не хотелось. Прежде всего, она ей не нравилась. Во-вторых, Магнус мог бы сделать лучшую партию: у Фастрады, правда, были деньги её покойной матери, но это было не бог весть что. Отец же её был бургомистром только на определённый срок, и фрау Штейн не считала его способным сделать дальнейшую карьеру. Учитывая всё это, она решилась как можно лучше воспользоваться влиянием этой прекрасной дамы, которая говорит с нею так любезно и мило.
— С волками жить — по-волчьи выть? Не так ли? — спросила, улыбаясь, фрау Штейн.
— Если этого не делать, то волки от нас уйдут, — весело сказала леди Изольда, как бы отвечая не ей, а самой себе.
— Неправда ли? — живо подхватила фрау фон Штейн.
— А если будем делать это, то погубим самих себя. Другого выхода нет, — продолжала леди, не обращая внимания на свою собеседницу.
— Виновата, что вы изволили сказать?
— Что погибло, то погибло! — молвила леди Изольда едва слышным голосом.
Впереди неё в апартаментах, дверь которых была открыта настежь, празднество было в полном разгаре. Страстнее становились танцы, смелее взоры и жесты танцующих. Слуги сновали во все стороны, разнося графины с вином. Жизнь, казалось, потеряла все свои трансцендентальные радости и надежды, и люди старались заполнить скорее страшную пустоту. С неутомимой жаждой пили они из чаши наслаждений и не отнимали её от уст, пока не делалось горько. Быстрее и страстнее становились танцы. Время от времени слышался звук падения, резкий смех, звон разбитого стекла. Всё это терялось, впрочем, в шуме и водовороте танцев.
Леди Изольда смотрела на всё, что происходило вокруг. Воздух отяжелел от дыма люстр, запаха увядших цветов и испарений толпы. В залах стоял словно туман. Наверху мерцал какой-то свет, подобный отражению луны в волнах. Чем ниже, тем он делался плотнее, материальнее, затмевая блеск бриллиантов и улыбки их обладательниц. Щёки, раньше свежие, как весна, теперь пылали от жары и вина и покрылись грубыми красными пятнами, которые портили их красоту. Глаза, в начале вечера ясные, как горные озёра, теперь светились лихорадочным блеском, и в их прозрачных глубинах виднелось что-то мутное и взволнованное. Уши не без удовольствия выслушивали вольности, и духовные и светские люди одинаково радовались в сердце, видя, как грех и порок собирают обильную жатву.
— Извините, леди! — начала опять фрау Штейн.
Леди Изольда вздрогнула и очнулась. Не вспомнился ли ей бал, данный в аббатстве Сен-Дени, — это было до её появления в свете, но память об этой оргии была ещё свежа при французском дворе, — на котором все женщины, чтобы не краснеть, надели маски, а герцог Орлеанский хвастался тем, что овладел женою Иоанна Бургундского, пока за это хвастовство страну не постигло посрамление и разорение? Конечно, Констанц был далеко не Сен-Дени, хозяином здесь был не французский король, да и гости были все рангом ниже. Но иногда мысль невольно перескакивала от этого празднества во Францию. Или, может быть, в её воображении предстала фигура дофина, который дотанцевался до смерти, не заставив забыть этим бедствий своего королевства.
— Извините, — опять промолвила фрау фон Штейн.
Леди Изольда очнулась от своих дум.
— Мне передавали, что у вас есть дочь, — спросила она, блуждая взглядом по толпе. — Я уверена, что она у вас красавица. Покажите мне её?
— Увы! Бедная девушка недостойна вашего внимания. В детстве она была сильно испугана, и с тех пор она не в своём уме. Это великое моё горе, и я должна теперь из-за неё сплошь и рядом сидеть дома. Когда же приходится брать её с собой, то я никогда не знаю, что из этого выйдет. Сегодня я хотела оставить её дома, так как самой-то мне нельзя было отказаться от приглашения фрау Мангольт. Но, услыхав о нём, она тоже захотела ехать. Да и Магнус настаивал на этом. Он всегда исполняет все её капризы, и это только ухудшает дело. Я её оставила вот там, у дверей, в обществе нескольких других девиц, среди которых, надо надеяться, она будет вести себя спокойно.
Леди Изольда посмотрела в ту сторону, куда ей показала фрау Штейн. Но в эту минуту грянула музыка, возвещая прибытие короля.
Вошёл король — почти уже император. Он явился, чтобы своим присутствием дать императорскую санкцию попойке, каковой большинство гостей и считали сегодняшнее празднество. Танцы прекратились. Поднялись суматоха, толкотня, крики, при которых нельзя было разговаривать. Шумный поток людей от наружных дверей скоро хлынул внутрь, в комнаты, странный, фантастический поток: женщины в огромных головных уборах с высокими тульями, которые, как башни, возвышались над толпой, колыхаясь то там, то сям, словно судёнышки, бросаемые волнами; мужчины с привешенными к загнутым носкам звоночками, производившими музыку, достойную этого дикого маскарада. Впереди всего этого шёл король, одетый в такой же фантастический костюм, как и все другие. Король Сигизмунд никогда не отказывался разделить удовольствия своих подданных.
Направо от кресла, на котором сидела леди Изольда, поднялась настоящая живая волна.
— Прекрасная леди, — галантно поклонившись, начал Сигизмунд, — не удостоите ли председательствовать на этом празднестве рядом со мной? Моя супруга не могла прибыть сюда. Не угодно ли вам занять её место? У празднества есть король, но нет королевы. Взгляните, ваши подданные горят нетерпением увенчать вас короной.
Он сделал знак своей свите, которая держала венок из цветов.
Леди Изольда поднялась и в свою очередь приветствовала короля.
— Ваше величество делает мне слишком много чести, — с внезапной энергией сказала она. — Выберите другую, более красивую и более достойную этой чести.
— Другой здесь нет! — отвечал король, не замечая, что своими словами он многим наносит обиду. Он действовал большей частью под впечатлением минуты, нередко теряя в одну минуту то, что ему удавалось приобрести годами.
— Мы все согласны в этом! Не правда ли? — спросил он, обращаясь к толпе.
— Все согласны! — послышался ответ хором.
Когда король что-нибудь утверждает, то кто посмеет ему противоречить?
— Vox populi vox Dei! — воскликнул король, видимо находившийся в беззаботном настроении. — Слышали это, прекрасная дама? Вы будете коронованы самим королём, который на сегодняшний вечер делается вассалом вашей красоты.
Отказаться было невозможно. С холодной усталой улыбкой она приняла гирлянду при криках своих не совсем уже трезвых подданных.
Что касается Магнуса Штейна, то она видела его всего один раз, но и тут не успела заговорить с ним. Он тоже старался держаться подальше от шумного веселья. Пока её короновали, он стоял в дверях с мастером Шварцем, глядя на импровизированный трон, на котором восседал король и женщина лёгкого поведения.
— Вот прелесть-то! — воскликнул Шварц. — Боюсь, мастер секретариус, что вам не удастся изменить этого мира.
— Конечно, — отвечал тот, грустно глядя на развертывавшееся перед ним зрелище.
Он вышел в другую комнату, а когда вернулся в большой зал, короля уже не было, а леди Изольда стояла посредине, окружённая своими поклонниками. Магнусу показалось, что на другом конце зала он заметил белокурые волосы Фастрады. Он было пошёл к ней, но толпа оттеснила его к леди Изольде. По какому-то необъяснимому побуждению он поднял глаза и встретился с её взором. Она как будто приглашала его остановиться и заговорить с нею, но он, внутренне сердясь на себя за то, что поддался этому импульсу, важно поклонился ей и прошёл мимо. Леди Изольда следила за ним глазами, пока он не подошёл к Фастраде, а затем ловко двинула толпу вперёд, так что могла не только видеть обоих, но иногда и слышать обрывки их разговора.
— Наконец-то! — промолвил секретарь, останавливаясь перед Фастрадой. — Я уже отчаялся было вас видеть. Как бы я хотел, чтобы все убрались отсюда, кроме вас.
— Ну, этого сделать нельзя. Нельзя мне также и оставаться с вами: я должна ухаживать за нашими гостями. Я должна вас побранить, однако, за то, что вы говорили у кардинала камбрийского. Незачем отпираться: я знаю всё. Разве вы забыли то, о чём я вам говорила? Я боюсь костра и содрогаюсь при мысли о мученичестве.
— Мы все боимся этого. Когда я вижу вас, я тоже молюсь, да мимо идёт чаша сия. Но не страх спасает иной раз человека.
— И не глупое упорство, во всяком случае, — промолвила нетерпеливо девушка. — Наконец, как можем мы быть уверены, что наше мнение всегда справедливо? На их стороне святые отцы и предание, а на нашей нет ничего.
— Я верю, что вы будете на той стороне, которая права.
— Может быть. А теперь уходите.
Он послушно отошёл прочь, ещё раз бросив на неё любовный взгляд. А она, едва отвернувшись, бросила приветливый взгляд графу Вейссенштейну. Но граф, как будто не желая подойти к ней, завязал разговор с каким-то гостем. Вдруг сзади Фастрады сделалась какая-то суматоха: к ней подскочила какая-то красивая, но бледная девушка с широко раскрытыми и дико блуждающими глазами и схватила её за руки. То была сестра Магнуса.
— Я хочу быть с вами, — закричала она. — Они такие гадкие.
Вероятно, окружающие дразнили её, и бедная девушка, несмотря на то что она с трудом понимала других, сильно обиделась.
Фастрада вздрогнула. Она не знала, что Магнус привёз с собой сестру, и была неприятно поражена её появлением.
— С кем вы были? — спросила она.
— Я хочу быть с вами, — повторяла несчастная девушка.
Она была слишком возбуждена и не могла дать прямого ответа.
Фастрада была нетерпелива, и ей не хотелось прибегать к уловкам.
— Отвечайте мне, — сказала она резко. — Где ваша мать?
Её тон испугал девушку, и она тщетно старалась ответить на вопрос. С минуту она глядела на Фастраду большими испуганными глазами и повторяла:
— Я хочу быть с вами. Магнус сказал, чтобы я шла к вам, когда захочу.
Фастрада бросила быстрый взгляд на графа, который, видимо, собирался двинуться дальше, и промолвила:
— Теперь нельзя. Пустите мою руку. Теперь у меня нет времени. Идите к матери.
Но девушка крепко держала её за руку.
Фастрада рассердилась и негодовала на то, что Магнус вздумал привезти сегодня свою сестру.
— Идите же! — повторила она. — Разве вы не слышите?
Её губы улыбались, но глаза метали молнии.
Девушка вдруг выпустила руку Фастрады и разразилась рыданиями. Напрасно дочь бургомистра старалась успокоить её: сцена начинала обращать на себя внимание.
Вдруг какой-то нежный голос спросил:
— Вы сестра Магнуса Штейна?
При звуках этого музыкального голоса Эльза, услышав своё имя, обернулась и взглянула вверх! Перед ней стояла леди Изольда в короне из цветов. Как будто очарованная её кроткой улыбкой, Эльза перестала плакать. Леди Изольда подошла и взяла её за руку.
— Хотите оставаться со мной? Мы будем говорить о Магнусе.
Эльза глядела на неё с удивлением и улыбалась, наконец, сначала робко, а потом смелее, промолвила:
— Какие у вас дивные цветы!
— Они вам нравятся? Я дам вам самые лучшие из них.
И с этими словами она сорвала несколько цветов из своей короны.
— Как вы добры! — с детским восторгом воскликнула бедная девушка, хватая цветы и прижимая их к своему лицу.
Фастрада стояла тут же, кусая губы. Ей были ненавистны и леди Изольда, и Эльза. У неё было хорошее намерение: ей хотелось приобрести расположение графа для себя и для Магнуса. Может быть, ей хотелось немножко подстрекнуть и ревность своего жениха, который иногда был слишком уверен в её любви. А может быть, где-то там, на дне души, бессознательно для неё зрела мысль, что быть графиней — куда выше, чем женой городского секретаря.
— Три грации! — воскликнул кто-то из стоявших около них.
Леди Изольда надменным взглядом заставила его умолкнуть.
— Идите сюда и садитесь около меня, — сказала она Эльзе.
Фастрада наконец овладела собой.
— Я пойду за её матерью. Ведь настроение её может вдруг перемениться.
— Не думаю, — спокойно промолвила леди Изольда. — Ведь вы не будете плакать, пока вы со мной? — спросила она Эльзу.
— Нет. Ведь вы добрая.
Леди Изольда села с ней за колонной, где их не было видно, и принялась расспрашивать её о Магнусе и их жизни.
— Я люблю Магнуса, — сказала Эльза. — И вы должны любить его.
Леди Изольда слегка покраснела.
— Но он, может быть, не желает этого?
— Как он может этого не желать? Вы такая добрая и прекрасная. Обещайте мне, что вы будете его любить. Обещайте!
Щёки девушки разгорелись от необычайных усилий говорить связно, она сильно волновалась. Леди Изольда не знала, что сказать ей. Но как раз в этот момент явилась фрау Штейн и выручила её. Она рассыпалась в извинениях и в благодарностях.
— Очень рада, что мне удалось успокоить её. Мы теперь будем друзьями, Эльза? Не так ли?
Но в присутствии матери девушка опять стала робкой.
Чтобы ободрить её, леди Изольда сорвала ещё несколько цветов и вколола их ей в волосы. Эльза вскрикнула от восторга, а её мать стояла с разинутым ртом, удивляясь, какая блажь приходит иногда в голову знатным дамам. Сняв своё великолепное шёлковое покрывало, затканное золотыми нитями, леди Изольда накинула его на голову Эльзы.
— Это для того, чтобы капюшон не измял цветов, — сказала она.
Прошёл апрель. Собор был распущен. Многие из его членов уже собирались ехать домой. Вместе с ними рассеивались и надежды, которые они принесли с собой издалека и которые в течение четырёх лет держались в монастыре, где заседал собор. Вместо них подходила весна. Правда, в мрачный город вступил пока её авангард с его неизбежными бурями и дождями и обманчивыми лучами солнца. Много почек, неосторожно распустившихся, погибло от несвоевременных заморозков. Но всё это наконец миновало. Теперь солнце ярко сияло в безоблачном голубом небе. Торжественно-печальные лики святых, изображённые на окнах собора, пророки, спокойно смотревшие всю зиму вниз на грешников у их ног, теперь преобразились и сияли необыкновенным блеском, как будто они вновь обрели веру и в свою миссию, и в свою силу. Золотые буквы надписей, украшавших собор, казавшиеся зимой полустёртыми, теперь победоносно выступали из мрака, и народ со страхом и обновлённой верой мог прочесть: Resurgeremus.
За городскими воротами зелень уже распускалась, и кусты и деревья словно по уговору вдруг покрылись почками. Сердца людей бились как-то необычайно. Мужчины и женщины приобретали друг для друга особую прелесть. Они смотрели друг на друга и находили в себе вещи, о которых и не мечтали.
Полуденное солнце ярко освещало стены гостиницы «Лебедь», бросая горячие лучи в окна леди Изольды, которая с марта изволила переселиться сюда. Золотой поток лучей бежал по ярко натёртому полу прямо к креслу, в котором она сидела, и лобызал её ноги. И, не смея идти дальше, отблески лучей освещали даже самые тёмные уголки комнаты.
Леди Изольда, прекрасная и сияющая, сидела в тёмном кожаном кресле. Её рыжеватые волосы, покрывавшие её как будто короной, казалось, светились сами. Напротив неё сидел кардинал Бранкаччьо.
Глядя на это прекрасное лицо и не замечая или не желая замечать холодного презрения, которое отражалось на нём, он спросил:
— Итак, вы отвергаете моё предложение?
Её лицо приняло ещё более презрительное выражение, но он всё ещё не замечал этого.
— Да, — отвечала она, смотря не на него, а в окно, откуда через цветы на подоконнике виднелась полоска голубого неба. — Слова, исходящие от вас, кажутся мне оскорбительными. Вы скажете, что я не имею права обижаться. К несчастью, моя история, как известно, сплетается с историей моей великой страны.
В её голосе и манерах было что-то такое, что давно охладило бы пыл любого человека. Но дать отпор кардиналу было не легко.
— Может быть, вы влюблены в кого-нибудь, прелестная леди? — спросил он.
Тихая комната огласилась ироническим смехом.
— Только не в вас, кардинал.
— Может быть, в нашего общего друга, Магнуса Штейна, секретаря доброго города Констанца и реформатора всего мира?
— Если б это было так, — отвечала она с насмешкой, — то неужели я избрала бы вас в поверенные?
— Знаете, вы с ним не пара. Вы умны, а он глупец.
— Что такое ум? — задумчиво спросила она, как бы забывая о присутствии кардинала. — Кто умён — те ли, кто переплывает речку, чтобы потом отдохнуть час-другой, или те, кто борется с могучим течением, чтобы испытать чувство свободы и величия?
— Я вижу, что наш общий друг приобрёл себе поклонницу, — насмешливо сказал кардинал. — Позвольте предостеречь вас от пути, который, несомненно, ведёт к тому или другому мученичеству. Об этом хорошо говорить, но испытывать это не очень приятно. Когда дело дойдёт до этого, то и наш друг запоёт другую песню. Боль делает чудеса. Сам Христос на кресте уступил плоти, — прибавил он цинично.
— Не богохульствуйте!
Леди Изольда как-то странно посмотрела на кардинала.
— Ни ваша семья, ни ваш народ не славились верою и высокими идеалами. Говорят, ваш дядя однажды открыто осмеял архиепископа миланского за то, что тот верил в воскресение мёртвых.
Это действительно было. Неаполитанцы славились своим неверием по всей Европе, и среди них в особенности дядя кардинала, низложенный папа Иоанн XXIII.
— Верно, — с тихим смехом отвечал кардинал, как будто это воспоминание доставляло ему удовольствие. — Эго было после коронации в садах Ватикана. Я стоял за кустом и был свидетелем этой сцены. Архиепископ распространялся насчёт воскресения, ему как будто хотелось произвести хорошее впечатление на моего дядю, но тот спросил его: «Ты веришь в воскресение мёртвых?» — «Конечно», — отвечал архиепископ. «Тu sei unа bestia» (ты осёл), — промолвил папа и повернулся к нему спиной.
— Вы надоели мне, — отвечала леди Изольда, вставая. — Нам не о чем говорить с вами.
Кардинал продолжал, однако, сидеть.
Леди Изольда взглянула на него с высокомерным презрением и, подняв брови, заговорила вновь:
— Мне очень неприятно, но я должна показать вам дверь. Я была слишком терпелива с вами.
Кардинал, однако, и не думал вставать. Только в глазах У него засветился какой-то огонёк.
— Это ваше последнее слово, мадонна? — спросил он.
— Да. Не вздумайте пугать меня, — промолвила она в ответ на брошенный им взгляд. — У вас для этого слишком мало силы.
Наступило глубокое молчание. Был слышен малейший звук. Леди Изольда насторожилась и прислушивалась. Ей показалось, что за дверью послышалось какое-то движение. Все её слуги ушли смотреть мистерию, которая разыгрывалась в этот день, и она была одна с кардиналом. Шорох за дверью прекратился, и она подумала, что ошиблась. На самом же деле к двери подходил с извещением от городского совета Магнус Штейн. Бургомистр Мангольд, видя, что король и знатнейшие вельможи были в восторге от леди Изольды на празднестве, настоял на том, чтобы поручение было передано самим городским секретарём. Магнусу оставалось только повиноваться.
Подойдя к двери апартаментов леди Изольды, он не нашёл около них никого, кто мог бы доложить о нём. Какая-то женщина, которую он встретил в коридоре, сказала ему, чтобы он вошёл в комнаты и постучал во внутреннюю дверь. Он так и сделал. Его шаги заглушались пушистым ковром. Только что он хотел постучать в дверь, как раздался громкий и гневный голос леди Изольды, беседовавшей с кардиналом. Магнус Штейн повернулся и ушёл, не передав извещения.
— Из всех съехавшихся сюда на собор, — продолжала леди Изольда, теряя своё спокойствие, — вы стоите ниже всего в моём мнении. Отдаться вам! Я предпочла бы отдаться дьяволу! Он по крайней мере велик в своём зле!
Кардинал, наконец, потерял терпение. Рубец на его щеке сделался ярко-красным, и в глазах забегали злые огоньки.
— Не следует преуменьшать мою способность ко злу! — вскричал он. — Я дал себе клятву, что вы будете моей, — и это так и будет.
— Попытайтесь овладеть мною!
— Попробую. Если б я захотел, то мог бы сделать это и сейчас. Ведь мы здесь одни.
— Однажды в Риме, когда я была одна, ко мне в комнату вломились два человека. Оба были убиты мной.
— Ну, я не из их числа, — хладнокровно отвечал кардинал. — Вам этого бояться нечего. Мои притязания идут дальше. Я не буду пугать вас костром и другими средствами, имеющимися в арсенале церкви. Жаль было бы, если бы пытки обезобразили столь красивое тело. Нет, у меня есть для вас нечто получше. Что вы скажете, если вас выставят у позорного столба совершенно голую, как последнюю куртизанку, и весь город Констанц будет глазеть на вас?
Леди Изольда медленно повернулась к нему и бросила на него такой взгляд, перед которым не многие не опустили бы глаз. Но кардинал Бранкаччьо мог выдержать многое.
— Эта мысль делает вам честь, — промолвила она. — Если б я не слышала этого собственными ушами, я никогда не поверила бы. К несчастью, вы этого сделать не можете. Все дела такого рода решаются городским советом.
— Совершенно верно, прелестная леди. Но вы забываете, что бургомистр Мангольт и его жена — мои добрые друзья. Всё будет сделано, как следует, хотя вы и англичанка.
— Мне кажется, что подкупленные вами люди и сейчас дежурят здесь у ворот, а может быть, даже и в коридоре?
Кардинал пожал плечами.
— Умный человек должен принимать меры предосторожности.
— Что верно, то верно, — сказала она с каким-то странным выражением. — Придётся, очевидно, уступить вам. Я ошиблась в вас, ваше преосвященство. Вы, кажется, горите нетерпением? — продолжала она, оставаясь совершенно спокойной.
— Верно, — отвечал кардинал с своей сардонической улыбкой, — не забудьте, что вы заставили меня истощить все средства убеждения.
Леди Изольда не отвечала. Глубоко вздохнув, она отвернулась от своего собеседника, вынула платок и крепко прижала его к губам, как бы борясь с чувством отвращения. Когда она отняла от губ этот шёлковый платок, они были красны, а глаза горели огнём. Кардинал внимательно следил за каждым её движением, но пока ничто не возбуждало его подозрений.
— Я готова, — промолвила она, повёртываясь к нему. — Чего же вы ждёте? Или я должна сама на коленях умолять вас?
Золотистый луч света отошёл от неё и лёг узкой полоской на подоконнике. Но кардинал не смотрел сюда. Его взгляд неотступно следил за стоящей перед ним женщиной с бледным лицом и ярко-красными губами.
Кардинал встал и с загоревшимися щеками сделал несколько шагов туда, где она ждала его. Осторожность не покидала его.
— Прежде всего я должен удостовериться, что ваши ручки так же безопасны, как и прелестны.
Леди Изольда подняла их вверх. Широкие рукава её платья откинулись и обнажили её руки, как бы показывая, что в них не спрятано ни кинжала, ни какого-либо другого орудия. Кардинал одобрительно кивнул головой, но для большей безопасности быстро схватил шёлковые рукава, потянул их к себе и схватил леди Изольду за руку. Она не сопротивлялась и, наклонившись, крепко поцеловала его в губы раз, два, три с какой-то бешеной страстью. Потом она откинулась назад, как бы желая перевести дыхание.
Кардинал продолжал следить за нею.
Вдруг на него нашла какая-то странная слабость. Её глаза были устремлены на него, завораживали его и отнимали у него всю силу. Ноги неожиданно отказались служить ему. Он с трудом добрался до ближайшего кресла и опустился в него, уже не владея своими членами. Бессильно сидел он, не отрывая глаз от её горящего взора. Он с минуту ещё смотрел на неё, потом женская фигура уплыла из поля его зрения и скрылась за креслом.
Он хотел встать, закричать, но не мог. Мускулы не повиновались ему, хотя его чувства были обострены до крайности. Через несколько секунд ловкие руки опутали его верёвкою и крепко привязали к креслу.
Опять перед ним предстала леди Изольда.
— Так будет хорошо, — промолвила она. — Теперь я запру двери: не хорошо мешать в час любви.
Кардинал всё видел и слышал, но не мог ни говорить, ни избегнуть её насмешливого взора. Леди Изольда стояла перед ним и смотрела прямо ему в лицо.
Мало-помалу способность речи стала возвращаться к нему. Но в ногах ещё чувствовалась какая-то странная усталость. Кровь быстро бежала в его жилах.
Теперь кардинал понял, что это значило.
— Сирийское снадобье, — прошептал он. — Кто научил вас этому?
Она засмеялась каким-то резким, металлическим звуком, столь для неё необычным.
— Вы, вы сами, ваше преосвященство.
Вдруг одно воспоминание прорезало его мозг.
— Беатриса Понтефак! — воскликнул он сдавленным голосом.
— Она самая, — отвечала она, насмешливо приседая перед ним. — Поздно же вы догадались.
— Но ведь волосы у вас тогда были как лён. А теперь они рыжие?
— Все женщины нашей семьи родятся с светлыми волосами, а когда вырастут, становятся темнее. Тогда я была ещё девочкой. Мне не было и пятнадцати лет. А теперь мне двадцать пять.
Наступило молчание.
— Я заметил это странное сходство, — хрипло начал кардинал. — Я забыл об этом свойстве вашей семьи. Забыл и о том, что сам научил вас употреблять это средство.
— Совершив преступление, преступник обыкновенно уходит прочь и забывает. Но он должен помнить, что его жертва не забывает ничего. Однажды вечером, перед тем как уходить, вы сказали мне, что есть такая мазь, что если намазать ею губы и потом поцеловать кого-нибудь, то этот человек лишается силы. Сказали и о противоядии, которое предохраняет от такого действия. Я была удивлена тогда, зачем вы мне это говорили. Может быть, вы хотели дать мне средство для защиты в будущем. Может быть, вы хотели этим устранить других от наслаждений, которые вы берегли только для себя.
Опять наступило молчание.
— Как мне отомстить вам теперь? — продолжала она. — Я не раз думала о минутах моей мести. Первый раз, когда я бежала из дома моих родителей. Холодный осенний ветер гнал передо мной последние листья. Думала я об этом и тогда, когда я умирала от родов в придорожной деревеньке. Думала я об этом и в Париже, когда умер мой ребёнок, и я сидела над его маленьким трупиком в своей комнатке на чердаке, поглядывая на клочок серого неба...
— У вас был ребёнок? — прохрипел кардинал. — Я этого не знал.
— Вы были заняты своими удовольствиями и не считали нужным осведомиться обо мне. Мой ребёнок рос в нищете, и я не раз думала о мщении. Говорят, что месть женщины хуже, чем месть мужчины, — продолжала она. — Женщина может убить жену и ребёнка своего бывшего любовника, может выколоть ему глаза, отрезать язык. Но можно сделать кое-что и похуже.
Уже становилось темно, но в этой темноте её глаза горели ещё ярче. Голос её был страшен своим каменным спокойствием. Никто, кому пришлось видеть её при въезде в город, никто не признал бы в ней теперь ту же самую женщину.
Капли холодного пота выступили на лбу кардинала. Напрасно ища помощи, он дико обводил глазами темневшую комнату. Время от времени, словно повинуясь какой-то таинственной силе, он глядел ей прямо в глаза, вздрагивал и опять начинал блуждать взглядом по комнате.
— Пощади! — прошептал он. — Ради Христа!
Она рассмеялась каким-то странным, нечеловеческим смехом.
— Что за трусы эти мужчины! Они оскорбляют нас, а чуть окажутся в нашей власти, сейчас же молят о пощаде. Ради Христа! Да разве вы когда-нибудь верили в Него?
Кардинал молчал. Эти неумолимые глаза, казалось, впились в его сердце.
— Я приехала в Констанц с целью увидеть вас и действовать. Но мстить можно только равному себе. Вы же недостойны моей мести.
Она говорила тихо и страстно.
— В конце концов, что такое мщение? Падение до уровня того, кто тебя оскорбил.
— Однако вы собираетесь теперь мстить, — воскликнул, извиваясь в своём кресле, кардинал.
— Можете вы действовать руками? — холодно спросила она.
— Как я могу действовать ими, когда я связан? — пробормотал он.
— Я хочу сказать, повинуются ли вам уже мускулы?
— Не знаю.
Она наклонилась к креслу и освободила его правую кисть, крепко привязав, однако, саму руку.
— Ну?
— От верёвок руки у меня совсем онемели. Надо ослабить верёвки.
Она откуда-то вдруг вынула иголку и сильно ткнула ею в ладонь его руки. Вскрикнув от боли, он быстро отдёрнул руку.
— Действовать руками вы можете, — промолвила она. — Теперь пишите письмо кардиналу Филластре. Пометьте его, как будто оно написано шесть месяцев тому назад. В нём вы будете просить его избрать кардинала Колонну, теперешнего папу. Повторите в нём разговор, который был у вас в первые дни конклава.
Кардинал Бранкаччьо взглянул на неё с изумлением.
— Откуда вы это знаете? Мы говорили на ухо. И этот разговор остался тайной между нами.
— Что может остаться тайной в этом мире?
— Я отказываюсь исполнить ваше желание.
— Ну, нет, вы не откажетесь. Вспомните, что я вам говорила.
В её руках вдруг откуда-то оказался кинжал. Она быстро провела им по узлу верёвки. Острое лезвие перерезало его, как солому.
— Видите?
Кардинал затрепетал.
— Но как же я могу писать. Ведь я связан. Да и темно.
— Вот свечи. Сейчас я приготовлю всё для вас.
Она встала перед ним на колени и подала ему бумагу, чернильницу и перо, так что кое-как он мог писать.
Когда письмо было готово, она перечла его, одобрила и спрятала. Затем, не говоря ни слова, она разрезала верёвки, которыми он был прикручен к креслу.
— Можете идти, — коротко проговорила она.
Но кардинал не мог двинуться. Верёвки глубоко врезались ему в тело, все члены его онемели.
— Можете идти, — повторила она.
Кардинал сделал усилие и встал. Мало-помалу кровь стала течь в его жилах свободнее. Медленными и неверными шагами он двинулся к двери, накинув дрожащими руками плащ поверх своего измятого шёлкового одеяния.
— Я ухожу посрамлённый и униженный, — промолвил он, обернувшись на пороге. — Но я не сержусь. Вы сильнее, чем я думал. Теперь я люблю вас и клянусь, что вы будете моей.
Тихо и молча вышел кардинал. Только что затворилась за ним дверь, леди Изольда подошла к окну, которое всё ещё оставалось открытым. Она посмотрела на усеянное звёздами небо и глубоко вздохнула, как будто с неё спала какая-то тяжесть. Она долго стояла неподвижно. Наконец послышались голоса её возвращавшейся прислуги. Она повернулась и лёгким шагом двинулась им навстречу.
— Дайте мне выходное платье, — сказала она своей служанке. — Я ухожу в гости.
Прошло с полчаса. И вдруг на улице, среди полной ночной тишины, послышался женский крик:
— Помогите!
— Помогите! — послышалось ещё раз и затем всё смолкло.
Было поздно. Давно уже погас последний огонёк. Окна были темны. Только свет луны и звёзд, нависших над безмолвными домами, серебрил их остроконечные крыши. Медленно и мягко стал спускаться этот свет в тёмные, узкие улицы, задерживаясь словно жидкое серебро кое-где на флюгерах и водосточных трубах. Все спали.
Крик о помощи вывел из задумчивости Магнуса Штейна, который медленно возвращался домой от своей невесты. Он провёл этот вечер у неё в доме. Последнее время он стал замечать, что разница в их убеждениях становится слишком чувствительна. И в этот вечер между ними как бы образовалась пропасть. Он чувствовал, может быть, бессознательно, что между ними есть что-то такое, что разъединяет их. Сомнение пронеслось в его уме словно вспышка молнии. Оно тотчас же прошло, но всё же от него осталось что-то, а что — этого он и сам не мог бы сказать.
Вместо того чтобы идти домой, он шёл по безлюдным улицам, надеясь найти ответ на мучительный вопрос, от которого исчезло его спокойствие.
Улицы были совершенно темны. По другой стороне тянулись чёрные силуэты крыш, прерываясь по временам светлой полосой, отчего мрак у их основания казался ещё гуще. Только одна крыша в конце какой-то улицы, круто поворачивавшей на юг, была ярко освещена луной и, словно волшебный бриллиант, выделялась среди других.
Постояв перед ней секунду, он пошёл дальше, туда, откуда ему как будто послышался крик. Ему казалось, что его влечёт туда какая-то сила. Это странное чувство, будь это игра нервов или какая-то внешняя сила, которую невозможно отрицать, всецело охватило его, направляя его шаги.
Вдруг крик повторился. Он шёл от белой стены, к которой он как раз и направлялся. Здесь в узком переулке завязалась, очевидно, горячая схватка. Словно привидения около той, которая звала на помощь, носились какие-то фигуры, то отступая, то надвигаясь снова. Секретарю показалось, что он уже слышал голос этой женщины, хотя он и не мог припомнить, где именно. Она стояла спиной к стене, в небольшой нише, плотно прижавшись к вделанной в неё фигуре какого-то святого. На неё напало человек пять-шесть. Было удивительно, как она сумела отразить это нападение.
Секретарь не мог видеть её лица. Вдруг вытянулась её рука — белая красивая рука, тускло белевшая во мраке переулка. В ней сверкнуло лезвие кинжала, и люди, окружившие было женщину, поспешно отхлынули назад, поражённые страхом при виде этого маленького оружия.
Крикнув для ободрения женщины, секретарь смело бросился в самую середину свалки.
При нём был только кинжал, но, не смущаясь этим, он бросился на ближайшего к нему человека и, всадив кинжал ему в горло, поспешно отнял у него его шпагу. Тут только он заметил, что у ног женщины лежит другой раненый.
Нападавшие с гневным удивлением смотрели на неожиданную помощь. Затем с ругательствами и проклятиями они стали окружать его, пока двое или трое из них старались по-прежнему выхватить свою добычу из ниши. Они рассчитывали быстро управиться с дерзким пришельцем. Он был, очевидно, штатским человеком, а они — солдаты. В городе, принадлежавшем и королю, и папе, было сколько угодно разнузданных солдат. И хотя старинные хроники и восхваляют правосудие городского совета, но всякий, у кого была сильная протекция, мог безнаказанно совершать не только убийства, но даже и нечто ещё более страшное.
Одолеть секретаря оказалось не так-то легко. Ловко отбивая нападения, он начал как-то особенно посвистывать, — и этот звук произвёл жуткое впечатление на нападающих. Скоро третий из них упал на землю, остальные начали осторожно отступать. Их было так много, что им надо было только подождать, пока он выбьется из сил.
Секретарь не знал, как помочь женщине, ради которой он кинулся в битву. Каждую минуту другие члены шайки могли вырвать её из ниши, и он не сможет оказать ей помощи. Пока он ломал себе голову над этим вопросом, послышались звуки песни, совпадавшей по мелодии с тем, что он насвистывал. Пение становилось ближе и ближе. Можно было уже различить шаги и голоса певцов.
— Великий Бернард! — громко закричал секретарь. — На помощь!
Послышались быстрые шаги, звон оружия, и около секретаря блеснули две длинные шпаги.
Великий Бернард — так называли итальянцы Бернарда де Серр, знаменитого французского военачальника, командовавшего войсками Флорентийской республики. Хотя его уже не было в живых, но его имя продолжало оставаться страшным боевым кличем.
Завязалась ожесточённая схватка. Ещё два негодяя упали на землю, остальные бросились врассыпную.
Секретарь сказал всего несколько слов тем, кто так вовремя прибыл ему на помощь. Затем, обтерев свою шпагу, он направился к спасённой им женщине.
Вы можете идти, теперь безопасно, — сказал он. — Мои друзья и я будем следовать за вами на некотором расстоянии.
Женщина отделилась от ниши. Капюшон ещё скрывал её лицо. Но от противоположного дома, теперь ярко освещённого луной, на него падал резкий отблеск. Секретарь увидел, что перед ним стоит леди Изольда.
— Прежде всего я должна поблагодарить вас за вашу помощь, — раздался мелодичный голос, который он так хорошо знал.
— Это сделал бы каждый мужчина, — холодно отвечал он.
— С такой храбростью и ловкостью — не каждый. Благодарю вас также, господа. Если вы придёте завтра ко мне, я могу отблагодарить вас золотом, если вам угодно будет его принять.
— Золото солдату всегда кстати. И его надо брать и от принца, и от красавицы.
— Ловки в битве и в ответах, как и подобает солдатам Великого Бернарда. Однажды мне пришлось оказать ему гостеприимство в Монторгейле. Если вам случится опять проходить там, помните, что его владелица — ваш друг.
— Да здравствует владелица Монторгейля! — воскликнули оба солдата.
Она милостиво кивнула им головой.
— Пока я не выйду из этих безлюдных улиц, я попрошу вас сопровождать меня. Но сначала осмотрим убитых.
— Убиты наповал, мадам, — сказал один из солдат, презрительно ткнув ногой одного из лежавших на земле. — Мы из отряда Великого Бернарда и знаем, как надо делать такие дела.
— Знаю, знаю, — сказала она. — Итак, идём. Господин секретарь, угодно вам показывать нам дорогу?
И она двинулась вперёд.
Месяц, поднявшись, светил ещё ярче, и на дне переулка лежала яркая полоса света. Он осветил бледное лицо человека, лежавшего недалеко от места схватки. Когда они проходили мимо, он вдруг приподнялся на локте и забился в конвульсиях. Лицо его посинело, а на губах показалась пена.
— Не дотрагивайтесь до него! — закричала леди Изольда, когда секретарь наклонился к раненому. — Ему нельзя уже помочь, и он не проживёт и четверти часа. Мой кинжал отравлен.
Теперь секретарь понял, почему нападающие старались держаться от неё подальше.
— Позвольте посоветовать вам не ходить ночью одной по улицам. Тогда вам не понадобится отравленное оружие, — мрачно заметил он.
— Однажды оно понадобилось мне даже в коридоре одного дворца против тех, кто должен был сопровождать меня, — серьёзно отвечала она. — А сегодня я шла не по своей воле. Мне хотелось повидать кардинала камбрийого. Ведь от моего жилища до него несколько шагов. Но меня завела сюда одна женщина. Я знаю, по чьему приказу.
Несмотря на мягкость, с которой сказаны были эти слова, секретарь почувствовал в них упрёк.
— Извините, — сказал он, — мы часто судим о деле, не зная его хорошенько.
— Я рассчитывала встретить вас у кардинала.
Они молча пошли дальше. Все окна были заперты, и ни один глаз не следил за ними. То было время всяких насилий и внезапных нападений.
Секретарю казалось, что он идёт во сне, и, когда леди Изольда заговорила было с ним, ответа от него не было. Она взглянула на него удивлённо и, в свою очередь, смолкла. Едва достигли они её жилища, как Магнус Штейн вдруг зашатался и, сделав шага два, тяжело прислонился к стене. Его спутница взглянула на него со страхом и увидела, что лицо его налилось кровью, а глаза ярко блестят.
— Живо! — вскричал один из солдат, шедший сзади него. — Несите его в комнату. Он ранен, а может быть, и хуже.
Оба подхватили его под руки. Леди Изольда выхватила из кармана маленький флакон и хотела влить его содержимое ему в рот. Но он так плотно сжал губы, что ей с трудом удалось влить каплю-другую. Затем они быстро направились к её дому. Леди Изольда вбежала к себе с лихорадочной поспешностью, расталкивая вышедших ей навстречу слуг.
— Несите сюда, в эту комнату!
Она велела положить его на её кровать, не обращая внимание на то, что его пыльные сапоги пачкают её дорогое шёлковое одеяло.
— Принесите скорее еду и старого испанского вина, — сказала она Жуазель. — Вы не слышали, что я вам сказала. Плохо же я вас выдрессировала, — гневно добавила она, видя, что девушка замешкалась.
Та бросилась со всех ног.
Не обращая ни на кого внимания, леди Изольда наклонилась над неподвижным телом секретаря и внимательно осмотрела его, разыскивая, куда он ранен. Левый рукав его оказался разорванным и окровавленным. Она быстро отрезала рукав и обнажила руку — ту самую, которой секретарь пытался приподнять умиравшего. Рана, сама по себе царапина, имела, однако, по краям какую-то странную окраску. Леди Изольда быстро наклонилась и принялась высасывать рану.
— Боже мой! — в ужасе вскрикнула вернувшаяся Жуазель, поняв, в чём дело. — Вспомните о кинжале. Позвольте это сделать мне.
— Молчи! — кратко отвечала леди.
Через минуту она поднялась и, взяв из рук Жуазель бутылку с вином, налила немного в ложку. Ей удалось раньше влить раненому в рот несколько капель противоядия: они, очевидно, оказали своё действие, и теперь его зубы были стиснуты не так плотно. Не без труда удалось ей влить ещё несколько капель. Дав ему затем вина, она глубоко вздохнула и остановилась около постели.
— По крайней мере, прополаскайте хоть рот, — робко заметила Жуазель.
Леди Изольда последовала её совету.
Один из солдат предложил сходить за лекарем.
— Лекарь тут не поможет, — сказала леди Изольда. — Я сама знаю, что тут надо делать. Он уже в безопасности. Теперь идите и приходите завтра.
Оба солдата молча повиновались.
— Можете идти и вы, — продолжала леди, обращаясь к прислуге. — Если нужно будет, я позову вас.
Она села около кровати и пристально смотрела на секретаря. Он как будто спал. Обычная суровость его лица во сне исчезла. Через несколько минут она потрогала его руки: они были холодны, хотя на щеках показался уже румянец. Она взяла его руки в свои и потихоньку стала согревать их, пока из ранки не показалась снова кровь. Тогда она кивнула головой и опустилась в своё кресло, не останавливая кровотечения. Когда оно прекратилось, Магнус открыл глаза. Налив стакан вина, леди Изольда наклонилась над ним и заставила его выпить вина. Он был ещё оглушён, но его пульс стал биться от вина сильнее. Он приподнялся и спросил:
— Где я? Что случилось?
— Ш-ш-ш! Вы не должны говорить, — отвечала она мелодичным голосом. — Через минуту вы всё вспомните. А если нет, то я расскажу вам.
Тихонько она опять опустила его на подушки. Взяв яства, принесённые Жуазель, она стала на колени и принялась кормить его, как ребёнка. Но его воля была непоколебима. С усилием он приподнялся и опять сел на кровати.
— Расскажите же мне всё!
— Вы спасли мне жизнь, даже больше, — серьёзно отвечала она, — вы были ранены и потеряли сознание. Вспоминаете теперь?
— Нет, этого я не помню.
— Лёгкая царапина, и вы никогда бы не почувствовали её, но, к сожалению, вы дотронулись до человека, поражённого моим кинжалом, и пена из его рта попала вам в рану. А этот яд смертоносен. Но теперь вы в безопасности, — быстро прибавила она. — У меня есть противоядие.
Он взглянул на свою руку, из которой кровь продолжала капать на одеяло.
— О, я испортил ваше одеяло. Я слышал, что этот яд продолжает действовать даже, когда высохнет.
— Не бойтесь. Кровь безвредна, ибо я высосала яд из ранки.
— Но ведь вы рисковали жизнью?
— А для чего она, как не для того, чтобы рисковать ради великой цели? Ведь и вы рисковали своей?
Это было сказано совершенно просто, как будто против этого ничего нельзя было сказать. Невольно его мысли перенеслись к Фастраде, которая заклинала небеса сохранить ей эту жизнь и беспрестанно заставляла его делать ради неё то, что он считал низким и позорным.
Одно мгновение он ненавидел сам себя за то, что он смел сравнивать их обеих — чистую девушку и потерянную женщину, и его вера в невесту снова окрепла в его сердце.
— Я только исполнил свой долг, — промолвил он. — Если хочешь быть мужчиной, то приходится беспрестанно рисковать жизнью.
— А разве женщине, если она хочет оставаться ею, также не приходится рисковать? Только судьба плохо вознаграждает её за это. Если она умирает, то умирает без славы. Если совершает какой-нибудь проступок, то покрывается стыдом.
Он не нашёлся, что возразить ей.
— Мы тоже должны учиться умирать, не оставляя по себе памяти, — сурово произнёс он.
В глубине сердца он чувствовал, однако, что этому искусству он не учился.
— Вы рождены не для того, чтобы быть секретарём маленького городка, — начала леди Изольда после минутной паузы.
Как бы в знак протеста он махнул рукой.
— Нет, нет, — продолжала его собеседница, слегка улыбаясь. — Вы не всегда были в таком положении. Ваше обращение свидетельствует о привычке к лагерю и к двору. Ваша рука с большей охотой берётся за шпагу, чем за перо. Может быть, из-под этого пера и выйдет что-нибудь великое, но во всяком случае это не будет какой-нибудь лавочный счёт. Вы будете великим человеком или великим мучеником, а может быть, и тем и другим вместе, хотя я надеюсь, что второе вас минует.
— Благодарю вас за ваши комплименты. Я не стану отрицать, что у меня в прошлом есть тайны. Война с её продажностью мне опротивела. Я часто мечтал о более широком поприще, чем то, которое выпало на мою долю. В этом вы правы. Во всём же остальном вы льстите мне. Я не раз обвинял себя в том, что я гоняюсь за химерами, но только не относительно моей карьеры. Извиняюсь, что я так долго задерживаю вас и мешаю вашему отдыху, — вдруг прибавил он.
— Сегодня всё моё время к вашим услугам. Нельзя, кроме того, отпустить вас, не перевязав вам рану. Теперь пора.
Она подошла к столу, вынула оттуда бинты и какие-то травы. Секретарь теперь уже стоял.
И снова её нежные, холодные пальчики захлопотали около него. На него опять нашло какое-то наваждение. Опять ноги отказались уходить из этой комнаты. Когда рана была перевязана, он опять сел на кровать.
Леди Изольда улыбнулась.
— Эта минутная слабость — действие лекарства. Вы должны пробыть здесь ещё.
— Но... люди...
— О, я не обращаю на них внимания!
С лёгкой улыбкой она взяла лютню и сказала:
— Сидите так. Чтобы вам не нужно было говорить, я буду играть.
И, сев напротив него, она нежно заиграла певучую песню провансальских трубадуров.
В глубоком волнении ловил он эти звуки. Много лет он не слышал ничего подобного. Леди Изольда, казалось, преобразилась. Сама комната, которую он так хорошо знал, как будто изменилась. Свечи горели, ярко освещая её лицо, а позади неё клубился, скрывая всё, мягкий мрак. Секретарь видел только её, только о ней мог он и думать. Без короны, без вассалов, сидела она перед ним в королевской роскоши. Короной ей служили её золотистые волосы, троном — её кресло.
Изменился и он сам. Разве она не играет перед ним с покорностью, опустивши глаза и не смея встретиться с ним взглядом? Непривычно страстным взглядом он старался заглянуть ей в глаза, но она не поднимала их. Тихим голосом она запела старинную песню о любви, и эта песня всё более и более задевала его за сердце.
И вдруг она смолкла. Лишь пальцы её продолжали тихонько скользить по струнам.
В комнате стало тихо-тихо.
Магнус Штейн сидел неподвижно, устремив глаза на её прекрасное лицо и всё ещё ловя замершие звуки...
Вдруг, сделав над собой огромное усилие, он встал, чтобы убедиться, что он не грезит.
Глаза их встретились. Она заметила странный блеск в его глазах и также поднялась. Не отводя от него взора, она медленно стала подходить к нему.
— Я ещё не поблагодарила вас за ваш подвиг, — тихо промолвила она. — Но женщине трудно найти нужные слова. Не поможете ли вы мне?
Он понял всё.
Она стояла перед ним, прекрасная, как никогда. Вдруг его мысли перенеслись к Фастраде, и она предстала перед ним, какою он видел её ещё сегодня вечером — маленькой душой и телом, в сравнении с этой царственной женщиной. Он чувствовал её власть над собой. Он не мог оторваться от её красоты, от её огромных, сверкающих глаз и понимал, что настал час великого искушения не только для его тела, но и для его души. Волна горячей крови хлынула ему в сердце, каждый фибр его тела трепетал от искушения. Но его закалённая воля, привыкшая к победам, взяла верх и на этот раз. Мало-помалу горячая волна отхлынула обратно, и вместо неё поднялся гордый, необузданный гнев, гнев на себя за то, что в нём поднялась было эта горячая волна, гнев на неё за то, что она чуть было не покрыла его позором. И вместе с тем ему было больно, что она оказалась меньше, чем он думал.
— Как смеете вы искушать меня? — хрипло крикнул он, трясясь всем телом. — Потаскушка!
Может быть, он и не хотел сказать громко это ужасное слово. Нельзя, впрочем, судить его за это по понятиям нашего времени. В ту эпоху между мужчиной и женщиной свободно произносились такие слова, от которых наши современники пришли бы в ужас.
Он вдруг почувствовал то же неприятное чувство, которое испытал, услышав в первый раз это слово в тот самый день, когда его сказала Фастрада при въезде леди Изольды в город. Как он мог крикнуть его теперь сам? Этого он не мог себе объяснить. Может быть, он был ещё под влиянием лекарства, а может быть, тут сказалось страшное напряжение.
Леди Изольда широко раскрыла глаза, как будто не веря собственным ушам, и подалась назад, словно кто-нибудь ударил её хлыстом.
Наступило глубокое молчание.
— Я предложила вам свою любовь, а в ответ получила от вас оскорбление, — начала она каким-то бесцветным голосом. — Если я и не без греха, то разве это справедливо?
Даже в эту минуту она была слишком горда и не скрывала того, в чём не созналась бы ни одна женщина.
— Вы предложили мне позор! — воскликнул он сдавленным голосом, держась за колонку кровати, чтобы не упасть.
Он весь дрожал.
— Позор? Когда женщина, обманувшись в сердце мужчины, предлагает ему любовь, вы называете это позором. А когда вы, мужчины, поступаете так относительно женщин, то как вы это называете? Разве вы сами так чисты, чтобы судить других?
— Да, я чист! — вскричал он.
Какое-то выражение, смысла которого он не мог угадать, промелькнуло на её лице.
— Я так и думала, — прошептала она. — Если б этого не было, я не стала бы и говорить с вами. Вы назвали меня так, как ни один мужчина не назвал бы женщину, даже если б он был совершенно прав. Но правы ли вы были относительно меня, судите сами. Садитесь и выслушайте. Садитесь! — повторила она, делая повелительный жест. — Даже разбойник, которого схватили на большой дороге, имеет право требовать, чтобы его выслушали.
В её тоне было что-то такое, что не допускало возражений.
Сев в кресло, она немного помолчала. Потом она поднялась во весь рост и, остановившись посреди комнаты, начала говорить, не глядя на него:
— Лет десять тому назад папский посол, ехавший на север Англии к королю Генриху IV, был застигнут метелью и принуждён искать гостеприимства в одном замке. Здесь он оставался, пока не наступила оттепель. Среди сопровождавших его духовных лиц был молодой неаполитанец знатного происхождения, щедро наделённый всеми качествами своей расы, ловкостью, изяществом манер и лживостью. Дочь хозяина дома, которой не было ещё и пятнадцати лет, до сих пор видела мало мужчин, да и то это были грубые воины, умевшие гораздо лучше владеть шпагой, чем красноречием. Она влюбилась в этого ловкого прелата, говорившего громкие слова, которые, казалось, должны разбить вековые оковы и уничтожить вековые суеверия. Она не знала, конечно, что и он, и другие его спутники были лжепророки, что вместо цепей, которые они разбивали, они готовили другие, ещё более унизительные и мучительные. Он говорил ей, что, как лицо духовное, он не может вступить с нею в брак, но что тем больше величия будет в её любви, и она верила ему. Она не понимала, про какую любовь он говорил. Она не просила его сперва самому сбросить цепи, которые он советовал сбросить другим. Она любила его, и ей казалось преступлением допустить мысль, что он в чём-нибудь не прав. Но её девичий инстинкт заставлял её противиться его желаниям. Может быть, в конце концов она и уступила бы, я не знаю. Но однажды ночью этот человек, которому наскучило ждать, дал ей снадобья и, когда она потеряла способность сопротивляться, взял от неё, что желал. Это был её первый грех, если только это можно назвать грехом. Вскоре после этого он уехал, а она днями, неделями, месяцами стала ждать от него хотя какой-нибудь весточки. Она продолжала ждать, пока наконец не была вынуждена удалиться из родительского дома — одна со своим позором. Может быть, ей не следовало бы оставаться в живых, но она не могла убить вместе с собой и ещё не родившегося ребёнка. Час родов застал её на большой дороге. На соломе, в стойле родила она своего ребёнка. Оправившись, она отправилась за море, чтобы скрыть свой позор. Два года терпела она нищету, ибо она умела ездить верхом и охотиться с соколами, играть на лютне и писать стихи, но не умела зарабатывать себе на жизнь. Ребёнок её заболел. Ей предложили помощь на условиях, которые обыкновенно предлагаются молодым женщинам в её положении. Она отказалась. Но ребёнку делалось всё хуже и хуже, и она согласилась. Это был её второй грех. Но было уже поздно: ребёнок умер. Когда она возвращалась домой, опустив в землю его маленькое тельце, её повстречал на улице герцог Орлеанский. Её застывшее бледное лицо понравилось ему, он извлёк её из нищеты и ввёл в придворные круги. Он ничего не требовал от неё: для этого он был слишком благовоспитан. Она же, как могла, выражала ему свою благодарность — и слово «добродетель» стало пустым звуком, чем-то таким, что презирает и Бог, и дьявол, и люди. Но я должна сказать, что всё, чем я теперь владею, получено не от него. По праву и закону я теперь леди Монторгейль и Вольтерн. Таковы были мои первые три греха. Сплетни прибавили к ним много других, ибо я не скрывала никогда, кто я. С тех пор я беспрерывно странствую из страны в страну в поисках сама не знаю чего, может быть, умиротворения. Мой четвёртый грех я совершила сегодня.
До сих пор она говорила тихим, монотонным голосом, как будто пришибленная нанесённым ей ударом. Но мало-помалу в её словах зазвенели страстные ноты.
— Не знаю, заслужила ли я название, которое вы мне дали, но знаю только одно, что я не заслужила его от вас. Я знаю многих жён и девиц, которые хуже меня и которых вы не смели бы так назвать. Они ведь продают своё тело и души мужьям, которых не любят, продают за богатство, за положение. А я не требую от вас ничего. За мной ухаживали принцы, короли искали моей дружбы, и я думала, что, несмотря ни на что, я ещё могу предложить вам многое. Вы, вероятно, подумали, что это минутное увлечение, женский каприз. Нет, я думала, что вы можете прочесть всё в моих глазах. Любовь, если она ничего не просит, а, наоборот, готова сама всё отдать, такая любовь не может быть позором, хотя бы это была любовь женщины вроде меня. Я видела, что вы страдаете, и мне показалось, что я лучше других поняла вас. Я думала, что вы, именно вы, шире, чем другие, смотрите на жизнь, на её ничтожество и величие.
Она остановилась.
— Когда я приехала сюда, — начала она мечтательно, с оттенком бесконечной грусти, — я ожидала большего от жизни. Подобно вам, я изверилась в людях и отчаялась найти человека, который заслуживал бы это имя. Но здесь, в городе великого собора, на котором человеческое себялюбие и испорченность достигли высшей своей точки, здесь мне показалось, что я нашла свой идеал. Всё стало казаться возможным, раз есть такие люди. Мои мысли опять настроились так, как бывало в детстве. Я опять верила в Бога, в возрождение людей и в самое себя. Я вообразила, что, может быть, могу помочь вам в борьбе, но забыла, что я недостойна этого. Простите.
Магнус Штейн сидел молча и неподвижно. Голова его опустилась на грудь, а на лицо легла глубокая тень. Прошло несколько минут, пока он опять поднял на неё глаза. Она всё ещё стояла на прежнем месте, глядя куда-то в сторону.
— Вы правы, — заговорил он сдавленным, неестественным голосом. — Вы не заслужили такого названия. Усердно извиняюсь перед вами. Не могу понять, как я мог сказать такое слово. Однако вы хотели сделать всё-таки нечто непростительное: ведь вы же знаете, что я обручён.
Она быстро повернулась к нему и взглянула прямо ему в лицо. Глаза её стали ещё печальнее.
— Нет, этого я не знала. Ещё раз извините меня. А теперь идите. Идите! — повторила она, видя, что он колеблется. — Идите!
Одной рукой она показывала ему на дверь, а другой судорожно держалась за край стола: силы покидали её.
Магнус Штейн поклонился и молча вышел.
Когда дверь закрылась за ним, леди Изольда продолжала стоять у стола, трепеща всем телом. Потом медленными, неверными шагами она подошла к двери и заперла её. По-прежнему шатаясь, она вернулась в комнату и, закрыв лицо руками, бросилась на колени перед распятием. Долгое время, молча и не двигаясь, лежала она, распростёртая. Лишь изредка тело её содрогалось конвульсивно.
Наконец она подняла голову. Глядя на скорбный, потемневший от времени лик Христа, видевший немало отчаяния и внимавший стольким молитвам, она тихо, отрывисто шептала:
— Ты, простивший грешницу, научи меня, как мне найти прощение. Неужели ты, пришедший спасти мир, отвернулся от меня? Я не знала, что слёзы мои будут так горьки! О, Господи, сжалься надо мной! Ты, Который, не судишь, как люди, и знаешь пределы сил наших, прости и помилуй меня!
И она со слезами протягивала руки к изображению Христа на кресте, который смотрел на неё сверху и, казалось, хотел сказать: «Смотри, Я стражду. Страдай и ты. Я тоже молился, да мимо идёт меня чаша сия, но она не прошла мимо. И я испил её. Наклонись к твоей и также испей её».
Женщина, казалось, поняла этот тайный голос, ибо она продолжала уже спокойнее:
— Нет, не надо прощения мне. Меня обманула плоть моя. Не о своём прощении молюсь я, а о нём! Пусть я понесу крест свой, но сохрани его от гибели! Открой ему глаза и удержи от этой женщины! Она малодушна и предана суете мира сего. Его величие для неё только безумие. Боже, спаси его от неё!
И опять с мольбой протягивала она свои руки ко Христу. Свет от свечи падал теперь прямо на Его склонённую голову в терновом венце. Его лик по-прежнему хранил важное, суровое выражение. В строгих глазах не видно было прощения.
— Боже, сжалься над ним. Ты не можешь допустить, чтобы погибла великая душа, в нём живущая, погибла в день мрака и отчаяния. Дай мне знамение, что Ты не дашь ему погибнуть!
Она говорила громко и угрожающе. Поднявшись с колен, она стояла перед крестом. Грудь её волновалась.
Но лик по-прежнему оставался неизменным, и знамения не было. Движением воздуха свечу едва не задуло, и на мгновение ещё большая тень легла на изображение Христа.
С тихим стоном она опять пала на колени.
— Не гневайся, Господи! Сжалься над мукой моею и пошли знамение. И я благословлю страдания свои, которые Ты дашь мне.
Холодные капли пота выступили у неё на лбу. Голос сделался хриплым, но лик был всё тот же, и знамения не было.
Свечи догорели и погасли. В комнате стало совсем темно, но женщина по-прежнему лежала неподвижно у подножия креста...
Холодным утренним светом засеребрилось окно. Медленно поднималась заря, освещая и крест, и надломленную женщину, распростёртую перед ним.
Наступал день. Он нёс новые силы тем, кто провёл ночь во сне, новые надежды тем, кто задыхался в отчаянии в ночной тьме. Но ей он не нёс с собой ни сил, ни надежд.
Сначала медленно, затем быстрее и быстрее разливался свет, по мере того как невидимое ещё солнце приближалось к горизонту. Холодные блики заиграли на кресте и на женщине с обнажённой шеей и руками. Дивный контур её плеч резко выделялся на фоне стены, а на голове её сияли бриллианты.
Майское солнышко тронуло наконец дома на противоположной стороне площади. Лучи его пробежали по унылой комнате и окутали женщину золотой своей сеткой. Но от этого распростёртая фигура казалась только ещё печальнее.
Выйдя от леди Изольды, секретарь пошёл бесцельно по безлюдным улицам, подставляя под свежий ночной ветерок свою горячую голову. Более по привычке, чем сознательно, он направился к себе домой. Но, дойдя до своего жилища, он остановился и пошёл назад. Он был уверен, что его мать засыплет вопросами: где он провёл ночь? Что он будет отвечать ей? Поэтому он решил идти прямо в ратушу и провести остаток ночи в своей рабочей комнате. Он не раз проводил здесь ночи за работой, и она уже привыкла к этому.
Медленно шёл он по спящему городу. Всё было объято безмолвием. Луна бросала свой холодный свет на мостовую, по которой он шёл. Бессознательно он направился к месту, где несколько часов тому назад произошла схватка. Трупы продолжали лежать на прежних местах. Эта часть города была не из лучших, и всякий запоздавший прохожий старался пройти её, не вмешиваясь не в своё дело. Секретарь тронул ногой человека, который едва не отравил его пеною. Теперь он был уже мёртв.
Магнус Штейн насупился и пошёл дальше. Вот, наконец, и ратуша. Он отпер и опять запер за собой ворота с большим по этой глубокой тишине скрипом, поднялся по тёмной лестнице и по коридорам, в которых гулко отдавались его шаги, направился к себе в комнату. Здесь он высек огонь и брезгливо осмотрелся.
Комната была в беспорядке: её ещё не вымели и оставили так, как она была после занятий. Очевидно, служители устремились все смотреть мистерию, рассчитывая, без сомнения, что к завтрашнему утру они ещё успеют прибрать комнату.
Секретарь спокойно зажёг лампу и подобрал бумаги, разбросанные по полу ветром: даже окно осталось, как было, открытым.
Открыв стол, где хранились его списки, он вынул некоторые и приготовился работать. Но мысли его были далеко, и совершенно машинально он стал складывать списки, не замечая того, что он соединяет их неправильно. Нетерпеливо махнув рукой, он сел, наконец, за стол и принялся писать. Но его рука то и дело останавливалась, он погружался в задумчивость, пока не замечал этого и силою воли не принуждал себя писать дальше.
И сюда заглянула в надлежащее время заря. Она тихонько прокралась сюда от озера, гася одну звёздочку за другой и набрасывая свой серебристый покров на тихую водную поверхность. Чаще и чаще вспыхивала она над городом, охватывая то какую-нибудь крышу, то башню. Окна в ратуше стали серыми. Свет лампы казался бледным и неестественным. А снаружи сначала редко и робко, затем чаще и увереннее стали доноситься утренние звуки.
В воздухе было холодно, и секретарь дрожал. Он просидел в своей комнате до двух часов дня. Затем захлопнул книгу и спрятал её. Заперев комнату на ключ, он спустился вниз и пошёл домой по залитым солнцем улицам.
Был чудный день. Улицы были переполнены разноцветной толпой. Знакомые приветствовали его, но никто, казалось, не радовался встрече с ним.
Магнус Штейн мрачно шёл вперёд, избегая широких площадей и выбирая узкие переулки. Свет и веселье как будто оскорбляли его. Медленно поднялся он по скрипучей лестнице в своё жилище. На площадке его встретила мать.
— Где ты был всё это время? — спросила она. — Я уже хотела послать за тобой кого-нибудь, но подумала, что ты, вероятно, пошёл с Фастрадой смотреть мистерию и решил провести у них всю ночь.
— Отчасти это верно, — произнёс сын. — Но остаток ночи и утро я провёл у себя в рабочей комнате: у меня была работа.
— Ты не должен работать так много, — сказала она мягче обыкновенного. Но сын и не заметил этой разницы в тоне. Не отвечая ничего, он вошёл к себе в комнату и сел.
— Нельзя ли мне дать стакан вина? Если, конечно, оно у нас есть.
— Есть, есть.
И с необычным проворством она отправилась за вином. Когда он выпил стакан, она заговорила снова:
— Не хочешь ли чего-нибудь съесть? Ужинал ли ты?
— Спасибо, я не голоден, — промолвил Магнус, с изумлением поднимая на неё глаза.
— Выпей ещё вина. Ты что-то бледен.
Это показалось ему подозрительным. Уже первые её слова подействовали на него неприятно. Каждую неделю в этот самый день происходило заседание городского совета, так что секретарь обыкновенно возвращался в этот день ночью. Она не могла знать, что вчера заседание было случайно отложено.
Он обвёл глазами комнату, но в ней всё было по-прежнему.
— Где Эльза? — спросил он.
— В своей комнате. Она сейчас придёт.
Он выпил свой стакан и стал ждать. Но Эльзы всё не было. Это показалось ему странным.
— Здорова ли она? — спросил он.
— Утром было довольно плохо. Знаешь, это часто с ней бывает. После обеда она как будто была очень утомлена, и я велела ей лечь отдохнуть. Она, вероятно, спит.
Трудно было объяснить себе эту внезапную нежность, и она не обманула Магнуса.
— Я пойду к ней сам, — сказал он, вставая.
— О, не надо, не надо, — вскричала фрау Штейн. — Она теперь спит, и её не надо будить. Иначе вечером ей будет хуже.
Она проговорила всё это очень спокойно, но взгляд её избегал сына.
Не говоря ни слова, он пошёл к двери.
— Не ходи! — закричала мать с раздражением. — Ты вызовешь у неё припадок.
Он не обратил внимания на её слова. Она вскочила и загородила ему дорогу.
— Подожди, — заговорила она, задыхаясь. — Я должна тебе сказать одну вещь. Сегодня утром ей было так плохо, как никогда. После припадка она казалось полумёртвой... Один святой человек обещал мне изгнать из неё беса... И теперь он у неё.
Жилы на лбу секретаря налились так, как будто хотели лопнуть. С гневом он схватил мать за руку.
— Это отец Марквард? — промолвил он сквозь зубы.
— Ради Бога! Постой! Не убивай меня! Другой, другой... святой человек!
— Ты лжёшь! — вскричал сын и оттолкнул её с такой силой, что она отлетела к двери и упала у стены. Не взглянув на неё, сын бросился вперёд и быстро подошёл к двери Эльзы.
Дверь была заперта. Сильным движением он сорвал её с петель и вошёл.
Женщина за дверью затаила дыхание. Слышно было, как с металлическим звуком упал на пол кинжал, выбитый из дрожащих рук искусителя. Раздался слабый крик монаха, сдавленного в могучих, не знающих пощады объятиях.
— Читай скорее себе отходную, — раздался суровый голос. — Час твой настал.
— Я изгонял беса, — визжал монах, поражённый смертельным страхом. — Демон всецело овладел ею. Но я выгнал его...
— Ну, стало быть, он теперь вселился тебе в душу. Через пять минут всё будет кончено.
Страшная опасность заставила монаха опомниться. Он опять прибег к своей обычной самоуверенности.
— Вы не смеете убить меня! — закричал он. — Это не пройдёт вам даром. Все знают, куда я пошёл. Кроме того, в моём столе лежит письмо, в котором вы обвиняетесь в ереси. У меня о вас довольно сведений. Если я не вернусь к себе, то письмо будет передано епископу.
Это была обычная хитрость монаха, при помощи которой он в своё время принудил к повиновению мастера Шварца и многих других. Никаких писем, по всей вероятности, им заготовлено не было, но так как проверить его было нельзя, то приходилось верить ему на слово.
В ответ на эту угрозу секретарь только рассмеялся. От смеха монах затрясся, словно в лихорадке.
— И ты думаешь запугать меня костром! Меня, который всю жизнь того и ждёт, что завтра окажется на костре.
И он рассмеялся опять. Его белые зубы ярко выделялись из-под чёрных усов.
— Но подумайте о вашей семье! Вспомните о матери, о сестре!
— Моя несчастная сестра не в своём уме. А моя мать так погрязла в пороках, что никакой духовный суд не признает её еретичкой. Через час я извещу твоего брата, где он может найти твой труп.
— О, сжальтесь, сжальтесь, — извиваясь, завизжал монах.
— Вчера одна особа, в тысячу раз лучшая, чем ты, упрекнула меня в том, что я беспощаден. Уж если я с ней был беспощаден, то буду таким и теперь.
Вдруг кто-то судорожно схватил его за рукав. То была его мать. Не имея возможности встать, она медленно подползла к нему.
— Опомнись, сын мой, опомнись, — отчаянно выла она. — Костёр! Костёр!
Свободной рукой секретарь схватился за кинжал, лезвие которого сверкнуло перед самым лицом испуганной женщины.
— Прочь, пока я не вышел из себя! Вместо того чтобы валяться здесь в пыли, постаралась бы прикрыть наготу дочери!
И, сорвав с неё платок, он набросил его на Эльзу, которая относилась ко всему происходящему совершенно безучастно, как будто последний остаток разума пропал у неё.
— Сжальтесь! Сжальтесь! — повторял, ползая на коленях, отец Марквард.
— Объявляю перед лицом Господа, что я не хочу мстить тебе за тех, кого ты уже успел погубить. Он Сам будет судить тебя за это. То, что я сделаю, я сделаю для ограждения ещё не погубленных жён и дочерей города Констанца.
— Я не всегда был таким, — в отчаянии лепетал монах, пытаясь оправдаться. — Я был добр, когда был молод. Однажды я полюбил женщину, но она была замужем, а я был монахом. Но я её всегда уважал. Во всём, что я потом делам, виновата церковь, а не я.
— Говори всё это Господу Богу. Он взвесит твои преступления и рассудит тебя. У меня нет времени для этого. Молись, ибо твой час настал.
— Сжальтесь! Сжальтесь! — вопил монах.
— Не хочешь молиться — твоё дело.
Секретарь поднял свой кинжал, но опять опустил его.
— Нет, не хочу марать клинок твоей кровью.
Схватив пояс монаха, он удавил его им.
Всё это произошло прежде, чем монах мог сообразить, в чём дело, и оказать какое-нибудь сопротивление. Фрау Штейн в ужасе со стонами уползла в угол. Эльза по-прежнему смотрела на всё тупым взглядом — её не тронули ни расширившиеся от ужаса глаза монаха, ни его исказившиеся судорогой черты, ни застывшее в покое смерти лицо.
Вдруг она испустила страшный крик. Выпрямившись во весь свой рост, она дико смотрела перед собой. Вскрикнув ещё раз, она как мёртвая опустилась опять. Брат долго смотрел на неё и повернулся к матери, сидевшей на полу, стуча челюстями.
— Это твоё дело! Клянусь Богом, не знаю, должен ли я оставить тебя в живых! Сколько ты получила за это?
— Нет, нет! — рыдала она. Страх смерти и тяжкое брошенное ей обвинение вернули ей способность речи. — Я дурная женщина, но этого я бы не сделала! Я не получила ничего. У неё был припадок, и я думала, что он действительно может помочь ей. Я однажды собственными глазами видела, как он изгнал беса из фрау Кёрлинг. Он клялся всеми святыми, что вылечит её, и я думала, что тут нет никакой опасности, потому что... потому что...
Несчастная женщина, кажется, впервые почувствовала весь свой позор.
— Потому что, — созналась она, потупясь, — имела основание думать, что он пришёл ко мне.
Сын бросил на неё взгляд, в котором странным образом смешано было презрение, гнев и сожаление.
— Ты моя мать, — промолвил он глухим голосом, — не знаю, что тебе отвечать. Посмотри теперь за дочерью, а я пойду известить епископа о всём происшедшем.
Отрезвлённая страшной картиной, фрау Штейн загородила ему дорогу. В ней невольно проснулись материнские инстинкты.
— Не надо, не надо! — кричала она, уже видя перед собой костёр. — Я пойду к королю. Он должен сегодня вернуться. Я не могла открыть тебе раньше, но теперь ты не можешь на это сердиться, ибо это спасёт нас всех: твой отец — король.
Она произнесла это с гордостью. Видимо, тщеславие овладело ею при воспоминании о прошлых днях. Но вдруг она отступила назад: лицо её сына было ужасно.
— Минуту тому назад я ещё думал, что ты наконец поняла, что такое грех! — воскликнул он. — Но некоторые родятся слепыми, и у них нет чувства добра и зла, чести и позора. И ты ещё гордишься тем, что было! А от кого же моя несчастная сестра? — спросил он, немного помолчав.
— Не... не знаю, — простонала она.
— Сегодня ночью я обозвал одну женщину потаскушкой, я, сын потаскушки! — тихо прошептал он. — Знаешь ли ты, — вдруг заговорил он с гневом, — знаешь ли ты, что должен был бы сделать с тобою твой муж? Он должен был бы убить тебя. А что, по-твоему, должен сделать я, носящий его имя? Ну, говори?
Женщина слушала его как будто в припадке безумия, загипнотизированная его блестящими глазами и страшным голосом. Вдруг она закрыла голову руками и побежала изо всех сил из комнаты. Не останавливаясь и не оглядываясь, она пронеслась по лестнице и выбежала на улицу.
Магнус Штейн посмотрел на дверь, в которую она выбежала, и глубоко вздохнул.
— Слава Богу, что она ушла! Всё-таки это моя мать. А мой отец — король! Король Сигизмунд, для которого освещают улицы, когда он отправляется в публичные дома! Желал бы я знать, кто был мой дед! Должно быть, это был какой-нибудь святой, иначе я не могу понять, откуда у меня такие понятия. Действительно, я могу гордиться своим происхождением, — добавил он с горькой улыбкой.
Его сестра по-прежнему безучастно сидела на своём месте. Он обернулся к ней.
— Несчастное существо! Как гласит писание? Грехи родителей на детях их до седьмого колена. Что мне делать с тобой?
Он обвёл глазами маленькую бедную комнатку. Солнце уже скрылись, и только на потолке кое-где бегали его слабые отблески. Внизу же всё было серо и угрюмо. Мебели не было, кроме простой кровати. Не было здесь и радостей жизни, — одно горе и скорбь. На подоконнике стояло несколько бледных и чахлых цветов. Все те, которые росли хорошо, Эльза отнесла в комнату брата. В клетке над ними висел маленький снегирь, которого однажды она нашла на улице с перебитым крылом. Обыкновенно он весело пел, но теперь и он как бы в испуге хранил молчание.
— Душа её по-прежнему невинна, да и тело вряд ли виновато. Но горе, если в один несчастный день преступление принесёт свой плод! Должен ли я убить его? — бормотал про себя Магнус Штейн, бурно расхаживая по комнате. — Не знаю, будет ли это справедливо. Нет, я не могу этого сделать.
Он круто повернулся, и его взгляд упал на мёртвое лицо отца Маркварда. Ему стало страшно. Он стиснул зубы и без церемонии поволок труп в соседнюю комнату. Тут он бросил его в угол и прикрыл салфеткой.
Вернувшись, он застал сестру в сильном испуге. Она сидела на кровати и глядела на него широко раскрытыми глазами.
— Ушли ли убийцы? — спросила она.
Брат переменился в лице.
— Здесь нет убийц, — строго сказал он, — не бойся ничего.
— А бедная Ядвига осталась жива? Я видела, как кровь текла по её лицу...
Магнус понял, что она говорит о событии, которое произошло пять лет тому назад, когда её служанка была убита у неё на глазах. Это так потрясло её, что с тех именно пор она и лишилась разума.
— Да, да, Ядвига жива, — отвечал он.
— О, как я рада! Я буду ухаживать за нею. Но почему теперь день? Ведь они только что были здесь, в глухую ночь.
Пять лет тому назад, проезжая через Францию, они остановились ночевать в каком-то уединённом домике, возле большой дороги. Ночью на них напала одна из разбойничьих шаек, которыми была наводнена в то время эта несчастная страна.
— Это не та комната, где мы спали!
Она бросилась к окну и распахнула его настежь.
— Как! Мы в городе! Что случилось? Ты должен объяснить мне!
Она вдруг изменилась. Медленность и обычная бессвязность её речи пропали. Голос стал звучен и бодр. Одно убийство лишило её разума, другое как будто вернуло ей его.
Брат стоял перед ней, не зная, надолго ли вернулось к ней сознание и следует ли считать его возвращение в такую минуту благословением или проклятием.
— Ты была очень больна, но теперь ты поправляешься, — промолвил он наконец.
— Это хорошо.
Маленькая птичка над цветами вдруг принялась петь, как будто поняла её слова. Сначала она пела робко и тихо, затем всё громче и веселее. Что-то тёплое почувствовал Магнус на своих глазах. Эльза стояла перед ним и осматривала самое себя.
— О, как я выросла! — воскликнула она.
Магнус, подавленный ужасом, молчал. Если раньше его сестре грозила какая-нибудь опасность, то теперь, когда она стала здорова, опасность эта стала куда больше.
— Ты была больна довольно долго — целых пять лет! — сказал он.
Он не смел сказать ей ничего более. Время шло, надо было решаться на что-нибудь и действовать.
Пять лет!
Она откинулась на кровать, как бы подавленная тяжестью этих долгих лет.
Она провела руками по лбу.
— Теперь я кое-что вспоминаю. Я помню какую-то женщину, которая всё стояла перед зеркалом, примеривая платья и надевая на себя бриллианты. Она бранила и била меня, когда я ей мешала.
Магнус только стиснул зубы.
— Помню ещё какое-то празднество, на котором другая женщина бранила меня, хотя она была молода и красива. Помню, как я закричала, и к нам подошла другая, ещё более красивая. Мне она очень нравилась. Когда она улыбалась, она была как ангел, вроде тех, которые, помнишь, были нарисованы в том французском городке на окнах. Но, увы! Я была больна, и мне всё это, должно быть, приснилось.
Помолчав немного, она заговорила опять:
— Это очень странно, но я хорошо помню этих обеих женщин. Лицо у одной было сурово, когда она говорила со мной, слова её были повелительны, она беспрестанно оглядывалась, как будто боялась толпы. Все стояли кругом нас и смотрели. Другая говорила со мной ласково, как будто боясь обидеть меня громким словом. Она не смотрела ни на кого, как будто никого вокруг нас и не было...
Магнус молчал. Он только крепче впился ногтями себе в руку, пытаясь решить мучительный вопрос, требовавший ответа.
— Если я теперь поправилась, то нужно поблагодарить Господа Бога. Я вспоминаю, что когда я поправилась от горячки, то мы потом пошли и молились Богу.
— Да, конечно, дорогая моя, — произнёс секретарь, растрогавшись. — Но если ты можешь припомнить молитву, скажи её сама. Твои слова скорее дойдут до Бога.
Оба они опустились на колени. Эльза, подумав немного, тихим голосом, но уверенно, стала читать молитву, которой научилась в детстве.
Мало-помалу голос её смолк, и в комнате настала полная тишина. Даже птичка, как будто поражённая торжественным настроением брата и сестры, перестала петь.
Секретарь поднялся с колен. Приподняв сестру, он поцеловал её в губы, как бы желая показать, что для него она по-прежнему осталась чиста и непорочна.
— Надень хорошее тёплое платье и возьми из своих вещей то, что тебе более всего нравится. Мы должны уходить отсюда. Я теперь не могу объяснить тебе почему, но ты должна верить мне и не расспрашивать меня.
— Хорошо, — отвечала она.
— Пока ты будешь одеваться, я наведу порядок в доме. Оставайся здесь и не выходи, что бы ты ни слышала. И не спрашивай почему.
Выйдя из комнаты, он взял из угла труп отца Маркварда, положил себе на спину и отнёс в погреб. Ноша была не из приятных. Безжизненные руки и ноги мертвеца колотились о секретаря и о перила узкой лестницы, а вытаращенные глаза на багровом лице пристально смотрели в одну точку. Но секретарю было не до того. Он привык видеть мёртвых и не боялся их. Он спокойно спустился вниз, не ускоряя и не замедляя своего шага.
Он положил тело в угол погреба и покрыл его простыней. Он знал, что труп останется здесь не долго.
Когда всё было готово, он запер дверь погреба и тем же спокойным и уверенным шагом поднялся опять по лестнице и прошёл прямо в свою комнату. Здесь он открыл сундук и вынул со дна его какой-то свёрток, тщательно завёрнутый в холстину. Он долго развёртывал его, пока наконец в его руках не очутилась кольчуга, лёгкая и гибкая, но очень частая, какие делались тогда в Испании. Её можно было носить незаметно под платьем. Рядом с нею в сундуке лежала шпага — не такая, какие носят по праздникам бюргеры, с золочёной ручкой и тонким клинком, но тяжёлая и годная для боя.
Секретарь надел кольчугу и прикрепил шпагу, стараясь закрыть её длинным одеянием, которое носили члены городского совета. Затем он взял из потайного ящичка в сундуке мешочек с золотом и положил его в карман. Заперев снова сундук, он присел к столу и стал писать письмо, которое потом запечатал и также спрятал в карман. Покончив с этим делом, он отправился за сестрой.
Она была уже одета. Из вещей она взяла очень немногое. Их у неё было мало, и они теперь казались ей новыми и незнакомыми. Из драгоценностей у неё была всего одна небольшая золотая цепочка, неизвестно откуда попавшая к ней. С собой она брала только узелок с бельём и клетку с снегирём.
— Он умрёт с голоду, если его оставить здесь, — сказала она брату.
— В таком случае возьмём его с собой, — нежно отвечал он.
Так они покинули своё жилище.
— О, какие высокие дома! — вскричала Эльза, когда они очутились на улице.
На самом деле дома не были высоки, даже для Констанца. Это был бедный квартал города. Несколько дальше, вниз по улице, виднелись из-за стен извивавшихся домов деревья и кусты. Хотя несчастная девушка в прежние годы не раз видела их, тем не менее они совершенно испарились из её памяти, и она шла по улице словно во сне.
— Посмотри, как нависли эти крыши! — говорила она.
Улица была не велика, но от нависших крыш с трубами и плоскими стенами домов с узкими окнами, громоздившихся одна возле другой в живописном беспорядке, она казалась гораздо длиннее.
Из труб весело бежал дымок. На чёрном фоне черепичных крыш выделялось бледно-голубое облачко, подбитое серебром. Дойдя до не загороженного ничем неба, оно вдруг стало золотым. Весело взлетела стая голубей, на минуту заполнив собой всё свободное пространство. Через минуту они вернулись, однако, на залитые солнцем крыши, как бы решив, что не стоит лететь, когда и здесь так хорошо. Внизу на улице у своих дверей играли дети, с улыбкой глядя на двух прохожих. Всё дышало миром и спокойствием, и Эльза, столько лет пробывшая в уединении, смотрела на всё с довольством и радостью. Но её брат шёл вперёд равнодушно. Он хорошо знал добрый город Констанц.
Скоро они дошли до конца улицы, которая в этом месте разветвлялась. Прямо перед ними, напротив маленькой площади высился большой массивный дом. Его деревянные части казались чернее, чем у других домов. На дворе, словно глаза какого-нибудь дракона, вспыхивали в тёмном погребе огни горна кузнеца мастера Вейганда, затухавшие только три раза в год: на Пасху, Пятидесятницу и на Рождество. Когда грозы срывали в городе крыши — а это случалось нередко, — дым из трубы кузнеца шёл вниз, выходил в двери и окна, окрашивая в чёрный цвет стены верхнего этажа.
В этот день огни здесь горели ярко, и весело работали мехи, разбрасывая тысячи искр.
Около печи, нахмурившись, стоял кузнец, сопровождая ругательствами каждый удар молота. Время от времени он останавливался, чтобы перевести дух и выпить из огромного кувшина, стоявшего сзади него.
— Как это вы учили меня, г-н секретарь? — спросил кузнец, поворачивая к ним своё красное от огня и вина лицо. — Один раз — королю, другой — папе, а третий — дьяволу, сидящему внутри нас!
И каждую фразу он сопровождал ударом молота, от которого по всей кузнице летели огненные брызги.
— Это всё пустое! Потому что ни королю, ни папе, ни дьяволу от этого ни тепло, ни холодно!
Секретарь, вошедший в кузницу вместе с сестрой, взглянул на налитые кровью глаза кузнеца. Потом он перевёл взор на бледную, изнурённую заботами женщину, которая стояла у окна и кормила грудью ребёнка. Холодный отблеск от камней мостовой падал ей прямо на лоб и щёки, отчего они казались ещё бледнее и худее. Вид у неё был такой, как будто она уже много выстрадала в жизни и впереди не ждала ничего хорошего. И было от чего. Подвыпив, мастер Вейганд бил её и сокрушал всё, что попадало ему под руку, не обращая внимания на то, был ли это старик, или женщина, или ребёнок, или, наконец, его собственное имущество. Потом он с мрачным видом сидел перед разбитым и поломанным, терзаемый стыдом и угрызениями совести.
— Ты не так меня понял, — отвечал Магнус Штейн. — Дай-ка мне молот.
Схватив правой рукой тяжёлый молот, он махнул им раза два-три, как бы для того, чтобы рассчитать его тяжесть. Затем он схватил левой полосу железа, которую ковал кузнец. Смело и ловко ударил он по красному железу. Искры снопом полетели под самый потолок.
— Это королю, — звонко воскликнул он. Освещаемое огнём, кузнецу его лицо казалось свирепым. — Это папе! А это дьяволу!
В третий раз молот, вместо того чтобы ударить по железу, опустился на кувшин, стоявший несколько вправо от наковальни. С треском разлетелись обломки по всей комнате, а вино, словно поток жидкого золота, разлилось по полу.
С минуту все стояли неподвижно от изумления, словно пригвождённые к своему месту. Мужчины прекратили свою работу, мальчики у мехов глядели, вытаращив глаза, жена кузнеца, видимо, испугалась. Сам Вейганд в остолбенении смотрел на осколки своего любимого кувшина. Когда он наконец понял, что случилось, жилы на его лбу налились, и, стиснув кулаки, он сделал несколько шагов по направлению к секретарю. В глазах последнего загорелся какой-то странный огонёк. Кузнец увидел знак, который тот сделал молотом на горячем железе, и струхнул. Опустив глаза, он пробормотал:
— Что вы, с ума, что ли, сошли? Кувшин отличного вина! Не говоря уже о самом кувшине, который стоит четыре флорина. У меня теперь нет другого!
— Нет — лучше, — мрачно отвечал секретарь. — Неужели ты думаешь победить дьявола одними ударами? Ударь сначала по своим порокам, а потом уж по королю и папе!
Мастер Вейганд был ещё достаточно трезв и не мог не почувствовать справедливость этих слов.
— Не знаю, в этом проклятом зелье есть что-то, что привораживает человека. Должно быть, в нём сам дьявол.
— Именно, дьявол, мастер Вейганд, но больше в нас самих, чем в вине.
— Тут виновата ещё эта проклятая рыба, от которой так хочется пить, — продолжал кузнец, указывая на стоявшую на столе солёную рыбу.
Секретарь взял её и бросил в огонь.
— Теперь она не будет больше возбуждать у тебя жажды.
Кузнец опять едва не рассердился, но снова преодолел себя.
— Пропал ужин! — сказал он с деланным смехом.
— Постись, постись! Завтра сам будешь рад.
— Трудно, знаете, когда человек должен работать и не может ни съесть, ни выпить.
— Трудно?
Бросив молот, секретарь вдруг схватил одного из учеников и выволок его на средину кузницы, как будто желая заставить его заплакать от боли.
— Трудно? А управлять этим малым и заставлять его плакать не трудно! Научись лучше управлять дьяволом в себе самом. Что касается кувшина, то я готов заплатить его стоимость.
Мастер Вейганд вспыхнул.
— Нет, нет, господин секретарь. Я знаю, что вы это сделали не с дурными целями, и урок пойдёт мне на пользу.
Редкое соединение нравственной и физической силы в человеке, который стоял перед ним, видимо, производило на него сильное впечатление. Он взял из огня железную полосу, которую ковал секретарь. Двумя ударами он сделал то, что Вейганду едва ли удалось бы сделать с трёх. И человек, сделавший это, не употреблял вина и проповедовал пост.
— Из вас вышел бы хороший кузнец, — промолвил мастер Вейганд.
Это была высшая похвала, на которую он был способен.
— Благодарю вас, мастер Вейганд. Но, конечно, мне далеко до вас. Это хитрое ремесло, если понимать его, как следует. Однако мне нужно идти. Нельзя ли на несколько часов оставить у вас Эльзу? Моя мать тоже ушла, и мне не хотелось бы оставлять её одну. Она любит смотреть на огонь и наблюдать, как вы овладеваете железом.
Кузнец согласился. Эльза не раз бывала в кузнице, хотя теперь она этого уже не помнила. Прежде чем уйти, брат взял её за руку и отвёл в сторону.
— Я скоро вернусь, дорогая моя, — сказал он. — Но если я не приду через несколько часов, не тревожься. Жди здесь и побольше молчи. Когда тебя будут спрашивать, отвечай «да» или «нет» — и только.
Она обещала исполнить всё, как он сказал, и секретарь ушёл.
Молотки с ритмическим звуком продолжали падать вниз, мехи гудели, и искры летели во все стороны, словно огненный дождь.
Улицы теперь были освещены не так ярко и резко, хотя солнце по-прежнему светило во всю. Магнус шёл быстро. До вечера было ещё часа три-четыре, но у него было много дел.
Он перешёл через площадь, когда на золотую вывеску гостиницы падали уже последние лучи, и пошёл по узкому переулку, поворачивавшему направо. Сделав несколько поворотов, он дошёл до небольшой площади сзади гостиницы, которая, как все тогдашние дома, длинные и узкие, выходила на две улицы. Может быть, с этой-то стороны и был её настоящий фасад. Эта часть здания имела более спокойный и аристократический характер и была населена более зажиточными постояльцами, которые хотели устроиться подешевле, не желая, однако, смешиваться со всякой мелкотой.
Секретарь прошёл в ворота и спросил Вильяма Маклюра, капитана папской гвардии, который должен был сопровождать его святейшество в Рим. Гостиница едва ли могла служить приличным убежищем для человека такого положения, но он был младшим сыном в роду. К тому же, несмотря на многие грабежи, с тех пор как он начал свою военную карьеру, он был беден и не любил тратить лишнего.
У двери в его комнату стоял на страже старый шотландец, рыжеволосый, голубоглазый, с щетинистыми усами и отрывистой речью, когда он говорил. Угрюмое, свирепое существо, которое перерезало на своём веку гораздо более глоток, чем сам Маклюр. Он был, однако, так же беден, как и его командир.
— Дома капитан Маклюр? — спросил секретарь.
— А вы кто такой и что вам от него нужно? Не может же он принимать всякого, вроде вас, — отвечал шотландец, прищуривая глаза в знак презрения к бюргеру.
Но перед ним был человек, не расположенный ждать.
— Скажи ему, что я хочу его видеть во имя прошлого и самого дьявола, — гневно промолвил Магнус. — Да поворачивайся! Я пришёл не за деньгами. Поворачивайся, не то будет худо.
Тон и манера обращения произвели своё действие на старого солдата. В них видно было что-то военное. Быстро поднявшись, он сказал:
— Иду, иду. Почему же ваша милость сразу не сказали, как следует? Я сейчас доложу.
Маклюр был высокий, жилистый человек с резкими чертами лица, с крепким подбородком, стальными глазами и такими же щетинистыми усами, как у его денщика. Он поздоровался с секретарём, и это ещё более укрепило хорошее мнение о госте, уже сложившееся у старого шотландца.
— Чем могу быть полезен вам, господин секретарь? Или как мне величать вас? — спросил Маклюр, когда они сели.
— Вы назвали меня правильно. Я всё ещё городской секретарь.
— Отлично. Правда, это звучит для меня довольно странно, особенно когда я припомню, что служил под вашей командой, когда вы были помощником того испанца. Позволите предложить вам что-нибудь? В этой мерзкой гостинице вино отвратительно, а пиво безвкусно. А в лучшей я останавливаться не могу. Могу послать за бутылкой чего-нибудь, что можно было бы распить, если у вас есть время подождать.
— Благодарю вас, — сухо отвечал секретарь. — Вы знаете, я не пью вина. К тому же мы оба — бедные люди, которым не приходится зря бросать деньги.
— Клянусь святым Дунстаном, вы правы. Но чем же я могу служить вам? Ведь вы пришли, конечно, не для того, чтобы иметь удовольствие разговаривать со мной.
— Откровенно говоря, нет. Мне нужны два человека и пять лошадей сегодня вечером. Помогите мне найти их, ради нашего прошлого.
— Наёмник теперь получает восемнадцать флоринов в месяц. Дешевле теперь не наймёшь. На сколько времени вы хотите их нанять?
— На неделю. Впоследствии я рассчитываю пристроить их на другую службу. Ибо я...
— Не стоит говорить об этом. Я не желаю знать ваших секретов. Если я их не знаю, то не могу и выдать, хотя бы меня пугали слабостью нашей грешной плоти. Но вернёмся к делу. Два человека, скажем, по пятнадцати флоринов в месяц, это составит тридцать флоринов. На меньший срок не достанете. Вам, конечно, нужны надёжные люди, которые умеют сражаться и не оставят вас в беде. В таком случае, возьмите двоих из Старой роты. В городе их найдётся с полдюжины, и вы с ними знакомы.
— Конечно, я предпочитал бы взять их. Вчера я встретился с двоими. Но сегодня утром они должны были ехать с каким-то прелатом.
— Хорошо. Давайте на стол тридцать шесть флоринов, если дело рискованное. У людей будут свои лошади. Вам, стало быть, придётся купить ещё трёх. Нанять теперь невозможно. Положим, вам удастся купить их за пятьдесят флоринов, это составит все вместе восемьдесят. У вас есть эти деньги?
— Несколько дней тому назад я получил своё жалованье. Да ещё сберёг кое-что на непредвиденные расходы. Но всё-таки этих денег не хватит. Может быть, люди удовольствуются пока половиной содержания. К тому же я ведь не потребую от них, чтобы они служили мне целый месяц. К тому же на горящих развалинах замка в Пуату — помните? — мы дали клятву помогать друг другу всем, чем можем, не щадя даже крови своей и жизни.
— Такие клятвы каждый день нарушаются и папой, и королём, и всеми бюргерами. Почему же только солдат должен быть ей верен? — холодно спросил Маклюр.
— Наш прежний командир Бернардон Серрский всегда держал своё слово. Так же поступал испанец дон Родриго, хотя в других отношениях он и не был так благороден.
— Бернардона Серрского уже нет в живых. Он убит преждевременно в несчастном деле под Вилльфраншем. Ему не было ещё и сорока лет. Неизвестно ещё, какого он был бы образа мыслей теперь. А дон Родриго никогда не давал таких обещаний, которые ему трудно было бы потом сдержать. Как видите, нам приходится самим думать о своих удобствах, раз другие люди об этом не думают. Что касается меня, то, как вам известно, я человек бедный.
— Знаю, — сухо возразил Магнус. — Прошу не забывать, что лично у вас я ничего не просил. Я говорил о людях.
— Это правда, — спокойно отвечал Маклюр, слегка покраснев. — Здесь Росс и Мортье, которых вы тогда лично извлекли из пламени. Я пошлю за ними. Они теперь служат у меня в отряде, но я могу отпустить их. Для нашего путешествия в Рим годится всякий. Я объясню им, в чём дело. Может быть, вам удастся и лошадей купить подешевле.
Он встал, подошёл к двери и сделал распоряжение своему денщику. Вернувшись, он опять сел и продолжал:
— Я велел Фергюссону привести их обоих. Если вы подождёте немного, то можете переговорить с ними сами. Может быть, они сделают для вас то, что не захотели бы сделать для другого. Все очень жалели, когда вы оставили наш отряд, — добавил Маклюр ради учтивости.
— Благодарю вас, — коротко отвечал секретарь.
— Я знаю, что в моём отряде многие предпочли бы служить под вашим начальством, чем под моим, — продолжал Маклюр с улыбкой.
— Что ж, теперь им представляется эта возможность, хотя и на время.
Маклюр поднял брови.
— Мне всегда казалось, что после меча вам не сладко работать пером.
— Я работал пером ещё раньше, чем взялся за меч.
— Этого я не знал. Когда вы оставили нас после этого дела в Ландоке, — нужно сознаться, что с идеальной точки зрения это дело было неважно, — мне очень хотелось знать, неужели новый образ жизни придётся вам более по вкусу. Как видно, он не оправдал ваших ожиданий. Я всегда думал, что идеалы, о которых вы иной раз говорили, — это только мечты поэта, а не реальная сила, способная поддерживать и руководить человеком в его карьере. А вот теперь и вы идёте на компромисс с жизнью, как и все мы.
— Вовсе нет! — сурово возразил секретарь. — Я не сделал ни одной уступки жизни! Ни одной! Я не изменил моим убеждениям, и они теперь стали глубже, чем когда-либо.
— Конечно, я не знаю, что вы хотите предпринять. Но если вы рассчитываете опять принять команду, то вам не легко будет это сделать с такими убеждениями. Может быть, вас будет выручать ваше прежнее имя, но это продолжится недолго.
— Мне это совсем не нужно.
Наступило молчание. Маклюр задумчиво смотрел на стену, увешанную оружием и разными военными трофеями.
— Вы странный человек, мастер Штейн, — наконец сказал он.
— Да? А вы разве не определили также для себя границы, которую вы не переступите? Разве при Гарфлере, когда все бежали без оглядки, вы не остались на своём посту, хотя вам явно грозила смерть? Почему вы поступили так?
— Почему? Потому что для шотландца и Маклюра бегство — позор.
— Вы сражались против англичан. Почему же теперь вы поддаётесь менее благородным чувствам? Почему вы боитесь бедности и могущества? Солдат не должен бояться ничего!
— Нужно же человеку иметь что-нибудь для жизни, — запротестовал Маклюр. — Хорошо, что вы уезжаете из Констанца, — добавил он со смехом. — А того, чего доброго, вы убедили бы меня отдать всё, что у меня есть, — я бедный человек, — и отправиться в новый крестовый поход.
— Нет надобности ходить так далеко. Для человека, который ничего не боится, найдётся немало опасных дел и здесь.
В эту минуту около двери послышались шаги. Маклюр обрадовался возможности прекратить разговор и встал.
— Канальи не хотят наниматься меньше, чем на месяц, — сказал он, вернувшись к собеседнику. — Оба они будут здесь через час. Теперь они на часах у дворца. Если хотите, подождите их.
— Благодарю вас. Если вы будете так любезны переговорить с ними от моего имени...
— С удовольствием. Куда и когда они должны будут явиться к вам?
— Сегодня в девять часов в городской скотобойне. Около неё расположились торговцы скотом, поэтому появление людей и лошадей не привлечёт особого внимания. Вот деньги за лошадей и жалованье людям за полмесяца. Остальное я уплачу им перед отъездом. Не забудьте, что две лошади должны быть под дамским седлом.
— Отлично. Я всё устрою.
Маклюр сам торговал лошадьми, у него их всегда можно было найти.
— Благодарю вас, — молвил он, получив деньги от Магнуса. — Прощайте, желаю вам всяческого благополучия.
Секретарь вынул из кармана письмо и попросил Маклюра передать его завтра утром епископу. Они пожали друг другу руки и расстались.
Магнус отправился занимать денег — вещь довольно трудная для такого гордого человека. Но он решился на это без колебаний. Он направился к мастеру Шварцу. Шёл он быстро, ибо надо было попасть на другой конец города и перейти мост между Констанцем и Петерсгаузеном. Здесь, на берегу озера, у Шварца был свой дом, прятавшийся в зелени садов и огородов.
Секретарь застал его сидящим перед дверью. Перед ним лежало озеро, а в отдалении высилась величавая цепь гор, едва позлащённая солнечными лучами.
— Вот неожиданная честь, — промолвил Шварц, поднимаясь и снимая шляпу.
— Сказать по правде, я пришёл не ради чести, а для того, чтобы попросить вас сделать мне одолжение.
Мастер Шварц опять насмешливо снял шляпу.
— Тем больше чести для меня! Я уже думал, что после ссоры в таверне «Чёрный орёл» вы не удостоите больше меня своей дружбы.
— Вижу, что вы обиделись на меня, мастер Шварц, и очень сожалею об этом.
— Чем могу служить вам?
— Мне нужно занять двадцать — тридцать флоринов. Я рассчитываю уплатить их через месяц или, самое позднее, через два. Не можете ли вы ссудить мне эти деньги?
— Тридцать флоринов! По нынешним временам это сумма не малая. Какое же ручательство вы можете представить?
— Никакого, кроме моего слова, мастер Шварц. Я даже хочу предупредить вас, что всё в руках Божиих и вы можете потерять эти деньги. Тем не менее я прошу вас одолжить мне эту сумму: она пойдёт на хорошее дело.
— Каждый называет своё дело хорошим.
— Я не для себя прошу деньги. В этом отношении вы меня знаете.
— Да, да. Но с некоторого времени нам всем стали нужны деньги. Тридцать флоринов — сумма немалая и без ручательства, да ещё с риском потери, я не могу исполнить вашу просьбу.
— Вспомните о вашей покойной жене, мастер Шварц. Однажды, когда она была ещё жива, вам также понадобились деньги. Ради её памяти, исполните мою просьбу. Вспомните о ней.
— Я и без того часто вспоминаю о ней. Это мучительно, но дела теперь уж не поправить. Теперь я думаю только о своих удобствах. Если же удариться в разные фантазии, то всегда найдётся человек, который пойдёт в них ещё дальше. В конце концов всё это вздор, ибо не можете же вы переделать весь мир. Если, например, я дам вам просимую сумму, то мне придётся экономить и отказывать себе в моём любимом итальянском вине, которое я обычно пью для пользы желудка. И никакого удовлетворения за это самопожертвование я не получу, кроме того, что вы, быть может, будете сердиться на меня за то, что я не дал вам вдвое больше. Этого вы можете требовать только от человека, которого вы, помните, искали днём с огнём. А я, как вам известно, не таков.
— Если я тогда обидел вас, то очень сожалею об этом. Моё почтение, мастер Шварц. Извините, что побеспокоил вас.
И секретарь повернулся спиной к красивому дому мастера Шварца, цветник которого спускался до самого берега сияющего озера. Пройдя тёмный, крытый мост, он снова вступил на мрачные улицы города.
Мастер Шварц посмотрел ему вслед и пробурчал:
— Он начинает пожинать, что посеял. Не нравится это ему. Ну, пусть это его научит уму-разуму.
Он опять уселся на скамью и, сделав глоток из кувшина, с гримасой отставил его прочь.
— Это не того сбора, чёрт возьми! Никогда нельзя знать, что получишь, хоть и платишь дорого!
Он опять попробовал вино.
— Нет, это кислое. Пустая это штука жизнь, — неожиданно заключил он.
Он угрюмо стал смотреть на анютины глазки и незабудки, потом перевёл глаза на голубые воды озера, по которому от вечернего ветерка во все стороны шли серебряные полосы.
Он молча и недовольно сидел на скамье, а секретарь продолжал странствовать в поисках денег, пока ночь медленно не спустилась над городом, пока не погасли последние огоньки в окнах.
Магнус Штейн, несмотря на поздний час, ещё не нашёл денег. Знакомых у него было мало. Мужчины, с которыми он не пил и порокам которых не потакал, не любили его. Так же относились к нему и женщины, за которыми он не ухаживал и которых не понимал или делал вид, что не понимает, когда те предлагали ему свою любовь.
Теперь все под разными предлогами отклонили его просьбу. Наиболее благородным оказался один старый еврей, который готов был поверить ему на слово.
— Если вы обещаете уплатить мне деньги с процентами, то я достану вам эту сумму и даже большую без всякого поручительства. Ибо я знаю, что вы человек, ходящий перед Иеговой. Вы никогда не облагали меня незаконными налогами и никогда не лгали, как делают христиане.
Он достал деньги для секретаря, потребовав от него только его слова в том, что эти деньги будут непременно возвращены ему. Такого ручательства секретарь дать не мог и ушёл от еврея, оставив его деньги лежать на столе.
Хотя дни были уже достаточны длинны, но стало совсем темно, когда он добрался до ворот дома Фастрады. Он нашёл своих людей уже на месте, которое им было указано, хотя и было ещё рано. Лошади были в полной исправности и стоили денег, которые он за них заплатил. Но, как и предупреждал Маклюр, люди не хотели трогаться с места прежде, чем им не будет уплачено за месяц вперёд.
— Видите ли, капитан, — заговорил Мортье, он был француз и говорил лучше, чем его товарищ, — мы верим вашему слову и знаем, что вы прежде всего постараетесь заплатить нам. Но это совершенно необыкновенное предприятие. Тут человек рискует не только виселицей, но и костром, если правда то, что о вас говорят. Ваша храбрость тут не поможет: нас только трое да две женщины в придачу. Так что, если мы не будем чувствовать, как под нашими куртками золото согревает сердце, нам нет и охоты браться за это дело, хотя мы с удовольствием ушли бы от этого скряги шотландца и перешли бы на службу к вам. Мы помним, что вы спасли нам жизнь и какую клятву мы дали. Но ведь теперь никто не держит своих клятв, и все над ними смеются. Если и вы не сдержите свою, то мы на вас сердиться не будем... Не так ли, товарищ?
— Да, да, — отвечал Росс, не любивший тратить много слов.
— Видите, капитан. Костёр и возможность погубить душу тоже надо принимать во внимание.
— Да, вижу, — отвечал Магнус с презрением. — Ваша храбрость испаряется перед костром, а ваша честь перед деньгами, как, впрочем, у большинства людей. Я не могу дать вам сейчас всю сумму. Но подождите здесь немного. Я вернусь и уплачу вам сполна.
Он исчез, а люди, сконфуженные, продолжали стоять в тени, отбрасываемой огромной стеной скотобойни.
Магнус надеялся достать денег у Фастрады. Он думал, что она не оскорбит его гордость, естественную в подобном случае в мужчине. Он знал, что она располагает довольно значительной суммой, которая лежит у неё в столе.
Он вошёл в дом и спросил её. Уже отужинали. Ему неоднократно случалось заходить к ним в это время, чтобы захватить её на факельную процессию или какое-нибудь Другое вечернее гулянье.
Фастрада вышла.
— Не можешь ли ты выйти со мной на минутку? — спросил Магнус.
— Ведь ни зги не видно! — засмеялась она. — А луна взойдёт не раньше полуночи.
— Зато есть звёзды.
В его тоне послышались какие-то необычные нотки. Фастрада испугалась.
— Уж не случилось ли чего? — спросила она.
— Ты не выйдешь со мной? — спросил он.
— Разве нельзя сказать здесь? Тут никого нет.
Секретарь знал, что и стены имеют уши не только во дворцах папы и короля, но и в доме простых бюргеров. Так как он не хотел говорить здесь, то она набросила плащ и пошла с ним. Он привёл её на паперть собора св. Павла. Маленький двор перед церковью, отгороженный от улицы стеной и засаженный старинными липами, был совершенно безлюден. Он сначала обошёл его один, чтобы убедиться, что тут никого более нет, а затем, остановившись в калитке, на которую падал слабый свет от звёзд, принялся рассказывать ей. Он считал себя обязанным сделать это. Ему казалось, что это будет оскорблением их любви, если он скроет от неё всё только ради того, чтобы не беспокоить и не расстраивать её.
Узнав, что случилось, Фастрада онемела, как человек, поражённый внезапным ударом. Её жених не просил у неё ничего, он просто рассказал ей всё тихо и спокойно, и она даже не могла рассмотреть его лица в темноте. Тем не менее она чувствовала, что он спрашивает её, останется ли она или поедет за ним. И решать этот вопрос надо теперь же, нельзя откладывать решения, пока епископский суд не вынесет своего решения. Если она останется в Констанце, то, очевидно, всякая связь между ними будет разорвана. С другой стороны, ей и её семье грозит страшная опасность. Конечно, есть вероятность, что он выйдет целым и невредимым из этого дела, если, как говорят, король... Но ведь это только вероятность. Нельзя, не роняя своего достоинства, отречься от Магнуса, пока будет длиться процесс, и опять считаться его невестой, когда он окончится. Нет, этого она не может допустить. Да и её отец не успокоится, пока между ними не произойдёт окончательного разрыва. Жена и дочь во многих случаях управляли Мангольтом. Но когда дело касалось его безопасности, с ним нельзя было шутить: он становился груб и, где нужно, беспощаден.
Положение было совершенно ясно, и полумеры не могли помочь делу: она должна или соединить сегодня свою судьбу с ним или же расстаться с ним. Фастрада чувствовала, что человеку, который подвергается смертельной опасности, нужно оказать какое-нибудь утешение.
Видя, что она не отвечает ему, секретарь сказал:
— Не знаю, следует ли мне настаивать, чтобы ты связала свою судьбу с моей. Мы, правда, обручены, но я могу вернуть тебе твоё слово.
Несколько минут длилось глубокое молчание. Фастрада стояла, опустив глаза и как бы боясь встретиться с ним взглядом, хотя в темноте этого и нечего было страшиться. Он не жаловался, но его молчание говорило красноречиво за него.
— Конечно, я не возьму своё слово назад, ибо ты в опасности, — сказала она, наконец. — Но всё это так ужасно и так внезапно случилось, что я поражена, как громом. Когда мы должны решить этот вопрос? — спросила она тихо, задерживая дыхание.
Она знала, что решаться на что-нибудь надо сейчас, но спросила об этом, как делают все слабохарактерные люди, переспрашивающие по нескольку раз, хотя ответ им известен заранее.
— Увы! Сейчас же.
— Сейчас! Как же мы можем венчаться, когда над твоей головой висит суд? Смерть будет застилать всякое будущее...
Её голос замер в рыданиях.
— Увы, дорогая моя, смерть всегда застилает нам будущее. Но в данном случае можно надеяться, что она наступит не так-то скоро. Моё дело правое, и хотя правосудие сделалось редким делом в этом мире, но Господь всемогущ, и раньше времени отчаиваться не следует. Если б у меня не было этой надежды, я не предлагал бы тебе следовать за мной. Но есть ещё одно обстоятельство, которое я должен сообщить тебе прежде, чем ты будешь решать. Мне тяжело упоминать об этом, но я считаю это необходимым. Ты выйдешь замуж за человека, — если только это будет, — не равного тебе по рождению: я чадо незаконной любви, хотя и рождён замужней женщиной. Я сын короля. Я узнал это от матери только сегодня.
Он ожидал, что это должно возмутить её, но действие его слов оказалось совершенно другим.
— О, что касается этого, то в этом случае виновата твоя мать, а не ты, — промолвила она, причём в её голосе не было ни негодования, ни удивления. — И притом король есть король, и это не то, что сын какого-нибудь сапожника.
Ему показалось, что она хочет утешить его, и он почувствовал к ней благодарность. Но медлить было нельзя: в этот час надо было всё выяснить и обо всём переговорить.
— Не забывай, что, если ты пойдёшь со мной, тебе придётся испытать многое, может быть, гораздо больше, чем ты воображаешь в этот момент. Если ты поедешь со мной сегодня из Констанца, то неизвестно, что ждёт нас впереди. Какие опасности, какие трудности и лишения! Неизвестно даже, останусь ли я в живых или нет. Твоя судьба будет велика — это я могу обещать тебе, но велика не в том смысле, как люди обыкновенно это понимают. Мой меч не приобретёт тебе корону, и я не собираюсь выкраивать для тебя какое-нибудь герцогство, как это делают ландскнехты по ту сторону Альп. Если я когда-нибудь буду в силе, то она будет употреблена на то, чтобы исправить несправедливости, а не для того, чтобы чинить новые, чтобы помогать нищему, а не королю, еретику, а не папе. Тебе, быть может, придётся жить в изгнании и под проклятием церкви, если не за теперешние мои дела, то за будущие. Подумай хорошенько, достаточно ли крепко ты любишь меня: раз решившись, ты уже не вернёшься назад.
Девушка задрожала. Только теперь она поняла, что от неё требуется.
— Но для чего же всё это? — спросила она, рыдая. — Для чего эти страдания, лишения, смерть?
— Жизнь есть борьба, дорогая моя. Блаженны те, кто борется сознательно и за своё дело.
Опять настало молчание. Он не мог видеть её. Он только слышал, как она прерывисто и часто дышала.
— Итак, обдумай всё это хорошенько.
Наконец заговорила и она:
— Конечно, я люблю тебя. Но... если б ты пошёл к королю и рассказал ему всё... он, конечно, вступится за тебя... Если б ты открыл ему...
— Что! — вскричал Магнус, не веря своим ушам. — Сказать королю! Королю Сигизмунду! Идти и просить у него плату за позор моей матери! Неужели ты этого не понимаешь, Фастрада?
— Но если ты сам не хочешь идти, то найдутся другие. Многие заинтересованы в том, чтобы тебе и Эльзе была оказана справедливость.
— Я не могу пойти на это и не могу оставить свою сестру на произвол епископского суда, — отвечал секретарь сквозь зубы. — На это я рискну потом, но один, а не с нею. Нет, я всё обдумал, и другого выхода для меня нет.
фастрада знала, но продолжала отчаянно цепляться за соломинку.
— Пусть так. Я не хочу спорить с тобой в такую минуту. Но Господь не допустит, чтобы за преступление одного человека пострадало столько невинных. Но бежать так, среди ночи, не приготовившись...
Слёзы брызнули у неё из глаз, когда она припомнила свои мечты о свадьбе: её свадьба должна была быть пиром для всего города; в день её к ней должны были явиться её подруги собирать её к венцу. Представилась ей и процессия по городским улицам, и торжественная служба в великом соборе, где она привыкла с детства молиться. Она уже видела себя замужем, видела, как постепенно поднимаются они по общественной лестнице, пока её муж не становится первым лицом в городе. Её дети растут около неё в довольстве и спокойствии. Всё это давно рисовалось ей в воображении... и вдруг...
Она зарыдала.
— Каждый день невинные страдают за виновных. Если ты хочешь соединить свою судьбу с моей, то надо бежать сейчас среди ночи, без всяких приготовлений. Я могу обещать тебе только любовь свою — в награду за потерю целого мира. Подумай, достаточно ли тебе этого?
Опять у неё не хватило духу сказать, что нет.
— Я не говорю о себе. Но... наши дети....
Он не мог видеть в темноте, как она вспыхнула.
— Ты не подумал об этом?
— Они также должны учиться бороться с жизнью. Богу известно, — горячо прибавил он, — что темна будет моя жизнь без тебя, но не следуй за мной, если не любишь меня так крепко.
Его голос упал. В нём слышалось какое-то отчаяние, как будто он уже не верил в её любовь. Он чувствовал, хотя и не хотел в этом сознаться, что действительно любящую женщину незачем приглашать дважды.
Фастрада не знала, что отвечать. В его словах было как будто осуждение, хотя он и не упрекал её ни в чём. Ей хотелось идти с ним, но она знала, что она не пойдёт с ним. Она хотела его любви, но приходила в ужас от цены, которой она приобретается. Днём она, вероятно, ещё стала бы бороться с ним, и её женский ум подсказал бы ей тысячи уловок. Но теперь его печальный голос, как-то торжественно звучавший в темноте, наводил на неё страх.
Перед ней стояли статуи двух святых, охранявшие портик церкви. То были мученики, добровольно потерпевшие за свою веру. Строго смотрели они на неё, как бы упрекая её в слабости. Над ней простиралась, словно нависшая чёрная бездна, крыша портала, и звезда, которую она раньше видела на полоске незакрытого неба, теперь скрылась из виду.
Ей страшно хотелось плакать, но плакать она не могла.
— Когда мы должны ехать? — шёпотом спросила она.
— Сейчас, моя дорогая. Нужно как можно скорее собрать вещи, если ты едешь. Если у тебя есть колебание и сомнение, то лучше не ездить. Хотя ты и не ответила на мой вопрос, достаточно ли крепко ты меня любишь, но я думаю, что этот ответ уже дан.
— Почему ты это знаешь? — воскликнула несчастная девушка, мучимая сомнениями, страхом и стыдом. — Что мужчина понимает в таких делах? Кто тебе сказал, что я колеблюсь из страха за себя? Я колеблюсь потому, что не знаю, где правильный путь.
Она знала, что это неправда, но в темноте нельзя было рассмотреть, как она покраснела.
— Дай мне некоторое время подумать. Я не могу думать здесь в темноте, на этом страшном месте, куда слетаются всякие привидения. Дай мне время! — повторила она, вздрагивая. — Через час я вернусь и дам тебе ответ.
— Мы здесь стоим в священной ограде церкви, к которой не посмеют приблизиться никакие привидения. Я не могу дать тебе время на размышление. Я рискнул бы на это, если б был один, но со мной сестра.
— А обо мне ты не думаешь? Несмотря на громкие слова, ты, очевидно, любишь её больше, чем меня.
— Хотел бы я этого, — отвечал он с такой тоской, что она не могла не тронуть девушку.
— Но ведь я прошу у тебя всего час, даже меньше. Ещё не так поздно. Я не могу думать здесь, не могу. Разве ты не видишь, что я вне себя? Сжалься! Пробыть час наедине с собою и с Богом — разве это много?
Ещё раз ему было сказано, что у него нет жалости. На этот раз ему пришлось услышать это от любимой им девушки. Он понимал, что настоящей, сильной любви нечего раздумывать, но он любил её. К тому же она просила пощады.
— Ворота запираются в девять часов, — прошептал он. — Остаётся меньше часа. Сегодня, впрочем, базарный день, и многие запоздают. Нас пропустят часов до десяти. Я пойду сейчас за Эльзой, хотя я предполагал захватить её по пути. Таким образом у тебя будет нужное время. Мы встретимся опять здесь.
— Благодарю тебя, — сказала она, переводя дыхание.
Неверными шагами она прошла мимо него. Он не протянул руки и не останавливал её.
Перейдя порог портала, охраняемого изображениями святых, она бросилась бежать, как будто её действительно преследовали привидения и демоны. Она не останавливалась, пока не добежала до своей комнаты. Здесь она бросилась на колени перед образами, которые висели над её кроватью. Но молиться она не могла: её мозг горел, и мысли кружились с беспорядочной быстротой.
Через несколько минут она бросилась в церковь Миноритов. Она была недалеко и сегодня была открыта до позднего вечера, чтобы дать возможность благочестивым людям прежде, чем уехать из города, помолиться в последний раз перед чудотворной ракой святой Розабели.
Может быть, св. Розабель даст ей указание, ибо она считается покровительницей всех девственниц?
На лестнице она встретилась с отцом.
— Я иду к св. Розабели, — сказала она.
Из-под плаща не видно было ни её испуганных глаз, ни её расстроенного лица.
— А, это хорошо, — отвечал мастер Мангольт. — Святая Розабель покровительствует девушкам. Не забудь захватить с собой маленькое приношение.
В другое время она встретила бы эти слова презрительной улыбкой, ибо её отец, который первый кричал о жадности и плутнях монахов, когда это было в моде, теперь вдруг стал очень набожным, когда ветер задул в другую сторону. В другое время она улыбнулась бы, но теперь она почувствовала и к нему, и к себе сильную жалость.
Воздух в церкви был тяжёл и насыщен курениями, совершаемыми возле раки святой. Перед её образом ярко горели свечи, но в тумане, заполнившем весь притвор, они светили довольно тускло. Среди этих благовоний и свеч возвышалась статуя святой Розабели, сидевшей в пышных одеяниях под золотым балдахином, увешанным драгоценностями — приношением верующих. Вокруг неё по стенам притвора висели бесчисленные сердца из серебра и другие приношения. Лицо святой было строго и печально, как будто она, возложивши на себя венок мученичества, презирала теперь блестящую золотую корону, которую надели на неё люди; как будто, вкусив славы небесной, она находила бедной и слишком человеческой всякую земную роскошь.
Народ толпами стекался к её раке и стоял на коленях около причудливой решётки, которой отделялся её алтарь. Её лицо было из раскрашенного дерева, но зато его можно было видеть простыми глазами. Тверда и холодна была отделяющая её решётка, но зато её можно было осязать руками.
Фастрада прильнула разгорячённым лицом к холодному ПРУТУ решётки. Кругом неё стояла полная тишина: было уже поздно, и благочестивые богомольцы давно ушли из церкви. Удалились и монахи, бросив на неё последний любопытный взгляд. Один за другим исчезали они во мраке церкви, как бы не желая смущать её горячей молитвы.
Она осталась одна, лицом к лицу со святой Розабелью. Свечи по-прежнему ярко горели в неподвижном воздухе, было так тихо, что слышно было, как она дышала. И в этой тишине ни один голос не утешил её. Святая Розабель молчала, и не было от неё знамения.
Фастрада увидела, что ей надо принять решение, не рассчитывая на помощь свыше. Время от времени где-то открывали дверь, и по церкви пробегал холодный ветер, от которого вздрагивала распростёртая у ног святой Фастрада. Свечи около её образа вдруг вспыхивали, и одна или две из них погасли. Так гасли свечи, словно их тушила невидимая рука, когда отлучали от церкви Иеронима Пражского.
Всё гуще и гуще спускался мрак из-под сводов церкви. Холодный ветерок вдруг заставил Фастраду вспомнить о страшной силе — проклятии церкви, которое не остановится у дверей гроба, но перейдёт в вечность. Она слышала, что это пустая угроза. А что если это не так?
Она глубоко вздохнула и провела дрожащей рукой по лбу.
Вдруг сзади неё послышались чьи-то шаги. Один из монахов делал обход всей церкви прежде, чем тушить свечи и запирать её. Фастрада повернула голову и взглянула на монаха. То был отец Гальмот, к которому она ходила исповедоваться с детства и который её очень любил. Он слыл за учёного. Впрочем, многие слыли учёными, пока не сожгли Яна Гуса и Иеронима Пражского.
Вдруг ей пришла в голову мысль: она спросит его и, не рассказывая о себе, заставит его высказаться. Может быть, таким путём ей и удастся найти выход.
Она бросилась вслед за монахом, зовя его по имени. Отец Гальмот вернулся, и они сели на скамейки, стоявшие рядом. Она не знала, который был час; ей казалось, что прошло несколько минут. Монаху нечего было делать, и он стал внимательно слушать её. Хотя она и решила не говорить ему о себе, однако он ловко и умело выспросил у неё всё. Он был спокоен, она волновалась. К тому же, только дотронувшись до её холодной руки, он сразу понял, что тут что-то неладно.
Он спокойно отвечал на её вопросы. Ему задавали ещё и не такие!
— Взгляни наверх, — говорил он, указывая руками на высеченные из камня ключи св. Петра, украшавшие фриз притвора. — Что свяжете на земле, будет связано и на небе, и что разрешите на земле, будет разрешено и на небе. И ты ещё сомневаешься в силе проклятия святой церкви?
Ответ был очень прост и сокрушил её именно своей простотой. Она не могла не подумать, что сказал бы на это Магнус, если б он был здесь.
— Разве церковь когда-нибудь проклинает несправедливо?
Много ещё говорил отец Гальмот. Она не сказала ему ни одного имени, но отец Гальмот был монах и знал, как добыть то, что было нужно. Как-то постепенно ей стало казаться, что она говорит на исповеди, хотя это и не была исповедь. Когда она кончила, оставалось договорить немногое. Но монах задержал её, то уговаривая, то угрожая, пока не пробило одиннадцать часов.
Услышав звук колокола, она быстро сорвалась с места, едва веря своим ушам. Не обращая ни на что внимание, она ринулась на улицу. Желая спасти себя, она не хотела губить его.
Отец Гальмот стоял и улыбался. Он был, как все говорили, хорошим духовником. Он никогда не бранил духовных детей и не тянул с них деньги. Он не был предан ни чревоугодию, ни пьянству, и вообще в нём не было обычных пороков. Не легко было дьяволу соблазнить такого человека.
Но дьявол всё-таки добился своего. Что про него ни говори, нельзя не сознаться, что он обладает опытностью и тактом. У отца Гальмота было одно слабое место. Он был ревностным поборником церкви и страстно желал власти, чтобы, конечно, служить делу Христову. Подслушав это, дьявол улыбнулся. Он внушил кардиналу Бранкаччьо мысль намекнуть кое о чём отцу Гальмоту, когда кардиналу, по причинам ему одному известным, захотелось наложить руку на некоего Магнуса Штейна, секретаря доброго города Констанца.
Поэтому-то отец Гальмот и отправился прямо из церкви к кардиналу — доложить его преосвященству, что ему удалось сегодня узнать.
Фастрада шла, не останавливаясь и едва переводя дыхание, пока не достигла собора св. Павла.
Месяц ещё не поднимался, но сделалось как-то светлее. Она могла уже у калитки различить Магнуса, который стоял на паперти, опершись на свою шпагу. Сзади него виднелись неопределённые очертания какой-то женщины. То была его сестра.
Увидев Фастраду, Магнус что-то сказал ей, и она скрылась в темноте.
— Прости! — прошептала Фастрада, едва переводя дух. — Я не знала, что уже так поздно. И...
Она не знала, что сказать. В отчаянии она сняла кольцо, которое он ей когда-то дал, и протянула его ему. Конечно, он поймёт этот жест.
— Прости меня, — беспомощно бормотала она.
Магнус понял всё.
— Может быть, ты пожелаешь сохранить его на память обо мне, Фастрада? — мягко спросил он.
Она взглянула на него в смущении и удивлении. Она ожидала, что он скажет ей что-нибудь грубое, резкое. Но этот мягкий бесстрастный голос был в десять раз хуже!
Она не знала, ценой какой внутренней борьбы он принудил себя прийти сюда так поздно, когда назначенный для встречи час уже прошёл!
Фастрада не могла говорить и только протягивала ему кольцо: она знала, что оно стоит дорого, и чувствовала, что не имеет права удерживать его теперь у себя.
— В таком случае и я должен вернуть тебе твоё, — сказал Магнус, снимая своё обручальное кольцо.
Он хотел положить его в её вытянутую руку, но она отдёрнула её, бросилась бежать со всей скоростью, на которую только и была способна, словно её действительно хватали сзади демоны и привидения.
Кольцо Магнуса упало на землю и закатилось в щель мостовой. Несмотря на темноту, бриллиант продолжал сиять слабым блеском, и Магнусу не стоило большого труда его найти. Кольцом Фастрады и своим собственным он мог заплатить обоим наёмникам, которые ждали его.
— Теперь я получил право располагать вашими гнусными мускулами, как мне угодно, — сказал он.
— Да, капитан, — отвечали те. — Теперь всё правильно.
Кольца стоили вдвое дороже, чем нужно было им получить.
Они быстро поехали к Эммишофтерским воротам, хотя Магнус знал, что найдёт их запертыми. Надо было, впрочем, попробовать.
Завидев башню над воротами, которая высоко поднималась в небо, уже засветлевшее от всходившей луны, маленькая кавалькада остановилась. Магнус приказал одному из людей поехать вперёд и разузнать, как обстоят дела.
Через несколько минут посланный вернулся.
— Без письменного разрешения от магистрата не пропускают никого, — сказал он.
— Кто дежурит у ворот? — спросил Магнус.
— Такая каналья, какую мне в жизни не доводилось встречать, — проворчал ландскнехт. — Его зовут мастер Швейнинген. Ведёт себя, как свинья.
Секретарь знал его. Этот человек, если заберёт себе в голову, способен потребовать пропуск, подписанный самим бургомистром. Магнус не знал наверное, можно или нет подкупить этого Швейнингена, но, не говоря уже об отвращении к такому способу действий, он не имел в своём распоряжении достаточно денег для этого.
Не стоило пытаться пройти через другие ворота: все они были, очевидно, уже заперты. Лучше попробовать рано утром незаметно выйти через эти, благо немногие ездили через них. Кроме того, из этих ворот они почти сейчас же попадали на швейцарскую территорию, где их не могли арестовать без приказания местных властей.
Поэтому Магнус решил ждать здесь до утра.
Недалеко от ворот стоял хлебный амбар, принадлежавший городу. Он был в нём всего несколько дней тому назад, чтобы посмотреть, какой для него требуется ремонт. Случайно ключ от него остался у него в кармане. Это здание и послужит им ночлегом. Улица, на которой находился сарай, лежала на самой окраине города и была довольно безлюдна и днём, а ночью уж, наверно, на ней не будет ни одного прохожего. А если кто-нибудь и пройдёт, то у всякого свои дела, и он не станет заглядываться на других.
Они устроили лошадей в пристройке, а сами вошли в амбар. Он был совершенно пуст: в это время года в нём не водилось ни одного зерна, не нужно было и сторожа. Валялось только несколько снопов соломы, на которых можно было спать. Магнус бросил штук пять в угол — для сестры и для себя. Люди улеглись поближе к дверям.
СЬать почти не приходилось: в четыре часа надо было уже вставать.
Эльза прилегла на своё ложе, но её брат не ложился, а стоял около неё, мрачно глядя на пол. Эльза закрыла было глаза, но новая жизнь, к которой она так внезапно проснулась, действовала на неё слишком возбуждающим образом, и ей не спалось.
Открыв глаза, она увидела, что её брат по-прежнему стоит на том же самом месте.
— Разве ты не устал? — спросила она.
— Нет, — коротко отвечал он. — А ты спи.
— Я тоже не могу спать. Не поговорить ли нам?
— Пожалуй.
Она стала щебетать о разных безразличных вещах, как ребёнок, потом вдруг воскликнула:
— Я теперь знаю, отчего я закричала на празднестве. Это из-за той, которая говорила с тобой на паперти. Я думала, что я всё это видела во сне. Но нет, это она. Тот же голос...
— Ты ошиблась, — сухо сказал он.
— Нет, нет. Но неужели это действительно случилось? Ты говорил, что я была больна...
— Не стоит думать об этом. Постарайся заснуть, — повелительно промолвил Магнус.
— Хорошо, — покорно сказала она. — А другая женщина, — заговорила она через несколько секунд, — видела я её во сне или наяву? Я хотела бы видеть её ещё раз...
— Молчи! — строго прервал её брат, так строго, что она взглянула на него с испугом: она не привыкла к такому суровому тону.
— Прости меня! — прибавил он мягче. — Мне показалось, что мне что-то послышалось....
Это была первая ложь за много лет, и ему стало досадно на самого себя.
Наступило молчание. Через несколько минут Эльза уже спала. Магнус по-прежнему бодрствовал. Он сидел на соломе, вперив взор в одну точку.
Мало-помалу узкое окно перед ним стало светлеть. По стёклам, покрытым слоем пыли и паутиной, начал разливаться бледный свет, становившийся всё ярче и ярче, пока не выступили из мрака тёмные балки, которых раньше нельзя было видеть.
Взошёл месяц. Его лучи не трогали ещё стёкол, но в небесах стало уже светло. Отблески этого света падали на пол сарая и на безмолвного человека, неподвижно сидевшего на своей соломе. Голова его опустилась на грудь, руки стиснули рукоятку шпаги в виде креста. Вдруг бледный свет ударил прямо в окно. Он как бы расплавил стёкла, которые жидкими блестящими каплями разлетелись по перекладинам. Но эти волны света не вывели сидящего на соломе человека из его безмолвия и не разгладили его насупленных бровей. Мрачно смотрел он на землю, как будто не замечая серебряного света.
В эту ночь он лишился многого. Из всех живых существ, которых он любил, при нём было одно — его сестра. Но не она олицетворяла в его глазах идеал человечества. А та, которую он считал совершенством, изменила ему.
Он опустил голову и стал наблюдать за игрой света. Он видел, как он медленно пробирался по полу к Эльзе, неся вместе с собой тёмные полосы от оконной решётки. Он видел, как свет пробежал через неё и тихо скользнул из сарая, сузившись в небольшую полоску у амбразуры окна, и постепенно исчез в сероватом рассвете.
Холодный наступил для него день, такой же холодный, как двадцать четыре часа тому назад для леди Изольды. Вздрогнув от холода, он встал и разбудил сестру. Она обвела кругом изумлёнными глазами, видимо, не понимая, где она. Но через минуту она вспомнила всё.
— Как ты бледен! — воскликнула она, всматриваясь в осунувшееся лицо брата. — Ты не спал?
— Нет, — коротко отвечал он.
Люди уже встали и седлали лошадей. Через полчаса все уже были на улице. День едва брезжил, и под ногами ещё лежали тени. Крыши тёмными пятнами выделялись на сером, бесцветном небе. Кое-где последние лучи месяца ещё боролись с наступающим днём.
Все ехали молча, пока не достигли того места, где они вчера свернули с улицы, ведущей к городским воротам. Здесь Магнус приказал своему маленькому отряду остановиться и отправил одного из людей на перекрёсток, где сходились обе улицы.
— Если увидишь, что к воротам идёт караул, сейчас же дай нам знать, — сказал он ему.
Ворота открывались рано, ибо опоздавшие накануне — а их было не мало — торопились уехать как можно скорее. Магнус рассчитывал выехать в первой такой партии.
Пронеси, Ты, Господи, через эти ворота! У него было какое-то странное предчувствие, хотя он и не придавал своим чувствам значения. Сидя в седле, он хмурил брови, предвкушая последствия неудачи.
Ждать пришлось не долго. Вдали послышалось щёлканье копыт, и показалась длинная вереница разных фигур, которые тянулись по тёмной улице, словно привидения. Раздался сигнал. Они двинулись вперёд, имея перед собой довольно большой отряд, женщин и вьючных лошадей.
Достигнув ворот, отряд остановился, и его командир стал о чём-то говорить с начальником стражи у ворот. Разговор продолжался не долго. Начальник караула поклонился, войска двинулись вперёд и прошли через ворота. Прошли и первые путники. Вдруг одна вьючная лошадь чего-то испугалась. Произошло замешательство, и всё шествие остановилось. Магнуса и его сестру притиснули к толпе, и на одно мгновение всё смешалось в одну общую кучу.
В эту минуту мастер Швейнинген заметил Магнуса. Он крикнул что-то своим служителям, и через минуту чья-то грубая рука схватила повод его лошади.
— Кто вы такой и куда едете?
— Если ты будешь задавать этот вопрос каждому проезжему, то скоро охрипнешь, — спокойно отвечал Магнус, потихоньку вынимая шпагу из ножен.
— Отвечайте! — грубо настаивал человек.
— Тебя следовало бы научить, мой милый, как надо обращаться вежливо. Вижу, что тебе даны соответствующие указания. Что касается моего имени, то оно ни для кого не секрет. Я Магнус Штейн, городской секретарь, и прошу пропустить меня без дальнейших расспросов.
Но человек продолжал крепко держать лошадь.
— Мастер Швейнинген, — громко крикнул Магнус начальнику караула, который стоял у лестницы, ведущей в кордегардию, — велите вашим людям отойти от меня. Ведь вы меня знаете.
— А, господин секретарь, — отвечал тот, сделав вид, что узнал его только теперь. — Сегодня утром из совета получены особые распоряжения насчёт пропуска. Может быть, вы будете любезны сойти с лошади и растолковать их мне: я ничего в них не понимаю.
Это была довольно невинная хитрость, хотя Швейнингену она казалась целой стратегемой. Магнуса не легко было провести таким путём. Он уже заметил, что в воротах мелькают кое-где шлемы, хотя Швейнинген и воображал, что он превосходно укрыл своих людей. Магнус быстро оценил положение дел.
— Мне некогда, мастер Швейнинген. На обратном пути. Пусти лошадь.
Но человек, схвативший её за узду, не трогался с места.
— Прочь! — закричал секретарь.
Он быстро взмахнул шпагой и ударил её человека плашмя по голове. Тот без чувств упал на землю.
Стегнув по крупу лошадь сестры и пришпорив свою, он полетел вперёд.
В одно мгновение его окружили человек десять, которые словно из земли выросли. Поднявшийся шум испугал лошадей, которые шли впереди, и они загородили дорогу. Мастер Швейнинген, считая себя в полной безопасности, теперь начал спускаться с своего обсервационного пункта.
Но он не знал, с кем ему приходится иметь дело. Не желая проливать кровь людей, которые только исполняли свои обязанности, Магнус, насколько было возможно, щадил их. Но когда они сорвали и разорвали в клочья его плащ, дело приняло серьёзный оборот. Так же поступили и оба его охранника. А когда люди бывшего отряда Бернарда сражались за свою жизнь, не было солдат, которые могли бы им противиться. В одну минуту четверо из нападавших уже лежали на земле, и они быстро пробили бы себе путь.
Вдруг мастеру Швейнингену пришла в голову мысль, которая сделала бы честь и не ему.
— Хватайте девушку! — закричал он своим людям, которые уже готовы были отступить.
Это была самая остроумная идея, которая за последнее время приходила ему в голову. Люди его быстро бросились исполнять данное приказание. Многие из них, поспешившие отодвинуться подальше и только воинственно потрясавшие оружием, теперь ринулись на Эльзу. Магнус кричал, чтобы она скорее ехала вперёд и проезжала бы ворота, не дожидаясь его, но, к несчастью, её лошадь заартачилась, и она не могла справиться с ней.
Люди Швейнингена схватили её под уздцы и старались схватить Эльзу.
А в это время мастер Швейнинген, считавший за лучшее, как и подобало начальнику караула, не вмешиваться в драку, стал трубить в большой рог, давая знать, что ему нужно подкрепление.
Звучно раздался рог в утренней тишине. Через несколько минут начальник караула будет иметь возможность подавить силою всякое сопротивление. Магнус и его люди отлично понимали, что значит этот сигнал. Они сделали отчаянное усилие освободить Эльзу, рубя направо и налево и не давая никому пощады. В несколько минут образовалась настоящая свалка из лошадей, ругающихся людей, поблескивавших мечей и пик, на остриях которых, в тени ворот, как будто бегали синие огоньки. Всё это было похоже на какую-то битву демонов в преддверии ада, которая становилась ещё ужаснее и страшнее благодаря золотистым лучам, которые спокойно и с торжеством освещали верхушки крыш и башен.
Тени особенно столпились в самой глубине ворот. Девушка с белым лицом отчаянно отбивалась от нескольких нападавших, которые в этом месте, благо здесь не было никакой опасности, действовали особенно смело.
Вдруг все смешались в одну кучу. В тёмных воротах внезапно появилось блестящее видение. Неслыханной красоты дама на белом коне прокладывала себе путь в самую середину свалки. Она великолепно владела лошадью: одним большим прыжком её конь перелетел через груды убитых и валявшихся на земле людей. За нею с тяжёлым грохотом нёсся её эскорт. Белая лошадь встала почти рядом с Эльзой, искры, как молнии, летели у неё из-под копыт. Быстро осадив коня, всадница почти посадила его на задние ноги.
Нападавшие в страхе разбежались, глядя на её грозно сверкавшие из-под маски глаза. Только один из них продолжал держать за поводья лошадь Эльзы, да и то потому, что он был оглушён ударом и плохо соображал, что делает.
— Прочь, несчастный! — крикнула дама.
Свистнув в воздухе, её хлыст больно ударил его по руке. Вскрикнув от боли, он выпустил поводья.
Схватив, в свою очередь, лошадь Эльзы под уздцы, защищая её своим телом, всадница направилась прямо к командиру караула.
— Эта девушка принадлежит мне! — закричала она. — Как смеете вы её удерживать! Прикажите вашим людям сию минуту пропустить её.
Всё это она крикнула столь повелительно, что мастер Швейнинген, без сомнения знавший, с кем он имеет дело, не осмелился ответить ей отказом. Сначала он было заколебался, но она настойчиво повторила:
— Пропустите сию минуту, если не хотите, чтобы вам пришлось плохо.
Мастер Швейнинген не очень-то поверил её заявлению относительно Эльзы. Но перед ним была важная дама. На её бумагах он сам видел печать трёх королей: императорского орла, лилии Франции и английских львов.
Он знал, что женщины, если у них есть влияние и вес, весьма опасны.
Он поклонился и уступил.
— Прошу извинения. Мы не знали. В этой суматохе... — Едем, — сказала леди Изольда Эльзе.
Та искала глазами Магнуса.
— Едем, Эльза, едем, — торопила её леди.
Эльза едва ли слышала эти слова, заглушаемые звоном оружия, но поняла её по глазам. Она проехала ворота вместе с леди, причём служители последней охраняли их обеих с обнажёнными шпагами.
Проехав ворота, она приказала своим людям остановиться и держаться наготове.
Едва оказались они по ту сторону мрачного свода ворот, как на улице появилась тёмная масса солдат, спешивших по сигналу на помощь караулу. Через несколько минут они будут уже у самых ворот. Тем не менее и в эти несколько минут Магнус мог бы пробиться сквозь ряд копейщиков, преграждавших ему дорогу, и таким образом спасти себя. Но он этого не сделал. Он знал, что его сестра теперь в безопасности. Он не успел разглядеть леди Изольду. Он видел только даму, одетую в тёмное платье, твёрдо державшую рукой в белой перчатке своего коня. Из-за шума схватки он не мог слышать её голоса.
Странное чувство овладело им. Ему казалось, что он не достоин помощи этой дамы, что все его понятия о жизни и людях ошибочны. Ему казалось, что его жизнь потерпела какое-то крушение и теперь будет отнята у него. И он был рад этому.
Он опустил свою шпагу и объявил, что он сдаётся. Оба его наёмника не верили своим ушам. Им удалось убить ещё одного-двух из нападающих, но те одолели их своей численностью.
Зная, что их повесят, они принялись осыпать Магнуса ругательствами, крича:
— Вы изменили нам!
— Я изменил вам! — с гневом спросил Магнус. — Разве я не заплатил вам? Разве я не приобрёл право отправить к дьяволу ваши подлые души? Кто первый нарушил клятву, которую мы дали друг другу на развалинах пылающего замка Монжове?
Они повесили головы и молчали.
Леди Изольда ехала с Эльзой среди зелёных полей, по которым гулял утренний ветерок, и среди лугов, покрытых тысячами цветов, над которыми в небесах звонко заливался жаворонок.
Эльза ехала, как во сне. Только когда леди Изольда свернула с большой дороги на боковую тропинку, окаймлённую фруктовыми деревьями, ветви которых касались их лица, она спросила:
— А он найдёт нас здесь?
— Не бойтесь. Мои слуги знают дорогу.
Через несколько минуть тропинка сделала поворот и спустилась в долину, которую пересекал чистый, прозрачный ручей. Возле этого ручейка на поляне леди Изольду ждали остальные её слуги.
— Я ехала сюда, чтобы полюбоваться на весну, — сказала она Эльзе.
Все сошли с лошадей. Леди сняла маску и промолвила:
— Теперь вы в безопасности.
— О, — в радостном изумлении воскликнула Эльза, — стало быть, это я не во сне видела. Я узнаю ваш голос. Магнус говорил, что я была больна, и я думала, что это был бред. О, как мне благодарить вас?
И, опустившись на колени, она хотела поцеловать ей руку.
— Нет, вы не должны целовать мою руку.
— А где же Магнус? — вдруг забеспокоилась девушка. — Он остался цел?
— Не бойтесь, мои люди сражались при Азинкуре и знают своё дело.
В это время вдали послышался стук копыт.
— А вот и они едут.
Вскоре у входа в долину показался первый всадник, а за ним другие. Предводитель отряда сошёл с лошади и направился к леди Изольде. Остановившись перед ней, он поклонился и ждал.
— Где человек, которого я вам поручила?
— Миледи, он сдался.
Эльза, стоявшая около леди Изольды, в испуге подалась назад: она никогда не думала, чтобы это прелестное лицо могло исказиться таким гневом.
Что! Вы осмеливаетесь явиться ко мне с таким известием? Разве вы забыли, что принадлежите к моему клану Монторгейль, где я имею право казнить вас и могу вас повесить теперь же, на первом попавшемся дереве, повесить как трусов?
Её голос сделался словно стальным. Эльза дрожала. Даже солдат вздрогнул под её горящим взором.
— Вы можете меня повесить, миледи, но я не трус, — отвечал он почтительно, но твёрдо. — И мы бы посмеялись над этими бюргерами. Но лишь только мы разбросали их, тот, о котором вы говорили, опустил шпагу и громко заявил, что он сдаётся. Почему он это сделал, не знаю.
— Это верно? — спросила леди Изольда.
— Можно предать меня пыткам, а потом повесить, если это не так. Это могут подтвердить все мои товарищи.
— Итак, это верно, — проговорила она изменившимся голосом. — Почему он это сделал?
— Не знаю, миледи. Мы все были очень удивлены этим.
С минуту она была в раздумье.
— Хорошо, вы можете идти.
Потом она подошла к Эльзе и села около неё с убитым лицом.
— Повторяю вам, не бойтесь за него. Но вы должны рассказать мне, что случилось.
Увы! Бедная Эльза сама не знала этого. Она стояла между деревьями, прижимая руки ко лбу, и думала-думала. Но в её мозгу проносились лишь странные разрозненные видения. Мало-помалу перед ней предстало искажённое лицо и выкатившиеся глаза удушенного человека. И, упав на колени перед леди Изольдой и пряча своё лицо в складках её платья, бедная девушка с плачем и рыданием стала рассказывать, что могла. Она говорила бессвязно, едва понимая, что говорит. Но слушавшая её женщина понимала её. И она гладила и старалась успокоить её.
Вечером леди Изольда вернулась в Констанц.
— Вы совершили убийство! Даже если допустить, что всё то, что вы рассказывали, правда, хотя вы, вероятно, обмануты дьяволом, то какое же вы имели право взять отправление правосудия в свои руки? Вы могли только просить о нём.
Так говорили со всех сторон Магнусу.
— В течение целых столетий ржавели законы в ваших руках, пока наконец самое название «закон» не стало насмешкой над человеком. В течение столетий вы устанавливали законы для сюзерена и вассала, для крестьянина и короля. Но он обрушивался на невинных, а не на виновных. Ян Гус явился сюда, полагаясь на короля и закон, но вы уговорили короля нарушить закон. Вот ваш закон!
Секретарь стоял перед своими судьями. Перед ним на возвышении сидел епископ со своим двором. Над ним на стене висело изображение Того, чьим именем они считали себя вправе судить.
— Вы богохульствуете, — вскричал епископ, крестясь.
— Богохульствую? А вы? Сколько веков вы пользовались именем Христа для ваших собственных целей? Давая одной рукой причастие, вы другой выгребали денежки у бедняков, а иногда похищали и честь их жён и дочерей. Сколько веков вы разрушали душу человеческую? И вот теперь остался ли хоть один мужчина или женщина, которые заслуживали бы названия «человек»? Все слабы и эгоистичны, все ищут Бога в материи, а не в полноте его духа.
Епископ поднялся в ярости. На его груди сиял драгоценный крест, руки были унизаны перстнями — символами его власти. А над ним висел обнажённый Христос, лишённый всякого земного величия, представляя странный контраст с пышной обстановкой всего окружающего.
— Вы, который восстаёте против церкви, чему учите вы? — заговорил епископ. — Если другие совершили грехи, то разве вы сами не делали того же? Разве вы не совершили убийства?
Глаза секретаря засверкали.
— Я должен был судить и разить, если судьи отказались от этого. За мной право необходимости — enieixela.
В то время Аристотеля знали хорошо, и слово это часто употреблялось во время церковной смуты.
— Но и у Него было это право, — сказал какой-то монах в клобуке, показывая на Христа, — однако Он не воспользовался этим правом.
В противоположность другим он говорил очень спокойно, и, казалось, спор имел для него только научное значение.
— Да, но Он же сказал: «Если кто соблазнит единого от малых сих, то лучше, если жёрнов повиснет на шее его и потонет в пучине морской». Что я мог сделать, чтобы защитить мою сестру и других от дальнейшего насилия? Скажите!
Все молчали. Наконец епископ заговорил опять:
— Если бы вы пришли ко мне, я оказал бы вам правосудие.
Смущение было на его лице, и голосу недоставало убедительности.
— Правосудие? Ну, едва ли. Вы оштрафовали бы его на несколько флоринов и отрешили бы его на некоторое время от совершения богослужения. А потом он опять гулял бы на воле. Но если б вы даже сделали и больше, то всё равно вы не могли бы уже помочь мне. Разве в папской исповедальне нельзя купить себе отпущение каких угодно грехов?
Опять водворилось молчание. Епископ молчал и смотрел на монаха около себя, как бы говоря ему: «Теперь твоя очередь отвечать». Но человек в клобуке не обращал внимания на епископа и спокойно обратился опять к Магнусу:
— Вам известно, что мы имеем право сжечь вас.
Секретарь засмеялся тем самым холодным металлическим смехом, от которого задрожал перед смертью отец Марквард.
— Вы думаете, что я один из ваших и испугаюсь вас? Если бы я захотел, я давно бы был теперь в одном из свободных кантонов.
— Пытки не раз заставляли людей переменить мнение, — сказал опять монах.
— Попробуйте!
Монах поглядел на него строго, как бы желая испытать силу его убеждений. Потом он повернулся к епископу и что-то прошептал ему на ухо. Епископ кивнул головой.
— Знаете ли вы, — заговорил он, — что вам предъявляется самое низкое из обвинений — обвинение в краже и грабеже. Может быть, вы и не заслуживаете костра, а попадёте прямо на виселицу.
Секретарь побледнел.
— Что такое? Кто смеет обвинять меня в этом?
— Я, — холодно отвечал епископ. — В городской кассе, которая была вверена вам, оказалась большая растрата. Открыта она была совершенно случайно, ибо в книгах она была очень ловко скрыта.
— Но кто же сказал, что это сделал я? — закричал побагровевший Магнус.
— Кто же другой мог это сделать? Ключи были у вас, и счета вели вы. Деньги вам нужны были для бегства и для того, чтобы заплатить двум наёмникам. Всем известно, что вы человек бедный — и вдруг теперь у вас деньги. Очевидно, вы и украли.
Магнус готов был броситься на говорившего, но сдержался.
— Вы лжёте! — яростно закричал он. — Я успел скопить себе немного денег на чёрный день. Кроме того, у меня были два драгоценных кольца. Если бы дело было иначе, неужели я бы сдался? Ещё удар шпагой, и я был бы за воротами, вне вашей власти!
— Может быть, вы заговорите иначе, когда взвесите на досуге ваше положение. Отведите его в тюрьму, — приказал епископ.
Он поднялся и вышел из комнаты. За ним последовал и его двор. А Магнуса стража грубо втолкнула в другую дверь.
Мастер Виллибальд Марквард, секретарь епископа, сидел в своей комнате, весело освещённой солнцем. Комната выходила прямо в епископский сад, и через окна оттуда доносился аромат цветов и деревьев. Вся комната была напоена ароматом и светом. В ней стояла массивная дубовая мебель, окна были зелёного стекла, в шкафу красовалась серебряная посуда, а в углах, в полутемноте, на отдельных столиках лежали кучи свитков. Всё здесь говорило о зажиточности и комфорте. Видно было, что здесь жил человек, которому везло в мире.
Мастер Марквард был человек порядка. Он устроил свою жизнь по строгим правилам благоразумия и никогда не увлекался страстями, как его безрассудный брат. Он никогда не делал ничего опасного, ничего такого, что было бы ниже его достоинства. Он никогда не оскорблял никого, кто потом мог отплатить ему. Что касается его совести, то он давно отделался от неё, найдя, что она сильно связывает человека и может даже поставить в опасное положение, чего Виллибальд Марквард боялся больше всего.
Руководствуясь такими благоразумными принципами, он процветал. Он родился на чердаке, вырос в грязи и нищете, а теперь сидел в мягком кресле в великолепном епископском дворце, за столом из красного дерева, доставленного из Ливана.
Широкий поток солнечного света падал прямо на него, согревая его руки и играя огнём на золотистых волосах сидевшей против него женщины.
— Как видите, он сам испортил всё дело, — говорил он, поглядывая на гостью. — Его дело было далеко не безнадёжно. Я сам поддерживал его, сколько мог, ибо мой брат, да упокой Господь его душу, действительно был не без греха. Хотя я и очень любил его, но вы изволили убедить меня, что голос крови должен замолкнуть перед правосудием.
Он бросил взгляд на лежавшую перед ним кучку золота.
— К несчастью, он оскорбил не только епископа, но и саму церковь. Что же теперь можно сделать для него?
— Они собираются пытать его? — спросила дама каким-то странным, бесстрастным голосом.
— Нет, этого не бойтесь, — живо подхватил он. — Я пущу в ход всё моё влияние, чтобы этого не было.
Заметив по презрительной складке её губ, что она не верит, будто его влияние идёт так далеко, он продолжал:
— Кроме того, как вам известно, этим делом интересуется с некоторых пор делегат его святейшества. Он также против пытки. Поэтому, я думаю, можно быть спокойным на этот счёт.
Какая-то тень прошла по лицу леди.
— Кто этот делегат? — спросила она тем же бесстрастным тоном.
Мастер Марквард уже раскаивался в том, что сказал.
— Я не имею права вам этого говорить, — забормотал он. — Я связан клятвой хранить в тайне всё, что происходит на суде, но ввиду важных причин...
Он опять бросил взгляд на кучку золота.
— Ввиду того, что вам нужно это знать для целей правосудия, я полагаю, что я могу отступить от буквы закона и обратиться к его духу. Но...
Леди Изольда спокойно открыла шёлковый кошелёк, который держала в руках, и высыпала оттуда ещё кучку золотых монет. Мастер Марквард, как очарованный, следил за движением её пальцев. Но когда она отняла руку и закрыла кошелёк, секретарь епископа снова смотрел на неё самым почтительным образом. Она не делала ничего, чтобы пощадить его щекотливость, и теперь глядела на него повелительно, требуя ответа.
Мастер Марквард сначала колебался, брать ли ему золото. Но, как человек практичный, он скоро решил, что не стоит останавливаться из-за мелочей.
— Доводы ваши, миледи, убедительны, как всегда, — промолвил он с лёгкой улыбкой. — Я думаю, что клятва сохранить всё в тайне даётся ради обеспечения правильности правосудия. А не зная имени делегата, вы не можете и предпринять соответствующие шаги. Полагаю, что могу назвать вам делегата его святейшества — это кардинал Томмазо Бранкаччьо.
Опять какая-то тень скользнула по лицу леди.
— Когда они думают сжечь его? — спросила она.
— День ещё не назначен.
Леди Изольда встала.
— Благодарю вас, — холодно промолвила она.
Мастер Марквард посмотрел на её высокую, изящную фигуру. Закутанная во всё чёрное, она, казалось, наполняла комнату каким-то необычайным светом. Он не забыл бросить взгляд и на её кошелёк и убедился, что он ещё не совсем пуст.
— Вам нужно знать ещё одно обстоятельство, миледи, весьма серьёзное. Но...
Она нетерпеливо открыла кошелёк и высыпала на стол всё, что там было.
— Вот. Теперь говорите мне всё без утайки. Кошелёк, как видите, пуст. Говорите! Если вы что-нибудь утаите, то, клянусь Богом, вы потом раскаетесь.
Человек, сидевший перед нею, в первый раз видел её гнев и в первый раз пожелал, чтобы она поменьше обращала на него внимание.
— Не гневайтесь на вашего покорного слугу, миледи, — сказал он с покорностью. — Поверьте, я колебался не потому, что хотел получить от вас деньги. Прошу вас, возьмите их назад.
— Говорите, — промолвила она повелительно.
— Слушаюсь, миледи. При обычных условиях суд будет принуждён осудить его на сожжение, но, — тут он стал говорить шёпотом, — пусть это останется между нами — его святейшество, по врождённому своему милосердию, а также и по другим причинам не желал бы, чтобы это случилось накануне его отъезда... На обвиняемого взведено ещё другое обвинение, в том, что он обокрал городскую казну. А это преступление наказывается повешением.
Впервые леди Изольда, казалось, взволновалась.
— О, это неправда! — воскликнула она.
— Я этого не утверждаю, миледи. Но растрата налицо. К тому же и счета оказались подложными. Видели, как он раз вошёл в свою комнату в три часа ночи. Это было как раз за день до его бегства. Накануне в казначейство была внесена большая сумма денег. Уверяют, что он убил моего бедного брата только для того, чтобы иметь приличный предлог к бегству. Бедный Генрих, правда, имел незавидную репутацию. Но девушка эта не совсем в своём уме и не может быть свидетельницей. К тому же она исчезла.
— Но в таком случае зачем же было объявлять себя еретиком?
— Может быть, ему казалось более выгодным представить дело в этом свете. Может быть, он рассчитывал, что суд отнесётся к нему особенно милостиво ввиду того, что, по общему убеждению, он сын короля. Может быть, он скрыл украденную сумму, чтобы потом воспользоваться ею, когда он будет на свободе. Я не утверждаю, что я этому всему верю. Я только передаю, что говорят. Некоторые утверждают, что им овладел сильный и упрямый демон. Пробовали даже отогнать от него этого беса, но до сих пор безуспешно. Я не могу, конечно, предсказать, как поступит король, — продолжал он, помолчав с минуту. — На его милосердие рассчитывают очень многие. Не знаю, сочтёт ли он возможным вступиться за мастера Штейна. По-моему личному мнению, они его повесят, удовлетворив таким образом человеческую и божественную справедливость. В конце концов быть повешенным всё-таки лучше, чем сгореть заживо.
— Нет, нет! Это позор, и этого не будет! — странно вскричала она.
Секретарь епископа опять с удивлением посмотрел на прекрасную даму, сверкавшую глазами.
— Он обручён с дочерью бургомистра. Он, конечно, станет также хлопотать за него...
— О, нет, миледи. Открытого обручения не было, и теперь говорят, что его и вообще не было.
— И его невеста тоже?
— Она-то решительнее всех, — отвечал секретарь, слегка улыбаясь.
Странное выражение мелькнуло на лице его собеседницы, не то облегчение, не то досада.
— Это всё, что вы можете сказать мне? — спросила она.
— Да, миледи.
— Хорошо. Если случится что-нибудь новое, уведомьте меня.
— Слушаюсь, — отвечал он с поклоном. — Я к вашим услугам. Если разрешите мне дать вам совет, поговорите с кардиналом Бранкаччьо. Я слышал, что он получил от его святейшества обширные полномочия в этом деле.
Леди Изольда вздрогнула.
— Я подумаю об этом, — холодно отвечала она.
Секретарь проводил её до дверей. Когда она скрылась за ними, он посмотрел вокруг себя с сожалением, как будто ему чего-то недоставало теперь. Потом его взор упал на золото, блестевшее на столе. Он подошёл и пересчитал его по обыкновению самым внимательным образом. Но прикосновение к нему уже не доставляло ему былого удовольствия, и, считая деньги, он вдруг остановился, рассеянно оглядел комнату и прошептал:
— Что за дурак этот мастер Штейн!
Суд по делу Магнуса Штейна вёлся в большой тайне, и немного сведений доходило о нём сквозь толстые стены епископского дворца. И всё же новости каким-то таинственным путём расходились по городу.
В безоблачный день 15 мая перед собором теснилась пёстрая толпа народа: папа служил в последний раз перед отъездом в Рим. Хотя жителям Констанца он уже намозолил глаза, тем не менее толпа хотела видеть его в последний раз. Многие никогда в жизни не увидят уже этого человека, стоящего, как утверждал Иннокентий III, между Богом и людьми.
Папа прибыл в собор в торжественной процессии, с колокольным звоном, пением гимнов, раздавая направо и налево индульгенции.
Небо было голубое, воздух тёплый и ароматный. Город разукрасился по-праздничному: ковры, бархатные материи и шёлковые ткани, привезённые из Ливана, свешивались с окон и балконов. Весело развевались флаги, и окна светились на солнце, словно бриллианты! Настоящие бриллианты, редкие, драгоценные, сияли на облачениях прелатов и на шее жён и дочерей зажиточных граждан. Пёстрая и разноцветная толпа, как волна, текла по серым улицам, направляясь к собору, где уже показалась голова папской процессии.
С весёлой, оживлённой толпой плелась какая-то женщина. Одета она была также пестро, иначе нельзя было в этот день, но вид у неё был грустный: впалые щёки, бледное, увядшее лицо, всё это выдавало её подавленное душевное настроение.
— Его повесят, — сказала одна из девушек, шедших впереди неё.
— Нет, ему отрубят голову, — отвечала другая. — Он ведь принадлежит к совету.
— А я тебе говорю, что его повесят, — твердила первая. — Это всё равно, что он городской секретарь, но за воровство полагается виселица.
— Однако убийство отца Маркварда тоже что-нибудь да значит. Говорят, что он убил его потому, что тот ходил к его матери.
— Ну, если это так, то ему пришлось бы убить слишком много народу. Старуха, конечно, не святая, но могла бы держать себя и получше. Нет, увидишь, его повесят. Пройдём вперёд!
— Не будь такой жестокой, Метгильда, а то будут говорить, что ты недаром ненавидишь его.
— Почему это недаром?
— Говорят, что ты ухаживала за ним, как только могла, но он почему-то не обращал на тебя внимания.
— Вот враньё! — закричала раздражённая девушка. — Кто это сказал? Ухаживать за ним — за вором!
Женщина, шедшая сзади, слышала каждое их слово: толпа запрудила улицу, и обе девушки должны были остановиться впереди неё.
— Ты лжёшь! — яростно вскричала она, хватая за плечо ту из них, которая говорила... — Вы бегали за ним все, а теперь, когда с ним стряслась беда, клевещете на него.
Девушка с гневом обернулась и вслед затем испуганно воскликнула:
— Его мать!
— Да, его мать. Я была дурная мать и своей скверной жизнью довела его до позора. Да, я гналась за похвалами, мне нужны были бриллианты и шелка. Но не из-за них впал он в такой грех. Теперь уже мне ничего этого не нужно.
Порывистым жестом она сорвала свой бархатный головной убор и принялась топтать его ногами. Все обернулись и с удивлением смотрели на эту сцену, но в эту самую минуту зазвонили колокола, запели клирики, и над морем голов, опускаясь и поднимаясь в такт движения нёсших его людей, показался, словно корабль над волнующимся морем, золотой папский балдахин.
«Дорогу грядущему во имя Господне!»
Народ отхлынул назад, и долго ещё волновалось это человеческое море, пока стража с алебардами не успокоила его. Медленно и величаво двигалась процессия к вратам собора. Четыре имперских графа несли папский балдахин, по сторонам которого шли король и курфюрсты. Перед ним несли святые дары. По мере их приближения все обнажали голову и становились на колени. На балдахине сняли золотые ключи — эмблема папской власти.
Папа только что даровал всем отпущение грехов. Очищенные от греха, все могли теперь радостно войти в собор и смело стать перед лицом Господа.
Но тоскующей женщине, которая, как и все, стояла на коленях, это отпущение доставило не большое утешение. Она с завистью смотрела на ласточек, носившихся над площадью: свободные, они не нуждаются ни в каких отпущениях! Исповедь, отпущение грехов, несколько слов молитвы — неужели всего этого довольно, чтобы искупить свою прошлую жизнь и получить прощение от Господа?
Из дома Божия через открытые двери неслось громкое, стройное пение. Утешительны были эти звуки, но мать Магнуса не решалась войти в собор.
Те, которые стояли вне, не могли, конечно, видеть папского служения. Но перед вратами собора началось своё служение. Из толпы выделился какой-то монах и, обернувшись к собравшимся, заговорил:
— Одному человеку заблагорассудилось предпринять паломничество ко святому Кресту в Риме. Прибыв туда, он увидел, что дом некоего язычника Симона возвышался над церковью, хотя он был доведён только до крыши. Пока он удивлялся его высоте, к нему подошёл какой-то человек и сказал: «Не удивляйся, а сядь и запиши, что узнаешь. Дом, который ты видишь, принадлежит Симону Волхву, и тень от него закрывает церковь». И сел человек и записал.
Тут монах опять повернулся к народу и закричал:
— Восплачем, братия, о той симонии, которая царствует у нас везде. О, Господи, по грехам нашим симония процветает, церкви облагаются налогом, выборы служителей Божиих уничтожены, таинства продаются и покупаются. Молим Тя, Господи, очисти церковь Твою и порази симонистов, аки Пётр поразил Симона Волхва.
Народ встрепенулся: некоторые бранились, другие смеялись.
— «И пришёл один из семи ангелов, имеющих семь чаш, и, говоря со мной, сказал мне: подойди, я покажу тебе суд над великою блудницею, сидящею на водах многих. И повёл меня в духе в пустыню, и я увидел жену, сидящую на звере багряном, преисполненном именами богохульными, с десятью головами и десятью рогами. И жена облечена была в порфиру и багряницу, украшена золотом и драгоценными камнями и жемчугом, и держала золотую чашу в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотой бдудодейства её. И на челе её написано имя: тайна, Вавилон великий, мать блудницам и мерзостям земным. Я видел, что жена упоена была кровью святых и кровью свидетелей Иисусовых». О, Господи, — продолжал монах, окончив свою цитату из Апокалипсиса, — кто же останется в сени Твоей? Тот, на ком нет пятна симонии и кто блюдёт справедливость Господню!
Поднялся ропот, но его голос покрывал шум.
— Отдайте то, что вы получили даром, и не носите ни золота, ни серебра в кошельках ваших. Но везде заботятся о себе, а не о Господе Иисусе Христе.
Несколько папских телохранителей расталкивали толпу, чтобы пробраться к монаху и схватить его. Но прежде, чем они могли наложить на него руку, он бесследно исчез, и только откуда-то издали донёсся его голос:
— Вы продали Господа, как Иуда Искариотский. И как не было прощения ему, так не будет прощения и вам...
Фрау Штейн задрожала. Она исповедалась и получила отпущение грехов. Целых пять флоринов истратила она на спасение своей души. Но что, если, как говорил монах, всё только продавалось и не имело действительной силы?
Обедня кончилась. Опять раздался весёлый перезвон колоколов, возвещавших, что папа вышел из собора. За ним двигался живой поток, увлекая за собой всех, кто стоял возле собора.
Только исхудавшая, дико глядевшая женщина не хотела идти вместе с другими. Она оставалась у собора, из всех сил отстаивая своё место. Вдруг она схватила за руку красивую, богато одетую девушку, стоявшую в дверях вместе с именитыми лицами города.
— Распускают слухи, что он совершил кражу и воровство, — закричала Штейн, — и никто не опровергает этого. Вы были его невестой! Так скажите же, что это неправда!
Фастрада вздрогнула и изменилась в лице.
— Что же я могу сказать? — пробормотала она. — Разве я принадлежу к судьям? Разве я могу что-нибудь доказать? Без сомнения, суд вынесет правильный приговор.
— Но ведь вы были его невестой! — пронзительно закричала Штейн. — Скажите же, что он невиновен! Это ваша обязанность, когда на него клевещут!
С минуту все молчали. Фастрада побледнела как полотно.
— Я не была его невестой! Мы никогда не были обручены! Он мне чужой, и я ему чужая! Дайте мне пройти!
— Да, — закричала Штейн, заступая ей дорогу. — Его кольца у вас больше нет на пальце. Это правда. Но ведь вы знаете, что оно было у вас до того самого дня, когда на него обрушилось несчастье. Попробуйте сказать, что этого не было!
— Дайте мне пройти!
И кое-как она выбралась на площадь, где ласточки, вившие гнёзда между статуями святых, с резким криком проносились у ней над головой. Вдруг сзади неё послышался чей-то голос:
— Учитесь у них! Они никогда не покидают друг друга в беде и опасности. И хотя они и не ходят в церковь, но они посрамляют тех, кто туда ходит.
Полурассерженная, полуиспуганная, Фастрада быстро обернулась. Сзади неё на ступеньках, с которых она только что сошла, стояла леди Изольда в тёмном одеянии. Она смотрела на неё с упрёком. Фастрада хотела было отвечать на её укоры, но, обернувшись, заметила, что окружающие, очевидно, не на её стороне. Не говоря ни слова, она быстро пошла прочь, как тогда от портала церкви св. Павла, хотя теперь ярко светило солнце и привидения гнездились у неё в душе.
Фрау Штейн долго смотрела ей вслед, пока она не затерялась в толпе. Потом перевела свои воспалённые глаза на леди Изольду, продолжавшую стоять на ступеньках паперти. Повинуясь внезапному порыву, несчастная мать бросилась к ней и, обхватив её колени, зарыдала.
— У вас есть сердце — спасите его!
— Спасу, если можно, — серьёзно отвечала леди Изольда. — По крайней мере от позора.
Несмотря на это, бледная женщина с горящими глазами через полчаса была уже в монастыре августинцев, где находилась резиденция короля, и, не желая ничего слушать, добивалась пропуска к нему.
Покинув паперть, она, как испуганная, бежала по улицам, толкая всех направо и налево. Её бранили, но она не обращала внимания и продолжала работать локтями, пока не достигла места назначения. Вид стражи и императорского орла над воротами монастыря заставил её остановиться. Она попробовала собрать свои мысли. Дрожащими пальцами она оправила платье.
Не зная, как проникнуть в ворота, она стояла и смотрела на стражу. Король был довольно доступен, и женщины иногда позволяли себе с ним большие вольности. В Страсбурге весёлые девицы ходили к нему прямо в спальню, вытаскивали его оттуда в одной рубашке и заставляли танцевать с ними на улице. Но в Констанце приходилось держать себя иначе. Здесь король должен был показываться во всём блеске своего сана. Он редко выходил без свиты, и у его дверей всегда стояла стража.
У фрау Штейн было несколько планов проникнуть к нему, но все они оказались неосуществимы. Не зная, что делать, она подошла к страже. Но не успела она ещё заговорить с ними, как те осыпали её насмешками.
— Неудобное время вы выбрали, прекрасная особа, — захихикал один. — Приходите вечером, когда будет потемнее.
— Днём! — закричал другой с деланным негодованием. — Какого же вы мнения о его величестве? Вокруг него столько святых прелатов, которые караулят каждый его шаг.
Фрау Штейн густо покраснела и готова была уже дать им сдачи, как вдруг увидела друга короля Эбергарда Виндека, который как раз подходил к воротам. Она знала его давно. Бросившись к нему, она схватила его за рукава, умоляя о помощи. Видя её возбуждённое состояние и боясь какой-нибудь сумасбродной выходки с её стороны, Виндек взял её с собой. Пока они поднимались по прохладной лестнице, она успела рассказать ему всю историю. Движимый жалостью и стараясь, с другой стороны, выгородить себя из этого дела, Виндек оставил её в коридоре в расчёте, что король, выйдя из своих апартаментов, сам встретит её и, таким образом, он, Виндек, окажется в стороне.
Так оно и случилось. Как только фрау Штейн увидела в конце коридора огненную бороду короля, она бросилась вперёд и упала к его ногам.
Сигизмунд вздрогнул и нахмурился. Он не любил таких сцен. Но она крепко обнимала его колени, и уйти от неё он не мог. Виндек сделал было вид, что хочет отогнать её, но от этого её движения стали ещё сильнее и живее.
— Правосудия! — кричала она, излив перед королём своё горе. — Правосудия для вашей собственной крови, Для вашего сына! Годы, конечно, стёрли память обо мне, хотя вы и клялись, что никогда не забудете меня.
Король опять нахмурился.
— Я не забыл вас, — заговорил он довольно терпеливо. — Когда нужно было, я посылал вам денег, хотя, к несчастью, это бывало не так часто, как я бы этого хотел, — добавил он тем полушутливым, полуциничным тоном, который делал его столь популярным в известных слоях народа. — И для мальчика я делал, что мог. Он хотел стать монахом, и я заплатил за него вступительный взнос в монастырь. Потом он нашёл, что у него нет к этому призвания, — не могу порицать его за это, — и его столкновение с аббатом было улажено. Потом он отличился в качестве солдата. Вдруг на него нашло раскаяние, и он захотел быть писцом. Я опять доставил ему место, которого он желал. Всё время я помогал ему. В конце концов он убил монаха — беда, конечно, не велика, но он повернул всё дело так глупо, что я не вижу, как я могу его спасти. Мне рассказывали всё это дело. Он оскорбил церковь и заявил, что желает, чтобы его сожгли. Если человек хочет лезть на смерть, то пусть себе лезет: о вкусах не спорят. Теперь у папы нет времени жечь его, и его, вероятно, просто повесят. Что же я могу тут сделать? — угрюмо закончил король.
— Спасите его! Неужели его, королевского сына, повесят как какого-нибудь вора? И вам не стыдно будет за своего сына?
— Ну, всё это обойдётся тихо, — пробормотал король. — Не могу же я ссориться из-за этого с папой и церковью. Всё-таки для него будет лучше, если его повесят.
— Для него это будет ужасно, — закричала фрау Штейн.
Она воспитала сына и жила с ним столько лет, но только теперь, в эти последние дни, его характер стал ей ясен.
— Он был так горд своею честностью! Он от этого с ума сойдёт.
— Не следует очень гордиться, — промолвил Сигизмунд. — Я посмотрю, — прибавил он, — нельзя ли будет казнить его мечом.
— Он не должен умереть! Вы должны спасти его! Я порочная женщина, и всё это случилось из-за меня. Он не должен пострадать за это. Вы должны спасти его, ведь это ваш сын. Как вы оставляете своего сына, так и Бог оставит вас. Не встану с колен, пока вы не дадите мне обещание спасти его.
Её пронзительные крики неслись по всему коридору, и король, ненавидевший подобные сцены, поспешил дать требуемое обещание. Он ведь не придавал особого значения тому, что говорил, согласно правилу: кто не умеет притворяться, тот не достоин царствования.
Несчастная мать поглядела на него сначала с недоверием, но потом ободрилась и оставила его в покое.
— Как она постарела, — промолвил ей вслед Сигизмунд. — Трудно поверить, что когда-то она мне нравилась. Распорядитесь, чтобы она больше меня не беспокоила, — сказал он Виндеку.
фрау Штейн тяжело спустилась с лестницы. Её ноги окоченели: она долго стояла на коленях, да и старость уже давала себя знать. Она чувствовала, что король её обманывает: мало ли обещаний давал он ей прежде, и все они остались не исполненными. Проходя по передней, она увидала себя в огромном зеркале, которое прислал королю в дар патриарх антиохийский, и она не узнала себя: так она постарела. Глаза её потеряли былой блеск, щёки ввалились, морщины покрыли всё лицо и исказили очертания рта.
Если король не держал своего слова, когда она была молода, то почему он теперь сдержит его? Вспомнила она и об охранной грамоте, которая была дана им Гусу. Ей хотелось вернуться и добиться от него... она сама не знала чего. Но у неё не хватило сил вернуться, и, шаркая ногами, она продолжала идти к выходу.
Словно во сне прошла она мимо стражи, которая на этот раз пропустила её почтительно и уже не смела смеяться над ней. Но она не замечала её; не помнила она и того, как она очутилась на залитой солнцем площади. В одном её углу в сероватом полусвете виднелись плаха и топор.
Дрожащими пальцами она вытащила из-за пазухи индульгенцию, которую она вчера купила. Но теперь она показалась ей чем-то ненужным. Как может кусок бумаги отпускать такие грехи, какие она совершила! Но уже через минуту она раскаялась. Боязливо оглянувшись, не видал ли кто-нибудь её, она посмотрела на небо, как бы умоляя не наказывать её за такое богохульство.
А что в самом деле, если все эти вещи имеют силу? Ведь люди целыми столетиями верили в них?
Она нагнулась и старательно подобрала оставшиеся клочки бумаги, которые ещё не успел унести ветер, и со страхом посмотрела на небо. Но оно было всё таким же голубым, и гром небесный не загрохотал над её головой.
С презрительной улыбкой она опять бросила клочки бумаги и пошла дальше, сама не зная куда. Голова её горела.
Ей казалось, что все глядят на неё искоса и говорят ей вслед: «Смотрите, вот идёт мать вора. Это она своей распутной жизнью довела его до этого, и за это она будет гореть в аду».
Полуденное солнце сильно пекло ей голову. Боль в висках становилась сильнее, но она шла всё скорее и скорее. Впереди её шли какие-то мужчина и женщина.
— Завтра его повесят, — сказал мужчина.
— И поделом, — отвечала его спутница. — Да и ей тоже.
Они не сказали, кому это ей. В те времена нередко ловили и вешали разбойников, которых сопровождали женщины. Но фрау Штейн, мучимая одной и той же мыслью, отнесла эти слова к Магнусу и к себе. Под прямым углом она быстро свернула в соседнюю улицу, лишь бы не видеть и не слышать их дальнейшего разговора. Потом она ринулась по улицам, добежала до площади, а оттуда до моста, через Рейн у его истока из озера. С минуту она постояла у перил, глядя на бурлящий водоворот. И вдруг среди ритмичного шума воды в её ушах прозвучал голос монаха: «Вы продали Господа, как Иуда Искариотский. И как ему не было прощения, так не будет и вам».
Ведь и она продала Господа. За ничтожные удовольствия мира сего она продала свою честь и совесть!
С тем же нетерпением отчаяния, с каким Иуда ринулся навстречу своей судьбе, она закрыла глаза и бросилась в реку.
— Итак, я могу рассчитывать на вашу помощь в деле этого Палиана?
— Да. Должен вас предупредить, что его святейшество думает дать этот сан своему брату Лоренцо. Мне об этом сказали вчера. Королева неаполитанская желает сделать Джордано Колонну герцогом Амальфским. Следовательно...
— Я удовольствуюсь, если моему племяннику дадут Сориано. Итак, вы окажете мне поддержку?
— Не беспокойтесь об этом, если, конечно, вы поддержите притязания моего брата на Перуджию.
— С удовольствием. Правда, за последние годы управления вашего брата в Браччьо на него было немало жалоб, но тогда он старался укрепить власть св. Петра в спорном округе...
— Народ всегда будет жаловаться. Но нам нужно иметь в Перуджии человека, который способен сохранить этот город за церковью.
Оба прелата расхаживали взад и вперёд по галерее, которая находилась перед Camera Apostolica. Длинная обширная комната была наполнена шумом голосов, папа уезжал завтра, и все, кто имел дела в его канцелярии, явились сюда. Толпа была самая пёстрая: нобили, бюргеры, прелаты, священники, христиане, евреи, толковавшие каждый о своём и по-своему. Хотя занятия канцелярии были уже объявлены оконченными, но люди, давшие взятку или заручившиеся обещанием, продолжали прибывать. Дела тех, которые не были признаны достойными аудиенции самого вице-камерариуса, были унесены мелкими чиновниками. Конечно, не все просьбы удовлетворялись: то там, то сям слышались ругательства и жалобы.
— Неблагодарную мы избрали профессию, — сказал один священник другому, который вернулся к нему весь красный и злой. — Если бы мы были королевскими актёрами, то, без сомнения, получали бы больше вознаграждения. Сын Моссы Берра только что получил жирный приход в Валенции.
— Это верно?
— Я узнал об этом в тот же день, от слуги тайного камерария его святейшества. Я и не рассчитывал на такой кусок, но думал, что нам дадут приходы, которых мы просим. Теперь приходится класть зубы на полку!
— Похоже, что так! — отвечал другой, сдерживая ругательства. — Но вы дали столько, сколько мы условились? — спросил он подозрительно. — Знаете, что однажды сказал делегат Тевтонского ордена? «Здесь всякой дружбе конец, если нет больше денег».
— Я роздал их всем правильно. Неужели вы думаете, что я стану подкупать самого папу?
Его собеседник издал восклицание, как бы сожалея о том, что это невозможно.
— У нас для этого денег не хватит! — со вздохом промолвил он.
Чтобы подкупить Мартина V, нужна была большая сумма. Его страсть к деньгам, усиливавшаяся с каждым годом, была известна всем.
— Однако... — начал было опять священник, но вдруг остановился.
Внимание всех присутствовавших было устремлено на Дверь, ведущую в апартаменты камерария. Какому-то представительного вида человеку, по одежде нельзя было сказать, было ли это духовное, или светское лицо, надоело ждать, и он начал ругать привратника. Тот отвечал в том же тоне. Проситель повысил голос, с намерением, вероятно, привлечь внимание тех, кто находился за дверьми. Это ему удалось. Дверь отворилась, и вышел какой-то высокий, смуглый человек, одетый в тёмную шёлковую рясу.
— Кто тут шумит? — спросил он, строго посматривая на тех, кто стоял поближе к двери.
Его строгий, холодный голос заставил привратника съёжиться. Дон Людовико д’Алеман, вице-камерарий и глава апостолической камеры, пока не был замещён пост камерария, отличался спокойными, изысканными манерами, но умел смирять непокорных, когда было нужно.
Привратник побледнел и забормотал какие-то извинения. Кричавший человек разом замолчал и не промолвил ни слова.
— В другой раз надо лучше охранять порядок, — резко сказал вице-камерарий и прошёл вперёд.
Дойдя до центра галереи, он повернул вправо и подошёл к ожидавшей его даме.
— Прошу извинить меня, мадонна, за то, что я заставил вас ждать, — сказал он, низко кланяясь. — Благоволите следовать за мной.
И, поклонившись ещё раз, он проводил её до двери, которую привратник распахнул настежь.
Кричавшему перед тем человеку это показалось обидным: благоприятный случай опять ускользал от него. Наконец голос опять к нему вернулся.
— Я пришёл раньше этой дамы! — резко сказал он, выступая вперёд.
— Я знаю. Но, конечно, вы с удовольствием уступите вашу очередь даме, — отвечал итальянец своим холодным, ровным голосом.
Проситель на минуту опешил.
— Мы являемся сюда на основании закона, а закон не знает никаких предпочтений, — продолжал он. — Мне уже месяц тому назад обещали уладить моё дело. Его святейшество уезжает завтра. Если мне не удастся переговорить сегодня, то мне не удастся это никогда, несмотря на обещания и деньги, которые я роздал. Ведь без них меня не пропустили бы и сегодня.
Он говорил с еле сдерживаемым негодованием.
— Вы негодуете на приношения, которые вами сделаны св. Петру? А если вы подкупали мелких чиновников, то вы тем самым предрешили своё дело.
— Предрешил или нет, но аудиенция мне обещана, — настаивал тот.
— Иногда обещания даются в предположении, что можно сделать доброе дело. Но если этого нет, то нет оснований и исполнять такое обещание. Если суд его святейшества взглянет на ваше дело с этой точки зрения, то разве вы будете его порицать?
— Буду! — закричал проситель, в котором гнев пересилил благоразумие.
Судя по его твёрдому акценту, — разговор вёлся по-латыни, — это был немец или англичанин.
— Закон остаётся законом, а обещание — обещанием. Даже папский суд не может изменить этого!
— Да, закон остаётся законом. Но по одному и тому же закону человека можно оправдать или осудить. Нужно истолковать его правильно. То же и с обещанием. Разве вы можете ставить своё толкование рядом с толкованием его святейшества или апостолического двора?
Голос итальянца, нисколько не возвышаясь, стал резким, в его глазах показалась угроза. Собор уже распущен, папа собирается уезжать, и его придворные ещё раз почувствовали себя господами положения.
Иностранец понял это. Он слышал в словах камерария угрозу и побледнел. Прежде чем он нашёлся, что сказать, дон Людовико изящным движением руки пригласил даму во внутренние апартаменты и повернулся спиной к строптивому просителю.
— Некоторые из этих северян — настоящие медведи, — промолвил он, когда дверь за ним затворилась. — Они, вероятно, и созданы для тога, чтобы оттенять собой красоту, перед которой преклонится всякий южанин, — добавил он с поклоном, вспомнив, что его просительница также с севера. — Вести себя таким образом по отношению к даме! — негодовал он. — К тому же у вас дело спешное, не то, что у него.
— Иначе я не просила бы вас принять меня раньше его.
— Он может подождать и год. У него земельное дело. С голоду он не умрёт. Его святейшество выйдет не раньше, как через час, — переменил он тему разговора. — Я пригласил вас сюда на случай, если он выйдет раньше. Не угодно ли вам будет сесть и подождать?
И он подвёл её к трельяжу, закрытому вьющимися растениями, откуда она могла всё видеть и слышать, оставаясь сама невидимой.
— Вы позволите мне заняться делами? Присутствие такой просительницы только изощрит мой ум.
— Вы всегда очень любезны, дон Людовико.
— Не настолько, как хотелось бы. Сегодня у нас очень хлопотливый день: его святейшество настаивает на том, чтобы ехать завтра. Он не успокоится, пока не стряхнёт с своих ног прах Констанца. Он слышать не может о соборе и о всём, что его напоминает. Все обычные занятия уже прекращены, и я заканчиваю теперь самые спешные. Итак, с вашего позволения...
И, поклонившись, он сел за свой стол.
Леди Изольда сидела за трельяжем, безмолвно созерцая всё происходящее. Она видела, как вошёл в роскошном одеянии какой-то кардинал, видела в широко распахнувшиеся перед ним двери, как все низко кланялись ему, а он едва удостаивал ответтом их низкие поклоны. Все в Констанце ненавидели кардиналов за их гордость. Она видела, как тот же самый человек, который вошёл с таким презрением ко всем, жадно выпрашивает себе пребенду, умоляя камерариуса не забыть доложить о нём его святейшеству при удобном случае. В это время обычай, или скорее злоупотребление, иметь за собой несколько епархий был запрещён. Это было одно из гнуснейших злоупотреблений, ибо за некоторыми прелатами числилось до пятисот епархий. Папа настоял, впрочем, чтобы это запрещение не касалось прелатов, не располагающих достаточными средствами, чтобы жить сообразно их положению.
Далее леди Изольда слышала просьбу тех, которые ходатайствовали о том, чтобы их дело было перенесено из светского в папский суд, хотя оно и не было подведомственно духовному суду. Это было также большим злоупотреблением, так как из двух судившихся тот, кто был богаче, при общеизвестной продажности курии, всегда мог осилить своего противника. В конкордатах, которые Мартин V заключил с Англией и Германией, переносить дела в папский суд без согласия на то обеих сторон запрещалось, но с оговоркой, дававшей самый широкий простор: если только по свойству дела или положению лица, которого оно касается, не будет удобнее в интересах правосудия решить его в курии.
Она слышала, как один прелат просил дать ему приход, который уже был обещан другому, слышала, как он предлагал гарантии, что будет аккуратно выплачивать святейшему престолу доходы первых годов. Его соперник не будет, по его словам, в состоянии удовлетворить всем требованиям, потому что он сам небогат и к тому же очень много раздаёт бедным.
Многие просили о диспенсации, то есть о предоставлении им права проживать не в своей резиденции. Многие, наслаждаясь пребендами, не исполняли лежавших на них обязанностей, отчасти потому, что были слишком молоды для этого, отчасти потому, что не хотели этого сами. Папа обещал уничтожить и это злоупотребление, но не мог этого сделать ввиду примера, который он сам недавно подавал.
Некоторые являлись, чтобы замять делишки по проступкам, о которых неудобно и говорить. И всё это леди Изольда принуждена была выслушивать. А перед ней на столе лежал список буллы, предписывавшей инквизиторам поступать с беспощадной строгостью с теми, кто осмелится не повиноваться церкви, а в особенности с последователями Гусовой ереси, которая начала уже распространяться в Богемии.
Отчаяние овладело ею. Всё было добродетелью, если этого хотела церковь, и всё становилось грехом, когда ей было так нужно. Всё можно было устроить при помощи золота. Вопрос был только в размере взятки. Она истратила много, чтобы найти доступ сюда, и готова была отдать всё, что у неё было. Но всего этого было мало, чтобы купить папу и его двор. А иначе здесь ничего нельзя было сделать. Отпустив последнего просителя, камерарий встал из-за своего стола и, подойдя к ней, сказал:
— Я распорядился, чтобы просителей больше не допускали сюда, пока его святейшество не выйдет к ним. Таким образом, вы можете поговорить с ним без всяких помех.
И, как бы угадывая по выражению её лица волновавшие её чувства, он прибавил:
— Вот вы теперь присутствовали целый час при том, как идут дела при папском дворе. Я знаю, что вы — острый наблюдатель. Скажите, какое же вы вынесли впечатление?
— Плоть и мамона управляют миром, — с горечью отвечала она.
Камерариус не обиделся на её слова. Только слабая улыбка скользнула по его красивому, умному лицу.
— Это верно, — отвечал он спокойно. — Но так везде. Все обвиняют нас в том, что мы хуже всех. Но продажность царит везде — и в высшем суде князей, и у прелатов. Почему же канцелярия папского двора должна составлять исключение?
— В самом деле, почему бы это? — иронически спросила она.
Он понял скрытый смысл её вопроса и с жаром продолжал:
— У нас — самое лучшее извинение. Благодаря расколу и огромным тратам, которые сделал Иоанн XXIII, или Балтазар Косса, если хотите его так называть, папский двор очутился в таком стеснённом положении, что мы принуждены занимать деньги даже для того, чтобы покрыть расходы по коронованию теперешнего папы. Управление церковью и содержание папских легатов стоят дорого. К тому же папские владения защищаются наёмными войсками.
— Вероятно, его святейшеству очень неприятно...
— Будьте справедливы. Посмотрите на царские дворы епископов и прелатов. Разве может папа жить в апостольской простоте? Если бы он вздумал так жить, его никто не стал бы терпеть. Все хотят, чтобы у папы были власть и сила, ибо от него исходит их собственная власть и сила, и все они мечтают, что когда-нибудь тиара будет возложена и на их голову. Папа — глава церкви, которая не может ошибаться. Если он не будет иметь власти изречь своё великое проклятие, то как могут они изрекать свои? Удалите из этого здания хоть один камень, и всё оно станет разрушаться и падёт. В конце концов кто сделался бы папой? Первый попавшийся прелат, у которого хватило бы силы и смелости возвыситься над другими.
— А как же Христос сказал: «Кто хочет быть первым, тот пусть будет меньшим из всех».
Камерарий искоса взглянул на неё и едва заметно пожал плечами.
— Христос дал много заповедей, которые нельзя понимать буквально. Все — не только духовенство, но и миряне, от короля до разбойника, все хотят, чтобы церковь приспосабливалась к их суетности. Но, кажется, я слышу шаги его святейшества, — вдруг сказал он. — Вы можете говорить с ним свободно и без страха. Я отдал строгий приказ никого не впускать сюда. Что касается меня, то я должен заняться своим делом. Если какое-нибудь слово и дойдёт до меня, то я сейчас же забуду его.
Камерарий отошёл к своему столу. В дверях появилась дородная фигура папы.
Мартину V, происходившему из знатного рода Колоннов, было около пятидесяти лет. На старинных монетах и медалях он изображён в виде сильного, приземистого человека, с гладко выбритым лицом и скудными волосами. У него был низкий лоб, крючковатый нос и толстые губы, на которых всегда играла деланная улыбка. Словом, это было незначительное лицо, ничем не отличавшееся от обычного типа римско-католического священника. Да он и не сделал ничего такого, что заставило бы его сойти с проторённой колеи. Он был в первых рядах тех, которые отправили на костёр Яна Гуса, и, вступив на апостолический престол, не хуже своих предшественников налегал на инквизиторов.
С первого взгляда он показался простым и прямодушным, но вскоре обнаружил большую хитрость, которая помогала ему разъединять народы, сокрушать реформаторов и уклоняться от принятых на себя обязательств. Неизвестно, был ли он щедр, но известно, что он очень любил деньги и под конец жизни сделался страшным скрягой. Рассказывали, что он подавал своим приближённым сырую рыбу вместо жареной, чтобы сэкономить на масле, и тушил в церкви свечи, которые считал излишними.
Таков был человек, перед которым пала ниц леди Изольда.
— Святейший отец! Прошу правосудия! — восклицала она. — Я не прошу избавить его от костра, если по законам церкви он заслужил это. Я прошу только не казнить его как вора. Он не заслужил этого, и я прошу только правосудия.
Глаза папы были устремлены на красавицу, лежавшую у его ног.
— Мне говорили об этом деле, — промолвил он, помолчав. — Но почему ты просишь за него, дочь моя?
— Потому, что все оставили и отвернулись от него. Не думайте обо мне что-нибудь дурное, ибо он отверг меня и отнёсся ко мне как к праху у ног своих.
— И ты всё-таки ходатайствуешь за него.
— Да, ибо писано: «Молитесь за оскорбляющих вас»! — пылко вскричала она.
— Но ведь ты' просишь не прощения, а правосудия, — промолвил папа, опять внимательно посмотрев на неё. Его голос стал как будто теплее. — Если дело обстоит так, как ты говоришь, то нужно только радоваться, что он будет признан виновным в меньшем преступлении и таким образом избегнет позорного костра.
— Нет, нет! Он просит только правосудия, и, конечно, я получу его от вас, которого называют святейшим.
— Разве ты предпочитаешь, чтобы его сожгли как еретика, чем повесили, как вора?
Она заметила расставленную для неё ловушку, но смело ответила:
— Да, если только он заслужил.
— Разве ты не понимаешь, что ересь есть величайший позор, смерть для души и тела? — спросил папа. В его голосе послышалось неудовольствие. — Разве ты не знаешь, что если ты говоришь таким образом, то и твои чувства становятся подозрительными?
— Сожгите меня на одном костре с ним!
— Ты лишилась ума, дочь моя, — строго промолвил папа. — Но я прощаю тебя, ибо ты не владеешь собой. Я уже назначил следователя, чтобы разобрать это дело и решить его по справедливости.
— Вы назначили дьявола, чтобы чинить закон Господень!
Леди Изольда быстро поднялась с колен. Глаза её горели.
— Если б я захотела пойти к нему, я бы знала, как добиться того, чего я желаю. Он только ведь этого и ждёт. Он — и справедливость! Святейший отец, — продолжала она, опять опускаясь на колени, — вспомните, что вы представляете Того, Кто выше страстей мира сего и соображений церкви и государства.
Мартин V нахмурился и отодвинулся от неё.
— Я не ожидал, что ты явишься сюда для того, чтобы обесчестить одного из членов священной коллегии, к которой ещё так недавно принадлежал и я сам, — сказал он строго.
— Бесчестить? Разве можно обесчестить такого человека? Что можно сказать о человеке, который явился ко мне, когда моих слуг не было дома, и хотел силою заставить меня исполнить свои желания? А когда это ему не удалось, собрался силою похитить меня на улице? Как назвать такого человека! Скажите сами.
Лицо папы стало ещё недовольнее.
— Это дьявол обманул тебя, дочь моя, — холодно отвечал он. — Не хочу предполагать, что ты лжёшь сознательно. Твоя тщеславная красота заставляет тебя видеть влюблённого в каждом мужчине. Как бы там ни было, но ты должна относиться к священной коллегии с большим почтением; если б я знал, что ты будешь так говорить со мной, ты никогда не видела бы меня. Три года люди говорили про нас самое худшее, и мы должны были переносить всё это, ибо папская власть была всё равно, что солнце во время затмения. Теперь затмение прошло, и я впредь этого не допущу. Иди, дочь моя, и раскайся. Будь довольна и тем, что тебя не позовут к ответу за твои необдуманные слова.
И в гневе папа вышел из комнаты.
— Я показывал ему письмо кардинала, которое вы мне дали, но оно принесло, пожалуй, больше вреда, чем пользы. Боюсь, что и вы говорили с ним неблагоразумно. Его святейшество очень ревниво смотрит за тем, чтобы оказывали должное почтение ему и кардиналам. Но не бойтесь, — говорил камерарий, поднимая с полу леди Изольду, — его гнев скоро пройдёт, и я постараюсь представить ему это дело в надлежащем свете.
— Благодарю вас, дон Людовико.
И она пошла к двери, бледная, но спокойная. Камерарий проводил её до самых дверей гораздо почтительнее, чем обыкновенных просителей. Сделав последний поклон, он вернулся к себе в комнату и сел за стол.
— Никогда не поверил бы этому, если б не видел своими собственными глазами и не слышал своими собственными ушами.
И, вздохнув, он принялся писать свои бумаги.
Стиснув руки, леди Изольда стояла посреди своей комнаты как мраморное изваяние. Она была так же бледна, как в тот день, когда герцог Орлеанский встретил её после похорон её ребёнка. На ней было чёрное шёлковое платье, словно она готовилась к другим похоронам.
Спускалась ночь, и мрак медленно охватывал неподвижную фигуру, стоявшую посредине комнаты.
Леди Изольда вздрогнула, хотя в комнате ещё было тепло от недавних лучей солнца.
— Незачем больше молиться, — прошептала она. — Тут ничто не поможет.
В самом деле, помощи ждать было неоткуда. Кардинал камбрийский уехал во Францию в качестве папского легата. Если бы настроение папы изменилось, то ей дали бы знать об этом. Кардинала Бранкаччьо нельзя было подкупить, в этом, конечно, случае. Письмо, собственноручно им написанное, теперь уже потеряло силу. Некоторое время оно давало ей возможность держать его в руках, но с тех пор он нашёл способ сделать его безвредным, и события сегодняшнего утра доказали это.
— Некому помочь, если я не исполню его желания, — промолвила она глухим, безжизненным голосом. — Хотя я и клялась, что я скорее готова на самое худшее, но что для меня жизнь? Она разрушена, и что ему до того, как я поступлю?
Её настроение изменилось, и голос опять зазвучал твёрдо и строго.
— Правильно ли это? Ведь и перед самой собой я обязана кое-чем.
Мало-помалу нервный спазм прошёл. Кровь опять прилила к сердцу и тёплой волной хлынула в виски.
— Что же говорить! — исступлённо воскликнула леди Изольда. — Жертва должна быть полной!
Пальцы её разжались, руки упали, как будто это решение лишило их силы.
Она быстро накинула на себя плащ и твёрдой поступью вышла из комнаты.
— Я ожидал вас, мадонна, — сказал кардинал Бранкаччьо женщине, одетой во всё чёрное, с непроницаемым покрывалом на лице.
Перед ним на столе лежало дело Магнуса Штейна.
— Через час всё будет устроено согласно вашему желанию, — прибавил он и пошёл ей навстречу.
Между тем Магнус Штейн сидел в епископской тюрьме. Для него также настала ночь раньше, чем для всех остальных жителей Констанца. Пока лёгкий свет ещё лежал на улицах, на стенах его темницы замер и последний слабый его отблеск. В ней стало темно и холодно.
Темно и холодно стало и в душе человека, который сидел на сером камне, закрыв лицо руками.
Он думал о виселице, которая ждала его завтра.
Он уже видел насмешливую толпу, окружавшую эшафот, жадную до зрелищ такого рода. Он уже слышал громкие шутки черни, насмехавшейся над человеком, так часто говорившим о самоусовершенствовании, а теперь умиравшем изобличённым вором. И он ничего не мог возразить им, ибо они могут проткнуть железом язык его.
Никто не любил его. Даже палач с особенным удовольствием сообщил ему о том, что произошло. Единственный человек, которому он был дорог, не забудет нанесённого ему оскорбления. Те, кто не обвиняет его, будут молчать, а если у кого и вырвется робкое слово в его защиту, то оно будет заглушено гневным рёвом толпы.
Прижав руками сильно бьющиеся виски, он встал и лихорадочно, словно зверь в клетке, принялся ходить по своей темнице.
Тихо выл ветер на соседнем с темницей кладбище, пробираясь в тёмные, запущенные уголки через забытые могилы, разрушавшиеся статуи и покрытые ржавчиной, изъеденные временем кресты. Те, которые лежали под ними так надеялись на память друзей, но теперь они забыты, и нет никого, кто рассказал бы историю их страданий и триумфов. Жизнь и смерть оказались одинаковой шуткой. Но мёртвые были немы и не могли жаловаться. И только ветер плакал о их судьбе, поднимая землю подолом своего платья.
Гнев бушевал в груди Магнуса Штейна. Он упрекал церковь за то, что она разрушила человеческое счастье.
И вдруг ему пришла в голову жестокая мысль о том, что люди имеют такую церковь, какую заслуживают. Это заключение представилось ему со всей своей беспощадностью, и, несмотря на все свои усилия, он не мог оторваться от него. Оставалось только отвергнуть эту церковь совсем.
Шпагу и кинжал у него отняли при задержании, но у него оставались ещё руки. Они ещё были достаточно сильны, чтобы разорвать на полоски его одежду и свить из них верёвку, которая может выдержать его тело. И он измерил глазами расстояние от пола до оконной решётки.
Вдруг он вздрогнул, словно его коснулась рука какого-нибудь привидения. Он стал прислушиваться, думая, что это ветер бушует снаружи. Нет, он явственно слышал чьи-то голоса и шаги.
Сначала он подумал, что это его обманывают его чувства: от приподнятого нервного состояния многое слышалось ему уже в эту ночь. Но звон отпираемого засова и появившаяся затем на полу полоска света не оставляли никакого сомнения. Дверь отворилась настежь, и на пороге появились два человека: один чрезвычайно похожий по фигуре на кардинала Бранкаччьо, другой — монах, лица которого не было видно из-под плаща.
Неужели кардинал привёл его с собой для того, чтобы он исповедовался у него? Или они явились к нему, чтобы предложить ему сохранить жизнь, если он отречётся от своих мнений?
Вдруг смелая мысль пришла ему в голову: ведь их только двое, а за ними свободный проход. Что если б он овладел им? Он мог бы тогда выйти незаметно в плаще монаха.
Он сделал шаг вперёд, но, ослабев от лихорадки, должен было остановиться и схватиться за стену. Может быть, он бы и нашёл в себе достаточно сил, чтобы овладеть своими движениями, но вдруг у него явилось какое-то странное чувство, как будто бы он не имел права вступать с ними в борьбу, словно здесь было нечто такое, что запрещало это.
— Не угодно ли вам выйти и идти за нами? — спросил кардинал. — Здесь нам не удобно говорить.
Его голос звучал как будто издали, хотя он стоял всего на расстоянии одного шага.
Ошеломлённый неожиданностью, Магнус двинулся за ними. Кардинал шёл впереди, молчаливый монах замыкал шествие.
Сделав несколько поворотов и поднявшись на лестницу, они остановились у какой-то двери. Одним из ключей, бывших у него в руках, кардинал отпер дверь и отворил её. Перед ними открылась комната, похожая на тюремную камеру, такая же пустая и неуютная, но по крайней мере сухая и тёплая. Войдя в неё, кардинал поставил на пол свой фонарь и жестом пригласил Магнуса войти. За ним вошёл и монах, притворив за собою дверь.
Кардинал остановился посреди комнаты в светлом круге, который отбрасывал фонарь. Магнус стоял перед ним. Монах оставался у двери.
— Мы привлекли к следствию другого секретаря, — начал кардинал деловым тоном, — и он сознался, что это он совершил кражу, в которой обвинили вас. Он отвёл все подозрения от вас, что было совершенно естественно. Кроме того, его действиями руководило, быть может, личное чувство мести. Он утверждает, что к этому его побудило одно лицо, называть, которое я здесь не буду. Но суд считает, что это клевета, — добавил кардинал с улыбкой. — Впрочем, это не важно. Ведь против вас возбуждено ещё обвинение в убийстве и ереси, которое вы подтвердили сами. Следовательно, по закону мы должны сжечь вас.
— Поступайте, как вы должны, — гордо отвечал Магнус. — Для этого-то я и нахожусь здесь.
Он снова овладел собой, и каждый нерв повиновался теперь его воле.
— Что касается меня, то я с удовольствием исполнил бы ваш совет, — продолжал кардинал холодным, безразличным тоном. — Но святой отец, по неизречённому своему великодушию, против того. Есть и другие причины, по которым это нежелательно. Сказать по правде, я не считаю ваши мысли столь еретическими, как они показались другим членам суда. Это только протест мечтателя против действительного мира, в котором он не жил и которого он не понимает. Это обычный крик всех реформаторов против человеческой природы, слабый и безвредный, пока преследование не даст ему некоторой силы. Получив полномочие от его святейшества, я поэтому приговорил вас к изгнанию из этого города и из пределов империи и требую с вашей стороны только формального обещания, что вы сегодня же утром уедете из Констанца, не говоря ни с кем и не показываясь в каком-либо публичном месте, и затем не возвратитесь в империю, пока вы живы. Ибо церковь не может допустить, чтобы акт её милосердия был истолкован как следствие её слабости. Капитан Маклюр снабдит вас всем необходимым для путешествия. О вашей непричастности к краже будет объявлено сегодня же. Вот я что хочу предложить вам. Если вы не примете этого предложения, вас завтра повесят как вора. Другого выхода нет. Должен ещё добавить, что, когда вы перейдёте границу империи, вы вольны идти, куда вам угодно, и делать, что вам заблагорассудится. Если у вас ещё не пропала охота сгореть на костре, то случай к этому, без сомнения, ещё представится. Вот, например, в южных горах ещё существуют шайки потомков прежних катаров, оставшихся в живых после истребления их два века тому назад. Во время раскола они набрались храбрости и, как нам сообщают, ищут теперь себе предводителя. Может быть, это место придётся вам по вкусу.
Кардинал проговорил всё это, ни на минуту не повышая своего спокойного, размеренного голоса. Тени, падавшие на его лицо от фонаря, лежали на нём по-прежнему. Хотя то, что он предлагал, было неожиданно и странно, но он оставался совершенно невозмутимым.
— И вы предлагаете мне идти к ним? — спросил Магнус.
— Да. Ибо ни вы, ни они не переделают мир и не могут подорвать могущество церкви. Оно покоится на слишком широком основании — на несовершенстве рода человеческого. А теперь — даёте ли вы обещание, что исполните мои требования? Вот, святой отец будет свидетелем.
Магнус взглянул на монаха, который неподвижно стоял на своём месте, спрятав руки в рукава и закрыв лицо капюшоном. Молчаливо и непроницаемо стоял он, как изваяние.
Видя, что он не отвечает, кардинал заговорил опять.
— Вам нечего бояться, что вас обманут. По-моему, вам необходимо принять моё предложение, ибо вы не можете рассчитывать, что вас поведут по улицам с триумфом.
Магнус заколебался.
— Хорошо, я согласен, — сказал он.
— Отлично. Святой отец, будьте свидетелем, — торжественно провозгласил кардинал. — А теперь идите за мной.
Он взял фонарь с пола и пошёл рядом с безмолвным монахом. Сначала они шли по коридору, прошли через две или три двери, спустились вниз по лестнице и остановились наконец возле низкой и узкой двери в стене, почти незаметной для не знающего её человека. Кардинал отпер эту дверь, и Магнус почувствовал на своих щеках холодное дыхание ночного воздуха. Сняв с своих плеч плащ, кардинал накинул его на Магнуса.
— Прикройтесь этим плащом, — произнёс он. — Когда взойдёт солнце, явитесь к капитану Маклюру. А теперь идите.
Магнус словно во сне сделал несколько шагов. Очутившись за дверью, он оглянулся назад, как бы желая убедиться, что всё это не сон. Он увидел, как высокая фигура кардинала нагнулась, чтобы поднять фонарь. Он теперь был без плаща, и Магнус узнал его хорошо. Над ним, несколькими ступеньками выше, стоял тёмный безмолвный монах, который, словно тень, следовал за ними всюду. Вдруг он повернулся и стал подниматься по лестнице. Взявшись рукой за ручку внутренней двери, он собирался уже отворить её. В это время внезапный порыв ветра откинул его рукав. Свет от фонаря падал прямо на него, и Магнус увидел длинные тонкие пальцы, а из-под монашеского одеяния мелькнула стройная женская нога, обутая в сандалию.
Ошеломлённый этим зрелищем, Магнус несколько секунд стоял в полном недоумении. Вдруг истина, словно молния, прорезала его мозг. Как сумасшедший, бросился он назад. Ему хотелось протестовать, взять назад своё согласие, ибо он не хотел купить свою свободу такой ценой. Тысячу раз он предпочёл бы быть повешенным, как вор.
Но обе фигура на лестнице уже исчезли. Наружная дверь от ветра со стуком захлопнулась прямо перед его носом. Напрасно он в отчаянии стучал по ней кулаком и что-то кричал: дверь была массивна, и те, кто находился за ней, не отвечали ему. Он искровенил себе руки о заржавевшую ручку двери, но всё было напрасно. Запор крепко держался на своём месте, и стучать в неё было всё равно, что стучать в дом, в котором всё вымерло. Ни одного звука не было слышно из-за этих толстых стен. Цена, которой была куплена его свобода, была уплачена, и нельзя было потребовать её обратно. Но он не хотел мириться с таким положением. Позор его был выше всякой меры. И он снова, обезумев, бросился на дверь, напрягая в последнем отчаянном усилии все свои силы, и упал без чувств.
Довольно долго лежал он у подножия стены. Когда сознание вернулось к нему, всё оставалось по-прежнему. Перед ним были запертая дверь, суровые, непроницаемые стены, а за ним кладбище и могилы мертвецов. Было очень тихо. Только ветер вздыхал над его головой и пел свою грустную песню среди могильных крестов.
Теперь только он ясно увидел её душу...
С трудом подняв свою горевшую голову с мокрой травы и взглянув на серое, зловещее здание, где решилась его судьба, он залился слезами.
Луна была уже высоко. Она была на ущербе и бросала слабые лучи, висевшие на крыше и башенках, словно шёлковое покрывало. Постепенно этот свет спускался всё ниже и ниже, задерживаясь на фризах и резных фигурах святых. Медленно опускался он, пока не дотронулся до земли и не засверкал тысячами бриллиантов на росистой траве.
Магнус вздрогнул.
Было уже поздно. Появились предвестники зари. Медленно поднималась она с востока, чтобы сменить ночь, медленно, но неудержимо.
Свет всё усиливался. Башни и шпили уже ярко вырисовывались в светлом эфире. Настал наконец день.
Горячие слёзы хлынули по щекам Магнуса.
Небо над крышами сияло светлой синевой. Готические башенки, украшавшие здание, разом приобрели форму и цвет. Тени, словно лишние одежды, упали на пол. Некоторое время они подержались ещё на могильных крестах и вдруг исчезли бесследно.
Серые до сих пор стены тюрьмы стали розовыми, как бы предваряя славу того грядущего дня, который уже не умрёт. По щекам Магнуса пронеслось свежее дыхание утреннего ветерка, как бы предостерегая его, что пора идти. Тем не менее он продолжал оставаться у двери, как бы ожидая, что она отворится.
Чу! В вышине зазвучали голоса ласточек, приветствующих наступление дня. Сильные своей любовью, они весело идут навстречу своим радостям, опасностям, страданиям, ибо и их день не свободен от этого. Но они не боятся этого, и их маленькие сердца наполнены радостью, ибо Отец Небесный в своей справедливости печётся и о них.
Взгляни! Вот дом стоит как бы в огне. Лучи солнца сползают с крыши по стенам, словно расплавленное золото, и в окнах отражается пламя загоревшегося востока. Выше и выше поднимались ласточки, воспевая славу Господню.
И к ним вдали присоединялись другие голоса, словно эхо музыки сфер, грядущих из мирового звёздного пространства. И, проносясь над могильными плитами, голоса эти громко возглашали: «Нет смерти там, где есть любовь. И любящие во грехах не погибнут. Ибо праведен Бог, и над любящими будет иной суд, чем над теми, кто не любил...» Тихо скрипнула узкая дверь, через которую ушёл он от рабства. Из неё вышла женщина, закутанная во всё чёрное. Голова её была низко опущена. Тяжело шла она, как вдруг резкий звук заставил её вздрогнуть и остановиться. Тёмная мужская фигура перегородила ей дорогу. Он бросился перед ней на колени и стал целовать подол её платья, пряча голову в складках её одеяния.
Он хотел говорить, но не мог. С его губ вырывались какие-то нечленораздельные звуки. Наконец речь его стала более внятной.
— Прости, прости! — кричал он прерывающимся голосом.
— Что вы хотите? — хрипло спросила она, стараясь освободиться от него.
— Разве ты не видишь, что я не могу говорить? Что я не могу поднять голову от стыда? О, зачем ты это сделала!
— Что я сделала? — спросила она тем же холодным тоном. — И зачем вы здесь?
Наконец он стал говорить более связно.
— Когда ты открывала внутреннюю дверь, ты протянула руку, и рукав откинулся. Я узнал твою руку, но в это мгновение наружная дверь захлопнулась передо мной. Я в отчаянии стучал в неё, но никто не ответил мне. О, не хитри со мной! — воскликнул он, заметив её отрицательный жест. — Я знаю всё. И всё это... ради меня... о, Боже мой! И ты опять впала в грех, ты, отринувшая грех!
— Да, я согрешила. Но не вы... Я имею право быть тем, чем хочу.
Поражённый величием и ужасом того, что она сделала, он продолжал стоять перед ней на коленях.
— Если вы всё знаете, — продолжала она, — то разве вы не знаете того, что вы не должны медлить здесь?
— После того, что было, разве я могу уйти отсюда, жизнь моя? Скажи, разве я могу уйти от тебя?
Её фигура замерла, как у человека, переживающего мучительную боль.
— Я думала, что жертва полна, — прошептала она, — но вижу, что ошиблась. Любовь ко мне! Теперь! Вы, который так осуждали всякую нечистоту! Вы, который неделю тому назад объявили мне, что любите другую! Я не знала, что вы принадлежите к числу тех, у которых любовь меняется через неделю...
— Бывают в жизни человека дни, которые нужно считать за годы. Бывают и такие события, которые стирают границы пространства и времени.
— Но есть вещи, память о которых сохраняется, — продолжала она с горечью. — Разве вы забыли, что вы сказали мне всего несколько дней тому назад? Теперь я стала действительно тем, чем вы меня назвали.
— Нет, нет! — страстно закричал он и поднялся с колен. — Ты согрешила, но твой грех посрамил добродетель других. Ты рискнула миром своей души, чтобы спасти душу того, кто так жестоко оскорбил тебя. Пойти на всё, чтобы спасти меня!
И он страстно бросился к её ногам и обнял её колени.
— Прости меня! — вскричал он. — Прости!
— Я прощаю вас, если только такая особа, как я, может прощать. Теперь встаньте и дайте мне пройти.
— Пройти! — вскричал он, не выпуская её колен. — Понимаешь ли ты, что говоришь? Разве наши судьбы теперь не соединились?
— Нет, это невозможно.
— Ты не простила меня?
— Я для вас не товарищ.
— Может быть, я недостоин тебя, хотя все эти годы я бессознательно, но страстно искал тебя в образе других, искал, как в тёмную ночь человек ищет зари!..
— Зари! Вы бредите! Довольно. Позвольте мне уйти с миром.
Он поднялся с колен и загородил ей дорогу.
— После всего того, что было, как можем мы расстаться? — просто спросил он. — Моя любовь сильна, хотя и родилась во мраке ночи. С тем же успехом стала бы ты останавливать восход солнца: через минуту оно взойдёт, и лучи его заиграют на твоём лице. Всю жизнь мою я мечтал о том, чтобы встретить человека, который возлюбил бы меня, как ты возлюбила меня, — тихо и нежно продолжал он. — Мы оба впали в грех, но не совершили низости. В заблуждении мы искали истину, во мраке свет. Неужели мы наконец не увидели его? Господь справедлив, и ты обрящешь новую непорочность, когда разогнан будет мрак.
Впервые она вышла из своего оцепенения.
— Будет ли? — с отчаянием вскричала она. — О, никогда не вернуть мне моей чистоты и непорочности!
Чтобы не упасть, она прислонилась к стене и, схватившись руками за выступавшие камни, судорожно зарыдала.
— Не прикасайтесь ко мне! — восклицала она сдавленным голосом. — Молчите! Я не раскаиваюсь, нет, тысячу раз нет! Но я для вас не товарищ. Теперь я знаю, что такое стыд, и понесу его одна! — гордо добавила она, выпрямляясь. — Идите! Неужели я должна просить вас напрасно?
— Да, дорогая моя. Связь, которая нас теперь соединяет, нельзя разорвать словами. Как ты протянула мне руку, чтобы спасти меня от отчаяния, так и я протягиваю тебе руку, когда тени прошлого овладевают твоей душой. Твой грех — мой грех. Не сердись, если я прибегну к силе, ибо ты научила меня дерзать на многое.
Сильным движением он вдруг обнял её и поцеловал. Она закрыла глаза, как будто этот поцелуй обжёг её и со страстью, и отчаянием ответила ему тем же.
Вдруг она вырвалась из его объятий и бросилась на колени перед могилой, которая находилась возле неё. Перед ними было кладбище, ещё покрытое мраком. Между бледными цветами тихо высились темневшие кресты. Лучи солнца ударили ей прямо в лицо, но вид этих молчаливых крестов отнимал у них всю их прелесть. Сзади них поднимался уже день, но непреодолимая сила, казалось, задерживает его перед этой священной оградой, за которой царствуют смерть и темнота. Только через решетчатые ворота на другом конце кладбища падали скудные золотые лучи, освещая стоявшие за оградой деревья в цвету, выделявшиеся на серебристом фоне озера.
Леди Изольда с тоской глядела на эти тёмные забытые могилы. Закрыв лицо руками, она разразилась рыданиями — в первый раз с тех пор, как он узнал её.
— Идите, — промолвила она, рыдая. — Между нами стоит прошлое, которого нельзя стереть.
— И не нужно стирать, дорогая моя! Оно уже побеждено нами.
И как бы желая доказать, что он прав, солнце медленно стало охватывать всю её фигуру. От неё оно пошло дальше, всё более и более захватывая мрачное царство мёртвых. Но она не видела этого. Её глаза были полны слёз.
— Нет, нет! — повторяла она и вдруг, поднявшись во весь свой рост, взглянула ему прямо в глаза. — Понимаете ли вы, что всё во мне будет напоминать вам, что когда-то я принадлежала ему? Глядите!
И сильным движением она откинула капюшон. Её грудь волновалась, волосы отливали на солнце золотистым светом.
— Глядите! — безжалостно продолжала она. — Глядите внимательно. Всё, что есть во мне красивого, всё это принадлежало ему! Я сама думала, что прошлое можно вычеркнуть и забыть, но это оказалось невозможным. И вы не можете убить его за это! Это была сделка, постыдная сделка, но сделка! И вы не можете убить его!
Лицо его омрачилось.
— Да, я не могу этого сделать, — мрачно прошептал он.
— Да, но вы хотели бы этого. Даже теперь ваша рука схватилась за пояс, хотя на нём и нет уже кинжала. И всякий раз вы будете повторять, что хотели бы убить его.
— Нет, — сказал он, тряхнув головой, — этого не будет. То говорит во мне плоть, а не дух. Мы согрешили и вместе должны нести грех свой. Но будет и этому конец.
И он посмотрел на освещённое место перед собой, как бы набираясь от него силы.
— Убийца обретает не мир, а тоску. Он убивает, но не покоряет. Пусть он остаётся жив. Твоя любовь будет принадлежать мне, а не ему.
— Хорошо произносить такие слова в свете утра, — тихо заметила она, наклонив голову. — Но когда наступит ночь... Идите! — резко закричала она. — Идите. Я не должна уступать вам.
— Ты хочешь оставить меня одного? Без тебя ночь будет ещё темнее. Если б не было тебя, я умер бы в эту ночь с проклятием на устах.
— Я знала это, — прошептала она, задерживая дыхание.
— Ты знала это — и хочешь оставить меня одного?
Ему наконец удалось тронуть её.
— А что, если у меня будет ребёнок от него? — спросила она, широко раскрывая глаза. — Вы не подумали об этом?
— Это будет твой ребёнок, дорогая моя, — с бесконечной нежностью отвечал он. — И мы сделаем из него настоящего человека.
Она взглянула на него.
— Невозможно, чтобы мужчина мирился с этим...
— А ты разве колебалась бы взойти со мной на костёр?
Взяв её за руки, он повёл её среди могил, залитых теперь весёлым светом солнца.
Преображённые, они стояли среди цветов — эмблемы вечной жизни.
Как начался, так и закатился этот день во славе. На западе небо пылало жёлтым пламенем. Только над горизонтом виднелись пушистые облачка синевато-серого цвета, словно обшивка золотого платья.
По дороге, тянувшейся к золотистому западу, прошёл дождь. Пыль блестела везде, куда только падал взгляд. Вдали солнце поблескивало последними лучами на копьях всадников, вырисовывавшихся тёмными силуэтами на оранжево-жёлтом горизонте. Скоро в ярком зареве заката их уже не было видно. Над дорогой стояло густое облако пыли. Сегодня здесь проехал весь папский двор. Задержался лишь пышный поезд кардинала Бранкаччьо, ожидавшего, пока подкуют его лошадь, потерявшую подкову.
Кардинал сошёл с лошади и стоял в некотором отдалении от других на небольшом, поросшем травою возвышении. Перед его глазами расстилалась огромная волнистая равнина. Вправо от него катил свои быстрые волны Рейн.
Задумчиво смотрел он вдаль, где уже замирал стук подков. Его лошадь уже подкована, и его свита дожидалась только его знака, чтобы тронуться дальше. Но он оставался на прежнем месте, и печально было лицо его. Землистое и усталое было это лицо, несмотря на падавшие на него отблески вечерней зари. Он смотрел на дорогу, где недавно перегнал его маленький отряд. Он встретился глазами с его предводителем. Женщина, ехавшая рядом с ним, бросила на него взгляд полный презрения и отвернулась, как отворачиваются от надоедливого уличного нищего.
— Он выиграл, а я проиграл, — шептал кардинал про себя, грустно глядя на дорогу. — Она принадлежит ему и никогда уже не будет моей. Я владел только телом, но не душой этой женщины: воспоминание не из приятных. Богачами уходят они отсюда, а я остаюсь бедняком. И не осталось у меня ничего, кроме недовольства собою и сознания своего бессилия. — Кардинал вздохнул. — Возрождение! Вот великое теперь слово! Но увы! Я уже стар для него.
И в самом деле, он имел усталый вид и выглядел стариком, хотя лет ему было ещё не много. Печально смотрел он на запад, где последние лучи умиравшего дня серебрили быстрые воды Рейна.
Завтра настанет другой день, и светом его насладятся те, кто жаждал его.