Возле дома номер семь гражданин Никифоров приостановился.
Он закинул на плечо сельскохозяйственные грабли, которые обычно носил с собой, и оглядел толпу, собравшуюся у ворот. Толпа эта увлекала, притягивала к себе. В ней были мужчины и женщины, которые шептались и выкрикивали.
Если б это была молчаливая мужская толпа, гражданин Никифоров ни секунды бы не задержался, а тут захотелось затесаться в толпу, пошептаться с кем-нибудь, крикнуть свое.
Гражданин затесался с краешку, и сразу же какой-то небритый шепнул ему на ухо:
— И что ж, их прямо в рясе повели?
— Не знаю, — вздрогнул гражданин. Его напугали эти неприятные слова. Слова «ряса» он недопонял, а что такое «повели», сразу догадался.
— Ага, в рясе, — громко сказал верзила без шляпы. — Идут рядышком пять монахов, а руки цепями скованы.
— Вывели из подворотни и — в желтый фургон.
— Чего ты болтаешь! Какой фургон! У них денег полный чемодан!
— Да разве вы не слыхали? В Перловке монахи черные объявились, три мешка золота унесли.
— Какие монахи! Какое золото! У нас монахи только у Кренделя, а у него их всех сперли.
— Кого?
— Монахов! Сперли и в корзинке унесли!
— Да разве они залезут в корзинку?
— Тьфу! — плюнул гражданин Никифоров и подумал про себя: «Не надо было мне сюда затесываться. Тут можно в историю влипнуть». Он сделал шажок в сторону и наткнулся на старушку, пристально его разглядывающую.
— А ну-ка постой, голубок, — сказала старушка, плечом загораживая дорогу. — А не ты ли лазил в буфет? Зачем ты бледнеешь?
Смертельно тут побледнел гражданин Никифоров и побежал со всех ног.
Был синий весенний день, который клонился уже к вечеру.
От асфальта, нагретого солнцем и омытого дворниками, пахло черемухой.
Все окна в нашем доме были распахнуты, и кое-какие жильцы выглядывали во двор. Одно окно во втором этаже было крепко заперто шпингалетами, и оттуда сквозь светлое стекло глядела на улицу пыльная собака Валет.
Из окна на первом этаже, которое сплошь заросло зеленым луком, послышался голос:
— Где моя курица?
— Она висит между дверями, — раздраженно ответили из глубины квартиры.
— Вечно она вешает курицу между дверями, — сказал Крендель. — По-моему, это глупо.
— Еще бы, — ответил я.
Мы стояли посреди двора, под американским кленом, на ветвях которого качался коричневый чулок.
— А ты, Крендель, молчи! — крикнула Райка Паукова, высовываясь из-за зеленого лука. — Вот дом снесут и буфет сломают!
Крендель посерел. Буфет был его больным местом.
— Как хотите, а я не выселюсь! — крикнула тетя Паня с пятого этажа.
— Второй год сижу на чемоданах, — сказала Райка. — Еще и не знаю, куда переселят. Загонят в Бирюлево.
— А я в Бирюлево не поеду, — сказала тетя Паня. — Там все дома белые.
— Дом подлежит сносу, — подал голос дядя Сюва с третьего. — А раз подлежит — следует его сломать. Старое на слом! Надо дать дорогу новому.
— Мне и в старом хорошо, — высказалась тетя Паня.
— Кому это нужно сносить наш дом? У нас даже лифт есть, в первом подъезде.
— И кабина совсем новенькая! В ней можно на Марс улететь.
— А вдруг не снесут? — сказал Крендель. — Вдруг передумают? Обещались к маю снести, а не сносят.
— Снесут, снесут, и буфет с крыши скинут, — добавила Райка, мстительно выглянув из окна.
Крендель недовольно глянул вверх. Там, на крыше, прямо под облаками, стоял старинный резной буфет. Он хорошо был виден с тротуара, и прохожие подолгу раздумывали, в чем его смысл. Но когда появлялся на крыше Крендель, распахивал дверцы — в небо вылетали пять голубей.
— Голубятня! — удивлялись прохожие. — Уголок старой Москвы!
— Надо дать дорогу новому, — толковал дядя Сюва. — Новое идет на смену старому.
— А в новых домах, — сказала Райка, — голубей держать не разрешается.
Она нервно наломала зеленого лука и спряталась в глубине квартиры.
— А я на балконе буду держать. На балконе-то, наверно, можно. Верно, Юрка?
— Еще бы, — ответил я.
Крендель повеселел и достал из кармана губную гармошку «Универсаль».
— Что это все — гитара да гитара, — сказал он. — Есть ведь и другие музыкальные инструменты.
Он приложил гармошку к губам. Казалось, он примеривается съесть ее, как сверкающее пирожное.
— Сыграй что-нибудь душевное, Кренделек, — сказал дядя Сюва, и Крендель дунул в басы.
Шипящее, гудящее дерево музыки выросло рядом с американским кленом, и сразу же Райка прикрыла окно, дядя Сюва стал смешно дирижировать толстыми пальчиками, а возле третьего подъезда остановился Жилец из двадцать девятой квартиры, только что вошедший с улицы во двор.
Об этом Жильце надо бы рассказать поподробней, потому что в первую очередь подозрения упали на него. Но упали они немного позднее, примерно через час, а в тот момент Жилец из двадцать девятой квартиры стоял у подъезда, слушал музыку и был вне подозрений. Впрочем, стоял он понуро, плечи его были опущены, голова в плечи втянута, будто он боялся, что на него что-нибудь упадет.
Вдруг он расправил плечи, более гордо поднял голову и пошел прямо к нам. Однако подойти к нам было не просто. Уже не дерево, а заросли музыки, колючие кусты вроде шиповника выдувал Крендель из губной гармошки. Жилец с трудом продирался через них, трещал его плащ, а Крендель играл все сильнее, стараясь превратить эти заросли в джунгли.
— Разрешите, — сказал Жилец и протянул руку.
— Что такое? — не понял Крендель, отрывая гармонь ото рта.
— Музыка утоляет печаль, — сказал Жилец и мягко отобрал музыкальный инструмент. Вынул из кармана носовой платок с фиолетовыми цветочками, аккуратно протер им гармонику и после приложил ее к губам. Он не всунул ее грубо в рот, как это делал Крендель, а сложил губы бантиком и бантик приблизил к ладам-окошечкам. Гармошка удивленно прошептала: «Финкельштейн».
Жилец недовольно покачал головой и снова принялся протирать и продувать гармошку. Затем сложил из губ еще более красивый бантик, глаза его увлажнились, и тихо-тихо, тоскливо и томительно он заиграл: «Некому березку заломати…»
И джунгли Кренделя сразу увяли, кусты поникли, листья опали, улеглись под американским кленом, и как-то само собой возникло вокруг нас золотое поле пшеницы и березка, трепещущая на ветру. Играя, Жилец глядел в небо, слегка раскачивался и в своем зеленом плаще был похож, в конце концов, на березку, которую никто не любит и не хочет почему-то заломати.
Тетя Паня свесилась из окна поглядеть, кто это играет, опечалилась за стеклом собака Валет, и даже Райка хмуро глянула из-за зеленого лука, оправив волосы. Замахал под музыку ветвями американский клен — единственное наше дерево, а дом наш, старый, пятиэтажный, помрачнел, раздумывая над словом «заломати».
— Прямо за душу берет, — сказал дядя Сюва, — и держит.
Он сморщил лицо и сжал рукой лицо.
— Всю душу изранил, — сказал он. — Ну не бери же ты меня так за душу! Прошу: не бери!
Ласково, как плющ, музыка оплетала этажи, и под ее аккорды во двор с улицы вошла сухонькая старушонка в черном пальто. Она остановилась посреди двора и подняла к небу указательный палец.
Это была бабушка Волк.
В роговых очках с толстыми линзами, в длиннополом пальто, с авоськой, из которой торчали коричневые макароны, бабушка Волк казалась на первый взгляд той старушкой, про которую сказано «божий одуванчик». Но дунуть на этот одуванчик никто не решался и особенно мы с Кренделем, потому что бабушка Волк глядела за нами.
Когда родители уезжали на Север, они договорились с бабушкой, что она за нами приглядит. Собственных родственников у нее не было, всю жизнь она глядела за чужими и достигла в этом деле таких вершин, что за нами уже глядела почти не глядя.
Войдя во двор, бабушка придирчиво осмотрела Жильца, и тот поперхнулся. Остатки музыки, как мыльные пузыри, улетели в небо.
Выставив указательный палец им вдогонку, бабушка Волк сказала:
— Пакуйтесь!
— Что такое? — заволновались жильцы.
— Снесут через неделю! Пакуйтесь и увязывайтесь.
— Старое на слом! — крикнул дядя Сюва. — Надо дать дорогу новому!
— А ты, Крендель, — сказала Райка, — продавай голубей, пока не поздно.
— Пакуйтесь! — в последний раз сказала бабушка и направилась к первому подъезду, как бы собираясь немедленно паковаться.
— По машинам! — крикнул дядя Сюва.
Хлопнув парадной дверью, бабушка вошла в подъезд. Со двора слышно было, как она нажала кнопку — и лифт загремел, опускаясь на первый этаж. Бабушка грохнула дверью лифта, нажала другую кнопку, лифт завыл, медленно поднимаясь вверх. Вдруг он прыгнул, закашлял и заглох.
— Опять, — сказал дядя Сюва, прислушиваясь из своего окна. — Опять застрял!
— Энергия кончилась! — крикнула тетя Паня.
— При чем здесь энергия? Я вам говорю: старое на слом, а вы не верите.
Дядя Сюва захлопнул окно и раздраженно вышел во двор.
Лифт, в котором сидела бабушка, прочно застрял между вторым и третьим этажами, и несколько минут мы бегали с этажа на этаж, стучали в двери ногами и нажимали кнопки. Постепенно в подъезде собрались жильцы, которые кричали и волновались.
— Надо звонить в лифтремонт! — кричал кое-кто. — Энергия кончилась.
— При чем здесь энергия? Дом перекосился — вот лифт и заклинивает, — сказал дядя Сюва и ударил в стену кулаком, будто хотел выпрямить маленько дом.
От удара стена дрогнула, лифт дернулся, прополз немного и остановился.
— Жми плечом, Кренделек, — сказал дядя Сюва.
— Бабуля! — крикнул Крендель. — Вы давите кнопку, а мы будем в стены жать.
Дядя Сюва, Крендель и другие жильцы навалились на стену, а я стучал по ней каблуком. В тишине из каменной шахты послышался скрежет, медленно, толчками лифт пополз к третьему этажу.
— Ну! Ну! Еще немного! — кричал Крендель. Казалось, он двигал лифт силою своей воли.
По сантиметру, по два мы выдавили лифт к третьему этажу.
Крякнув, как утка, железная дверь открылась, бабушка Волк вышла на лестничную площадку.
— Бабуля! — заорал Крендель. — Я уж стены хотел долбить!
— «Стены»! — недовольно повторила бабушка. — Математику тебе надо долбить, а не стены.
— Каникулы же, — растерялся Крендель.
— Хороший ученик и в каникулы смотрит в учебник. Никогда ты не слушаешь старших.
— Да что это вы, бабушка, — заступился дядя Сюва. — Пускай погуляет подросток.
— Тебе легко говорить, — сказала бабушка. — А я глядеть за ним должна. А как я могу глядеть, когда он не слушает старших.
— Почему не слушаю? Я слушаю.
— Это ты-то слушаешь? — сказала Райка.
— Да что вы ко мне привязались! Все время придирки: «Крендель, так, Крендель, не так».
Голос у него задрожал, он опустил голову и побежал вверх по лестнице, на чердак.
— Стой, Крендель! — крикнула бабушка. — Стой, говорю… Ну вот, видите? Совершенно не слушает старших.
Почему-то в нашем дворе все считали, что Крендель не слушает старших. У него был такой вид — вид человека, который не слушает старших.
Конечно, Крендель понимал, что старших нужно слушать, но делал он это неохотно. Повернется, бывало, к старшему затылком, прикроет правое ухо плечом и подмигивает мне: пускай, дескать, старшие говорят чего хотят, потерпим немного.
— Другое дело, Юрка, вот он старших слушает, — сказала бабушка Волк и погладила меня по голове. — Папа с Севера приедет, он тебе моржовый клык привезет. Хочешь клык?
— Еще бы, — смутился я. Мне стало немного не по себе.
У меня действительно был такой вид, будто я слушаю старших. Я вытаращивал глаза как можно сильнее и глядел на старшего не отрываясь, как будто я слушаю, а на самом деле я не слушал их никогда. Но зато я слушал Кренделя.
Вот и сейчас я стоял в подъезде, кивал головой, а сам прислушивался к тому, что происходит на голубятне.
Я слышал, как ботинки Кренделя прогрохотали по железной крыше, заскрипели дверцы буфета и тут же раздался крик.
Вздрогнула Райка, а дядя Сюва распахнул лестничную форточку и крикнул:
— Кто кричал?
И тетя Паня ответила со своего этажа:
— Голубей-то у Кренделя всех свистнули.
И каких же только голубей не бывает на свете! Удивительно, сколько вывели люди голубиных пород:
монахи,
почтари,
космачи,
скандароны,
чеграши,
грачи,
бородуны,
астраханские камыши,
воронежские жуки,
трубачи-барабанщики.
Можно продолжать без конца и все равно кого-нибудь позабудешь, каких-нибудь венских носарей.
И это ведь только домашние голуби. Диких тоже хватает. В наших лесах живут витютень, горлица, клинтух.
«Клинтух» — вот серьезное, строгое слово.
В нем вроде бы и нет ничего голубиного. Но скажи «клинтух» — сразу видишь, как летит над лесом свободный стремительный голубь.
Клинтух — вот голубь, в котором больше всего, на мой взгляд, голубиного смысла.
Ранней весной в сосновом бору слышится глухой ворчащий звук. Кажется, журчит самый могучий и нежный весенний ручей, но только льется он с вершины сосны. Это воркует клинтух. Прекрасно оперенной стрелой взлетает он с сосновой ветки, коротко и властно взмахивает крыльями и клином уходит в небо.
В его крыльях серовато-солнечного света столько силы, что при случае он уйдет и от сокола.
И какой же никудышний полет у городских сизарей. Они только и летают с крыши на тротуар и обратно.
Раз я видел, как стая сизарей перелетела с одной крыши на другую. Один сизарь остался на старом месте, ожидая, видно, что остальные скоро вернутся. Однако они не возвращались. Некоторое время сизарь сидел одиноко, но потом не вытерпел и полетел вслед за стаей, а тут вся стая поднялась и полетела обратно.
Стая и одинокий сизарь встретились в воздухе. Любой другой голубь — монах или почтовый — обязательно выкинул бы фигуру, закрутил бы в небе спираль и примкнул к стае, а сизарю лень было разворачиваться, он лишь взял в сторону и опустился на то место, где только что сидела вся стая. И все-таки даже сизарь, даже серая ворона или воробей радуют, когда я вижу их, летящих над городом.
Иногда бывает такое настроение, что кажется, даже небо покрыто асфальтом. Но вдруг над неподвижными домами, над железными крышами пролетает сизарь, и сразу глубже, живей становится городское небо.
Среди домашних голубей встречаются иногда невиданные летуны — турманы.
Вот летит над городом турман — чисто, спокойно. Но вдруг складывает крылья и кувыркается. То как подбитый падает турман, то снова становится на прямое крыло. Турман плещется в воздухе, кувыркается от радости, от счастья летать. Турман — это художник, это артист среди голубей.
Таким турманом был Великий Моня — гордость нашего дома и всей Крестьянской заставы, голубь-монах, который жил у нас на голубятне.
Крендель купил его, когда Моня, так сказать, еще не оперился. А через полгода Тимоха-голубятник, бывший хозяин Мони, уже не мог глядеть в небо без слез.
Из всех голубиных пород Крендель раз и навсегда выбрал монахов.
— В них гордость видна, — говорил он. — Один черный капюшончик на голове чего стоит!
Когда Крендель выпускал голубей — жильцы открывали окна, высовывались в форточки, а дядя Сюва притаскивал на крышу медный таз с водою и, сидя на корточках, глядел в таз, как летают голуби, потому что в небо смотреть было для него ослепительно.
Даже некоторые прохожие останавливались поглядеть, как носится в небе Моня, а те прохожие, которые глядят обычно себе под ноги, — те, конечно, не видели ничего.
Крендель метался по крыше. Он то шарил в буфете, то опускался на колени и, уткнувшись носом в кровельное железо, начинал изучать следы. Но никаких следов не было пока видно, и на первый взгляд голубятня казалась в полном порядке. Буфет стоял на месте, и можно было подумать, что монахи сами открыли дверцы и отправились полетать. Но открыть дверцы они, конечно, никак не могли. Даже Великий Моня не смог бы устроить такую штуку. Кроме висячих замков, буфет запирался на восемнадцать крючков с секретом.
Похититель забрался на крышу и, пока бабушка Волк сидела в лифте, а мы долбили стены, отомкнул замки, разгадал все секреты и унес пятерых монахов.
— След! — крикнул Крендель.
На краю крыши, у водосточной трубы, что-то блестело. Я подумал, что это зеркальный зайчик, но это была пуговица. Серебряная форменная пуговица, на которой шведский ключ перекрестился с молоточком.
— Ключ открыл замки, а молоточком посшибали секреты, — сказал Крендель. — Вот она, первая улика! А Монька дорогу домой сам найдет, сам прилетит.
— Еще бы! — подбадривал я.
— Проклятый вор! Он у меня еще попляшет!
В волнении Крендель забегал по крыше, заглядывая вниз, на улицу, как будто немедленно рассчитывал увидеть вора. Пять или шесть прохожих неторопливо шли по переулку. Один из них, без шляпы, выглядел немного подозрительно, оглядывался, то и дело завязывал шнурки ботинок, но сверху, конечно, установить, вор он или нет, было невозможно.
С крыши был виден весь наш переулок. И Красный был виден дом, и Серый, где «Прием посуды», и «Дом у Крантика», рядом с которым действительно торчал «крантик» — голубая колодезная колонка. Почти все жильцы для чаю брали воду из «крантика», а водопроводной мыли руки.
В Москве много переулков с хорошими названиями — Жевлюков, Серебрянический или Николо-Воробинский. Но наш называется лучше всех — Зонточный. Так и написано на нашем доме: «Зонточный». На Красном написано: «Зонтичный», а на «Доме у Крантика» — «Зонтечный».
Интересно сверху, с голубятни, смотреть на наш переулок. Вот стоит на тротуаре бабушка Волк, вот и дядя Сюва набирает воду из «крантика», вот вышел из Красного дома Тимоха-голубятник.
— Стоп! — сказал Крендель. — Это — Тимоха! Тимоха-голубятник из Красного дома! Он украл голубей! И пуговица его!
Да, в нашем переулке Тимоха был самый отъявленный голубятник. У него и так было штук тридцать голубей, а ему хотелось, чтобы их становилось все больше. Бывало, как увидит голубя, весь дрожит и крошки из кармана сыплет.
— Это он! — сказал Крендель. — И пуговица его! Ведь он же пэтэушник. А у них тоже такие пуговицы! Форменные!
Крендель бегал по краю крыши, как коршун заглядывал вниз, будто хотел кинуться и накрыть Тимоху.
— Это пэтэушная пуговица! — закричал он. — А ну-ка пойдем, поговорим.
И мы скатились по лестнице во двор, выскочили через подворотню на улицу.
— Куда это вы? — крикнула вдогонку бабушка Волк. — Крендель, назад!
— Проклятый вор! — ответил Крендель. — Он у меня еще попляшет.
А я ничего не сказал, а про себя подумал:
«Еще бы».
— Да не брал я твоих голубей, Кренделек! — закричал Тимоха, как только нас увидел. — И что это такое! Как только у кого крадут голубей — сразу думают на меня!
— Проклятый вор! Ты у меня еще попляшешь!
Я заволновался, когда увидел, какой оборот сразу приняло дело. Мне казалось, что Крендель должен начать разговор деликатно, немного издалека, а он сразу взял быка за рога.
— Да не брал я твоих голубей! Я и в училище отличник, разве я стану красть?
Тогда Крендель подошел к Тимохе поближе и сказал:
— Не брал?
— Не брал я твоих голубей, Кренделек, не брал.
— А отчего у тебя глаза бегают?
— От волнения, — сказал Тимоха. — И что это такое! Как только у кого крадут голубей — сразу ко мне. А я и в школе был отличник, и в училище. Ну зачем мне красть?
— И в школе говоришь, отличник! А это что такое, гражданин? — И Крендель прямо в нос Тимохе сунул блестящую пуговицу.
— Да не знаю я, что это такое! — закричал Тимоха, глядя на пуговицу одним глазом.
— Не знаешь! А не у вас ли в пэтэу такие штуки на форме носят, а после оставляют на месте преступления?
— Ты что, Кренделек. Да у нас вообще никакой формы нету. Ходим, как все люди: в брюках и пальто.
— Как люди, говоришь! Проклятый вор! А отчего на тебе шапка горит?!
И тут я поглядел на Тимоху и увидел, что из-под шапки у него прямо дым валит и она вот-вот воспламенится.
— От волнения же! — сказал Тимоха. — Это — пар, понимаешь? Пар идет от волнения. А мы, как люди, ходим, Крендель, нет у нас таких пуговиц. Да ты сам подумай, ну зачем мне твои голуби? Ну как бы я стал их гонять? Ведь Моньку каждая собака знает.
— Ты давно уж к Моньке приглядываешься!
— У меня Тучерез не хуже Моньки.
— Тучерез не хуже Моньки? От Моньки у твоего Тучереза башка закружится, дуборез!
— Тучерез дуборез??? — сказал Тимоха, внезапно бледнея. — Монька твой — кило пшена!
Крендель побагровел.
— Кто кило? — закричал он. — Ну, пэтэушник! Ты у меня сейчас попляшешь!
Крендель уже подбоченился, становясь в позу, подходящую для пляски, как вдруг какой-то неизвестный человек вклинился между ним и Тимохой.
— А ну-ка спокойно! Разойдись! Сейчас милицию позову! Товарищ милиционер! Товарищ милиционер!
И Крендель отскочил, и Тимоха отодвинулся в сторону. Бледные и красные, они стояли поодаль друг от друга и тяжело дышали. Неизвестный тихонько засмеялся и пошел своей дорогой.
Мы не посмотрели ему вслед. И зря не посмотрели, потому что этот неизвестный никогда бы не позвал милиционера. Это и был Похититель.
Тетя Паня, дядя Сюва и бабушка Волк сидели под американским кленом, играя в «козла».
— Рыба! — крикнула тетя Паня и крепко ударила костью по столу.
— Какая такая рыба? — прищурился дядя Сюва, разглядывая фигуру, выложенную на столе из косточек домино, действительно слегка похожую на черный рыбий скелет. — Какая такая рыба? Окунь или голавль?
— Эх, — вздохнула бабушка Волк, — сейчас бы селедочки баночной.
— Зря я на Тимоху налетел, — сказал Крендель.
— Еще бы, — ответил я.
— Тимоха здесь ни при чем. Тут замешан кто-то другой.
— Свой у своего красть не будет, — сказала тетя Паня. — Это кто-то чужой.
— Конечно, чужой, — сказал дядя Сюва. — Свой красть не будет. Только кто — вот вопрос.
— Как это кто! — крикнула из окна Райка. — У нас в доме все свои, кроме одного.
— Кого?
— «Кого-кого»! Того сундука в плаще из двадцать девятой квартиры. Живет один, как сыч, в двух комнатах и платит за них такие деньги, какие нам не снились.
— Раиса, — сказала бабушка Волк, — а кто ему готовит первое и второе?
— Да никто ему не готовит! Кому он нужен!
— А деньги откуда берет?
— «Откуда-откуда»! — ответила Райка. — Хитит.
— Да что это вы, — сказал дядя Сюва. — Чего навалились на человека. Он меня так за душу брал. «Березкой».
— Да тебя кто хочешь за душу возьмет.
— Ну-да! — обиделся дядя Сюва. — У меня знаешь какая душа! Не то что у тебя. У меня душа широкая.
— Постойте! — закричала тетя Паня. — Я ведь видела. Вчера он лазил на крышу и крутился возле голубятни.
— Крутился?
— Что-то вынюхивал под буфетом.
— Вынюхивал?! — сказал Крендель. — Что же он вынюхивал? А ну пойдем поглядим на этого нюхаря.
— Валяйте-валяйте, — сказала Райка. — Настала пора вывести кое-кого на чистую воду.
Крендель кивнул мне и решительно направился к третьему подъезду. Он явно торопился. Мне казалось, что нельзя так сразу в лоб браться за дело. Надо было разузнать, разведать, что к чему, но Крендель уже вошел в подъезд и сразу стал рассматривать следы.
На каменных лестничных ступеньках за долгие годы накопилось так много следов, что ступеньки просели, покривились под их тяжестью. Кроме следов, повсюду валялись улики: окурки, корки апельсина, старые трамвайные билеты.
Мы поднялись на второй этаж и остановились у двери, на которой была выведена цифра: 29. Дерматиновая обивка местами разорвалась, из дыр высовывалась пакля махорочного цвета. Рядом с дверью торчал из стены небольшой пропеллер, вокруг которого по бронзовой пластинке вилась надпись: «ПРОШУ КРУТИТЬ».
Это и был звонок в квартиру. Под ним висела бумажная табличка: «Николай Эхо. Крутить 1 раз».
— Только приехал, а уж табличку повесил, — пробурчал Крендель, хотел крутануть звонок, но отдернул руку.
Я внимательно посмотрел на звонок, а надо было смотреть не на звонок, а на пол.
На полу, у самой двери, лежало голубиное перо.
Жилец из двадцать девятой квартиры в этот момент прямо в брюках лежал на кровати. Он спал, и ему снился сон, будто он идет по переулку, а навстречу — Райка Паукова.
«Рая, я хочу мороженого», — говорит ей будто бы Жилец.
А Райка отвечает:
«Уважаемый Жилец, хочите крем-бруле?»
И вот он как будто бы начинает хотеть «крем-бруле», а Райка говорит:
«Уважаемый Жилец, а кто вам готовит первое и второе?»
А Жилец отвечает:
«Никто. Я один на этом свете».
А Райка говорит:
«Да заходите же вы ко мне. У меня курица на газу».
А Жилец и говорит:
«Я только об этом и мечтаю».
И Райка только открыла рот, чтоб сказать Жильцу еще что-нибудь приятное, но тут он проснулся, потому что в дверь кто-то сильно стучал.
Жилец поднялся, накинул пиджак и, приоткрыв парадную дверь, улыбнулся:
— А, музыканты, прошу, пожалуйста. Можете заходить.
— А чего нам заходить, — ответил Крендель. — Нам заходить нечего.
— Вот тебе раз, — сказал Жилец. — Да заходите же, раз пришли.
— А чего нам заходить, — повторил Крендель, проходя в комнату. — Нам заходить нечего.
В пасмурной комнате Жильца Крендель помрачнел и был похож сейчас на слесаря-сантехника, которого вызвали чинить умывальник. Неприветливо глядел он на измятую кровать, на ботинок, который стоял у кровати и на другой ботинок, отошедший от первого на несколько шагов.
— Вот видите, — сказал Жилец. — Живу монах монахом. Один как перст.
— Монахом? — спросил Крендель.
— Да, — подтвердил Жилец. — Монах монахом.
— Как же это?
— А так. Один в двухкомнатной квартире и во всем мире. Так что близкого существа не имею. А ты один живешь или нет?
— Я? — удивился Крендель.
— Ты, — подтвердил Жилец.
— Не один я. Вон Юрка — брат, да мама с папой на Севере.
— Ерунда все это, — сказал Жилец. — Мираж.
— Как это так! У меня и мать, и отец, и бабушка Волк да в школе приятели, в голубином клубе, да вон Юрка-брат.
— И Юрка-брат, и мать, и отец, а все равно один ты на этом свете. Понимает ли тебя кто-нибудь?
— Да вон Юрка-то брат, — сказал Крендель, показывая на меня. — Чего ж ему не понять?
— До глубины души понимает он тебя, Юрка-то брат? — допытывался Жилец.
— А чего ж ему не понять?
Я ему головой киваю: еще бы, дескать.
— Нет, милый, — сказал Жилец. — Не понимает он тебя, и никому тебя не понять — не только Юрке-брату.
Я и вправду ничего не понимал, а только глядел на Жильца.
Но тут Крендель, которого никто не понимает, прищурился, подошел поближе к Жильцу и сказал:
— Где монахи?
— Какие монахи?
— Которых вы увели.
— Я? Монахов? — вскипел Жилец. — Что вы дурака валяете?!
— А это что такое, гражданин? — сказал тогда Крендель и поднес к самому носу Жильца голубиное перо.
Жилец слегка покраснел, взял в руки перо, дунул на него и сказал:
— Ах это! Ну, это — виноват.
— Виноват, — сказал Жилец, и тут же мне стало стыдно.
Был Жилец как Жилец — Николай Эхо, и до самой последней минуты я был уверен, что он не брал голубей. А теперь, как ни крути, надо было посмотреть ему в глаза.
— Виноват, — повторил Жилец. — Они под кроватью.
Крендель упал на колени и заглянул под кровать.
— Что такое? — сказал он. — Здесь ничего нету.
— Как нету? — возразил Жилец, нырнул под кровать и вытащил оттуда плоский деревянный чемоданчик.
— Что это? — вздрогнул Крендель, и глаза его расширились.
— Чемодан, — объяснил Жилец. — Вы уж меня простите великодушно.
Он нажал большим пальцем серебряный замок, и крышка чемоданчика открылась.
— Сожрал! — закричал Крендель. — Всех сожрал, окаянный!
В чемоданчике лежал ворох сизых, белых и коричневых перьев.
— Всех монахов сожрал! — повторил Крендель, и слеза покатилась по его лицу.
— Что это вы городите? Не ел я никаких монахов.
— Слопал, слопал, — твердил Крендель. — Сожрал. По глазам вижу.
— Позвольте, — сказал Жилец, раздражаясь. — Я не ел никаких монахов.
— А это что?
— Перья. И вообще попрошу вас не орать и разговаривать со мной на «вы», а не то живо отсюда вылетите.
— Всех монахов сожрал, — в отчаянии повторил Крендель. — А из перьев хочет подушку сделать!
— Подушку? — изумился Жилец, широко раскрыв свои голубые, оказывается, глаза.
— А что ж еще? Конечно, подушку.
— «Подушку», — повторил Жилец с недоумением и затаенной болью, сморщился, задумался, устало потер лоб. — Что ж, — сказал он, горько усмехнувшись. — Наверно, и вправду надо бы сделать подушку. Кому все это нужно? Зачем?
Он рассеянно прошелся по комнате, придвинул стул к шкафу, обреченно взгромоздился на него.
— Надо сделать подушку. Вы правы, ребята.
Вздыхая, Жилец достал со шкафа четырехугольный коричневый предмет, и вправду похожий на подушку, рукавом обтер с него пыль и кинул сверху прямо на стол. От тяжкого удара стол ухнул и присел.
— Вот, — сказал Жилец, — таких подушек у меня четырнадцать штук.
Перед нами на столе лежал увесистый и пухлый, в кожу оплетенный альбом. На обложке его золотом было вытиснено: ПЕРЬЯ ПТИЦ ВСЕГО ЗЕМНОГО ШАРА. СОБРАЛ НИКОЛАЙ ЭХО. МОСКВА.
Крендель протянул к альбому руку, открыл обложку, и мы увидели яркие, веером разложенные перья перепелок и кекликов, удодов и уларов, сарычей и орлов. Каждое перо имело собственный карманчик с надписью вроде: «рулевые балабана» или «маховые буланого козодоя».
— Птицы летают и роняют перья, — говорил Жилец. — А я хожу и собираю их, ведь каждое перо — это письмо птицы на землю. Вот посмотрите — перо вальдшнепа. На вид скромное, но какой цвет, какая мысль, какое благородство…
— «Какая мысль, какое благородство»! — потерянно повторил Крендель. — А там что, в чемоданчике?
— Ничего особенного, — махнул рукой Жилец. — В основном — сойка, свиристель. Неразобранная часть коллекции. Маховые перья вашего монаха. Вчера подобрал у голубятни.
Крендель побелел.
— «Какая мысль, какое благородство»! — бубнил он и пятился к двери. — Вы это… вы уж это… Простите уж…
— Еще бы, — смущался я.
— Да ладно, чего там, — говорил Жилец, — заходите еще, о жизни потолкуем, на перья поглядим.
— Еще бы, еще бы, — твердил я, глядя на закрывающуюся дверь.
В переулке фонарей еще не зажгли. Сумрачно было во дворах, темно в подворотнях.
К вечеру многие жильцы вышли на улицу поболтать, подышать воздухом. Вдаль по всему переулку до Крестьянской заставы, по двое, по трое, кучками, они торчали у ворот и подъездов. У нашего дома даже собралась небольшая толпа: Райка Паукова, бабушка Волк, а с ними знакомые и незнакомые люди из соседних домов и пришлый народ, из Жевлюкова переулка.
Из толпы доносились обрывки слов и разговоров:
— И что ж, их прямо в рясе повели?
— Денег полный чемодан…
— Да разве они залезут в корзинку?
— Тьфу! — плюнул Крендель. — Болтают, не зная чего.
Сраженный коллекцией перьев, он увял, устало сел на лавочку под американским кленом.
— Монахов я и новых могу завести, но такого, как Моня, на свете нет.
— Еще бы, — сказал я.
Крендель вздохнул, обхватил колени руками, сгорбился и сейчас в точности оправдывал прозвище. Он вообще-то был очень высокий, выше меня на три моих головы и на четыре его. Раньше все его звали Длинным, тогда он нарочно стал горбиться, чтоб быть пониже, тут и стал Крендельком.
— Вот уж в ком было благородство, так это в Моне. В нем была мысль. А как он кувыркался — акробат!
От ворот послышалась какая-то возня, толкотня, народу еще прибавилось, послышались крики типа: «Нет, постой! Погоди!»
— Крендель! — крикнул кто-то. — Крендель, сюда! Подозреваемого поймали!
Мы выскочили за ворота.
— Вот он! — кричала бабушка Волк. — Вот он, Подозреваемый, — и крепко держала за рукав какого-то гражданина, который отмахивался граблями.
— Кто ты такой? — приставал с другого бока дядя Сюва. — Чего ты тут ходишь? Вынюхиваешь?
— Я — Никифоров, — объяснял Подозреваемый, пытаясь освободиться. — Иду, ни к кому не прикасаюсь, и вдруг — попался.
— Теперь тебе, милый, не отвертеться.
— Не отвертеться, — соглашался гражданин Никифоров. — Попался я, наконец.
— Попался, попался, — подтвердила бабушка Волк и толкнула локтем гражданина Никифорова. — Ходит здесь, вынюхивает, где что плохо лежит.
Тут бабушка нарочно носом показала, как именно вынюхивает гражданин Никифоров, и получилось действительно некрасиво.
— Признавайся, ты лазил в буфет?
— Лазил.
— Ну и куда монахов девал?
— Каких монахов?
— Сам знаешь каких.
— Не знаю никаких монахов, — заупрямился покладистый, в общем-то, гражданин. — Надо же мне было зайти в этот переулок. По всем улицам ходил — не попадался.
— Ты нам зубы не заговаривай! — сказала бабушка Волк. — Залез на крышу, грабли свои выставил — и нету голубей.
— Ничего подобного, — снова заупрямился гражданин Никифоров. — Не лазил я на крышу и грабли не выставлял.
— Выставлял, выставлял. Я сама видела. Залез на крышу и давай грабли выставлять, под антенну маскироваться, — сказала бабушка Волк и размахнулась.
Но тут Крендель мягко сказал:
— Бабуля.
— Что еще? — недовольно обернулась бабушка Волк.
— Бабуля, — повторил Крендель. — Вы же не видели, как он на крышу лазил. Вы в лифте сидели.
— А может, у меня бинокль был! — задиристо сказала бабушка Волк, но тут же замолчала, потому что при чем здесь бинокль.
— При чем здесь бинокль? — сказал гражданин Никифоров. — Вы, мадам, что-то перепутали. Ну, я пошел.
Он повернулся к нам спиной, вздрогнул и вдруг бросился со всех ног по переулку. Через секунду не было уже нигде гражданина Никифорова, и след его простыл. Я даже нарочно пощупал рукою след — да, простыл.
Гражданин Никифоров бежал по Крестьянской заставе, и грабли, вытянувшись, летели за ним.
«И зачем я пошел в этот проклятый переулок! — думал на бегу гражданин. — Только зашел — и сразу попался!»
Нет, гражданин Никифоров не брал голубей, но было у него на совести одно дело, а может быть, даже и два, и, когда бабушка Волк посмотрела пристально, страх сразу просочился в его грудь.
«А ну-ка постой, голубок. А не ты ли лазил в буфет?» — сказала старушка, и тут не то что страх — ужас охватил гражданина.
Ведь, конечно, это он, конечно, он лазил в буфет, но не в тот, что стоял на крыше. Гражданин Никифоров лазил совсем в другой буфет. Правда, это случилось два года назад, и буфет этот был в городе Карманове, и с тех пор гражданин ни в какие буфеты не лазил — и все-таки сейчас смертельно перепугался. Он мигом представил, как его тащат в милицию и отбирают грабли.
«И всего-то один раз, — подумал на бегу гражданин. — Всего один раз залез я в буфет. Да и взял-то мало: пять кило колбасы, две банки сгущенки, торт. Другие больше берут. По шесть кило берут и не боятся».
Впрочем, гражданин боялся не только милиции, он боялся звонить по телефону, купаться, ездить на лифте, боялся, что кукушка мало ему накукует, и даже боялся падения метеоритов.
Но это я даже могу понять.
Как-то вечером, когда в небе зажглись звезды, мы с Кренделем бродили у Крутицкого теремка. Рядом строился дом, повсюду были навалены огромные катушки, трубы, кирпичи. В тот вечер было много падающих звезд. Они то и дело разрезали темное небо над Москвой-рекой.
Вдруг на заборе, за которым торчал подъемный кран, я увидел плакат:
В ту ночь мне снились страшные сны: Земля сталкивалась с Луною, метеориты вонзались в асфальт, и я метался по Крестьянской, спасаясь от небесных тел. Утром я снова пошел на стройку.
При дневном свете плакат читался по-другому:
Честно сказать, я понимаю и тех людей, которые боятся ездить на лифте. Едешь на лифте, а он вдруг застрял! Сердце уходит в пятки, начинаешь метаться и кричать: «Я застрял! Я застрял!»
А лифт ни с места. Страшно.
Страшно было гражданину Никифорову. Он бежал, и грабли, вытянувшись, летели за ним.
На улице окончательно стемнело. Огненное слово «Рубин» зажглось над кинотеатром, багровым огнем озарило лица прохожих.
У забора, на котором наклеены были афиши, стоял человек с граблями. Ему хотелось пойти в кино, но сделать этого он не решался и, главное, не знал, куда девать грабли.
Прохожие обходили его, топтались у афиш, толпились у касс кинотеатра, толкали друг друга, не извиняясь. Одна девушка поглядела на грабли, засмеялась, побежала к кассе. Гражданин хотел было бежать за ней, но грабли его не пустили, и он остановился, мечтая о граблях, которые складывались бы, как удочка.
Долго стоял он на одном месте и глядел, как вспыхивают в окнах домов теплые абажуры, как дрожит за шторами что-то неверное и голубое.
— Телевизоры смотрят, — угадывал гражданин.
За таким телевизионным окном в мягком кресле сидел человек. Это и был Похититель.
Над головою его на стене висели портреты киноактрис, наших и зарубежных, у ног стоял плетеный садок с голубями-монахами, а прямо перед ним сияли экраны трех телевизоров. Похититель смотрел сразу три программы. Надо отметить, что по одной программе передавали «Артлото», по другой — «Спортлото», по третьей — «А ну-ка, мальчики».
«Как хорошо иметь три телевизора, — размышлял Похититель. — Ничто не проходит мимо твоих глаз. Да, телевизор — полезная штука».
Похититель повел глазами слева направо по всем трем экранам, потом справа налево и тут наткнулся взглядом на садок с голубями.
— Ну вот, — сказал он сам себе. — То, к чему давно стремился — достиг. С голубями больше дела не имею. Целиком переключаюсь на телевизоры. Голубей-то похищать просто, а чтоб свистнуть телевизор, надо быть немножко художником. Вещь хрупкая, громоздкая, задел экраном за дверную ручку — и привет.
Похититель встал, подошел к зеркалу, которое висело среди портретов киноактрис. Ему было приятно увидеть иногда себя в окружении красавиц всех стран и континентов. Он тогда казался себе знаменитым киноактером и строил всевозможные гримасы — то нахмуривал брови, выпятив вперед подбородок, то, наоборот, подбородок убирал назад, а бровями играл, как морскою волной, то вдруг шевелил подбородком справа налево, восхищаясь собственной красотой.
Оглядевши свое лицо, Похититель остался им недоволен. Очень уж грубым и мрачным казалось оно. Такое лицо надо было развеселить, и он подмигнул сам себе, а потом и спросил сам у себя, глядясь в зеркало:
— Куда монахов девать будешь, рожа?…
— А загоню их, голубчиков, на Птичьем рынке!..
— А дорого ли возьмешь?…
— Рублика по два — вот червончик и набежит.
— Такой симпатичный — так дорого просишь, — укорял себя Похититель.
— Что поделаешь — нынче каждый рубль в почете…
— Рубль-то в почете, да голубь подешевел…
— Надобно торговать с умом.
— А на то мне и ум дан.
Тут Похититель рассмеялся, довольный разговором с самим собой. И все актрисы на стенах — показалось Похитителю — тоже позасмеялись. Но смеялись, в основном, зарубежные киноактрисы, наши смотрели на это дело довольно хмуро.
— Ну ладно, хватит, — сказал Похититель, обрывая неуместный смех. — За дело.
Он решительно выключил телевизоры, из письменного стола достал канцелярскую книгу, на обложке которой было написано: «Краткая опись моих преступных деяний».
Похититель раскрыл книгу на нужной странице и записал:
«Сегодня в 18 часов 34 мин. мною была взята голубятня в доме N 7 по Зонточному пер. Операция заняла 3 мин. 27 сек. Температура +19 градусов. Влажность воздуха 89 %. Ветер северный, слабый до умеренного. В итоге похищено 5 г. из породы монахов. На месте преступления оставлена улика — железнодорожная пуговица, которая и должна ввести в заблуждение следственные органы. Ранее на месте преступлений оставлялись пуговицы: солдатская, матросская, летчицкая и лесниковская.
Таким образом, на сегодняшний день в Москве и Московской области мною безнаказанно похищено 250 голубей. План выполнен. На этом похищения голубей прекращаю, целиком переключаюсь на телевизоры».
Похититель поставил точку. Когда-нибудь лет через десять он мечтал раскаяться, начать новую жизнь и написать книгу о своих преступных делах, и у него давно уж вошло в привычку подводить итоги дня.
Каждую субботу часов в шесть утра на Таганской площади появляются странные люди. Взлохмаченные, озабоченные, вываливают они из метро и бегут через площадь. Они тащат с собой перевязанные веревками чемоданы и сундуки, корыта и канистры, из карманов у них торчат реторты, свешиваются резиновые шланги, у каждого на спине обвислый рюкзак, из которого что-то капает, просачивается, течет.
Это едут на Птичий рынок постоянные продавцы. Годами разводят они рыб, канареек, кроликов, хомяков. В прудах на окраинах Москвы ловят мотыля и живородка, чтоб каждую субботу, каждое воскресенье быть на Птичьем. Эти люди — основа, костяк рынка, это киты, на которых стоит Птичий рынок.
А через час Таганская площадь разрезана пополам длиннейшей очередью. Автобусов не хватает. Десятки постоянных и сотни случайных покупателей рвутся на Птичий. Особенно горячатся случайные. Глаза у них широко открыты, все — даже очередь на автобус — вызывает изумление и смех. На дворняжку, которая выглядывает из-за пазухи соседа, они смотрят как на диковину. Многие едут на Птичий в первый раз, им хочется все увидеть, все купить, и если у кого-нибудь из них в кармане имеется веревка, трудно угадать, как сложится ее судьба. То ли обвяжет веревка стоведерный аквариум, то ли притащит домой вислоухого кобеля.
А Птичий давно уж кипит. Толпа запрудила его улицы и закоулки, рыбьи сачки и голуби взлетают над толпой, вода из аквариумов льется под ноги, кричат дети, грызутся фокстерьеры, заливается трелью десятирублевый кенарь. С Таганки, с Яузы, с Крестьянской заставы слетелись на Птичий рынок воробьи, галки, вороны и сизари — единственные птицы, которых здесь не продают и не покупают, если, конечно, они не дрессированные. Но хотел бы я купить дрессированного воробья!
Чудные, неожиданные вещи можно купить на Птичьем!
Вот стоит дедок в шапке-ушанке, нос его похож на грушу, но красен, как яблоко. В руках у дедка — кулек, в котором неслыханный фрукт — сушеный циклоп. Много лет кряду стоит дедок на своем посту, и запасы сушеного циклопа не иссякают.
А вот чернобровый, с напряженным от долгих раздумий лицом. На груди его таблица:
Сердито глядит он на прохожих, мрачно предлагает:
— Купите мальчика.
У ног его в кошелке копошатся щенки, которых никто не покупает.
— Кто хочет усыновить кобелька? — смягчается чернобровый.
Да что щенки — только на Птичьем можно встретить людей, которые занимаются редчайшим на земном шаре делом — продают песок. Никто никогда не мог додуматься, что песок надо продавать, а на Птичьем додумались и продают, и покупают. Но только крупный песок, зернистый, как гречневая каша, — 5 копеек стакан.
На Птичьем можно купить корабль-фрегат, целиком слепленный из морских ракушек с засохшей морскою звездой на носу, можно купить просто кусок стекла, но такого стекла, которое переливает всеми цветами радуги и похоже на бриллиант «Королева Антуанетта». Не знаю зачем и не знаю кому нужно такое стекло, да не в этом и дело. Мне, например, все равно, что продавать, что покупать — стекло, фрегат, сушеного циклопа, — только быть на Птичьем каждую субботу и воскресенье, толкаться в толпе, свистеть в голубиных рядах, гладить собак, глядеть в горло подсадным уткам, подымать за уши кроликов, а то и вытащить из-за пазухи прозрачную колбу и крикнуть:
«Кому нужен вечный корм? Налетай!»
— На Птичьем, конечно, на Птичьем, — толковал Крендель. — Мы его там сразу накроем. А куда ему девать монахов? Понесет на Птичий.
По Вековой улице мы бежали на Птичий, и навстречу нам то и дело попадались люди, которые тащили клетки с канарейками, аквариумы, садки с голубями. Один за другим мчались мимо автобусы, из окошек выглядывали голубятники, собачники, птицеводы, птицеловы и любители хомяков.
На рынке уже в воротах мы влипли в толпу аквариумистов. Здесь был лязг, хруст, гвалт, давка. В прозрачных банках бились огненные барбусы, кардиналы, гурами, макроподы, сомики, скалярии и петушки. То там, то сям из толпы высовывались рыбы-телескопы с такими чудовищно выпуклыми глазами, какими, наверно, и впрямь стоило бы поглядеть на Луну.
— Трубочник! — кричал кто-то где-то за толпой. — Трубочник! Самый мелкий,
самый маленький,
самый махонький,
самый мельчайший трубочник.
— Инфузория на банане! — вполголоса предлагал вполне интеллигентный человек и показывал всем банку, доверху забитую инфузориями.
Меня стиснули двое. Один продавал улиток, а другой покупал их. Я встрял между ними, и покупатель так давил меня в спину, будто хотел просунуть сквозь нее рубль.
— Красного неона Петух уронил! — заорал кто-то, и толпа развалилась.
Я выскочил на свободное место и чуть не упал на человека, стоящего среди толпы на коленях. Это был Петух — знаменитый на рынке рыбный разводчик.
— Стой! — крикнул Петух и яростно снизу посмотрел на меня. А потом быстро пополз на четвереньках и вдруг — ах, черт! — уткнулся носом в землю прямо у моего ботинка. Он накрыл губами красную с золотом рыбку, трепещущую на земле. Да ведь и нельзя хватать пальцами красного неона, только губами, только губами, чтобы не повредить нежнейших его плавничков.
Вскочив на ноги, Петух выплюнул неона в изогнутую стеклянную колбу. Да, это был красный неон — редкая рыбка с притоков реки Амазонки. Три пятьдесят штука.
А в голубиных рядах и народу и голубей было полно. Голуби — носатые, хохлатые, ленточные, фильдеперсовые, жарые — трепыхались в садках, плетенках, корзинках, за пазухами и в руках у продавцов и покупателей. Десять… двадцать… пятьдесят… сто монахов хлопали крыльями, клевали коноплю, переходили из рук в руки.
— Крендель! Здорово, Крендель! — заорал какой-то парень и под нос Кренделю сунул кулак, в котором был зажат голубь. — Хочешь черно-чистого?
— Крендель пришел! Монахов своих ищет!
— Моньку у него украли!
— Когда?
— Вчера?
— Моньку-то моего никто не видал? — спрашивал поминутно Крендель.
— Пара рубликов! Пара рубликов! — тянул меня за рукав пожилой голубятник. — Бери, пацан, не прогадаешь!
У одной клетки, где сидели как раз пять монахов, Крендель остановился. Это были не те монахи, но хорошие, молодые, ладные.
— Чего уставился? — сказал Кренделю хозяин, голубятник-грубиян по прозвищу «Широконос».
— А чего? — сказал Крендель.
— А то, — ответил Широконос.
— Ладно, ладно, — сказал Крендель.
— Еще бы, — добавил я.
— Гуляй, гуляй, — сказал Широконос. — Не твои монахи.
— Подумаешь. Поглядеть нельзя.
Мы отошли было в сторону, но Широконос сказал вдогонку:
— Дурак ты, и все. Бублик.
Крендель побагровел.
— Кто бублик? — сказал он и, прищурясь, подскочил к Широконосу.
— Моньку прошляпил — дурак. На Птичьем ищешь — опять дурак.
— Это почему же?
— Кто ж понесет Моньку на Птичий? Здесь его каждая собака знает.
— Куда ж тогда нести?
— Думай. Мозгами.
— Куда? — растерялся Крендель. — Не пойму куда.
Широконос презрительно посмотрел на него и сплюнул:
— В город Карманов.
Крендель позеленел.
Мы и раньше слыхали про город Карманов, но как-то в голову не приходило, что монахи могут туда попасть. А ведь в Карманове тоже был рынок, на котором продавали все, что угодно. Бывали там и голуби, и, как правило, такие голуби, которые «прошли парикмахерскую».
Так уж получается на свете, что не только люди ходят в парикмахерскую. Голубям она бывает порой тоже необходима. К примеру, есть у тебя чистый голубь, но кое-где белоснежную его чистоту нарушают досадные черные или рыжие перья. Значит, этот чистый не так уж чист. Что делать? В парикмахерскую его, а потом — на рынок.
Почти все голубятники — неплохие парикмахеры, но встречаются среди них большие мастера этого дела. В городе Карманове и жил, говорят, голубиный парикмахер «Кожаный». Ему носили ворованных голубей, и он делал им такую прическу, что родной отец не мог узнать.
— Если они в парикмахерской, — задумчиво сказал Крендель, — хана.
— Еще бы, — согласился я.
— А ты помалкивай, — разозлился вдруг Крендель. — Тоже мне знаток. Будешь много болтать — сам отправишься в парикмахерскую. Вон какие патлы отрастил!
Через полчаса мы были уже на вокзале. Здесь толкалось много народу, и мне казалось, что это те же самые люди, которые только что были на Птичьем. Они бросили своих хомяков, схватили лопаты, авоськи и ринулись к поездам.
— Где Бужаниновский? — кричал кто-то.
— А в Тарасовке остановится?
Дачники-огородники, с лейками, сумками, саженцами, закутанными в мешки, толпились у разменных касс, топтались у табло, завивались очередью в три хвоста вокруг мороженого.
«Где Бужаниновский? Где Бужаниновский?» — слышалось то и дело.
— А в Тарасовке остановится?
— Поезд до Бужанинова, — рявкнуло под стеклянными сводами вокзала, — отправляется с третьего пути. Остановки: Карманов, далее везде.
Не успел заглохнуть голос, как весь вокзал кинулся на третий путь, по-прежнему беспокоясь: «Где Бужаниновский?»
Выскочив на перрон, пассажиры наддали жару, а мы с Кренделем ныряли то вправо, то влево, виляли между чемоданами и узлами, стараясь первыми впрыгнуть в вагон. Но это нам никак не удавалось: то встревал какой-нибудь чудовищный саквояж, то братья-близнецы, поедающие мороженое, то седой полковник с тортом в руках. Наконец мы втиснулись в вагон, в котором не было ни капли места. Все было занято, забито, заполнено.
— Давай сумку! Давай сумку! — кричали все чуть не хором.
— Займи мне место!
— А в Тарасовке остановится?
Вдруг послышалось шипенье, двери вагона съехались, прищемляя рукава и чемоданы, пассажиры дружно уклонились в сторону Москвы — поезд мягко тронулся.
Пробиваться в вагон мы не стали, застряли в тамбуре. Нас прижимали то к одной стене, то к другой и, наконец, притиснули к остекленным дверям, на которых было написано:
На той двери, к которой прислонили меня, некоторые буквы в надписи были стерты, и она читалась так:
На другой половинке, к которой придавили Кренделя, надпись читалась уже по-другому:
Народу в тамбуре прибывало. Дверь, ведущая в соседний вагон, то и дело открывалась. Через нее, не хуже той Сони, лезли огородники с чемоданами.
Рядом с нами вплотную стояли два человека. Один из них был высок, с рыжими усами под носом и в соломенной шляпе. На плечах его висел пиджак-букле, на ногах блестели хорошо начищенные сапоги. Второй был ниже ростом, молодой, носатенький. На носу виднелись веснушки, меньше двухкопеечной монеты. Усатый держал под мышкой черную папку на «молнии». Веснушчатый нетерпеливо переминался с ноги на ногу, покачиваясь вместе с электричкой.
Наконец он не выдержал и сказал:
— Когда?
Усатый недовольно огляделся и ничего не ответил.
— А где? — спросил Веснушчатый.
Усатый нахмурил усы, хотел что-то сказать, но посмотрел на Кренделя и раздумал.
И только когда поезд дернулся, тормозя, и все пассажиры уклонились в сторону города Карманова, когда зашипели двери электрички, Усатый тихо-тихо шепнул что-то в ухо Веснушчатому. Слов его никто бы не мог разобрать, но мы разобрали: «Жду тебя у бочки с квасом».
Пассажиры комом вывалили на перрон и кинулись к переходному мосту, который стоял над железной дорогой, как раскоряченная буква «П».
Веснушчатый сразу нырнул в толпу и растворился, а шляпа Усатого долго маячила впереди. Река пассажиров швыряла ее, как некую соломенную шлюпку.
Вместе с толпой мы взнеслись на переходной мост и увидели город Карманов: красные крыши, башни монастыря и трубу, на которой написано было — «1959», чтоб в будущем люди не мучились, размышляя, в какую эпоху возведено это сооружение. Кроме башен и трубы, среди кармановских крыш больше ничего не возвышалось, скорее проваливалось, но что проваливалось, мы не успели разобрать, река пассажиров смыла нас с моста на привокзальную площадь.
Здесь река распалась на ручьи, которые закрутились у продуктовых палаток, но на другом конце площади ручьи снова слились в одно русло и ворвались в ворота, на которых было написано:
В воротах пассажиры обратились в покупателей, стиснули нас и потащили вперед.
— Семечки! Семечки! Солнечны! Тыквенны!
Жарены!
Калены!
Подсушены!
Как солдаты, в две шеренги стояли за воротами продавцы семечек. Прямо в нос покупателям совали они граненые стаканы, между ног зажимали туго набитые мешки.
Семечками, клюквой, сушеными грибами и раками обрушился на нас Кармановский рынок и пошел кидать от прилавка к прилавку. Как щепки, болтались мы в волнах покупателей. То прибивало нас к одному берегу, на котором были навалены кочны капусты, холмы брюквы, курганы моркови, то к другому, на котором понаставлено было деревянного товару: матрешки с пунцовыми щеками, липовые ложки и половники, свистульки в форме птенца.
Кармановская толкучка нас ошарашила. Крендель безвольно крутился вокруг деревянных яиц. Да и то сказать: два рынка подряд кого хочешь вышибут из седла.
Впрочем, на Кармановском рынке пихались, толкались и отдавливали ноги куда сильней, чем на Птичьем. Но мы уж и не видели особой разницы. Весь мир превратился в огромный рынок, и мы не понимали, что мы сами такое — продавцы, покупатели или просто семечки.
— Семечки! Семечки!
— Жарены!
Калены!
Подсушены!
Наконец мы попали в струю, которая принесла нас в самый угол рынка, под башню.
Здесь пели петухи, глядели из кошелок гуси, мычали бычки. Прямо на земле лежали индюки, связанные, как пленные туземцы. Они раздраженно трясли сизыми бородами.
— Где индюки — тут и голуби, — оживился Крендель.
Но голубей нигде не было видно. Парень лет десяти принес продать кошку. Кошка была пятнистая, будто корова.
— Почем? — спросил Крендель.
— Три рубля… а вправду купишь, за рубль отдам.
— Чего ты ее продаешь-то?
— Царапается, дьявол.
Кошка сидела за пазухой спокойно, прикрыв хитрые кармановские глаза, и при народе царапаться не решалась.
— Кожаного знаешь, который голубей стрижет? — спросил Крендель.
— Голубей? На кой же их стричь?
— Да ты сам-то кармановский? Не слыхал, что у вас голубей обстригают?
— Не слыхал.
— С такими знаниями тебе кошку сроду не продать, — сказал Крендель, и мы стали проталкиваться к другой башне, у которой прямо на крыше росла береза.
Здесь под монастырской стеной на клеенках, на тряпках, просто на земле грудами лежали дверные ручки, скобы, подсвечники, шпингалеты, рубанки, напильники. Сидя на корточках, покупатели рылись в железном хламе, а продавцы стояли поодаль. Чуть не у каждого продавца на груди висело ржавое ожерелье, составленное из английских, амбарных, секретных, сарайных, бородатых и трехбородых ключей. На ключи было много покупателей, их брали десятками.
Здесь же стоял человек, который продавал ошейники. На каждую его руку, от запястья до плеча, были нанизаны самые разные ошейники — мягкие кожаные, строгие железные, фигурные, составленные из латунных колец, на которые можно навешивать собачьи медали.
Для приманки покупателей он надел себе на шею лучший, мельхиоровый ошейник, на котором было выгравировано:
— А вот — грабли! — сказал кто-то позади нас.
Я оглянулся и вздрогнул.
Перед нами стоял гражданин Никифоров, а вокруг него будто из-под земли вырастал лес граблей.
Гражданин Никифоров стукнул об землю граблями и сказал мне прямо в глаза:
— И дед и отец мой были хлеборобами! Понял?
Понять это было невозможно.
Казалось невероятным: откуда взялся гражданин Никифоров на Кармановском рынке? Как, где, когда вчерашние грабли успели размножиться?!
Крендель поголубел от изумления.
В голове его, как змеи, зашевелились подозрительные мысли. Как же так, вчера бродил по нашему переулку, а сегодня вдруг в Карманове. Получается какая-то странная связь. В чем дело?
И гражданина Никифорова такая связь, как видно, изумила. Вчера еще он видел нас в переулке, а сегодня вдруг — в Карманове.
Крендель и гражданин застыли, глядя друг другу в глаза.
Вдруг над головой моей пронесся тревожный шквал, шевельнул волосы и обрушился на гражданина Никифорова. Этот шквал был не что иное, как мысли Кренделя.
«Что такое? Как же так? Вчера — в переулке, а сегодня — в Карманове!» — стремительно мыслил Крендель.
Шквал был отброшен встречным ураганом.
«Как же так! — думал Никифоров. — Вчера — в переулке, а сегодня — в Карманове!»
И тут над головой моей со свистом полетели самые разные мысли — мысли Кренделя и гражданина Никифорова. Они скрещивались, как шпаги.
«Вчера…» — думал Крендель.
«…в переулке…» — парировал Никифоров.
«А сегодня…» — думал Крендель.
«…в Карманове!» — мысленно кричал Никифоров.
«Грабли! Грабли! При чем здесь грабли?»
Некоторое время мысли Кренделя топтались на граблях, но вдруг напали на новую жилу.
«Грабли — для отвода глаз! Он связан с Кожаным!»
«Слежка!» — в ту же секунду мелькнуло в голове гражданина.
Несколько мгновений мысли Кренделя и гражданина бушевали вовсю. Они вливались в мою голову, как мутные потоки в озеро.
«Грабли!» — гремело с одной стороны.
«Слежка!» — бурлило с другой.
Голова моя трещала от напора чужих мыслей. Но вот мне немного полегчало — думы противников поуспокоились.
«Ерунда, — думал, наконец, Никифоров. — Откуда они знают? Я чист, как голубь. Все — суета».
«Спокойно, Кренделюша, спокойно, — успокаивал себя Крендель. — При чем здесь Кожаный? Надо понаблюдать».
Успокоившись, гражданин Никифоров решил оформить кое-какие мысли словами.
— Вы что тут делаете? — спросил он.
— А вы?
— И дед и отец мой были хлеборобами! — пояснил гражданин Никифоров. — А я грабли строю… для нужд сельского хозяйства.
— А мы так… — сказал Крендель. — Тоже для нужд… интересуемся…
— Не мною ли? — намекнул гражданин.
— Да нет, мы для нужд… насчет парикмахерской…
— Насчет парикмахерской ничем помочь не могу, — твердо сказал гражданин Никифоров. — Моя специальность — грабли… Гражданочка, гражданочка! — закричал он, отворотясь. — Купите грабельки! Сами согребают, сами разгребают. Преполезный прибор!
— Что-то уж больно длинные, — сомневалась гражданочка, приглядываясь к граблям. — И крепкие ли зубья?
— У этих граблей зубья крепче, чем у крокодила, — пояснял Никифоров. — Изготовлены из лучших пород березовой древесины. Хоть землю греби, хоть опавший лист.
Когда она отошла, Крендель спросил:
— А вы не знаете, как нам найти Кожаного?
— Да вон он стоит, — сказал Никифоров, отмахиваясь. — Вон он стоит, Кожаный. В кожаном пальто.
Человек, на которого указывал Никифоров, стоял к нам спиной. В этой слегка сутулой, длинной и узкой спине чудилось что-то парикмахерское.
Над кожаными острыми плечами виднелась кожаная кожаная кепка, а снизу, из-под пальто, торчали блестящие хромовые брюки и ботинки бычьего цвета.
Крендель подошел к кожаной спине и, робея, кашлянул.
Спина хрустнула — человек обернулся. К моему изумлению, он и спереди был затянут в кожу. Из распахнутого пальто виднелся замшевый жилет, перепоясанный сыромятным ремешком.
Из-под жилета — кожаная майка.
— В чем дело? — спросил Кожаный. Голос его был скрипуч и хрустящ.
— Мы насчет обстригания, — начал Крендель и растерялся. — Не стригли ли вы… Мы из Москвы… Насчет стрижки-брижки…
Крендель махнул рукой, хотел пояснить, но не смог. В Карманове он чувствовал себя неуютно. В Москве-то, да еще в Зонточном, он бы сразу взял парикмахера за кожаные бока, а тут потерял лицо и замямлил:
— Не приносили ли вам стричь… Бывает, что приносят… Конечно, и в Москве обстригают, но…
— О какой стрижке идет речь? — надменно сказал Кожаный и вынул из кармана руку в замшевой перчатке. В руке он держал небольшой портсигар из крокодиловой кожи.
— Нам сказали, что вы обстригаете… — неуверенно пояснил Крендель.
— Я — обстригаю?! Что за чушь?! Я и ножниц-то сроду в руках не держал. Вот алмаз — пожалуйста. Режет любое стекло, в какую хочешь сторону.
Он вытащил из портсигара небольшой предмет, похожий то ли на молоточек, то ли на гриб опенок, с железной головой и деревянной ножкой.
— Почем? — громко сказал кто-то за моей спиной.
Я оглянулся. За нами стоял Веснушчатый нос, тот самый, что приставал в тамбуре с вопросами к Усачу в шляпе.
— Почем? — спрашивал Нос, наваливаясь мне на плечи и разглядывая алмаз.
— Червонец.
— Даю пятерку.
— Пятерку за алмаз, который режет в любую сторону!
— Пятерка тоже деньги, — веско сказал Нос. — Ну ладно, накину трешку.
— Накинь еще два рубля.
— Да скинь хоть рублишко.
— Нужен алмаз — бери, не нужен — вали, — сказал Кожаный, покачал алмазом и сунул Веснушчатому носу под нос. Тот наклонился, оценивая инструмент глазом, и почему-то понюхал его.
— Ладно, — согласился он. — На деньги — давай сюда алмаз.
— То-то, — говорил Кожаный, пересчитывая деньги. — Три, четыре… семь, восемь… а где еще рубль?
— Может, скинешь все-таки? — предложил Нос, укладывая алмаз во внутренний карман.
— Я те скину! — рассвирепел Кожаный, хватая покупателя за рукав и норовя добраться до внутреннего кармана. — Ребята, держи его!
Крендель подскочил к покупателю справа, нажал в бок:
— Слышь, парень, не шути!
— Ладно, ладно, успокойся, — сказал Веснушчатый, отталкивая Кренделя. — Обложили со всех сторон.
Он вынул из кармана рубль, отдал продавцу и исчез в толпе.
Кожаный запахнул пальто и, даже не кивнув нам, пошел в другую сторону.
Крендель потерянно глядел ему вслед. Да, в Карманове он был не в своей тарелке. Его тарелкой был Зонточный, а здесь все шло по-другому, даже воздух здесь был особый, кармановский, пропахший пивом, подсолнечными семечками.
— Я, кажется, не то говорил. Надо было спросить про монахов.
— Еще бы, — подтвердил я.
— А ты что ж молчал! — рассердился Крендель, схватил меня за руку и потащил к выходу. — Ищи кожаную спину!
Мы побежали через рынок, и я крутил головой, но не видел уже нигде кожаной спины. Да и вообще спин как-то не было видно:
рынок то глядел исподлобья,
то поворачивался боком,
то показывал ухо,
золотой зуб,
кудрявую челку,
и только когда мы подбежали к выходу, рынок вдруг повернулся спиной.
Выпуклой и вогнутой, черной и коричневой оказалась спина Кармановского рынка, но ничего кожаного не было видно в ней.
Зато я заметил желтую бочку на колесах, а у бочки с кружкой кваса в руке стоял Веснушчатый нос. Рядом — Усач в соломенной шляпе. Он тоже держал в руках кружку, из которой высовывалась белая папаха пены. Сунув усы в эту папаху, Усач разглядывал алмаз-стеклорез, который держал в другой руке.
— Да вы понюхайте! — послышалось мне.
Обтерев усы рукавом, Усач приблизил алмаз к носу.
— Пахнет хлебом, — сказал он.
— Это квас пахнет хлебом, нюхайте внимательней.
— У тебя, Васька, нос как у собаки, — сказал Усач и, отхлебнув кваса, снова понюхал алмаз.
Крендель дернул меня за рукав.
— Давай, давай, а то спину упустим! — крикнул он, и мы проскочили в ворота, не в те, через которые входили на рынок, а в другие, с противоположной стороны.
С другой стороны Кармановского рынка тоже, оказывается, имелась площадь. Здесь, как видно, недавно была ярмарка.
Посреди площади торчало странное сооружение, похожее на какой-то капитанский мостик. Рядом лежала на земле коричневая лужа. По углам площади стояли железные домики без окон. Из-за железных дверей на улицу доносились хлопающие звуки, будто внутри кто-то заколачивал гвозди.
Мы подошли к железному домику, на котором висела табличка:
Крендель открыл дверь, и мы увидели длинный деревянный барьер.
У барьера спиной к нам стояли несколько человек. Они держали в руках духовые винтовки.
— Тир! — огорошенно шепнул Крендель, и тут же все винтовки разом выстрелили.
— Тьфу, опять в незрелое, — раздраженно сказал один стрелок, снял шляпу и вытер ею лоб.
На задней стенке висели четыре мишени. На каждой из них было нарисовано огромное зеленое яблоко. Внутри этого незрелого яблока заключалось другое — желтое. В середине желтого — было оранжевое, а в самой сердцевине багровело спелое яблочко, в которое и метились стрелки.
— А вам чего тут надо? — раздраженно сказал стрелок, попадающий в незрелое, оборотясь к нам. — Это тир для взрослых.
Он снова выстрелил, снял шляпу и сильно ударил ею о прилавок:
— Опять в незрелое!
— Да ты сходи за молоком! — сказал патронщик, и все стрелки ухмыльнулись.
Незрелый побагровел, бросил винтовку и выскочил на улицу.
С минуту метался он по площади и скрежетал зубами.
Как видно, неудачи в стрельбе сильно его огорчали. Отдышавшись, стрелок подошел к соседнему домику, над дверью которого висела вывеска:
Мы нырнули за ним в приоткрытую дверь, и сразу обрушились на нас звуки заколачиваемых гвоздей. Точно такой же барьер, как и в «Яблочке», перегораживал комнату, но мишени за ним висели другие — белые, будто облитые молоком. В центре каждой из них чернел кружок размером с трехкопеечную монету. Попасть в кружок было трудно. Дырки от пуль большею частью чернели в «молоке».
Незрелый суетился у барьера, запихивал в ствол патроны и торопливо стрелял.
— Давай! Давай! — подзадоривал патронщик. — Крой! Кроши!
— Вы что это ходите за мной! — закричал вдруг стрелок, оборачиваясь к нам. — Сглазить хотите?! Не выйдет!
Он снова выстрелил и промазал. Это его потрясло. Подпрыгнув на месте, он сдернул с головы шляпу, бросил на пол и, как конь, растоптал ее.
Мы с Кренделем выскочили на улицу и, подгоняемые криками и выстрелами, побежали через площадь к третьему железному домику. Над дверью его красовалась самая большая вывеска, на которой был нарисован усатый человек в шляпе с павлиньим пером. Из усов его выливалась кривая надпись:
Отчего-то робея, мы заглянули в дверь и застыли на пороге. Перед нами в кресле сидел Кожаный и горстями высыпал на прилавок духовые патроны.
— Ага! — сказал он, увидев нас. — Старые знакомые! Прошу. Любая винтовка. На выбор.
— У нас денег нет, — растерялся Крендель.
— Денег нет — это плохо. Без денег какая же стрельба, — нахмурился Кожаный.
В тире не было ни души. Вот сейчас бы и надо было ясно и толково поговорить о монахах. Крендель вздохнул, приоткрыл рот, но тут Кожаный сказал:
— Чего вздыхаешь? Пострелять хочется?
— Еще бы, — вздохнул и я.
— Ладно уж. По старой памяти вот вам два патрона — палите.
Замшевым перчаточным пальцем он выкатил из россыпи два патрона, и Крендель сразу схватил винтовку.
Поблескивая сизым металлом, винтовки лежали на прилавке. Приподняв одну с прикладом густого кофейного цвета, я почувствовал, какая она тяжелая. От нее пахло маслом и сталью.
Левой рукой я надавил на ствол. Он туго крякнул и переломился, открывши влажный от масла канал. Я вставил туда пульку, похожую на свинцовый наперсточек, прижал к щеке блестящий приклад.
— В слона! — шепнул Крендель и выстрелил.
Серый, рябой от пулевых ударов слон не шевельнулся.
— Промазал, — недовольно сказал Кожаный.
Крендель отложил винтовку и, тяжело дыша, стал глядеть, как я целюсь.
Три железные птицы свисали передо мной с потолка: утка, гусь, и лебедь с особенно тоненькой шеей. Вместо ног под каждою птицей торчал рычажок с белой кнопкой.
— Ну давай, давай, стреляй скорее, — не выдержал Крендель.
— Куда спешить, — ответил за меня Кожаный. — Надо выбрать.
Под птицами к стене была приделана бочка с надписью «Пиво», рядом стояла мельница с красными крыльями. А в самом нижнем ряду мишеней разместился настоящий зоопарк: рябой боевой слон, тигр, подкрадывающийся к антилопе, жираф. Неведомо как и заяц затесался в эту компанию, прилетевшую в город Карманов прямо из джунглей.
— Бей в тигра! — сказал Крендель таким тоном, будто слон был у него в кармане.
Я поцелился в тигра, в жирафа и, в конце концов, выбрал сундучок, который притулился сбоку. Что-то таинственное было в этом сундучке. Хотелось узнать, зачем он висит такой простенький среди ярких мишеней.
— Ты в сундучок не целься, — сказал Кожаный. — В сундучок стреляют самые лучшие стрелки. Цель в слона.
Я прицелился в слона.
— Бери чуть ниже, — командовал Кожаный. — Под самую кнопочку. Плавно нажимай спуск, не дергай.
Я подвел мушку под самую кнопочку и плавно нажал. Винтовка сухо треснула, а слон, который до сих пор крепко стоял на ногах, вдруг рухнул на колени.
— Вот это стрелок! Слона подбил! Хочешь еще разок?
— Еще бы, — ответил я.
— Хватит, — сказал Крендель, побледневший от огорчения. — Некогда нам стрелять.
— Что такое?
— Дело есть… Надо поговорить… В тот раз я спрашивал насчет парикмахерской, так не в ней дело…
— Что за чушь! — плюнул Кожаный. — Опять парикмахерская?!
— Да нет… дело в том, что мы ищем монахов.
— Монахов?! — изумился Кожаный, привстал и, как мне показалось, немного побледнел.
— Монахов, — подтвердил Крендель. — Вот и хотели у вас спросить, посоветоваться, как их найти, может, вы слыхали…
Кожаный заволновался. Оглянулся зачем-то на дверь и тихо спросил:
— Каких монахов?
— Наших, — ответил Крендель, тоже понизив голос.
— Сколько же вам надо монахов?
— Пять.
Кожаный снял кожаную кепку, вытер пот, выступивший у него на лбу.
— Не много ли? — сказал он. — Может, одного хватит?
— Нам хотя бы Моню, — жалобно ответил Крендель.
— Моню? — изумился Кожаный. — Что ж вы раньше-то молчали? Надо было сразу дело говорить. Все монахи здесь, а Моня… — вдруг он замолчал и приложил палец к губам.
Дверь дернулась, и в тир вошел новый посетитель.
— Почем выстрел? — спросил он, подходя к барьеру.
Это был тот самый Веснушчатый нос, которого звали Василий.
— Пять копеек, — недовольно ответил Кожаный, делая нам знаки пока помолчать.
— А сколько всего мишеней?
— Десять.
— Вот полтинник, — сказал Нос, выкладывая на прилавок деньги.
— Ого! — восхитился Кожаный и подмигнул нам. — Десять выстрелов! Может быть, лучше одиннадцать или двенадцать?
— Хватит десяти.
— Вот это я люблю. Ты, оказывается, настоящий стрелок.
— А вы, оказывается, не только на рынке торгуете.
— Торговля — это так, ерунда. А сердце мое здесь.
— Оно у вас тоже кожаное? — спросил Нос.
Не дожидаясь ответа, он вскинул винтовку и выстрелил.
Пуля ударила в кнопочку — утка железно крякнул и перевернулась.
— Отличный выстрел! — похвалил Кожаный. — А сердце у меня мягкое, отзывчивое. По правде говоря, оно — золотое.
— Может, алмазное? — спросил Василий и выстрелил в гуся.
Гусь рухнул.
Кожаный нахмурился.
Василий перезарядил винтовку и сшиб лебедя. Размахивая длинной шеей, лебедь закачался, как маятник стенных часов.
Веснушчатый ударил в мельницу. Взвизгнула какая-то пружинка — и красные крылья закрутились, замелькали, сливаясь в сплошное розовое колесо.
— Теперь в бочку, — шепнул Крендель, и тут же щелкнул выстрел.
В бочке что-то загремело, и оттуда выскочил ухмыляющийся медведь с кружкой пива в руках.
— Вот какие стрелки у нас в Карманове! — с гордостью сказал Кожаный и похлопал ладонями, изображая аплодисменты. — Ни в Тарасовке, ни в Перловке сроду не было таких стрелков.
Он встал и торжественно снял кожаную кепку.
— Как ваше имя и отчество?
— Василий Константинович.
— Позвольте, уважаемый Василий Константинович, и мне стрельнуть в вашем присутствии.
Отойдя к задней стенке, Кожаный хлопнул медведя по голове, затолкал его в бочку, наладил остальные мишени. Вернувшись к барьеру, быстро зарядил все пять винтовок.
— Стреляем по-кармановски! — крикнул он и выстрелил.
Утка крякнула и перевернулась.
Вторую винтовку Кожаный взял одной правой рукой, а левую руку сунул в карман, чтоб не мешала.
Выстрел — гусь рухнул.
Лебедя он сшиб одной левой, а в мельницу стрелял обеими руками, но даже не донес винтовку до плеча. Выстрелил от живота — и крылья мельницы закрутились.
Медведя же, сидящего в бочке, Кожаный совсем обидел. Он вообще не целился в него. Даже не поднял винтовку с прилавка, просто нажал курок — и медведь выскочил из бочки со второй кружкой пива в руках.
— Заряжай! — крикнул стрелок и похлопал сам себе ладонями.
После такой потрясающей стрельбы обстановка в сразу накалилась. В тире запахло порохом. Толкая меня локтями, Крендель кинулся заряжать винтовки, а Василий Константинович задумчиво разглядывал мишени.
Строго поджав губы, он разложил винтовки перед собой и замер. Собранный, подтянутый, он сейчас напоминал ныряльщика, который стоит на вершине скалы, собираясь прыгнуть в море.
Вот он шагнул вперед, схватил сразу две винтовки, одну правой, другую левой рукой. Два выстрела слились в один. Боевой слон рухнул на колени, а тигр прыгнул на антилопу.
Стрелок схватил две другие винтовки, и жираф бросился бежать на месте, а заяц застучал в пионерский барабан.
— Вот это по-кармановски! — сказал Кожаный. — Теперь валяй в сундучок.
— Стреляйте вы. Я передохну.
— Заряжай, — согласился Кожаный и отошел поправить мишени.
Вернувшись, он лениво стянул с рук перчатки, одним махом сбросил кожаное пальто и внимательно оглядел нас, как бы проверяя, сумеем ли мы оценить то, что сейчас произойдет.
— Стреляю в слона! — четко сказал он и вдруг выстрелил в потолок.
Пуля с визгом отскочила от потолка и ударила рикошетом точно в белую кнопку. Многострадальный слон рухнул на колени, а стрелок схватил другую винтовку и пальнул в стену. Взвизгнула пуля, рикошетом ударила в кнопку, и тигр прыгнул на антилопу. Жирафа Кожаный подбил рикошетом от другой стены, а зайца обидел не меньше, чем пивного медведя — выстрелил в пол, и все-таки пуля попала куда надо. Пришлось зайцу молотить в барабан.
— Выстрел в сундучок! — объявил Кожаный и на этот раз тщательно выбрал винтовку. — Но, конечно, не какой-нибудь перловский выстрел или тарасовский. Стреляем по-кармановски!
Он нырнул под прилавок и достал узкую черную ленту.
— Завяжи-ка мне глаза, — сказал он Кренделю.
— Не может быть, — ахнул Крендель.
— Завязывай, да покрепче.
Волнуясь и восхищаясь, Крендель завязал ленту у него на затылке.
С повязкой на глазах и винтовкой в руках Кожаный был похож на пирата, играющего в жмурки. Он вскинул винтовку, уставил ее в потолок и медленно стал опускать, направляя ствол на мишени. Вначале он нацелился в утку, перекочевал на гуся, миновал лебедя, задержался немного на слоне, и слон даже задрожал, но ствол поплыл дальше, ощупал тигра и вдруг отскочил в сторону, уперся в сундучок и заплясал на месте, выискивая кнопку размером с рисовое зерно.
Сухо щелкнул выстрел, и в первое мгновенье я не понял: попал Кожаный или нет. Но вот в сундучке что-то звякнуло, и тире раздалась нежная, хрустальная мелодия:
Мой миленький дружок,
Любезный пастушок…
Тихо-тихо играл музыкальный сундучок. Казалось, в нем сидят кармановские гномики и трясут золотыми колокольчиками.
— Да, — вздохнул Василий, когда сундучок затих. — Трудно с вами тягаться. Ладно, сейчас я не буду стрелять. Последний выстрел останется за мной.
— Как так? Это не по-кармановски!
— Почему не по-кармановски? Выстрел останется за мной!
— Проиграл! Проиграл! — закричал Кожаный. Сдался!
— Ах, проиграл? Ладно, отойдите в сторону. Подальше отойдите, а то как бы рикошета не получилось.
Он выбрал винтовку, несколько раз вскинул ее к плечу.
— Ваш сундучок играет только одну мелодию?
— Сколько же тебе надо? Хватит и «Пастушка».
— А больше он ничего не играет? — спросил Вася, убирая одну руку в карман, а другой вскидывая винтовку.
— Больше ничего.
— Ну так послушаем! — сказал Вася и выстрелил.
Пуля ударила в сундучок, в нем что-то крякнуло, и в тот же миг послышалась мелодия. И правда, это была совсем другая мелодия, да, гномики заиграли бодрей.
Я люблю тебя, жизнь,
И надеюсь, что это взаимно…
— Что такое? — прислушивался Кожаный. — «Я люблю тебя, жизнь…»?
— «И надеюсь, что это взаимно…» — ответил Вася и вышел из тира, твердо хлопнув дверью.
— Какая жизнь? — повторял Кожаный, присаживаясь на корточки перед сундучком. — Какая, к черту, жизнь?
Он нажал кнопку, и сундучок заиграл «Пастушка».
— Ничего не пойму. Откуда взялась эта жизнь? Да и вообще, что это за парень? Я его раньше в Карманове не видал.
Кожаный задумался, прошелся по тиру взад-вперед и, наконец, вспомнил о нас.
— Так значит, вам монахов надо? — спросил он.
— Ага, — кивнул Крендель.
— Тогда пошли.
— Куда?
— Сюда, — ответил Кожаный и поманил нас за прилавок.
Наступая на пульки, там и сям валяющиеся на полу, мы подошли к стене, на которой висели мишени. Кожаный стукнул в стену кулаком — и в ней открылась дверца.
— Заходите, — сказал он. — Только поскорее.
В узенькой темной комнате, которая оказалась за дверью, вокруг стола, освещенного оплывшею свечкой, сидели монахи и играли в лото.
В черных, ниспадающих к полу одеждах монахи сидели вокруг стола, и табачный дым волнами ходил над ними.
В сизых волнах пламя свечи колебалось, как парус, и, как вулкан, вздымалась со стола трехлитровая банка, наполненная пивом.
Монахи, все до единого, были подстрижены наголо. И это особенно поразило меня в первую секунду. Как соборные купола, сияли над столом их лысые головы, освещенные свечкой. Из-под первого купола выглядывала курчавейшая борода, которая давно не щупала ножниц, под вторым — наподобие банана висел ноздреватый нос. Два других купола были поменьше, сияли послабей, и под ними не было видно никакого лица, только рты, в которых горели сигареты.
На столе там и сям были рассыпаны монеты и клетчатые таблицы. Ноздреватый потрясывал голубым мешочком.
— Семьдесят семь, — сказал он, достав из мешочка лотошный бочонок.
— Бандитизм, — откликнулся бородач, и все стали хватать монеты и закрывать ими клетки, в которых была цифра 77.
— Восемьдесят девять, — сказал ноздреватый.
— Кража со взломом, — сказал от двери Кожаный, и монахи разом обернулись к нам. — Статья восемьдесят девятая Уголовного кодекса, — продолжал Кожаный. — Карает за кражу со взломом сроком до шести лет.
Купола молча разглядывали нас. Один из них — курчавая борода — встал с места, подошел поближе и сказал густым и приятным, бархатным голосом:
— Это что за рожи?
— Да вот, — ответил Кожаный, указывая на нас, — монахов они ищут.
— Ты что? — спросил бородач и постучал себя пальцем по куполу. — Все мозги в тире отдолбил?
— А ну сядь на место, Барабан, и помолчи! — сказал Кожаный, и весь его гардероб заскрипел от гнева.
— Только и знаешь медведя из бочки вышибать, — недовольно бурчал бородатый Барабан, но на место сел.
— Я знаю, чего откуда надо вышибать, — чуть угрожающе сказал Кожаный. — Ты понял, Барабан?
— Понял, понял, — сказал Барабан, понизив голос. — А этих зачем сюда притащил? Чего им надо?
— Сам спроси, чего им надо.
— Так вам чего надо, шмакодявки? — грозно спросил Барабан.
— Монахов, — шепнул Крендель. В голосе его слышалась сильнейшая дрожь.
— Каких монахов?
— Наших.
— А сколько же вам надо монахов?
— Пять.
— Пять???!!! — повторил бородач чуть ошеломленно. — Не много ли? Может, одного хватит?
— Нам хотя бы Моню, — жалобно ответил Крендель.
— Вот видишь, — сказал Кожаный. — Все сходится.
— Все сходится, — сказал Барабан и принялся изумленно и яростно чесать свою бороду.
— Ну что же, — сказал Кожаный и обнял нас за плечи, — вот они, пять монахов. Все перед вами.
— Где? — не понял Крендель и даже заглянул под стол, нет ли там садка с голубями.
— Да вот они, — пояснил Кожаный, — в лото играют. А Моня — это я.
— Чего?
— Я и есть Моня, Моня Кожаный, — с некоторой гордостью подтвердил Кожаный. — Выкладывай, что у тебя.
— У меня? — сказал Крендель совершенно раздавленным голосом. — У меня ничего.
— Как ничего? Зачем же тогда пришел?
— Монахов мы ищем, — тупо сказал Крендель, оглядываясь, как загнанный зверь. Он никак не мог понять, да что же это такое — Моня, Великий белокрылый Моня — вдруг кожаное пальто, кепка, жилет.
И действительно, понять это было трудно, почти невозможно, но понять было надо, и Крендель напрягся, наморщивая лоб. Я-то уж давно все понял. Я понял, что Карманов — это вам не Москва, здесь все возможно, а если это тебе не нравится, лучше сюда не приезжать.
— Я и есть Моня Кожаный, — втолковывал Кожаный. — Говори, что у тебя? Кто вас послал?
— Они, наверно, от Сарочки, — подал голос один из пустолицых.
— Монахов мы ищем, — в отчаянии забубнил Крендель.
— Тьфу! — плюнул Моня Кожаный. — Да зачем тебе монахи?
— Гонять, — ляпнул Крендель.
В голове его, как видно, творилось черт знает что. Если раньше в ней сидели пять похищенных монахов, то здесь, в Карманове, в его голову набилось столько разного мусора, что вымести его одним махом было невозможно. Грабли и стеклорезы, стрельба по-кармановски смешались в его голове, а к пяти монахам добавились еще пять. Получилось десять. Одни сидели в голове, другие играли в лото, и разобраться в этом Крендель был не в силах.
— Гонять? — повторил Кожаный и развел руками, пытаясь сообразить, как же это так — гонять монахов?
— Да они, наверно, от Сарочки, — снова сказал пустолицый. — Сарочка вечно напортачит.
Тут ноздреватый, который молчал до сих пор, бросил на стол лотошный мешочек и взмахнул руками, как голубь, собирающийся взлететь.
— Ты что, не видишь! — злобным шепотом крикнул он. — Они подосланы! Гонять собрались! Хватит! Гоняли уже нас!
Он кинулся вперед, схватил меня за шкирку, а Кренделя за шиворот и принялся трясти. Я почувствовал, что превращаюсь в голубой мешочек. Кости мои застучали, как лотошные бочонки.
— Гоняли нас! Гоняли! Кто вас подослал?! Это — подкидыши!
— Широконос… с Птичьего. «Ищите, говорит, в Карманове. Если украли, значит, там». Мы и поехали монахов искать.
— Врешь, моль, червяк! — взревел Барабан. — Вот они, монахи, все перед вами.
— Да это не те монахи! — закричал Крендель. — Нам голубей надо! У нас голубей украли, мы и поехали Кожаного искать. Который голубей стрижет.
— Постойте, — сказал Моня Кожаный. — Я раньше и правда держал парикмахерскую, причесывал сизокрылых. Но давно уж распустил клиентов. Так что, у вас голубей, что ль, украли, монахов?
— Монахов, монахов! — обрадовался Крендель. — Голубей.
— Тьфу! — плюнул Кожаный. — Я думал вам другое надо.
— О чем ты думаешь! — сказал Барабан. — Хочешь нас всех под монастырь подвести? Только и знаешь медведя из бочки вышибать!
— Я тебе знаешь чего вышибу? — грозно спросил Кожаный. — Понял чего? Или нет?
— Понял, понял, — сразу сказал Барабан.
— А вы, голуби, — сказал Моня, — выметайтесь отсюда, и чтоб духу вашего в Карманове не было!
— Поняли, поняли, — облегченно сказал Крендель и уж хотел было выметаться, но тут снова подскочил ноздреватый.
— Куда? Никуда они не уйдут. Это — подкидыши. От капитана Болдырева.
— Да не подкидыши мы! — закричал Крендель.
— Ну, если вы подкидыши! — сказал Моня Кожаный и заглянул в глаза Кренделю, а потом мне. — Если подкидыши — под землей найду.
Ударом ноги он распахнул дверь, протащил нас через весь тир и вытолкнул на улицу.
Крендель споткнулся, упал, но тут же вскочил на ноги и дунул через площадь к вокзалу. В одну секунду он развил такую скорость, что на поворотах его заносило и разворачивало, как грузовик на льду. Сады, палисадники мелькали по сторонам, а мы бежали быстрее, быстрее и были совсем недалеко от вокзала, как вдруг из какой-то подворотни высунулась огромная рука, пролетела за нами вдогонку и сразу сгребла в охапку и меня и Кренделя.
— Стой! — сказала рука и втащила нас в подворотню.
Рука крепко держала нас и не думала отпускать. Напротив, к первой руке добавилась вторая, не менее суровая и властная. Не сговариваясь, руки поделили нас. Одна держала теперь Кренделя, другая — меня.
Где-то высоко над руками светились огромнейшие рыжие усы. Они шевелились, как щупальца осьминога. Такие усы забыть было невозможно. Совсем недавно они пили квас и нюхали стеклорез, а теперь в темной подворотне они подрагивали, как лучи прожектора, и отраженным блеском мерцала над ними соломенная шляпа.
— Те или не те? — послышалось из-под шляпы.
— Те, — ответил знакомый голос. — Они самые.
Рядом с усачом в подворотне стоял волшебный стрелок Вася.
— За что? — заныл Крендель. — Отпусти!
— Молчать — не двигаться! — приказали усы, а руки тут же нарушили приказ, подтолкнули вперед: — Проходите.
— Куда еще?
— В отделение, — ответил Усач, решительно выставил нас на улицу и повел, крепко держа за руки.
Волшебный стрелок пошел впереди, как бы показывая дорогу. Он взбежал на узорное коричневое крыльцо, распахнул дверь, и мы оказались в комнате, в которой за деревянным барьером сидел милиционер.
— Здравия желаю! — вскричал он.
— Пойди, Фрезер, пообедай, — ответил Усач и через дверь, обитую шоколадной клеенкой, провел нас в кабинет, оклеенный обоями цвета какао.
Там за столом сидел человек в сером костюме и чистил револьвер. Он чистил его тщательно и грозно. Потом поднял револьвер и прицелился в несгораемый шкаф.
Шкаф дрогнул. Крендель зажмурился.
«Сейчас саданет», — подумал я.
— Ну что нового, товарищ старшина? — спросил серый костюм, убирая огнестрельное оружие в тот же самый шкаф.
— Кое-что есть, товарищ капитан, — ответил Усач.
— А что именно?
Стрелок Вася порылся в кармане и выложил на стол алмаз-стеклорез.
— Ничего нового не вижу, — сказал капитан.
— Да вы понюхайте, товарищ капитан, — подсказал Вася.
Спокойный до этого, капитан вдруг дернулся и стукнул кулаком по столу:
— Ты что! Опять за свое! Нюхаем, нюхаем, а толку чуть. Что еще?
— Вот эти, — ответил Усач и подтолкнул нас к столу.
Наконец-то капитан глянул на нас, и сразу глаза его просверлили в моей груди несколько небольших отверстий, через которые и проникли в душу. Я почувствовал, что превращаюсь в решето.
— И этих тоже нюхать? — грозно спросил капитан.
— Как видно, придется, — ответил старшина, наклонился над нами, и усы его мягко распахнулись в стороны.
— Куда это вы бежали?
— Ну, на станцию, — заныл Крендель.
— Без «ну»! Ты эти свои «ну» брось! Откуда бежали?
— Из тира.
— А что вы там делали?
— Монахов искали, — ответил Крендель, и тут же усы старшины взвились в небо, вздрогнул капитан, а Вася усмехнулся с таким видом, будто именно этого он и ожидал.
— Монахов? — повторил старшина, и усы его сложились в каверзную букву «Х». — А каких таких вам надо монахов?
— Голубей.
— Как так голубей? Каких голубей?…
— Стоп, — прервал капитан. — Ничего не пойму. Старшина Тараканов, доложите обстановку. Только покороче.
Старшина насупился. Усы его приняли строгое выражение.
— Сегодня с утра, — сказал он, — мы продолжали розыск по делу, которое получило кодовое название «Мешок». В одиннадцать ноль-ноль наш человек — Василий Куролесов — заметил Подозрительного, который был одет в кожаное пальто, кожаную кепку, кожаные брюки и кожаные ботинки. Как выяснилось, Подозрительный заведует тиром и скрывается под кличкой «Моня Кожаный». Рядом с Подозрительным находились малолетние подозреваемые, помогающие сбывать стеклорез. Было решено преследовать подозрительных, и наш человек проследовал в тир, где и обнаружил всех подозреваемых. Через некоторое время малолетние вышли из тира и бросились бежать, очевидно получив преступное задание. Тогда совместно с Куролесовым они были задержаны и доставлены в отделение.
Старшина Тараканов окончил речь, и усы его издали звук, похожий на бурные аплодисменты.
— Так, — сказал капитан. — Ну, а вы что скажете, малолетние подозреваемые? Что вы делали на рынке?
— Голубей искали, — ответил Крендель. — А если вам монахов надо — бегите скорей, пока они в лото играют.
— Что такое? — нахмурился капитан. — Кто играет в лото?
— Монахи, пять человек. Сидят в задней комнате и в лото играют.
Капитан поглядел на меня.
— И ты видел монахов?
— Еще бы, — ответил я.
— Что-что?
— Еще бы, — повторил я, прокашлявшись.
Кажется, у меня был шанс разболтаться.
— Ты эти свои «еще бы» брось. Говори толком.
Мне стало душно. Во дворе или на улице мне хватало словарного запаса, а в милиции надо было его расширять.
— Что ж говорить, — помог Крендель. — Пять монахов сидят и в лото играют…
— Стоп, — прервал его капитан. — Пусть он расскажет.
Я вспотел. Мне в голову не приходило, с чего начать рассказ, не хватало ни слов, ни красок. Ну, в письменном виде я бы кое-как изложил дело, а устно, при народе, не было сил. Я и в школе-то всегда страдал, и учителя мучились со мною.
— У тебя что ж, язык присох? — спросил капитан. — Как тебя звать?
— Юрка, — ответил Крендель.
— А тебя?
— Крендель.
— Хорошее имя, — неожиданно похвалил капитан. — Прямо золотое. Кто ж такое придумал?
— Ребята, — ответил Крендель, зардевшись.
— Очень похоже, — сказал капитан. — А чего ты действительно гнешься, как крендель? Распрямись.
Крендель расправил немного плечи, выпятил живот.
— Ну рассказывай, Крендель, как дело было.
— Голубей у нас украли, вот мы и приехали в Карманов.
— Где украли? Когда? — спросил капитан и достал записную книжку.
Пока Крендель рассказывал, он что-то отмечал в ней карандашиком. Вася Куролесов достал записную книжку, точно такую же, как у капитана, но карандашик был у него покороче.
Старшина Тараканов записной книжки не достал, зато усы его ни секунды не болтались без дела. Они то печально обвисали, словно ветви плакучей ивы, то вдруг топорщились иглами дикобраза, а через секунду обращались в веер, ласково обмахивали собственный подбородок. К концу рассказа в них вспыхнули радужные искры, и мне показалось, что это не усы, а хвост райской птицы торчит из-под милицейского носа.
В общем, усы строили такие гримасы, что капитан решил призвать их к порядку.
— Прекратите это! — строго сказал капитан. — Мешаете слушать.
Старшина покраснел. Усы застенчиво опустились на плечи.
— Прошу подробней описать монахов.
— Чего ж тут описывать — все лысые. У одного — борода, у другого — нос. А у остальных вообще лица не видно.
— Все сходится, — сказал капитан. — У остальных и глядеть-то не на что. А борода — это бандит по кличке «Барабан». С носом — старый вор Сопеля. Остальные — мелкая сошка, Цыпочка и Жернов. Но самый опасный — это, конечно, Моня Кожаный. Я и не знал, что он в «монахах».
Капитан снял телефонную трубку, пару раз крутанул диск и ясно сказал:
— Оцепить сектор двести восемнадцать.
День между тем клонился к вечеру, такой же ясный, весенний день, какой был и вчера. Из кармановских садов и палисадников пахло черемухой.
Рынок опустел. Последние самые стойкие продавцы покидали его. На площади, по углам которой стояли железные домики, не было ни души. Капитанский мостик печально торчал посередине и наводил на грустные размышления, потому что мостик без капитана — это все равно что скворечня без скворца.
Мы лежали в лопухах неподалеку от той самой подворотни, куда втаскивала нас рука старшины Тараканова. Редкозубый заборчик отделял нас от площади. Рядом, под кустом смородины, лежал Василий Куролесов. У него была сложная задача: с одной стороны, он наблюдал за тиром, с другой — присматривал за нами. Капитан Болдырев хотел было отпустить нас, но старшина не согласился.
— Надо еще проверить, — сказал он, — может, они соврали про монахов. Надо доверять, но проверять.
— Дядя Вась, — сказал потихоньку Крендель, — а кто они такие, монахи-то эти?
— Бандиты. Из банды «черные монахи». Они недавно алмазы украли.
— Где?
— В Карманове.
— Сколько же они украли?
— Мешок.
Куролесов достал из кармана часы-луковицу, щелкнул крышкой, и в лопухах раздалась мелодия:
Я люблю тебя, жизнь,
И надеюсь, что это взаимно…
Мы переглянулись. Я сразу вспомнил последний выстрел по-кармановски.
— Поняли теперь? — улыбнулся Вася.
— Еще бы, — ответил я.
— Что это с ним? — спросил Вася и поглядел на меня.
— А что? — не понял Крендель.
— Талдычит одно и то же: еще бы да еще бы. Слова человеческого сказать не может.
— Разве? — сказал Крендель. — Я не замечал. Он вообще-то разговаривает. Это он так, стесняется. Верно, Юрка?
— Еще бы, — буркнул я.
Куролесов приложил палец к губам и прислушался. Где-то неподалеку заблеяла коза.
— Тсссс… Операция началась.
Мы приникли к щелям между штакетин, но начала операции пока не увидели. У тира никого не было, и я подумал, что, наверно, в том и смысл операции, что на площади ни души.
Вдруг из ворот вышли три человека.
Двое были в черных костюмах и белых рубашках с ослепительными воротничками. Третий, в сером, шагал чуть впереди.
Это был капитан Болдырев.
Мягкой, пружинистой, но в то же время смелой и решительной походкой они направились к тиру «Волшебный стрелок».
Дружно перепрыгнули лужу, взлетев над нею, как ласточки.
Капитан взбежал на крыльцо и решительно стукнул в дверь.
Дверь приоткрылась.
Капитан сунул руку в щель и, как репу, выдернул на улицу Барабана. Тот полетел по ступенькам прямо в лапы черному костюму. Костюм стремительно прохлопал его карманы, перебросил напарнику, который ласково обнял бородача и кинул на середину площади. Расставив рукава, Барабан, как планер, пролетел над лужей, приземлился у капитанского мостика, и тут же из-под мостика высунулась огромная рука, схватила Барабана за шиворот и втащила под мостик.
Капитан сдул с рукава пылинку.
— Фууу… — вздохнул Вася и вытер пот со лба.
Капитан вошел в тир. Следом — оба в черном. Дверь закрылась, и на ней неведомо откуда появилась табличка:
Прошла минута.
«Волшебный стрелок» спокойно стоял на месте. По его внешнему виду никак нельзя было догадаться, что внутри происходят какие-то события.
Прошла еще минута. И вдруг тир вздрогнул. Так всем телом вздрагивает корова, которую укусил слепень.
Вздрогнув, тир на секунду затих, но тут же начал мелко трястись, как будто точно под ним началось землетрясение. С железных крыш и стен посыпалась ржавчина. Одна стена внезапно стала надуваться, распухать наподобие флюса, крыша вытянулась кверху, по ней побежали железные пузыри. Вдруг крыша опала, стены втянулись внутрь и, пришибленный, тир похудел на глазах и потихоньку-полегоньку пополз в сторону. Отполз на несколько шагов, но тут же прыгнул назад, на старое место. Дверь со стоном отворилась.
Мой миленький дружок,
Любезный пастушок… —
послышалось издали, и под звуки «Пастушка» на крыльцо вышел черный костюм. В руке он держал синий наган.
— Выходи по одному! — приказал он.
В двери появился Кожаный. Глянул на заходящее солнце, опустил голову.
За ним вышел Сопеля, и снова черный костюм. У этого в руке был наган, крупный, как птица грач.
Запинаясь за порог, вышли на свет Цыпочка и Жернов. Замыкал шествие капитан Болдырев. Его неожиданный серый костюм радовал глаз. Так уж получилось, что все, кроме капитана, были одеты в черное. Но тусклы и заляпаны пятнами были пиджаки «монахов», а хорошо сшитые костюмы милиции имели глубокий бархатный цвет.
Процессия, в которой было что-то торжественное, потянулась через площадь. Опустив глаза, заложив руки за спину, шагали «монахи». Только Кожаный поглядывал по сторонам.
И в этот момент появилась лошадь.
Впрочем, появляться она начала давно.
Как только Кожаный вышел на крыльцо — из ворот рынка высунулась лошадиная морда, а когда в двери возник капитан Болдырев, стал виден и лошадиный хвост, а за ним — телега, на которой стояло пять молочных бидонов. Шестым в телеге был возчик-молоковоз, схожий с бидоном, в кепке и телогрейке. По лицу его было видно, что он времени даром на рынке не терял. Пока молоко из бидонов переливалось в кувшины покупателей, сам он наливался квасом.
Еле приоткрыв глаза, он лениво подергивая вожжи и чмокал губами. Лошадь на чмоканье не обращала особого внимания и неторопливо двигалась к «Волшебному стрелку». А навстречу — процессия, возглавляемая человеком в черном.
Заприметив процессию, лошадь остановилась. С глубоким подозрением оглядывала она приближающихся людей. Лошадь, очевидно, была умна.
— Чмок, чмок, — сказал молоковоз. Он и не пытался полностью раскрыть глаза и оглядеть препятствие на пути.
— Давай, давай, проезжай скорее! — послышался строгий голос.
— Чего еще? Куда? Тебя не спросил! — грубо ответил молоковоз, открыл глаза пошире, надеясь похамить, и тут увидел человека с наганом в руке. Это зрелище настолько потрясло возчика, что лицо его немедленно окрасилось в тона простокваши.
— Проезжай, — повторил человек в черном, наганом указывая направление пути.
Но молоковоз никак не мог сообразить, что же это такое, как же так — наганом ему указывают. В голове его для нагана не осталось места, все было занято квасом.
Зато у Кожаного в голове места было достаточно.
— Сопеля! За мной! — крикнул он, прыгнул в телегу и вырвал вожжи из рук молоковоза.
Сопеля кинулся за ним, сшибая бидоны.
Двое в черном разом вскинули наганы и нажали курки.
Гром выстрелов должен был немедленно потрясти площадь, но капитан крикнул:
— Не стрелять!
Тотчас пули, которые уж вылетели было из раскаленных стволов, юркнули обратно и затаились в гильзах. Наганы нервно икнули, как братья-близнецы.
— Нооо!!! Холерааа!!! — рявкнул Моня Кожаный и так дернул вожжи, что лошадь прыгнула, махом влетела в лужу, подняв из-под колес волну, которая и скрыла от нас происходящее. Когда же волна рухнула обратно, лошадь была у капитанского мостика. Так уж получалось, что этот диковинный помост никто не мог сегодня обойти.
Как только телега сравнялась с ним — из-под мостика вылетели сразу две руки. Одна схватила Сопелю, а вторая должна была схватить, конечно, Кожаного. Должна была, но не схватила. Вместо Мони схватила она одеревенелого молоковоза и вслед за Сопелей втащила под мостик.
— Но! Холера! — рявкнул Кожаный.
Прыгая, как заяц-великан, лошадь неожиданно быстро ускакала в переулок.
— Доставить задержанных! — негромко приказал капитан и перепрыгнул лужу.
Тут же из-под мостика вылетела грозная рука и лихо взяла под козырек.
— Лошадь надо было остановить, — недовольно сказал капитан.
Рука покраснела от стыда и спряталась, а вместо нее из-под мостика сам собой выкатился мотоцикл.
Капитан сел в коляску.
А за рулем никого не было, и я уж подумал, что в этот день, полный неожиданностей, мотоцикл без водителя рванет за Кожаным. Но тут на улице появился новый человек. В три прыжка подлетел он к капитану, шепнул ему что-то на ухо, и тот махнул рукой. Человек обернулся в нашу сторону. Это был Вася Куролесов.
— Эгей! Голубятники! — крикнул он. — Валяйте домой!
Он прыгнул в седло, и мотоцикл ринулся в погоню.
Внезапный отъезд Куролесова произвел на нас сильное впечатление.
— Как же так? — шептал Крендель. — Только что лежал в смородине и вдруг…
Крендель напряженно глядел под смородиновый куст, под которым даже трава не была примята. У травы был такой вид, будто по ней никогда не ступала нога человека. Кармановская милиция умела, оказывается, не оставлять следов.
Тем временем из переулка на площадь въехал крытый автофургон с маленькими окнами, закрытыми решеткой. Задняя дверь фургона открылась, из нее выпрыгнули два милиционера. Барабан, Цыпочка и Жернов, толкаясь плечами, забрались в фургон. Из-под мостика вышел и Сопеля. Он, кажется, не собирался устраивать побег и неторопливо поднялся по стальной лесенке в кузов. Зато возчик-молоковоз устроил бунт. Он никак не хотел садиться в машину, брыкался, цеплялся ногами за мостик.
— За что? — кричал он, изворачиваясь. — Меня-то за что? Я ведь ничего такого не сделал. Пусти! Мне надо бидоны сдавать!
— Проходи, проходи, — торопил Тараканов, подсаживая возчика в автомобиль. — Там разберемся.
— Где это там? Ведь я же ничего такого не сделал! Мне надо за тару отчитаться!
С трудом удалось водворить его в машину. Старшина запер дверь на железный засов, и, объезжая кармановскую лужу, фургон двинулся к милиции. Возчик сразу же прилип к решетчатому окну. Неожиданно большими глазами глядел он на мир.
— Мне надо бидоны сдавать! — кричал он.
— Чего раскричался, — сказал Крендель, поднимаясь наконец из лопухов. — Отпустят его. Нас отпустили и его отпустят. Какой нервный, только попал в милицию — сразу орет. Съедят его там, что ли? В милиции тоже надо держаться с достоинством.
— Еще бы, — сказал я.
— Ты вообще-то неплохо держался, — снисходительно добавил Крендель и похлопал меня по спине.
В милиции я, может, и правда держался, как надо, но сейчас чувствовал себя «подкидышем». Кожаный-то сбежал. А ведь это мы сказали капитану, кто играет в лото. Я-то особо не болтал, кроме «еще бы», слова не сказал, но и в этом «еще бы» был некоторый смысл. Капитан спросил: «И ты видел монахов?» — «Еще бы», — ответил я.
— Да не волнуйся ты, — сказал Крендель. — Догонят они его. Они же на мотоцикле. Сейчас поедем домой. Только давай на капитанский мостик слазим. А то чепуха получается: были в Карманове, а на мостик не залезли.
И мы полезли наверх, на кармановский капитанский мостик.
Ступеньки заскрипели у нас под ногами, запели на разные лады.
Снизу, с земли, мостик не казался таким уж высоким, но когда мы забрались на самый верх, встали на капитанское место, я понял, что никогда так высоко не поднимался.
Здесь, наверху, дул свежий ветер, мостик скрипел, как старый корабль, и лужа, лежащая внизу, добавляла морских впечатлений. Но я и не глядел на лужу, слишком мелка, незначительна была она и становилась все меньше, зато шире разворачивался город Карманов, с его переулками, красными и серыми крышами, рынком, вокзалом, башнями бывшего монастыря.
А ведь Карманов был, оказывается, красивый город. Во всех садах его цвела черемуха, по кривым переулкам ездили дети на велосипедах, на лавочках у ворот и калиток сидели старушки, лаяли собаки, серые козы бродили на пустырях. В лучах заходящего солнца Карманов казался тихим, спокойным городом, в котором хотелось жить.
Ветер задул сильней, и капитанский мостик поплыл, качаясь по волнам над городом Кармановом, который стал отчего-то уменьшаться, и все шире открывался горизонт. Я увидел за городом озимые поля, речку Кармашку с вековыми ивами, склонившимися над водой, синие далекие леса, а сразу за лесами близко, совсем близко показалась Москва, будто из-под земли выросла Останкинская башня и высотное здание у Красных ворот.
Оказывается, с кармановского мостика видно было очень далеко, и чем дольше стоял на нем человек, тем дальше, тем шире видел он. Скоро видели мы не только Москву, а совсем уж далекие южные степи и горы, которые синели над ними. Ясно была видна двуглавая снежная вершина — Эльбрус.
— Смотри-ка, смотри! — закричал Крендель и больно схватил меня за локоть. — Сюда смотри, ближе, ближе.
Я перевел взгляд с Эльбруса на черноземные степи, миновал Москву, вплотную приблизился к городу Карманову и вдруг ясно увидел внизу, под нами, сразу за городом, зеленое озимое поле, которое точно посередине разрезала проселочная дорога.
По дороге мчалась лошадь, запряженная в телегу, а за нею с коляской мотоцикл.
Мотоцикл ревел.
Отсюда, с мостика, слышен был этот рев, перекрывающий мирные кармановские звуки.
— Наддай! Наддай! — кричал из коляски капитан.
Вася наддавал. Выкручивал рукоятку газа, изо всех сил прижимался к баку с бензином.
— Вот-вот! — волновался Крендель. — Сейчас накроют.
Но накрыть Кожаного Вася и капитан никак не могли, хоть и мчались изо всех сил. В этом было что-то загадочное, ведь телега с Моней на борту была недалеко, от силы метров тридцать.
— Да что такое? — горячился Крендель, переживая. — Что он, заколдованный, что ли?
Но Кожаный не был заколдован. Заколдована была дорога. Много лет подряд колдовали над нею бульдозеры и коровьи стада. Они-то наколдовали столько колдобин, что превратили дорогу во что-то, не похожее ни на что. Только сбоку, в профиль, имела она сходство с гребнем гребенчатого тритона. Но если гребенчатый тритон сам живет в воде, то здесь вода находилась в колдобинах, куда ранней весной и приползали нереститься гребенчатые тритоны из кармановского пруда. В иных колдобинах водились и караси.
Мотоцикл, вгрызаясь в дорогу, порой скрывался из глаз, а вместо него бил фонтан, будто на этом месте открылась нефтяная скважина.
Лошадь была умней мотоцикла, даже и милицейского. Она знала колдобины наизусть, чувствовала, куда надо шагнуть. Впрочем, телега иногда подскакивала на всех четырех колесах, а то и плавала, подобно барже.
— Поберегись! — крикнул Кожаный и метнул бидон. С реактивным свистом бидон пролетел над головой капитана.
— Наддай же! Наддай! — просил капитан, но Вася и так работал на предельных оборотах.
Надо было что-то придумать, и капитан рискнул. На полном ходу отвинтил он коляску, прыгнул на заднее седло. Не проехав и сантиметра, коляска затонула.
Мотоцикл сразу рванулся вперед. Расстояние между ним и телегой медленно сокращалось.
— Давай! — орал с трибуны Крендель. — Жми!
— Береги бензобак! — крикнул Кожаный и снова метнул бидон. Расстояние между лошадью и мотоциклом стало увеличиваться.
Увидев такое дело, Моня развеселился. Он оглядывался, улыбаясь, показывал фигу, приветственно подымал кепку и прощально ею махал. Полы его пальто трещали на ветру, как пиратский флаг.
Капитан достал пистолет.
Левой рукой он покрепче обнял Куролесова, а правой стал целиться. Но мотоцикл так кидало в стороны, что выстрел грозил самоубийством.
На полном скаку мотоцикл ворвался в особенно коварную колдобину, и капитан Болдырев вылетел из седла.
Он висел в воздухе, держась рукой за Васину шею, а мотоцикл по-прежнему мчался вперед. Волей-неволей капитан вынимал Васю из седла.
Дело могло плохо кончиться. Оба они могли сию же секунду оказаться в грязи, а это грозило плохими последствиями. Это грозило тем, что Вася и капитан отстанут от Кожаного раз и навсегда.
Надо было немедленно что-то решать, и капитан принял решение. Он отпустил руку. Вася остался в седле, а сам капитан пролетел над дорогой и, чувствуя, что падает в грязь, проделал в воздухе двойное сальто. Он приземлился на обочине, вполне устояв на ногах. На сером его костюме не было и пятнышка.
Мотоцикл рванулся вперед, догоняя телегу, а капитан поднял пистолет.
Грянул выстрел. Пуля ударила в колесо, вышибла в нем особо важную спицу — колесо отвалилось. Кожаный выпал из телеги в лужу и камнем пошел на дно.
Коричневый пузырь вырос посреди лужи, медленно лопнул, а когда Вася подъехал, водная гладь уже успокоилась. На поверхности не было даже и кругов. Вася заглушил мотор, слез с мотоцикла, изогнувшись, заглянул на дно лужи.
— Утоп! — крикнул он, беспомощно оглядываясь на капитана.
Вдруг впереди и дальше по дороге, метров за двадцать от Васи, из другой лужи показалась мокрая кепка. Кожаный выскочил из воды, встряхнулся так, что вокруг него на миг появилась радуга, и побежал через озимое поле.
— Стой! — крикнул Вася и побежал следом.
С кармановского мостика хорошо были видны маленькие фигурки, которые двигались к темнеющему вечернему лесу. Вот на поле осталась одна фигурка, вот и она скрылась под березами.
Капитан Болдырев подошел к лошади, ласково похлопал ее. Потом насадил на ось отвалившееся колесо, развернул телегу и поехал назад, к городу Карманову, подбирая по дороге пустые бидоны, коляску, мотоцикл.
Но мы уже не видели этого. Мы сами давно уж ехали на электричке домой. В Москву. В Зонточный переулок.
Приключения в городе Карманове так захватили нас, что мы совсем забыли о монахах, о тех белокрылых в черных капюшончиках, которые в этот субботний вечер по-прежнему сидели в квартире Похитителя.
Монахи истомились. Похититель ушел куда-то на весь день, не оставил даже блюдца с водой. Монахи дремали в садке, прижавшись друг к другу.
К вечеру вернулся Похититель. В садке слышно было, как он кряхтел и громко топал. Он тащил четвертый телевизор — «Темп». Похититель был не в духе, потому что этот «Темп» дался ему с трудом. Три с половиной часа пришлось Похитителю лежать под кроватью, ожидая, когда уйдут из дома хозяева, а потом еще лезть по пожарной лестнице на двенадцатый этаж с телевизором на плечах. К тому же он забыл оставить на месте преступления милицейскую пуговицу.
Пнув ногой садок с голубями, Похититель плюхнул «Темп» на диван и стал раскидывать комнатные антенны. Наладил дело, включил сразу все телевизоры, и тут же перегорели пробки. Чертыхаясь, Похититель взгромоздился на табурет, починил пробки и снова включил телевизоры. С полчаса смотрел он четыре передачи: «Сплав науки и производства», «Хочу все знать», «С песней вдоль околицы» и «Немецкий язык для химиков».
В голове его за полчаса образовалась такая каша, что Похититель плюнул, выключил телевизоры и достал «Краткую опись своих преступных деяний». Сегодня он не чувствовал особого вдохновения и записал коротко:
«Спер „Темп“. Влажность воздуха… А черт ее знает, какая сегодня влажность, я не мерил. Но, в общем, влажно. Пока лез на крышу, совсем сопрел. А телевизор — барахло, прыгает все время и какие-то веревки на экране».
Захлопнув книгу, Похититель подошел к зеркалу.
— Ну что, рожа, — сказал он своему отображению. — Опять психуешь?…
— Как же не психовать-то. Веревки на экране…
— А с монахами что будешь делать?…
— Завтра повезу в Карманов. Встану пораньше, часиков в шесть…
— Ну, тогда спокойной ночи, — сказал Похититель своему собеседнику, лег спать и мгновенно уснул.
Приснились ему ромашки. Ромашки, колеблемые ветром, и маленький мальчик — это был он сам, Похититель, — бегающий посреди ромашек.
Как приятно, как весело было маленькому будущему Похитителю бегать среди ромашек, срывать их, нюхать, считать лепестки. Похититель смеялся, а ромашки взмахнули крыльями и улетели, превратившись в голубей. Вот голуби опустились обратно на лужок и превратились в телевизоры. Засияли на зеленом лугу голубые экраны. Похититель прыгал вокруг них и баловался, переключая программы. Вдруг все экраны разом запрыгали, на них появились какие-то веревки, и Похититель проснулся.
За окном на улице было темно и тихо. Изредка доносилось шуршание автомобильных шин. Вдруг под окном кто-то закричал:
— Держите его! Держите! Держите, товарищ милиционер!
Похититель вскочил с кровати и бросился к окну. На улице, под окном, никого не было.
Почему-то захотелось пить. Он побрел на кухню, достал из холодильника бутылку молока и, утоляя жажду, невольно подумал, не переключиться ли на холодильники.
— Ведите его, ведите! — снова послышался голос с улицы. — Ведите, товарищ милиционер.
Похититель снова подбежал к окну и опять никого не увидел.
«Кого-то взяли», — подумал он, укладываясь в кровать.
Второй сон его начался ровно и гладко. Начался он с того, что Похититель просто вышел из дому. Только прошел десяток шагов, глядь — на углу милиционер. Стоит спокойно, смотрит в сторону, но это как раз Похитителю и не понравилось. На всякий случай он нырнул в подворотню и сразу увидел милиционера. Тот качался на качелях и показывал издали блестящую пуговицу. Это был уже намек.
Сердце Похитителя забилось, он прыгнул в сторону и оказался в лесу. Здесь было тихо и спокойно, но это только так казалось. На самом деле лес был набит милицией до отказа. Милиционеры глядели из-под каждого куста, стояли под каждой осиной, как подосиновики.
Выход был один — взлететь. Похититель взмахнул руками — и полетел. Огромное облегчение почувствовал он, свежий воздух омыл его измученное лицо, ворвался в грудь.
«Только не оглядывайся», — твердил себе на лету Похититель, но оглянулся.
В сером, пасмурном небе ровным строем, журавлиным клином летели за ним милиционеры. Впереди на мотоцикле летел вожак с огромными погонами на плечах.
— Проснись! Проснись! — закричал сам себе Похититель и не мог проснуться.
Да и никто в Москве в этот поздний час не мог уже проснуться. Спал Крендель, спал жилец Николай Эхо, спал Тимоха-голубятник и весь наш Зонточный переулок. Да что Зонточный! В этот час спала вся Московская область, и с кармановского мостика сквозь голубую дымку видно было, как легко шевелится она во сне. Спящие города и деревни видны были с кармановского мостика, болота, над которыми подымался блеклый ночной туман, влажные от росы шоссейные дороги, на которых не было ни души, ни машины.
Только где-то у станции Перловка шевелилась в кустах маленькая, еле заметная фигурка. Это шел по следу Вася Куролесов.
Милиционер, летящий на мотоцикле, догнал Похитителя, ударил колесом по пяткам, сшиб, как голубя, на лету.
«Проснись!» — отчаянно закричал Похититель, рухнул на землю и, наконец, проснулся.
Он лежал на полу в своей квартире. Телевизоры на тонких ножках стояли над ним, в садке хлопали крыльями монахи.
— Дракончик! — вздрогнул Похититель.
Раздался звонок в дверь — и Похититель вздрогнул вторично. Это ему не понравилось. Собрав волю в кулак, он мысленно приказал себе больше не вздрагивать, отворил дверь и все-таки, не удержавшись, снова вздрогнул.
За дверью стоял человек, с ног до головы забрызганный грязью, из карманов кожаного его пальто торчала серая солома.
— Монька? — сказал Похититель. — Ты?
— Не узнал, что ли? — ворчливо ответил Моня Кожаный, вытирая пот со лба. — Я к тебе от самого Карманова пешкодралил. Капитан Болдырев всех накрыл. И Сопеля попал, и Цыпочка.
— А Барабан?
— И Барабан погорел.
— А хвоста ты за собой не привел?
— Ты что! Я след посыпал тайнинской смесью.
— Чем?
— Тайнинской смесью, не слыхал, что ли? В Тайнинке один старикан изобрел. Порошок против ищеек. Махорка, перец, толченый чеснок да еще коровяк — медвежье ухо. У собаки не то что чутье пропадает — нос начисто отваливается. Я тебе с полстакана отсыплю, сам попробуешь.
Кожаный достал из кармана крокодилий портсигар, высыпал на ладонь немного бурого порошка. Похититель хотел было понюхать, но глаза его сразу превратились в недозрелые черешни, а нос подпрыгнул и принялся плясать, отчаянно чихая.
Кожаный тем временем оглядывал квартиру.
— Все пустяками занимаешься? — сказал он, когда Похититель отчихался.
— Как то есть?
— На ящики переключился?
— Какие ящики? — не понял Похититель. Он сегодня с самого утра неважно соображал, да и тайнинская смесь его ошеломила.
— Вот эти, с дыркой.
— Голуби устарели, а телевизоры — современные штуки.
— Чепуха, — недовольно сказал Кожаный. — Детские игрушки. А ты взрослый человек, тридцать семь стукнуло. Пора подумать о чем-нибудь серьезном.
— Чем же телевизоры несерьезное дело?
— А чего в них серьезного? Ящики для огурцов.
— Ну все-таки четыре программы, передачи разные.
— Смотреть не на что, — сказал Моня и так раздраженно махнул рукой, что Похититель переменил тему разговора.
— А я вот в Карманов собрался, — сказал он. — Голубей надо загнать.
— Не монахов ли?
— А ты откуда знаешь?
— Вчера у нас на рынке два червяка монахов искали, я было подумал, что они из нашей конторы.
— Один — переросток, а другой с космами?
— Точно.
— Похожи на моих клиентов. Значит, вчера они были в Карманове, а сегодня на Птичий пойдут. Что ж, самое время ехать в Карманов.
— Валяй, а я пока у тебя останусь. Помыться надо.
— Ничего не выйдет, — сказал Похититель. — Воду отключили.
— Как же так?
— У нас это часто бывает. Все чего-то ремонтируют. Да ты в баню иди. Воронцовские выходные. Иди в Тетеринские.
— Ладно врать-то, — сказал Моня, пристально взглянув на Похитителя. — Связываться со мной не хочешь. Боишься.
— Да чего мне бояться! — возмутился Похититель. — Отключили воду — и все дела.
Моня подошел к водопроводному крану и открыл его. Медный кран забулькал, как тетерев, выдавив ржавую каплю.
— Мда, — сказал Моня, завинтил кран и, хлопнув Похитителя по плечу, пошел к выходу.
Закрывши за ним дверь, Похититель облегченно вздохнул. Связываться с Кожаным Похититель действительно никак не хотел. Моня Кожаный был опасный человек, а с опасными людьми Похититель сроду не связывался.
«Зачем я буду связываться с опасными, — рассуждал он. — Я уж лучше с неопасными свяжусь. Но, честно сказать, и с неопасными связываться порой опасно. Сегодня он неопасный, а завтра такой опасный станет — только держись. Лучше вообще ни с кем не связываться».
Сквозь занавеску Похититель внимательно смотрел, как Моня выходит из подъезда, переходит улицу, садится в трамвай.
«Не привел ли Кожаный хвоста?» — думал Похититель.
Вяло, лениво подымался Крендель в это воскресное утро. Спешить ему никуда не хотелось, да и спешить-то было некуда. Нам явно некуда было спешить.
— А чего нам спешить, — сказал Крендель. — Нам спешить некуда.
Я промолчал, и Крендель посмотрел на меня удивленно: дескать, а ты что скажешь? Но мне и говорить ничего не хотелось, я вынул из кармана табличку, на которой печатными буквами было написано:
— Как это некуда спешить? — крикнула из кухни бабушка Волк. — Вчера весь день проболтались неведомо где, а приборку кто будет делать? Нет уж, сегодня я выходная, делайте приборку, а я пойду во двор сидеть.
— Какую приборку, бабушка? — ответил Крендель. — Все прибрано.
— Такую. Полы надо мыть. Хватит тебе, Крендель, болтаться, все — монахи, монахи. Ребенка только портишь. Мойте полы.
Крендель вздохнул, взял ведро, мне дал тряпку, и, наверно, только через час мы кончили мыть полы, вышли во двор и стали под американским кленом, под которым давно уж сидела на лавочке бабушка Волк.
— Какие-то рожи, — говорила она. — Все время ходят какие-то рожи. Позавчера голубей украли, сегодня, гляди, до ценностей доберутся. До фамильного серебра.
— Какие рожи? — крикнул с третьего этажа дядя Сюва. — Про каких рож вы говорите, бабушка?
— Про тех, которые к нам во двор ходят. Чего им здесь надо? Кто их звал?
— Не знаю, — сказал дядя Сюва. — Я никаких рож не видал.
— А я видала, — сказала Райка. — Это все небось к тому Жильцу ходят. Жалко, что не он убрал голубей, а то мы бы его живо отсюда выперли.
— Да ладно вам, — сказал дядя Сюва. — Ну, зашел человек в гости, хочется же людям культурно отдохнуть.
— Знаю я эту культуру, — сказала из окна Райка.
А бабушка Волк добавила:
— Я бы к нам во двор по пропускам пускала.
— А Жилец-то этот, — продолжала Райка, — дурак дураком. Перышки собирает. Верно Крендель говорит: надо из них подушку сделать.
— Да чего ты к Жильцу привязалась? — сказала бабушка Волк. — Паковалась бы лучше. Не сегодня-завтра дом снесут.
— Пускай все вокруг сносят — я одна останусь! — крикнула тетя Паня со своего этажа. — Меня им сроду не снести!
— Ты, Паня, неправа, — рассудительно сказал дядя Сюва. — Ты новому дорогу дать не хочешь. Где ж твоя сознательность?
— Знаю где, — ответила тетя Паня и, подумав, добавила: — Где надо, там и есть.
— Не могу их слушать. Надоело, — сказал Крендель, посмотрев на буфет, стоящий на крыше.
Одинокая ворона пересекла небо над Зонточным переулком.
Крендель потускнел. Вчерашние кармановские события захватили его, отвлекли, а сегодня мы снова вернулись к старому, покоробленному буфету. Два дня назад буфет казался чудом, когда из него вылетали голуби, а сейчас стал никому не нужной глупостью, хотелось сбросить его с крыши, расшибить вдребезги.
— Не могу, — сказал Крендель. — Сердце разрывается. Выведи меня на улицу.
Он навалился на меня, обнял за плечи, и я буквально вынес его из ворот.
Залитый воскресным солнцем лежал перед нами Зонточный переулок. Кто-то играл на аккордеоне. Над пустырем за Красным домом подымался столб дыма. Там жгли овощные ящики.
Мы постояли у ворот, поглядели, как горят ящики, Крендель ткнул пальцем в тротуар:
— Погляди-кось.
На асфальте был ясно виден отпечаток босой ноги. Это была правая нога Кренделя. В прошлом году, когда здесь ремонтировали тротуар, он разулся, отпечатал подошву на мягком горячем асфальте, надеясь, что этот след останется на века.
— Обжегся тогда невероятно, — вспомнил он, присел на корточки, поковырял след щепкой, проверяя, крепко ли тот сидит на месте.
След сидел крепко, обтерся совсем немного, но Крендель печально вздохнул:
— Вряд ли этот след останется на века. Дом снесут — будут тротуар перекрывать. Да так ли уж важно оставлять свой след на века? Если все начнут оставлять следы — плюнуть некуда будет.
Не глядя больше на свой след, Крендель побрел к Воронцовке. Всем своим видом он показывал, что жизнь его сложилась криво: и голубей-то украли, и след не останется на века.
Только на Таганской площади он немного выпрямился, поглядел по сторонам и вдруг изо всей силы толкнул меня в бок:
— Смотри!
Быстрым шагом, почти бегом прямо перед нами пересек Таганскую площадь человек в кожаной кепке и замызганном кожаном пальто.
Не заметив нас, да и не глядя особенно по сторонам, он смешался с толпой которая вываливала из метро, и быстро пошел вниз по Садовой.
— Узнаешь? Ты его узнаешь? Смотри же! Смотри! Узнаешь или нет? Ведь это же Моня! Пойми, это — Кожаный! Что ж делать-то?
Что делать, по-моему, было ясно: бежать в Зонточный. А то, что это был Кожаный, скрывающийся от милиции, нас не касалось. В эту историю мы влипли только из-за голубей, а Кожаный с голубями не был связан.
— Смотри же! Смотри! — говорил Крендель, боком двигаясь вслед за Моней. — Узнаешь или нет? Надо в Карманов звонить. Так и так — Кожаный на Таганке. Да узнаешь ты его или нет?
Я узнавал, но это-то и удивляло меня. Казалось, никак, никаким образом Кожаный не мог очутиться в Москве. Я давно понял, что между Москвой и городом Кармановом огромная разница. И те события, которые происходят в Карманове, никак не могут происходить в Москве. И все-таки факт оставался фактом: в Москве, на Таганской площади, мы попали в совершенно кармановское положение.
Дунул ветер, и я почувствовал, как запахло в воздухе пивом, подсолнечными семечками, мишенями из тира «Волшебный стрелок». К этим запахам подмешался какой-то острый, неприятный запах, от которого я немедленно чихнул. И Крендель чихнул, и некоторые прохожие тревожно зачихали.
— Идти за ним или нет? — говорил Крендель, прибавляя шагу. — А вдруг он оглянется? Возьмет да и зарежет, что тогда?
Но Кожаный не оглядывался и только у Тетеринского переулка остановился, вынул руку из кармана и высыпал на асфальт пригоршню какой-то трухи. Постоял с минуту и свернул в переулок.
Я всегда любил Тетеринский переулок. Здесь было тихо, тенисто, прохладно. Высокий, битый молниями тополь склонился над входом в переулок. Ранним летом, в начале июня, пух тетеринского тополя — белоснежный, сухой, как порох, не пух, а высушенные на солнце снежинки — заваливал подворотни, накрывал лужи хрустящей шапкой, стаями кружил у бочки с квасом, с весны до осени стоящей под тополем. Любителю кваса сдувать приходилось тополиный пух вместе с пеной.
Спрятавшись за бочкой, мы следили, как идет Кожаный по переулку, потом перебежали на другую сторону и укрылись за солидные спины двух мужчин, которые медленно шли в том же направлении. У каждого из них в руке был березовый веник, в другой — портфель.
— Коль, у тебя чего в портфеле? — спросил один.
— Хамса, — коротко, но достойно ответил Коля.
— А у меня — копчушка, — нежно прошептал спутник и так нажал губами, когда говорил «чуушшка», что от этого стала его копчушка еще копченей, еще сочней.
В Тетеринском переулке всегда пахло рыбой.
Помахивая вениками, обсуждая, что вкусней, хамса или копчушка, приятели подошли к мрачному, казенному на вид трехэтажному дому, сложенному из черно-красного кирпича. Из потных его окон валил влажный, тяжелый пар, а на вывеске, что висела над дверью, белым по голубому, будто паром по воде, было написано:
Из-за солидных спин мы видели, как Моня вошел в баню, а следом — и хамса с копчушкой.
Крендель остановился, потоптался на месте, вдруг взял меня за плечи и поглядел прямо в глаза.
— Надо его задержать! — сказал он и вздрогнул от собственных слов.
Я закашлялся, махнул рукой, стараясь отогнать от нас эту явную кармановщину, но Крендель крепко держал меня за плечи. Тут от дверей оттеснили нас сразу человек пять с портфелями, раздутыми от снеди, с авоськами, в которых виднелась и вобла, и мочало, и пиво в трехлитровых банках. Размахивая вениками, смеясь и разговаривая, они ворвались в баню. А навстречу им повалили люди, отсидевшие свой банный срок. Сумки и портфели их похудели, банки опустели, зато щеки у них были такие красные, каких не бывает нигде на свете. Над щеками сияли сонные глаза, в которых было написано счастье. Шагов за десять пахло от них распаренным березовым листом, и этот запах, запах березового листа, был главным запахом Тетеринского переулка.
Но вдруг к этому лесному и деревенскому запаху подмешалось что-то едкое. Глаза у меня зачесались, нос наморщился, а Крендель тут же чихнул.
— Пошли, — сказал он, подтолкнул меня, и, пригибаясь, мы незаметно юркнули в массивные двери Тетеринских бань.
В кафельном зале на первом этаже мы увидели две огромные скульптуры цвета пельменей. Первая изображала женщину в гипсовом купальном костюме с ногами бочоночной толщины. Рядом стоял и гипсовый мужчина в трусах. Руки у него были не тоньше, чем ноги женщины. Играя мускулами, мужчина сильно держал в руке кусок мыла.
«Если будете мыться в бане — станете такими же здоровыми, как мы» — как бы говорили эти скульптуры.
Под ногой женщины мы купили билеты и талоны на простыни, поднялись на четвертый этаж. У входа в парильное отделение первого разряда пластом лежал на лестнице ноздреватый пар. Пахло мочалом и стираными простынями.
Бочком, бочком проскочили мы в дверь и оказались в сыром раздевальном зале, который был перегорожен несколькими рядами кресел. С подлокотниками, высокими спинками тетеринские кресла напоминали королевские троны, боком сцепленные друг с другом. В том месте, где обычно прикрепляется корона, были вырезаны две буквы:
Голые и закутанные в простыни, бледные и огненно-распаренные сидели на дубовых тронах банные короли. Кто отдыхал, забравшись в трон с ногами, кто жевал тарань, кто дышал во весь рот, выкатив из орбит красные от пара глаза, кто утомленно глядел в потолок, покрытый бисером водяных капель. Человек в халате цвета слоновой кости ходил меж рядов, собирая мокрые простыни.
— Давно не был, Крендель, — сказал он глухим, влажным от пара голосом. — В Оружейные ходишь?
— В Воронцовские, Мочалыч, — ответил Крендель. — Там народу меньше.
— А парилка плохая, — заметил старик Мочалыч, взял у нас билеты и выдал чистые простыни. — Идите вон в уголок. Как раз два места.
В уголок, куда указывал Мочалыч, идти надо было через весь зал, и Крендель стал на ходу раздеваться, натянул на голову рубашку.
Мы устроились рядом с человеком, который с ног до головы закутался в простыню. Он, очевидно, перепарился — на голове его, наподобие папахи, лежал мокрый дубовый веник. Из-под веника торчал розовый, сильно утомленный рот.
— Вам не плохо, гражданин? — спросил Мочалыч, трогая перепаренного за плечо. — Дать нашатыря?
— Дай мне квасу, — сипло ответил перепаренный. — Я перегрелся.
— Квасу нету, — ответил Мочалыч и отошел в сторону, обслуживать клиентов.
Мы быстро разделись, забрались каждый в свой трон и замерли.
Напротив нас сидели двое, как видно только что пришедшие из парилки. Простыни небрежно, кое-как накинуты были у них на плечи. На простынях черною краской в уголке было оттиснуто: Т.Б.
Эти буквы означали, что простыни именно из Тетеринских бань, а не Оружейных или Хлебниковских.
— Ну, будем здоровы, — сказал человек, у которого буквы «Т.Б». расположились на животе.
— Будь, — отозвался напарник. У этого буквы «Т.Б». чернели на плече.
Приятели чокнулись стаканами с лимонадом, поглядели друг другу в глаза и дружно сказали: «Будем!»
Между тем здоровья у обоих и так было хоть отбавляй. Во всяком случае главные признаки здоровья — упитанность и краснощекость — так и выпирали из простыней. Один из них похож был даже на какого-то римского императора, и буквы «Т.Б.», расположенные на кругленьком животе, намекали, что это, очевидно, Тиберий. Второй же, с явной лысиной, смахивал скорей на поэта, а буквы подсказывали, что это — Тибулл.
— Я люблю природу, — говорил Тибулл, — потому что в природе много хорошего. Вот этот веник, он ведь тоже частичка природы. Другие любят пиво или кино, а я природу люблю. Для меня этот веник лучше телевизора.
— По телевизору тоже иногда природу показывают, — задумчиво возразил Тиберий.
— А веник небось не покажут!
— Это верно, — согласился Тиберий, не желая спорить с поэтом. — Давай за природу! — И древние римляне снова чокнулись.
— Как ты думаешь, для чего люди чокаются? — спросил через некоторое время Тибулл, как всякий поэт настроенный слегка на философский лад.
— Для звону!
— Верно, но не совсем. Когда мы пьем лимонад, это — для вкуса. Нюхаем — для носа. Смотрим на его красивый цвет — для глаза. Кто обижен?
— Ухо, — догадался Тиберий.
— Вот мы и чокаемся, чтоб ухо не обижалось.
— Ха-ха! Вот здорово! Ну, объяснил! — с восторгом сказал Тиберий и, сияя, потрогал свое ухо, как бы проверяя: не обижается ли оно? Но ухо явно не обижалось. Оно покраснело, как девушка, смущенная собственным счастьем.
Тибулл тоже был доволен таким интересным объяснением, с гордостью потер свою лысину, повел глазами по раздевальному залу, выискивая, что бы еще такое объяснить. Скоро взгляд его уткнулся в плакат, висящий над нами:
Плакат этот действительно объяснить стоило, и Тибулл, выпятив нижнюю губу, раздумывал некоторое время над его смыслом.
— Ну, костыли, это понятно, — сказал наконец он. — Если тебе нужны костыли, можешь получить их у пространщика. Но что такое пространщик?
— Да вон старик Мочалыч, — простодушно ответил Тиберий. — Он и есть пространщик. Простынями заведует.
— Если простынями — тогда простынщик.
— Гм… верно, — согласился Тиберий. — Если простынями, тогда простынщик.
— То-то и оно. А я, ты знаешь, люблю докапываться до смысла слов. А тут копаюсь, копаюсь, а толку чуть.
— Сейчас докопаемся, — пообещал Тиберий и крикнул: — Эй, Мочалыч, ты кем тут работаешь?
— Пространщиком, — ответил Мочалыч, подскакивая на зов.
— Сам знаю, что пространщиком, — недовольно сказал Тиберий. — А чем ты заведуешь?
— Пространством, — пояснил Мочалыч, краснея.
— Каким пространством? — не понял император.
— Да вот этим, — ответил Мочалыч и обвел рукой раздевальный зал со всеми его тронами, вениками, бельем, голыми королями. В худенькой невзрачной его фигуре мелькнуло вдруг что-то величественное, потому что не у всех же людей есть пространство, которым бы они заведовали.
Я невольно повел глазами, оглядывая пространство, которым заведовал Мочалыч, и вдруг резко похолодел.
Окутанный облаком пара, красный, ошпаренный, как рак, из двери мыльного зала вышел Моня Кожаный. Хлопая себя ладонями по животу, он развалился на троне рядом с Тиберием и Тибуллом. В глаза бросалась татуировка, наколотая у Мони на ногах.
На левой ноге написано было: ОНИ.
На правой: УСТАЛИ.
Именно эта надпись напугала в первую минуту. Что-то зловещее, загадочное было в ней. Я не мог понять, кто это — они? Неужели ноги?
Небрежно, двумя пальцами Моня приподнял тетеринскую простыню, брезгливо накинул ее на плечи, как бы сожалея, что она не кожаная, и оглядел зал. Глаза его от пара грозно выкатились к переносице, и буквы «Т.Б»., оказавшиеся у него под мышкой, хотелось прочитать так: «Типичный Бандит».
Я так закутался в простыню, что уж не знаю, на что был похож со стороны. Изнутри же казалось, что похож я на мотылька или на червячка в коконе, который не собирается вылезать на белый свет. В узкую щелочку, которую я оставил для глаз, не было видно ни Тиберия, ни Тибулла, только надпись «Они устали» вползала, как змея, в поле зрения.
Судя по надписи, Кожаный сидел спокойно, ногами не дрыгал. В хлюпающем гуле, который наполнял баню, слышалось его хриплое, надсадное дыхание.
— Извиняюсь, дорогой сосед, я вам не мешаю? — сказал Тибулл.
Я испуганно выглянул из простыни, но тут же спрятался. Тибулл разговаривал с Моней.
— Я вам не мешаю, дорогой сосед?
Кожаный повел глазами, смерил поэта с головы до пят, как бы выясняя, мешает тот ему или нет.
— Пока не мешаешь, — членораздельно сказал он. — А будешь мешать — пеняй на себя.
— Нет! Нет! — воскликнул Тибулл, деликатно замахал руками. — Мешать я вам никак не собираюсь.
— И правильно делаешь, — заметил Моня.
— Но мне бы хотелось задать вам один вопрос, — продолжал неугомонный Тибулл. — Вот у вас на ногах написано: «Они устали». Интересно знать, от чего они устали?
— Слушай, Лысый, — отчетливо сказал Кожаный, — читай свои ноги!
— Но у меня на ногах ничего не написано! — наивно воскликнул древний поэт и, приподняв простыню, показал свои ноги, действительно белые, как лист бумаги.
— Ладно тебе, — вмешался Тиберий. — Наплюй ты на его ноги. Устали они, и ладно. Может, они много бегали. Почитай лучше, что у меня написано.
Тиберий скинул простыню и повернулся к поэту спиной. На левой его лопатке был нарисован бегун в трусах и в майке, а на правой синели два столба, между которыми тянулась надпись:
Тиберий шевельнул лопатками — бегун сорвался с места, стремясь к финишу.
— У тебя это любовь к спорту, — сказал Тибулл. — А тут — разочарование в жизни. Этим ногам уже не хочется ходить по земле — они устали.
— Зато руки у меня не устали, — сказал Кожаный и, шевельнув плечами, сбросил простыню.
В узловатых, покрытых якорями и черными водорослями руках и вправду не было видно ни капли усталости. Моня поглядел поэту в глаза, расставил в стороны руки и пошевелил жутковато пальцами. Затем встал, проделал плечами какую-то угрожающую гимнастику и удалился в парилку, сказавши сквозь зубы:
— Пора погреться!
— Он мне, кажется, угрожал, — чуть заикаясь, сказал Тибулл.
— Успокойся, не обращай внимания.
— Я сейчас ему ноги переломаю! — сказал Тибулл, показывая желание встать.
— Ни в коем случае! — вскричал Тиберий. — Нас арестуют.
— Переломаю! — упорствовал Тибулл, но Тиберий схватил его за локти и не отпускал, пока поэт не успокоился. Наконец с мочалками в руках они ушли в мыльный зал.
— Надо действовать, — прошептал Крендель. Он высунулся из простыни и оглядел соседние кресла. Все они были пусты. Перегретый, с мокрым веником на голове, дремал. — Есть план, — сообщил Крендель.
Он вскочил и быстро прошелся по залу. Простыня болталась на нем, как плащ на мушкетере. Секунду Крендель кружил возле Перегретого, оглядывая его со всех сторон.
— Здорово перегрелся, — издали шепнул Крендель, подошел к трону, который занимал Кожаный, и поглядел на него с ненавистью, как на трон тирана.
Кожаная майка, брюки, жилет были беспорядочно разбросаны. Особенно беспорядочно выглядели брюки, которые нагло развалились на троне, свесив к полу пустые замызганные штанины. Хромовые колени вздулись волдырями, а снизу из-под брюк глядели ботинки с на редкость тупыми рылами на микропоре.
Заприметив Кренделя, брюки оскорбительно подбоченились, кажется собираясь повернуться к нему задом. Они явно бросали вызов.
«Ну чего тебе надо, переросток? — как бы говорили они. — Мы для тебя коротки».
Крендель вспыхнул, схватил пустую штанину и сдернул брюки с трона.
Брюки взвизгнули, раздулись, обхватили Кренделя, но он поднял их на воздух, напоминая укротителя питонов. Из кармана брюк вылетела трехкопеечная монета, брякнулась об пол и, радостно звеня, укатилась под трон. Брюки обмякли, а Крендель скомкал их и сунул в санитарный шкафчик, который висел на стене.
Закрыв дверцу шкафчика, он огляделся. Кажется, никто ничего не заметил. Мочалыч считал простыни. Перегретый безвольно шевелил босою пяткой.
— Теперь не уйдет, — сказал Крендель. — Начнет скандалить, а старик Мочалыч вызовет милицию. Пошли в парилку. Пора погреться!
Крендель почти не волновался. Странное спокойствие было в его тоне и голосе, неслыханное спокойствие, которое я бы назвал кармановским. Я же обливался холодным и горячим, совершенно московским потом.
— Это просто глупо, — говорил Крендель. — Быть в бане и не сходить в парилку. Не бойся, мы же голые. Голыми он нас ни за что не узнает.
Но мне казалось, что даже и голыми узнать нас нетрудно. Я шел к парилке боком и немного спиной, чтоб быть на себя непохожим.
В мыльном зале стоял пенный шум, который составлялся из шороха мочал, хлюпанья капель, звона брызг. На каменных лавках сидели и лежали светло-серые люди, которые мылили себе головы и терлись губками, а в дальнейшем конце зала, у окованной железом двери, топталась голая толпа с вениками и в шляпах.
Дверь эта вела в парилку.
Верзила в варежках и зеленой фетровой шляпе загораживал дверь.
— Погоди, не лезь, — говорил он, отталкивая нетерпеливых. — Пар еще не готов. Куда вы прете, слоны?! Батя пар делает!
— Открывай дверь! — напирали на него. — Мы замерзли. Пора погреться!
— Пора погреться! Пора погреться! — кричали и другие, среди которых я заметил Моню.
Дверь парилки заскрипела, и в ней показался тощий старичок. Это и был Батя, который делал пар.
— Валяйте, — сказал он, и все повалили в парилку. Здесь было полутемно. Охваченная стальной проволокой, электрическая лампочка задыхалась в пару.
Уже у входа плотный и густой жар схватил плечи, и я задрожал, почувствовав какой-то горячий озноб. Мне стало как бы холодно от дикого жара.
Гуськом, один за другим, парильщики подошли к лестнице, ведущей наверх, под потолок, на ту широкую деревянную площадку, которую называют по-банному полок. Там и было настоящее пекло — черное и сизое.
Падая на четвереньки, парильщики заползали по лестнице наверх. Батя нагнал такого жару, что ни встать, ни сесть здесь было невозможно. Жар опускался с потолка, и между ним и черными, будто просмоленными, досками оставалась лишь узкая щель, в которую втиснулись и Батя, и Моня, и все парильщики, и мы с Кренделем.
Молча, вповалку все улеглись на черных досках. Жар пришибал. Я дышал во весь рот и глядел, как с кончиков моих пальцев стекает пот. Пахло горячим хлебом.
Пролежавши так с минуту или две, кое-кто стал шевелиться. Один нетерпеливый махнул веником, но тут же на него закричали:
— Погоди махаться! Дай подышать!
И снова все дышали — кто нежно, кто протяжно, кто с тихим хрипом, как кролик. Нетерпеливый не мог больше терпеть и опять замахал веником. От взмахов шли обжигающие волны.
— Ты что — вентилятор, что ли? — закричали на него, но остановить нетерпеливого не удалось.
А тут и Батя подскочил и, разрывая головой огненный воздух, крикнул:
— Поехали!
Через две секунды уже вся парилка хлесталась вениками с яростью и наслаждением. Веники жар-птицами слетали с потолка, вспархивали снизу, били с боков, ласково охаживали, шлепали, шмякали, шептали. Престарелый Батя орудовал сразу двумя вениками — дубовым и березовым.
— А у меня — эвкалиптовый! — кричал кто-то.
— Киньте еще четверть стаканчика, — просил Батя. — Поддай!
Кожа его приобрела цвет печеного картофеля, и рядом с ним, как елочная игрушка, сиял малиновый верзила в зеленой фетровой шляпе. Себя я не разглядывал, а Крендель из молочного стал мандариновым, потом ноги его поплыли к закату, а голова сделалась похожей на факел.
От криков и веничной кутерьмы у меня забилось сердце, от близости Мони стучало в ушах. Я схватил Кренделя за руку и потянул по лестнице вниз.
— Давай еще погреемся, — ватно сипел Крендель, кивая факельной головой, но я все-таки вытянул его из парилки под душ.
Быстро обмывшись, мы вернулись в раздевальный зал и притаились на тронах. Я волновался и только надеялся, что Моня не сразу заметит пропажу. Но он заметил. Сразу.
Распаренный, как морковь, он вышел из парилки, глянул на трон, и ноги его подкосились. Он упал на колени и заглянул под трон.
— Пространщик, — шепнул он, — пропажа!
— Чего такое? — подбежал Мочалыч и, не размышляя, тоже встал на колени, заглядывая под трон.
— Товарищи, пропажа, — шептал Моня, шевелил дрожащими губами и стремительно натягивал кожаные трусы и жилет.
Взгляд его прыгал по раздевальному залу в поисках брюк и вдруг наткнулся на древних римлян, которые выходили из парилки. Подозрительная молния вылетела из его глаз.
— Где брюки, Лысый?! — крикнул Моня, подбегая к Тибуллу.
Поэт оторопел:
— Какие брюки?
— Пропажа, товарищ! — пояснил Мочалыч.
Тибулл подлетел к своему трону, схватил собственные шоколадно-вишневые брюки, махнул ими, как вымпелами.
— Эти?! — крикнул он на весь зал. — На! Бери! На! Нужны мне твои брюки! У меня восемь пар в гардеробе!
— А у меня знаешь сколько? — воскликнул Тиберий, не желая отставать от поэта. — Знаешь, сколько у меня пар?
— Постойте, — влез Мочалыч. — А ботинки целы?
— Ботинки? — туповато повторил Кожаный. — Не знаю, где ботинки.
Между тем ботинки он давно уж успел надеть. Он вообще оделся с ног до головы, и только одной важнейшей детали не хватало, чтоб завершить его человеческий облик.
— А знаешь, сколько у меня ботинок? — продолжал наседать Тибулл, но Кожаный отмахнулся и вдруг подошел ко мне, развернул пальцами простыню.
— Может, ты видал, кто взял мои брюки?
Сердце мое стукнуло в последний раз. Я высунулся из простыни, выставил голову, как под топор палача.
«Я не знаю, кто взял ваши брюки», — хотел сказать я и не мог. В этой истории мне была отведена только одна фраза. Одна-единственная. А большего, как ни крути, я сказать не мог.
— Еще бы, — сказал я, и топор взлетел над моей головой.
— Подкидыш! — сказал Кожаный. — Подкидыш, собака такая!
Со свистом топор рассек воздух и отрубил мою голову. Голова покатилась по полу в мыльный зал, но Моня ловко поймал ее за уши.
— А ну отпусти его! — крикнул Крендель, вскакивая с места.
— Кто? — крикнул Кожаный. — Ты? Подкидыши!
И он протянул руку, чтоб схватить Кренделя, но тут послышался сухой и официальный голос:
— Гражданин! Ваши документы!
Прямо по плечу Моню барабанил пальцами Перегретый с дубовым веником на голове.
— Чего? — сказал Кожаный, резко оборачиваясь. — Чего такое?
— Документы! — повторил Перегретый и сделал мизинцем особенный жест, каким обычно требуют документы.
Кожаный окаменел. В голове его с огромной силой столкнулись два неожиданных факта: пропажа брюк и требование документов.
— Как же так, — сказал Кожаный, отступая на шаг, — у меня украли брюки, и у меня же требуют документы.
На щеках его вздулись желваки, в голове метались тревожные мысли, которые я читал примерно так: что это за человек с веником, почему требует документы и, главное, имеет ли право требовать их? Веник на голове говорил, что никакого права у Перегретого нет, но, может, этот Перегретый вовсе не Перегретый, а Переодетый и под веником — форменная фуражка?!
— Если не предъявите документов, придется вызвать милицию, — сказал возможный Переодетый.
— Да, да, надо вызвать милицию, — подтвердил неожиданно и Тибулл, злопамятно глядя на Моню.
— Какая милиция, что вы, ребята! — заволновался Мочалыч. — Ботинки здесь, сейчас брюки найдем.
— Пускай покажет документы, — настаивал Тибулл. — Вот, например, мои документы, и я могу их показать.
— Успокойся, успокойся, — оттягивал поэта Тиберий. — Не лезь, убери документы.
— Ну нет, кто я без документов? — упрямился Тибулл. — Я всегда боролся за правду и сейчас буду бороться. Пускай покажет.
Вокруг стал собираться банный народ. Голые короли подымались со своих тронов, прислушивались к разговору.
— Какие в бане документы! — крикнул кто-то. — Кожа да мочало!
— В бане все голые!
— У нас нос — паспорт!
— Нету документов, — сказал Кожаный, чувствуя поддержку. — Они в брюках.
— Проверим, — неожиданно сказал Перегретый, подошел к аптечному шкафчику и вытащил брюки.
Кожаный крякнул и бросился к нему, но Перегретый ловко взмахнул простыней. Она распахнулась, накрыла Моню и Перегретого и на глазах превратилась в белого медведя.
Медведь ворчал. Качаясь, постоял он на четырех лапах и лениво лег на пол.
Банные короли охнули, вскочили на своих тронах, стараясь через спинки разглядеть, что происходит. Тиберий и Тибулл поджали ноги, завороженно глядя на белого медведя, который ворочался на полу.
— Береги инвентарь! — крикнул Мочалыч, подбегая было к медведю, но тот ринулся на пространщика, зацепил его и сшиб с ног, а сам стукнулся задом в стену, затрещал и развалился на две половины.
Из разорванной шкуры выскочили Моня и Перегретый. Но, конечно, это был уже не Перегретый, и даже не Переодетый, а просто Одетый с ног до головы.
В кепке и в костюме, в брюках, закатанных выше колен, у стены стоял Василий Куролесов. В одной руке он держал веник, в другой — черные хромовые брюки.
— Так ты еще в костюме! — взревел Кожаный.
— Нож! У него нож! — крикнул кто-то. — У него в венике нож!
— Нож? — сказал Кожаный. — У тебя нож в венике?
— Да, нож у него! — снова крикнул розовый голый король. — Вон блестит через веточки.
Кожаный отступил и вдруг схватил брюки, которые лежали в кресле Тибулла, вспрыгнул на подоконник и махом вылетел за окно.
Раздевальный зал влажно ахнул. Тибулл бросился за ним, делая такие жесты, которые хотелось назвать хватательными движениями.
Мы кинулись к окну, разом перегнулись через подоконник. Я был уверен, что Кожаный лежит под окном с переломанными ногами, но увидел другую картину.
Кожаный, оказывается, еще и не приземлялся. Он летел вниз, но медленно, очень медленно. В первую секунду я даже подумал, что его поддерживают в воздухе волны пара, которые вываливали из окон первого этажа, но понял, что ошибаюсь.
Под окном бани стоял человек в соломенной шляпе, из-под которой высовывались огромные рыжие усы. Он смотрел вверх и пальцем подманивал приземляющегося Моню.
Кожаный брыкался в воздухе, изворачивался, размахивал Тибулловыми брюками, стараясь улететь в сторону, но палец неумолимо манил его к себе, и Моня Кожаный мягко приземлился, наконец, прямо в руки старшины Тараканова.
К бане подъехал автофургон из города Карманова. Кожаный и старшина Тараканов, обнявшись, взошли по лесенке внутрь его, и фургон выкатился в переулок. Все тетеринские банные короли выставились в окна, провожая его.
Да, тайнинская смесь Моне не помогла. Больше того, она ему явно навредила. Раздирающий душу запах протянулся от Карманова до Тетеринских бань, и собаки, которые случаем попали на эту адскую тропу, начисто, конечно, потеряли чутье. Зато Куролесов ни разу не сбился со следа. Вот только нос у него немного распух.
— А это ерунда, — сказал Куролесов. — Помажу перловской мазью, и как рукой снимет. В Перловке один старикан живет, так он изобрел мазь против тайнинской смеси. Здорово помогает.
Куролесов достал из кармана узорчатый флакон синего стекла и сунул в него мизинец. С глубоким уважением смотрели мы, как Василий Куролесов мажет себе нос. А он мазал его обстоятельно, со знанием дела. Нос куролесовский на глазах приобретал прежние размеры.
— Дядя Вась, — сказал Крендель, очень робея, — а что у вас в венике было?
— Ничего не было, — ответил Куролесов, широкими заключительными мазками придавая носу законченный вид.
— Как же так! Я сам видел: что-то блестело.
— Это в глазах у тебя блестело. У тебя вообще какой-то блеск в глазах ненормальный. Когда ты брюки схватил, глаза твои просто ослепляли.
— Я хотел, чтоб Мочалыч милицию вызвал, — сказал Крендель и скромно прищурился, чтоб хоть немного пригасить блеск.
— Ладно, не стесняйся, — сказал Куролесов. — Лучше блеск, чем тусклота. А с брюками ты здорово придумал.
По Тетеринскому переулку мы вышли на Садовую, дошли до метро, остановились рядом с продавщицей пирожков.
— У нас-то, в Карманове, пирожки покрупнее будут, — сказал Куролесов, покупая всем по пирожку. — У нас одной начинки столько, сколько весь этот пирожок. Да и начинка у нас вкуснее. У нас лука больше кладут. И специй. А тут специй мало.
— Сюда бы лаврового листа напихать, верно, дядя Вась? — сказал Крендель, слегка заискивая. Он то прикрывал глаза, то открывал их, чтоб не ослепить случайных прохожих.
— Как у вас-то дела, на голубятне? Следов на крыше не нашли?
— Пуговицу нашли, — махнул рукой Крендель.
— Покажь.
Крендель вынул из кармана пуговицу и почтительно подал ему. Куролесов повертел ее в руках.
— Совпадение, наверно, — задумчиво сказал он.
— Какое? — не понял Крендель.
— Да нет, это совпадение. Капитан одного типа ищет, который ворует телевизоры. Жуткий телевор! Сопрет телевизор, а на подоконник пуговицу кладет: то солдатскую, то матросскую. Железнодорожных, правда, не было. Да и не может один человек воровать и голубей и телевизоры.
— Почему?
— Сам подумай: голуби — и телевизоры. Очень уж разные вещи. Не могут они ужиться в одном мозгу.
— А вдруг это такой мозг, в котором могут?
— Не думаю. Но… Ладно, возьму пуговицу, покажу капитану.
Куролесов достал из кармана небольшую коробочку, вроде школьного пенала, и сунул туда пуговицу. Изнутри пенал был выложен черным бархатом, а на крышке было написано: «Для вещественных доказательств».
— Приезжайте к нам, дядя Вась, — сказал Крендель.
— Постараюсь, — сказал Куролесов и добавил, протянув мне руку: — Ну, а ты что молчишь? Хочешь, чтоб я приехал?
— Еще бы, — смутился я.
— Ну вот, молодец, — сказал Вася, хлопнув меня по спине. — Давай, давай, разучивай новые слова.
Куролесов отошел два шага и вдруг быстро и неожиданно смешался с толпой. Мы глядели ему вслед, но не видели никакого следа, только взлетела над толпой какая-то рука, махнула кому-то, но неизвестно, нам или не нам.
— Не хочу домой, — неожиданно сказал Крендель. — На голубятню смотреть не могу.
В бане Крендель был молодцом и у метро, прощаясь с Куролесовым, держался, как надо, и вдруг прямо на глазах скис.
Что ж поделаешь? Так бывает порой.
Порой приходится видеть человека, который куда-то бежит, яростно звонит по телефону, требует билетов, пропусков, ругается с продавцами, кипит и вдруг — скис. Никуда не бежит, ничего не требует, смотрит блеклым взглядом на мутный мир и видит плакат:
«Не могу, — думает он. — Не хочу смотреть и видеть все это».
Тусклое висит над ним небо, и тупое солнце жалкими лучами слабо освещает мелкий румянец на его невыпуклых щеках.
— Упадок сил, — говорит он сам себе. — Крушение надежд.
В шлепанцах на босу ногу сидит он в кресле, глядит телевизор, нервно спит, скучно просыпается. Он может умереть, потому что потерял надежду.
Мы с Кренделем тоже потеряли надежду, но умирать пока не собирались.
Мы пошли потихоньку домой, к Зонточному переулку, а надежда плелась где-то сзади, постояла у плаката «ХРАНИТЕ ДЕНЬГИ», а скоро и вовсе отстала от нас.
Между тем человек, в мозгу которого совмещались не очень-то совместимые вещи, вышел из дома и направился к трамвайной остановке.
«Странный все-таки у меня мозг, — думал он. — Сам не пойму, как это в нем совмещаются голуби и телевизоры. Это, конечно, мозг художника. С одной стороны, я люблю природу — отсюда и голуби. Но с другой стороны, я же современный человек, и вот вам пожалуйста — телевизоры. Удивительный мозг. Двусторонний!»
Похититель улыбался, ласково гладил свою голову, в которой заключался чудесный двусторонний мозг. У него было хорошее настроение. Да и погодка, надо сказать, была сегодня отличная.
На бульварах пахло тополиным клеем. По асфальту прыгали воробьи цвета проселочной дороги. В небе летали голуби, и Похититель любовался ими, весело похищая взглядом то одного, то другого.
«Славная погодка, — думал он. — Самая погодка для сбыта краденого. Хорошая, славная погодка. В такую погодку хочется немножко любви».
У трамвайной остановки Похититель затормозил и оправил висящий за спиной рюкзак, в котором был спрятан садок с монахами. На остановке стояли пять милиционеров.
«Неважная примета, — подумал Похититель. — А не привел ли Монька хвоста? Тайнинская смесь штука ненадежная, уж больно воняет».
Сбоку придирчиво оглядел он милиционеров, незаметно попытался заглянуть им в глаза. Но милиционеры глаза свои прятали под козырьками, а когда подошел трамвай, дружно вспрыгнули в него, осветив вагон пуговицами и значками.
Похититель подождал другого трамвая, на котором и добрался до вокзала. По дороге он встретил не так уж много милиционеров, человек десять, не больше. И на вокзале, и в кармановской электричке они попадались редко, Похититель даже подсчитал, сколько приходится на один вагон. Получилось — полтора.
«Это еще можно жить», — думал Похититель.
На рынке в Карманове он вообще вздохнул свободно. Нигде, куда ни кидал он взор, не было видно милиционера, только рыночная толпа валила в ворота и вываливала из них. Слышался пестрый базарный гул и равномерный, как морской прибой, шорох подсолнечной шелухи под ногами.
У башни, на которой росла береза, Похититель наткнулся на гражданина Никифорова. До этой минуты Похититель и гражданин никогда в жизни не видели друг друга, и эта неожиданная встреча поразила их.
«Какие у него бегающие глаза, — думал Похититель, пристально глядя на гражданина. — Интересно, чем это он тут промышляет? Ага, грабли продает, наверное, ворованные. Или нет — рукоятки сам делает, а зубья ворует».
— Гражданин, — сказал гражданин Никифоров, — проходите, не заслоняйте товар.
— Чего такое? — с яростью переспросил Похититель. Неведомо по какой причине ему вдруг захотелось схватить грабли и ударить гражданина изо всех сил.
Усилием воли Похититель подавил это желание, отошел в сторону, достал из рюкзака садок с голубями. Но долго еще не мог успокоиться, с ненавистью повторяя про себя:
«Товар ему, подлецу, не заслоняйте!»
Только через полчаса он немного успокоился, но тут же заволновался по другому поводу: на голубей никто не обращал внимания, а грабли расхватывали. Даже солидный седой подполковник купил двое граблей, чем удивил Похитителя. Он никак не мог сообразить, зачем подполковнику грабли.
«Огородничает понемногу», — решил Похититель и снова стал шарить глазами по толпе, выискивая подходящего покупателя.
Рынок шевелился, бормотал и выкрикивал, топтался вокруг голубей, но не замечал их.
«Голуби — отжившее явление, — убеждался Похититель. — Садок с телевизорами им нужен».
Только после обеда явился покупатель. В вельветовой кепочке, сдвинутой на нос, в рубашке с расстегнутым воротником, откуда выглядывала тельняшка, он шел сквозь толпу, и походку его хотелось назвать разгильдяйской. Вздорный нос торчал из-под кепки, и по этому носу ясно было, что владелец его готов каждую секунду кинуться в драку.
Голуби, мои вы милые,
Голуби, вы сизокрылые, —
напевал покупатель-разгильдяй, и слово «сизокрылые» он говорил с таким упором, что получалось — «шизокрилые».
— Монахи? — спросил он, бесцеремонно обрывая песню и указывая пальцем в садок.
— Три с полтиной хвостик, — немедленно ответил Похититель.
— Два хвост, полтинник глазки, — сказал покупатель и разгильдяйски поковырял в хулиганском своем носу.
— Монах доброкачественный, — пояснил Похититель.
Разгильдяй сомнительно покачал головой, присел на корточки и ткнул пальцем сквозь прутья садка.
— У кого украл? — тихо спросил он.
Похититель вздрогнул, но тут же понял, что перед ним человек очень опытный, бояться нечего.
— Далеко отсюда, в Вышнем Волочке. Крылья подрежешь, подержишь месячишка, а там — выпускай.
— Беру по трояку.
— С тебя — пятнадцать, — согласился Похититель.
— Подставляй лапу, — сказал разгильдяй.
Похититель подставил лапу, на ладонь его лег небольшой и круглый, похожий на монету, серебряный предмет. Это была железнодорожная пуговица.
В первую секунду Похититель не узнал ее, но вдруг дрожь и холод схватили его за плечи. Сжав пуговицу, он запустил ее прямо в нос покупателю-разгильдяю и, забыв про монахов, бросился бежать.
Виляя вправо-влево, он продрался через толпу, проскочил в задние ворота рынка и мимо кармановского мостика, тира «Волшебный стрелок» выскочил на шоссе и побежал вон из города Карманова.
Слезы текли по щекам Похитителевым и блестели на солнце.
Километров десять отмахал он от Карманова и теперь, задыхаясь, сидел в придорожной канаве, глядел на автомобили, которые проносились мимо, и плакал.
«Неужели я попался? — думал он и с дрожью вспоминал разгильдяйского покупателя, в котором сам черт не разобрал бы работника милиции. — Нет, нет, не может быть! Про телевизоры никому ничего не известно. Наверно, я попался только по голубиной линии, а по телевизионной все пока в порядке».
Похититель успокаивал себя, но успокоиться не мог. Слезы текли из глаз его непрерывным потоком, и в солнечном свете казалось, что лицо Похитителя усыпано драгоценными каменьями. Скосив глаза, пытался он рассмотреть свои слезы. Потом достал из кармана зеркальце и, увидев утомленное лицо с черными кругами под глазами, зарыдал еще сильней.
Одна слеза долго висела на кончике его носа, а повисев, отпала наподобие капли из водопроводного крана. На ее месте возникла новая, похожая на хрустальную подвеску из люстры Большого театра. Она упала на лист подорожника и разлетелась вдребезги.
«Надо начинать новую жизнь, — думал Похититель. — Поступлю на работу, как все люди, буду иногда кататься на лыжах. А телевизоры верну владельцам. Вот, скажу, было дело, крал, а теперь возвращаю, потому что решил начать новую жизнь. Вот будет здорово! Может, даже в газетах про меня напишут статью под названием „Золотой человек“. Пускай бы эта статья так начиналась: „У этого человека самое главное — душа. Она у него — золотая. Да, он был вором, но воровали его талантливые руки, а душа рвалась им помешать. Руки и душа вступили в борьбу, и вот наконец душа победила и направила руки на служение общему делу. Так да здравствует душа, и да здравствуют руки, и да здравствует же общее наше дело!“»
Прикрыв глаза, Похититель ясно различал газетную страницу, на которой напечатана статья, читал ее с горькой радостью и плакал, чувствуя, как в груди его золотится душа, а в карманах тяжело лежат талантливые руки.
«Надо, надо, — думал он. Надо начинать новую жизнь. И для начала — брошу воровать. Но, конечно, не сразу брошу, а постепенно. Сразу никто ничего не бросает. Даже курить и то бросают не сразу. Брошу воровать голубей, а телевизоры пока еще буду. Но немного. Раз в неделю. Этого мне пока хватит. Потом — раз в месяц, а то сразу отвыкнуть трудно. Все-таки телевизор — приятная вещь, включишь и глядишь. Да и для будущей книги о преступных деяниях надо набрать побольше материала».
Все эти мысли слегка успокоили Похитителя, он отер слезы, выскочил из канавы на шоссе.
Вернувшись в этот день домой, Похититель достал «Краткую опись» и записал:
«Сегодня пережил тяжелое душевное потрясение. Температура моего тела — 37 и 2. Решить взять в руки штурвал своей жизни и начать новую, совсем новую жизнь, потому что влачить старую больше нету сил».
Наш двор — колодец. И в колодце этом рано начинался вечер, потому что солнечные лучи не могли проникнуть внутрь двора. Они натыкались на пятиэтажные стены, и только буфет, стоящий на крыше, да верхушка американского клена были освещены.
Бабушка Волк сидела, как всегда, под американским кленом и, когда мы вышли во двор, сказала:
— Хочешь, Крендель, я тебе шифоньер отдам?
— Конечно, чего там! — крикнул дядя Сюва. — Бери шифоньер, Крендель, купишь новых голубей. А сейчас сыграй что-нибудь, душа просит. Воскресенье ведь.
Крендель вынул из кармана гармонику, безвольно дунул в лады — жалобный, щемящий, печалящий душу звук выполз из нее и поник в нижних ветках американского клена. Дядя Сюва нахмурился.
— Ладно, Крендель, — сказал он. — Подкину тебе трояк на голубей.
— «Трояк»! — встряла Райка. — Взялся давать — давай, а то — «трояк»!
— Откуда у меня больше? — обиделся дядя Сюва. — Сама знаешь, какая у меня пенсия. Даже телевизора нет.
— На лимонад хватает, — сказала Райка. — Только об своем роту и думаешь. Я бы Кренделю и пятерку дала, если б он много не воображал.
— Эх, — сказала бабушка Волк, — сейчас бы селедочки баночной.
— Да что ж вы, бабушка! — крикнул дядя Сюва. — Сегодня на Таганке селедку давали. С красными глазами.
— С красными всю разобрали! — крикнула сверху тетя Паня. — Осталась только с голубыми!
— Люблю красноглазку, — сказала бабушка Волк.
— И правильно, — заметил дядя Сюва. — Если у селедки красный глаз, значит, она посолена как надо, а если голубой — пересол.
— Слазим на голубятню, — сказал Крендель, убирая гармошку в карман. — Поглядим, может еще след найдем. А что? Так бывает.
По пожарной лестнице через чердак вылезли мы на крышу. Крендель стал шарить вокруг голубятни, а я и не искал никаких следов, а я давно понял, что все эти поиски ни к чему. И Крендель чувствовал это, но поиски как-то успокаивали. Конечно, он переживал все сильней меня, но и он, в конце концов, понимал, что не так уж велика беда, бывают в жизни печали пострашней.
— Если б это были не голуби, а телевизор, я бы и не волновался, — сказал Крендель. — Но голуби-то живые, сам понимаешь.
— Еще бы, — сказал я.
— И летают, — добавил Крендель, глянув в пустое небо.
С крыши нашей не было видно так далеко, как с кармановского мостика, но все-таки мы видели почти всю Москву. Серые шпили высотных домов. Ново-Спасский, Андроньевский и, конечно, весь наш Зонточный переулок лежал под нами. Рыбами плавали по крышам предзакатные блики, соскальзывая вниз, ныряли на дно переулка.
Как огромный зонт, с одной стороны пасмурный, с другой — ослепительный, стояло небо над Зонточным переулком. Вдали, у Крутицкого теремка, кто-то гонял голубей, и они совершали по небу широкий круг от Москвы-реки до Крестьянской заставы.
— Чьи это голуби?… — задумался Крендель, стараясь по манере полета угадать, кому принадлежит стая. — Широконосовы… — ответил он сам себе. — А это чей?
Одинокий голубь шел по небу и был еще далеко от нас, над Вековой улицей. Светлой точкой, иголочным ушком светился он в огромном небе.
— Одинокий, — печально сказал Крендель.
Да, бывают такие — одинокие голуби. Не дикие, не домашние. Хоть и вывелись они в городе, на голубятне, а все равно летают и живут одиноко — ни к сизарям не могут пристать, ни к витютням, ни к домашним стаям. Что-то в них есть такое, от чего они мучаются всю жизнь. Тянет дикая стая, но и от дома, от города, где родились, не могут они оторваться. Так и мечутся меж теплым городом и дальними лесами.
«Вот так же и я, — думал в это время совсем нами позабытый жилец Николай Эхо. Он стоял у окна в двадцать девятой квартире и тоже глядел на одинокого голубя. — Вот так же и я, — думал он. — Такой же одинокий голубь — летаю, парю, порхаю, а что толку?»
Жилец перегнулся через подоконник и глядел то на одинокого голубя, то на окна Райки Пауковой. Глаза его отчего-то покраснели, и сердце билось мягкими толчками.
«Куда ты летишь, мой пернатый друг?!» — хотелось крикнуть Жильцу, но он удержался.
Одинокий голубь обошел Крестьянскую заставу, далеко вверху, очень высоко пролетел над Широконосовой стаей и вдруг остановился в воздухе, сложил крылья и вниз головой стал падать на землю.
Перекувыркнувшись пятнадцать раз, он раскрыл крылья и мягко опустился на резную буфетную верхушку.
День неумолимо клонился к вечеру. Солнце утопало в оврагах за дальними кооперативными домами. Закатные полосы бродили по стенам Похитителевой квартиры, по мертвым еще экранам телевизоров, по глянцевым лицам киноактрис.
Похититель сидел в кресле, держа в руках журнал. Он разглядывал в журнале две картинки, на вид совершенно одинаковые. На одной был нарисован барсук, и на другой — барсук. Под барсуками было напечатано мелким шрифтом: «Найдите на этих картинках шестнадцать различий».
Прицеливаясь взглядом то в одного барсука, то в другого, Похититель искал различия.
«Ага, — думал он, — у этого барсука две ноги, а у этого три. Вот вам и различие».
Довольно скоро Похититель справился с этим нехитрым делом и вдруг неожиданно для себя обнаружил семнадцатое.
«Что за чертовщина! — подумал Похититель и принялся раздраженно подсчитывать различия, загибая пальцы. — Так точно — семнадцать!»
Похититель отбросил журнал, достал лист бумаги и ручку. Он решил немедленно написать письмо в редакцию и обругать сотрудников покрепче. Некоторое время сидел он задумавшись. Хотелось сразу же, с первой строчки, уязвить редакцию, но ничего особо хлесткого он придумать не мог и начал так:
«Дорогие товарищи! Недавно я смотрел тут на ваших барсуков…»
Похититель остановился, перевел дух и только хотел сильней нажать на перо, как вдруг раздался звонок в дверь.
Похититель на цыпочках подошел к двери, заглянул в щель, но ничего определенного не увидел. За дверью что-то чернелось, а что именно, он не мог понять.
— Кто там? — аккуратно спросил Похититель.
— Почта, — ответили за дверью.
Похититель отворил, принял от почтальона заказное письмо, расписавшись в синей почтовой книге.
Вернулся в комнату, неторопливо распечатал конверт, достал письмо и только лишь глянул на него, побледнел совершенно смертельным образом. На листе было изображено следующее:
От ужаса Похититель немедленно сунул письмо в рот и стал его жевать, потом вынул и снова перечитал. Письмо было, конечно, от Мони Кожаного и читалось так: «Меня раскололи Скорей бодай телевизоры И рви когти».
Содержание письма настолько потрясло Похитителя, что он чуть было не стал бодать телевизоры, совершенно забыв, что «бодай» на Монином языке «продавай». Потрясающим, на наш взгляд, было не только содержание письма, но и тот факт, что письмо отослано было из Карманова два часа назад и за эти два часа успело доехать до Похитителя. Кармановская почта, так же как и милиция, работала поистине великолепно. Удивительным было и то, как Моня сумел написать, зашифровать и отослать письмо, находясь на допросе.
Не зная, что делать, Похититель схватил журнал и снова глянул на барсуков. Мозг его в этот момент работал так блестяще, что обнаружил восемнадцатое различие.
С яростью отбросив журнал, Похититель замер, схватился за грудь. Он почувствовал, что в душе его рухнула гора.
«Гора! — в ужасе подумал он. — Рухнула гора!»
Похититель давно замечал, что в душе у него есть какие-то горы. Вроде даже целый горный хребет. Они помогали жить, укрепляли душу и хоть рушились время от времени, но в целом хребет был крепок. А тут рухнула огромная гора типа Эверест. Обломки ее завалили сердце, которое вдруг совершенно перестало биться.
«Вот как, оказывается, умирают, — подумал Похититель, судорожно пытаясь найти свой пульс. Пульса не было. — А сердце? Бьется или нет?»
Сердце не билось и совершенно не прощупывалось. В отчаянии Похититель каким-то образом вывернул голову и прижал ухо к собственной груди. Сердце стояло на месте, не шевелясь. Оно совершенно не билось, и тем не менее Похититель был жив. Да, это было настоящее медицинское чудо: человек с небьющимся сердцем подошел к шифоньеру, достал веревку и принялся увязывать телевизоры.
Однако связать четыре телевизора в один узел было делом совсем непростым. Даже человек с бьющимся сердцем изрядно бы попотел, а Похититель ловко опутал экраны веревкой, успевая щупать время от времени свой пульс.
Прозвенел звонок в дверь, и Похититель схватился за сердце, но оно по-прежнему молчало, окаменев. Он подошел к двери, заглянул в щелочку и опять ничего не увидел: за дверью что-то серелось, а что именно, разобрать было невозможно.
— Кто там? — очень ласково спросил Похититель.
— Почта, — ответили за дверью.
Похититель открыл дверь, и тут же сердце его ударило громом. Началось настоящее сердцетрясение, от которого рухнули остатки душевного горного хребта, — за дверью стояли два милиционера.
К вечеру мы как-то поглупели.
Я давно заметил, что люди немного глупеют к вечеру. Днем еще как-то держатся, а к вечеру глупеют прямо на глазах: часами смотрят телевизоры, много едят.
Вот и мы слегка поглупели. Мы глядели на Моню — и не могли понять, кто это перед нами. А он, белокрылый, в черном капюшончике, прохаживался по крыше и клевал крошки.
Наконец Крендель упал на колени, схватил Моню, прижал к груди, не замечая, что к ноге великого турмана прикручено проволочное кольцо, в котором явно светит записка. Я хотел указать на это, но не находил подходящих слов, а «еще бы» не годилось к случаю. Крендель записки не замечал.
— Еще бы, — сказал все-таки я.
Крендель не обращал внимания, дул Моне в нос и считал перья.
— Еще бы, а, еще бы, — продолжил я.
Крендель высунул язык, кончиком языка стал трогать Монин клюв. Все это выглядело довольно глупо.
— Еще бы, черт, — не удержался я. — Моньку он видит, а записку не видит. Что ты, ослеп, что ли?
Крендель дернулся, изумленно глядя на меня, прижимая Моню к груди.
— Еще бы тебе очки протереть, — говорил я, меня прямо понесло. — Разуй глаза, записка у Моньки на ноге.
Крендель пугливо глядел на меня, ничего не соображая. Тогда я взял дело в свои руки, достал записку. Вот что было написано в ней:
«Пуговица сработала. Остатки монахов, в количестве четырех, находятся в Кармановском отделении милиции. Куролесов».
— Какой еще Куролесов? — нервно переспрашивал Крендель. — Откуда?
Не выпуская Моню из рук, Крендель наконец побежал к чердаку, по черной лестнице вниз — во двор. Только у трамвайной остановки я догнал его. И как-то особенно медленно добирался этот трамвай до вокзала, долго-долго ждали мы электрички. Останавливаясь то и дело, ползла электричка, и все-таки быстро добрались мы до Карманова и поспели в тот самый момент, когда старшина Тараканов кормил голубей колбасой.
— Как вещественное доказательство она устарела, — говорил старшина. — А для голубей подойдет.
— Голуби колбасу не едят, — возражал Фрезер, — им надо зерновых культур, типа гречки.
— Все в порядке, Кренделек! — смеялся Куролесов. — Можешь гонять своих монахов сколько угодно.
Крендель смущался и краснел, жал руку Фрезеру, то и дело пересчитывая голубей.
— Ну, а ты-то доволен? — спрашивал меня Вася. — Что ж ты молчишь? Ну, скажи, давно тебя не слыхали.
— Еще бы, — говорил я, вытягивая Кренделя за рукав.
В этот же вечер мы вернулись домой и еще успели погонять голубей. Весь двор, конечно, был заполнен жильцами, многие залезли даже на крышу, чтоб увидеть это чудо — монахов, летающих в вечернем небе.
Вдруг со стороны Красного дома послышался пронзительный свист. Это свистел Тимоха-голубятник. И вслед за свистом из глубины Зонточного вырвался голубь. Белый как снег, он стремительно прошел мимо монахов, прямо подымаясь вверх.
Это был знаменитый Тимохин Тучерез.
Завидев его, Моня оторвался от стаи и дунул следом.
Тут бешено засвистел Крендель, засунув в рот буквально все пальцы, и я поддержал, и дядя Сюва, и Райка Паукова, и тетя Паня ужасно засвистела со своего этажа, и даже бабушка Волк засвистела тем самым свистом, который называется «Воскрешение Лазаря».
А Тучерез поднялся уже высоко и все шел вверх, чуть с наклоном, набирая высоту… Просто жалко, что не было в небе тучи, которую он бы с ходу разрезал пополам.
Вот он встал, как жаворонок, на месте, сложил крылья и камнем стал падать вниз.
Тут же Моня подхватился вокруг него — завил спираль.
Тучерез упал на крышу Красного дома, раскрыв крылья в самый последний момент, а Моня перевернулся через крыло, через голову, пролетел у самой Тимохиной головы и снова взмыл кверху, догоняя монахов.
А солнца уже и не было видно. Хвост заката торчал из-за кооперативного дома, фонари зажглись в Зонточном, а в небе появились две или три звезды. Сумрачный, фиолетовый лежал Зонточный переулок под вечерним московским небом. Сверху, с крыши, уже и не было видно лица бабушки Волк, сидящей под американским кленом, и дяди Сювы в окне третьего этажа. До нас долетали только отдельные их слова:
— Сейчас бы селедочки баночной.
— Да есть у меня пара красноглазок, заходите, бабушка.
Жильцы перебегали из подъезда в подъезд, хлопали дверями, и в окнах уже зажигался свет.
На пустыре опять горели овощные ящики, и возле огня виден был какой-то кривой силуэт с граблями в руках. Он то взмахивал граблями, как будто гоняя ворон, то вскидывал их на плечо наподобие винтовки, то шарил ими в огне. Переломивши грабли об колено, он бросил, наконец, их в костер и долго сидел на корточках, глядя, как сгорают они.
За Красным домом на Крестьянской заставе вспыхивали фары троллейбусов и автомашин, из метро вылезали на площадь разноцветные человеческие тени, рассыпались в разные стороны и редко какая-нибудь их них поворачивала в наш переулок.
— Опять она повесила курицу между дверями, — послышался сердитый голос. — Да купи же ты холодильник.
— Не твое дело, — отвечала Райка, — куда хочу, туда вешаю. Отцепитесь от меня.
Райка подошла к окну, полила из лейки зеленый лук, выглянула во двор, но никого не было уже видно во дворе — ни бабушки Волк, ни дяди Сювы. И Жильца из двадцать девятой квартиры не было видно.
Скучный сидел он дома и перебирал перья — красные и золотые, скромные и многоцветные.
«Что в них толку, — думал он. — Взлететь они мне не помогут».
Жилец вспомнил было сон про Райку Паукову, но тут же подумал:
«Какая такая Райка? Эта грубая женщина?! Да она даже улыбнуться не может. Только грубит».
Жилец захлопнул альбом, кинул его на шкаф, надел пиджак и вышел на улицу.
Мрачный-мрачный постоял он под американским кленом, вздохнул и пошел за ворота.
«Не жилец я на этом свете», — думал Жилец.
Мрачный-мрачный шел он по переулку, шел и шел и не оглядывался назад. А зря не оглядывался, потому что следом за ним шла Райка Паукова и улыбалась, как умела.
— Итак, гражданин Кожаный, с алмазами все ясно. Осталось выяснить последний вопрос: где вы взяли мешок?
— Сшил.
— Из каких материалов?
— Из кожаных.
— А где вы, интересно, взяли так много кожи?
— С детских лет собирал старые перчатки.
— С какой целью?
— Для производства мешка.
— Итак, вы сшили мешок из старых перчаток. Вы работали один?
— Я только шил, а кроил Сопеля.
— Посмотрите внимательно. Узнаете ли вы какой-нибудь из этих мешков?
— Эти мешки мне не знакомы.
— А вот этот, сшитый из замшевых варежек?
— Ах, этот. Этот я кроил, а шил Сопеля.
— Откуда вы взяли так много замшевых варежек?
— «Откуда, откуда»!.. Сами знаете…
— Да, мы знаем это, гражданин Кожаный. Знаем и многое другое. Знаем, что вы собирались шить мешок из кожаных кепок… но не вышло… Признаете себя виновным?
— Признаю.
1. Алмазы. . мешок.
2. Мешок. . один.
3. Лошадь. . чугунная.
4. Сундучок с музыкой. потайной.
5. Винтовка духовая. см. примечание.
Примечание. Из винтовки стреляли алмазами во время похищения с четвертого этажа одного дома на пятый другого дома и точно в мешок.
Примечание. Следователем было установлено, что на рисунке изображено дерево. Не ясно было происхождение полосочек, торчащих из-за ствола. После долгих запирательств Барабан сознался, что рисунок был прислан Моней и означал следующее: «Не ходи в лес, там Тараканов».
…Корабль моей жизни дал сильную течь. Ударился дном об скалу закона. Руки не удержали штурвала судьбы…
Сидел спокойно, искал различия в барсуках и вдруг как осенний листок оторвался от ветки родимой и упал на сырую землю.
Озеро моей жизни оковано теперь холодным льдом наказания…
Я шел по грязной дороге преступлений… Зачем?!
Зачем мне четыре телевизора?! Зачем? Хватило бы и двух, в комнате и в кухне, обычный и цветной. А теперь только сердце плачет в груди…
Сердце мое! О сердце мое! Прошу тебя, не плачь! Не плачь, слышишь?… Нет, не слышит… Плачет… Тонет корабль… вот уже трюм затопило… слышится команда «К насосам!»… Плачет, плачет сердце!!!
Ну что ж ты плачешь, родимое?! Сожми зубы, прошу тебя, сердце, сожми… Горемыка ты мое!.. Возьми себя в руки, сердце, ведь тебе еще много стучать…
Гончая собака с разноцветными глазами и пятнистая, как шахматная доска. Один раз я видел такую на Птичьем рынке.
Кренделю сказали: «Передай Юре: все будет в ажуре». Крендель передал, и я обрадовался, а ведь «ажур» — это что-то вроде дырки.
Голубь, у которого четыре крыла. Два растут нормально, а еще два — на ногах. Именно такого голубя завел Тимоха, чтоб отравить нам жизнь.
Любимое домашнее животное дяди Сювы.
хоккейные стал изготавливать гражданин Никифоров, навек простившись с граблями.
Я думал, что этого слова нет в повести, а оно имеется на 186-й странице.
Есть еще люди, которые не знают, что такое МУР. Они думают, что это так кошка мурлычет. Кошка-то, может быть, так и мурлычет, да только МУР — это кое-что другое. МУР — это Московский уголовный розыск. А это вам — не кошка мурлычет.
Лифтерша, которая принимала активное участие в жизни нашего двора. Однако в связи с тем, что она в точности повторяла все слова и поступки тети Пани, автор слил эти две фигуры в одно лицо, за что и просит прощения.
Рыба, которая любит хлопать хвостом по воде. Если б автору предложили стать рыбой, он, конечно бы, стал шилишпером.