Сон был неспокойным: снилась какая-то чепуха об утерянном партбилете, который (Илья это отчётливо помнил!) остался в поезде, в пятом купе четвёртого вагона, под стопкой постельного белья, потому что в этом фирменном поезде не нужно было самому относить бельё проводнику, и, вернувшись в купе, Илья швырнул стопку прямо на документы. Причём, самым ужасным было не то, что вместе с партбилетом пропали паспорт и водительские права, а то, что командировочное удостоверение, авансовый отчёт, счета из гостиницы и даже проездные билеты, включая троллейбусные, Илья-таки сохранил (они лежали отдельно — не в бумажнике, а в дипломате) и честь по чести представил их в бухгалтерию для оплаты. Именно это ставили ему в вину на собрании и продолжали ставить на заседании парткомиссии: имел-де наглость проявить гораздо большую заботу о ста семнадцати рублях с копейками, чем о самых святых и бесценных для каждого коммуниста корочках! Больше всего возмущались копейками, которых было восемьдесят шесть и которые составляли примерно треть той суммы, что набежала за время автобусных и троллейбусных поездок по городу Казани. Любые попытки коммуниста («Пока ещё коммуниста!») Тенина объяснить и оправдаться были справедливо обзываемы демагогией и пресекались путём потрясания в воздухе двойным тетрадным листочком с наклеенными на нём троллейбусными билетиками, аккуратно прокомпостированными.
При этом Илья Борисович Тенин отчётливо понимал, что всего-то и требуется от него: склонить покаянно голову и признать отсутствие для себя каких бы то ни было оправданий. И вот тогда он непременно будет прощён и, может быть, даже отделается строгим без занесения — ибо есть ещё надежда, что проводница в четвёртом вагоне найдёт его документы и вышлет ему по почте. Но не склонялась глупая упрямая голова, пёр на рожон пока ещё коммунист Тенин, покрываясь холодным потом от недобрых предчувствий, гневно шелестел потрясаемый в воздухе злосчастный листочек, выдранный с корнем из бухгалтерского отчёта для приобщения к персональному делу, и дробно гремели по дощечкам паркета стулья, двигаемые возбуждёнными членами парткомиссии. А когда председательствующий (выяснив для полноты картины, что за истекшие три года коммунист Тенин не имел ни одного партийного поручения) громко откашлялся и скорбно-непримиримым голосом осведомился, будут ли ещё какие-нибудь предложения, кроме поступившего, и когда стало ясно, что никаких иных предложений и быть не может, — Илья Борисович схватился за то место, где у него должен был лежать партбилет, и впервые за тридцать пять лет своей жизни хлопнулся в обморок.
Очнулся он в темноте, озаряемой сполохами далёких пожаров и близких факелов. Дробный грохот передвигаемых стульев, доносившийся до него почему-то снизу, не сразу превратился в дробный грохот катящихся по брусчатке бочек с вином. И лишь когда он попытался встать, опираясь на правую руку, острая боль в искалеченных фалангах окончательно вернула его к действительности.
Горожане шли на приступ собственных твердынь.
Горели деревянные внутренности оборонительных башен, горели казармы и арсенал, рушились, уже догорая, в конце главной улицы гигантские, составленные шалашом, створы городских ворот. Впервые Илья мог воочию наблюдать радостный результат своей миссии и даже принять участие насколько это возможно с одной рукой. Укоротив ремень, он приладил винтовку за спину, спустился, оберегая правую руку, по пожарной лестнице во внутренний дворик магистратуры (он же малый перипатетический зал для разрешения крупных имущественных споров) и вышел на площадь.
И вовремя, потому что в окна магистратуры уже летели булыжники и смоляные факелы. Занялось на удивление быстро.
Когда Илья подошёл, небольшая толпа горожан уже сгрудилась вокруг откупоренной винной бочки, а рядом кого-то качали. Оказалось — лучшего факеломётчика, коим был признан бывший глава бывшей городской судейской коллегии. И не мудрено: кому как не ему знать, в какое окно и с какой силой надлежит метнуть факел, чтобы наверняка загорелось!.. Налицо было использование служебного положения в личных целях — но Илья, помня предупреждение своего Дракона, не стал высказывать это предположение вслух. Его бы просто не поняли. Над ним бы даже не засмеялись. Его бы в лучшем случае пожалели — да и сам он показался бы себе пигмеем. Завистливым злобным пигмеем среди веселящихся освобождённых титанов…
К тому же, следовало помнить о тех двух или трёх офицерах ордена, что могли ещё находиться в городе. Поэтому Илья напустил на себя по возможности беззаботный вид и танцующей походкой направился в обход пирующей толпы. Но один из титанов (со сломанной, видимо, левой рукой на перевязи) ухватил его за рукав, а другой титан сунул ему глиняный кубок с густо-красным до черноты вином. Уже и третий был рядом — с ароматно дымящимся куском прожаренного мяса, и четвёртый поспешал навстречу, неся в каждой руке по ломтю яблочного пирога, и все они похлопывали Илью по спине, теснились вокруг, тискали и целовали его, стараясь не задеть и не сделать больно его правой руке, — и не отстали, пока он не выцедил кубок до дна. Илья было подумал, что его узнали и благодарят, но скоро увидел, что так же относятся ко всем вновь прибывающим.
Один из перепивших титанов подобрался почти вплотную к догорающему зданию магистратуры и весело стравил на крыльцо. Его изумительно остроумный подвиг был встречен ликующими хоровыми выкриками: «Не судите, да не судимы будете!» — и послужил сигналом к завершению промежуточного пиршества, далеко не последнего в эту ночь.
Ещё наполовину полная бочка была водружена на раздобытую где-то тележку с колёсами в человеческий рост, побросали туда же ломы, кувалды и кирки, сверх того аккуратно сложили кубки и корзины со снедью и там же умудрились разместить пятерых или шестерых особенно увечных. Дружно впряглись и покатили всё это к восточному бастиону, где, как выяснилось, нужна подмога.
И была весёлая пьяная ночь, и горели костры на крепостном валу, и рушились в глубокий ров камни с донжонов и равелинов, и даже целые куски толстых зубчатых стен. Те, кто уже не мог работать от усталости или случайных увечий, становились виночерпиями, а танцовщицы и проститутки из восточных кварталов проявили незаурядные способности в качестве сестёр милосердия, проституток и танцовщиц… Поэты слагали небывало задорные гимны, а художники — все как один — рисовали картины на одну и ту же, подсказанную вдохновением, тему: «Свобода приходит нагая». Благо не было недостатка в бескорыстных натурщицах, как не было нужды в холстах и красках: рисовали углём и вином на ещё уцелевших стенах, ничуть не заботясь о дальнейшей судьбе мимолётных шедевров…
Рассвет застал Илью посреди голой безводной равнины, на третьей миле к востоку от города, а к полудню он рассчитывал отшагать ещё пять или шесть миль. Титаны щедро и ни о чём не расспрашивая снабдили его в дорогу. Справа и слева были привязаны к поясу по две литровые фляги с вином, а в заплечной котомке лежал подсушенный хлеб. От копчёностей же, пирогов и сластей Илья отказался: лишний вес. И коня, которого ему тоже предлагали, здесь нечем было бы напоить.
Сразу после восхода начало припекать, и пришлось ненадолго остановиться. Он снял плащ (тоже подаренный — отданный прямо с плеча, как и пояс), тесно скатал его в длинный рулон и, связав концы, перекинул через плечо под винтовку. В каком-то из давних полузабытых кошмаров он вот так же после холодной ночи в пустыне скатывал тяжёлую вонючую шинель, чтобы до полудня снова шагать по раскалённым пескам, в строю одинаково серых послушников ордена… А ещё говорят, что вещих снов не бывает!
Не меньше двух недель пешего хода отделяли двенадцатый город Ильи от запредельной бездны. По торной дороге для орденских фургонов — все три недели. Правда, по торной дороге можно верхом: там и колодцы, и навесы для отдыха через каждый десяток миль. Но Илья не случайно выбрал кратчайший, хотя и безводный, путь. Ему следовало избегать даже случайных встреч с отрядами орденской конницы. Если его узнают — схватят и убьют, как отступника. А если не узнают — схватят и заключат в ближайший из не очищенных городов. Последнее было бы даже интересно, да и против первого Илья не имел серьёзных возражений, — но лучше на обратном пути. Когда ему уже некуда будет возвращаться.
«Вот странно! — думал он, тупо, как в том вещем кошмаре, переставляя ноги. — Любимая женщина скажет тебе: „Умри!“ — и ты с радостью выполнишь просьбу. Но женщина никогда не попросит этого. Она попросит о каком-нибудь пустяке, который отнюдь не лишит тебя жизни, но всего лишь отнимет у неё смысл… Ведь это же пустяк: забросить снайперскую винтовку в бездну. Для этого нужно всего лишь уйти из ордена».
К вечеру он потерял даже приблизительный счёт пройденным милям. Ночью он завернулся в плащ и спал без сновидений, а весь следующий день снова тупо шагал, стараясь лишь не терять направление да экономить вино. Рука почти не беспокоила, но, когда на закате второго дня он решил перебинтовать её, пришлось долго отмачивать присохшие к ранам бинты, израсходовав на это два или три глотка. Растревоженные перевязкой раны саднили, и заснул он не сразу.
Утром следующего дня Илья изменил направление, свернув круто на юг, потому что ночью видел костры далеко на востоке. Это могли быть костры орденских карантинных заслонов, блокирующих нечистый город. Ориентируясь по светилу, Илья стал обходить их по безопасно широкой дуге. Часов через пять он решил, что достиг вершины дуги, и по растрескавшемуся глинистому склону взобрался на невысокий курган, чтобы проверить своё предположение. Северный горизонт был чист, но сквозь оптический прицел винтовки Илья разглядел неподвижное облако потного смрада — это был действительно город, и работа Чистильщика в нём была в самом разгаре.
Припомнив карту земного диска, Илья понял, что к концу дня одолеет едва ли пятую часть пути. А между тем первая из четырёх фляг пуста, и вряд ли хоть один из трёх оставшихся на его пути городов окажется уже чист или ещё не блокирован. Освобождение Земли на её Восточных Пределах близилось к завершению, но как раз теперь у Ильи не было оснований радоваться успехам ордена.
Он не стал выбрасывать пустую флягу, а вечером, вместо того, чтобы опять завернуться в плащ, расстелил его на песке рядом с собой. Утром он выжмет из него росу и сэкономит вино. Вторую флягу он запретил себе трогать до полудня четвёртого дня и спал плохо.
Во сне ему тоже хотелось пить и было до озноба холодно, а потом появился врач и сказал:
— С ума сошли! — и захлопнул форточку.
— Ему что, своя вонь не вонючая, — заворчала нянечка, но врач только посмотрел на неё, и она заткнулась.
— Что ж это вы, голубчик, стулья ломаете? — спросил врач, увидев, что Илья Борисович открыл глаза. Илья Борисович изобразил глазами непонимание, потому что никаких стульев он не ломал, но врач смотрел уже не на него, а куда-то рядом, где часто попискивало и мигало зелёным. И быстро черкал у себя в блокноте, не переставая говорить: — Да ещё головой, а? Нехорошо-о… Не-о-сто-рожно… Партия — она, конечно, ум, честь и совесть, но зачем же стулья ломать?
Произнеся эту загадочную фразу, он перестал писать, исчез из поля зрения Ильи Борисовича и вдруг чем-то сильно трахнул его по голове.
— Так больно? — спросил он из-за спины.
Илья Борисович ошеломлённо кивнул глазами — крикнуть он почему-то не мог.
— Это хорошо, — сказал врач, опять появляясь, но уже без блокнота. — Не всё потеряно, если больно. Между прочим, не самый рядовой случай в моей практике: инфаркт, осложнённый черепно-мозговой травмой…
Он удобно расположился на высоком табурете рядом с высокой койкой Ильи Борисовича и продолжал разглагольствовать, отпуская неуместные шуточки. Он был напряжённо-весел, словно сам себя взвинчивал, заставляя радоваться не самому рядовому случаю в своей практике.
— Вы же перепугали всю парткомиссию! — говорил он. — Коммунисты, знаете ли, так не поступают. Даже я, человек сугубо безыдейный, отказываюсь вас понимать. Их, разумеется, тоже, но горком всегда прав — во всём, что не касается медицины… Только не надо мне возражать, это у вас не скоро получится. В результате травмы у вас перепутались многие двигательные функции мозга, лишь глотательные движения вы можете совершать вполне определённо. Мне это что-то напоминает, а вам?.. Словом, недельки две-три понемотствуете — а там и остальная путаница пройдёт. Постарайтесь воспринимать её с юмором, это помогает…
Ну, теперь, по крайней мере, стала понятна его ненатуральная весёлость… А сон всё равно глупый. И пить по-прежнему хочется. И плечи почему-то сильно вывернуты назад и болят…
— Кстати, я могу вас поздравить, — насмешливо продолжил ненатурально снящийся врач. — Решение партийного собрания вашего треста отменено. Завтра, во время первого свидания, вам вручат новенький партбилет. Радуйтесь и выздоравливайте!
Он встал наконец, как бы разрешая проснуться, — но Илье Борисовичу и во сне было что возразить и о чём спросить. Например: почему он связан? Это что, новый метод лечения: связывать больных по рукам и ногам, да ещё заломив руки за спину?.. Но ни возразить, ни спросить, действительно, не получалось. Илья Борисович попытался издать хотя бы неопределённо-протестующий звук и напрягся — да, видимо, не там, где надо.
— Так! — произнёс врач, комически покрутив носом. — Странно иногда радуется человек… Ну да ничего, уточку вам сейчас сменят.
Но вместо того, чтобы позвать нянечку, он ухватил обеими руками спинку кровати и стал её равномерно и мощно встряхивать, словно пытался вытрясти уточку из-под Ильи Борисовича. Тогда Илья снова напрягся, теперь уже изо всех сил, выплюнул наконец кляп и заорал.
— Цыть, — хрипло сказали ему откуда-то сверху. — А то зарежу.
Илья решил на всякий случай поверить и примолк. Да он и орал-то скорее от неожиданности, чем от протеста, ошеломлённый резкой сменой декораций. В следующую минуту он осознал, что схвачен, связан, перекинут через круп лошади за спиной всадника, и что его куда-то быстро везут. Может быть, в ставку Восточно-Предельного Дракониата — а может быть, и нет… Скорее всего, нет, не в ставку: угроза, произнесённая тоном усталым и равнодушным, прозвучала весьма убедительно. Разговоры конников (их было трое, и тот, что вёз Илью, скакал в центре и чуть впереди) подтвердили это предположение.
— Исхалтурились Чистильщики, — угрюмо заметил скакавший справа. — Тяп-ляп, абы как, побыстрее, отрапортует — и на помост. А мы после него дочищай…
— Да и ты бы исхалтурился, — рассудительно возразил тот, что слева. — Двенадцатый город у парня!
«Это они про меня? — мысленно возмутился Илья. — Это — я исхалтурился?.. Впрочем, да. Они же не знают, кого везут. Они подобрали сбежавшего горожанина и по следам поняли, что он бежал из моего города…»
— Ты кумангу-то хоть единожды в руках подержал? — спросил рассудительный.
— А что?
— А то! Ты бы на другой день свинца запросил, кабы подержал.
— Я не Чистильщик, — возразил угрюмый. — Моё дело маленькое.
— Вот и сполняй своё дело.
— А я сполняю. И без халтуры.
— Языки! — хрипло сказал вёзший Илью.
— Ничо, — возразил рассудительный. — Без памяти он — ишь, болтается.
— Остановись-ка, я его тресну, — предложил угрюмый. — Болтаться-то он болтается, да мало ли.
— Не убей, — предупредил хриплый, останавливаясь. — Единица человеческого счастья, как-никак, хоть и недоделанная.
— Я аккуратно, — пообещал угрюмый. — Без халтуры.
Илью треснули, и очнулся он уже на мокрой горячей брусчатке посреди незнакомой улицы. Исходящие влагой камни обжигали правую щёку и — сквозь разодранный рукав камзола — плечо. Хотелось пить. И не столько рассеивал тьму, сколько трещал и чадил возле чьих-то высоких дверей одинокий факел.
Ни пояса, подаренного ему титанами, ни тем более фляг с вином Илья на себе не ощутил, да и руки были всё ещё связаны за спиной и онемели. Ноги, впрочем, были уже свободны. Илья перекатился на живот, упёрся подбородком в мостовую и подтянул под себя колени. Усилие опустошило его. На какое-то время он остался лежать в неудобной позе, прислушиваясь к просыпающимся болям в избитом теле. Особенно сильно ломило в пояснице и в вывернутых плечах. И хотелось пить. Страшно хотелось пить. Разбухший от сухости язык не помещался во рту.
Зная, что этого не следует делать, он всё-таки не удержался и лизнул влажную мостовую, после чего долго бессильно отплёвывался. Влага, разумеется, оказалась тёплой и горько-солёной. Пот. Горячий пот покорности и власти, который здесь ещё не скоро высохнет в белую корочку соли.
— Недочисток? — услышал он над собой удивлённый голос и, чуть повернув голову, увидел ветикальные складки тёмного плаща, едва не метущие мостовую. Сквозь дюймовый просвет между брусчаткой и нижним краем ткани пробивался мертвенно-серый отблеск. Свет куманги. Чистильщик.
«Ну, вот и всё, — подумал Илья. — Из этого города я никуда не уйду. Я стану свободен и счастлив, как птица-пингвин: она не летает, но лишь потому, что не хочет летать. Экая, право, глупость — летать. Ни к чему это птице-пингвину… Да что же он медлит?»
— Недочисток! — теперь уже утвердительно произнёс молодой сильный голос. Тёмные складки плаща легли на тёмную брусчатку: Чистильщик не то присел над Ильёй, не то просто нагнулся. — Хо! А я по одежде вижу, откуда ты! Вот уж никогда бы не подумал, что мне придётся исправлять огрехи Ильи. Самого Ильи!
В этом его восклицании прозвучала странная смесь пиетета, разочарования в кумире и удовлетворённого честолюбия. Последнее явно преобладало, из чего Илья заключил, что Чистильщик юн и малоопытен. Вторая миссия — может быть, даже первая. С чужими недочистками вряд ли имел дело, а соответствующий параграф Устава, конечно, не помнит…
Повеселев, Илья поочерёдно напряг и расслабил все мышцы ног, стараясь проделать это быстро и незаметно. Больно, даже очень, однако сработать он их заставит. Теперь бы ещё — руки.
— Почему ты не встаёшь? — спросил Чистильщик. Он уже выпрямился и нетерпеливо переступал с ноги на ногу. — Молишься? Так это бесполезно: Бога нет!
— Руки… — выговорил Илья слабым голосом (и порадовался тому, как легко казаться избитым и обессиленным, если ты избит и обессилен). — Я не могу встать со связанными руками…
Чистильщик недоверчиво хмыкнул, но всё-таки нагнулся и стал разрезать верёвки. Большой ошибки в этом не было — если бы он действительно имел дело с недочистком.
«Левой рукой режет, — определил Илья. — Кумангу из правой не выпускает, молодец!..» Тут он вспомнил о СВОЕЙ правой руке и снова порадовался: на сей раз тому, что ладонь забинтована и юнцу не видны специфические ожоги, по которым он признал бы коллегу и насторожился бы.
С отчётливым хрустом в плечах руки Ильи упали на мостовую. Издавая очень натуральный протяжный стон, Илья стал выпрямляться, перенося вес тела на правое колено, потом на левую стопу. Краем глаза он видел шевеление тёмных складок наверху, но следил в основном за положением ног Чистильщика…
Дальнейшее было делом техники, юнцу не знакомой. Он не успел распахнуть плащ. Он переломился в поясе и всё ещё медленно падал, когда Илья, кряхтя, опять поднялся на ноги.
Руки его болтались тяжёлыми бесчувственными придатками, а между тем надо было торопиться. Ногой откатив кумангу от скрюченного ворочающегося тела, Илья предусмотрительно уселся между ними и уронил правую ладонь на полоску серого света. Бинты мешали, блокировали контакт… Левая рука отходила быстрее, и, шевеля не столько плечом, сколько всем корпусом, Илья стал хлестать ею о мостовую.
Чистильщик ворочался всё активнее, но пока не дышал. Не мог…
Когда наконец и предплечье, и пальцы обрели чувствительность, Илья ухватил себя за правое запястье и подволок его к зубам. Отгрызая узел, он одновременно массировал полуживой левой неживую правую… Наконец рванул, закричал от боли (бинты опять присохли, и короста отдиралась по живому, пульсирующему), наспех мазнул по камзолу, стирая кровь, и ухватил кумангу.
Вовремя. Успел.
Юнец уже кое-как перевалился из положения «лёжа» на колени. Вжав руки в живот, он сумел наконец вдохнуть (с гулким обратным криком), разжмурился и уставился на Илью выпученными слезящимися глазами. Куманга немедленно зашелестела, испуская веер холодных искр — и те устремились юнцу в переносье, потом охватили лоб, темя, виски. Озорно и нежно расталкивали спутанные волосы, вползали в мозг…
— Извини, малыш, — сказал Илья, глядя в его яснеющие глаза. — Извини, так надо.
— Я понимаю! — воскликнул тот всё ещё перехваченным голосом, в котором звенели, пульсируя, переплетаясь, перебивая друг друга, восторг и страх. — Это ты извини меня! Ты! Я был дурак! Я…
— Ну-ну, не так страстно, малыш, — предупреждающе бормотнул Илья. — Возьми-ка тоном пониже.
И не слушая больше восторженный лепет своего раба (путь к абсолютной свободе ведёт подземельями рабства; свет, как известно, в конце туннеля), он весь сосредоточился на том, чтобы смять, задавить нестерпимую боль в пальцах. В кровоточащих и обжигаемых ледяным пламенем ранках. Боль затаилась, готовая к новой атаке. Он отчаянно стиснул потяжелевший цилиндрик света и приказал Чистильщику (как не однажды приказывал многим, всем):
— Нагни голову. Ниже, ниже. Ещё ниже!.. Вот так.
Поднял свою не вполне послушную руку и прижал кумангу — будто клеймо выжигал — к подзатылочной ямке.
«Вот и всё, — готов был сказать он спустя минуту, — и лети, куда хочешь, птица-пингвин, если хочешь!»
Но не сказал.
Потому что рука-то была послушна вполне, а вот полосочка света была и впрямь тяжела и обжигала чрезмерно…
— Когда тебе привезут новую кумангу? — спросил, обмирая, Илья. — Да поднимись ты наконец и голову подними!.. Когда?
— Утром… Я сбегаю потороплю?
— Сидеть!
— Но что я могу сделать для тебя, сидя?
— Ты можешь немножко помолчать для меня, малыш…