Георгу Брандесу.
— Этот сад, где мы играли детьми, — сказал г — н Бержере, — сад, весь‑то каких‑нибудь двадцать шагов в длину, был для нас огромным миром, полным улыбок и страхов.
— Люсьен, ты помнишь Пютуа? — спросила Зоя, улыбаясь как обычно, то есть не разжимая губ и уткнувшись носом в шитье.
— Помню ли я Пютуа!.. Да ведь из всех людей, виденных мною в детстве, Пютуа яснее всего запечатлелся в моей памяти. Каждая черточка его лица и его характера так и встает у меня перед глазами. У него был остроконечный череп…
— Низкий лоб, — добавила мадемуазель Зоя.
И брат и сестра, поочередно, не изменяя тона, стали с комической серьезностью перечислять его, так сказать, особые приметы:
— Низкий лоб.
— Глаза разного цвета.
— Бегающий взгляд.
— Морщинки на висках.
— Выдающиеся скулы, красные и лоснящиеся.
— У него были плоские уши.
— Лицо без всякого выражения.
— Только вечно движущиеся руки говорили о присутствии мысли.
— Он был сутуловатый, тщедушный с виду…
— А на самом деле удивительно сильный.
— Он легко двумя пальцами гнул монету в сто су.
— И большой палец был у него огромный.
— Голос тягучий…
— А речь слащавая.
Вдруг г — н Бержере воскликнул:
— Зоя! Мы пропустили «желтые волосы и реденькую бородку», Начнем с начала.
Полина с удивлением выслушала этот странный пересказ и спросила отца и тетку, чего ради они выучили наизусть этот отрывок прозы и почему читали его как молитву.
Господин Бержере ответил с полной серьезностью:
— Полина, то, что ты сейчас слышала, — это священный, могу даже сказать — литургический, текст семьи Бержере. Необходимо, чтобы и ты его знала, иначе он погибнет, когда мы с тетей умрем. Твой дедушка, дочь моя, дедушка Элуа Бержере, которого, бывало, не позабавишь глупой шуткой, с уважением относился к этому отрывку, главным образом из‑за того, как он возник. Он озаглавил его «Анатомия Пютуа» и не раз повторял, что анатомию Пютуа он, в некотором отношении, ценит выше, чем анатомию Каремпренана[1]. «Описание, сделанное Ксенофаном, — говорил он, — более научно и изобилует редкостными и изысканными определениями, зато описание Пютуа намного выигрывает благодаря ясной мысли и прозрачному стилю». Он рассуждал так потому, что доктор Ледубль[2] из Тура еще не прокомментировал тогда тридцатую, тридцать первую и тридцать вторую главы четвертой книги Рабле.
— Ничего не понимаю, — сказала Полина.
— Это потому, дитя мое, что ты не знаешь Пютуа. Так вот узнай, что в детстве для меня и для тети Зои Пютуа был, можно сказать, самым близким знакомцем. В доме твоего дедушки Бержере беспрестанно о нем говорили. Каждый был уверен, что видел его.
Полина спросила:
— Кто же такой этот Пютуа?
В ответ г — н Бержере расхохотался, рассмеялась с сомкнутыми губами также и мадемуазель Бержере.
Полина смотрела то на одного, то на другую.
Ей казалось странным, что тетка так от души смеется, и еще более странным, что смеется она заодно с братом. Это было действительно необычно — брат и сестра редко сходились в настроениях.
— Папа, скажи же, кто такой Пютуа? Если ты хочешь, чтобы я знала, расскажи мне.
— Пютуа, дитя мое, был садовник. Сын почтенных земледельцев из Артуа, он обосновался в Сент — Омере, где выращивал и продавал саженцы. Но покупателям он что‑то не нравился, и его дела шли плохо. Тогда он бросил торговлю и стал ходить на поденную работу. Те, кто его нанимал, не особенно бывали им довольны.
Гут, все еще смеясь, мадемуазель Бержере добавила:
— Помнишь, Люсьен, когда отец не находил на письменном столе чернильницы, перьев, сургуча или ножниц, он говорил: «Чувствую, что здесь побывал Пютуа».
— О, у Пю туа была не очень хорошая репутация, — сказал г — н Бержере.
— И это все? — спросила Полина.
— Нет, дитя мое, не все. Пютуа был замечателен тем, что мы его знали, привыкли к нему, и, однако…
— …он не существовал, — продолжала Зоя.
Г — н Бержере укоризненно посмотрел на сестру.
— Ну что это, Зоя! Зачем ты нарушила впечатление? Пютуа не существовал! И ты посмела это сказать! Зоя, где твои доказательства? Достаточно ли ты знакома с различными условиями существования и формами бытия, чтобы утверждать, что Пютуа не существовал, что Пютуа никогда не было? Пютуа существовал, сестрица. Но, правда, это было совсем особое существование.
— Чем дальше, тем непонятнее, — сказала недоумевающая Полина.
— Сейчас тебе все станет ясно, дочь моя. Надо сказать, что Пютуа появился на свет совсем взрослым. Я тогда был еще ребенком, тетя твоя — уже подростком. Жили мы в небольшом домике в предместье Сент — Омер. Родители наши вели спокойный и уединенный образ жизни, пока их не разыскала одна пожилая дама по имени госпожа Корнуйе, сент — омерская помещица, жившая в своей усадьбе «Услада», в пяти лье от города, — как выяснилось, двоюродная бабушка нашей матери. На правах родства она стала требовать, чтобы наши отец и мать каждое воскресенье приезжали к ней в «Усладу» обедать, а им там было ужасно скучно. Она говорила, что у всех порядочных людей принято обедать по воскресеньям в семейном кругу и что только люди низкого происхождения не соблюдают этот старинный обычай. В «Усладе» отец просто изнывал от скуки. Жалко было смотреть на него. Но госпожа Корнуйе этого не замечала. Она вообще ничего не замечала. Мама была более мужественной; страдала она не меньше, чем отец, может быть даже больше, ко все‑таки улыбалась.
— Женщины созданы для страдания, — заметила Зоя.
— Все живое обречено на страдание, Зоя. Тщетно наши родители отказывались от этих тягостных приглашений. Каждое воскресенье, после полудня, за ними приезжал экипаж госпожи Корнуйе, а матери предоставлялось изыскивать благовидные предлоги и различные оправдания для отказа‑как раз то, к чему она менее всего была способна. Наша мама притворяться не умела.
— Вернее, Люсьен, не хотела. Она могла бы солгать не хуже других, — - сказала Зоя.
— Да, но надо признаться, что она охотнее опиралась на факты, чем прибегала к выдумкам. Помнишь, сестра, как она сказала раз за обедом: «К счастью, у Зои коклюш; теперь мы не скоро поедем в «Усладу».
— Правда, так было, — согласилась Зоя.
— Ты выздоровела. И госпожа Корнуйе приехала к нашей маме. «Теперь, милочка, — сказала она, — я рассчитываю, что вы с мужем приедете в воскресенье обедать в «Усладу». Отец требовал во что бы то ни стало найти уважительную причину для отказа, и в такой крайности мать прибегла к выдумке: «Очень сожалею, дорогая бабушка, но это невозможно. В воскресенье я жду садовника».
Услышав это, г — жа Корнуйе посмотрела через стеклянную дверь гостиной на наш запущенный садик: там росли бересклет и сирень, но казалось, они никогда не знали садовых ножниц, да и не собирались с ними знакомиться. «Вы ждете садовника! Для чего?» — «Чтобы поработал в саду».
И, невольно окинув взглядом буйно растущую траву и несколько почти одичавших кустов, столь громко наименованные садом, мама просто ужаснулась неправдоподобию своей выдумки. «Этот человек, — сказала г — жа Корнуйе, — прекрасно может прийти в ваш… сад в понедельник или во вторник. Так будет гораздо лучше. Не следует работать по воскресеньям». — «Он всю неделю занят».
Я нередко замечал, что самые невероятные, самые нелепые доводы почти не вызывают возражений: они попросту сбивают противника с толку. Госпожа_ Корнуйе настаивала меньше, чем можно было ожидать от такой цепкой особы. Поднявшись с кресла, она спросила: «Как зовут, милочка, вашего садовника?» — «Пютуа», — не колеблясь, ответила мама.
Пютуа получил имя. С этих пор он существовал. Г — жа Корнуйе ушла, приговаривая: «Пютуа! Кажется, знаю. Пютуа? Пютуа! Знаю, знаю. Только не припомню… Где он живег‑то?» — «Он работает поденно. Когда в нем есть надобность, его зовут через знакомых». — «Ну, так я и думала: лодырь, проходимец какой‑то… нестоящий человек. Поосторожнее с ним, милочка».
Теперь у Пютуа был уже и характер.
Пришли г — н Губен и Жан Марто. Г — н Бержере объяснил им, о чем идет разговор:
Мы вспоминаем, как моя мать когда‑то выдумала в Сент- Омере садовника и дала ему имя. И он стал жить.
Дорогой учитель, не будете ли вы добры повторить? — сказал г — н Губен, протирая очки.
— Пожалуйста, — ответил г — н Бержере. — Этого садовника не было. Этот садовник не существовал. Мать сказала: «Я жду садовника». И — садовник возник и начал действовать.
— Дорогой учитель, но как же он действовал, если не существовал? — спросил г — н Губен.
— Он существовал особым образом.
— Вы хотите сказать, это былo воображаемое существование, — несколько пренебрежительно сказал г — н Губен.
— Я уяснил себе это, — сказал г — н Губен.
Г — н Бержере продолжал:
— Пютуа был. Могу это утверждать. Он был. Присмотритесь, господа, и вы придете к выводу, что бытие никак не предполагает субстанции, а означает лишь связь субъекта с атрибутом, выражает только чистое отношение.
— Несомненно, — сказал Жан Марто, — бытие без атрибутов — почти ничто. Не помню, кто из древних сказал: «Я тот, кто есть». Извините несовершенство моей памяти. Все запомнить невозможно. Но тот, кто говорил таким образом, был на редкость неосторожен. Своим необдуманным изречением он позволил предположить, что лишен атрибутов и стоит вне всяких отношений, — следовательно, объявил, что он не существует, и легкомысленно сам себя упразднил. Держу пари, что больше о нем никто и не слыхал.
— Проиграли, — сказал г — н Бержере. — Он исправил скверное! впечатление от этих эгоистических слов, снабдив себя целой кучей прилагательных, и о нем много говорили, большей частью без всякого толку.
— Не понимаю, — сказал г — н Губен.
— И незачем понимать, — ответил Жан Марто.
— А разве воображаемое существование — это ничто? — воскликнул г — н Бержере. — А разве герои мифов не могут оказывать влияние на людей? Вдумайтесь как следует в мифологию, господин Губен, и вы заметите, что самое глубокое и длительное воздействие на души производят не столько реальные, сколько воображаемые существа. Всегда и везде существа, не более реальные, чем Пютуа, внушали народам ненависть и любовь, ужас и надежду, толкали на преступления, принимали жертвы, создавали законы и нравы. Господин Губен, поразмыслите об извечной мифологии. Пютуа — мифическое лицо, правда весьма незначительное и самого невысокого разряда. Неотесанный сатир, некогда усевшийся за стол наших северных крестьян, удостоился чести появиться на картине Иорданса и в басне Лафонтена[3]. Косматый сын Сикораксы[4] попал в дивный мир Шекспира. Пютуа не повезло, им пренебрегут художники и поэты. Ему не хватает величия и причудливости, не хватает стиля и характера. Он зародился в слишком уж рассудительных умах, в среде людей, умеющих читать и писать и совершенно лишенных той прелестной фантазии, которая повсюду сеет сказки. Я думаю, господа, сказанного уже достаточно для того, чтобы вы поняли истинную сущность Пютуа.
И он попросил г — на Бержере рассказать о Пютуа.
— Вы очень любезны, что просите меня об этом, — сказал г — н Бержере. — Итак, Пютуа родился во второй половине девятнадцатого века в Сент — Омере. Лучше бы ему родиться на несколько столетий раньше в Арденских или Броселиандских лесах. Он был бы тогда изумительно проказливым злым духом.
— Не выпьете ли чашку чаю, господин Губен? — сказала Полина.
— Разве Пютуа был злой дух? — спросил Жан Марто.
— В какой‑то степени да, но не совсем злой, — ответил г — н Бержере. — С ним было как с чертями: ведь их считают очень злыми, но при ближайшем знакомстве обнаруживают в них кое- что доброе. Я склонен думать, что Пютуа оговорили. Госпожа Корнуйе, которая отнеслась к нему с предубеждением и сразу заподозрила, что он лентяй, пьяница и вор, поразмыслив, решила, что если моя мать, не будучи богатой, нанимала его, следовательно он довольствуется малым, и подумала, не выгоднее ли будет и ей самой нанять Пютуа вместо ее постоянного садовника, человека с хорошей репутацией, но и с большими требованиями. Наступило время подрезать тисы. Она рассчитала, что если жена Элуа Бержере платит, по своей бедности, немного, то она, госпожа Корнуйе, при своем богатстве будет давать Пютуа еще меньше — ведь богатые всегда платят меньше, чем бедные. Ей уже представлялось, как ее тисы будут подстрижены под шпалеры или в виде шаров и пирамид — и стоить это будет пустяки. «Я уж присмотрю, чтобы Пютуа не шатался без дела и не приворовывал, — размышляла она. — Ничем я не рискую, а только выгадаю. Эти бродяги иной раз работают лучше, чем честные работники». Придя к такому выводу, она сказала моей матери: «Милочка, пришлите мне Пютуа. Я ему дам работу в «Усладе». Мама обещала. Она охотно выполнила бы свое обещание. Но, что поделаешь, это было невозможно. Госпожа Корнуйе ждала, ждала к себе Пютуа, и все напрасно. Была она особой настойчивой и не любила отказываться от своих замыслов. При встрече с моей матерью она пожаловалась, что о Пютуа ни слуху ни духу. «Вы, душенька, значит не сказали ему, что я его жду?» — «Как же, сказала! Но он такой странный, такой чудак…» — «Ох, знаю я этих людей. Прекрасно представляю себе вашего Пютуа. Но найдется ли такой полоумный, который отказался бы от работы в «Усладе»? Мой дом, кажется, хорошо известен. Пютуа, конечно, явится ко мне, и явится тотчас же, моя милая. Скажите мне только, где он квартирует; сама съезжу и его отыщу». Мама ответила, что не знает, где он живет, и неизвестно, есть ли у него угол, всего верней — у него ни кола ни двора. «Его уже давно не видно, бабушка. Мне думается, что он скрывается». Ну можно ли было сказать удачнее!
Однако госпожа Корнуйе слушала уже с некоторым недоверием; она заподозрила подвох: не прячут ли от нее Пютуа, боясь, что она его совсем перетянет к себе или слишком избалует? Она сочла нашу маму исключительной эгоисткой. Сколько общепринятых суждений, освященных историей, обоснованы ничуть не больше.
— Признаться, это верно, — заметила Полина.
— Что верно? — спросила Зоя, слегка уже задремавшая.
— Что суд истории часто бывает ошибочным. Мне вспомнилось, папа, как ты однажды сказал: «Госпожа Ролан[5] была крайне наивна, взывая к беспристрастному потомству и не учитывая того, что если ее современники — отвратительные обезьяны, то их потомки тоже будут отвратительными обезьянами».
— Полина, — строго обратилась к ней мадемуазель Зоя, — что общего у истории Пютуа с тем, о чем ты тут рассказываешь?
— Очень много общего, тетя.
— Я не улавливаю…
Господин Бержере, отнюдь не противник отступлений, сказал дочери:
— Если бы любая несправедливость устранялась в конце концов в этом же мире, воображение людей никогда не создало было другого, лучшего мира, где нет несправедливости. Можно ли требовать от потомства правильного суждения об усопших? Как расспросить тех, кто исчез во мраке? К тому времени, когда можно справедливо судить о них, они уже бывают позабыты. Но возможно ли вообще справедливое суждение? И что такое справедливость?.. Госпожа Корнуйе, по крайней мере, была вынуждена в конце концов признать, что мама ее не обманывает и что найти Пютуа невозможно.
Но от розысков она все‑таки не отказалась. Она расспрашивала о нем своих родственников, друзей, соседей, слуг и разнос^ чиков. Только двое — трое ответили, что никогда о нем не сльь хали. Всем остальным казалось, что они его знают. «Слышала я эту фамилию, — сказала кухарка, — а какой он из себя, не помню». — «Пютуа! — повторил железнодорожный обходчик, почесывая затылок. — Ну, еще бы, знаю его, а вот кто он, не могу сказать». Самые точные сведения дал приемщик Управления по налоговым сборам, заявив, что нанимал Пютуа и тот колол ему дрова с девятнадцатого по двадцать третье октября, в год появления кометы[6].
Однажды утром госпожа Корнуйе, вся запыхавшаяся, влетела в кабинет к моему отцу: «Только что видела Пютуа». — «Ну?» — «Да, видела». — «Вы полагаете?» — «Уверена. Он крался вдоль забора господина Таншана. Потом свернул на улицу Аббатис. Он шел быстро, и я потеряла его из виду». — «Но он ли это?» — «Несомненно. Человек лет пятидесяти, худой, сутулый, по виду бродяга, в грязной блузе». — «Действительно, — сказал отец, — все приметы сходятся». — «Вот видите! К тому же, я его окликнула. Я закричала: «Пютуа!», и он обернулся». — «Средство, применяемое сыскной полицией для опознания злоумышленников», — сказал отец. «Уверяю вас, что это он!.. Все‑таки я сумела найти вашего Пютуа. Что говорить! Личность подозрительная. Вы с женою очень неосторожно
поступили, нанимая его к себе на работу. Я хорошо разбираюсь в лицах и, хотя видела его только со спины, могу ручаться, что он вор, может быть даже убийца. Уши у него совсем плоские, а это примета верная». — «О! Вы заметили, что у него плоские уши?» — «От меня ничто не ускользнет. Дорогой господин Бержере, если вы не хотите, чтобы вас с женою и детьми зарезали, не пускайте к себе больше этого Пютуа. И вот вам совет: смените все замки».
Спустя несколько дней случилось, что у госпожи Корнуйе украли на огороде три дыни. Так как вора найти нё удалось, она заподозрила Пютуа. В «Усладу» вызвали — жандармов, и они своими рассказами подтвердили подозрения госпожи Корнуйе. Шайки воров опустошали в ту пору местные сады. Но эту кражу, видимо, совершил один человек, и притом на редкость ловко. Никаких вещественных доказательств, ни единого следа на влажной земле. Вором мог быть только Пютуа. Это явство — вало из заключения жандармского унтера, немало знавшего о Пютуа и собиравшегося поймать‑таки эту птицу.
Сент — Омерская газета посвятила трем дыням госпожи Корнуйе целую статью и, на основании собранных в городе справок, опубликовала приметы Пютуа. «У него, — сообщала газета, — низкий лоб, глаза разного цвета, бегающий взгляд, морщинки на висках, выдающиеся скулы, красные и лоснящиеся. Плоские уши. Худой, сутуловатый, тщедушный с виду, а на самом деле удивительно сильный, он легко двумя пальцами гнет монету в сто су».
Имеются веские основания, утверждала газета, приписывать ему немало краж, причем совершены они поразительно ловко.
Весь город говорил о Пютуа. Потом прошел слух, что он арестован и сидит в тюрьме. Вскоре выяснилось, что за него приняли какого‑то книгоношу по фамилии Ригобер. За отсутствием улик этого человека освободили после четырнадцати месяцев предварительного заключения. Пютуа так и не могли обнаружить. У госпожи Корнуйе случилась новая кража, еще более наглая, чем первая: из буфета пропали три серебряные ложечки.
Она узнала в этом руку Пютуа, велела навесить цепь на дверь своей спальни и лишилась сна.
В десять часов Полина ушла к себе в комнату, и мадемуазель Бержере сказала брату:
— Не забудь рассказать, как Пютуа соблазнил кухарку госпожи Корнуйе.
— Я уже думал об этом, — ответил сестре г — н Бержере, — эуо самое интересное место, и его никак нельзя пропустить. Но рассказывать надо все по порядку. Полиция усердно разыскивала Пютуа и не находила. Когда заговорили о том, что он не-
уловим, для каждого стало делом чести найти его; хитрецам это удавалось. А так как в Сент — Омере и его окрестностях хитрых людей хоть отбавляй, то Пютуа видели в одно и то же время и на улице, и в поле, и в лесу. Таким образом возникла еще одна черта его личности: ему приписали дар быть вездесущим, что обычно свойственно народным героям. Человек, способный мгновенно преодолевать любое пространство и появляться там, где его меньше всего ждут, действительно пугает. Пютуа стал пугалом в Сент — Омере. Госпожа Корнуйе, глубоко убежденная, что Пютуа своровал у нее три дыни и три чайные ложки, жила в постоянном страхе, забаррикадировавшись у себя в «Усладе». Засовы, решетки, замки — все казалось ей ненадежным. Пютуа был в ее представлении ужасающе неуловимым существом, проходящим сквозь запертые дзери.
Одно событие в доме удвоило ее страх. Кто‑то соблазнил кухарку, и та уже больше не могла это скрывать, только упорно отказывалась назвать соблазнителя.
— Ее звали Гудулой, — сказала Зоя.
— Ее звали Гудулой, и все считали, что от опасностей любви эту женщину охраняет ее борода, довольно длинная и раздвоенная. Внезапно выросшая борода когда‑то действительно послужила охраной девственности для святой королевской дочери[7], которую так почитают в Праге. Добродетели Гудулы не оберегла даже ее многолетняя борода. Госпожа Корнуйе потребовала от Гудулы назвать того, кто воспользовался ее слабостью и затем бросил ее. Гудула проливала потоки слез, но молчала. Не помогли ни просьбы, ни угрозы. Госпожа Корнуйе произвела сложное и тщательное расследование. Прибегая ко всяким хитростям, она долгое время расспрашивала соседей, соседок, разносчиков, железнодорожного сторожа и полицейских, но ничто не наводило ее на след виновного. Снова попыталась она добиться признания Гудулы: «Для вас же лучше, Гудула, сказать, кто это». Гудула молчала. Вдруг госпожу Корнуйе осенило: «Пютуа!» Кухарка плакала и не отвечала. «Это — Пютуа! Как я раньше не догадалась? Это — Пютуа! Ах, несчастная, несчастная!»
И госпожа Корнуйе осталась при убеждении, что Пютуа — отец кухаркиного ребенка. Все в Сент — Омере, от председателя суда до собачонки фонарщика, прекрасно знали Гудулу и ее корзинку. Весть о том, что Пютуа ее соблазнил, изумила, восхитила и развеселила весь город. Пютуа стяжал славу наподобие чемпиона по кеглям или соблазнителя одиннадцати тысяч дев. Самых незначительных поводов оказалось достаточно, чтобы признать его отцом нескольких ребят, которые появились на свет в том же году, хоть смело могли и не появляться, при-: нимая во внимание, что за удовольствие ожидало их в жизни и что за радость доставило матерям их рождение. Среди его жертв называли служанку трактирщика Марешаля из «Свидания рыбаков», разносчицу хлеба и маленькую горбунью, только разочек поговоривших с Пютуа и уже заполучивших себе младенца. «Чудовище!» — восклицали кумушки.
А Пютуа, незримый сатир, угрожал в Сент — Омере непоправимыми бедами всему молодому женскому населению, хотя старожилы не помнят, чтобы когда‑либо прежде здешние женщины проявляли склонность к беспокойным порывам.
Распространив таким образом свою деятельность на город и его окрестности, Пютуа по — прежнему множеством невидимых нитей был связан с нашим домом. Он проходил мимо нашей двери и, как полагали, иногда перелезал через ограду нашего садика. В лицо мы его никогда не видели. Но мы постоянно узнавали его тень, голос, следы его ног. Не раз в сумерки мы как будто видели его спину где‑нибудь на повороте дороги.
С моей сестрою и со мной он держался несколько по — особому. Все такой же скверный и зловредный, с нами он становился ребячливым и очень наивным. Он делался менее обыденным и, смею думать, более поэтичным. Он входил в круг простодушных детских представлений. То это был людоед, то рождественский дед или песочный человек, приходящий по вечерам к детям, чтобы запорошить им глаза. Это не был домовой, по ночам озорующий в конюшне и связывающий хвосты жеребятам; но, не обладая чисто деревенским складом и очарованием домового, он был такой же проказник и подрисовывал чернильные усы куклам моей сестры. Лежа в своих кроватках, мы, перед тем как заснуть, прислушивались к нему: он вопил на крыше с котами, лаял с собаками, наполнял вздохами подполье, подражал на улице пению загулявших пьяниц.
Пютуа стал нам близок и постоянно был у нас на уме, потому что о нем говорили все окружающие нас предметы. Зоины куклы, мои школьные тетрадки, в которых он так часто спутывал и пачкал страницы, садовая ограда, над которой по вечерам как будто светились, красные угольки его глаз, голубая фаянсовая ваза, разбитая им как‑то зимней ночью, если только она просто не раскололась от мороза; деревья, улицы, скамейки — все напоминало нам Пютуа, нашего Пютуа, детского Пютуа, существо домашнее и мифическое. Если говорить об изяществе и поэтичности, то ему было далеко и до самого тупого сатира, до самого неповоротливого фавна Сицилии или Фессалии. Но что ни говори, он был полубог.
Другим представлялся Пютуа нашему отцу: для него он был символичным и философичным.
Отец испытывал большую жалость к людям. Но особого ума он у них не находил, и их заблуждения, если они не были жестокими, забавляли и смешили его. Вера в Пютуа заинтересовала его как наглядный образец и обобщение всех человеческих верований. Любитель поиронизировать, насмешник, он говорил о Пютуа как о вполне реальной личности. И подчас говорил так убежденно, с такими подробностями, что удивленная мама простодушно спрашивала его: «Кажется, друг мой, ты говоришь совершенно серьезно, но ты же знаешь…»
Он важно отвечал: «Весь Сент — Омер верит в существование Пютуа. Плохим бы я был гражданином, если бы пошел против этого. Надо трижды подумать, прежде чем посягнуть на малейшую частицу общих верований».
Подобную щепетильность мог проявлять только исключительно порядочный человек. По сути, отец был последователем Гассенди. Свое личное мнение он согласовывал с мнением общественным, веря, как и все сент — омерцы, в существование Пютуа, и только не соглашался признать его прямое участие в краже дынь и обольщении кухарок. Иначе говоря, он соглашался с тем, что есть какой‑то Пютуа, дабы быть хорошим сент — омерцем, и обходился без Пютуа при объяснении городских происшествий. В данном случае, как и всегда, он поступал и умно и корректно.
Что касается мамы, то она немного корила себя за выдумку о Пютуа, и не без оснований. Ведь Пютуа порожден был ее ложью, так же как Калибан порожден был ложью поэта. Конечно, эти проступки сравнивать нельзя, и моя мать повинна меньше, чем Шекспир. И все‑таки она была испугана и смущена, видя, как ее невинная ложь стала безмерно расти, как ее вздорная выдумка, стяжав такой чудовищный успех, молниеносно распространилась по всему городу и грозила распространиться на целый мир. Как‑то раз она даже побледнела, боясь, что ее измышление сейчас воочию предстанет перед ней. В тот день новая служанка, взятая из других мест, вошла в комнату и сказала, что какой‑то человек спрашивает барыню. Он говорит, что пришел по делу. «Кто он такой?» — «Человек в блузе, с виду батрак». — «Он назвал себя?» — «Да, барыня». — «Ну! Как же его зовут?» —. «Пютуа». — «Он вам сказал, что его зовут…» — «Пютуа, барыня». — «Он здесь?» — «Да, барыня. Ждет на кухне». — «Вы его видели?» — «Да, барыня». — «Что ему надо?» — «Он мне сказал, что скажет только барыне». — «Пойдите спросите еще раз».
Когда служанка вернулась на кухню, Пютуа там уже не было. Эта встреча прибывшей издалека служанки с Пютуа так и осталась загадкой. Но с того дня, думается мне, мама готова была поверить, что, возможно, Пютуа и в самом деле существовал и что она никого не обманула.