«О вы, джентльмены Англии!»[1] Размышления

Как обидно, когда Судьба портит то, что Природа сотворила прекрасным.

Менандр

I

Мы несправедливо обвиняем Природу в том, что она никогда еще не создавала совершенного человека. Мистер Гарольд Формби-Пэтт не разделял этого мнения. Если он и не был совершенством, то, во всяком случае, считал себя таковым. С тех пор как он стал взрослым, ему не в чем было упрекнуть себя — по крайней мере, он не находил для этого никаких оснований. Просто поразительно, в каком согласии с самим собой жил этот человек! Завидный удел — никогда не знать сомнений в себе и не испытывать чувства унижения, хотя бы в тебе сомневались или тебя презирали другие, не знать бессонных ночей, спать до утра сном праведника, заслужившего отдых. Подумать только: ведь он носил фамилию Формби, он происходил от тех известных Формби, лучших из лучших, родился в их прекрасном старом доме (кстати, доставшемся им очень дешево!). Мало того, он был еще в родстве с Пэттами, а всем известно, что прадед Пэттов был лично знаком с Пальмерстоном.[2] С пророческой верой в будущее родители нашего героя нарекли его Гарольдом в честь знаменитого дяди Гарольда, который был тори, чемпион биллиарда и крикета и участник похода Робертса[3] в Симлу.[4] Правда, этот столп Империи, к сожалению, умер несостоятельным должником: разорила его страсть к бегам и к молоденьким официанткам из кафе. Он был великим знатоком и ценителем всех статей отечественных рысаков и вышеуказанных девиц.

Уже в детстве юный Гарольд понимал, каковы преимущества знатного имени и какую ответственность оно налагает. Это имя, свидетельство благородной крови и прекрасного воспитания, было начертано старательным каллиграфическим почерком на всех школьных учебниках Гарольда:



И наш герой пришел в ярость, когда один дрянной мальчишка переделал последнюю строку этой надписи, заменив слово «мир» двумя: «мировой осел».

Какое хамство! Гарольду было очень неловко, когда классный наставник увидел на его учебнике эту надпись.

Как это ни странно, капризная Фортуна и тут сыграла одну из своих презренных шуток, отказав в своих милостях достойному отпрыску столь славного рода: семья Формби-Пэтт очень нуждалась, и главе ее приходилось из кожи лезть, чтобы поддерживать некоторое показное благополучие. Он вынужден был даже отказаться от выездов в знатной компании на охоту и развлекаться одним только гольфом. Гарольда, конечно, отдали в Олдмиксонскую школу (попасть в нее могли только те, чьи отцы учились здесь), но по окончании ее у него не было возможности продолжать ученье в столь же привилегированном колледже. В девятнадцать лет — подумать только, ведь он был еще ребенком! — пришлось Гарольду ради куска хлеба поступить на службу в Сити. И в двадцать шесть он все еще работал там, успев к этому времени сделать поразительную глупость — обзавестись женой и ребенком.

Место в Сити нашел для Гарольда один старый приятель великого дяди Гарольда — это было что-то вроде должности агента в биржевой конторе, где занимались нелегальными спекуляциями. Семь лет спустя, когда он во всем величии появился на нашем горизонте, он все еще оставался агентом, но был уже на виду. Такой козырь, как благородное происхождение да и тысчонка-другая, полученные старым Формби-Пэттом под закладную, избавили Гарольда от позорной необходимости быть простым служащим. В конторе он занимал несколько неопределенное положение: он не состоял пайщиком, не был обыкновенным клерком, но, строго говоря, не был и настоящим маклером. Он исполнял в некотором роде роль Сирены или, вернее, охотника за «простаками». Его обязанность состояла в том, чтобы находить людей, у которых денег больше, чем ума, а жадность преобладает над здравым смыслом, и соблазнять их всякими выгодными приобретениями, навязывая им то, что контора жаждала сбыть с рук. Коммерческая сторона дела почти не касалась Гарольда, ему нужно было только знать каталоги фирмы как свои пять пальцев, чтобы, не заглядывая в них, пускать в ход свое красноречие — так действуют великие финансисты. Старый Розенграб, главный пайщик их предприятия, сказал ему однажды:

— Ваше дело, голубчик, находить дураков, мы их будем ощипывать, а добычу поделим.

Гарольд получал небольшое жалованье и комиссионные — десять процентов «добычи». Но столь откровенный цинизм со стороны его шефа показался ему весьма неприличным, граничащим с неслыханной бестактностью. Прискорбная выходка Розенграба сильно шокировала и огорчила Гарольда, и в тот день он долго обсуждал со своей женой Эстер вопрос, может ли джентльмен продолжать со спокойной совестью работать у людей, которые хотя бы в шутку способны делать заявления столь дурного тона. Эстер была решительно за то, чтобы он, оберегая свою честь, ушел из конторы, но забота о семейном очаге и блеске своего имени крепко приковывала Гарольда к единственной службе, которая могла давать ему такие заработки. Старый Розенграб тут же понял свою ошибку и с этого дня усердно разыгрывал комедию, со священной серьезностью толкуя о величии дела, которому они служат, о доброй старой английской традиции честности, сделавшей лондонское Сити тем, что оно есть. Это успокоило Гарольда. Недаром же в Англии говорится, что честность — лучшая политика! Сознание, что таков девиз твоего родного города и фирмы, которой ты служишь, придает человеку уверенность, что он на правильном пути.

Приятное сознание своей безупречности не мешало Гарольду роптать на жизнь и даже на общество, украшением которого — бесспорным, хотя и неприметным — он являлся.

— Не везет мне. Никогда у меня не было возможности выдвинуться, — постоянно жаловался он жене. И жизнь была тяжкая, ох, какая тяжкая, приходилось пробивать себе дорогу одними мозгами да честностью.

Под «невезением» Гарольд разумел то, что ему к двадцать пятому дню рождения не поднесли хотя бы пятьдесят тысяч фунтов, а жизнь свою считал тяжкой, ибо вынужден был работать. Да и заработки были не такие уж блестящие, даже по понятиям того довоенного времени. И ограниченность его доходов сильно угнетала Гарольда. Эстер — та имела все, чего может пожелать женщина: семейный очаг и ребенка, кучу работы по хозяйству (а при этом широкую возможность развивать свой мозг, изощряясь в экономии) и, наконец, радость каждый вечер встречать вернувшегося с работы идеального супруга. Но при всем том — удивительное дело! — Гарольд замечал в ней какое-то недовольство, даже раздражение. Она жаловалась, что ни с кем не встречается, почти не бывает там, где ей хочется, и когда муж возвращался домой, она встречала его иногда как-то вяло, без всякого воодушевления. Это бывало особенно неприятно Гарольду, когда он приходил из конторы усталый и чем-нибудь расстроенный.

Однажды вечером, когда над городом висел первый настоящий осенний туман, а от Гарольда ускользнул богатый клиент, за которым он усиленно охотился, Гарольд пришел домой очень утомленный и в полном унынии. В подземке яблоку негде было упасть — люди спешили укрыться здесь от тумана, — и Гарольду пришлось всю дорогу ехать стоя, несмотря на его визитку, цилиндр и аккуратнейшим образом свернутый зонт. Огни на станции в этот день горели как-то тускло, дрожащим желтым светом, уличные фонари едва мерцали, и аристократический квартал с шестью теннисными кортами, в котором жил Гарольд, был погружен в темноту, словно какая-нибудь убогая деревушка. Приходилось пробираться ощупью от одного едва мигающего фонаря к другому, и какой-то грубиян чуть не сшиб Гарольда с ног, а вместо того, чтобы извиниться, посоветовал ему «хорошенько протереть свои гляделки».

Туман имел привкус серы и, проникая в легкие, казалось, был полон песка, вызывавшего кашель. Подобрав в темноте с земли свой цилиндр и зонт, Гарольд ощупью убедился, что они покрыты липкой грязью. От раздражения хотелось топать ногами: он поставил себе за правило всегда быть тщательно одетым и не выносил малейшей неопрятности.

Туман, видимо, плохо действовал и на нервы Эстер. В то время, когда ключ Гарольда заскрипел в замке и через секунду последовал неизменный отклик: «А где же мой котеночек?» (это относилось к жене), Эстер лежала в спальне на кровати, чуть не плача от тоски и скуки. Она вскочила, припудрила лицо и сошла вниз в состоянии такой неодолимой апатии, что никак не смогла изобразить веселое оживление и радостно приветствовать мужа. А в доме Формби-Пэтта считалось великим грехом, если Эстер не встречала дорогого супруга счастливой улыбкой, ожидая его в гостиной у пылающего камина, где на решетке уже уютно грелись его домашние туфли.

Гарольд чрезвычайно ценил семейные радости и решительно требовал от своей подруги жизни причитающуюся ему полную меру этих радостей. Чувствуя себя виноватой, Эстер все же довольно храбро вошла в маленькую гостиную, загроможденную ее роялем. Вопреки очевидности, она еще надеялась на чудо: авось Гарольд сегодня отличился даже больше, чем всегда, и пришел домой в прекрасном настроении (что, к слову сказать, бывало очень редко). Но с первого же взгляда ей стало ясно, что она ошиблась. Гарольд стоял у камина, где его, увы, не ждали сегодня нагретые туфли, а за решеткой дымились только что наспех подброшенные уголья, и безмолвно созерцал целую коллекцию дрянных и никому не нужных безделушек, которыми по его настоянию была «украшена» каминная полка. Подстриженные рыжие усики свисали в углах недовольно поджатых губ, глаза были сердито прищурены. Всегда до блеска вычищенные ботинки, гетры и даже брюки с безупречно заглаженными складками были забрызганы грязью.

Когда Эстер вошла, он даже не посмотрел на нее и попробовал уклониться от обычного механического поцелуя, хотя она изо всех сил старалась, чтобы поцелуй на сей раз был не таким механическим. Затем она подала требуемую реплику, столь же неизменную, как его оклик из прихожей: «А где же мой котеночек?»

— Ну, как у тебя прошел день, милый? Надеюсь, ты не очень устал?

Но сегодня Гарольд отступил от повседневной комедии, в которой обязательно соблюдались все формы притворно-сентиментальной нежности, хотя в действительности нежность давно сменилась у Эстер робкой покорностью, а у него — деспотизмом.

— Почему камин не растоплен как следует? — сказал Гарольд.

Столь знакомый ей тон этого упрека, раздраженный и не допускающий возражений, заставил Эстер внутренне съежиться. Она ответила мужу с наружным спокойствием, под которым крылся малодушный страх. Ее саму удивляло это малодушие — до чего же ее угнетали вечные придирки и семейные сцены! Удивляло и собственное спокойствие — как быстро она привыкла к ним!

— Прости, дорогой. Энни, должно быть, вспомнила про камин только в последнюю минуту… А почему ты сегодня пришел так поздно?

— Поздно! — сердито фыркнул Гарольд. — А почему ты не можешь присмотреть за порядком в доме? Почему моих туфель нет на месте?

— Ах, про них я совсем забыла!

— Да, ты про них забыла. Хотел бы я знать, Эстер, почему ты всегда забываешь про эти знаки внимания и любви, которых каждый муж ждет от жены? Ведь я же не забываю ходить в контору и работать для тебя как вол целый день в любую погоду? А у тебя только и дела, что наводить порядок в доме да развлекаться, и все же ты не помнишь даже о том, что надо ставить мои туфли у огня. Ступай, принеси их.

Душевная грубость мужа коробила Эстер еще больше, чем его глупое, наивное тщеславие и мелочная придирчивость. Чего не сделаешь для любимого человека, который настолько деликатен, что не просит об этом! Но приторное сюсюканье Гарольда, так быстро сменявшееся жестокостью, вызывало в душе Эстер бессильное возмущение. Со слезами на глазах вернулась она в гостиную, неся стоптанные туфли мужа, как символ своего рабства. Она тешила свою раненую гордость мыслью, что презрение, скрытое в ее иронической покорности, ранит сильнее самого бурного протеста, — этим всегда оправдываются слабые люди.

Гарольд уселся в кресло и, сняв грязные башмаки и гетры, шевелил озябшими пальцами ног в измятых мокрых носках.

Эстер подала ему туфли:

— Вот они, дорогой!

Она надеялась, что подчеркнутая ирония в ее голосе пробудит в нем угрызения совести, но Гарольд вовсе не заметил иронии и проворчал:

— Подержи их над огнем, они холодные как лед. Хорошо же меня встречают в собственном доме, нечего сказать!.. Идти в эту погоду на Уэст-Энд в кино или театр немыслимо: туман такой, что ни зги не видать. И я думал уютно провести вечер у камина, а тут…

— Обед подан, мэм, — доложила горничная, появляясь в дверях.

Эстер облегченно вздохнула: авось ворчун подобреет, когда насытится. Но сегодня обед чертовски подвел ее! Кухарка слишком рано всыпала гренки в суп, и они размокли, рыба совсем разварилась, и соус, перестоявшись в духовке, стал густой, словно мазь, а жаркое подгорело и было сухое, как щепка. Неожиданно удачное сладкое появилось на столе чересчур поздно, а поэтому не спасло положения и не смягчило Гарольда. Все хозяйки отлично знают, что голодный или плохо накормленный мужчина — животное несносное и даже опасное. Он спешит тем или иным способом выразить свое возмущение, а способы у него разные: один казнит жену мрачным и гневным молчанием, другой яростно швыряет салфетку и уходит, хлопнув дверью. А Гарольд только брюзжал сердито и обиженно, указывая жене на все недочеты (которые она и без того отлично видела) и сетуя на то, что ему приходится терпеть такие неприятности. Некоторые жены на месте Эстер поспешили бы перейти в контратаку и выложить мужу свои претензии. Но Эстер была женщина другого сорта. Каждый ее действительный или воображаемый промах (усиленно подчеркиваемый Гарольдом) вызывал у нее угрызения совести, и она совсем не умела защищаться или оправдываться — в такие минуты у нее язык прилипал к гортани.

В продолжение всего этого мучительного обеда она сидела молча, глотая слезы, и ничего не ела: кусок не шел ей в горло. Положение еще ухудшилось, когда Гарольд, перейдя после обеда в гостиную, обнаружил, что оттуда не убрали его грязные башмаки и гетры. Он снова принялся отчитывать жену, а она не решилась возразить, что в гостиной не место снимать грязные башмаки. Последнее слово осталось за Гарольдом, который, как всегда, утверждал, что в этом доме с ним совершенно не считаются и не заботятся об его удобствах. Эстер сделала слабую попытку оправдаться:

— Право же, дорогой мой, я изо всех сил стараюсь угодить тебе. Ведь я почти не выхожу из дому — только иногда по вечерам с тобой, когда я тебе нужна. На моих руках все хозяйство и малышка, а она к тому же не совсем здорова из-за этой мерзкой погоды и…

— В жизни не слыхивал таких глупостей! — перебил ее Гарольд. — Что за черная неблагодарность! Тысячи женщин дорого дали бы, чтобы оказаться на твоем месте. Чего тебе не хватает, скажи на милость? У тебя уютный дом, слуги, которые работают за тебя — и работали бы еще лучше, если бы ты была разумнее и умела их подтягивать. У тебя чудный ребенок и такой муж, которого тебе, я думаю, нечего стыдиться…

Эстер в ответ только вздохнула. Ведь трудно объяснить, чем ты недоволен, когда источник этого недовольства — скучное однообразие жизни. И она лишь вздыхала про себя, а Гарольд продолжал ораторствовать:

— Возьми, например, меня. Ты, конечно, полагаешь, что мне жаловаться не на что, но подумай только, каково человеку моего происхождения и воспитания работать так, как я работаю, и не иметь солидного капитала. Но я работаю, хотя в нашем роду этого никогда не бывало. А сколько приходится платить за одну только квартиру! У меня не остается ни гроша на свои личные нужды, у меня нет даже автомобиля, я вынужден жить в какой-то лачуге, на окраине города, вместо того чтобы занимать приличный дом в Уэст-Энде. И когда я прихожу домой после работы, меня еще угощают совершенно несъедобным обедом. А что, если бы я привел сюда какого-нибудь важного клиента? Что он подумал бы обо мне? Время отдыха я провожу черт знает как! Я не могу себе позволить съездить в Каус или Шотландию поохотиться на куропаток, и вот уже три года я не был в Монте-Карло.

Эстер терпеливо слушала, но чувствовала, что покорность ее истощается и переходит в раздражение.

II

Гарольд не был заражен современным скептицизмом. Напротив, он был верующий. И веровал он в Деньги. В тысяча девятьсот двенадцатом году вера эта была не так идеалистична, как в наши дни: ведь в те времена человеку случалось держать в руках целый соверен, а военной охране еще было что охранять в подвалах Английского государственного банка. Однако даже в те довоенные годы вера Гарольда имела в себе нечто мистическое. Он верил, что личные достоинства человека (а себя он, конечно, считал человеком исключительных достоинств) должны вознаграждаться соответствующими доходами. И значит, по логике вещей ему, Гарольду, следовало быть самым богатым джентльменом на свете. Впрочем, благородное мужество, любовь к справедливости, а также скромность, присущая истинному джентльмену, побуждали его признавать, что он вполне удовлетворился бы и просто солидным состоянием, — правда, размеров его он никогда не уточнял. Быть же человеком неимущим — скверно и даже неприлично. Человек с десятью тысячами годового дохода ровно во сто раз большего стоит, чем человек, располагающий одной только сотней в год. Это Гарольд знал твердо. Его высокое чувство собственного достоинства и утонченная душа требовали, чтобы он поспешил нажить капитал и таким образом показал миру, чего стоит Формби-Пэтт.

Надо ли говорить, что эта глубочайшая мистическая вера во всемогущество и всеблагую силу Денег заключала в себе и веру в два менее великих божества — Патриотизм и Нравственность. Именно такова была святая Троица, в которую веровали все приличные люди. Что могла дать Гарольду выдохшаяся государственная религия его страны? У священников денег мало (хотя и они, конечно, весьма чтят богачей, и, по мнению Гарольда, это даже их прямая обязанность). Вспоминая церковные проповеди, которые он слушал в детстве, Гарольд приходил к убеждению, что они не учат ничему полезному: ничему такому, что помогло бы человеку преуспевать в жизни. Разумеется, если бы эту государственную религию немного обновить, сделать более современной, он, Гарольд, стал бы ревностно ее исповедовать. Если бы она учила, как разбогатеть, если бы провозглашала заповеди вроде «Выжимай все соки из слуг своих» или «Ничего не давай даром ближнему твоему» и причащала не святыми дарами, а чеками, вот тогда Гарольд был бы верным сыном церкви. Но при данном положении вещей он предпочитал поклоняться иной Троице: Деньги, Патриотизм, Нравственность. Такие божества человек разумный мог принимать всерьез.

Только мировая война дала возможность Гарольду показать все свои достоинства и действенность своей веры. Вот когда Деньгам, Патриотизму и Нравственности воздавали должное! И клянусь святой Иоанной, в те годы все Гарольды Англии в полной мере проявили себя как фанатические поклонники этой Троицы, делая то, что подсказывал их идеализм. Патриотизм Гарольда был трогателен и прекрасен, он мог бы вызвать слезы на глазах многих пылких ревнителей благосостояния родины. Нашлись тогда и такие глупцы, введенные в заблуждение и не познавшие истинной веры, которые отождествляли свои интересы с интересами родины. Гарольд же оказался умнее и приложил все усилия к тому, чтобы было наоборот: не он воевал ради блага родины, а родина воевала ради его блага. Ибо он с редким беспристрастием пришел к выводу, что этого требует справедливость и святая неприкосновенность банкнот. Ну, а что касается нравственности, мы все хорошо знаем, в чем она состоит, не так ли, messieurs le maitres du monde.[5] Если человек получил хорошее воспитание и не якшался никогда с вульгарным простонародьем, он инстинктивно понимает это, а ведь вы знаете, как развито чувство чести у такого человека! Каждое пятно на своей чести он ощущает как рану. Итак, по понятиям этих людей, нравственность — это целомудрие, а целомудрие — это нравственность. Например, женщины, состоящие в родстве с человеком из приличного общества, как жена Цезаря, выше подозрений. И всякий хам, который попытается соблазнить одну из них, — негодяй и скот, в особенности если «родственница Цезаря» сама идет ему навстречу. Однако когда женщина не принадлежит к родне Цезаря, такая мерка к ней не применима, и задача только в том, чтобы безнаказанно и ловко попрать чужое чувство чести. Да к тому же еще вопрос, можно ли вообще женщин из низших классов считать женщинами, если стать на точку зрения наших цезарей. Почти наверное нельзя, если это — женщины, которые им служат и находятся от них в зависимости.

Вот так обстоит дело. И совершенно ясно, что, если человек блюдет свои принципы и чувство чести, он никогда не ошибется.

Поклонение Золотому Тельцу внушает верующим исключительное уважение к барышам. «Барыши, — говорится в Евангелии от святого Динария, — тешат душу человека. Они безгрешны, как непорочная дева, прекрасны, как цветы нашей английской примулы, растущие у рек. Так набивайте же карманы!» К великой чести Гарольда, надо сказать, что он с того часа, как стал работать в Сити, стремился выполнять этот завет. Много лет его бог отвращал от него лик свой, и приходилось влачить жалкое существование на какие-нибудь пять-шесть сотен в год. Это было попросту издевательством над человеком с такими великими достоинствами. Но кто станет отрицать, что Золотой Телец — божество справедливое и благодетельное? Оно хоть и посылает своим поклонникам испытания, сажая их иногда на скамью подсудимых, но осыпает своими милостями (в виде ассигнаций) как праведных, так и неправедных. И вот (было ли это только заслугой Гарольда или нежданным проявлением божественной милости, — кто знает?) бог, в которого он веровал, послал на благо спекулянтам «Великую войну», которая открыла Гарольду возможность вершить дела государственной важности.

Да, то было время небывалых барышей! Все для фронта! Государство, как безумное, занимало деньги и, как безумное, сорило деньгами. Все для фронта! Ему нужны были пушки, снаряды, запалы, ружья, штыки, пули, пулеметы, гранаты, ракеты, минометы, газы… Все для фронта! Миллионы парней нужно было одеть, кормить их, мыть и брить, раньше чем вести на заклание. Все для фронта! Для них нужны были носилки, бинты, санитарные поезда, хирургические инструменты, койки, постели, гробы… Все для фронта! Для войны требовались суда, танки, транспортные средства, бензин, уголь, лошади, мулы, деньги. Страна теряла на войне суда, теряла солдат, теряла деньги. Все для фронта!

При этих обстоятельствах такой благочестивый человек, как Гарольд, был бы просто олухом, если бы не сумел сколотить капиталец, то есть обеспечить себе «покупательную способность», созданную организованными усилиями общества, — и притом далеко не малую.

Итак, Гарольд загребал деньги. Почти каждую неделю он вносил в банк суммы настолько крупные, что при одной мысли о таких деньгах у него в прежние времена дух захватывало. Он видел теперь, что бог справедлив, и подлинные заслуги (то есть заслуги рода Формби-Пэтт) не всегда остаются без вознаграждения. Он приобрел большой автомобиль и каждый день, как истый патриот, предоставлял его на часок-другой в распоряжение инвалидов войны, которых вывозили в нем на прогулку. Гарольд считал это своим долгом, чувствуя, что этим калекам он и ему подобные обязаны своим процветанием. И так как ему уже трудно было хотя бы один час обходиться без автомобиля, он скоро купил себе второй, а первый отдал своей жене Эстер с условием, что она будет по-прежнему предоставлять его на время «для нужд обороны». Он купил себе еще великолепную шубу, в которой напоминал хорошо откормленного пышношерстного опоссума с несколько облезлой головой. Он приобрел дом и наводнил его вещами, не имеющими художественной ценности, покупал одежду, всяких животных и заказал художнику свой портрет. Им овладела лихорадка наживы и приобретения. Ему уже трудно было устоять перед искушением войти в магазин, купить что-нибудь, хотя бы совсем ему ненужное, чтобы лишний раз почувствовать себя допущенным в царствие небесное и небрежно сказать хозяину: «Запишите это на мой счет — я Формби-Пэтт, коммерсант».

И почтительный поклон хозяина был для Гарольда слаще меда.

Один поэт конца викторианской эпохи утверждает: «Кто счастье знал, тому несчастье не грозит».[6] Утверждение это могло бы показаться спорным, если бы не исходило из такого высокоавторитетного источника. Поскольку ревностное исполнение предписаний религии считается залогом счастья, Гарольд должен был бы чувствовать себя безмерно счастливым и навсегда застрахованным от несчастий. Но — удивительное дело! — он, кажется, не был счастлив (оптимистическая философия неизменно задает нам трудные загадки!). Да, чем религиознее (а следовательно, и богаче) он становился, тем больше брюзжал и тем невыносимее был в домашнем быту.

Быть может, он слишком много теперь ел и пил, а это чревоугодие вызывало бессонницу и плохо действовало на печень. А может, во всем виноваты были воздушные налеты — их Гарольд принимал очень близко к сердцу. «Бомбите себе на здоровье войска — за то военным и жалованье платят, но подвергать опасности жизнь мирных финансистов, вождей коммерции, этой соли земли, попросту чудовищно!» Такова была точка зрения Гарольда. И он купил себе второй дом, в Бакингемшире, который назвал «Замок Пэтта». Ну и, конечно, пришлось обзавестись новым автомобилем, вместительным, да и достаточно быстроходным, чтобы всюду поспевать.

От великих успехов и добродетелей Гарольда, естественно, прежде всего страдала его жена Эстер. Чем больше окрыляло его сознание собственного превосходства, тем больше внимания и уважения он требовал от нее.

— Лучший друг женщины — ее муж, — говаривал он. — Если она его не любит и не почитает так, как дала обет перед алтарем, она — позор семьи и общества!

Таким образом, Эстер пришлось учиться «любить и почитать» и это оказалось чрезвычайно трудной задачей. Не каждая сумела бы «любить и почитать» Гарольда в такой мере, как он этого требовал. Он был настолько поглощен своими коммерческими делами, что не мог уделять времени делам житейским. Эстер приходилось вести хозяйство на два дома, а между тем доставать продукты и держать слуг становилось все труднее. Ей нужно было заботиться о животных, которых муж покупал, но скоро забывал о них. Чем капризнее и придирчивее становился Гарольд, тем больше требовалось от нее кроткой уступчивости. Малейшая попытка протеста с ее стороны беспощадно подавлялась, — Гарольд умел довольно ловко рядить самое худшее в тогу добродетели. Он заставлял Эстер принимать у себя в доме женщин, за которыми он волочился, и притворяться, будто она не знает ничего. Правда, Гарольд покупал ей наряды и драгоценности, но при этом откровенно подчеркивал, что драгоценности эти дает как бы взаймы, и ей в свое время придется за них расплатиться, а в виде процентов постоянно требовал лести и кроткой покорности.

Наряды жене Гарольд часто покупал за счет фирмы, в которой он служил, относя их стоимость в графу «Издержки на развлечения клиентов». Это может показаться странным, но тут была своя логика. Гарольд давно заметил, что Эстер почему-то очень нравится многим его клиентам, часто даже самым богатым и неподатливым, которые не шли на другие его приманки. Конечно, Гарольд Формби-Пэтт был олицетворением мужской чести, а Эстер, как и положено жене Цезаря, — образцом женской добродетели. Но если богатый клиент интересуется предложениями Гарольда потому только, что это дает ему единственную возможность видеть Эстер, и если он «подкинет какое-нибудь дельце» Гарольду для того, чтобы иметь возможность бывать у них в доме, — скажите, что в этом предосудительного? Дело есть дело, и если жена не сумеет помочь мужу — это стыд и позор! Чтобы такое невинное сводничество достигало цели, для Эстер нужны были дорогие туалеты. А поскольку все делалось для пользы и во славу фирмы, почему бы фирме и не оплачивать эти туалеты?

III

В середине тысяча девятьсот восемнадцатого года старый Розенграб стал призадумываться и внимательно изучать сведения, ежедневно поступавшие к нему из Голландии и Швейцарии. А девятого августа того же года он начал поспешно и со всякими предосторожностями ликвидировать всю «военную» деятельность конторы. К началу сентября почти все имущество фирмы было уже обращено в наличные деньги и надежные ценные бумаги. После этого Розенграб занял выжидательную позицию. Покусывая ногти, он изучал сводки и в душе молил бога продлить столь беспримерное в Англии благополучие. Гарольд, недоумевая, спрашивал себя, что такое со стариком, куда девалась его деловая хватка. Он был поражен еще сильнее, когда Розенграб, вручив ему пачку каталогов, велел привести их в порядок и затем искать подходящих клиентов. Гарольд не мог понять, что затевает его шеф: ведь посланная небом война еще в разгаре, барыши поставщиков превосходят всякое воображение. Прочитав в каталогах названия новых торговых фирм, Гарольд уже только открывал и закрывал рот как рыба, которая пытается проглотить чересчур большую хлебную корку. Среди новых фирм было, например, акционерное общество «Серп», намеревавшееся заняться переделкой танков на тракторы, «Акционерное общество по реализации сбережений» для военных — из самого названия было ясно, какие филантропические цели оно преследовало, — и «Английское акционерное общество снабжения», созданное для того, чтобы излишки продукции военного времени использовать для нужд гражданского населения.

Через несколько недель Гарольд оценил мудрую предусмотрительность старого Розенграба, а через несколько месяцев стал таким же энтузиастом мира, как раньше — энтузиастом войны. Эстер приходилось теперь по вечерам очень часто сопровождать мужа в ресторан, где они обедали в обществе джентльменов (каждый являлся со своей дамой), у которых имелись товары для продажи или деньги, которые они могли спустить. Эстер уже научилась «осаживать» подвыпивших ухажеров мягко и тактично, чтобы муж не терял в них клиентов. Ей на этих вечерах бывало скучно, а часто и стыдно, и в душе росло немое возмущение. Зато все вокруг, видимо, наслаждались. Ведь то было прекрасное время, время великого бума, небывалых барышей. Славный мир был заключен. Гарольд сиял самодовольством, его распирало сознание собственного достоинства. Он и его соратники со своими дамами неуклюже прыгали в дансингах и ресторанах, как разжиревшие вороны на поле битвы, усеянном трупами.

Привыкнув к такому положению вещей, Эстер ничуть не удивилась, когда однажды вечером муж сказал ей:

— Завтра мы обедаем с очень важным клиентом (так Гарольд определял всех, с кем его связывали дела). И надо, чтобы ты была в самом лучшем виде. Надень те бриллианты, что я тебе принес.

Механический, весьма равнодушный и даже унылый ответ Эстер «хорошо, мой друг» разозлил Гарольда.

— Хоть бы капельку проявила удовольствия или интереса! — заворчал он. — Другая жена была бы рада. Тебе представляется возможность помогать мне в важных делах, бывать в лучшем обществе и наслаждаться всем, что только могут дать деньги, а ты бормочешь «хорошо, мой друг» с таким видом, как будто я зову тебя на похороны!

— А кто еще будет? — осведомилась Эстер, тактично стараясь изобразить живой интерес.

После минутной нерешимости Гарольд сказал:

— Я пригласил и Нэнси, для того чтобы нас было четверо. Мой клиент — лорд, да, да, лорд Блентроп, и нужно произвести на него хорошее впечатление. А Нэнси знает, как держаться с такими господами, — у нее, видишь ли, много знакомых из самого лучшего общества.

Теперь смутилась Эстер, она даже покраснела слегка. Нэнси, одна из многочисленных нимф Эгерий[7] ее супруга, всегда разговаривала с нею тоном подчеркнуто покровительственным, с нарочитой оскорбительной любезностью. И Эстер сейчас чуть не в сотый раз спрашивала себя, с какой стати она терпит это. Она было повернулась к мужу, готовясь протестовать, но вместо этого неожиданно для себя самой сказала покорно:

— Хорошо, мой друг.

Протестовать было бесполезно. Это только вызвало бы сцену, а семейные сцены для Эстер были мукой, тогда как Гарольду они, кажется, доставляли большое удовольствие. Он любил эти словесные бои и, когда доводил Эстер до слез раздражения и унижения, почти всегда становился нежен и жаждал ласк. А она покорялась, как все слабые люди. Но в душе ее не утихал протест.

Для какого-нибудь объективного наблюдателя, невидимого, но посвященного во все, этот обед был бы занятным зрелищем, маленькой комедией, комедией с примесью пафоса и трагедии, — ибо в тот вечер Эстер влюбилась. За столом восседал Гарольд, рыхлый, бледный, но с багровыми пятнами на щеках, преувеличенно радушный и, пожалуй, слишком парадно одетый (настоящие жемчужные запонки, на пальце кольцо с печаткой), и заедал омаров икрой, одну дичь — другой, мешал вина, как поэт — задуманные метафоры. Рядом с ним Нэнси Торндайк, дама несколько чересчур эффектная, красоты «зазывающей», одетая с элегантностью, слишком строгой для особы, чья единственная прелесть в ее доступности. Третьим в этой компании был Блентроп, красивый мужчина с благородной внешностью, в парадном мундире штабного офицера, с двумя рядами орденских ленточек. И, так как война была еще достаточно свежа у всех в памяти, люди, сидевшие за другими столами, все время перешептывались, поглядывая в его сторону. Это весьма льстило и Нэнси и Гарольду. Гарольд, конечно, воображал, будто они шепчут: «Вон там сидит Формби-Пэтт — знаете, этот великий финансист». Он и Нэнси из кожи лезли, чтобы угодить гостю, который, помимо высокого титула пэра, имел еще в их глазах все преимущества влиятельного и богатого клиента. А Эстер за обедом почти не раскрывала рта и про себя отмечала, что рядом с благовоспитанной сдержанностью и утонченными манерами Блентропа еще больше бросается в глаза вульгарность ее мужа и Нэнси. Ей хотелось принять участие в разговоре, но мешала застенчивость, да и реплики мужа, почти грубо перебивавшего ее, вызывали чувство беспомощности и унижения.

Блентроп ожидал, что будет скучать на этом обеде, но неожиданно был «заинтригован», как выражаются наши стилисты. Компания за столом забавляла его и вызывала некоторый интерес к себе. Он ничем не выдавал своих чувств, но не мог не испытывать презрения солдата к жрецу Золотого Тельца и отвращения порядочного человека к ловко замаскировавшемуся хаму (вот как несправедливо судил он о столь достойной личности, как Гарольд!). Блентроп не был кадровым военным, он только в тысяча девятьсот четырнадцатом году добровольно вступил в армию. Он знал жизнь — правда, до сих пор мирок Гарольдов был ему незнаком. Эстер ему понравилась, он находил, что она красива, очень красива и при этом удивительно мила. Достаточно было нескольких минут, чтобы картина стала ему ясна: против него — этот болван, самодовольный хлыщ, справа — его любовница, слева — жена, явно им пресытившаяся, но, увы, не заброшенная. Блентроп заметил, какое впечатление он произвел на Эстер, но продолжал искусно льстить только Гарольду и Нэнси, и все трое были уверены, что на Эстер он не обратил никакого внимания. С нею он был вежлив — и только. Однако, пригласив ее танцевать, он сказал, когда они отошли от стола:

— Я уверен, что вы любите Шопена.

— А почему вы так в этом уверены?

— Ведь любите, правда? Помните этот прелестный ноктюрн…

И среди грохота джаза он стал напевать сквозь зубы мелодию ноктюрна.

— Да, он очень хорош, — сказала Эстер. — И я его люблю. Но как вы…

— У вас гибкие пальцы, вот я и решил, что вы, наверное, играете на рояле. А к тому же в глазах у вас тоска по недостижимой красоте. Так что вы не можете не любить Шопена.

— Вы настоящий Шерлок Холмс!

— Знаете, когда человек меня заинтересует — а это бывает очень редко, — я невольно стараюсь угадать, что он собой представляет, — не в обыденной жизни, а в душе. И про вас я думаю, что в вас скрыты большие, еще не развитые способности, тонкая чувствительность, которой вы сами очень боитесь, и привязчивость, которой злоупотребляли, вместо того чтобы ею дорожить.

Эстер стала сдержаннее, натянуто улыбнулась.

— Боюсь, что ваши детективные способности на этот раз вас немного подвели.

— Так ли это? Не думаю.

Гарольд и Нэнси, увлеченные разговором, не переставали, однако, наблюдать за ними. Они теперь топтались на паркете очень близко, и Блентроп замолчал. Он и Эстер молчали до тех пор, пока Религия в объятиях Любви не унеслась на другой конец зала. Тогда только Эстер сказала:

— Вот никогда бы не подумала, что вы любите Шопена!

— Разве? А я до войны часто играл его. И представьте — зачитывался стихами. Мало того, я даже пробовал сочинять их, что еще неприличнее.

— Вот как? А стихи Доусона вам нравятся?

Проснувшись, увидел я серый рассвет,

И тяжко томила былая любовь.

— Да, в то время я сильно увлекался этим поэтом. Но, конечно, еще больше Суинберном. А теперь я читаю Сэссуна и Брука…[8] и еще Лоуренса.

— Лоуренса? — нерешительно переспросила Эстер. — А я его не читала. Он, кажется, яростный женоненавистник?

— Я вам завтра же пришлю несколько его книг.

Танец кончился. Когда они шли назад к столу, Эстер торопливо шепнула своему кавалеру:

— При Гарольде и Нэнси не говорите о музыке и стихах. Они их терпеть не могут.

— Ну, неужели вы думаете, что я этого не понимаю?

Их уже связывало очарование общей тайны, невинного заговора.


Возвращаясь с Эстер домой, Гарольд всю дорогу в автомобиле без умолку говорил, опьяненный успехом, пока еще только воображаемым. Автомобиль был освещен внутри так ярко, словно прожектором. Это тоже было одной из бесчисленных мелких утех Гарольда: надо же, чтобы мир видел, как вознаграждается доблесть! Сей жалкий Гелиогабал[9] по сравнению с римским императором нищий, как монах-августинец, не мог повелеть, чтобы путь, по которому следовала его колесница, усыпали золотом, но он мог, по крайней мере, показать свой цилиндр и бриллианты жены всем встречным, провожавшим их равнодушными или враждебными взглядами. Эстер хотелось потушить свет — ах, если бы Гарольд замолчал и дал ей спокойно посидеть в темноте с закрытыми глазами. «Странно, — подумала она, — почему-то за последние часы он стал мне особенно противен».

— Нельзя ли выключить свет? — сказала она жалобно. — Он режет глаза.

— Глупости! Ничего твоим глазам не сделается. Я сам размещал проводку, и этот свет не может резать глаза. — Таким неопровержимым аргументом Гарольд заставил жену замолчать и продолжал: — Слушай меня внимательно, Эстер, и постарайся запомнить то, что я тебе говорю. Я не требую, чтобы ты разбиралась в серьезных вопросах жизни — для этого нужны не женские мозги. Но помогать мне ты можешь. Пойми, сейчас должен осуществиться самый грандиозный из всех моих проектов, этому очень могут содействовать имя и деньги лорда Блентропа. Он человек известный в лучшем обществе и очень влиятельный. Мне стоило большого труда уговорить его хотя бы ознакомиться с моим проектом. И будет просто возмутительно, если ты обманешь мое доверие.

— Что ты хочешь этим сказать? — спросила Эстер с легкой тревогой в голосе. Неужели Гарольд заметил, как Блентроп жал ей руку, каким влюбленным и заговорщическим взглядом они обменялись на прощание, когда кончили танцевать последний фокстрот?

— Не надо было тебе так явно отвергать ухаживания лорда Блентропа.

— Он и не думал за мной ухаживать.

— Ах, боже мой, Эстер, не будь же такой дурочкой! — возразил Гарольд сердито. — Ты ему понравилась, это сразу бросалось в глаза. А ты как себя вела? Весь вечер сидела точно истукан, слова не проронив, и предоставляла мне и Нэнси поддерживать разговор. Ты ничуть не скрывала, что тебе скучно.

Гарольд не видел легкой усмешки, от которой не могла удержаться Эстер. Она в эту минуту думала о том, что в ресторане ей вовсе не было скучно, а вот сейчас разглагольствования супруга нагнали скуку. Она ответила ему с хладнокровным лицемерием:

— Извини, мне, право, очень жаль…

— Ну, вот что: придется на днях опять пригласить его. Так в следующий раз ты уж ради бога постарайся ему угодить.

— Значит, ты хочешь, чтобы я с ним флиртовала? — спросила Эстер, с трудом удерживаясь от смеха.

«Что ж, — добавила она про себя, — я не прочь, если это тебе так важно. Кстати, он был весьма настойчив».

— Господи, какие у тебя непристойные мысли, Эстер! — воскликнул шокированный Гарольд. — Неужели ты не видишь разницы? Это же необходимо для дела.

Автомобиль остановился у их дома, и Эстер быстро побежала к себе. Больше всего на свете ей хотелось остаться одной, полежать в темноте и разобраться в своих чувствах. Да, она почти влюбилась с первого взгляда, и в мечтах перед ней раскрывались такие дивные возможности…

Но Гарольд вошел, и она с ужасом заметила, что он разговаривает с ней игриво-ласковым и вместе с тем повелительным тоном, который всегда был признаком того, что он намерен предаться любовным радостям. С чувством, похожим на отчаяние, Эстер пыталась прикрыть чем-нибудь полуголое тело.

— Ах, Гарольд, не надо сегодня! Я так устала, — взмолилась она.

Но он подошел, обнял ее, и над ухом у нее прозвучал воркующий, но неумолимый голос:

— Ну, ну, не глупи, моя кошечка! Вовсе ты не устала!

Она с содроганием пыталась оттолкнуть его:

— Ох, пожалуйста, пожалуйста, не надо сегодня!

Но с мучительным отвращением, к которому примешалась разбуженная чувственность, Эстер вынуждена была в эту ночь терпеть ласки Гарольда, который не желал отказываться от своих священных супружеских прав.

IV

Чтобы человеку удавалось то, что он делает, он должен обладать соответствующими способностями. Гарольд и Блентроп оба были умелые соблазнители. Но Блентроп эту способность пускал в ход лишь в сфере человеческих взаимоотношений, обольщая главным образом женщин, а Гарольд пользовался ею только для служения божеству, которому он поклонялся. Он жил в изолированном мирке. «Дело есть дело, а жизнь есть жизнь». Вернее говоря, «дела» составляли для него жизнь, а все остальное шло раз навсегда заведенным порядком. У Гарольда была одна мерка для себя, другая для жены. Притом он вовсе не считал нужным расточать на свое семейство и подчиненных тот драгоценный дар, то умение прельщать и убеждать, которое он пускал в ход во имя Великой Цели. Быть может, его утомляла необходимость быть всегда усиленно любезным с людьми, за деньгами которых он охотился и которые поэтому были хозяевами положения, и он вознаграждал себя за эти усилия, изводя своей требовательностью и сварливостью людей, от которых не ждал никаких материальных выгод. Таков высший закон равновесия.

Конечно, Гарольд не был способен играть главную роль в «уловлении» выгодных клиентов: без хитрого старого сводника Розенграба он был бы довольно беспомощен. Но под руководством этого ловкача он добывал большие деньги.

С удовлетворением констатируя, что преданность Гарольда Истинной Вере хорошо вознаграждалась, мы должны, однако, сказать, что такое фанатическое служение Золотому Тельцу имеет свои неудобства. Так, например, из-за него Гарольд совершенно не понимал чувств Эстер и ничуть не интересовался ее жизнью.

Вообще говоря, собственное невежество никогда не смущало Гарольда — он всегда готов был дать совет жокею, как тренировать лошадей, или поучать художника, как следует писать портреты. Он верил в завет: «Стремитесь войти в Царствие Денежное, а все остальное приложится». Однако те из нас (а таких, конечно, найдется немало), кто готов восхищаться этим великим и праведным мужем, забывают одно: поглощенный своей славной деятельностью, он совершенно не заметил, что Эстер влюбилась в Блентропа. Он ничего не замечал и потом, когда она стала любовницей Блентропа. Люди доброжелательные припишут его слепоту тому, что он очень уж ревностно служил своему Делу, а скептики — тому, что он как раз в это время менял Нэнси на Мод. Нэнси была тоненькая блондинка, а Мод — пышная брюнетка (как видно, господа финансисты ценят оба эти типа красоты).

После своего падения Эстер боялась, что ей будет очень стыдно смотреть в глаза обманутому супругу и их невинному ребенку, но убедилась, что страх этот совершенно напрасен: она испытывала только чувство торжества и удовлетворения. Когда законный брак становится для женщины насилием, измена мужу иногда возвращает ей самоуважение. Почти три месяца Эстер жила в том лихорадочном напряжении всех чувств, какое порождает тайная страсть, когда ее приходится скрывать и удовлетворять только украдкой, в редкие или неподходящие минуты. Счастьем это назвать трудно, но Эстер вся ушла в свою любовь. Самообладание и умение притворяться, которым любовь учит неверных жен, помогали ей удивительно легко обманывать Гарольда. И однажды вечером, месяца через три после первой ее встречи с Блентропом, эти два качества особенно понадобились ей.

В этот вечер Гарольд после целого дня служения своему богу и человечеству вернулся домой злой как никогда. С той минуты, как он вошел, он начал придираться к Эстер и продолжал донимать ее с неослабевающей злобной настойчивостью. Она все переносила терпеливо в сознании, что ее грех стоит такой расплаты. После обычной сцены из-за туфель, не нагретых у камина, недостаточной супружеской нежности Эстер и неподходящего меню обеда Гарольд неожиданно разразился следующей тирадой:

— И это далеко не единственное, в чем ты провинилась передо мной, Эстер. Сегодня я узнал, что доверять тебе нельзя.

У Эстер виновато екнуло сердце, но она спросила совершенно хладнокровно:

— Это почему же?

— Да потому, что ты меня подвела. Я имею в виду лорда Блентропа.

Эстер почувствовала, что краснеет, и мысленно упрекнула себя в отсутствии самообладания. Как Гарольд мог узнать правду? Ну что ж, оставалось только лгать до конца, а если это не поможет, — держать ответ. В худшем случае Гарольд может развестись с ней, а там… разве так уж плохо стать леди Блентроп? И во всем величии своей веры в любимого она сказала спокойно:

— Право, не понимаю, о чем ты толкуешь?

— Вот как? Не понимаешь? — подхватил Гарольд. Он пытался говорить саркастическим тоном, но голос его звучал только обиженно. — Что ж, придется объяснить. Я познакомил тебя с Блентропом для пользы дела, не так ли?

— Да, так ты говорил.

— И велел тебе угождать ему, верно?

— Да. И ты находишь, что я поняла твой наказ слишком буквально?

Тут уж Гарольд на миг опешил. Однако, игнорируя эту загадочную реплику, сердито продолжал:

— А ты, конечно, не постеснялась сорвать самое крупное дело из всех, какие когда-либо плыли мне в руки. Да знаешь ли ты, что я мог заработать на нем тридцать, а то и сорок тысяч фунтов?

— Нет, этого я не знала, — отвечала Эстер с невольной брезгливостью. — Да и откуда я могла знать: ведь ты мне никогда ничего не говоришь.

— А зачем тебе говорить? Что ты можешь понимать в серьезных и важных делах, если даже выполнить самый простой наказ — и то не умеешь? Я мог бы, пожалуй, выжать эти деньги из других, но раз нельзя пустить в ход имя Блентропа, ничего не выйдет. «Член нашего правления лорд Блентроп, майор, кавалер ордена Бани, награжденный также крестом «За военные заслуги» и орденом «За отличную службу», — вот чем мы хотели козырнуть. Это внушало бы людям доверие — все знают о его подвигах под Юлюком. Как раз такой герой войны нам нужен был в правлении, чтобы проводить замечательную послевоенную программу. А ты все испортила.

— Значит, он отказался?

— Отказался ли? Конечно! И мало того — он уехал, чтобы я не мог его достать. Согласился занять какой-то пост в Вест-Индии и… Что это с тобой?

Эстер была смертельно бледна. Борясь с охватившей ее слабостью, она впилась ногтями в ладонь. Гарольд смотрел на нее сердито и с недоумением. Наконец она сказала:

— Ничего. Продолжай. Значит, уехал в Вест-Индию?

— Да. Сегодня утром я получил от него письмо. Пишет, что он вынужден уехать и не может стать членом нашего правления, так как, чтобы надзирать за делом, надо жить в Англии. Этакая чепуха! Кому нужен его «надзор»? Нам было бы еще удобнее пользоваться его именем в то время, как он сидел бы за границей. А теперь он уехал, не дав на это согласия. И во всем виновата ты! Наверное, ты его отшила или чем-нибудь обидела — он даже не кланяется тебе в письме. У меня-то совесть чиста, я его обхаживал как только мог. Господи, сколько времени потратил зря на этого болвана!.. Притворялся, будто мне интересно слушать без конца болтовню о его победах в поло и грязных интрижках с бабами… Ну, опять! Что с тобой делается, скажи на милость?

Эстер быстро встала, но с трудом удержалась на ногах. Колени у нее тряслись, в голове и глазах она ощущала жгучую боль. Она прижала руки к вискам и почувствовала, как под пальцами вздулись и судорожно бьются вены.

— Извини, мне что-то нехорошо, — сказала она жалобно. — Позволь мне уйти и лечь. Мне очень жаль, что я… что я тебя подвела, Гарольд.

Гарольд с удивлением таращил глаза на закрывшуюся за ней дверь. Но гнев был сильнее удивления. Черт возьми, что это еще за фокусы? Ему совсем не нравилась эта внезапная головная боль и уход Эстер. Он намеревался долго и со смаком пилить ее, а потом, как обычно, закончить это примирением и приторными любовными ласками, в которых была немалая доля тайного садизма. И сейчас он гневно размышлял о том, как обидно содержать жену, на которую никогда нельзя положиться. Мало того что эта дура не сумела увлечь Блентропа и придержать его, пока он, Гарольд, не добьется от него подписи: именно сейчас, когда муж нуждается в некотором утешении, она уходит, ссылаясь на головную боль!

Все-таки легкие угрызения совести заставили его подняться наверх и посмотреть, что с Эстер. Она лежала на кровати полураздетая, с мокрым платком на голове. Шторы в спальне были опущены. Гарольд ощупью прошел в темноте через комнату, споткнувшись по дороге о туфли жены, подле которых на полу валялось сброшенное платье, и тяжело плюхнулся на край кровати.

— Ну как, полегче тебе, моя кошечка? Полно, полно, не огорчай своего любимого муженька!

Эстер устало приподняла голову, но тотчас опять уронила ее на подушку, не вымолвив ни слова. Гарольд приложил руку к ее щеке — щека была горячая и мокрая.

— Ты плакала? Отчего?

— Я не плакала — это вода натекла с компресса.

В голове у нее стучали слова: «Его грязные интрижки с бабами». А Гарольд говорил:

— Ну, ну, не так уж ты виновата. Мне тоже следовало поэнергичнее нажать на него, но я боялся показаться назойливым. Понимаешь, я думал: если поиграть с ним подольше в этакое светское дружеское знакомство, то наверняка клюнет. Мне казалось, что он немного в тебя втюрился, и я рассчитывал, что ты его подержишь на привязи, пока дело у меня не выгорит…

Эстер опять расплакалась и в своем безудержном отчаянии невольно уцепилась за Гарольда.

— Истерия! — решительно объявил Гарольд с высоты мужского превосходства. — Чистейшая истерия! Возьми себя в руки, Эстер, и не дури. Плакать следовало бы мне, а не тебе. Подумать только, что я упустил!

Она оттолкнула его так порывисто, что оскорбленный муж чуть не упал с кровати.

— Не говори больше ничего, умоляю тебя! Уйди, ради бога! Ты не знаешь… не знаешь…

— Истерия, — повторил Гарольд уже благодушнее. — Форменная истерия!..

V

Почти год прошел, прежде чем Эстер забыла Блентропа, — слишком тяжек был удар. Когда любовью уязвлена гордость, рана заживает очень медленно. Эстер ее первый роман казался весьма возвышенным, но она это внушала себе не совсем искренне, а Блентроп и вовсе этого не думал. Правда, Эстер толкнула к нему подлинная страсть, но далеко не та великая любовь в духе Мюссе и Шопена, до уровня которой ей хотелось поднять свой роман. Она готова была бежать с Блентропом и считала, что и он так же горячо этого желает. По всей вероятности, ее намеки на это и чье-либо предупреждение насчет рода деятельности ее супруга побудили Блентропа уехать в Вест-Индию, даже не простившись с нею. Он счел всю эту историю за гнусную, хитро расставленную ловушку. Но он был неправ: Гарольд, конечно, заставлял Эстер служить приманкой для его клиентов, однако он предполагал, что они будут только «облизываться» на эту приманку, а проглотить ее не смогут. Сама же Эстер была далека от каких бы то ни было корыстных расчетов и низменных побуждений. И подозрение, что Блентроп приписывал их ей, мучило ее неотвязно. Даже позднее, когда воспоминание о Блентропе давно уже перестало волновать ее сердце, она все еще страдала, говоря себе: «Что он обо мне должен был подумать!» Так сильно в человеке самолюбие — оно просыпается первым и переживает почти все другие чувства.

Совсем по-иному отнесся к этой развязке Гарольд. Его ужасно злило («удручало», как он выражался) то, что Блентроп от него ускользнул, но он любил повторять общеизвестную, хотя и малоутешительную истину, что слезами горю не поможешь, да деловому человеку и плакать некогда. Через какую-нибудь неделю он уже перестал пилить Эстер за ее «бестактность» и неумение «подыгрывать» мужу. Он был очень занят. Старый Розенграб не давал ему передышки. Время было горячее — разгар «бума» девятнадцатого — двадцатого годов, и старика одолевало беспокойство: он хотел «разгрузиться», сбыть акции, раньше чем наступит кризис. В некоторых случаях они попадали впросак, и положение ухудшалось настолько, что Гарольд имел основания изрекать фразы в духе шекспировского полицейского Клюквы: «Каково нести потери, знает лишь тот, кто пережил это». Но хотя Розенграб усиленно поощрял такие стенания Гарольда на людях (тогда у новоиспеченных богачей было принято плакаться на бедность, изображать разоренных, намекая, что они, мол, вынуждены были продать свои земли, пожалованные еще Вильгельмом Завоевателем, и столовое серебро — дар Карла II одной из их прабабок), фирма делала блестящие дела.

Потом для Гарольда наступил период затишья: старый Розенграб занял выжидательную позицию и никаких «крупных операций» не предпринимал. Но время шло, война, конца которой они ждали, как катастрофы, затягивалась, и фирма снова развила усиленную деятельность, а Гарольд еще энергичнее прежнего занялся «ловлей» клиентов. На затевавшихся с этой целью пиршествах часто присутствовала и Эстер с томным видом трагического безучастия, который отпугивал мужчин. Только спустя год после удара, нанесенного Блентропом, она с равнодушием, быть может и не вполне притворным, уступила настойчивым домоганиям крупного коммерсанта, одного из жрецов того же бога, которому служил Гарольд. Это был хорошо сохранившийся выхоленный джентльмен, большой балагур. После второго романа Эстер стала уже смелее. Да, она была неверна Гарольду, — уйти от этого факта не помогала даже женская логика. Оставаться же верной далекому и явно охладевшему к ней Блентропу было бы нелепо: он не ответил ни на одно из ее писем, полных отчаяния, а позднее и упреков. В конце концов она, вероятно, поняла, что и в Вест-Индии есть женщины… Как бы то ни было, когда пылкие чувства ее нового любовника остыли до холодной почтительности, Эстер стала еще ветренее и неразборчивее. Это был единственный способ мстить за свою безотрадную жизнь. И разве Гарольд не призывал ее постоянно «идти навстречу» выгодным клиентам?

И вот Эстер изощрялась во лжи и ловко обманывала мужа.

Гарольд растолстел и стал еще самоувереннее. Чем больше он богател, тем больше гордился собой и больше привередничал, хотя брюзжать не было причин — ведь он без тени сомнений смотрел в будущее, уверенный, что оно сулит ему еще большие успехи. Ему никогда теперь и на ум не приходило устанавливать предел, до которого погоню за деньгами можно совмещать с добродетелью. Любимой темой его рассуждений дома и в обществе была недопустимо близорукая политика правительства. Он с большим жаром сетовал на то, что оно установило налоги на сверхприбыль, не считая нужным поощрять коммерцию. Десять тысяч фунтов годового дохода, затем двадцать тысяч, затем тридцать тысяч… Словом, тан Гламисский — тан Кавдорский — и, наконец, король…[10] Все давала своему любимцу судьба. Что поделаешь, если не в его силах было избавить Эстер от глубокой тоски, которую она пыталась заглушить дурманом любовных утех. Он был волен спокойно идти дальше или повернуть обратно, если бы ему пришла в голову такая мысль. Да, да, ничто не грозило ему, пока Бирнамский лес не двинулся на Дунсинан[11] и Английский государственный банк не прекратил платежи. А это было немыслимо: ибо господь всемогущ.

По дивной логике вещей наш финансист, для которого люди были дичью, до страсти любил собак. Эти мерзкие пожиратели отбросов разрешили для себя проблему существования: они униженно ластятся к двуногим, чтобы обеспечить себе прокорм. Как и многие любители собак, Гарольд в своих собаках обожал себя; он терпеть не мог тех животных, которые сохраняют некоторое внутреннее благородство и отказываются быть добровольными рабами или хотя бы восстают против порабощения. Кто угодно может скомандовать своему псу: «Ложись, скотина!» — и пес будет ползать на брюхе и лизать хозяину сапоги. «Ко мне, негодный!» — и пес с радостной готовностью вскакивает, подобострастно благодарит за унижение, виляя хвостом (по всей вероятности, наполовину обрубленным) и повизгивая. Гарольду это было приятно, ему нравилось все то, что естественно возмущает всякое независимое существо. Ну и, кроме того, собаки породистые и бесполезные стоят больших денег. Гарольд не уставал восхвалять свою собаку, утверждая, что «в ней есть все качества, которые составляют его идеал». Разумеется, эти идеальные качества он желал бы видеть только в других людях, ибо необходимость покоряться была ему так же ненавистна, как бедность и воздержание. Пожалуй, погоней за идеалом можно объяснить и частую смену тайных подруг, так сказать, морганатических жен этого великого человека. Ни одна из них не была его идеалом, — очевидно, он не мог найти женщину с подлинно собачьими добродетелями, хотя некоторые из них, те, что победнее, очень старались ему угодить. Гарольд всегда жаловался, что он не встретил ни одной женщины, которая любила бы его ради него самого.

В тысяча девятьсот двадцать втором году старый Розенграб заболел. Он вернулся в контору как раз вовремя, чтобы помешать Гарольду вовлечь фирму в «операцию» исключительно крупную, но безрассудную. В двадцать третьем году он опять слег и, как ни боролся с болезнью, мешавшей ему продолжать служение человечеству, скончался в двадцать четвертом году. После его смерти фирма с полгода переживала смутное время, участились завтраки и обеды с будущими клиентами, и Эстер получила много новых туалетов, но затем пайщики стали выходить из компании и в результате остался один Гарольд. Теперь Гарольд стал фирмой под скромным названием «Г. Формби-Пэтт, коммерсант». При помощи простого арифметического подсчета он легко убедил себя, что без компаньонов будет наживать, по крайней мере, втрое больше, чем раньше. Действительно, теперь всю программу «ловления» клиентов он мог проводить один и намеревался проводить ее теми же средствами — завтраки, обеды и «приманка». Он стал членом двух известных гольф-клубов (что обходилось очень дорого) и приобрел яхту, чтобы и дни отдыха не пропадали даром.

К несчастью для него, два его самых крупных проекта, которые были уже «на мази», неожиданно провалились. Дело было весной тысяча девятьсот двадцать шестого года. А в это время, как известно, благодаря малодушной слабости правительства, чернь стала бунтовать, что имело самые плачевные последствия для коммерции. Гарольд потерял массу денег и беспрестанно бранил Эстер за расточительность. Для экономии он отпустил слуг, продал свой дом в Лондоне и снял номера у Ритца. Дочери его было в ту пору уже шестнадцать лет, и он взял ее из школы, так как не счел возможным платить за ее ученье. Он сказал, что так даже лучше — теперь ее матери будет дома веселее. Гарольда очень раздражало, что в последнее время так много болтают о необходимости образования. Его дочь — девушка хорошей крови и воспитания, деньги у нее есть, и этого достаточно: со временем она будет одной из лучших невест в Англии. Впрочем, до этого еще далеко, пусть подрастет. Лет через десять Гарольд рассчитывал уйти на покой с парочкой миллионов в банке. Вот тогда он и выдаст дочь замуж. От ранних браков добра не жди. А пока пусть девочка посидит дома с матерью и ухаживает за своим папочкой.

Сказалось ли отсутствие искусного руководства старого Розенграба или просто господь отвратил лик свой от новой фирмы, но дела Гарольда шли далеко не блестяще. Он объяснял это целым рядом причин — начиная с бездарности Эстер и кончая появлением модной бесстыдно-бунтовщической литературы, алчностью США и равнодушием англичан к спорту. Чем бы это ни объяснялось, а дела шли под гору. И когда он неожиданно потерял семьдесят тысяч фунтов на поистине замечательной «операции», при помощи которой рассчитывал вернуть все, — они в панике бежали от Ритца. Бриллианты Эстер, яхта, загородный дом, автомобили — все было продано, кроме личного имущества Гарольда. Он поселил семью в первой попавшейся плохонькой гостинице, где платить приходилось только тридцать гиней в неделю, но скоро и это показалось Гарольду слишком дорого, и после прежней роскошной жизни Эстер пришлось хозяйничать без прислуги в тесной квартирке на окраине города. Дочку Гарольд заставил работать в своей конторе в качестве стенографистки-машинистки. Но при всем том он оставался Финансистом и Джентльменом.

В тесной квартирке скрывать от мужа свою личную жизнь не так легко, как в просторном доме, и однажды Гарольд, вернувшись из конторы раньше обычного, когда Эстер не было дома, нашел на коврике у дверей письмо, адресованное жене. Мужской почерк на конверте был ему знаком — это писал человек, который извлек для себя немалую выгоду из неудачных «операций» Гарольда. В свое время Эстер приказано было «полюбезничать» с ним, но это было еще до краха. С какой же стати она переписывается до сих пор с этим мерзавцем? В сознании своих прав и благородном негодовании Гарольд распечатал письмо — и был потрясен: из письма ему стало ясно, что Эстер не раз уже нарушала супружескую верность. И торжествующий любовник назначал ей свидание для нового прелюбодеяния! Сначала Гарольд решил, что это чья-то глупая шутка, коварная ловушка, имеющая целью отравить его идеальную семейную жизнь. Но, прочитав письмо, он принужден был поверить, что ему изменила та, которой он создал жизнь обеспеченную, даже роскошную, что эта негодная распутница за любовь и верность супруга (во всяком случае, он всегда после развлечений возвращался домой к ней) заплатила черной неблагодарностью, нарушив брачный обет. И это в ее возрасте, когда имеешь взрослую дочь!

Как разъяренный лев, шагал Гарольд из угла в угол. Он успел уже вполне войти в роль оскорбленного и добродетельного мужа, когда в передней заскрипел ключ в замке и вошла Эстер. Она сразу почуяла неладное. Гарольд был багрово-красен, яростно вращал глазами, у него трясся подбородок. Не сняв даже пальто и шляпы, Эстер стояла и смотрела на него, гадая, в чем дело. И странно — истинной причины она на этот раз не заподозрила, хотя прежде, когда Гарольд злился, у нее всегда сердце сжималось и она с ужасом спрашивала себя, не узнал ли он об ее похождениях. Быть может, теперь она больше не испытывала страха потому, что ей все стало безразлично.

— Ну, в чем дело? — спросила она, когда молчать дольше было невозможно. — У тебя такой вид, словно ты насмерть чем-то перепуган. Уж не потерял ли ты последние деньги?

— Да как ты смеешь! Как… — У Гарольда язык заплетался от гнева. — Как ты смеешь говорить со мной таким тоном? Я не позволю… Я…

— Что ж, могу и помолчать. Мне показалось, будто ты хочешь сказать мне что-то… Но предупреждаю, мне здорово надоели семейные сцены, и больше я их терпеть не намерена, так и знай! Сейчас сниму пальто и пойду готовить обед.

— Стой! — Гарольд попробовал крикнуть это «громовым» голосом, как кричат в романах все оскорбленные мужья, но почему-то голос его звучал только визгливо, ничуть не внушительно, и он не сумел войти в роль. Тогда он начал ругаться: — Ах ты, развратница, гнусная тварь!

Эстер покраснела, но сохранила полное спокойствие.

— Ну, будет, Гарольд! Если не можешь обуздать себя и свой язык, лучше молчи.

Гарольд сжал в руке письмо, которое до сих пор прятал в кармане, чтобы предъявить его в самый драматический момент. Он с раздражением чувствовал, что действует не так, как надо, и только топчется на месте.

— А что, может, это неправда, что ты распутница, грязная тварь?

— Конечно, неправда. Перестань вздор молоть! Мне надо пойти на кухню и почистить картошку, иначе у тебя будет лишний повод пилить меня.

Пришлось Гарольду пустить в ход свой единственный козырь, чтобы не оказаться побежденным.

— А это что? — крикнул он, бешено размахивая письмом перед носом Эстер.

Эстер сразу узнала почерк и поняла все. Чтобы выиграть время, она сказала хладнокровно:

— Не вижу, что это такое. Перестань размахивать этой бумажкой, как флагом, тогда увижу.

— Ты отлично знаешь и так, что это письмо от твоего любовника, подлого соблазнителя.

— Не тебе, мой милый, говорить о подлых соблазнителях и любовниках! Мне хорошо известно, что за годы нашего брака у тебя перебывало двадцать любовниц, а может, еще бог знает сколько таких, о которых я ничего не знала и не старалась узнать.

— Ты меня с собой не равняй! Что мужчине дозволено, то не дозволено женщине.

— А женщинам, с которыми ты мне изменял, дозволено?

Это логичное замечание выбило у Гарольда почву из-под ног. Но он все еще пытался сохранить тон оскорбленного достоинства.

— Я не намерен с тобой препираться, Эстер. Ты в моей власти, и тот подлец тоже заплатит мне за все. Я на него в суд подам…

Он опомниться не успел, как Эстер подскочила к нему, вырвала письмо и, разорвав пополам, швырнула на пылающие уголья в камине. Гарольд бросился к камину, чтобы спасти бумажку, пока она не сгорела, но Эстер оттолкнула его, и он в бессильном бешенстве дважды ударил ее по лицу. Тут уж и она вскипела. Все накопившееся за двадцать лет возмущение вдруг вырвалось наружу. Прежде она так часто не находила слов, сейчас они нашлись. И под натиском ее гнева Гарольд присмирел. Он молча сел и тупо смотрел на нее.

— И ты воображаешь, что я тебе позволю это сделать? Думаешь, я дам тебе разыгрывать оскорбленного и убитого горем мужа, обливать меня грязью и погубить того, кто, по крайней мере, относился ко мне по-человечески? Он хотел меня — и я ему отдалась. Почему бы и нет? Мое тело принадлежит мне, а не тебе. Этот человек был со мной нежен. Он не презирал меня за то, что я стала его любовницей, как ты презираешь своих женщин. Ты сознаешь, какой ты жалкий человек, и инстинктивно презираешь женщину — все равно, жена она тебе или любовница, — когда она унизится до того, чтобы жить с тобой. В сущности, ты не любишь женщин (ты вообще не способен любить кого-либо) и даже не желаешь их. Женщины тебе нужны для того, чтобы удовлетворять твое тщеславие и деспотизм.

— Опомнись, Эстер! Что ты говоришь!

— Ты щеголял своими любовницами, ты их поощрял, когда они оскорбляли меня, ты их даже в дом приводил. Ты думал, что я — твоя жалкая раба и не посмею протестовать, что я бессильна, потому что бедна и всецело от тебя завишу. Я предоставила тебе полную свободу — не такое уж ты сокровище, чтобы тебя ревновать к другим. Но тебе и этого было мало — ты еще постоянно измывался надо мной!

— Эстер!..

— Я столько лет терпела и оставалась тебе верна. Но любовь давно прошла. Да тебе и не любовь моя была нужна — тебе нужна была покорность, чтобы ты мог безнаказанно унижать меня… Ну, а потом я полюбила одного человека. И была его любовницей.

— О боже!

— Только три месяца. Потом он бросил меня — из-за тебя. Мне кажется, он меня любил — правда, не так сильно, как я его. И во всяком случае, он желал меня страстно, он мужчина, а не развратный слизняк. Но когда он стал подозревать, что я твое орудие, что я его завлекаю по твоему приказу — а он имел полное право так думать, — я потеряла его.

— Какое чудовищное…

— А что, разве ты не требовал, чтобы я с ним флиртовала! Конечно, это чудовищно! Тебе небось никогда не приходило в голову, что великая честь быть миссис Формби-Пэтт не вознаграждает меня за жалкую жизнь, полную физических и душевных унижений? Да, теперь мне уже все равно, он ушел, забыл меня. Но тебе я никогда не прощу, что из-за тебя потеряла Блентропа.

— Так это был Блентроп! Боже!

— Да, Блентроп. Почему это тебя так удивляет? Сказать тебе всю правду? Не можешь же ты ожидать особого целомудрия от развратницы, которую только что бил по щекам! Блентроп был первый, но не последний. Да, да, не последний…

— Эстер!

— Эстер, Эстер! Заладил одно и то же! Ты что же думаешь — только надо мной можно издеваться? После Блентропа остальные были мне, по правде говоря, довольно безразличны, но они вносили какое-то разнообразие в жизнь, и некоторые из них проявляли человеческие чувства, хотя и считались твоими «друзьями». Друзья! Да разве ты понимаешь, что значит друг? Ты заводил «друзей» только потому, что рассчитывал на какие-нибудь услуги с их стороны. А они рассчитывали на твои услуги. И некоторые из них жили с твоей женой.

— Ты с ума сошла, Эстер! Зачем ты лжешь?

— С ума сошла? Нет. Лгу? Сейчас ты в первый раз слышишь правду, Гарольд.

— Замолчи! Все это безумный бред! Перестань бесноваться и выслушай меня.

— Нет, это не бред. И я достаточно долго тебя слушала. Теперь твоя очередь слушать. Узнай наконец, какой сплошной ложью и притворством была твоя жизнь, как она постыдно ничтожна. Великий финансист, скажите, пожалуйста! Да без Розенграба ты стал беспомощен и легковерен, как ребенок или женщина, — ведь для тебя такое сравнение самое обидное? Ты презирал Розенграба — еще бы, ведь он был еврей, а ты — английский джентльмен, воспитанник аристократической школы, человек с безукоризненным произношением! Но у Розенграба был еврейский ум, быстрый и гибкий. А у тебя что? Голубая кровь, тонкое воспитание, подумаешь! Жалкий ты слизняк с жидкой кровью! Ни единой настоящей мысли или настоящего человеческого чувства. Только биржевые бюллетени да банковские счета, меню и пустые развлечения — вот что у тебя в голове.

— Я зарабатывал деньги. И зарабатывал их честным трудом.

Эстер расхохоталась.

— Ах, твое самолюбие задето? Ты зарабатывал деньги? Нет, твои компаньоны придумывали способы их добывать и добывали твоими руками. И это ты называешь честным трудом? А что ты делал? Работал, создавал что-нибудь? Твое дело было работать языком да выжимать деньги из дураков. Торговать бумажками и морочить людей, которые отдавали вам за них свои деньги, внушать им, что они разбогатеют. И что же? Вы-то на этом богатели, а они? Их вы сделали богачами? Вы наживали капиталы, когда люди страдали и погибали на фронте. Вы делали деньги, когда другие делали великое дело, спасали мир, спасали себя и свои семьи. Это ты-то джентльмен? Нет, ты просто мошенник. И ты так глуп, что даже этого не понимаешь. Я тоже вначале этого не понимала, а теперь поняла. Некоторые мои любовники были порядочные люди, и я говорила с ними обо всем этом. Слава богу, в Сити не все такие, как ты. И за Ла-Маншем в братских могилах лежит миллион англичан. А в то время как они погибали, ты делал деньги! В Англии больше миллиона безработных, они уже почти потеряли надежду найти работу и живут на жалкие гроши — да и те ты бы рад отнять у них. А ты наживал деньги! Слава богу, что ты их потерял, — потому что они были не твои!

Гарольд вскочил и пошел к двери. Но Эстер остановила его.

— Ты куда?

— К телефону. Сейчас вызову двух врачей, и они удостоверят, что ты помешанная.

Эстер опять расхохоталась.

— Что ж, вызывай! Но они скорее тебя признают помешанным. А я все равно от тебя уйду.

— То есть как уйдешь?

— А вот так. Уложу сейчас чемодан и уйду из этого дома. За остальными вещами пришлю завтра. Надеюсь, что позволишь мне взять свои платья?

— Что за вздор! У тебя нет ни гроша — как ты будешь жить?

— Это уж мое дело. Да, кстати…

Она сняла обручальное кольцо и положила его на стол.

— Возьми. Оно мне больше не нужно.

— Так ты намерена бросить мужа и ребенка? Эй, смотри, Эстер! Есть суд и закон!..

— Никакой суд и закон не заставят меня еще хоть день прожить с тобой. А с Элен я и не собираюсь расставаться. Оставить ее в твоих нежных когтях? Ни за что! Она уйдет со мной.

— Нет, не уйдет!

Эстер, ничего не ответив, пошла к себе в комнату и стала укладываться. Она еще вся дрожала от нервного напряжения после сцены с мужем, но была полна решимости и даже радостного возбуждения. Она так часто обдумывала, как будет действовать, если у нее когда-нибудь хватит духу уйти от Гарольда, что у нее уже был готов план. Она слышала, как в гостиной Гарольд шагал из угла в угол, натыкаясь на стулья и чертыхаясь при этом. С насмешкой, но и с некоторым облегчением Эстер подумала, что он не выполнил своей угрозы и не позвонил никаким врачам. Значит, он теперь боится ее. Уложив чемодан, она пошла в комнату дочери и стала укладывать ее вещи. Элен вернулась в ту самую минуту, когда мать закрывала второй чемодан. В гостиной раздался ее голос:

— Что случилось, папа? Ты плачешь?

Эстер вошла в гостиную и увидела, что Гарольд несколько мелодраматично прижимает дочь к груди.

— Это твоя мать довела меня до слез, твоя грешная, скверная мать! — сказал он. — Не знаю, в уме ли она. Объявила мне, что бросает нас с тобой.

— Не вас, а только тебя, — спокойно поправила его Эстер. — Я уже уложила свои и твои вещи, Элен.

Девушка высвободилась из объятий Гарольда.

— Так это правда? Ты уходишь, мама?

— Ухожу, дорогая.

— Но почему?

— Потому что она негодная женщина. Она недостойна жить в одном доме с чистой, невинной…

Эстер не дала ему договорить.

— Ни к чему тебе, Элен, разбираться во всех этих гадких делах, — сказала она громко и спокойно. — Я давно задумала уйти отсюда — и вот теперь мы уйдем, я и ты. Ты готова?

— Нет, я знаю, ты останешься, Элен, и будешь утешением твоему бедному папе, который так несчастен и так любит тебя!

Девушка посмотрела на него, и то, что она увидела глазами честной, не знающей компромиссов юности, оттолкнуло ее от него.

— Прости, папа, — сказала она тихо, но твердо. — Если мама уходит, я должна уйти с ней.

— Нет, ты не можешь уйти, не имеешь права! Я тебе запрещаю. Я твой отец и законный опекун.

— Мне уже восемнадцать лет, папа.

— Не отпущу я тебя с этой падшей женщиной! И потом, через какую-нибудь неделю ты будешь голодать.

— Не буду я голодать! С мамой мне ничего не страшно.

Через минуту громко щелкнул замок входной двери, и Гарольд остался один. Он сидел, созерцая коврик, с которого два часа назад поднял письмо, взорвавшее его семейное благополучие. Он был в полной растерянности, голова у него шла кругом. Боже, чего только не наговорила ему эта мерзкая женщина! А какую черную неблагодарность проявила Элен! Слыханное ли дело, чтобы дочь бросила обожающего ее отца! Вот они, плоды баловства. Да и Эстер следовало держать в ежовых рукавицах. Возможно ли, чтобы женщина, а тем более жена Гарольда Формби, так обманывала мужа!

Из резных швейцарских часов выскочила деревянная кукушка и закуковала:

— Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку!

Гарольд слушал внимательно и серьезно. Семь часов. Скоро пора обедать. Он отправился на кухню, зажег свет. В кладовой нашел всякую еду, на буфете стояли тарелки и чашки, но что-то враждебное чудилось в их неподвижности. Как это неприятно, когда некому подать обед на стол! Ну да недели не пройдет, как обе вернутся! И тогда они узнают, где им хорошо и кто глава семьи. Господи! Каких гадостей наговорила эта женщина!.. Да, ясно, что у нее голова не в порядке.

Он решил сегодня не готовить обеда. Не стоит возиться, к тому же восьмой час, поздно уже. Надо будет завтра найти какую-нибудь женщину для уборки, стряпни и всего прочего — только на несколько дней, пока не вернутся те… И платить ей поденно, нет расчета платить за целую неделю. Вторник, среда, четверг… Они вернутся, наверное, в пятницу, самое позднее — в субботу… А в сущности, даже приятно несколько дней прожить холостяком, это будет вроде короткого отпуска. По правде говоря, женщины народ невыносимый. Кто бы мог подумать, что Эстер станет говорить такие вещи! Безумные слова, лишенные всякого смысла и логики, но горькие и обидные для него, человека с тонкими чувствами. Да, с будущей недели надо будет крепко забрать их в руки, поучить уму-разуму. А собственно, так ли уж необходимо вернуть Эстер? Элен отлично сможет одна вести хозяйство. Мужчина обязан поддерживать свой авторитет, а после признаний Эстер…

Ку-ку!

Четверть восьмого.

Гарольд перестал слоняться по пустым, безмолвным комнатам и вызвал по телефону такси. Он с удовольствием пообедал у Фраскати, потом повел в кино свою очередную подружку и, чтобы не тратить лишний раз денег на такси, домой не поехал, а заночевал у нее.

Как это ни странно, ни Эстер, ни Элен не вернулись к священному домашнему очагу в Клэпхеме. Освободившись от власти мужа, Эстер могла теперь применить свои способности так, как ей хотелось, и сама удивлялась своей энергии и смелости. Несмотря на свалившиеся на нее заботы, она наслаждалась, строя самостоятельную жизнь для себя и дочери.

Первую ночь они ночевали в маленькой гостинице, а на другое утро Эстер сняла у одной знакомой комнату с пансионом за недорогую плату. У нее еще оставался ключ от квартиры Гарольда, и в его отсутствие они с Элен сходили туда и взяли остальные свои пожитки. Заложив драгоценности (их уже теперь было немного) и самые нарядные свои платья, Эстер получила за них около девяноста фунтов. Она обратилась к нескольким «друзьям» Гарольда, с которыми у нее были романы. Одни были с ней грубы, другие встретили ее холодно, но двое или трое отнеслись по-человечески. Она наконец сколотила сумму, которую нужно было внести, чтобы стать совладелицей одной антикварной лавки (хозяйка лавки была ее знакомая). Через полгода они с Элен уже смогли перебраться в отдельную маленькую квартирку, а через год Эстер вернула половину денег, которыми ее ссудили. Элен нашла себе работу в редакции газеты на Флит-стрит.

В конце тридцатого года Эстер получила от Гарольда письмо следующего содержания:

«Дорогая Эстер! Меня крайне удивляет твое молчание и мне очень неприятно, что приходится узнавать о тебе от людей посторонних. Ты тяжко согрешила передо мной, а после этого еще сильно обидела меня, уйдя из дому и уведя мою дочь. Несмотря на это, я готов все забыть и простить. Давай встретимся где-нибудь, обсудим все мирно и постараемся снова создать счастливый семейный очаг. В прошлом я все силы тратил на то, чтобы ты могла жить в роскоши, я окружал тебя вниманием. И теперь, когда коммерция переживает трудное время, тебе следует уж хотя бы в благодарность за мои прежние заботы и доброту согласиться на это предложение. Сердце мое обливается кровью при мысли, что бедняжка Элен вынуждена заниматься бог знает чем и встречаться бог знает с кем — это при ее-то происхождении и воспитании! У журналистов дурная слава.

Несмотря на все, что ты натворила, я остаюсь твоим любящим супругом.

Гарольд».

Вот что ответила на это письмо Эстер:

«Дорогой Гарольд! Твое письмо показывает, что ты остаешься верен себе. Предложение твое — нелепость. Я наконец-то счастлива и ни за что на свете не вернусь к невыносимой жизни с тобой.

Элен сама тебе ответит в этом же письме.

Эстер.

P. S. Дорогой папа, что за странное представление у тебя о людях, которые живут своим трудом! Я очень счастлива, работа у меня интересная, и мы все настолько заняты, что у нас не остается времени на разгульную жизнь, какую, по твоему мнению, будто бы ведут журналисты.

Любящая тебя Элен».

Это письмо Гарольд имел неосторожность показать кое-кому из своих «друзей», горько жалуясь на поведение Эстер и патетически сокрушаясь о том, что «эта женщина» настраивает против него дочь. «Друзья» выражали ему сочувствие, а за спиной высмеивали его.

Эстер думала, что теперь Гарольд оставит ее в покое. Но она ошиблась. В начале тысяча девятьсот тридцать первого года от него пришло второе письмо:

«Дорогая Эстер! Твое обидное, полное горечи письмо так меня расстроило, что я некоторое время не в силах был на него ответить. Но чувства отца и мужа заставляют меня снова обратиться к тебе с вопросом, не пересмотришь ли ты свое решение, слишком опрометчивое и поспешное, жестокое по отношению ко мне и к дочери, которая, наверное, сильно тоскует по уюту нашего семейного гнездышка. Почему бы нам не встретиться, так сказать, за круглым столом и не обсудить все возможности?

В Сити сейчас полнейший застой, так что я решил закрыть контору: содержать ее — только бесполезный расход. Помаленьку подыскиваю себе дело, в котором я смогу полностью применить свои коммерческие способности. При нынешней конъюнктуре Отечеству нужны его наиболее деятельные умы, и я предложил уже свои услуги одной из крупнейших компаний. Нет ни малейшего сомнения, что я займу видное место: сейчас как никогда ценится финансовый гений, ибо нужда в нем очень велика.

А пока положение мое еще не упрочено, я буду тебе весьма признателен, если ты ссудишь мне сотню-другую, чтобы я мог продержаться до лучших времен.

Любящий тебя муж Гарольд».

Первым побуждением Эстер было швырнуть это послание в огонь и оставить его без ответа, но затем какое-то смутное чувство ответственности («уж раз имела глупость выйти за такого человека, то расплачивайся») заставило ее навести справки о делах Гарольда. Она узнала, что он живет в одной комнате с женщиной, которая была когда-то его секретаршей, а теперь тиранит его беспощадно. Работы у него нет, и он пробавляется тем, что подрабатывает случайными делишками в Сити. Он все еще носит свою неизменную, но уже изрядно потрепанную визитку и ветхий цилиндр, делая отчаянные усилия поддержать дутое величие знатного рода Формби-Пэттов и свою репутацию «финансиста». Большинство его старых «друзей» теперь гнушаются им, некоторые жалеют и «одалживают» ему небольшие суммы, но для тех и других он стал посмешищем.

Сама тому удивляясь, Эстер ловила себя на мысли: «Бедный Гарольд! Он все-таки не такой подлец, как другие, те, кто сейчас имеет наглость смеяться над ним». Она написала ему письмо уже поласковее, чем первое, и послала десять фунтов. Через две-три недели он опять написал — и вышло так, что с этих пор Эстер стала посылать ему десять — двенадцать фунтов ежемесячно. Он горячо уговаривал ее встретиться, — вероятно, надеялся, что Эстер спасет его от мегеры, с которой он жил. Но у Эстер хватало благоразумия ограничиваться денежной помощью.

Да и эту помощь ей пришлось оказывать ему не так уж долго. Гарольд сильно одряхлел и скоро умер от разрыва сердца в нескольких шагах от конторы, на двери которой прежде гордо красовалась табличка «Г. Формби-Пэтт, финансист». Весть о падении английского фунта его доконала. Как и приличествует усердному служителю божества, именуемого «фунт стерлингов», он скончался одновременно с фетишем, которому поклонялся и для которого пожертвовал всем, что придает нашей жизни настоящую ценность и прелесть.

Только две женщины — да и те не в трауре — шли за его гробом.

Загрузка...