На грохот упавших бумаг вошла секретарша, усталая женщина предпенсионного возраста.

-- Собрать, Николай Иванович? -- робко спросила она Хребтовского.

-- Обязательно, -- властно ответил он.

Мезенцев попытался помочь женщине, но Хребтовский не дал ему этого сделать.

-- Вы когда займетесь своим участком? -- заставил он его распрямиться с листками в руках. -- Вот сколько у вас на участке подучетного элемента?

Почему-то при секретарше Хребтовский говорил с ним на "вы".

-- Девятнадцать, -- негромко ответил Мезенцев и положил подобранные листки на угол стола. В голове стояла фраза Шкворца "Да человек двадцать будет", а девятнадцать оказывалось ближе всего к названной цифре.

Хребтовский поморщился, и Мезенцев понял, что угадал.

-- А наркоманов?

Вот этого он точно не знал.

-- А самогонщиков сколько? А сколько алиментщиков?

Секретарша по-мышиному шуршала бумагами, напоминая о себе, и Мезенцеву было нестерпимо стыдно, что его укоряют при свидетеле.

Хребтовский брезгливо отвернулся от Мезенцева и посмотрел в окно. По видневшейся вдали улице скользили ссутулившиеся, попрятавшие руки в карманах прохожие. Наверное, холодало, и от этого Хребтовскому стало еще хуще, чем за секунду до этого. После службы за Полярным кругом, в пограничниках, он вообще не выносил мороз, но каждый раз с приходом зимы мороз почему-то опять появлялся, и это бесило Хребтовского больше, чем все участковые вместе взятые.

-- Идите и займитесь участком! -- приказал Хребтовский. -Возьмите! -- в его подрагивающих толстых пальцах качались несколько густо исписанных уже знакомым почерком листов. -- Это новые заявления... От Пеклушина, -- уже нехотя, с усилием, назвал он его фамилию. -- Разберитесь детально, без проформы... И вот еще! -- теперь в тех же пальцах, как только Мезенцев освободил их от пеклушинских бумажек, появилась узенькая, и на бумажку-то не похожая полосочка. -- Это новый номер банковского счета, на который нужно сдавать деньги штрафов за торговлю в неположенном месте, за мелкое хулиганство, ну, и вообще за всякие мелкие правонарушения... Короче, читайте обязанности... И займитесь, наконец, их исполнением!

18

Пеклушин жил уже четвертой жизнью. В первой из них он был школьником, отличником, передовиком и уже только в том, что никогда не "слезал" со школьной доски почета, самому себе казался чем-то вроде члена Политбюро ЦК КПСС. Во второй жизни он стал студентом истфака, но, соответственно, снова отличником и передовиком, и то, что после первой же сессии его цветная фотография появилась на доске почета университета, делало его еще более похожим на члена Политбюро ЦК КПСС, портреты которых тогда висели во всех учреждениях. Третью жизнь он так энергично прокомсомолил, вновь не слезая ни с каких досок почета, что, казалось, еще немного -- и он проскоком через обком партии пролетит в кандидаты в члены Политбюро ЦК КПСС, чтобы тогда уж до конца дней своих остаться на главной доске почета страны. Но потом что-то в Москве надломилось, кандидат в члены Политбюро, один из тех, кто тоже висел по всем учреждениям страны, забрался на танк на фоне Белого дома, и все доски почета отменили. Началась четвертая жизнь, которая вначале казалась ему отвратительной, и не только потому, что уже нельзя было попасть ни на одну доску почета, кроме той, что стоит возле УВД города с суровой надписью "Их разыскивает милиция". Чтобы выжить в этой четвертой жизни, нужно было что-то придумать, как-то выкрутиться. Вначале всей фантазии хватило на свой собственный магазинчик, но вездесущий рэкет разорил его. Потом была дискотека, потом турфирма, а потом в одну из поездок в Турцию, когда от его туризма уж и прибыли-то не было никакой, и он подумывал, чтобы прикрыть и это дельце, хозяин местного кафе попросил привезти ему красивых русских девушек. Пеклушин сел за калькулятор и высчитал, что после наркотиков и торговли оружием торговля девочками шла по прибыли на третьем месте. Но если по первым двум "промыслам" светили немалые сроки, то третье занятие можно было законспирировать под что угодно. Например, под гастроли танцгрупп. За танцы, даже за стриптиз, срок в Уголовном кодексе не предусматривался.

У девушек из первой своей группы он сам отобрал паспорта, визы и скопом продал живой товар тому турку, хозяину кафе, за такие большие деньги, что легкая жалость, которую он ощущал перед расставанием с девушками, как-то сразу рывком отлетела от него, точно дымка тумана после самого легкого дуновения ветерка. Сейчас же, когда дело было налажено, уже не он отбирал паспорта и визы, не он продавал. Он был "мозгом". Он и денег-то в глаза уже давно не видел: то кредитные карточки, то банковские векселя, то счета. А то, что хотел купить, привозили на дом по малейшему его желанию. Четвертая жизнь уже казалась сказочной, великолепной. Она походила на жизнь шейха, если, конечно, у шейхов не было соседей. Но у Пеклушина они пока еще были. Дом-то на приобретенном в поселке участке еще достраивали. Но даже с такими минусами жизнь выглядела приятным сном. Смущало только одно: Пеклушин больше нигде, кроме как в зеркале, не видел своего красивого лица. А хотелось, очень хотелось!

И в последнее время он стал подумывать о собственной книге. Наверное, она была бы исторической. Это неплохо согласовывалось с образованием. Но самое главное, чтобы открывалась она с его фотографии. Сочной цветной фотографии: вытянутое интеллигентное лицо с умными красивыми глазами, идеальная стрижка, очки в золотой оправе и -- бабочка. Обязательно -бабочка. Как у лауреатов Нобелевской премии.

Оставалось найти тему. Ему привозили книгу за книгой из спецхранов городской библиотеки, он пролистывал их, но душа ни за что не цеплялась. Вот и сейчас он по привычке открыл ближе к концу очередной том и тоже по привычке прочел прямо с середины первую попавшуюся на глаза фразу: "... в течение первой половины ХVII в. могло быть взято в полон от 150 до 200 тысяч русских людей. Цифра эта будет минимальной. Было бы очень важно выяснить, что получали татары от захвата полона такой численности. Лишь в незначительной части татары использовали полоняников в качестве рабочей силы, а более всего сбывали их на рынках за море. Цены на полоняников, как известно из записок современников, а также из посольских дел, были очень разнообразны в зависимости от качества полона, состояния рынка, спроса и предложения... Чаще всего источники говорят о цене в 50 рублей".

Пеклушин непроизвольно оторвал глаза от пожелтевшей книжной страницы и посмотрел на монитор компьютера, стоящий на столе в углу комнаты. В нем хранилась документация фирмы, но не хранилось главное -- то, сколько же он все-таки получал за каждую "голову" от покупателей. А цены были разными. Турки платили по пять - семь тысяч "зеленых" за девочку, американцы бывало, что и по пятнадцать. Но на то они и американцы. У них и "зеленых" больше, раз они их придумали.

Глаза сами собой вернулись к книжной странице.

"Крымские цари брали на себя пятую или десятую часть полона обычно натурой. Но царь Ислам Гирей в 40-х годах брал на себя деньгами по 10 золотых с человека... Такая несколько повышенная цена связана с усиленным спросом на полон со стороны турецкого правительства".

-- Надо же! -- вслух удивился Пеклушин, но вторую часть фразы досказал уже мысленно: "И я плачу налоги! Хотя и не со всего дохода".

Глаз привычно скользнул к середине фразы: "... в течение только первой половины ХVII в. за захваченный на Руси полон татары должны были выручить много миллионов рублей... Укажем для сравнения, что в 1640 г. на построение двух городов -- Вольного и Хотмышска -- было отпущено из казны 13 532 рубля".

Пеклушин рывком закрыл книгу, посмотрел на обложку. "Борьба Московского государства с татарами в первой половине ХVII века". Выше стояла фамилия автора -- некий Новосельский А. А., а внизу -- год издания -- 1948. Пеклушин мысленно представил себе семнадцатый век, татарских конников, гонящих по Изюмскому тракту в Крым светловолосых пленников, представил работорговый рынок в Евпатории. Он не знал, был ли такой на самом деле в Евпатории, но зато очень хорошо мог представить себе Евпаторию, где несколько раз отдыхал еще в комсомольские времена. Работорговля? А что? Это -- тема. И еще какая! Он что-то не припоминал ничего всеобъемлющего, глубокого на эту тему. Так, какие-то жалкие всхлипывания о том, что это плохо и безнравственно. А почему безнравственно? Римский патриций, сицилийский пират, турок-крымчак или русский помещик при матушке Екатерине Великой так не считали. Да и сейчас многие так не считают. Продают ведь в той же цивилизованной Европе футбольные клубы игроков друг другу, и почему-то работорговлей это не считается.

Открытие подбросило его из кресла, и охранник испуганно сунул руку под мышку. Как и всякий охранник, он очень не любил резких движений вокруг, потому что резкое движение чаще всего означало опасность.

А Пеклушин подбежал к серванту, полки которого чуть ли не со стоном прогинались под неимоверной тяжестью томов Большой Советской Энциклопедии, и вытянул из красного строя книгу с номером "21" на корешке. Торопливыми пальцами пролистал до статьи "Работорговля". И обомлел. Статьи такой не было. А лишь короткий, как выстрел, отсыл к другой статье -- "Рабство". Ко всяким зверюшкам, птичкам, городам, битвам, великим, не очень великим, а то и совершенно ему неизвестным людям статьи были, а по работорговле -- нет. Лихорадочно, глотая абзац за абзацем, проскочил раздел "Рабство" и понял, что его писали лишь для того, чтобы прищучить за этим самым рабством одних американцев, ввозивших когда-то на свои плантации тысячи рабов-негров. А о самой работорговле -- ни слова. Да и в списке литературы -- такая белиберда, что со смеху умереть можно.

Это еще сильнее раззадорило Пеклушина. Он захлопнул том, уж совсем напрочь перепугав охранника, поставил его на полку и подумал о том, что только дураки могли раньше считать, что работорговля умерла вместе с рабовладельческим строем. А был ли такой строй вообще, если при Сталине, при вроде бы социализме крестьяне в деревнях жили и работали на правах тех же рабов: без паспортов, без права выезда из родного колхоза и, что самое главное, практически бесплатно? Да и те же америкашки! Кажись, при капитализме жили, да еще при каком, а рабов гнали из Африки кораблями! А потом их друг дружке продавали. И есть ли вообще движение к прогрессу, о котором веками талдычат философы? Может, вовсе и не по восходящей развивается жизнь, а как-то иначе, рывками? Мы так долго считали, что живем при социализме, который пришел после капитализма, а теперь, оказывается, что социализм снова переходит в капитализм. Так, может, после капитализма у нас вновь наступят феодализм и рабовладение? Или они уже наступили? А может, и нет никаких "измов" на земле, а просто существуют на нашей несчастной планете миллиарды людей, существует жизнь, и внутри этой жизни есть все сразу и все одновременно: и социализм, и капитализм, и феодализм, и рабовладельческий строй?

-- А что? Ведь вполне может быть? -- спросил сам себя Пеклушин и элегантно поправил очки на переносице. -- Так что, стоит этим заняться?

Охранник понял вопрос по-своему и, в свою очередь, попросил:

-- Константин Олегович, так, может, вы позвоните кому надо, а то деда за колючку законопатят...

-- Отлично! Надо подбирать литературу! -- в возбуждении налил он себе стакан пепси и громко, с прихлебываниями, осушил его.

-- Посадят же, Константин Олегович... А он для вас старался...

-- Кто старался? -- только сейчас Пеклушин понял, что кто-то в комнате говорит кроме него.

-- Дед мой... Ну, что участковый наш, щенок этот, повязал...

Пеклушин сразу вспомнил одноглазого. Более неприятных типов он не встречал. И ведь вроде ничего особенного: маленький, сухонький, полуживой, а столько силищи в одном-единственном глазу, что, кажется, от одного его взгляда не только на голове, а и на ногах волосы шевелиться начинают.

-- Ладно. Я позвоню, -- небрежно пообещал Пеклушин. -- А он того, не заложит тебя?

-- Ни-ко-гда! -- четко произнес охранник. -- За дедом -- как за могилой...

"В могилу мы его и отправим. Пора уж", -- мысленно ответил ему Пеклушин.

-- Не лапай! Пошел в жопу! -- заорал кто-то в коридоре.

Охранник опять вскинул руку под мышку. Громкий звук тоже всегда несет опасность.

-- Да пусти ты! -- в комнату ввалилась девчонка, которую уже за спину, за грязную шахтерскую фуфайку, пытался удержать второй охранник.

-- В чем дело? -- резким, как фотовспышка, взглядом Пеклушин сразу впечатал в свою память лицо, выждал пару секунд и, поняв, что он действительно никогда в жизни не видел этой грубой девчонки, еще раз спросил, но уже спокойнее: -- Так в чем дело?

-- Убери своих псов! -- потребовала девчонка. -- А то со Слоном будешь дело иметь!

При каждом произнесенном слове кончик ее носа смешно подергивался, будто изображал из себя заслонку, эти слова как раз на волю и выпускавшую. Но еще смешнее казались ее глаза. Они были настолько разными, словно голову девчонки сшили из половинок двух разных голов.

-- Оставь ее, -- тихо приказал Пеклушин. -- Присаживайтесь на диван.

Сказал и тут же подумал, что если она действительно присядет, то диван нужно будет выбрасывать на помойку. Слишком уж грязной и засаленной, даже какой-то бомжистской казалась ее фуфайка. И еще Пеклушин подумал, что девчонка приперлась, чтобы напроситься в танцгруппу. В последнее время желающих заработать большие деньги да еще и за границей стало так много, что он вынужден был ввести конкурсный набор. Все больше и больше покупатели требовали качественный товар, а не просто лиц женского пола. Пеклушин еще раз внимательно изучил необычное лицо девушки и начал придумывать повод, как же ей отказать.

-- Ты зачем честную пацанку за колючку засунул, а? -- неожиданно спросила так и не присевшая девушка. -- Она тебе что, поперек глотки стояла?

Пеклушин густо покраснел. От всегда почему-то краснел от испуга.

-- Выйди, -- чуть слышно приказал он второму охраннику.

Тот удивленно посмотрел на шефа, которого еще никогда не видел таким по-рачьи красным, опустил наконец руку, держащую сзади фуфайку незваной гостьи, и беззвучно выскользнул по коврам из комнаты.

-- Кто ты? -- по-наполеоновски сложив руки на груди, спросил Пеклушин.

19

Ирину бил озноб. Зубы без остановки стучали друг по дружке, включенные невидимым, сидящим где-то под сердцем механизмом. Зубы не хотели подчиняться ей. Зубы хотели, чтобы она все-таки нашла ту кнопку внутри себя, которая отключит этот странный и неудобный механизм. Озноб настолько сильно был похож на тот, что бил ее в колонии в ночь побега, что она разжала почему-то закрывшиеся глаза и провела ими окрест. Нет, она стояла не во дворе колонии. Из-за угла пятиэтажки виднелся подъезд с двумя вывесками и джип под ним.

Подъезд был открыт и напоминал рот огромного чудовища. Десять минут назад это чудовище проглотило Ольгу и теперь хмуро молчало, точно не могло понять, лакомый ему достался кусочек или постнятина.

Ирине очень хотелось пойти вместе с Ольгой, очень хотелось самой взглянуть в глаза Пеклушину, но Ольга не разрешила.

-- Хватит базарить! -- отсекла она ее попытки. -- Я сама с ним сначала переговорю. Может, он еще не до конца скурвился. Слон сказал: Пеклуха многое может, если захочет, то и дело пересмотрят. А без этого ты кто? Зэчка беглая -- вот кто...

Она ушла, и стало Ирине еще тяжелее. Наверное, то мерзкое и ужасное, что висело над ней, давило ей на плечи, Ольга отчасти брала и на себя. А как ушла, так вмялось это все в ее спину -- и ни вздохнуть, ни слова сказать. Только озноб. Только стук зубов, который, кажется, слышен и там, в комнате, где разговаривают Пеклушин и Ольга...

Из черного зева подъезда они вышли так быстро, словно чудовище и вправду отрыгнуло их. На ступеньках стояли Ольга, высокий человек в очках, очень похожий на Пеклушина, на того Пеклушина, каким она видела его всего раз в жизни, и еще два парня. Один из них, в коричневой кожаной куртке, тоже казался знакомым. Но рассмотреть его толком она не успела. Все стоящие как-то быстро, по-военному сели в джип, и Ольга даже не повернулась в ее сторону. То ли теперь она была заодно с Пеклушиным, то ли не хотела взглядом выдавать Ирину.

Джип медленно, с царской солидностью тронулся от подъезда, и озноб сразу прошел. От Ирины уезжало что-то важное, очень необходимое, и она почувствовала острое желание побежать за ним, догнать, узнать, отчего же оно такое важное.

-- У тебя закурить нету? -- испугал ее вопросом длинноволосый парень на подкатившем мотоцикле.

Ирина испуганно утвердительно кивнула головой, хотя никаких сигарет у нее не было. Просто мотоцикл был черным, и парень -- таким же черным: в джинсах и кожаной куртке-косухе, утяжеленной цепями, цепочками и булавками. И мотоцикл с парнем до того казались единым целым, казались странным черным кентавром, что Ирина сразу даже и не поверила, когда парень отщелкнул ножку мотоцикла и встал с него.

-- А у тебя какие? -- снова спросил он и, достав из кармана куртки черную зажигалку, щелкнул ею. Пламя не появилось, и осечка почему-то напомнила Ирине об уехавшем джипе.

-- Извините, -- густо покраснела она. -- У меня нет сигарет. Я не курю. Мне очень нужно узнать, куда вон та машина поехала. Вы мне не поможете?

Она сказала это так быстро, а глаза у нее были такие умоляющие, что парень даже и забыл про сигареты.

-- А чего там? -- перетащил он жвачку от левой щеки к правой.

-- Я боюсь их, -- ответила Ирина.

-- Во даешь! Боишься, а сама за ними торопишься!

-- Ну, пожалуйста! -- взмолилась она.

Парень с явной неприязнью посмотрел на ее грязную фуфайку, явно не шедшую к свежему личику девчонки, посмотрел на ее пухлые губы и недовольно пробурчал:

-- Давай, падай за мной, старуха!

Ему все равно было нечего делать, а в этой погоне мерещилось что-то классное, так похожее на гонку рокеров в американском боевике. Он вдавил кнопку на черной коробке плейера, и хриплый голос Джеймса Хэтфилда из "Металлики" вломился под его черепную крышку.

-- Нью блад джойнс зыс йос! -- с кондовым горняцким акцентом заорал парень в поддержку Джеймсу Хэтфилду и нажал на газ.

Ирина, севшая сзади, еле успела вцепиться в жесткую воловью кожу его куртки. Английский она знала на среднем школьном уровне, но первые два слова из фразы смогла перевести. "Нью блад" -- "новая кровь". Страх от услышанных слов вжал ее в узкую спину парня.

20

А погони-то и не получилось. Джип исчез, словно растаял, рассосался в стылом предзимнем воздухе. На землю тихо, устало сеялся снег, и был он привычно серым, почти черным, самым обычным снегом Горняцка. Здесь никогда не видели иссиня-белого снега, словно еще по пути, в воздухе, пропитанном гарью труб, угольной пылью, выхлопами машин и копотью печек, он становился грязным и темным.

-- Вон там они тормознулись, -- неожиданно ткнул парень пальцем в сторону лесополосы и опустил ногу в кирзовой краге на асфальт.

Ирина не поверила ему. Следы всех шин казались ей одинаковыми, а две грязно-коричневые полоски, что уходили вправо от шоссе, к серым, костлявым деревьям, почему-то менее всех других походили на джиповские.

-- Железно, -- настаивал на своем парень. -- У них же "Гуд йиэр", классная штука. Таких в нашей дыре мало... Сходи -- зыркни, раз не веришь...

Скорее всего, он просто хотел от нее избавиться. Ирина тяжело слезла с уже нагретого сиденья и пошла прямо между двумя полосками по снегу. Она ничего не сказала парню, и он сразу пожалел, что связался с этой чокнутой в грязной бомжевской фуфайке. Если б не ее губы, сочные спелые губы, он бы, может, и не погнался за этим дурацким джипом, но теперь губы удалялись, и парень матюгнул сам себя за простоватость и стал менять кассету в плейере. Может, от того, что так он хоть не видел эти уходящие губы. Когда девчонка исчезла за деревьями, а в ушах истошно заорали "Фэйс ноу мо" о гробах и мертвецах, парень нажал на газ, и черный кентавр понесся прочь.

Грязные елочки следов, по которым ходко шла, почти бежала Ирина, уткнулись в холм в глубине лесополосы. От холма они тянулись влево, но здесь впервые Ирина увидела следы ног. Сначала их было много. Настолько много, что даже показалось, что вышедшие из машины хотели утрамбовать снег, хотя и непонятно зачем. Потом от холма к дальним тощим акациям потянулись лишь две цепочки: явно мужская и явно женская. А справа, навстречу им, шла еще одна, мужская.

Все так же не веря парню и внутренне усиливая это неверие в себе, Ирина все-таки решила пройти по следам обуви. У следующего холма, метрах в трехстах от остановившегося джипа ( если это, конечно, был он), следы оборвались, и только тут совершенно неожиданно для себя Ирина вдруг поняла, что не было никакого мужчины, шедшего тем двоим навстречу. Это возвращался тот, первый, мужчина. А женщина?

Одновременно с накатившим страхом Ирина вдруг заметила, что в замесе коричневой грязи от шагов что-то темнеет. Она опустилась на корточки, сгребла ребром ладони нападавший сверху на это пятно серый горняцкий снег и чуть не вскрикнула: спекшимся бурым сгустком на земле лежала кровь.

Ирина уже хотела бежать назад, к невидимому отсюда шоссе, к невидимому, но, может быть, ждущему ее парню и вдруг увидела, что стоит-то не возле обычного холмика, а искусственного, облепившего люк канализации. Зубы тут же застучали мелкой, страшной чечеткой. Озноб, ушедший куда-то далеко от нее, вернулся и трепал с такой силой, точно хотел наверстать упущенное за время отсутствия.

Непослушными руками она расчистила от снега люк. Срывая кожу с пальцев, потянула его за ржавый выступ. На люке в единой отливке чернели выпуклые буквы "Елецкая ИТК", и уже от одного того, что люк был изготовлен в колонии, изготовлен заключенными, Ирина еще сильнее поверила в то, что должна увидеть.

-- О-оля?! О-оленька?! -- спросила Ирина черноту колодца.

Она ответила молчанием.

-- О-о-о... -- начала она имя еще заунывнее, чем раньше, и осеклась.

Перед глазами серела скоба. Где-то внизу явно скрывались остальные.

Она спустилась в черноту, в шум от проносящихся по трубам потоков воды. Нащупав бетонный пол, спрыгнула на него. Вокруг лежала неоглядная ночь. С досадой Ирина подумала о зажигалке парня и тут же уловила чужой, отличающийся от шума воды звук где-то рядом. Это был звук жизни, и она шагнула на него.

-- А-а, -- стоном встретила ее тьма.

-- О... О... О-оля, -- еле выдавила она. -- Это ты?

-- У... ух-ходи, -- прохрипела тьма вроде бы знакомым и вроде бы незнакомым голосом. -- Он уб...бьет и тебя... Он...

-- Молчи... Молчи... У меня там, на шоссе, мотоцикл... Я отвезу тебя в больницу, -- пыталась Ирина нащупать подмышки Ольги, чтобы подтащить ее к скобам, к мутному, сочащемуся через люк свету.

-- С-сука... Он... в живот, а я... Не трог-гай... Мне больно, когда ты тащишь... Мне очень бо... бо-о-ольно...

Слезы щипали Ирины глаза, слезы, наверное, ослепили бы ее, но здесь, во тьме, она и так ничего не видела и оттого не вытирала их, и они бежали, бежали, бежали, солью обжигая губы.

-- Ну, потерпи... Ну, еще чуть-чуть, -- умоляла она Ольгу.

Когда Ирина уперлась спиной в скобы, и полумрак чуть размыл темноту с лица Ольги, Ирина даже почувствовала радость. Как будто уже то, что она вытащила ее из тьмы, означало, что Ольга спасена.

-- Еще немного, -- посмотрела вверх, на люк, сквозь который сеялся крупными хлопьями снег. -- Я сейчас сбегаю на шоссе. Там мотоциклист. Он тебя отвезет в больницу...

-- Стой! -- поймала ее за руку Ольга.

Холод ее пальцев ожег Ирино запястье. Такой же точно холод был лишь у металлических скоб.

-- Кранты мне, Ирк... кранты... Крови, гад, мно... много вытекло... Я... я по ногам чую: много... И бо... больно в животе... как ножовкой пилят... И пить, сильно пить хо... хочу, -- она открыла рот, и каждая упавшая на тяжелый, уже почти не подчиняющийся язык снежинка казалась глотком воды.

-- Я быстро...

-- По... поздно... Сдохну я...

-- Не говори так! Ты должна жить... Мне без тебя никак нельзя... Меня ж в колонии...

-- Что?.. Что в колонии?..

-- Меня... та убьет...

Ирина дышала на хрупкие пальчики Ольги, Ирина целовала их, но пальцы становились все холоднее и холоднее. Наверное, металлические скобы были уже теплее.

-- Не бо... не бойся, -- еле вышептала пересохшими, ставшими какими-то бумажными, чужими губами Ольга. -- Убить тебя должна была... я.

-- Ты?! -- отпрянула Ирина и больно ткнулась спиной в стальные ребра скоб. Взгляд искал подтверждения ошибки, подтверждения отказа от того, что она услышала, но лицо Ольги, восковое, бледное, больше похожее на голову мраморной статуи, чем на лицо живого человека, не выражало ничего.

-- Я... Я... Слон в муляве попросил, чтоб я тебя... чтоб сразу, как за колючку попадешь... Сло-о-он, -- ее, казалось бы, оледеневшие пальцы вдруг напряглись, обжали подрагивающие Ирины пальчики, -- Сло-о-он мне обещал, что если я тебя... то он на мне... женится, -- еле выдохнула она последнее слово и бессильно закрыла глаза.

-- Нет, не верю! -- упрямо произнесла Ирина. -- Ты успокаиваешь меня. Мурку убили наши. Убили ножницами нашего отряда.

-- Не-ет, -- упрямо повторила Ольга. -- Ножницы я украла после работы, в вашем це... цехе...

-- Оленька, милая, не умирай! -- вскинулась Ирина. Она все еще не верила Ольге. Она не хотела верить. Она возненавидела бы себя, если бы сейчас вдруг в это поверила. -- Я быстро! Только до трассы добегу!..

-- И плиту я... Сверху... Токо, гад, колено ободрала...

-- Не надо, не говори, -- умоляла Ирина, а память действительно подсказала: камера ДИЗО, вскакивающая с лежака за косметикой Ольга, ее ободранная коленка и какой-то смущенный взгляд.

-- И уб... убила бы... Убила... Как Мурку, с-стерву... Убила бы тебя, но... но ты оказалась не та...

-- Как не та? -- уже с ужасом спросила Ирина.

-- Не та... Не та, -- упрямо повторила заплетающимся языком Ольга. -В камере... ДИЗО... я тебя "прощупала"... Другая ты, не стукачка... как... как Слон писал... И это... накрасила ты меня классно... Я прям тащи-и-илась, -- простонала она долгим "и".

-- Зачем ты... так?.. Не надо...

-- А му... муляву свою я Спице в мартац за... зафундыбулила. Сло... Слон все равно пе... печатными буквами накалякал... И имени там мо... моего нету... Кранты теперь Спице, г-гадине вонючей!.. Наш подполковник все равно муляву на... найдет... Он ушлый...

-- Оленька, милая, молчи, -- уже и не старалась сдерживать бесконечные слезы Ирина. -- Молчи! Я быстро!.. Только до дороги, за транспортом...

-- И... Ир... ска... скажи Слону, я... я... я... его любила, -- она произнесла это, не открывая глаз, произнесла как бы уже откуда-то издалека, куда уносило ее что-то холодное и властное. И вдруг вспомнив нечто важное, разлепила тяжеленные, чудовищным клеем смазанные веки. -- А ты меня, Ирк, так... так на свадьбу и не накрасила...

21

Дверь действительно воняла самогоном. Такое впечатление, что аппарат вделан в нее вовнутрь, и стоит только воткнуть шланг в замочную скважину, как оттуда в бутыль хлынет мутная сивуха.

Пеклушин не наврал. Его сосед снизу гнал самогон, видимо, и днем, и ночью. По инерции, что ли? Сейчас водка в магазине получалась дешевле самогона, выгнанного из сахара.

Дверь распахнулась, и запах стал так силен, что Мезенцеву показалось, что он не только его нанюхался, а и успел тяпнуть граммов двести.

-- О-о! Мент! -- совершенно беспардоннно воскликнул маленький лысеющий мужичонка.

На "мента" Мезенцев даже не отреагировал. Как будто говорили о другом человеке, а не о нем. А мужичок почему-то сразу понравился. Может, тем, что был похож на покойного отца Мезенцева.

У мужичка было такое лицо, что профессию мог бы определить даже ребенок: черным углем, как у женщин -- тушью, очерченные глаза, глубокие с такой же чернотой на дне морщины, красно-синие штришки рваных сосудиков на носу и ввалившихся щеках. И ко всему прочему мужичок, несмотря на свой маленький рост, был сутул. "На узких пластах заработал", -- вспомнил и своего отца Мезенцев, тоже маленького и тоже сутулого забойщика, который, в три погибели согнувшись, отвкалывал в свое время почти тридцать лет в забое. И не одну тонну угля выгрыз, между прочим, из узких полуметровых пластов антрацита. Впрочем, удивляться было нечему. В Горняцке из каждой второй квартиры, из каждого второго дома навстречу Мезенцеву вышел бы шахтер.

И весь город был с таким же черным, навечно въевшимся в кожу налетом, с таким же измученным каторжным лицом, с такими же пьяными дурными глазами, не желающими по-трезвому смотреть на себя и на тот изуродованный мир, что лежит окрест.

-- Заходи, мент! Гостем будешь! Я гостям завсегда рад!

Уже то, что Мезенцева, как милиционера, приглашали в квартиру, казалось невидалью. Во времена, когда всех вокруг грабили и бронированных дверей и решеток становилось все больше и больше, представителей власти дальше порога не пускали.

Мезенцев прошел на кухню, даже не подумав, что нужно бы разуться. То ли и вправду он уже превратился в настоящего милиционера за день ношения формы, то ли не хотелось снимать обувь в квартире, где пол был грязнее асфальта на улице. Сев на предложенный шаткий стул, он достал пеклушинскую бумагу из папки. Рука замерла над столом. Бумага казалась самолетом, которому некуда приземлиться -- до того плотно был уставлен стол банками, склянками, тарелками, мисками. И в каждой из этих емкостей лежало по стольку окурков, что остатков в них хватило бы для суточной работы табачной фабрики.

-- На вас поступила жалоба. По поводу сильного запаха сивушных масел, -- нет, этот аэродром на столе пеклушинскую бумагу на себя не принимал, и Мезенцев вынужден был положить ее на колено и прикрыть ладонью. -- А также частых ударов гаечным ключом по трубам центрального отопления.

Мужичок обернулся, осоловелыми глазами посмотрел на оббитую краску на батарее и почему-то обрадовался.

-- Точно! Мочу так, чтоб у него, гада, очки треснули!

-- Но это же хулиганство! -- возмутился Мезенцев и сунул руку в карман, где лежала бумажка Хребтовского с новым номером банковского счета на взимание штрафов.

-- Это не хулиганство, -- не согласился мужичок. -- Это наш ответ Чемберлену! И потом... вот ты мне скажи, -- всплеснул он короткими ручонками, словно хотел точнее добросить до уха Мезенцева свои слова. -Вот скажи: имею я право хоть как-то отреагировать на его дикость?

Мезенцев мысленно представил узкое умное лицо Пеклушина и не понял, что же в нем дикого.

-- А я считаю, что имею! Полное рабочее право имею!

Пальцы вытянули теплую бумажку из кармана. Мезенцев пробежал глазами по длинному ряду цифр, делавшему этот банковский счет похожим на шифрограмму разведчика, и у него заныло под сердцем от предощущения, что придется эту галиматью вписывать в квитанцию.

-- Он же, сученыш, воет по ночам! -- почти выкрикнул мужичок и одним этим вскинул глаза Мезенцева от бумажки на его сморщенное, как запеченное яблоко, лицо.

-- Воет? -- переспросил он.

-- Как волчара! И на стенку прыгает!

Прыжком на месте мужичок подтвердил свои слова, а зазвеневшая от него рюмка на столе словно поддакнула, что ее хозяин не врет.

-- Наверное, это музыка, -- вспомнил Мезенцев рассказ Пеклушина о звуках джунглей, которые он прослушивает после работы.

-- Ни хрена себе музыка! -- возмутился мужичок и выпятил свои кнопочные глазки, но даже выпяченными они остались такими же маленькими и такими же по-шахтерски грязными. -- Ты б среди ночи от такого воя проснулся, точно бы в штаны наделал!

По лицу Мезенцева хлестнуло жаром. Он чуть не врезал мужичку по челюсти и, может быть, только бумажки, занявшие обе его руки, помешали ему это сделать.

-- Ты бы в выражениях-то...

-- А что? -- удивился мужичок. -- Я никогда не вру. Воет по-страшному. Аж жалко его! Оппонент же он.

-- Кто? -- не понял Мезенцев.

-- Оппонент... Ну, хрен у него не работает. Мочалка, в общем...

Согнутым вниз указательным пальцем мужичок изобразил то, что он подразумевал, но Мезенцев ему не поверил.

-- У него же почти каждый вечер -- женщины, -- попытался он переубедить мужичка, вспомнив рассказ Пеклушина о водяном матрасе, женщинах, любви.

Вскинутыми бровями тот так плотно сплющил морщины на лбу, что лоб стал похож на страницу школьной тетради для русского языка: сплошные линейки. В такую же линейку была его измятая, давно не стираная рубашка, и оттого мужичок вместе со своей одежкой превратился в нечто похожее на изображение, сложенное из полосок. Вытяни одну из них вбок -- и мужичок сплющится. И от этой искусственности, нереальности картинки Мезенцев еще сильнее не поверил ему.

-- Он мне сам хвастался... Ну, что каждый день с женщинами... И вообще...

-- Какие бабы?! Да в его квартире за все время ни одной девки не перебывало! Я-то знаю. Сам слежу. И жена -- тоже, -- показал он в сторону зала, хотя явно жены дома не было. -- У Пеклухи до перестройки все было как положено: жена, дочка. Но он же комсомольским козлом служил. А у них в обкоме -- пьянка на пьянке. То актив, то пленум, то обмен опытом, мать их за ногу! -- ругнулся мужичок, но теперь уже Мезенцев ничего не испытал: ни возмущения, ни удивления. Ругань в устах мужичка казалась чем-то вроде дыхания. -- А где водка, там и бабы. А где бабы, там и гриппер...

-- Триппер, -- уточнил Мезенцев.

Ему почему-то не хотелось прерывать мужичка. Даже вылетевшее словечко казалось лишним, ненужным. По большому счету, мужичок говорил плохое о Пеклушине, а плохое всегда интереснее хорошего. К тому же то, что он рассказывал, было похоже на постепенное стирание пыли с работающего экрана телевизора, когда после каждого нового движения тряпкой обнажались истинные краски.

-- Я и говорю: гриппер... Первый раз он жене лапшу на уши повесил, что, мол, попал в кожвендиспансер из-за экземы... Знаешь, есть такая штука на нервной почве? Чешется так, что, сколько ни чешешь, а хочется еще чесать. Так всего зеленкой измазывают. В том числе и это, -- снова показал изогнутый вниз указательный палец с черным, намертво отбитым ногтем. -- Так знаешь про экзему?

-- Знаю, -- кивнул Мезенцев, хотя слышал о ней впервые.

-- Жена поверила. Купилась, значит, на эту утку. А второй раз такую экзотику поймал, что без операции уже не обошлось. Короче, чего-то там ему вырезали,.. ну, что-то вроде стержня... Без него теперь у Пеклухи никакой напруги нету. Жена, как узнала, ушла. А потом... Потом ГКЧП случился и все остальное, включая искоренение комсомола из повседневного момента жизни...

Перед глазами Мезенцева возник желтый конус света, обнаженная женская фигура внутри него, тоже почему-то желтая, словно и не было там женщины, а просто свет уплотнился в середине конуса и приобрел красивый, притягательный контур. Господи, неужели он не мог понять сразу? Пеклушин не просто продавал девушек. Он мстил им. Беспощадно мстил за ту одну, что одарила его "экзотикой", хотя, может, и не было никакой экзотики, а просто поймал он банальный сифилис да умудрился запустить его. Наверное, если бы мог, то месть приобрела бы иные формы, но в том-то и дело, что он не мог, а мстить хотелось, ох как хотелось. А потом, когда оказалось, что месть дает не только душевное успокоение, не только ласкает, щекочет сердце, но и приносит немалые деньги, он уж и не считал это местью, а просто работой.

А почему выл? От бессилия? Оттого что непонятно, кто он: по внешнему виду мужик, а на самом-то деле вроде и не мужик? Но ведь не он один такой на свете. Зачем же выть-то?

-- Ты говоришь, он и в стены бьется? -- впервые назвал Мезенцев мужичка на "ты", и мужичок показался ему сразу после этого еще ближе и роднее. -- А зачем?

-- С досады, наверно, -- почесал мужичок за ухом. -- А может, от одиночества. Он же по вечерам все один да один.

-- Неужели в рестораны не ходит? -- удивился Мезенцев.

-- Не-а. Жена говорила, боится он чего-то. Днем без охранников носа не кажет. Ночью за бронированной дверью спрячется и воет. А в ресторан? Да-а... Мне б его гроши, я б гульнул! А он... Может, боится, что отравят...

Мезенцев задумчиво кивнул. Он все еще не верил в то, что Пеклушин воет, и пытался вспомнить, на что похож вой. На стон? На рев? На плач? Точно -- на плач! Пеклушин не выл. Он плакал. Нет, он не просто плакал. Он рыдал! Ему было страшно. Безумно страшно. Нестерпимо страшно, но он все равно продолжал делать то, от чего ему было так страшно. Но от чего? Неужели он так боялся тех двух девчонок?

22

Рабочий стол, кресла, диван, телевизор, компьютеры, книжный шкаф с пудовыми томами энциклопедии и даже оба подоконника на время как бы исчезли из кабинета Пеклушина в его офисе, хотя никуда они не исчезали. Просто они так густо были укрыты слоем цветных фотографий, что, казалось, в комнате ничего нет, кроме стен и фотографий.

С каждого снимка на Пеклушина смотрели девушки. Где кокетливо, где озорно, где со стыдом, где с вызовом. На некоторых девушках сохранились намеки на одежду вроде прозрачных газовых платков или узеньких шарфиков, но по большей части не существовало и этого, и вся комната напоминала женское отделение бани, куда одновременно с грохотом ворвались три с лишним десятка обнаженных красавиц. Некоторые из этих снимков были уж совершенно вульгарными и по-животному вызывающими, но именно они больше всего нравились Пеклушину, потому что лучше любых других демонстрировали "товар".

-- Уехали, Константин Олегович, -- обозначил себя вошедший в кабинет телохранитель.

Пеклушин обернулся, посмотрел на знакомую коричневую кожаную куртку и спросил эту куртку:

-- Доволен?

-- Еше как! Кто б ему в каком "Андрее" столько "зеленых" отвалил!

Пеклушин вспомнил хлипкую матерчатую куртчонку фотографа, его старые морщинистые ботинки, брюки, забывшие прикосновение утюга, и подумал, что, наверно, переплатил. Но вернуть деньги назад было уже невозможно. Джип мчался по городу к вокзалу, к московскому поезду. А потом Пеклушин подумал, что он все-таки купил у фотографа по три экземпляра каждого снимка, и если из одного из них сделать рекламный буклет, то два остальных можно "толкнуть" в западные журналы под своей фамилией. Тем более что на некоторых голеньких дурех он предусмотрительно напяливал армейскую фуражку со звездой, а на Западе от такого антуража все редакторы почему-то впадали в кайф.

Иногда сквозь эти сладкие, приятные мысли проскальзывала горечь от случившегося утром. Нет, он не жалел о том, что в психозе все-таки выстрелил несколько раз в живот этой наглой девчонке с разными глазами. Горечь была от того, что даже после избавления от Забельской он не освободился от страха. Вот выстрелил, ничего не почувствовав, вот схоронил ее в надежном месте, обезопасив себя, а сердце ныло, ждало новой опасности. Где-то еще шлялась Конышева, и даже Хребтовский не мог ничем помочь. А хотелось, очень хотелось, чтобы исчезли с земли люди, знавшие хоть что-то из его тайн, знавшие такое, за что он мог поплатиться или жизнью, или свободой.

Скрип тормозов вернул его к реальности. Джип, что ли, вернулся? Неужели фотограф что-то забыл? Или посчитал, что мало заплатили?

Пеклушин прошел вдоль строя ног, ягодиц, грудей, напомаженных ртов, выглянул в окно и неприятно ощутил, как вздрогнуло сердце. У входа в "Химчистку"-"Клубничку" стоял автомобиль с овальными фарами. На фоне темно-темно-зеленого колера блеснул кружок с тремя стрелками.

"Новый "мерс". "Е-класс", -- с тошнотворной, давящей на грудь завистью подумал Пеклушин. -- Ну, Слон дает! Наверно, прямо на выставке купил, в Москве... Ничего-ничего, -- обвел хищным взглядом фотографии. -После этой "раскрутки" я себе точно "Порше" куплю. Вот тогда я на его свиную харю посмотрю!"

-- Здорово, Костя! -- шагнул в кабинет Прислонов.

На его костюм лучше было не смотреть. А то расстройства еще больше, чем от "мерса".

-- Добрый день, Витюша! -- по-мальчишески всплеснул руками Пеклушин и расширил лицо улыбкой.

Прислонов посмотрел на эту уже не раз виденную улыбку, которая больше походила на гримасу плачущего, чем на улыбку, вскинул левую руку с остро блеснувшим циферблатом часов "Крикет", но на стрелки даже не взглянул.

-- Мясом торгуешь? -- после вялого рукопожатия Прислонов пошел вдоль фотографий. -- Ну-у, что: ничего, сплошная свежина! Малолетки? -- Пальцем в синих буквах татуировок приподнял он один из снимков, на котором столичный фотограф сумел чуть ли не наизнанку вывернуть девчонку.

-- Подарить? -- угодливо согнулся Пеклушин.

Он был заметно выше Прислонова, и от этого ощущал себя как-то неудобно.

-- Живьем, что ли?

Пеклушин согнулся еще ниже, но все равно остался выше гостя.

-- Можно и живьем.

-- Ну да! Чтоб потом от твоих "сосок" на винт намотать? -- и швырнул снимок на пол.

-- Да ты что, Витюша! -- искренне возмутился Пеклушин. -- Они все чистенькие! Свежак стопроцентный! Знаешь, как т а м нравится?! -- показал он в ту сторону, где заходит солнце. -- Заказов -- море!

Прислонов прошел к дивану, повернулся и швырнул себя на кожаную обивку прямо поверх фотографий. Рукой смахнул снимки с подлокотника, по-блатному цыкнул через щель в передних губах и кивнул на коричневую куртку:

-- Убери своего "пристяжа". Есть маленький базар.

Под ним сухим хворостом похрустывали свеженькие глянцевые снимки, а Пеклушину казалось, что это внутри у него похрустывают нервы. Если бы мог, врезал бы кулаком Прислонову прямо по роже, прямо по его мокрым губам, по землистому зэковскому лицу, по уродливому шраму на левой щеке. Но в том-то и дело, что не мог. Не дрался он никогда в жизни и потому не знал, получится удар или нет. А пистолет с закопченным стволом лежал в верхнем ящике стола.

Пеклушин повернулся к телохранителю Прислонова, который огромной черной гориллой стоял у дверей кабинета и старался издалека разглядеть снимки, потом -- к своему, сравнивая их, и только потом решился:

-- Я ему доверяю.

-- В натуре? -- бросил Прислонов ногу на ногу.

-- В натуре, -- уже чуть ли не с вызовом ответил Пеклушин.

-- Ладно. -- Полюбовался Прислонов золотой печаткой с бриллиантом на безымянном пальце левой руки. -- Базар такой: в обмен на мой долг я обещал кое-кого убрать за колючкой. Помнишь?

Шея окаменела, но Пеклушин все же кивнул. В затылке что-то хрустнуло, словно шея и вправду превратилась в гранит, а Прислонову показалось, что собеседник еще и крякнул в ответ.

-- Лады... Но при базаре ты бухтел, что та чувиха -- козел* и ------------- *Козел ( блатн. жарг.) -- доносчик. шестерка. А в натуре?

-- Что в натуре? -- Пеклушин уже начинал путаться в воровских терминах, а слово "натура" могло означать что угодно.

-- А в натуре выходит лажа, -- сощурил глаза Прислонов. -- Обвенчал* ты ее не за дело**, а по сплошному понту, и захиляла она за колючку, хотя никакой магазин на уши не ставила...

-- Витюша, ты извини, -- побледнел Пеклушин и стал еще красивее, ну совсем до противного красивее. Душу распирал страх, который приходил только по вечерам, страшный, стон выжимающий изо рта страх. Он все-таки сглотнул его. -- Я не все понимаю из того, что ты сказал... Ты что же, и вправду считаешь, что та девка -- не шестерка? Ты веришь всяким стукачам, а не мне?

-- Мои стукачи -- проверены, -- отрубил Прислонов. -- Точнее, были проверены... Пока ты... своей игрушкой...

Страх окаменел у Пеклушина внутри. Теперь уж не двигалась не только шея, но и все остальное. Как бы он ни прикидывался непонятливым, но то, что игрушка по-зэковски -- пистолет, -- это он знал точно.

-- Ты о чем? -- еле выдавил он.

Как ни каменил его страх, но этот же страх заставил его пройти за стол и сесть в свое любимое кожаное кресло, сесть прямо на фотографии, но зато ближе к верхнему ящику стола.

-- Зачем ты замочил Ольку? -- вроде бы тем же невыразительным тоном проговорил Прислонов, но в том, как он произнес имя девушки, прозвучало что-то зловещее.

-- Витюша, ты что-то путаешь, -- постарался быть убедительным Пеклушин. -- Девушка с таким именем действительно приходила ко мне в первой половине дня. Она просилась в танцгруппу в Европу, -- соврал он и от того, что это получилось как-то мягко, естественно, зауважал сам себя. Все-таки не зря в свое время он столько раз выступал на активах и собраниях всех видов и рангов. Тогда он -------------- *Обвенчал ( блатн. жарг.) -осудил. **Дело ( блатн. жарг.) -- преступление. запросто умел владеть залом. Сейчас, кажется, одним лишь Прислоновым, которого, впрочем, умным никогда не считал. -- Я обещал подумать, хотя у нее такие данные...

Прислонов прожег его взглядом. Неужели убедительность Пеклушина показалась убедительностью только ему одному?

-- Ну, неординарные данные... Хотя в ней есть и своя немалая симпатия, -- он с брезгливостью вспомнил ее грязные холодные пальцы, которыми она после его выстрелов в живот пыталась поймать его чистенькие, холеные запястья, а сама все сползала и сползала вниз. -- Она ушла, и больше я ее не видел... Можешь спросить моего телохранителя, -- кивнул он влево на коричневую кожаную куртку. -- Я потом весь день занимался с фотографом... Впрочем, если ты ходатайствуешь за нее, я готов... Я могу устроить ее в ближайшую группу в Турцию. С Европой сложнее. Там нужен товар поизысканнее.

Прислонов мрачно молчал. В последнее время он не испытывал никаких чувств к Забельской, но сейчас, только оттого что Пеклушин явно врал, он вдруг ощутил жалость к своей бывшей подруге. Не закажи он ей тогда в ксиве убийство Конышевой, не было бы их дурацкого побега, не было бы ее гибели в грязном, холодном водонапорном колодце, а то, что прибежавшая час назад растрепанная, перепуганная и заплаканная до намертво слипшихся глаз Конышева не наврала, он понял сразу. А у Пеклушина глаза дергались, глаза искали опору и не находили.

-- Кстати, раз уж мы заговорили о том деле, -- первым прервал молчание Пеклушин. -- Мне сейчас очень нужны деньги. Я мог бы получить свой долг?

-- Деньги, Костенька, такая штучка, что они всем нужны, -- с хрустом встал с кожаного дивана Прислонов. -- А у меня они -- в деле... Ты Зубу должен? -- вспомнил он о бумажках зубовского общака, которые разбирал утром.

-- Да, -- удивился его осведомленности Пеклушин. -- Но там существенно меньше, чем ты мне должен. Там на порядок меньше.

-- Считай, что мы квиты. Общак Зуба -- теперь мой общак.

-- Но это нечестно, -- наклонился к ящику стола Пеклушин. -- Ты разоряешь меня...

-- А честно сопливых пацанок в шлюх превращать?! -- дернул шрамом Прислонов. -- Мне, вору в законе, это западло, а ты... ты...

-- Тебе что, шлюху свою стало жалко? -- сощурил Пеклушин глаза за матовыми стеклами очков, рванул левой рукой ящик и выхватил из него пистолет.

Он даже не знал, зачем это делает. Страха вроде бы уже не было. Его место в душе заняла ненависть. Страшная, нечеловеческая ненависть, от которой он тоже готов был взвыть. Никакой пистолет не мог вернуть деньги, раз Прислонов напрочь отказался от своего долга. Наверное, пистолет хранил память о том, как легко можно выпутаться из любой западни несколькими выстрелами. Пистолет уже ощутил запах крови. И он ощутил вместе с ним. Особенно когда увидел, что убить оказалось легче, чем перевезти группу девчонок через границу. Главное -- не вспоминать об этом.

Пистолет дрожал в вытянутой руке Пеклушина.

-- Ты... ты... -- слова исчезли из его головы, словно он их все разом забыл.

Пеклушина уже не было в Пеклушине. За красивой оправой очков жил зверь, страшный дикий зверь, готовый вот-вот завыть. И только одно мешало сейчас Пеклушину, чтобы решиться на самое страшное: в Ольгу он стрелял в упор, а до Прислонова было не меньше семи метров дистанции. Но он все же нажал на спусковой крючок.

Под звук выстрела, громом ударивший по ушам, Прислонов прыгнул вправо, к черной туше охранника. С того дня, как его короновали на вора в законе, оружия он не носил, потому что уже само звание как бы делало его бессмертным, а ближайший "ствол" сейчас грелся под мышкой у телохранителя. А тот, как назло, настолько увлекся поиском самых больших грудей на фотографиях, что не только не слышал разговора, но и не заметил появления пистолета в руках у Пеклушина.

А когда грохнул выстрел и кто-то кинулся на него слева, он машинально сам отпрыгнул к компьютерам и сшиб локтем огромный монитор на пол. Избавляясь от ваккума в трубке, кинескоп монитора рванул гранатой и перекрыл своим грохотом второй выстрел.

Прислонов внезапно наткнулся на затвердевший воздух, попытался проломить его грудью, чтобы прорваться, пробиться к пистолету своего тупого телохранителя, но воздух резко почернел. Он хватанул его широко открытым ртом, но ни одного глотка не поймал. Воздух словно бы выкачали из кабинета, залив на замену ему нечто черное и дурманящее голову. И когда Прислонов глотнул еще раз, то, наверное, вовнутрь попало именно это черное и дурманящее. И он упал лицом прямо на пластиково-стеклянные останки монитора.

Телохранитель Прислонова все-таки успел выхватить свой теплый ТТ, сбросить предохранитель и послать ответную пулю в сторону Пеклушина, но того за столом почему-то не было, и пуля всего лишь проколола кожаную спинку кресла. Ствол тут же метнулся вправо, метнулся к тому, что двигалось, и послал вторую пулю туда.

-- Ма-а! -- взвизгнул впрыгнувший на подоконник охранник Пеклушина.

Он уже распахнул окно, ощутил спасительный холод улицы, но какой-то острый крючок вонзился ему в спину и потянул назад. Он обернулся, чтобы увидеть, что же это за рыбак заудил его, и тут же второй крючок, вонзившись уже в грудь, дернул его назад, в комнату. Охранник упал ничком на пол, прямо на скользкие яркие фотографии, которые он уже не видел.

В расширившихся карих глазах прислоновского телохранителя отпечаталась коричневая кожаная куртка с раскинутыми в стороны рукавами, отпечатался стол, все еще укрытый пестрой скатертью фотографий, и то, что за этим столом не было Пеклушина, успокоило его. В запале перестрелки он не помнил, попала ли его первая пуля, и только тишина, обрушившаяся на комнату, пыталась убедить его, что попала. Он повернулся к лежащему Прислонову, громко раздавив осколок стекла, и вздрогнул от одновременной острой боли в плече и грохоте выстрела.

-- А-а! -- разжались от этой резкой боли его пальцы, и черный уголок ТТ, отлетев метра на два в сторону, упал на пол, прямо к стриженой голове неподвижного пеклушинского охранника.

-- Стоять! -- омертвил его голос.

Пеклушин и сам не помнил, зачем он нырнул под стол после того, как увидел падающего Прислонова. Может, не хотел досмотреть сцену падения? Или успел заметить какое-то движение у его охранника? А, может, не было ни первого, ни второго, а просто спасло заученное с детства: нашкодил -спрячься. В детстве это выручало часто. И он спрятался. И спасся, пока прислоновский амбал крушил его собственного охранника, оказавшегося сволочью и трусом.

-- Не двигаться! -- добавил он, хотя черная кожаная куртка и без того не двигалась.

Что делать дальше, Пеклушин не знал. И если бы не стоящий метрах в семи напротив него и затравленно дышащий охранник с уродливо набухшей нижней губой, он бы просто завыл.

23

Опорный пункт встретил чавканьем. Еще никого не видя, Мезенцев уже поздоровался.

-- А-а, ш-шдорово! -- голосом Шкворца ответили ему.

Мезенцев заглянул в соседний кабинет и, как ни ощущал раздражение, готовое вот-вот выплеснуться на кого-нибудь, на мгновение забыл и о нем. За столом, покрытым газетой, египетским фараоном восседал Шкворец, а перед ним лежало не менее двадцати бутербродов с колбасой, салом и сыром.

-- Заходь! -- по-фараоновски властно махнул он рукой и, экономя движения, этой же рукой на возврате ее к родному телу отправил в рот очередной бутерброд. Отправил целиком.

Разжевав тягучее сало крепкими белыми зубами, как-то радостно спросил:

-- С энэсэсом тебя?

"А ты откуда знаешь?" -- с еще более усиливающимся удивлением подумал Мезенцев, прислонившись плечом к дверному косяку.

-- У меня агентурная работа хорошо поставлена, -- ответил на мысленный вопрос Шкворец. -- Все про всех знаю. Особливо на своем участке... А с Хребтовским ты зря поцапался. Он мужик дужжэ мстительный... А все потому, что ты ему при назначении не проставился! Точно? Горилку не поставил?.. Ну, водяру, в смысле?

"Не поставил", -- про себя ответил Мезенцев.

-- То-то и оно!.. Теперь горилкой не отделаешься. Теперь надо ему коньяк подарить. Хранцузский!.. Сразу энэсэс сниметь!

"Перебьется!" -- мысленно выплеснул раздражение Мезенцев.

-- От и зря! -- вбив в рот следующий бутерброд, пробурчал Шкворец. -Не подмажешь -- не поедешь. Нельзя от всего народу так отличаться! Ты ж и в морпехе таким був правильным, а правильных, друже, нигдэ нэ люблять. Ты на меня не обижайся. Это я тебе как старший по возрасту и стажу говорю. Ты понять должон: вид поганойи вивци всэ стадо болийэ...

Пальцы правой руки с хрустом сжались в кулак. Мезенцев еле сдержал себя. В эти секунды все зло мира сосредоточивалось уже не в бледной образине Хребтовского, а в круглощекой жующей роже Шкворца.

"Сам ты, гад, поганая овца!" -- мысленно крикнул он ему.

-- Ты не прав, -- с неожиданной резкостью отреагировал Шкворец. -- Я от других сильно отличаться не стараюсь. Кому надо -- ставлю. Кого надо и когда надо -- закладываю. А иначе в нашем милицейском деле долго не продержишься. Со свету сживуть. Зато на участке в мэнэ -- полный коленкор! Мои бандюги, если им разборка приспичила, у другой район уезжают. От так жить и Родине служить трэба!

"Прямо Шерлок Холмс и Эркюль Пуаро вместе взятые! -- про себя уколол его Мезенцев. -- А раз все знаешь, скажи: что за машина у подъезда пеклушинского офиса стоит? Неужто новую вместо джипа купил?"

-- Прислонов на твой участок приехал, -- очередной бутерброд Шкворец уже в рот целиком не отправил, а откусил от него половину. -- Знаешь, кто это?

"Знаю", -- со злостью и раздражением ответил мысленно Мезенцев.

-- То-то!.. Видать, дела у него какие-то совместные с Пеклушиным.

"Газеты свои у меня забери", -- не открывая рта, потребовал Мезенцев.

-- Да, чуть не забыл: газеты мне назад давай! Я ж там еще не все кроксворды угадал. Я ж эти газеты заразные у лоточника токо потому и беру, шо в них кроксворды. А так не-е, не читаю. Скукота и брехня.

Газеты -- объявления -- Конышева. Цепочка замкнулась, и Мезенцев сразу вспомнил, что жена Шкворца говорила о каком-то долге. Кажется, пятьдесят тысяч. Мезенцев рывком достал из накладного кармана куртки сложенные вдвое деньги -- свою первую милицейскую зарплату плюс подъемные, вытащил из пачки банкноту с видом на ростральную колонну Санкт-Петербурга и текущей под нею мутно-зеленой водой Невы, шагнул к столу и положил ее рядом с бутербродами.

-- А шо это? -- от удивления сглотнул Шкворец быстрее обычного тугой сгусток хлеба и сала.

-- Жене передай, -- впервые за время их "беседы" вслух произнес Мезенцев. -- Ей Конышева была должна. Теперь они в рассчете...

Где-то за стеной лопнул воздушный шарик. Потом раздался звук погромче -- как будто дернули за нитку новогоднюю хлопушку. "Ма-а!" -истерично, утробно разорвал сонную тишину двора чей-то крик, и разом, один за другим, лопнули еще два шарика. Только гораздо громче и гораздо более похоже на пистолетные выстрелы.

-- Е-мое! -- обернулся к окну Шкворец. -- Разборка!.. На твоем участке, у Пеклушина! -- заметил он упавшую вовнутрь кабинета коричневую кожаную куртку.

Оттуда же такнул еще один неприятный, явно оружейный звук -- и все стихло.

Мезенцев бегом бросился на улицу, на ходу раздирая на груди металлические кнопки милицейской куртки.

Грохнув стулом о стену, тяжело зашлепал к выходу и Шкворец. Добежал до двери и тут же вернулся к столу, сгреб толстыми крупными пальцами сразу три бутерброда со стола, с жалостью посмотрел на остающиеся и добавил в стопку на ладони еще один, четвертый. Сквозь грязное, годами не мытое окно было видно, как нырнул мимо "мерса" в черную пасть пеклушинского офиса Мезенцев. Нырнул -- и ничего не произошло. Шарики больше не лопались. Свободной рукой Шкворец засунул еще один бутерброд с желтым, жиром отливающим сыром в рот и спокойно пошел прочь из опорного пункта.

24

-- Ну, наконец-то! Хорошо, что вы пришли! -- крикнул вбежавшему в кабинет Мезенцеву Пеклушин. -- Срочно составляйте протокол!

-- Что... что случилось?! -- метался взгляд Мезенцева то по неподвижно лежащим на полу фигурам, то по распахнутому настежь окну, то по вжавшемуся в стену здоровяку в черной кожаной куртке, то по странным ярко-оранжевым фотографиям, похожим на осыпавшийся на пол осенний листопад, пока, наконец, не замер на пистолете в побелевшей руке Пеклушина. -- Кто стрелял?!

-- Составляйте протокол! -- еще более властно потребовал Пеклушин. -Только что меня пытались убить! Этот гад, -- проткнул он воздух стволом пистолета в сторону амбала-телохранителя, -- по приказу преступника-рецидивиста вора в законе Прислонова стрелял в меня. Мой охранник, -- ткнул он стволом теперь уже в сторону коричневой куртки, -открыл ответный огонь и смог убить Прислонова, а я... я ранил его... то есть вот этого телохранителя. Прошу зафиксировать факт моей стрельбы в порядке самообороны!

-- Тварь брехливая, -- еле слышно простонал телохранитель Прислонова. Кровь все сочилась и сочилась между его пальцев, и оттого вся огромная, лопатой, пятерня казалась красно-бурой латкой на черной коже куртки.

Мезенцев не расслышал его слов. Сквозь открытое окно вкатился в комнату грохот проезжающего самосвала и смел все иные звуки.

-- Что?! -- уловил Мезенцев шевеление пухлых пеклушинских губ.

-- Обыщите его! -- громче повторил уже сказанную фразу хозяин кабинета, хотя такой громкости уже и не требовалось. Самосвал уехал со двора и увез на прицепе вместе с собой жуткий, раздирающий уши звук. -- У него может быть еще оружие!

-- Вы сами-то того... опустите пистолет, -- предложил Мезенцев, подавая пример, сунул ствол "макарова" обратно в кобуру и спиной уловил слоновьи шаги Шкворца.

-- Шо стряслось?! -- обозначил тот себя еще и голосом.

-- Двойное убийство, -- не оборачиваясь, хмуро ответил Мезенцев. -Вызывайте следственную бригаду, Грыгорь Казимирыч.

-- Это я зараз! -- так и не войдя в кабинет, прожевал он набитым ртом и снова загрохотал пудовыми кирзачами по коридору.

-- Всем находиться на своих местах! -- упредил движение Пеклушина навстречу ему Мезенцев. -- Сейчас приедут эксперты.

-- Да тут и без экспертов все ясно! -- возмутился Пеклушин. Краска медленно стекала с его лица, и голос наливался прежней свинцовой уверенностью. -- Вы его, его обыщите! -- кивнул он на все бледнеющего и бледнеющего прислоновского телохранителя.

Мезенцев всмотрелся в его грубое, по-мужицки топорно сработанное лицо с еще более огрубляющими его ссадинами на лице и синей сливой гематомы на нижней губе и все-таки узнал парня.

-- Ты?! -- невольно вырвался у него вопрос.

-- Я-а, -- нехотя ответил телохранитель, который сразу, еще с появления Мезенцева в кабинете, признал его. -- Один один.

-- Что: один один? -- не понял тот.

-- В смысле, ничья, -- лизнул телохранитель сохнущие, становящиеся бумажными губы. -- Как в футболе. Разок ты меня завалил. Теперь была моя очередь тебя завалить... Денька через два... планировал... Но ты... ты спас меня. Получается: один один. Мы в рассчете.

-- Вы его знаете? -- поплыла вверх рука Пеклушина с пистолетом. Указательный палец, лихорадочно скользя по корпусу, все-таки нащупал теплый язычок спускового крючка.

-- Сними куртку, -- шагнул к телохранителю Мезенцев. -- Надо плечо перевязать.

-- Ничего, -- скривил и без того некрасивое лицо улыбкой парень. -Во мне крови много. Еще на ведро хватит...

-- Обыщите его, -- влез в разговор Пеклушин. -- Зверь ведь, бандюга.

-- Это ты -- зверь! -- уже громче сказал телохранитель и, оттолкнувшись спиной от стены, сделал хрусткий шаг по осколкам монитора на качающихся, поролоновых ногах. -- Ты Слона, с-сука, убил! Ты! Вора в законе убил!

-- Стоять! -- потребовал Мезенцев.

Телохранитель сделал еще один шаг вперед. Кожа на пеклушинском пальце, давящем на спусковой крючок, неприятно онемела, словно уж и не кожа это, а часть пистолета.

-- Ты, мент, не кричи, -- прохрипел телохранитель. -- Ты лучше туда, на бугра его посмотри, -- кивнул он на неподвижную коричневую куртку. -- У него ж в руках игрушки нету. Врет этот шнырь! Но наглянке врет! Он первым мочить начал по Слону... Он.

Мезенцев и Пеклушин одновременно посмотрели на убитого телохранителя. Тот лежал, широко раскинув руки, которыми он будто бы хотел собрать, сгрести под себя все самые стыдные фотографии, но ему не дали этого сделать. Ни у пальцев левой руки, ни у пальцев правой, ни вообще где-либо рядом "игрушки", то есть пистолета, действительно не было. И если Мезенцев лишь удивился, пытаясь найти свое оправдание этому, то Пеклушин понял все сразу. Его версией перестрелки можно было надуть этого белобрысого сосунка-участкового, но эксперта-баллистика -- никогда.

Левая рука Пеклушина нырнула в глубину ящика, еще недавно подарившего ему пистолет, нащупала там сначала что-то прямоугольное, резко засунула его в карман, потом нырнула еще глубже, схватила что-то круглое, в глубоких ложбинках, и отправила его туда же, рядышком к квадратному. Мезенцев уловил последнее из движений, но не заметил, что же это было. Он хотел спросить об этом, но не успел.

-- Всем стоять! -- зло выкрикнул Пеклушин. -- Одно движение -смерть!

Боком, приставными шагами, будто бы танцуя фокстрот, он продвинулся вдоль стола, встал на спину своему мертвому телохранителю, схватился левой рукой за металлическую ручку окна и, все так же удерживая в правой руке наставленный почему-то именно на Мезенцева пистолет, умудрился задом шагнуть на подоконник. Коричневая куртка на парне дернулась от толчка пеклушинских ботинок. Наверное, она хотела сделать это резче, чтобы подобной болотной качкой помешать Пеклушину удержать равновесие. А, может, это только показалось Мезенцеву, потому что уже через секунду он думал уже не о куртке, а о том, что в машине у Прислонова должен быть водитель, и теперь только он способен помешать Пеклушину.

-- Учтите, движение вперед для вас означает смерть! -- крикнул он с подоконника и сделал злой, ехидной улыбкой свое лицо плачущим. -- Я включил заградительную систему! Сделаете движение -- порвете нить, и тогда вас всех разнесет взрывом!

Мезенцев сразу вспомнил пеклушинское движение вовнутрь ящика. Неужели он действительно включил растяжку? Неужели он мог предусмотреть подобную перестрелку в своем кабинете?

Пеклушин тяжело, с хыканьем спрыгнул с подоконника на улицу и сразу пропал с глаз.

-- Врет, с-сука... Он все время врет, -- прохрипел телохранитель и захромал к своему ТТ.

-- Стоять! -- попытался его образумить Мезенцев. -- Не подбирать оружие!

Телохранитель обернулся и детскими глупыми глазами, так к месту смотревшимися на его небольшом грубом лице, вобрал в себя распахнутую милицейскую куртку Мезенцева, наставленный на него "макаров" и еще более сдавленно прохрипел:

-- Уйдет же, падла... Уйдет...

Взгляд Мезенцева лихорадочно обежал пол с разметанными по нему фотографиями, ни одну из которых он так толком и не рассмотрел и вообще даже не представлял, что же на них, скользнул по коричневой кожаной куртке, обследовал подоконник. Никаких нитей растяжек он не нашел, и от этого еще сильнее казалось, что они есть.

-- Стоять! -- еще раз не дал он телохранителю приблизиться к своему пистолету и, задержав дыхание, кинулся к окну.

Он до того сильно ждал взрыва, что когда пролетел метра четыре по воздуху и упал на обледенелый, чуть припорошенный грязным горняцким снегом асфальт, то даже боли не ощутил. Боль по сравнению с возможным взрывом за спиной казалась такой мелочью, что он мысленно был еще там, в комнате, а не на улице. И только когда тишина так и осталась тишиной, он вдруг понял, что Пеклушин и вправду врал.

Мезенцев посмотрел на дальний угол двора, зажатого серыми бетонными монстрами пятиэтажек, посмотрел туда, куда уходили следы модных пеклушинских лакированных туфель, но никого там не увидел. Дверь "мерса" со стороны водителя была распахнута. Видимо, он сбежал еще при первых выстрелах. Но сбежал как-то хитро, прихватив с собой ключи зажигания, и Мезенцев мысленно поблагодарил этого неизвестного ему водителя за довольно редкое сочетание трусости и осмысленности.

Забыв о раненом телохранителе, забыв о пропавшем неизвестно куда Шкворце, Мезенцев бросился по свежей цепочке пеклушинских следов.

25

Бриллиантовая брошь на лохмотьях нищего смотрится уродливо. Итальянский бирюзовый костюм Пеклушина смотрелся точно так же на фоне серых заборов поселка.

Мезенцев увидел его сразу, как только нырнул через узкий проулок от пятиэтажек на улицу Проходчиков. Пеклушин бежал вдоль бесконечного серого ряда некрашеных заборов, бежал к своему дому-замку, но, оглянувшись и увидев несущегося за ним участкового, резко передумал. Он клял себя за то, что не вовремя отправил джип, а вместе с ним -- и еще одного телохранителя, клял за то, что дом был недостроен, а значит, и укрыть его как следует не мог, и, когда сзади, заставив еще сильнее замолотить сердце, вылетел серо-синим пятном Мезенцев, он неожиданно даже для самого себя юркнул в ближайший проулок и, скользя по корке плотного свежего льда у колонки, выбежал на улицу Стахановцев.

Здесь все было еще более чужим, здесь не было даже его недостроенного дома, и он бросился, убегая от этого пугающе чужого, сквозь еще один кривой, обжатый покосившимися заборами проулок к шахтному двору.

-- Сто-о-ой! -- с криком вбежал Мезенцев в первый из уже пройденных Пеклушиным проулков, и его резко бросило вбок.

Он тупо и больно врезался в сразу загудевший, недовольно застонавший забор, упал в снег, а сверху, за шиворот, посыпались иголками осколки оббитой изморози. Звука выстрела он не слышал и, только когда бросил взгляд вправо, к середине проулка, понял, что всего-навсего поскользнулся на намерзшем ледяном пятачке у колонки.

Вскочил, ощутив неприятную боль в бедре и прихрамывая, выбежал на улицу Стахановцев. На ней было так пустынно, словно здесь вообще никто никогда не жил, и только облезлая собачонка, испуганно нырнувшая от Мезенцева с поджатым хвостом в переулок наискось, позвала его за собой. В собаке и Пеклушине было что-то общее, и он последовал за ней.

Выхромал к шахтному двору, и жар снова ударил в виски. Бирюзовое на светло-сером смотрелось очень заметно. Пеклушин бежал через двор, и Мезенцев помимо воли улыбнулся. После обхода своего участка в первый же день он точно знал, что Пеклушин бежал в тупик, образованный развалинами шахтных зданий. Слева тянулись нагромождения плит, балок и кирпича разрушенной шахтной бани, они натыкались на еще уцелевший копер главного ствола, а справа это полукольцо замыкали развалины эстакады и пока еще не уничтоженные здания вентилятора и подъемной машины.

Неожиданно дорогу Мезенцеву преградила траншея. Наверное, не прихрамывай он, перепрыгнул бы через нее и побежал дальше, не упуская бирюзовый костюм из виду, но каждый шаг ножом резал по лодыжке, и Мезенцев, раздраженно сбив каблуком спекшуюся коричневую глину с края траншеи, похромал в обход длинного здания лесного склада.

Обогнул его и невольно сглотнул горькую слюну. Шахтный двор был пуст. Бирюза испарилась, словно бы стала частью неба, и Мезенцев нервно встряхнул головой, сбрасывая с себя наваждение. Нет, даже после этой встряски пеклушинский костюм не появился.

Мезенцев похромал к развалинам бани. Ему казалось, что он бежит, хотя любой встречный мог бы сказать ему, что он еле идет. Но встречных не было, да и быть, наверно, не могло. Шахту закрыли год назад и, кроме редких профилактических работ под землей, больше ничего не делали. Что можно, здесь уже разворовали, а что не сумели утащить, так и лежало в руинах, и оттого казалось, что здесь еще совсем недавно отбомбились самолеты.

Вдоль развалин бани, переломанных бетонных плит, балок, битого кирпича, щебня, дыбившихся на шесть-семь метров над землей, по снегу юлили цепочки следов. Когда и кто их оставил, и есть ли среди них пеклушинские, Мезенцев не мог определить. Взглядом он скользил по нагромождениям плит, но никаких следов, указывающих, что по этим плитам взбирались, не находил.

Обежав здание главного ствола, осмотрел такие же развалины эстакады и неожиданно услышал гул. Вскинул голову и с удивлением увидел, что в бирюзовом, так похожем колером на пеклушинский костюм, небе медленно вращается шкив над копром, а справа, из здания подъемной машины, течет ровный гул движков.

Еще по тому обходу шахты Мезенцев помнил, что в уцелевшем здании главного ствола есть дежурные. Тогда ему понравилась веселая круглощекая тетка в черной-пречерной фуфайке, которая встретила милиционера с такой искренней радостью, словно всю жизнь ждала именно его в холодном и сыром здании. Она задорно плевала семечки прямо на рифленые металлические плиты, настилающие пол, и звала Мезенцева к себе домой, где есть еще одна такая же круглощекая, но только в два раза помоложе, и что, так уж и быть, отдаст она ее за молодого милиционера замуж. А в углу, ухмыляясь, сидел испитой мужичонка -- дежурный слесарь.

Прижавшись боком к холодному камню стены, Мезенцев продвинулся от угла здания на несколько шагов и заглянул в окно. Внутри здания спиной к нему стояла женщина в черной-пречерной фуфайке и смотрела на металлическую решетку, за которой змеями извивались вниз, в непроницаемую черноту, стальные канаты. Кроме нее, никого возле спуска вроде бы не было, и Мезенцев уже смелее направился к входу.

Дернул за ручку высокую и черную, будто насквозь пропитавшуюся углем дверь, но она не поддалась ему. Все правильно -- и тогда он не без уговоров смог проникнуть вовнутрь. Видимо, так положено было по инструкции.

Мезенцев постучал ногой по грязной деревянной плахе и сквозь гул услышал испуганный вопрос:

-- Кто там?

-- Откройте! -- вместо ответа приказал он. -- Наряд милиции!

-- Как-кой милиции? -- еще испуганнее спросили изнутри.

-- Я сказал: открывайте! -- заорал он в черноту дерева, неприятно ощутив, как едко и неприятно пахнет она.

Звякнула щеколда, и Мезенцев рванул ручку на себя. Стоявшая внутри здания женщина испуганно отпрянула назад. У нее было худощавое черствое лицо, а, когда она увидела Мезенцева с распаренной красной физиономией и "макаровым" у груди с наставленным на нее стволом, прямо на глазах стала еще худее.

-- Ой, мамочки! -- жалобно взвизгнула она, забыв про свои годы и превратившись в перепуганную девочку.

-- Не бойтесь! -- опустил пистолет Мезенцев. -- Мужчину такого высокого... и это... в красивом костюме таком, в очках... не видели? Не забегал?

Женщина отрицательно закачала узкой головой с чахоточными впалыми щеками еще в самом начале его описания беглеца, и Мезенцев сразу поверил ей. Ее глаза молили, чтоб он быстрее вышел и унес с собой страшный черный пистолет, и Мезенцев подчинился этой мольбе. Быстрым взглядом окинул помещение с решеткой, закрывающей вход в ствол, с огромным электрическим щитом, вешалкой, по крючкам которой густо, от края до края, висели измызганные брезентовые куртки, а на деревянной полке над ними -- такой же плотный ряд шахтерских фибровых касок с лампочками, но с разрывом в середине строя, и оттого эти каски напоминали почерневшие зубы, из которых вырвали один больной. Хотел сразу уйти, но все же спросил:

-- А кого спускаете?

-- Начальника участка, -- мгновенно ответила женщина.

-- А где слесарь? -- вспомнил он испитого мужичка.

-- За... за... заболел. Ча... ча... час назад ушел домой.

Мезенцев прохромал на улицу, начал выискивать в мешанине отпечатков на снегу следы пеклушинских туфель, и тут его как ожгло изнутри. Каска! Почему не было каски? Он обернулся к высокой черной двери и вспомнил, как в детстве он приходил с отцом на шахту, но только на другую, на "Двенадцать-бис", и там его больше всего поразил какой-то шахтный начальник -- то ли главный инженер, то ли начальник участка. У него была перед спуском в забой самая чистая и аккуратная одежда, и рядом с шахтерами он смотрелся экскурсантом, решившим посетить на часок подземные выработки. И каска на нем была совершенно новенькая, вот как бы только-только отлитая из пластика, совсем не такая грязная и черная, как у отца. Нет, не мог начальник участка взять каску рядового шахтера. И еще как-то резко, вспышкой, вспомнил Мезенцев, что не положено спускать кого-либо в одиночку под землю.

Рука рванула на себя створку двери.

-- Это -- он?! -- с порога показал на тянущийся и тянущийся вниз канат Мезенцев.

-- Кто? -- снова сузилось лицо женщины.

-- Очкарик! -- в запале крикнул Мезенцев и похромал навстречу ей.

-- Я не... не... там начальник участка...

-- Фамилия начальника! -- еще громче гаркнул Мезенцев.

Дрогнув, замерли канаты, исчез, мгновенно рассосался гул машины, и тут же что-то щелкнуло в глубине ствола. Женщина побледнела, потому что за тридцать с лишком лет работы никогда не слышала такого звука и, почувствовав, что виновата в том, что этот звук появился, прошептала сухими полосками губ:

-- Он та... та... там...

-- Очкарик?! -- и с радостью, и с возмущением воскликнул Мезенцев.

-- Д-да... Он... он... сказал, что убьет, если мы... мили... милиционеру... Ну, то есть вам, ска... скажем, что он...

-- Кто -- мы? -- не понял Мезенцев и заозирался вокруг.

-- Сме... сменщица моя. Она... она только вошла и дверь ос... оставила открытой, хотя не положено... Я ухо... уходить должна была, а она...

-- Она -- с ним?! -- наконец-то все понял Мезенцев.

-- Д-да, -- еле выдавила женщина. В ее лице не было ни кровинки, как будто от испуга у нее вообще вместо крови появилось нечто прозрачное, с синевой.

-- Поднимай клеть! -- шагнул к вешалке Мезенцев и сорвал каску с краю. Те, что лежали рядом с исчезнувшей, явно пеклушинской, он почему-то брать не захотел.

26

Ноги оторвались от металлического пола клети, и сразу стал сереть свет. Лучом горящей на каске лампочки Мезенцев осветил свои милицейские краги и с удивлением увидел, что ни от какого пола они не отрывались и никакой невесомости нет, а он стоит на черном-пречерном, как фуфайка у стволовой, днище клети, которая летит вниз, в глубоченный колодец.

Пропахшая табаком и углем брезентуха на груди стояла деревянным коробом. По бетонной опалубке ствола журчали невидимые ручейки. Хотелось зевать, но рот не открывался. Клеть понеслась быстрее и, как показалось Мезенцеву, вверх. Неужели стволовая решила поднять его? Но зачем? А вдруг движения вверх на самом деле и не было, а просто оборвался канат? Вот теперь уж точно страх выжал испарину на лбу Мезенцева. Он представил размочаленные оборванные стальные нити каната, представил страшную черноту внизу, но страшнее всего ему почему-то привиделось, что в этом полете он проскочит и нужный ему первый горизонт, куда опустился Пеклушин, а за ним второй, третий, как врежется клеть в гранит почвы на самом нижнем горизонте и... И тут клеть резко замедлила ход, въехала в полосу света, покачалась сверху вниз пружинкой и замерла.

Мезенцев толкнул скрипучие стальные ворота клети, выпрыгнул на гремящие железные плиты и невольно опустил пистолет. Слева от него полусидя вжималась в бетон опалубки женщина в черной-пречерной фуфайке, а по ее круглым щекам стекали струйки крови.

-- А-а... женишок, -- еле прожевала она неслушающимися губами.

-- Очкарик?! -- сразу все понял Мезенцев и под утвердительный кивок женщины попытался приподнять ее и подтащить к клети. -- Давайте-давайте!

-- Сама... Я сама... -- сопротивлялась женщина, а руки цеплялись и цеплялись за шею спасителя. -- Я ж чижелая... Надорвешься, женишок... Он меня с собой потащил, чтоб я того... дорогу ему показала к ветиляхе...

-- К чему? -- не понял Мезенцев.

-- К вен... венти... вентиляционному стволу, -- еле выговорила женщина. -- Я показала...

-- Зачем?! -- в крике вскинулся Мезенцев. -- Он же уйдет!

-- Не уйдет, -- спокойно ответила женщина. -- Он думал, что там... там... есть подъемная машина... А там ее... нет. Давно сняли... Оттуда не выбраться наверх.

-- Он стрелял? -- не веря в то, что услышанный наверху звук был выстрелом, спросил Мезенцев.

-- Стре... стрелял, -- еле выдохнула женщина. -- Для острастки. В воздух.

Мезенцев бережно посадил ее на дно клети спиной к боковой стенке.

-- Он вернется, -- с испугом произнесла женщина. -- Обязательно вернется. Он как... как... как волк... загнанный... Там, -- показала она в глубь тоннеля, уходящего в черноту, -- там очень душно, там нету вентиляции. Ша... шахта ж у нас была не это... сверх... это, категорийная. Вот... Метана нету. Сказали, что можно не проветривать. Ду-ушно там, ох и ду-у-ушно! Он быстро вернется...

-- Ну и хорошо! -- ответил он на ее предостережение. -- Пусть возвращается... Вы меньше говорите. А как... это... В смысле, как наверх вас отправить?

-- Там, -- показала она на стену, к которой еще недавно обессиленно прислонялась. -- Там тумблер. Два звонка дай... Наверху услышат... Только это... двери сначала закрой...

Мезенцев захлопнул грязные металлические створки, просигналил наверх, и клеть действительно уползла на-гора. Он остался один, совсем один на полуосвещенном рудничном дворе первого горизонта и вдруг остро ощутил свою уязвимость внутри этого света.

Краги сами собой прошлепали по гулким железным плитам, по твердым сланцам, по черным, маслом отливающим лужам во тьму. Шлепая по воде, Мезенцев пожалел, что не взял под вешалкой, как настаивала женщина-стволовая еще наверху, огромные резиновые сапоги, но тут же об этом забыл. Жидкий свет фонарика на каске нащупал приваленную к стене металлическую крепежную стойку, и Мезенцев с облегчением сел на нее, выпростав ноющую ногу. Потом снял каску и схоронил ее за пазухой. Свет исчез, и тут же показалось, что стало труднее дышать, хотя, скорее всего, трудно было дышать с первых минут попадания под землю.

Мезенцев представил, как бредет по штрекам и ходкам к вентиляционному стволу успокоившийся Пеклушин, и только теперь понял, что тот знает устройство шахты. Наверное, и комсомольских секретарей гоняли в свое время под землю воодушевлять забойщиков. Откуда бы он еще знал, что второй выход -- через вентиляционный ствол? Мезенцев и то не знал. Да он и под землей-то был впервые, хотя и вместе с отцом в его рассказах о горняцкой каторге -- сотни раз. Но сколько ни представлял тогда, а все равно представить не мог, что здесь так сыро, душно и одиноко. И еще он вспомнил, что шесть часов смены под землей называются "упряжкой", что лампочка на каске -- "коногонка", и от этих лошадиных терминов сам труд шахтера представился Мезенцеву чем-то лошадиным и каторжным. Легче было пробежать "огневую" полосу в морпехе, высадиться в плавтанке прямо в воду прибоя или прыгнуть с "тушки" на парашюте, чем ковырять уголь в этой тьме. И еще он вспомнил, что тоннель, в котором сидит, называется квершлагом, а от него идет, если он не ошибается, бремсберг, а от бремсберга -- штрек, а от штрека... Он нахмурился, пытаясь вспомнить, во что же переходит штрек, а в уши что-то тихо кольнуло.

Мезенцев не знал, есть ли под землей мыши, и с удивлением вновь вслушался в легкое потрескивание. Звук шел мягкий, как сквозь вату, звук шел откуда-то очень издалека. Но даже капли, сочно тикавшие где-то рядом, не глушили его. Мезенцев медленно подобрал ногу и еще сильнее сжал под одеревеневшей брезентухой каску. Правая рука сама нащупала в кармане "макаров".

Желтая точка выплыла из тьмы гораздо ближе, чем это могло показаться по громкости звука, и, качаясь, приближалась к нему. Мезенцев вжался спиной в бетонное крепление стенки и, кажется, понял свою ошибку. Тьма, в которой он готовил засаду, вряд ли могла ему помочь. Ведь у Пеклушина на каске горел фонарик и неминуемо должен был по пути очертить во тьме сидящего Мезенцева. Оставалось одно -- внезапность.

-- Стоять! Ты арестован, Пеклушин! Сопротивление бесполезно! -крикнул он желтой точке и омертвил ее. -- Ты окружен! Бросай оружие!

Точка дернулась и исчезла. Вместо нее появилось какое-то размытое пятно. Мезенцев вновь сглотнул горькую слюну и понял: Пеклушин побежал прочь, освещая себе дорогу. Он бросился вслед за этим пятном, стараясь не замечать боли в ноге и хорошо понимая, что и Пеклушин не сможет здесь, в страшных черных лабиринтах, бежать так же быстро, как и на поверхности.

-- Дз-зыу! -- взвизгнула по бетону стенки пуля, выбив красивую желтую искру.

-- Бр-росай оружие! -- крикнул под горячее дыхание в ответ Мезенцев и с ужасом подумал, что, будь здесь метан, не было бы уже в живых ни его, ни Пеклушина.

Глухо, как в воде, булькнул еще один выстрел, но на бегу Мезенцев так и не уловил, просвистела ли пуля. Здесь, под землей, жили совсем другие звуки, и правило комбата уже для них не годилось.

Свет впереди погас. Больной ногой Мезенцев споткнулся о кусок угля и в ярости вырвал из-за пазухи каску с "коногонкой". Тьма отпрыгнула в стороны, к серым, поросшим голубоватым мхом столбам сосновой крепи, странно сочетающейся с еще не вынутыми на поверхность стальными арочными перекрытиями. Глаза сразу увидели поворот влево. Глаза ждали засады, выстрела из-за угла, а ноги все шли и шли, словно никакая засада им была не страшна.

Мезенцев все-таки дохромал до поворота, свернул в него и с радостью увидел уже знакомое желтое пятно. Оно было чуть дальше, чем до этого момента, но оно все-таки было, и он ринулся за ним, забыв о том, что на голове -- каска с "коногонкой" и он теперь тоже виден.

Они двигались уже по откаточному штреку. Справа тянулись рельсы узкоколейки, приходилось все чаще смотреть под ноги, чтобы не споткнуться о шпалы. Дважды путь преграждали перевернутые вагонетки, и он с тревогой обходил их, ожидая какой-то каверзы от Пеклушина, но каверзы не было. Все меньше становилось по пути металлических стоек и арок. Наверное, их постепенно вытаскивали из брошенного штрека наверх, в другие шахты. Разворованная шахта была всего лишь частью разворованной страны, но страшной ее частью. Тот, кто вынимал отсюда на поверхность стойки, не знал, что под прогибающимся, трескающимся сводом милиционер Мезенцев будет гнаться за убийцей Пеклушиным.

А свод все коржил и потрескивал, и, когда скользкая плитка сланца ударила Мезенцева по каске, и свет метнулся из стороны в сторону, он решил, что это -- очередная пуля. Но сбоку щелкнуло еще раз, и теперь он уже своими глазами увидел, как упала в лужу крупная тарелка породы.

Светлое пятно вновь исчезло. Мезенцев попытался вспомнить, во что же переходит штрек, и снова не смог. Зато из рассказов отца вспомнил, что параллельно откаточному штреку ( а бежали они, судя по рельсам узкоколейки, именно по нему) идет штрек вентиляционный, а связаны они между собой узкими лазами сбоек. Слева, метров за сто до точки, в которой исчез свет пеклушинской "коногонки", Мезенцев увидел низкую, прямо у земли, нору и сразу догадался, что это и есть сбойка.

Он вполз в нее на четвереньках, чуть приподнял голову, но, ударившись каской о свод, понял, что по сбойке можно пробираться лишь по-собачьи. Ему сразу расхотелось это делать. Он медленно двинулся назад и вдруг замер. Господи, как он не мог понять раньше?! Пеклушин обманул его. Сейчас он добежит до вентиляционного штрека, свернет в него и окажется в рудничном дворе быстрее его. Он вырвется из мышеловки и тогда... В этот момент Мезенцев почему-то вспомнил Конышеву. И ему до боли в висках показалось, что если он сегодня упустит Пеклушина, то Конышева обречена.

Руки и ноги сами заработали с собачьей быстротой. Угольная крошка до крови прокалывала ладони, ощутимо пинался от качки по боку пистолет в кармане брезентухи, билась о пещерный свод голова, и только больной ноге было хорошо. Лодыжка отдыхала, пока за нее страдали колени.

Он врезался животом во что-то мягкое, вскинул от земли глаза и тут же вновь бросил себя вперед. Отлетевший Пеклушин волчком прокрутился по лужам, заозирался по сторонам. У Мезенцева гудело в ушах, и он не сразу понял, что только что пробкой вылетел из сбойки в вентиляционный штрек и сбил Пеклушина с ног.

Мокрая от крови ладонь сразу и не попала в карман брезентухи, а когда все же нырнула в его спасительное тепло, к пистолету, Пеклушин уже успел найти свой отлетевший после столкновения "ствол". В его расширившихся близоруких глазах, с которых только чудом не слетели от столкновения очки, смутно отпечатывалось страшное черное пятно, и, хоть до него было ближе, чем до Прислонова тогда, в кабинете, он выстрелил совсем не веря, что попадет.

-- Ты арестован! К стене! -- крикнул под взвизг пули возле уха Мезенцев, и Пеклушин с животным ужасом подумал, что милиционер заколдован.

И он бросился по штреку, забыв даже о том, что в руке пистолет.

Мезенцев распрямился и зло, в запале, послал пулю ему вслед и тоже не попал. Здесь, в подземелье, не только звуки, но и все было другим. И полет пули, наверное, тоже.

Уже секунд через двадцать он вбежал, совсем не жалея онемевшую ногу, вслед за Пеклушиным в огромный черный зал с покатым, укрытым металлическими листами полом и сразу вспомнил: это -- лава. Штрек, точнее, оба штрека упирались в лаву, в то место, где и выгрызали из тощих местных пластов драгоценный уголь. И пласт этот лежал наклонно, и шахта из-за этого называлась "наклонной", и листы, по которым он скользил и падал вслед за Пеклушиным, тоже были настланы наклонно.

-- Дз-зыу! -- высекла рядом уже красную искру пуля, и Мезенцев, пораженный, скорее, цветом искры, чем выстрелом, вдруг понял, что ее свинцовое тело чиркнуло по ржавому металлическому комбайну, навеки брошенному в истощенной лаве.

Он прыгнул за него, как за укрепление, и с удовольствием уловил, что именно по его массивному телу шмякнулась очередная пуля. Выпростав из-за комбайна одну лишь руку, Мезенцев выстрелил наугад и тут же послал в досыл фразу:

-- Пеклушин, не дури! Все ходы перекрыты! Наверху тебя ждет милицейский патруль!

-- Вре-о-о-ошь! -- взвыл долгой, волчьей "о" Пеклушин и вбил в противный, мерзкий, человеческим голосом орущий полумрак три пули.

"Сколько ж у него осталось? -- холодно подумал Мезенцев под горячую, лихорадочную одышку. -- Три? Четыре?.. А вдруг есть еще обойма?"

-- Твое сопротивление работает против тебя! Я требую сдаться, и тогда суд пощадит тебя!

-- Это ты скоро будешь на суде! -- крикнул с надрывом Пеклушин. -- На стр-р-рашном суде, падла ментовская!

"Точно -- обойма", -- оценил его уверенную ярость Мезенцев.

Сверху, отщелкнув от кровли, упал на металлические листы корж сланца. И только после этого, а, может, еще и оттого, что нахлынула после их дурной, никчемной перестрелки тишина в лаву, Мезенцев различил легкие потрескивания. Похоже, что стонали стойки, которых тоже было здесь, в лаве, скорее всего, меньше нормы, и они теперь с натугой отрабатывали за своих украденных собратьев двойную, а то и тройную норму. А, может, стонала и сама кровля от собственной тяжести и странной пустоты под собой.

И еще было очень душно. До тошнотворности душно. Только теперь, слизнув с верхней губы едко-соленый пот, Мезенцев вспомнил слова круглощекой стволовой о том, что в шахте не работала вентиляция. Наверное, именно в таких жарких, по-тропическому жарких забоях шахтеры работали в одних трусах.

-- Мент, а, мент! -- вплелся в похрустывание кровли пободревший голос Пеклушина. -- Ты не будешь против, если я к тебе на похороны приду?! Я с цветами приду, как положено!

Спрятав каску на груди, Мезенцев осторожно высунулся и увидел брошенный у стены еще один угольный комбайн. Скорее всего, Пеклушин скрывался за ним. Что он сейчас делал? Что маскировал своими наглыми словечками? Неужто обойму менял? Или набивал старую патронами?

-- Ты дурак, Пеклушин! -- крикнул он ему в ответ. -- Ты уже проиграл!

-- Я никогда не проигрываю! -- ответило мутное желтое пятно, разливающее полумрак из-за мертвого комбайна.

-- Тебя все равно посадят! За убийство! -- настаивал Мезенцев, а сам, приоткрыв полу брезентухи и достав каску с лампочкой, пытался так, как показала стволовая наверху, повернуть переключатель на "коногонке", чтобы сделать свет дальним и все-таки разглядеть, что же там, в глубине лавы, куда спускались металлические листы.

-- У меня все со старых времен схвачено, мент! Ты зря волнуешься! Перестройку придумали для вас, дурачков! А мы все как были, так у власти и остались! Только еще богаче стали! Усек?! Так что скорее посадят тебя... за превышение власти! Понял?!

Луч нащупал еще одну брошенную машину. Кажется, она называлась врубовой. Только шестерни с зубьями, которые когда-то как раз и рубили уголек, на ней не было.

-- А зачем ты посадил Конышеву? -- уже тише спросил Мезенцев. -Она-то тебе в чем мешала?

-- А ради хохмы! -- все с той же несбавляемой громкостью, как заевший приемник, отвечал Пеклушин. -- Мне ее рожа не понравилась! Сиксотская у нее морда! И взгляды старорежимные!

Под каждый новый вскрик он вгонял патрон за патроном в обойму и, судя по усиливающемуся сопротивлению пружины, скоро должен был восстановить весь боекомплект.

-- За задницу свою дрожал? -- с вызовом спросил Пеклушина. -- Страшно стало, что как сутенера застукают?

-- Запомни, мент: я -- не сутенер! Я -- торговец! Если хочешь... работорговец! -- вспомнил он тему так еще и не начатой книги и ощутил приятную теплоту под сердцем.

-- Кончилась твоя торговля!

-- И не надейся! Она только начинается!

Вдоль стенки под пеклушинские вскрики Мезенцев отползал все ниже и ниже по плитам к врубовой машине, к откаточному штреку, отползал в почти кромешной тьме, ориентируясь лишь по колкой сланцевой стене, а сверху, провожая его, осыпалась и била камешками по металлу кровля.

-- Кончилась-кончилась, -- уже чуть громче произнес Мезенцев, чтобы скрыть пройденное расстояние.

-- Ты заблуждаешься, мент! -- Пеклушин облегченно вздохнул -- обойма была полна и звала к бою. -- У меня вечная профессия! Не будет меня, найдутся другие! Моя профессия зиждется на основном инстинкте, а все мы, дружище, звери! Нам всем хочется размножаться! Усек?!

-- Это ты -- зверь! -- крикнул Мезенцев и скользнул за врубовую машину.

Что делать дальше, он не знал. План был вроде бы прост и в то же время сложен. Отсюда, куда уже почти не добивал свет пеклушинской "коногонки", скользнуть в откаточный штрек, добраться до уже знакомой сбойки, снова пронырнуть ее и уже тогда по вентиляционному штреку зайти в тыл Пеклушину. А если он заметит его исчезновение? А если у того есть свой план?

-- Я -- не зверь! Я -- гений! У меня слишком много серого вещества, поэтому я с удовольствием продаю тех, у кого его мало!

-- Хочешь всю страну под корень свести?

-- А мне начхать на твою страну! Я -- человек вселенной!

-- Ты -- зверь, а не человек! -- Мезенцева уже, кажется, начинало трусить от ярости.

-- Ты повторяешься, мент! Я уже доказал тебе чисто логически, что я -- гений, в отличие от тебя, тупаря! И я обязательно приду на твои похороны!

-- Ты -- зверь! -- уже с нескрываемой ненавистью повторил Мезенцев. -- Ты воешь по ночам! Ты -- оборотень!

Пеклушин хотел хватануть воздух и не смог. Ярость душила его. То, что он считал тайной, страшной, глубочайшей тайной, даже более важной, чем его промысел, оказалось вовсе не тайной. Даже этот щенок-участковый знал о его слабости. Пеклушину показалось, что он сидит голым, а над ним стоит Мезенцев и хохочет, показывая на него пальцем. Этот урод, этот мент кондовый знал, что именно так -- воем -- срывает с себя Пеклушин все накопившееся за день -- усталость, злость, раздражение, ужас одиночества и, конечно же, страх, жуткий постоянный страх, от которого он никак не мог избавиться после того, как понял, что кто-то, кроме него и его ближайших людей, знает о тайнах его промысла. Но страшнее этого страха было то, что мент знал его к о м п л е к с, тот самый к о м п л е к с, который есть у каждого человека, но который различен у каждого человека и который каждый человек скрывает тщательнее всего. Мезенцев знал его самую сокровенную тайну. И он должен был умереть вместе с этой тайной, чтобы ее не узнали другие.

Пеклушин резким движением переложил пистолет из руки в руку и погрузил освободившиеся пальцы правой руки в карман. Первой под них попалась обертка из-под патронов, жалкий остаток того квадратного, что он выхватил в своем кабинете из стола. Пальцами он сплющил эту бумажку в угол кармана и наконец-то схватил то круглое, с рифлеными краями, что он взял вторым в том же ящике.

А Мезенцев в это самое время, удивившись неожиданной молчаливости врага, мазнул лучом "коногонки" по предполагаемому входу в откаточный штрек, нашел его чуть левее, чем думал, и бросил настороженный взгляд в сторону умолкнувшего противника. Оттуда, из-за мертвой черной туши комбайна, по пояс высунулся Пеклушин и бросил в сторону уже покинутого Мезенцевым комбайна кусок угля. Бросил -- и нырнул назад. И Мезенцев все понял.

Он выпрыгнул из-за врубовой машины и по скользким металлическим плитам побежал чуть наискось ко входу в откаточный штрек. Он твердо знал, что Пеклушин его не видит, потому что, спрятавшись за свое укрытие, скорее всего, считает. Точно так же, как считает он сам.

... Три, четыре, пять. Затяжным нырком, как пловец, летящий в воду со стартовой тумбочки, Мезенцев бросил себя в черноту штрека. Сзади лопнул воздух. Оглушая, сомкнулись какие-то страшные челюсти и откусили сразу обе его ноги.

27

Его разбудил яркий солнечный свет. Мезенцев вскинулся от испуга, что горит штрек, бросил тревожный взгляд на ноги, которые, как ему казалось, должен был увидеть черными и безжизненными, но они оказались снежно-белыми.

-- Со вторым рождением, юноша! -- старческим голосом произнес кто-то справа, и Мезенцев снова наткнулся взглядом на все белое: белый халат, белая шапочка на голове, белая борода и почти белое, точнее, бледно-серое лицо. -- Ну-ну, не волнуйтесь! Вы на этом свете...

Мезенцев обвел глазами больничную палату, залитую каким-то нереальным, неземным, слишком сочным, слишком ослепительным светом, и все понял.

-- А кто... меня? -- не понял он лишь одного.

-- Что -- кто? -- начал просматривать на просвет рентгеновские снимки врач.

-- Кто... ну, сюда?

-- Ваш же брат, милиционер... Здоровенный такой... Ширококостный...

-- Шкворец?! -- не сдержался Мезенцев.

-- Может, и скворец, -- задумчиво досмотрел уголок последнего снимка врач и подвел итог: -- Ну что: могло быть и хуже, гораздо хуже... Голова... лишь сильный ушиб, без травм черепной коробки... Позвоночный столб, слава Богу, не затронут... Ребра, что чрезвычайно странно, тоже целы... А вот кости нижних конечностей...

Мезенцев вспомнил страшные челюсти, откусившие их в штреке.

-- Что, нет ног? -- с ужасом спросил он и снова посмотрел на то белое, что лежало на их месте. Попытался пошевелить ими и не смог.

-- Ну что вы! Ноги-то как раз на месте... А гипс мы наложили потому, что... -- пошуршал он снимками и достал два из них, -- потому, что на левой бедренной кости -- трещина, почти по центру диафиза...

-- Чего? -- испугался Мезенцев.

-- Диафиза, -- с радостью повторил врач. -- Это тело длинной кости, а утолщения, то есть эпифизы, у вас не затронуты...

После того, что врач оказался таким умным, Мезенцев уже не сомневался, что быстро выздоровеет. Но тот сам разочаровал его:

-- А вот большие и малые берцовые кости сломаны на обеих ногах... В нижней трети... Но это тоже неплохо. Если бы в первой или во второй, то пришлось бы лежать подольше... И плюсны кое-где размозжены... Фаланги пальцев, впрочем, тоже.

-- Вы говорите: лежать, -- напрягся Мезенцев. -- А долго?

-- Я же сказал: в нижней трети, -- недовольно повторил врач. Ему казалось странным, что кто-то не знает таких элементарных истин. -- Это не самый плохой вариант. Примерно восемь недель в гипсе плюс шесть недель на разработку. У вас кости молодые.

Несмотря на странный комплимент его костям, уважение Мезенцева к врачу сразу пропало.

-- Можна, дохтур?! -- басом спросил кто-то от двери.

-- Что? -- обернулся врач и теперь уже в глазах Мезенцева первратился в абсолютно белого. На месте лица оказался седой затылок, и от этой белизны Мезенцеву почему-то стало еще хуже, чем от могильной черноты штрека.

-- Вы ж обещали пьяток минут, а, дохтур?! -- снова пробасили, и теперь уже Мезенцев узнал Шкворца.

-- Пьяток, говорите? -- помялся врач. -- Ну, ладно. Не больше. Все-таки у товарища старшего лейтенанта милиции сотрясение мозга и его долго мучать нельзя. Понятно?

-- Ага! -- по-слоновьи шагнул в палату Шкворец, на котором неглаженный белый халат смотрелся распашонкой, еле напяленной на младенца.

-- Ох, если б не милиция с вашими вечными тайнами, не пустил бы я вас, -- обиженно поджав губы и объединив этим в единое белое пятно усы и бороду, вышел из палаты врач.

Шкворец внес с собой запах чеснока, печного дыма и еще чего-то неуловимого, горняцкого. Это неуловимое отдавало кислинкой и всегда поражало Мезенцева при его редких приездах из училища и морпеха в родной город. И оттого, что этот же запах струился теперь от Шкворца, Мезенцев вдруг ощутил себя приехавшим в гости. Приехавшим из смерти в жизнь.

-- Я зразу побиг, как следственная брыгада прыехала, к спуску. Здали увидел, шо колеса на копре крутяться...

-- А как та женщина, стволовая? -- о ней первой вспомнил Мезенцев и болезненно сморщился. Вот если бы врач не сказал, что у него сотрясение мозга, может, и не замечал бы он своей головы, а как сказал, так и вошла в нее мутнинка и сидела в ней бесконечной корабельной качкой, которую он как-то испытал на десантном "борту" перед выброской на берег.

-- А шо стволовая?! -- удивился в свою очередь Шкворец. -Шахтерки -- бабы живучие. Перевьязали голову -- и ушла сама домой...

-- А Пеклушин? -- назвал фамилию и горько стало во рту. Как отравился он ею.

-- Там -- Пеклушин, -- показал на беленый потолок палаты Шкворец. -На том свете, -- и вдруг смутился. -- Точнее, там, -- и показал теперь уже на окрашенный буро-красной масляной краской, словно кровью пропитанный, пол. -- Пид завалом... Ты ж с краю лежал. Прямисинько под аркой. Она тебя и спасла. Токо глуда по башке, прямо по каске и ноги тово... завалены, -покосился на гипсовые колодки Мезенцева. -- Так ты ж в штреке был, а лаву, почитай, усю завалило. Горноспасатели усю ночь ковырялись, а ничого нэ знайшлы. Та, если честно, они с краю порылись -- и все. Хто там будет того Пеклушина искать! Шахта ж заброшенная. Пласта нету. Кому та лава нужна! А там копаешь-копаешь, а она знову рушиться и рушиться...

-- Значит, засыпало его, -- тоже вверх, в потолок, сказал Мезенцев, словно пытался сквозь плиты разглядеть мечущуюся над грешной землей грешную душу Пеклушина. -- Сам себя он... Сам себя...

-- Як это? -- не понял Шкворец.

-- Гранатой... Скорее всего, Ф-1. Это он ее кинул. Из-за комбайна, в меня... Точнее, туда, где меня уже не было... А свод коржило. Оттуда ж, видно, крепи много выняли...

-- Когда коржит -- это жуть как страшно! -- поерзал на стуле Шкворец. -- Я ж до милиции пару месяцев у забои робыл. А свод хлипкий був. Усе время коржило. Хрустит и хрустит, як кости у покойничков, шо по забою прызраками гуляють. Запросто со страху можна инхваркт получить. У чистом виде... -- и неожиданно улыбнулся. -- А ты теперь точно як шахтер выглядишь.

-- Почему? -- удивился Мезенцев.

-- А брови з ресницами напару -- черные. Як накрасили.

-- И что теперь?

-- Та ничого особого! Энтот уголь з ресниц, знаешь, шо лучче всего вымывает? -- и заторопился, не посмотрев даже, задал ли вопрос Мезенцев. -Кожа на плече. Как будешь мыться -- потри глаз о плечо. Лучче всякого мыла прочистит...

-- А что телохранитель? -- совсем о другом подумал Мезенцев.

-- Не-е, не сбег, -- удовлетворенно пробасил Шкворец. -- Ждал нас як миленький. Теперь и не знаю, пришьют ему убывство того, у коричневой куртке, или спишут на самооборону?.. И потом за ношение оружия безо всякого разрешения его уполне можна сажать у тюрьму...

-- Матери пока не говори, -- попросил Мезенцев.

-- Оно и понятно! Я к вам на поселок сьогодни подъеду, скажу, шо ты у командировку уехав. Ага?

-- Хорошо, -- согласился Мезенцев.

-- А я вообшшэ-то не один, -- как-то загадочно произнес Шкворец.

-- В смысле?

-- С дивчынкой я тут одной. Ты ее тово... ну, знаешь... Сдаваться она пришла... к тебе, -- еле выговорил и обернулся к двери.

-- Конышева? -- рывком привстал Мезенцев.

-- Да лежи ты! Не рыпайся! А то дохтур нагоняй даст.

-- Позови ее, -- попросил Мезенцев.

-- Зараз. Токо это, Володя, -- снова оглянулся Шкворец, -- не говори Хребтовскому, шо она ко мне первому пришла. Ладно?

-- Хорошо, -- кивнул мутной головой Мезенцев и ему стало жалко такого большого, такого внешне сильного Шкворца.

-- Тогда я побиг! Выздоравлювай!

Прогрохотали его слоновьи шаги, словно где-то совсем рядом отработала норму машина, забивающая сваи. Разрывом гранаты хлопнула дверь. Несколько секунд пожила тишина, и тут же на смену ей робко и жалостно пропела та же дверь.

Мезенцев резко повернул голову, и она закружилась. А может, и не оттого, что резко повернул, а оттого, что снова увидел ее.

Конышева, как вошла, так и стояла у двери в белом, длинном для нее халатике и смотрела на Мезенцева так, словно это она заставила его лезть в шахту и попасть под завал.

-- Прох... ходи, -- не сразу подчинились губы Мезенцеву. -Присаживайся.

Она подчинилась. Сдвинула коленки, собрала на них полы халатика и все-таки выдавила:

-- Здравствуйте... Я пришла... сдаваться...

-- Сама? -- вспомнил Мезенцев ее разноглазую напарницу.

-- Сама, -- еще тише произнесла она и вдруг резко, вспышкой, вспомнила первые секунды ее встречи с Ольгой в растревоженной новостью об убийстве спальной комнате. "Новенькую убили?" -- так или примерно так спросила тогда эта странная девчонка, но только теперь Ирина поняла, что не могла незнакомка и тем более незнакомка из другого отряда знать такую подробность, если даже в ее отряде, где все и произошло, толком ничего не знали. Так вот где Ольга оставила "ключик"! А она так долго его не видела и боялась любого проходящего мимо нее человека в колонии.

Только в эту минуту Ирина поверила в признание Ольги. Но почему-то от этого ей стало еще жальче свою погибшую подругу.

-- А где вторая бежавшая? -- не зная этих ее мыслей, раздраженно спросил Мезенцев.

-- Олю уб... били, -- не сдержала Ирина слезу, которая рывком, словно по щеке провели лезвием, скатилась к подбородку.

-- Кто?! -- подбросила новость Мезенцева. Подбросила до плотной, густой мути в голове и резкой, напомнившей о ногах боли под колодками гипса.

-- Он же, -- сморгнула она следующую слезу и с трудом, нехотя все-таки назвала фамилию: -- Пеклушин.

-- Но как же?..

-- Она пошла его за меня просить. Чтоб... чтоб помог пересмотреть дело и чтоб я назад... в колонию не шла... А он...

Мезенцев сжал ее холодную ладонь своими зарисованными йодом ладонями м вдруг остро почувствовал, что никакой он не герой, никакой не супермен, каким он ощущал сам себя в той страшной погоне под землей. Сидящая рядом с ним девчонка казалась сильнее его во сто крат, потому что перенесла гораздо больше его и все еще сохранила веру в хорошее, веру в добро. У него же ее почти не осталось, и теперь через ладони какими-то невидимыми потоками эта вера текла и текла в его сердце, и он все-таки сказал:

-- Я помогу тебе освободиться.

Ирина удивленно посмотрела на его неподвижные, очугуневшие ноги, на его бледное, изодранное острыми лезвиями сланцев лицо и отказалась:

-- Не нужно... Не получится... Я с мамой поговорила, успокоила ее... Так и быть: срок досижу... Нет, не нужно помогать, спасибо... И это... за деньги, что жене Шкворца отдали, спасибо... Только не нужно было. Я бы сама. Просто сейчас у меня таких денег нет. Я в колонии, на швейке, заработала бы и ей отослала. А теперь, -- она полезла свободной рукой под халатик явно за пятидесятитысячной бумажкой, и он остановил ее.

-- Пусть у тебя будут... Потом, после колонии, отдашь... А сейчас... -- и вдруг осекся, вспомнив холодное землистое лицо Хребтовского. -- Сейчас... вот что: в мое отделение милиции не сдавайся. Это опасно...

-- Почему? -- удивленно вскинула она брови. Ей почему-то казалось, что все опасности уже позади.

-- Я потом объясню, -- не стал он ничего говорить о Хребтовском. -Запомни телефон, -- дважды назвал он номер и, поймав испуганный кивок, продолжил: -- Это мой школьный друг. Он служит в кадрах УВД города. Попроси его от моего имени, чтобы он доставил тебя в колонию и чтобы... чтобы этот факт сразу не попал в сводки. Чтоб Хребтовский этого не знал.

-- А кто это?

Вот тебе на: своего следователя Конышева и не знала по фамилии! А, может, оно и к лучшему. Чем меньше помнишь плохого, тем больше места в голове остается для хорошего.

У нее были такие красивые от испуга глаза, что он бы хотел пугать ее всю жизнь. Но лучше этого было не делать. Возможно, радостными ее глаза оказались бы еще красивее. Просто он еще никогда не видел их радостными.

-- Потом объясню. Иди, -- сжал он ее нагретую ладонь и еле сдержал себя, чтобы не поцеловать эти тонкие, эти хрупкие, эти неземные пальчики. -- Он может сюда прийти. Тебе нужно остерегаться его.

Ирина встала, нехотя освободив свою ладонь от его тисков. Ей хотелось не просто плакать, а рыдать, и не просто рыдать, а на груди у этого жалкого, светловолосого, собственно, из-за нее и пострадавшего парня, и она с трудом нашла в себе силы не сделать этого.

-- Прощайте, -- тихо произнесла она от двери.

-- До свидания, -- ответил он.

Она прикрыла за собой дверь, но прикрыла неплотно, и Мезенцеву стало чуть легче на душе. Он вдруг понял, что они еще увидятся.

Загрузка...