Деньги кончились в одночасье, как будто я и не крал ничего. Я хранил их в жестяной полосатой модели маяка, подаренной каким-то знакомым — еще в прежние времена, когда в моем доме бывали приличные люди. Однажды утром я сунул руку в маяк, надеясь вытащить несколько банкнот, но выгреб только жирную пыль и старую заначку — самокрутку, потерявшую даже запах конопли.
Еще осенью маяк был полон под завязку, деньги упирались в островерхую крышу со слюдяным окном. Мне честно отсчитали мою долю, и наличными, и камнями, я сразу начал выплачивать долги, выкупил даже квартиру бывшей жены, которую сам же и заложил в две тысячи седьмом. Потом я обзавелся парой костюмов и кашемировым пальто с поясом, давно хотел такое — светлое, как у Хамфри Богарта в «Касабланке», потом познакомился с латышкой из консульства и уехал с ней на взморье, чтобы снять там дачу на лето и пошляться по юрмальским казино. Кредиторам я посылал понемногу, но строго и равномерно, чтобы не вызывать подозрений, латышке сказал, что получил наследство от заграничной родни и что тратить эти деньги в Питере не могу — не желаю, мол, платить налоги российской казне. Латышку звали Анта, что на языке инков означает «медь», но она была не рыжей, а бело-розовой и заливалась румянцем даже при легком матерке.
Но прошло чуть меньше года, и деньги кончились, а приличные камни растворились в счетах и процентах, будто склеенный изумруд в кипящей воде. Камни помельче я давно сложил в коробку из-под монпансье и оставил у жены вместе с ключами от дома. Нарочно зашел, когда она была на дежурстве. Она охотно дежурит по ночам, потому что трахается с каким-то хирургом из онкологии, при этом содержать ее приходится мне. Видеться с женой мне не хотелось, она бы завела свою шарманку про другие возможности, а я прямо на стену от этого лезу. У меня больше нет других возможностей.
С тех пор как я ограбил антикварную лавку и отправил ее хозяина на тот свет, мои возможности сузились до темной щели в почтовом ящике. В моем собственном почтовом ящике, на улице Ланской, дом двадцать два. Комнату на Ланской я снял еще до начала весны, припрятанный на черный день алмаз лежал там под кухонной половицей, в куске пробкового дерева. Раньше он лежал в модели маяка, потом Анта засекла тайник и пришлось искать другое место. Теперь черный день приблизился, пришло время продавать стекляшку, но надежный скупщик не отвечал на мои звонки, и я забеспокоился.
Я знал, что однажды найду в ящике повестку, и мне придется убираться из города, я думал об этом каждое утро, просыпаясь в своей комнате с потеками плесени на северной стене и зеркалом, покрытым зеленоватой ртутной сыпью. А может, даже и повестки не будет, ко мне просто придут двое парней из убойного отдела, наденут наручники, пригнут голову рукой, как жеребцу у ветеринара, и запихнут в зарешеченный фургон.
В тот день, когда они пришли за мной, я шел домой с нехорошим предчувствием, сырые облака сгустились над крышами, январское солнце укатилось далеко наверх и тускло сияло оттуда, будто царский гривенник. Я шел пешком с Каменного острова, где навещал одного ловкача, занимавшегося паспортами еще в девяностых и живущего теперь за глухим забором, недалеко от дачи Клейнмихель. Ловкачу я хотел предложить последний камень — самый чистый, без единого включения, в огранке груша — в обмен на чистый паспорт с шенгенской визой и тысяч двадцать наличными. Не застав хозяина дома, я передал охраннику записку и пошел домой, размышляя о том, что мог бы жить в похожем месте, с фонтаном и латунными цаплями, не спусти я свою прошлогоднюю добычу по мелочам. С неба сыпался редкий снег, похожий на свалявшийся пух из старушечьей перины, он лез в глаза и в рот и даже на ощупь казался теплым.
У самого дома я поскользнулся на обледенелом люке и с трудом удержался на ногах, рискуя уронить пакет с двумя бутылками совиньона, купленными для латышки, сам я вина не пью, заботливый Джа не любит соперников. После оттепели ударили морозы, и лед в неубранном городе превратился в черные раскатанные дорожки, по которым брели хмурые прохожие, растопырив руки, будто канатоходцы.
«Тойоту» у подъезда я заметил не сразу, она была такой грязной, что сливалась с покрытым сажей желтым фасадом, за рулем сидел мужик в вязаной шапке, приоткрывший окно, чтобы стряхивать пепел в снег. Разбираться, кто у меня в гостях — милиция или прежние подельники, смысла уже не имело. Неприятности были разного толка, но одинаково свинцовые.
Я решил переждать шухер у соседки-проводницы, надеясь, что она окажется в рейсе; когда-то я прокантовался у нее дня три и с тех пор знал, где она прячет запасной ключ. Дело принимало дурной оборот: кто бы ни были эти люди, они могли поселиться у меня в мансарде и гонять там чаи в ожидании момента, когда у хозяина квартиры кончится терпение. Представив себе латышку, сидящую на кухонной табуретке со связанными руками, я почувствовал, что горло начало саднить, будто от махорки, у меня это признак надвигающегося бешенства. Если это менты, то Анта сидит на табуретке, а если старые знакомые, то она лежит с юбкой, завернутой на голову. Я представил себе ее ноги в голубых чулках, похожие на два клинка раздвоенной мусульманской сабли, и горло у меня окончательно пересохло.
Когда прошлой зимой я положил часть добычи в почтовый ящик, я сделал это не в приступе щедрости, а в порядке надежной инвестиции — то, что попало в руки моей жене, выдрать можно только вместе с руками. Значит, на несколько лет я избавлен от ее писем, звонков и приступов безумия. Теперь она сто раз подумает, прежде чем искать меня, припрячет хабар за пазуху и затаится. Закрыв почтовый ящик на ключ, провалявшийся полгода в кармане моего пальто, я бросил ключ в щель, подумал немного и бросил туда ключ от квартиры. Теперь у меня оставался один дом, одна женщина и один ворованный кристалл углерода, который я собирался продать, чтобы уехать из города. Дом был чужим, женщина — шлюхой, а на камне висело мокрое дело, так что, если подумать, у меня оставалось не так уж много. Уезжать надо было как можно быстрее, возле дома на Ланской уже не раз появлялся незнакомый парень в красной стеганой куртке, с беззаботным видом топтавшийся во дворе. Одно время я думал, что он навещает соседку-проводницу, приторговывающую коноплей, но, когда я зашел к ней и задал пару вопросов, оказалось, что парень не из ее клиентов, приблудный пшют какой-то. Или мент.
Завернув в проходной двор, я открыл дверь котельной, тихо спустился по железной лестнице, кивнул сидевшему там в прожженной телогрейке кочегару и вышел через дворницкую с другой стороны здания. Квартира проводницы была на третьем этаже; поднявшись по лестнице, я посмотрел на серую «тойоту», уже засыпанную сверху рыхлым снегом, и подумал, что она стоит там не меньше двух часов. На звонок никто не ответил, я постоял немного на площадке, выжидая, потом подошел к перилам у лифта, отвернул голову чугунной змейке и запустил руку поглубже, в самый хвост. Ключ лежал там, где положено. В квартире пахло застоявшейся водой и гнилыми стеблями, я прошел в спальню, обнаружил там вазу с увядшими розами и вышвырнул их в мусорное ведро. Розы были длинные, пришлось согнуть их пополам, уцелевший шип воткнулся мне в ладонь, я увидел каплю крови и вдруг вспомнил, как ровно год назад стоял в чужой комнате и смотрел на кровь, чернеющую в мелких бисерных дырках на лице покойника.
Ювелира я убивать не собирался, я взломщик, а не мокрушник. Мне сказали, что в лавке будет чисто, в квартире над лавкой вообще никого — хозяева уехали на дачу, в Парголово, а охранная система подключена к местному участку, китайское барахло, пластиковая коробка с десятью кнопками. Вход в лавку был защищен ребристой железной шторой, но, как часто бывает, владелец устроил еще один вход — из своей квартиры на втором этаже, и это вход был попроще, стальная дверь, два прута и дырка в полу. С пультом охраны долго возиться не пришлось, а тусклый брусничный зрачок камеры я заметил еще на улице, когда отпирал входную дверь, она легко снялась с крючка и показала мне провод, тянущийся к серверу.
Будь я ювелиром, скупающим краденое, поставил бы себе немецкую систему со спутниковым сигналом, но тельщик был наглым и уверенным в себе стариком, он даже сейф держал на виду, под прилавком, чтобы далеко не ходить. Я этот сейф полчаса искал — снимал картины со стен и книги с полок в гостиной, забрался с головой под кровать, расчихался, вдохнув серой мягкой пыли, и почувствовал себя киношным жандармом, перетряхивающим жилище курсистки в поисках гектографа и прокламаций.
Сейф оказался в глубине прилавка, и я открыл его в два счета, поиграв с последней клавишей. Вариантов было не так много: мой наводчик-барыга был уверен в девяти первых цифрах, только десятую не смог разглядеть. Открыв дверцу, я выгреб два бархатных мешочка, один прозрачный, с бледно-желтыми камнями, длинную кожаную коробку, в которой лежало колье, обещанное наводчику, и тощую пачку збанкнот. Я встал на колени и принялся было рассовывать добычу по карманам, но услышал тяжелое астматическое дыхание, похожее на скрип половицы, и обернулся. Старик стоял прямо за моей спиной с высоко занесенной блестящей штуковиной в руке. Штуковина была тяжелой на вид, размером с колодезное ведро, и изображала грудастую пастушку, пасущую овец на поляне с высокой травой, вот этой травой он и собирался меня ударить, но не успел.
Я запомнил его лицо, хотя смотрел на него меньше минуты, — впалые щеки и глаза глубоководной рыбы, круглые от удивления. Еще бы ему не удивляться. Камни были свежие, в сейфе и двух дней не пролежали. Схватив его за руку, я попытался отобрать пастушку, но старик заорал и вцепился мне в запястье зубами. Я разозлился и что было силы толкнул его на пол, пастушка хрустнула и осталась у меня в руке, а серебряная поляна с овцами упала старику на лицо, прямо на широко открытый орущий рот. Стало тихо. Я не сразу понял, что хозяин лавки захлебнулся кровью, и какое-то время пытался заткнуть ему рот рукавом своей куртки.
Глаза старика были открыты и смотрели мимо меня, в потолок, густо заросший гипсовой лепниной, я проследил за его мертвым взглядом и увидел еще один глазок камеры, прячущийся в листве. Возиться с камерой уже не было смысла, сервер я отключил, а диск вынул и положил к себе в карман. С хозяином лавки все обстояло значительно хуже. Выносить его было некуда, да и не в чем, старик был здоровенный и в мусорный мешок поместился бы разве что частями. Я оставил его лежать на полу с серебряной поляной, воткнувшейся в разбитый рот, на бархатной подкладке поляны белела этикетка с ценой: 299 999. Пастушку я сунул в карман куртки, закрыл сейф, посмотрел на свои следы на гранитной плитке, взял в чулане швабру, плеснул на пол воды из графина, и хорошенько размазал грязь по полу.
Выбрался я через квартиру над магазином, так же как и забрался, спустился по черной лестнице, пахнущей почему-то мочеными яблоками, на первом этаже остановился, вывернул куртку наизнанку, надвинул шапку на глаза и быстро пошел по улице. На проспекте не было ни души, четыре утра — мертвое время, чугунные питерские сумерки, белесый лед под ногами казался мягким, будто оконная вата. У рыбного магазина на углу я столкнулся с заспанным дворником, попросившим у меня сигарету, я покачнулся, уцепившись за его рукав, сунул ему в ладонь всю пачку и пожаловался на блядей с нарочитым восточным акцентом. Вместе с моей трехдневной щетиной этот акцент остался у него в памяти, так что единственный свидетель будет утверждать, что видел подвыпившего кавказца, идущего утром от местной девчонки.
Это было в конце прошлой осени, зимой я сдал свою долю проверенному человеку, успел заплатить долги, выкупить квартиру для жены и потратить остаток, и вот — наступил день, когда деньги кончились и маяк опустел.
«Ретивый»? «Речник»? «Ревущий»?
Я стоял на берегу, пытаясь прочитать название катера, но в сумерках смог различить только две первые буквы: Р и Е. Ладно, наплевать, ясно было, что это то самое корыто, о котором говорил мне вокзальный латрыжник.
— По дороге к Пьяной гавани, к бывшему причалу Ленводхоза иди, — сказал он. — Пойдешь от дацана вдоль берега, а как минуешь Елагин мост, сворачивай к воде, там он и стоит, вокруг кусты, катера почти не видно, но он там есть, не сомневайся.
Кусты были молодые, колючие, с виду похожие на барбарис, я разодрал себе рукав пальто, пока пробирался через них в поисках сходен или мостка, но так ничего и не нашел. Катер стоял в двадцати шагах от берега, наглухо вмерзший в замызганный серый лед, ни следов, ни досок к нему не было. Лед казался непрочным, на поверхности стояли длинные лужи, а припой был ноздреватым, будто хлебная корка. Корпус был не таким уж старым, но проржавел от форштевня до кормовых переборок, а днище было залито бетоном, наверное, бывший хозяин надеялся избавиться от течи. Ходовая рубка когда-то была выкрашена в белый цвет, с тремя красными дверями, но теперь от белой краски остались только хлопья, похожие на ободранную эвкалиптовую кору, а защелки дверей были начисто срезаны. Завернув брюки до колен, я снял ботинки, связал их за шнурки, повесил на шею и пошел по снегу босиком: обувь высушить труднее, чем ноги, к тому же ботинки у меня одни, и когда заведутся другие — неизвестно.
Уходя из квартиры проводницы, я уже знал, что домой не попаду, денег у меня с собой почти не было, впрочем, их и дома оставалось немного. О том, чтобы забрать камень, нечего было и думать. Те, кто меня навещал, уехали на своей ободранной «тойоте», но вполне могли оставить в доме засаду или просто поставить жучок, чтобы сразу вернуться, как только я открою дверь. Валандались они долго, я просидел на подоконнике два часа, пока наконец не увидел свою латышку выходящей из подъезда с двумя парнями. Тот, что слева, нес на плече жестяной маяк — будто стрелок-зенитчик пусковую трубу с ракетой. Ясно, Анта раскололась, теперь они хотят развинтить мой тайник на мелкие кусочки. Придется вам попотеть, архангелы.
Непохоже было, чтобы Анту тащили насильно, лица я не разглядел, но походка у нее была легкой, в машину она тоже села плавно, показывая ногу в высоком сапоге. Если это менты, то ее быстро отпустят, как иностранку, не станут возиться, разве что подписку возьмут. Если это не менты, то ее прихватили в придачу к бриллианту, который они надеются найти в маяке. Тогда она вернется намного позже. Я оставил мобильный телефон на столе, рассовал по карманам хлеб и сыр из холодильника проводницы, взял плоскую бутылку с коньяком, порылся в шкафах, но мужских вещей не нашел, зато прихватил пакетик с травой, найденный в шерстяном носке, записку писать не стал, захлопнул дверь и кинул ключ обратно в змеиный хвост.
Часам к семи я оказался на Приморском, а минут через сорок — на берегу, в километре от Пьяной гавани. Ветер всю дорогу дул мне в спину, и я счел это хорошим знаком.
— Катер ничейный, — сказал мне бомж, — не ссы, я там всю осень прожил, пока не похолодало. Если уж он в навигацию никому не понадобился, то теперь уж точно не придут. Там иногда местные работу подбрасывают, грузить-разгружать, но ты, я вижу, парень крепкий, может и справишься. С местными лучше не спорить, попросят — помоги, тебе же спокойнее. В ноябре я на катер печку приволок, там плавника на берегу навалом. А кормиться я в дацан ходил, там теперь Буда Бальжиевич настоятелем, при нем кашу пшенную стали давать. На вокзале, где встретил бомжа, я оказался по дурости. Уезжать из Питера не было никакого резона, да и ехать особо некуда: денег было кот наплакал, в Гатчине мать на порог не пустит, а дружков у меня за последний год сильно поубавилось. Сработала привычка, чуть что — на вокзал и вон из города, но теперь случай был иной: все, что мне нужно, это перекантоваться дня три, последить издали за квартирой и добраться до своей кухни с тайником. Я сидел в вокзальной закусочной и ковырял вилкой холодный омлет, когда этот парень в камуфляжной куртке подсел за мой столик и попросил поставить ему сто грамм, а лучше — двести.
Я купил нам по рюмке водки и поделился с ним омлетом, на этом мелочь у меня кончилась, а единственную тысячу, оказавшуюся в кошельке, я еще утром убрал подальше, на черный день. С этой рюмки его развезло так, что он стал называть меня Стасиком, хватать за рукав своей заскорузлой лапой и ронять лицо в ладони с горестным видом: последнее я, впрочем, понимал, мне самому было впору ронять лицо в ладони, только выпить для этого мне надо раз в десять больше.
Я смотрел на него и думал, что на Ланской у меня были не менты. Это могли быть люди, для которых я работал год назад, целую зиму работал, а весной сказал, что устал, и спрыгнул. Четыре сейфа для них облупил, как пасхальные яички. Последним делом был хирург, собиратель самоцветов, взято было немало, но мою долю удержали, сказали, что я грязно поработал в ювелирной лавке, напортачил, пришлось, мол, кое-кому заплатить. На Ланскую приходили мои подельники, это ясно. Решили, что раз я не работаю целый год, то припрятал немало, и если меня почистить, то я быстрее приползу за новым заданием. Анту они, похоже, давно обработали, я еще осенью заметил, что она задает несвязные вопросы, отводит глаза и вообще держится, как чухонская прачка, без прежнего задиристого лоска. Дом она давно обыскала — свинья белорыла весь двор перерыла, — но я не стал залупаться, решил, что мало даю на расходы, и стал давать больше.
Добравшись до катера, я увидел с левого борта ствол дерева, одним концом упирающийся в груду ледяных обломков, а другим — в железные поручни. По левому борту тянулись шесть мелких иллюминаторов, наглухо заваренных, вдоль борта свисали автомобильные покрышки на веревках, за одну такую я ухватился, когда подтягивался к поручням, но она оказалась скользкой, вывернулась из рук, и я чуть не рухнул обратно на лед. На палубе я сразу сел на свернутый буксирный канат, снял мокрые носки и надел ботинки, хотя они скользили по железу, будто лыжи по горному склону. На месте штурвала зияла черная дыра, прожектор был похож на консервную банку, зато из ниши для компаса торчал китайский будильник, оставленный, наверное, прежним постояльцем.
Дверь в рубку я открыть не смог, только пальцы сбил понапрасну, да и делать там было нечего: стекло уже выбили и внутри лежал ледяной пласт, такой же серый, в крупинках сажи, как и на палубе. Я закурил одну из двух оставшихся сигарет и постоял на корме, оглядывая берег: вдалеке, справа по борту, маячил Крестовский остров, похожий на морду кашалота, прямо — чернел Елагин, из парка за Пьяной гаванью доносился бодрый металлический голос карусельщика.
Пока я осматривал свое новое жилье, ветер утих и пошел мокрый снег, больше похожий на дождь. Мое пальто тут же намокло и стало тяжелым, как шинель, утром я надел его, чтобы не выглядеть оборванцем на встрече с паспортным дельцом, и теперь пожалел, что не выбрал вещь понадежнее. Вспомнив, что бродяга говорил про каюту, я выбросил сигарету за борт, обошел палубную надстройку и обнаружил рядом со шпилем откидной люк на трех сломанных запорах, между люком и палубой была засунута железная палка, не дающая ему захлопнуться.
Спустившись в трюм, я увидел, что на столе в камбузе стоит корзина с дровами, а в каюту втиснута армейская буржуйка, и рассмеялся. Точно такая печь, прожорливая и вонючая, стояла в моей палатке во время сборов под Лисьим Носом, в конце девяностых, когда я был не вором, а капитаном запаса. Я нашел в каюте стопку засаленных журналов с голыми бабами, с трудом растопил чугунную печку, сбросил пальто и закрылся с головой колючим одеялом, думая о том, что если кто-нибудь вытащит палку, скажем, для смеха, то люк закроется и я никогда не выберусь из этой жестяной коробки. Потом я подумал, что мне это, пожалуй, все равно, удивился этой мысли и отключился до утра.
Бриться можно было перед осколком зеркала, прикрепленным к стене камбуза, ржавое лезвие «жиллета» с засохшей пеной лежало в мыльнице; увидев его, я вспомнил, как вокзальный знакомец повторял, запинаясь, но упорно: пойдешь в дацан, побрейся, вид должен быть аккуратный, неопущенный. Утро было морозное, сухое, лед блестел на солнце, будто ртутная лужа, шагах в десяти от катера во льду чернела прорубь, оставленная рыбаками, вокруг проруби торчали колья с натянутой между ними металлической сеткой. Утки, ополоумевшие от бескормицы, толкались у проруби, пытаясь просунуть клювы через сетку, я подумал, что там оставлен садок с рыбой, и обрадовался. Хорошо бы поджарить на завтрак пару ряпушек, в кубрике я видел бутылку загустевшего масла и чугунную сковородку.
Странное дело, я находился в двух шагах от Приморского проспекта, а чувствовал себя потерпевшим кораблекрушение и выброшенным на безлюдный берег. Отыскав на камбузе котелок, я спустился по стволу на лед и пошел к проруби за водой и чужой добычей. Колючая сетка спускалась глубоко в прорубь, черт его знает зачем, может, чтобы края не заросли, не знаю, я никогда рыбалку не любил. Я попробовал выдернуть проволоку, но она намертво примерзла к неровным толстым краям, я встал на колени, наклонился над дыркой и тут же вскочил. Из проруби на меня смотрело человеческое лицо, рот расплылся в улыбке, в глазах стояла темная речная вода.
Я выдернул один из кольев, присел на край проруби и, орудуя им, как багром, отцепил шарф от проволоки и принялся заталкивать мертвеца обратно под лед. Если он приплыл со стороны Пьяной гавани, то течение понесет утопленника дальше, в сторону Крестовского острова, а там уж пускай его менты вылавливают возле Черной речки. Шарф размотался и остался висеть на проволочной сетке, а труп потолкался о ледяные края и покорно поплыл дальше, показав напоследок светлые, похожие на мокрую пряжу, волосы. Куртка на нем была спортивная, дорогая, значит, те, кто бросил его в воду, грабителями не были, местные разборки, скорее всего, лахтинские против ольгинских. Вот так и я буду плавать, если попадусь своим бывшим компаньонам, только шарфа у меня нет, цепляться нечем, поплыву без остановок.
Набирать в проруби воду мне расхотелось, так что по дороге я набил котелок грязным снегом и поставил его на буржуйку, которая раскочегарилась на удивление быстро. Деревяшку я прихватил с собой и заменил ею железный прут, не дававший люку захлопнуться, а прут засунул под откидную койку, здешнее жилье уже не казалось мне таким спокойным, как вчера вечером. Завтрак из провонявшего за ночь сыра и черствого хлеба меня не слишком обрадовал, так что я решил попробовать проводницыну шмаль, оказавшуюся такой крепкой, что проснулся я только в сумерках, да и то не сам, а оттого, что кто-то тормошил меня за плечо.
Подхватившись спросонья, я оттолкнул незваного гостя, спустил ноги с койки, нашарил на полу железяку и только потом разлепил глаза и вгляделся в человека, стоявшего у входа в кубрик и казавшегося огромным и мешковатым в тусклом свете, сочившемся из открытого настежь люка.
— Ты чего это, — сказал человек тонким, как у скопца, голосом, — до чертей допился, что ли? Положи палку-то, Лука, еще убьешь ненароком.
— И убью, — сказал я, проснувшись окончательно, — ты что еще за хрен с горы?
— Пить-то будешь? — Человек сунул руку за пазуху, заставив меня вскочить, но достал всего лишь бутылку водки, мирно ею помахал и снова спрятал.
— Вылезай давай, на палубе поговорим.
Человек засопел и полез наверх, лез он довольно неуклюже, да и пальто на нем было слишком длинное, не иначе — с чужого плеча. Добравшись до конца лестницы, пришелец развернулся, подобрал полы и сел на краю люка, крепко поставив ноги на последнюю ступеньку. Теперь я видел его глаза — длинные и припухшие, будто залитые горячим варом. Волосы человека были убраны под разлапистую меховую шапку, но я уже понял, что это баба, и расслабился. Поднявшись на две ступеньки, я почувствовал ее запах, острый, лимонный, немного напоминающий протирку для мебели, которой пользовалась моя латышка. Протирать мебель и расчесывать волосы, вот две вещи, которыми она могла заниматься с утра до вечера, распевая свои протяжные Kas to teica, tas meloja.
— Ноги промочила, пока добралась, куда ты лаги-то дел? На растопку пустил? Теперь сапоги сушить надо! — Гостья поболтала ногами перед моим лицом, наклонилась, вгляделась и охнула: — Мамочки. Ты кто, мужик? А Лука где?
— Уехал. Теперь я здесь живу.
Я говорил осторожно, держа руки на голенищах ее сапог, чтобы сдернуть женщину вниз, если ей придет в голову сделать какую-нибудь глупость, захлопнуть крышку люка, например. Но подруга Луки и не думала нервничать, она помолчала немного, потом достала зажигалку и посветила себе в лицо:
— Пустишь погреться? Я красивая. Не идти же мне обратно на Приморский с мокрыми ногами. И с бутылкой! — Она вынула свой гостинец из-за пазухи и облизнулась. Рот у нее был видный, с яркими вывернутыми губами, рабочий такой рот.
— Бутылка у меня своя есть. — Я спрыгнул обратно в трюм, давая ей знак спуститься. — Смотри люк закрой осторожно, там хворостину подкладывать надо.
— Знаю, — весело отозвалась она, — не в первый раз. А ты теперь вместо Луки будешь? Вот падла деревенская, мне даже не сказал ничего. Мы с ним на полдень уговаривались, но я в дацане застряла, там на рассвете Сагаалган был, всех кормили творогом и сметаной, а потом нас с подругой прибираться оставили. Так и прибиралась в хорошем платье, вся золой перемазалась!
— А зачем ты в дацан ходишь? Ты бурятка, что ли?
Я подбросил в буржуйку хвороста, огонь взвился и зашипел, а женщина засмеялась и принялась раздеваться. Запах лимонной протирки заметно усилился. Разоблачалась она молча и деловито, встряхивая волосами — волос у нее оказалось немало, целая груда, как она их только под шапку убирала. Под платьем у бурятки оказалось голое тело, никакого белья, пепельная шерсть на лобке напоминала воронье гнездо. Швырнув тряпки на соседнюю койку, она забралась под ватное одеяло и поманила меня пальцем:
— Давай скорее, Лука, залезай, я соскучилась. Печет так, что мороза не чувствую!
— Женщина, ты ослепла, что ли? Я же сказал тебе, что он ушел, нет его.
— Значит, теперь ты будешь Лука. — Она подвинула одеяло вниз, чтобы я посмотрел на ее груди, похожие на две канталупы, и тугой живот с наколкой, света было мало, и рисунка я не разобрал. — Иди сюда. Того, прежнего, тоже по-другому звали, только я не спрашивала.
На ощупь канталупы оказались перезрелыми, к тому же нечесаные волосы бурятки лезли мне в рот и я все время отплевывался. Женщине было не меньше сорока, и она скрипела и ворочалась, будто мельничный жернов, — два дня назад я бы выбросил такое из своей постели, но теперь выбирать не приходилось. К тому же она оказалась не дура покурить и даже показала мне, как делать наяк, если кончились папиросы, но есть шариковая ручка. Под утро, накурившись наяков, я рассказал бурятке про мертвеца в проруби, и тут она меня наконец удивила.
— Ты что, оставил его плавать? — Она рывком поднялась и села у меня в ногах, с койки мы давно уже свалились и лежали теперь на сложенных вместе пальто. — Вытащи и закопай! Лука-то закапывал, видел на берегу кресты из рябиновых веток? Вот там и закапывал.
— Да пошла ты… — Мне вдруг стало холодно, и я встал, чтобы принести из камбуза дров. — Что я тебе, могильщик здешний? Ясно, что он уплыл давно, мертвец этот. Откуда их приносит, из Пьяной гавани, что ли?
— Не знаю откуда, — хмуро сказала гостья, — знаю, что часто. Похоронить надо.
Она встала и принялась собирать свои тряпки, бормоча что-то себе под нос. Я тоже оделся, снял с печки покоробившиеся от жара ботинки и с трудом натянул их на ноги. Мы выбрались на палубу, и ветер с залива ударил нам в лицо. Снежная взвесь, стоявшая в воздухе, была такой плотной, что я сначала принял ее за клочья тумана, в которых затерялась береговая линия, но снег облепил мне лицо и волосы, и сразу стало трудно дышать.
Спускаться по стволу бурятка не стала, она перелезла через поручень возле радиорубки, села на край борта, спустила ноги на привальный брус, привычно развернулась, встала на автомобильную покрышку и спрыгнула на лед, держась руками за канат. Я последовал за ней, стараясь повторить все ее движения, но зацепился полой пальто за какую-то ржавую пластину и полетел вниз, лед подо мной хрустнул и пошел длинной зазубренной трещиной. От удара конопляная муть в голове разошлась: я почувствовал, что голоден как пес, пальто зачерпнуло воды, и спина под ним мгновенно покрылась гусиной кожей. Женщина шла так быстро, что, пока я вставал и отряхивался, она уже оказалась возле проруби и стояла там, перегнувшись через проволочную сетку, издали похожая на рыбака в своей нелепой ушанке на меху.
— Лука, — крикнула она, махая мне желтым шарфом, — он здесь! Давай…
Дальше я не разобрал, ее голос утонул в вязком снегу, забивающем уши и ноздри. Добравшись до проруби, я встал на колени и увидел маячившее в воде знакомое гладкое лицо. Волос на голове у него не было, то есть совсем ни одного, значит, то, что я видел вчера, было париком, и его унесло течением. Помню, я еще подумал, что утопленник тоже от кого-то скрывался, да только не скрылся. Не нашел своего катера. Ухватить тело было не за что: куртка, похоже, намокла и утонула, а свитер, который я пытался подцепить двумя кольями, будто двузубой вилкой, тут же разъехался в гнилье, показав мне безволосую, выпуклую, как у пупса, грудь мертвеца. Мы провозились около получаса, за это время тело несколько раз уходило под лед, пропадая из глаз, но каким-то чудом возвращалось назад. Наконец я сделал из шарфа петлю, поймал в нее голову утопленника и выволок тело на лед, едва не сломав ему шею.
На рассвете ветер утих, и берег снова обозначился ровной линией с черными кудлатыми охвостьями барбариса и ольхи, между кустов я различил несколько крестиков, издали казавшихся птичьим кладбищем. Мы оттащили мертвеца на берег, нашли на палубе отломанную крышку от форпик-люка и выкопали неглубокую могилу — просто в снегу, промерзлую землю копать было бессмысленно. Лицо у него было чистым, рыбы его не тронули, бурятка попыталась закрыть ему глаза, но веки упруго вернулись на место. Я забросал труп снегом и воткнул в сугроб крест из веток, перевязанных желтым шарфом.
В кубрике даже стены закуржавели, из печи несло старой гарью. Нужно было искать дрова, чтобы просушить одежду, но я так вымотался, что взял багор и разнес в щепы дощатую перегородку, отделявшую камбуз от каюты.
Женщина собрала обломки, умело растопила буржуйку, разделась догола, вытащила из закута початую бутылку водки, завалилась на мою койку греться и тут же заснула. А я набил рот черствым хлебом, прихватил ее малахай для маскировки и пошел в город, как был, в мокром пальто. Прогонять бурятку мне не хотелось, а ложиться с ней было стрёмно: при дневном свете я разглядел ее поношенное лицо с плоскими скулами и двумя шрамами, перехлестнувшими щеку наискосок.
Стоило мне выйти на Приморский проспект, как утренний морок рассеялся; добравшись до метро, я поймал себя на том, что радуюсь хмурому потоку подземных людей, сквозь который раньше пробирался, задыхаясь от тоски и смрада, да и случалось это не чаще раза-двух в месяц, когда город стоял в пробках, а я опаздывал. Спустившись вниз, я купил хот-дог и сожрал его, как пес, не отходя от киоска, потом купил еще один и доел его в вагоне, с непривычки закапав пальто жиром, потом случайно увидел себя в темном стекле и засмеялся, вид у меня был босяцкий, несмотря на чисто выбритое лицо.
Ладно, чем хуже, тем лучше.
Выйдя на своей станции, я сделал круг по Торжковской, чтобы подойти к дому с другой стороны, покрутился в сквере, зашел в здание школы, поднялся на четвертый этаж и посмотрел на свои окна. Окно на кухне было открыто, как и два дня назад, зеленую занавеску выплеснуло ветром на подоконник, значит, Анта не возвращалась, она терпеть не может сквозняков. Я спустился в школьную столовую, остановил у стола с подносами пацана лет тринадцати, сунул ему сотню и пообещал еще две, больше у меня все равно не было. Школьник записал номер квартиры на грязном запястье и побежал к моему дому, а я пошел за ним, надвинув малахай пониже на глаза.
Постояв у подъезда несколько минут, я вошел вслед за пацаном, услышал, как он звонит в квартиру, стучит ногой, как было велено, а потом разговаривает с вышедшей на шум соседкой. Спустившись, пацан молча протянул руку, зажал деньги в кулаке и стремглав вылетел на улицу. В квартире было холодно, как на улице, на полу стояла лужа, натекшая с подоконника, мебель была сдвинута, книги и тряпки свалены в кучу посреди гостиной — обыск он и есть обыск. На кухне все было засыпано битым стеклом, мелким, как зубной порошок, на столе лежал рваный латышкин лифчик, трусов видно не было — либо они успели развлечься с Антой, прижав ее белобрысую голову к столу, либо просто раздели, чтобы напугать, теперь это уже не имело значения.
Я подвинул опустевший посудный шкаф, поднял половицу, вынул пробковый обломок, вытащил бриллиант, подцепив его вилкой, снял ботинок и сунул камень в носок. Потом зашел в спальню, где посреди кровати темнело пятно, похожее на винную кляксу, с трудом натянул на себя два свитера, собрал по всем ящикам деньги и вышел, хрустя стеклянной пылью. Свернув на Аэродромную, я позвонил из автомата скупщику, но тот не ответил, пришлось оставить сообщение, хотя в моем положении это было не слишком грамотно. Я сказал, что буду звонить завтра в это же время и что у меня есть груша для того, у кого есть двадцать стейков, хорошо прожаренных. Дурацкий код, но он это любит, конспиратор хренов. Произнеся это, я почувствовал, что голоден, торопливо истратил тысячу в киоске с шаурмой и вернулся в гавань пешком, через Серафимовское кладбище.
Женщины на катере не было, на столе в камбузе стояла пустая бутылка, буржуйка была набита дровами, а на люке, ведущем в форпик, чернело нарисованное губной помадой сердце. Я растопил печку, выкурил пару косяков, сбросил вонючие тряпки с койки, завернулся в плед и заснул. Мне снились охотничьи сны, причем я был не охотником и не добычей, а кем-то третьим. Перед тем как проснуться, я увидел во сне лису, ослепительную лису, которую псы гнали по пустому белому полю. Она уходила в сторону леса, неслась, приминая сухую ость, торчащую из снега, — красная, тощая, издали похожая на рябиновую ветку с коротким черенком. Не успеет, подумал я, увидев, что собачья свора приближается, нагоняет, но тут лиса остановилась на полном ходу, развернулась, уперевшись передними лапами в наст, взлаяла и превратилась в небольшую собаку. Псы добежали до нее, обнюхали заснеженную собачью морду и помчались дальше. Открыв глаза, я увидел, что свет уже сочится через щель между палубой и люком, за железной стеной гудел февральский ветер, мне показалось, что катер раскачивается, готовый тронуться с места, и я быстро выбрался на палубу. Конопля и хмель еще держались в голове, перед глазами плавали сизые клочья тумана, но, посмотрев в сторону острова, я увидел прорубь и мигом протрезвел.
На проволочной сетке развевался желтый шарф, тревожный, будто Yellow Jack, объявляющий на судне карантин. Подходя к проруби, я уже знал, кого там увижу, и не ошибся. Посмотрев на безмятежное лицо утопленника, я медленно пошел к берегу — креста в сугробе не было, да и самого сугроба не было, ровное место, слегка затоптанное, это могли быть наши собственные следы, мои и дацанской уборщицы. Я с трудом отломал толстую ветку от прибрежного куста и воткнул ее в середину могилы, ветка легко вошла в снег до конца, уперевшись в промерзлую землю.
Мертвец вернулся в воду? Или это другой мертвец? Или он, как белогрудая оляпка, прыгает в реку воду, чтобы спастись от ястреба, ходит там по дну, а потом спокойно вылезает из-подо льда? Я вернулся к проруби, встал на колени и подтолкнул плавающее тело так, чтобы лицо показалось из-под ледяной корки. Лицо было таким же гладким, а грудь — безволосой, только этот парень был без рубашки, с черной клоунской бабочкой на голой шее. Похоже, убивали на приеме или после приема, во время дружеской оргии на яхте. Вполне вероятно, что убили их одновременно, просто второй не сразу доплыл, где-то еще зацепился своим шарфом, у других рыбаков в проруби. Черт, не могут же у них у всех быть одинаковые тряпки на шее. И где тогда первый? Нет, это тот же самый парень, никаких сомнений.
Бурятка решила надо мной подшутить, вот и все. Нацепила утопленнику бабочку и сволокла его обратно в прорубь. Дацанские шуточки с мертвецами. Ладно, женщина, еще раз так сделаешь, будешь плавать тут сама, с бабочкой на шее. Я сходил на катер за багром и петлей, вытащил утопленника, который выглядел до странности свежо, проволок его по льду до берега и закопал на том же месте, птичий крестик втыкать не стал, а желтый шарф привязал к леерам на мостике. Когда я заваривал остатки чая, возле катера послышались голоса, я вылез на палубу, зашел в гальюн и стал смотреть в иллюминатор: рыбаки стояли в нескольких метрах от берега, разглядывая прорубь, но подойти к ней не решались. Один из них — в пуховом комбинезоне — махал руками, я расслышал что-то вроде каверны и желтизна.
День я провел в Лахте, в центре появляться не стоило, а от катера меня уже тошнило. Я купил коньяку, выпил его на берегу залива, сидя на промерзлом бревне, размяк и несколько раз сбегал на угол позвонить латышке, но она, похоже, отключила свой номер или просто не желала разговаривать. Месяца два назад Анта сказала мне, что у них в консульстве есть программа, умеющая определить местоположение любого из работников, поэтому она вынимает батарейки из телефона, когда сбегает с работы. Это запало мне в голову, и я поддался минутной паранойе, оставив телефон в квартире у проводницы.
Спать было холодно, дров осталось на пару часов, под утро я разобрал остаток переборки и пустил на растопку вместе с висевшим над койкой портретом Есенина, вырезанным на куске дерева. Проснувшись, я пошел к проруби и поглядел на нового мертвеца. Этот был замотан в шарф по самые уши, виднелся только гладкий целлулоидный лоб и побелевшие веки, сморщенные от воды. Руки у него были в карманах куртки, как будто он искал кошелек или сигареты перед тем, как умереть, и вообще вид был до странности деловой, даже хмурый. Ясное дело, шлепнули во время разговора, со спины подошли.
Грузить-разгружать, значит. Так вот какую тебе местные работу подбрасывали, клошарская твоя морда, подумал я, глядя на длинный шарф мертвеца, полоскавшийся в воде, будто поплавок от великанской рыбалки. За бандитами ты подбирал, лукавый Лука, основатель сезонного кладбища. Через пару недель растает снег, и поплывут твои захоронки по Большой Невке мимо Елагина острова. Хотел бы я знать, где их так ловко топят, что всех прибивает сюда, к гавани? Хотя, кто сказал, что я видел всех, может, там целую экскурсию спустили под лед, а мне попались гиды в одинаковых шарфах.
Ладно, ребята, больше я вам не могильщик. Я отсюда через пару дней смотаюсь, сами ловите свою протухшую корюшку. Я прогулялся до берега, посмотрел на следы в снегу возле вчерашней могилы, зачерпнул ведро снега и вернулся на катер. Взявшись готовить завтрак, я вдруг понял, что есть не могу, и выпил кипятку с сахаром, найденным на камбузе. Потом я побрился перед осколком зеркала, почистил пальто и пошел по берегу в Старую Деревню, в дацан Гунзэчойнэй.
— Ты слишком часто сидишь один, — сказал мне монах, которого я спросил о раскосой женщине, показав одолженный у нее малахай. — Ты сидишь один и думаешь о женщинах. На хурал ты уже опоздал, он закончился в полдень. А если ты пришел на семинар досточтимого ламы, то приготовь пятьсот рублей и езжай на Малую Пушкарскую. Не теперь, через две недели.
— Какой еще семинар? — Ясно было, что дальше ворот я не пройду.
— Практика Шаматхи и Випашьяны. — Монах ежился на ветру в своем покрывале, но говорил со мной охотно. — А может, ты хочешь лунный календарь? Будешь знать свои неблагоприятные дни.
— В последнее время мне и без календаря все ясно. Может, все-таки вспомнишь женщину, она похожа на калмычку, такая румяная, с пышными волосами. Она была на праздновании Нового года, а перед этим чистила двор от снега.
— К нам приходят женщины помогать по хозяйству, но я не знаю их имен. — Монах поморщился.
— Можешь оставить шапку здесь, она сама ее увидит. Приходи в три часа, помолимся вместе. За благополучное перерождение, за ушедших.
— Ушедших у меня и так навалом, — сказал я машинально, и вдруг наткнулся на его внимательный взгляд.
Лицо у монаха было цвета охры, очень сдобное, и я почему-то представил, как он бреет себе голову изогнутым тибетским ножом с костяной рукояткой. Монах повернулся и пошел по аллее к пологой лестнице с колоннами, дав мне знак идти за собой. Над входом в дацан висело колесо, похожее на штурвал с моего катера, только тот раздолбан в куски и валяется в ходовой рубке на полу.
— Ты не видел во сне бамбук, который растет у тебя из головы? — спросил монах. — Или пальму, растущую из твоего сердца? Почему ты хромаешь?
— Я сбил каблук на левом ботинке, на железнодорожном переходе. Долго шел пешком. Я живу на катере, — зачем-то добавил я, — а во сне вижу собак, охотящихся на лисиц.
— Ты слишком много бываешь один, — повторил монах, оставляя меня у дверей. — Надо видеть людей. Погуляй тут, осмотрись. Нам нужен истопник и вообще — человек с руками. Крыша течет, много работы.
— Да нет, лама, я не по этому делу. — Мне вдруг стало весело. — Я хоть и не клюквенник, по храмам не ворую, но пускать меня в огород не советую. Могу не удержаться.
— Я не лама, — сказал монах, обернувшись от дверей, — а ты не вор. Ты Лука, человек с катера.
Осматривать дацан мне не хотелось, так что дождался, когда монах войдет внутрь, вернулся на улицу и пошел искать телефонную будку, ругая себя за то, что поспешил избавиться от своей «Нокии». Скупщик оказался дома, но говорил со мной неохотно, даже описание спелой груши его не возбудило, под конец он назначил мне встречу во французском кафе на Петроградской, но тут же добавил, что стейки придется подождать. К тому же, двадцать это перебор, хмуро заметил ловкач, хватит с меня и шестнадцати, раз меня ищут по всему городу. Я сказал, что на месте поговорим, но, вешая трубку, уже знал, что говорить бесполезно, у таких, как он, звериное чутье на чужие неприятности.
Город затянуло сплошным снежным полотном, испорченный ботинок набрал воды, пришлось зайти в дешевый обувной и купить что под руку попалось — мокасины на рифленой подошве. В обувном я долго смотрел на мужика, показавшегося мне знакомым, тот явно был хозяином лавки, потому что распекал продавца за какую-то треснувшую витрину. Выходя из магазина, я понял, что заставило меня задержать на нем взгляд: вокруг шеи хозяина был обернут желтый шарф, довольно грязный, как будто из речки вытащенный.
Добравшись до Петроградской в новых ботинках, я зашел в кафе, взял бесплатную газету с прилавка, заказал себе коньяку и приготовился ждать скупщика. В зале было только двое людей и гарсон в дурацком прикиде с позументами. Пол был посыпан опилками, на парижский манер, чтобы грязь ловчее убирать. Второй посетитель сидел у окна и что-то жевал, перед ним стояла кружка с глинтвейном, свет из окна падал на его волосы, похожие на вымоченную льняную пряжу. Похоже, мужик целый день бродил по городу без шапки, подумал я, но тут он обернулся, и я увидел его лицо.
— У вас никто не пропадал без вести? — Сам не знаю, какая сила подняла меня со стула и заставила подойти к светловолосому. — Вы похожи на одного мертвеца… виноват, на одного человека, которого я недавно видел. Страшно на вас похож, прямо как брат родной. Вы его часом не ищете?
— Тебе денег дать? — Он поднял на меня глаза, темные и быстрые, как речная вода подо льдом.
Я уже поднял руку, чтобы треснуть его по носу, но возле стола появился подавальщик с дымящимся глинтвейном, его брезгливый взгляд сказал мне, что я два дня не брился и похож на бродягу в испачканном гарью, волглом пальто.
— Развелось попрошаек. На, держи. — Мужик выгреб мелочь из кармана спортивной куртки и высыпал на стол.
Куртку я тоже узнал, в голове у меня помутилось, кровь прихлынула к вискам, я оперся руками о стол и заглянул ему в лицо. Лицо было гладким и приветливым, я вспомнил, как два дня назад закидывал это лицо серым ноздреватым снегом, стараясь не смотреть на запорошенные снегом глаза и темную впадину, обозначающую развалившийся рот.
— Слышь, парень, — гарсон взял меня за плечо, — шел бы ты отсюда, не приставай к человеку.
— Это мертвец, — сказал я, показывая на светловолосого, — потрогай его волосы, это же льняное волокно. У моей бабки такое на заборе висело, сушилось, а потом его железным гребнем чесали, с зубьями. Это утопленник, я сам его закапывал, а он выкопался и сбежал.
— Ясно. — Гарсон отпустил мое плечо. — Иди, болезный. За коньяк не плати. Заведение угощает.
— Да смотри же ты. — Я осторожно протянул руку, чтобы дернуть светловолосого за челку. — Сейчас он станет лысым, а если пнуть хорошенько, то на куски развалится.
Мужик отвел мою руку, встал во весь рост, оказавшись длиннее, чем я думал, с грохотом отодвинул стул и пошел к выходу. Я пошел за ним, слыша за спиной голос гарсона:
— Господин хороший, а два глинтвейна и круассан?
Светловолосый вынул из кармана пятисотку и швырнул на пол, в грязные опилки, я вышел за ним, попытался схватить его за рукав, но он толкнул меня с такой неожиданной силой, что я отлетел к витрине заведения, поскользнулся и ударился виском о каменный подоконник. Кровь хлынула мне в глаза, я сел, прислонился к стене и протер лицо рукавом. Утопленник удалялся быстрым шагом, какое-то время я видел блестящее синее пятно его куртки в толпе, потом оно пропало, я попробовал подняться, но не смог и остался сидеть. Вокруг меня собирались прохожие, парень в кожаном пальто принялся щелкать мобильным телефоном, кажется, он меня фотографировал, сукин сын, любопытный гарсон высунул голову из дверей, будто ящерица, какая-то девчонка верещала про милицию, я показал ей рукой, что со мной все в порядке, но было поздно.
— Вы можете встать? — Невесть откуда взявшийся мент наклонился надо мной. — Сейчас машина подъедет, я вызвал. У вас есть документы? Гражданин, вы что, не слышите?
Я слышал, но говорить не мог, воздух стал вязким, и я с трудом втягивал его в дыхательное горло. Надо отмазаться, думал я, нащупывая в кармане тысячные банкноты, это мелочь, он мне ее в лицо бросит, надо отмазаться, в носке у меня алмаз, его при обыске найдут, все станет во много раз хуже. В ментовку ехать нельзя. Нельзя ехать в ментовку.
Что я им скажу? Что я — приемщик?
Что река порождает чудовищ? Что в первые дни они беспомощны и не могут выкарабкаться из проруби? Что я должен их вытаскивать, чтобы спустя несколько часов они могли подняться, отряхнуться и отправиться в город?
Что это круговорот мертвой воды в природе? Что Питер в опасности?
Первое, что они сделают, это поднимут мое дело, потом отобьют мне почки, а потом вызовут санитаров. Это в лучшем случае. А в худшем обнаружится старик-тельщик с выбитыми зубами и поляна с серебряными овцами. Кровь залила мне щеку и теперь ползла по шее, слева я чувствовал свое собственное тепло, справа — обледенелую каменную кладку.
— Слушай, друг, — с трудом произнес я, поманив мента пальцем. — Наклонись ко мне. У меня в носке лежит камень на двадцать штук гринов. Снимай ботинок, бери носок себе, а меня посади в такси. Быстро посади, пока твои не приехали. Давай, пока я не передумал.
Проговорив все это, я выдохся, вытянул ногу и закрыл глаза. Прошла целая вечность, мент не торопился, я слышал уличный шум — дребезжание стекол, трамвайный скрежет, бормотание радио, шарканье подошв по мокрому снегу, — но сирены пока не было. Народ, собравшийся поглазеть, похоже, начал расходиться, тревожных голосов я уже не слышал.
— Что, совсем плохо? — шепнул мент, наклонившись к моему уху. — Да брось, это всего лишь царапина. Другое дело, если б тебе башку разбили серебряной чушкой с овцами.
От него явственно пахло тиной и соляркой. Я разлепил глаза. Вернее, только правый глаз, левый уже не открывался. Гладкое приветливое лицо мента расплывалось, будто нефтяное пятно в воде. За его спиной маячила какая-то тетка с авоськой, за ней — девица, что кричала про милицию, льняная кудель закрывала ее лоб до самых бровей. За спиной девицы открывалась заснеженная площадь с перспективой Каменноостровского проспекта. По проспекту шли люди, много людей, очень много, больше, чем обычно в этой части города. Я не различал их лиц, но знал, что на многих были желтые шарфы. Я смотрел на них одним глазом, пока на углу Австрийской площади не завыла сирена.
— Вставай, Лука, — сказал мент, протягивая мне руку. — Машина пришла. Так и быть, подбросим тебя на работу.