У меня на памяти множество сотрудников КГБ, с которыми я общался. Были среди них и те, которых я вспоминаю нормально... От одного из таких, нормальных, я как-то услышал: если прикажут - он не остановится ни перед чем, каким бы плохим, нечеловеческим ни было его задание. И сказал мне это в принципе человек хороший. Но он - плохой, потому что он делает неправедное дело и организация его неправедная. И она не должна быть такой.
- А от общения с иностранцами у тебя тоже начиналось какое-то прозрение?
- Однажды я работал над одним "объектом" из посольства. Как я понимал, он был из спецслужбы... Эти люди обычно мало общаются с русскими и очень серьезно относятся к своей секретности, и потому этот человек был мало кому доступен из русских... Но мне повезло.
- И чем же ты его взял?
- У него была дорогая машина, а ее помяли... И на этой почве мы сблизились. Он стал бывать у меня в гостях, и все было нормально, то есть это были нормальные человеческие отношения, но ОНИ узнали об этом. Оперативник КГБ Володя, с которым я тогда общался, был человеком весьма тупым, твердолобым и без творческой замашки - стал толкать англичанина на откровенное предательство. И тогда я понял, что родина - это не только коммунизм, Ленин и Советский Союз. Для англичанина родина - Англия, такая же, как для меня - СССР. Тот англичанин оказался достойным патриотом своей родины, и это вызвало уважение. И я сказал: "Володя - не надо его трогать. Он же мне поверил, что я подружился с ним просто так". Володя посмотрел на меня как на идиота...
А потом мы вместе попали в аварию. Мы ехали ко мне домой, маленький сын баловался в машине с дверцей. Я сделал Резкий поворот, и сын вывалился из машины. Англичанин ехал за мной, и он прикрыл сына своей машиной - не дал транспортному потоку раздавить его. Вот так это было...
И я повторил своему куратору: "Не трогай его! Он - патриот своей страны, и для нас хорошо, что он не пойдет на предательство... Хотя бы идеологически нужно. Они должны понять, что среди нас тоже есть хорошие люди..."
- И чем закончилась эта история? Удалось твоему куратору завербовать этого англичанина?
- Он удивительно быстро уехал из Союза... Произошло это так. В моем доме я познакомил его с Володей. Между ними на кухне произошел какой-то нехороший разговор. Очевидно, тот склонял его на какую-то грязь...
- Ты переживал из-за этого?
- У меня начали открываться глаза...
- Скажи, в УПДК, как мне известно, следили не только за иностранцами, но и друг за другом? Ведь вся эта Система была пронизана стукачами...
- Меня и на это склоняли... Я пришел в УПДК довольно зрелым человеком. В студенческие годы сознание мое еще было не оформлено, но я уже серьезно относился к людям и к морали. Хотя, конечно, что это была за мораль... Отношение к общечеловеческой морали было испорчено еще в детстве. Мораль была коммунистической, главное в которой: если ты защищаешь ленинские идеи то для этого хороши все средства. Так нас воспитывали...
Когда я только пришел на работу в английское посольство, мне было предложено сообщать об атмосфере, царившей там среди русского персонала, о людях, об их привычках... Я отделывался общими фразами и не хотел называть фамилии. А потом в открытую сказал, что это мне не подходит. От меня отстали... Правда, раза три-четыре снова подступали, но весьма и весьма осторожно, зная мой характер.
Однако я совершенно убежден, что если не все, то абсолютное большинство русских, работающих в посольствах, стучат друг на друга...
- То есть ты был в Системе, но не считал себя выше, чище Системы?
- Не совсем так... Я ИМ что-то сообщал, и получал за это разные льготы и послабления. Мне прощалось все на свете, даже если я что-то делал не так. Я опаздывал на работу -- на это закрывали глаза. Я совершал аварию - мне ее прощали... Но я работал на НИХ очень самоотверженно, потому что, повторяю, видел в англичанах и других западниках врагов.
- Да, трудно. Костя, тебе пришлось...
- Ну что "да"? Все это было, было... Но потом все чаще и чаще я стал думать: если они враги, то почему с такой болью относятся к тому, что у нас происходит? И я стал все реже и реже ходить на встречи со своими кураторами.
- Ну а они? Как они сейчас?
- Милиция, которая охраняет посольство, тоже из этой же Системы. И вот один из милиционеров сказал мне недавно в большом подпитии: "Костя, остановись! Что ты делаешь! Я видел твое дело в 5-м управлении... Тебя уже под расстрел можно... На тебя там столько нарисовано - страшно стало!" И я понял, что уже давно у них под колпаком.
- Они сейчас пытаются на тебя воздействовать?
- Я ни от кого не скрываю, что со мной происходит... Свои взгляды, свои сомнения... Они знали, что когда-нибудь я скажу всю правду, какой бы страшной она ни была... Со мной сначала терпеливо, часа по два-три беседовали... Они поняли, что это бесполезно. Я стал уже не тем, что раньше... Им это очень не нравится..."
Исповедь Константина Д., шофера английского посла, была опубликована в двух номерах "Литературной газеты". Теперь о том, что не было напечатано, да и не могло быть напечатанным тогда.
Когда вышла первая часть нашего диалога, разразился колоссальный скандал, и прежде всего - в Англии.
Я это почувствовал и сам, когда, приехав утром в редакцию, застал на пороге своего кабинета целую толпу английских коллег с микрофонами, блокнотами и телекамерами.
Что он еще сказал? Что будет напечатано на следующей неделе? Возил ли он Маргарет Тэтчер? Какие сведения он передавал на следующей неделе? посыпались на меня ВОПРОСЫ.
- Стоп, ребята! - оборвал я своих коллег. - Дождитесь следующей недели, все узнаете!
- Ну, а мне ты можешь показать текст? - отозвал меня в сторону Питер Прингл, корреспондент "Индепендента", с которым мы были знакомы уже давно и успели подружиться.
- Питер, обещаю тебе! Ты увидишь полосу до того, как ее увидят все, то есть на день раньше. Сейчас - не могу...
Тогда же, помню, Питер рассказал, что утром целая толпа журналистов - и не только англичан, американцев, канадцев, - приехала в английское посольство на Софийской набережной в надежде встретиться с самим Константином, но дальше ворот никого не пустили: у посольства была выставлена усиленная охрана.
Я волновался: что там с самим Константином, где он, как? Но связаться в тот день с ним не было никакой возможности.
Он позвонил мне сам поздно вечером и рассказал, что его целый день прятали от журналистов в дальних комнатах посольства.
- Посол очень расстроен, - сказал Константин. - Он мне сказал: "Ну, был агентом и оставался бы им! Зачем же поднимать скандал вокруг этого!"
После публикации второй части его исповеди (а как я и обещал Питеру, он прочитал ее раньше своих коллег, и "Индепендент" опередила на один день другие британские газеты), мы решили провести в редакции пресс-конференцию.
В нашем зале было темно от многочисленных телекамер, и наших, и не наших...
Я, честно, сам удивился тому, что вдруг эта публикация стала сенсацией для западников: неужели они не понимали, что все русские, от секретарш до горничных, так или иначе связаны с КГБ?! Потом понял, в чем дело: знали-то, знали, но он-то впервые признался в этом открыто! И то, что для журналистов стало сенсацией, для него-то самого было поступком, личным, нравственным выбором, который должен был резко переменить его жизнь! Ведь как-никак долгая работа в посольстве делала его жизнь куда более обеспеченной, чем у многих и многих жителей страны!
Я вел эту пресс-конференцию, и у меня осталась ее стенограмма.
Сначала Константин сам попросил слова, чтобы сказать:
- Меня волнует, как мы просыпаемся. Много уже было потрясений, изменений... Многие узнают себя в этих статьях. Я не собираюсь указывать, кто есть кто. И из меня не надо делать Джеймса Бонда. Я - та самая масса, которая и сделала КГБ монстром... Мы должны проснуться и понять, что мы живем в цивилизованном мире: с коммунизмом, с "Лениным в балде", как говорил Маяковский, мы никуда не придем. Если мы сами не изменимся, если сами не будем презирать тех, кем мы сами были, то ничего у нас не изменится.
Его спросили, насколько эффективной была его работа для КГБ в качестве шофера английского посла?
Он ответил:
- Моя работа была эффективной в том плане, что я добросовестно выполнял работу шофера посла Великобритании. Что касается той моей другой работы, то никакой особой эффективности я в ней не видел, и я не раз говорил об этом своим кураторам, которые меня передавали из рук в руки. Все это для галочки, для отчетов, для изображения большой работы в борьбе с империализмом.
Его спросили, боится ли он сейчас, после публикаций, за свою жизнь?
Он ответил:
- Сейчас я боюсь значительно меньше, хотя идиотов у нас много. Мы еще страна Зазеркалья.
Спросили и о том, как сам посол отнесся к его поступку?
- Уверен, что радости все это не доставило, и я хочу извиниться перед послом, перед сотрудниками посольства, но я не видел другого пути.
Спросили его и о том, как он видит свою собственную судьбу.
Он ответил:
- Мне сейчас, конечно, работать очень тяжело, но английские дипломаты понимают, как мне тяжело, и не задают бестактных вопросов. Посольство не против, чтобы я продолжал работать. Но мне вообще-то можно заняться и другими делами...
Пресс-конференция закончилась поздно, а потом еще - по просьбе одной популярной телепрограммы - мы делали с ним круг за кругом на его еще посольском автомобиле, и он еще и еще раз говорил о своей странной судьбе.
Еще несколько дней пошумели об этой истории - и у нас, и на Западе, - а потом она, естественно, стала постепенно забываться. А сам Константин продолжал жить, нелегко жить: от безвестности - к славе, от славы - снова в безвестность. Нелегкое это состояние. Помню, перед самой публикацией я его спросил:
- Еще раз подумай, стоит ли? Может, не надо? Он тогда ответил:
- Я уже обо всем подумал.
Спустя несколько лет он мне скажет, что из-за меня пошла кувырком вся его жизнь.
Да, через какое-то время из посольства он ушел. Зарабатывал себе на жизнь тем, что делал видеоролики с разных свадеб и юбилеев. Думаю, что неплохо зарабатывал.
Но как мало этого было для его взрывной кипучей натуры!
Время от времени мы виделись, и он, человек старше меня на десятилетие, просил меня дать ему какое-нибудь настоящее, рисковое дело. Но что я мог ему предложить...
В 1993 году во время известных событий он снимал всю эту заваруху изо всех горячих точек. Потом, помню, носился с солдатом, которого осудили за убийство офицера: ездил, снимал, осаждал суды.
Ему было мало обычной, обыкновенной жизни.
В 1995 году мне предложили баллотироваться в Госдуму от "Яблока", возглавляя московский список. Я попросил Константина побыть месяц моим водителем ("Яблоко" даже выделило мне на это тысячу долларов: кстати, это были единственные деньги, которые нашлись на мою избирательную кампанию, и когда слышу о том, что человек потратил на выборы сто тысяч долларов, миллион, шесть миллионов, до сих пор не могу понять, на кой такие деньги? У нас же все-таки не Америка).
Константин работал с энтузиазмом революционера, которого позвали на баррикады, и мне все время приходилось успокаивать его, что за мной никто не следит, не собирается устраивать провокаций и уж тем более - не собирается покушаться на мою жизнь.
Но я понимал, что без этого, без такого - жизнь для него и не жизнь.
Ну а потом была Чечня. Война.
Константин попросил, чтобы я взял его с собой в одну из поездок (а тогда я впервые ехал как депутат Госдумы, пригласив с собой группу журналистов, наших и американских).
Кажется, это был февраль 96-го, примерно за неделю, до штурма Новогрозненского.
Все было как всегда - здесь, в прифронтовой полосе.
Мы сидели в гостинице на берегу Каспия и ждали, ждали, ждали: не было человека, который должен стать нашим проводником туда, на войну; он появится вот-вот, он появится завтра; будет машина, не будет машины, а если будет то сколько.
Впервые я поехал на эту войну не один - группа журналистов, несколько телекамер. И еще - Константин со своей любительской камерой.
Наконец, все. Пора ехать. Понимаю, что один человек - лишний. Понимаю, что лишний - это Константин: он не из газеты, не из радиостанции, не из телекомпании. И он понимает это. Смотрит на меня умоляющими глазами. Ладно, как-нибудь уместимся, решаю я.
Потом - дорога...
Приведу страничку из чеченского дневника, в котором зафиксирована именно эта поездка.
"Я был здесь год назад, в начале этой идиотской войны. Тогда брали Грозный, поднимая над бывшим зданием обкома партии российский флаг. Тогда хотя бы было понятно, где проходит линия фронта - того фронта, который мы сами провели на территории России. Сегодня уже совсем ничего непонятно. Едешь километр - федеральный блокпост. Еще километр - блокпост дудаевских боевиков. Посмотришь направо из окна машины - поле, грязь, землянки, танки, бэтээры, пацаны в солдатской форме, уныло глядящие нам вслед. Въезжаешь в село - такие же ребята с автоматами. Но уже не те, другие. Противники тех, кто сидит в грязи. Наш провожатый подсаживает в машину человека в камуфляже. Протягивает руку:
"Я замкомандира полка по хозяйственной части". И тут же поправляется: "Ополченческого полка". То есть не нашего. Вражеского. Того, другого, с кем воюют измученные от бессмысленности этой войны федеральные войска.
Здесь нет линии фронта. Здесь - шоссе между Ростовом и Баку, на нем вперемежку стоят то блокпосты федеральных войск, то посты войск, состоящих из людей, старых и молодых, которые совсем еще недавно прошли ту же самую, что и их враги, школу Советской Армии...
У въезда в Новогрозненское - рынок. Бегают дети. Толпа, женщины. В киосках - почти московских - "сникерсы" и пепси. Здесь - мир. Всего в полукилометре от войны.
Новогрозненское - селение между двумя блокпостами, где еще за несколько дней до нашего приезда, до того, как их перевезли в горы, находились новосибирские омоновцы, плененные под Первомайском.
Обычный поселок, в котором ничто не напоминает о войне. Кроме одного: именно здесь намечена встреча и переговоры о судьбе пленных с Асланом Масхадовым.
Я думал увидеть окопы, посты, вооруженных до зубов боевиков, услышать: "Стой, руки вверх! Стрелять буду!" - рассчитывал испытать наконец-то чувство опасности прикосновения к происходящему. Да ничего подобного! Поселок как поселок, люди как люди, дороги как дороги, машины как машины, жизнь как жизнь. Только встречи неожиданные.
Бывший зоотехник, а ныне полевой командир Насир Хаджи представляет парня:
- Это Ибрагим. Он провел операцию по разблокированию Первомайска. Расскажи, Ибрагим... - И тут же мне: - Он у нас парень скромный. Не любит говорить...
То, что я видел тогда - Константин снимал на свою камеру. Снимал страстно, нервно, пытаясь зафиксировать то, что видели мы: и эти окопы, и рынок с мирно бегающими детьми, и вертолеты, низко баражирующие над нашей маленькой колонной, и полевых командиров, и Аслана Масхадова... А я понимал: вот то, о чем он мечтал все последнее время - и риск, и действие, и собственная нужность.
Но потом я краем уха услышал его разговор с чеченцами:
- Кем я был! Я был уродом! Я был агентом КГБ! Я жил в Зазеркалье! Я был подонком!
И - похолодел.
Я знал, что означают эти слова - "агент", "КГБ" для чеченцев, которые в каждом, кто бы ни проникал к ним, в расположение главного штаба, видел агента КГБ. Я знал, чем для каждого из нас это может кончиться. Включая и наших дагестанских провожатых.
Тогда я ему ничего не сказал. Что-то буркнул, проходя мимо.
Но уже по возвращении в Махачкалу, когда я оставался в гостинице, а он с несколькими журналистами пошел к кому-то в гости, помню, как поздно вечером раздался стук в дверь и кто-то из ребят, приехавших со мной, сказал:
Д. остался там. Он всем рассказывает, что был агентом КГБ. Он кается там... Его надо остановить...
Я тогда страшно разозлился на Костю. Злость осталась и по сей день: невозможно же быть постоянно кающимся, находя в этом свое жизненное предназначение.
Но сейчас думаю: прав ли я был тогда, прав ли сейчас, перестав встречаться с ним.
Думаю, нет.
Человек, однажды попавший в эту ЗОНУ, не может выйти из нее. Здесь - не кончается срок.
Можно говорить о тех несчастьях, которые принесли агенты, сексоты, стукачи тысячам и миллионам людей на протяжении нашего странного века.
Но им-то самим как найти слова оправдания?
Как им-то жить?
И об этом эта книга.
ПОРТРЕТЫ НА ФОНЕ ПЕЙЗАЖА: "ЛЕНИНГРАДСКОЕ ДЕЛО" ОБРАЗЦА 1980-го
Статьи именно с таким названием в "Литгазете", в которой я тогда работал, не было. Из названия исчезло слово "ленинградское", наверное, потому, что тогдашний главный редактор, Юрий Воронов (ныне уже, увы, умерший), сам был родом из Ленинграда. Но это - самое маленькое приключение, случившееся с этой статьей.
Ох, эта жизнь! Как часто я проклинал ее, радуясь каждому ее мгновенью. Почему так, а не иначе, почему эта страна, а не другая, почему это время, а не какое-нибудь полегче... Но так я думал больше в собственной журналистской юности, а уже потом привык, притерся и даже начал считать, что именно в этих бесконечных приключениях и есть ее смысл, а вместе с тем - и само объяснение самого факта моего в ней присутствия.
О самой этой истории я узнал куда позже, чем она началась. Хотя в Ленинграде (так назывался раньше Санкт-Петербург - так и тянется рука к исторической сноске) о ней знали многие - особенно те, кого с легкой руки агитпропа называли творческой интеллигенцией. Но то ли потому, что суд над Константином Азадовским - формально, по крайней мере, - был не политическим, а, так сказать, чисто уголовным (и потому не вызвал такого резонанса, которого он заслуживал, не только в Ленинграде, но в Москве и других крупных центрах СССР), то ли по причине моего собственного отчуждения от Ленинграда как от города, куда хочется приезжать, - я бы пропустил мимо себя эту историю, если бы не одно обстоятельство: услышал я ее впервые не от кого-нибудь, а от Натана Эйдельмана.
По-моему, я даже помню, когда он рассказал о ней впервые. Это был один из тех московских вечеров, воспоминания о которых впоследствии не теряют своей яркости, ты и сейчас, спустя много лет, ясно различаешь и лица за столом, и разбираешь сказанные тогда слова и даже слышишь то нарастающий, то смолкающий гул за окном (а за окном Натана располагалась знаменитая Бутырка, притом та ее сторона, куда выходили окна камер, и каждый вечер начиналась звонкая перекличка арестантов). Наверное, тот вечер крепко отложился в памяти еще и потому, что было это 19 октября, то есть пушкинский, лицейский день, и мы даже решили тогда собираться в этот день каждый год, но так ничего и не получилось: то ли кто-то куда-то уехал, потом еще какие-то приключения у каждого, а потом Натан умер...
Да... Ну вот, а тогда, в паузе между новой поэмой Фазиля Искандера и старой, гимновой песней Юлия Кима, Натан и рассказал мне впервые историю Константина Азадовского. А спустя несколько дней, Натан пришел ко мне домой и спросил, не попробует ли газета размотать этот, сплетенный КГБ, клубок. Потом уже началась обычная работа, которую, я помню, писал, заперевшись на несколько дней в одном, ближайшем от Москвы, Доме творчества.
Получилось у меня вот что (не меняю ни интонации статьи, ни того настроения, которое было у меня тогда, и ощущения времени, в котором она писалась).
Мы распахнули окно в будущее: эй, что там на горизонте! - но прошлое все рвется и рвется в наши двери, заставляя нас тревожно и мучительно думать: все ли уроки усвоены нами? Не крадется ли оно по пятам, чтобы, выждав момент, зловеще улыбнуться: "Попались, голубчики!" Не придется ли нам вновь изучать прошлое не по учебникам, а по дням собственной жизни?
Ведь как бы далек ни был год 37-й от 80-го, какое бы огромное расстояние ни отделяло 80-и от 88-го, легкомысленно было бы восклицать: "Все, все! Хватит о вчерашнем! У нас все по-новому!.."
Да нет, рано, рано...
И потому-то историю, случившуюся в декабре 1980-го, я начинаю рассказывать с позднего лета 1988-го.
... Сколько еще ждать!? Полчаса, еще полчаса... Уже заканчивается рабочий день, и мимо, весело щебеча, пробегают две девушки (судебные секретари? делопроизводители из канцелярии?), тяжело спускается по лестнице усталая женщина с хозяйственными сумками (посетитель? судья из соседнего зала?)... Что же происходит там, за закрытыми дверями совещательной комнаты? Почему же так долго?
В течение двух дней зал был полон, и сейчас вижу: никто, почти никто не ушел домой.
Многие знакомы друг с другом уже давно, кто-то познакомился здесь, в зале суда. Незнакомый человек предлагает бутерброд. Женщина вытащила из сумки термос - предлагает всем по глотку горячего кофе.
Напротив зала судебного заседания - лестница: не главная, парадная, а узкая, грязная, с выщербленными ступенями.
По этой лестнице его и вели почти восемь лет назад.
Возвращаюсь в зал, утыкаюсь в книжку. Читаю про события медленного восемнадцатого века. Ох, сколько времени проходило тогда от издания приказа до его исполнения! Как долго мчались курьеры, предлагая кому-то печальную судьбу в запечатанном сургучом конверте!..
Читаю и сначала не могу разобраться, что же отвлекает от чтения, кроме напряженного ожидания? Потом - понимаю, но, понимая, не удивляюсь: телефонные звонки там, за плотно закрытыми дверьми совещательной комнаты, где и телефона-то быть не должно. И чувствую (хотя знаю, что никогда не смогу доказать это!), что в таком же томительном ожидании находится и судья - немногословный человек со всепонимающим взглядом и два заседателя растерянные женщины, похожие на тех, кого можно видеть в любой конторе.
Дело, которое начиналось не здесь, в здании Куйбышевского районного суда города Ленинграда, должно и закончиться тоже не здесь, в зале суда... На одно сейчас надеюсь: те, кто названивает сейчас в "изолированную" совещательную комнату, поднимут головы от бумаг и, зацепившись взглядом за календарь, вспомнят, как бы им этого не хотелось, что сейчас не восьмидесятый, а 1988 год!
... Для меня и тех, кто помогал мне, эта история началась куда позже, чем для ее участников.
Осенью 1987 года Константин Азадовский принес в редакцию вот такое письмо:
"Я - историк литературы, критик и переводчик; в течение 25 лет занимаюсь литературной работой, имею более 100 публикаций, статей и книг, напечатанных как в СССР, так и за рубежом. До ареста работал заведующим кафедрой иностранных языков Высшего художественно-промышленного училища имени В. И. Мухиной.
В конце 1980 г. ленинградскими органами КГБ и МВД было сфабриковано против меня уголовное дело: во время обыска в моей квартире мне был подброшен пакет с анашой. Обыск проводился с вопиющими нарушениями УПК; достаточно сказать, что в нем участвовали сотрудники КГБ, назвавшиеся сотрудниками милиции и не занесенные в протокол обыска. Но именно по результатам этого противозаконного обыска я был осужден в марте 1981 года к двум годам лишения свободы за "незаконное хранение наркотиков без цели сбыта".
За день до обыска на улице была задержана "по подозрению" моя знакомая (ныне моя жена) Светлана Лепилина. За несколько минут до ее задержания малоизвестный ей человек, оказавшийся провокатором, вручил ей под видом лекарства пакет с анашой. Задержание моей знакомой послужило поводом для обыска в моей (именно в моей, а не ее!) квартире. В феврале 1981 года она также была осуждена к полутора годам лишения свободы по той же статье...
Вопрос о наркотиках был лишь камуфляжем, прикрытием. В действительности дело носило политический характер. Его вели и направляли сотрудники КГБ (фамилии их известны). Они вызывали наших знакомых, склоняли их к даче ложных, порочащих нас показаний, оказывали давление на следователя, которому было поручено вести дело, и т. д.; во всех инстанциях г. Ленинграда про меня и мою жену распространялись клеветнические сведения о том, что мы якобы "враги", "антисоветчики", хранили "антисоветскую литературу" и т. д. Могло ли при таких условиях происходить объективное судебное разбирательство?
Сразу же хочу уточнить: никаких оснований для подобных обвинений в наш адрес у сотрудников ленинградского КГБ не было и не могло быть. Ни я, ни моя жена никогда не совершали действий, которые бы даже отдаленно носили политический характер. Мои встречи с иностранными гражданами всегда стимулировались моими профессиональными интересами (я занимаюсь связями русской и западноевропейской литератур, перевожу с западных языков, печатаюсь - через ВААП - на Западе). Смехотворно и упоминание в деле о "хранении антисоветской литературы". Во время обыска у меня были изъяты и переданы сотрудниками КГБ на экспертизу в горлит одна фотография и девять книг. Фотография представляет собой воспроизведение известной картины советского художника Ильи Глазунова "XX век" - в заключении Облгорлита она названа "неизвестной картиной вредного содержания". Книга "Шедевры искусства" (на итальянском языке) была квалифицирована... как порнографическая. Остальные книги: фотоальбом "Марина Цветаева", "Перед восходом солнца" Зощенко, роман Замятина "Мы" (на немецком языке), отрывки из романа Б. Пильняка "Соляной амбар", проспекты двух западногерманских издательств и т. п. - объявлены "антисоветскими" на том лишь основании, что изданы за рубежом. Впоследствии эти книги были уничтожены (я сам, собственными глазами видел акт об их сожжении).
Все это звучит настолько неправдоподобно, что может появиться мысль, что я, как человек пострадавший, сильно преувеличиваю. Увы! Стремясь сказать главное, я не имею возможности описать здесь все то, что в действительности совершалось в отношении нас: избиение в следственном изоляторе, издевательства над моей женой, камеры с "подсадными" и - как венец всему этапирование меня через всю страну в Магаданскую область. Для чего отправлять осужденного на два года (общий режим!) в Магаданскую область?
С первых же дней, как только я оказался под стражей, я протестовал как мог против каждой незаконной акции: количество моих жалоб, ходатайств, написанных за эти годы, давно уже превысило число моих научных и литературных работ. Куда я только не обращался! Но все мои бумаги оказываются в конце концов в прокуратуре, откуда я неизменно получаю отписки в несколько строк: моя вина "полностью доказана". Ни один из моих аргументов еще ни разу не был рассмотрен по существу. Как же мне добиться правды?
С этим вопросом я обращаюсь в редакцию. У меня создалось впечатление, что дела, к которым причастны сотрудники КГБ, до сих пор находятся как бы вне закона..."
Когда читал письмо, а потом слушал рассказ самого К. М. Азадовского, помню, мелькнуло спасительное: да это же по закону восьмидесятого! Какой судья сейчас, в 1988 году, отправил бы на Колыму за "пять граммов анаши без цели сбыта"? И статьи-то такой нет в Уголовном кодексе, есть нарушение, за которое и наказывают-то не в уголовном, а в административном порядке: в худшем случае, штрафом. Но потом подумалось о другом: а по закону не восьмидесятого, допустим, а 49-го или 37-го? Да за одного Замятина на немецком языке тут же вкатили бы 25 лет с вечным клеймом пуэрториканского шпиона.
Но нет, ни при чем здесь анаша, ни при чем здесь Замятин! Они и были связаны между собой только потому, что ранние гости сразу же, с порога кинулись искать наркотики не в домашней аптечке, не на кухне, не в карманах пиджаков и пальто, а на книжных полках - не самом, согласитесь, подходящем месте для хранения подобного товара.
Тогда-то редакция решила командировать в Ленинград нашего консультанта, бывшего генерал-майора милиции Ивана Матвеевича Минаева, чтобы он там, на месте, взял из архива уже старое и, наверное, пожелтевшее от времени дело, изучил его и представил редакции подробную юридическую разработку. Может быть, не дело, а хотя бы редакционный анализ дела найдут возможность прочитать вечно занятые работники надзорных инстанций прокуратуры.
На следующий день звонок И. М. Минаева из Ленинграда:
- Дела здесь уже нет!
- Так где же оно?
- На днях затребовано Москвой...
Нигде, ни в одном документе (кроме, естественно, писем самого К. М. Азадовского) не было зафиксировано, что сотрудники ленинградского КГБ вообще участвовали в этой истории, но именно их участие заставляло множество людей, способных изменить его судьбу, испуганно откладывать это дело в сторону.
Ох как зловеще сильна историческая память!.. Какая магия заключена в аббревиатуре одного из множеств, если разобраться, министерств и ведомств, которых вон сколько создано в нашей стране! Но ведь должна же когда-нибудь рассеяться эта магия! Почему не сейчас, когда перестройка ежедневно изменяет наши представления, которые, казалось бы, навсегда останутся незыблемыми? Ведь должен же восторжествовать закон, а не шепот, намеки, тихие указания по телефону?..
Именно на это рассчитывали мы, когда в октябре 1987-го направляли письмо из редакции заместителю Генерального прокурора СССР О. В. Сороке, ответственному в высшей надзорной инстанции за правильность судебных приговоров, с просьбой тщательно разобраться в этом затянувшемся деле.
Шло время. Прокуратура Союза молчала. Справились по телефону, дошло ли письмо? "Да, дошло..." - "Ну и что?" - "О результатах вам сообщат". Обычный чиновничий ответ... Неужели снова, как было уже десятки раз, вновь прочитают предыдущие ответы и, переписав их на новом бланке, кинут в почтовый ящик?
Итак, первая удача. Впервые за все эти годы дело отправилось наконец-то в Москву, в Прокуратуру СССР, но и наш консультант съездил, как оказалось, в Ленинград не напрасно.
"Я изучил гражданское дело по иску Азадовского К. М. к Куйбышевскому районному управлению внутренних дел о взыскании с РУВД стоимости утерянных следователем вещей, изъятых при обыске. И там обнаружил материалы проверки, в которых, в частности, сказано: "При проведении обыска у Азадовского 19. 12. 80 г. присутствовали сотрудники У КГБ Архипов, Шлемин и др.", - сообщил И. М. Минаев.
Вот так дела! Неужели за все эти годы работники различных надзорных прокурорских инстанций не могли заглянуть в материалы служебных проверок, чтобы убедиться в том, что утверждение К. М. Азадовского об участии в его деле сотрудников ленинградского КГБ - не свидетельство воспаленного воображения обиженного человека, а официально зарегистрированный факт? Но боюсь, что не из-за незнания документа, который обнаружил И. М. Минаев, шли к Азадовскому стандартные ответы, что при "обыске присутствовали лишь работники милиции".
Напротив - знали! И - потому-то врали.
Наш консультант вернулся в Москву, и, с изложением новых фактов, уже новое письмо ушло из редакции в Ген прокуратуру. Тому же заместителю генпрока О. Сороке.
И - снова молчание. "Получили наше письмо?" - "Что вы нам все время звоните?!" - раздраженный ответ в телефонной трубке. День, еще день, неделя, еще неделя...
Да, Прокуратура Союза молчала, но из Ленинграда, от Константина Марковича, пошли тревожные вести: его начали неожиданно приглашать в милицию для разговоров о преступлениях, совершенных в городе. Один, другой, третий... Пока, наконец, не сказали прямо: "Может быть, вам лучше эмигрировать?".
Заканчивался 1987 год. Генпрокуратура молчала. Пришел январь 88-го молчание. Февраль - молчание. Наши просьбы и напоминания оставались без ответа. И мы понимали почему...
Решили разыграть шахматную игру. Пришел новый первый заместитель генпрока - А. Я. Сухарев. В марте мы направили ему письмо уже с жалобой на молчание заместителя - Сороки, который в течение пяти месяцев так ничего и не ответил. И вдруг в бюрократической машине наконец-то произошел сбой.
Спустя полтора месяца А. Я. Сухарев сообщил, что (цитирую) "в президиум Ленинградского городского суда принесен протест, в котором поставлен вопрос об отмене судебных решений в отношении Азадовского ввиду неполноты судебного разбирательства и направлении дела на новое судебное разбирательство".
К. М. Азадовский спустя восемь лет после своего ареста и спустя шесть лет после возвращения с Колымы должен был предстать перед тем же Куйбышевским районным судом Ленинграда. Подняться на тот же самый этаж (правда, без конвоя), сесть на скамью подсудимых (неужели все-таки на скамью?) и слушать обращенные к себе слова: "Подсудимый, встаньте..."
Три часа понадобилось суду в том, 1980-м, чтобы приговорить его к двум годам Колымы. По тому же самому делу, но спустя восемь лет, суд растянулся на три месяца.
На первые заседания я приехать не мог. В Ленинград выехал наш консультант.
Вот что он сообщил:
"Процесс начался 19. 07. 88 г. с того, что К. М. Азадовский попросил вызвать в качестве свидетелей сотрудников ленинградского КГБ Архипова и Шлемина. Прокурор Якубович возразил, мотивируя это тем, что к "предъявленному Азадовскому обвинению они отношения не имеют". Обращают на себя внимание ответы сотрудника милиции Арцебушева, старшего при производстве обыска у Азадовского в 1980 году. Он сказал, что задание провести обыск он получил примерно в 22 часа 18 декабря 1980 года, а за санкцией на обыск приехал к прокурору примерно в час ночи. В чем была причина такой спешки, он объяснить не мог... На обыск, по его словам, приехали четверо: он, сотрудник милиции Хлюпин и еще два сотрудника, которых он не знал (как объяснил суду, думал, что это его коллеги из другого отдела милиции, и суд не задал никаких вопросов в связи со столь смехотворными заявлениями). По словам Арцебушева, как только он увидел Азадовского, то тут же понял, что он - "не наркоман... и что наркотики ему подложили". На вопрос суда - кто, он ответил: "Враги".
Второй сотрудник милиции, Хлюпин, тоже сказал, что он уверен Азадовский не наркоман.
В беседе со мной адвокат Смирнова, которая изучала дело не только Азадовского, но и его жены Светланы Лепилиной, сказала, что очень странное впечатление производит само задержание Лепилиной. Два члена комсомольско-оперативного отряда прямо заявили, что они были заранее сориентированы на задержание Лепилиной. По делу ничего не сделано для того, чтобы обнаружить иностранца по имени Хасан (он за несколько минут до ареста передал Лепилиной пакет), хотя сделать это было бы довольно легко. Также адвоката насторожил тот факт, что 5 граммов анаши, которые обнаружили и у Азадовского, и у Лепилиной, были завернуты в одинаковую фольгу..."
Вот таким было сообщение нашего консультанта, сделанного в начале судебного разбирательства. На очередное заседание, которое и должно было быть решающим, я уже приехал сам...
Коротко о том, что сам увидел и услышал в течение двух заключительных дней суда.
За время двухмесячного перерыва К. М. Азадовский все-таки добился, чтобы в суд, в качестве свидетелей, вызвали работников ленинградского КГБ Архипова и Шлемина, один из которых при обыске представился тогда, в декабре 1980-го, сотрудником милиции Быстровым.
Но на суд они не явились.
Судья Н. А. Цветков зачитал два документа, присланных в суд.
Заместитель начальника управления кадров ГУВД Лебедев сообщил, что, "поданным управления кадров ГУВД, Быстров Виктор Иванович на 19 декабря 1980 года не служил и в настоящее время не служит". То есть удостоверение было фальшивым.
А из КГБ пришло письмо, что "в настоящее время тт. Архипов В. И. и Шлемин В. В. находятся в очередных отпусках вне пределов Ленинграда, в связи с чем их явку в суд в качестве свидетелей не представляется возможным обеспечить".
Из других запомнившихся событий - допрос некоего Константинова, который тогда, в декабре 1980-го, был понятым при обыске. Привожу стенограмму:
Вопрос к Константинову. Как вы оказались понятым?
Ответ. При выходе из метро "Площадь Восстания" ко мне подошел работник милиции и попросил помочь.
Вопрос. Где вы живете?
Ответ. На Васильевском острове.
Вопрос. Как вы оказались в такой ранний час на площади Восстания, то есть в другой части города?
Ответ. (Пауза). С целью пройтись...
Вопрос. Какой общественной работой вы занимались в 1980 году?
Ответ. Я был руководителем комсомольского отряда у себя на предприятии.
Вопрос. Вы продолжаете утверждать, что оказались понятым при обыске случайно?
Ответ. (Пауза). Да...
Вопрос к сотруднику милиции Арцебушеву Случайно ли вы подошли к Константинову?
Ответ. Еще вечером было договорено, что ребята из комсомольского оперативного отряда поедут с нами в качестве понятых на обыск. Мы договорились встретиться возле станции метро "Площадь Восстания".
Вопрос к Константинову. Когда вы пришли домой к Азадовскому, вас не удивило, почему у него собираются делать обыск?
Ответ. Я обратил внимание, что у него в доме очень много книг на иностранных языках.
Ну ладно, хватит...
Не в качестве еще одного доказательства фальсификации дела против К. М. Азадовского я привел эту стенограмму. "Понятой" Константинов свидетельствовал лжегражданство - чувство, приобретенное советским человеком в самые печальные периоды отечественной истории, когда исполнение самого бессовестного приказа оправдывалось "государственной необходимостью", когда предательство отца, брата, друга, товарища по работе объявлялось гражданской доблестью.
И Константинов - человек, моложе того страшного времени на целое поколение, не заставший ни ночного ожидания звонка в дверь (к тебе? не к тебе?), ни грозящих гибелью нечаянно сказанных слов ("Сказать или не сказать, что я не верю, что он враг народа?"), - он все-таки сын того времени. И потому не так уж далек был образец 37-го от образца 80-го, да и сейчас, спустя уже восемь лет, когда он в зале суда говорил заведомую ложь, несмотря на всю смелость, которую прибавили всем эти прожитые годы, Константинов все в том же, том же плену... И потому, когда я слышу: "Опять Сталин! Ну сколько можно!" - я знаю, что отвечать: да, опять! Пока не будет выжжен в себе, в детях тот страх, превращающий человека, личность в обыкновенный винтик государственной машины.
Ну, что еще о суде?..
Поднялся государственный обвинитель А. Е. Якубович и, не глядя ни на судью, ни в зал, ни на обвиняемого (нет, не на скамье подсудимых сидел К. М. Азадовский - рядом, на стуле), заявил ходатайство: отправить дело на доследование, чтобы... чтобы следственным путем установить, мог ли подложить наркотики Азадовскому кто-нибудь из знакомых, посещавших его дом в конце 80-го.
Так не у знакомых надо спрашивать, а у тех, кому они, подложив, донесли об этом! Это же должно быть зафиксировано в архивах? - повис в воздухе недоуменный вопрос адвоката Н. Б. Смирновой.
И суд удалился на совещание...
... И вот тянутся, тянутся томительные часы ожидания. Давно опустело здание суда, заперты двери, уборщица прошла с пустым ведром (какая-то примета, кажется, плохая?), и только мы заполняем коридор, лестницы, застывший в ожидании зал суда. И - телефонные звонки из-за дверей совещательной комнаты.
Привык ли я к таким ожиданиям? Привык, привык... И - понимаю, и готов понимать. И - не готов.
И, наконец, по лестнице, по коридору: "Идут, идут..."
Суд идет...
По коридору, не глядя по сторонам, идет, переваливаясь с боку на бок, прокурор Якубович.
Едва он занимает свое место за столом - мгновенно распахивается дверь совещательной комнаты... Но не успевает еще секретарь суда воскликнуть: "Встать! Суд идет!" - в зал суда даже не входит, а впархивает молодой человек, садится почему-то рядом с обвинителем на соседний стул и с каким-то насмешливым любопытством начинает рассматривать нас, сидящих в зале.
Чтение определения суда занимает минуты две, не больше:
"Без проверки возможности появления наркотических веществ в квартире Азадовского с помощью других лиц нельзя сделать вывод о виновности или невиновности Азадовского по предъявленным ему обвинениям..."
Дело направляется на доследование, чтобы потом (тихо, без шума, в тиши кабинетов) закрыть его.
В этом никто из присутствующих и не сомневался.
Гул в зале...
Судья быстро исчезает в совещательной комнате...
Я уже собираюсь уходить, как дорогу мне загораживает молодой человек, тот самый:
- Ну, как вам работается?
Я, помню, удивленно посмотрел на него. Он:
- Пойдемте, попьем чайку... Поговорим... Я всегда вас читаю с бо-ольшим интересом...
Отвечаю, что очень занят.
Кем был этот незнакомец, впорхнувший в зал в последние минуты судебного заседания? О чем он хотел спросить меня? Или - от чего предостеречь? Или намекнуть?
Могу лишь предположить.
О чем я тогда подумал? Да вот о чем. Что за срок - восемь лет! Еще в полном расцвете сил и здоровья находятся те, кто начал фабриковать дело Азадовского, да и таблички на многих кабинетах - те же самые. А те, кто даже ушел на пенсию, тоже вряд ли сменили свой привычный образ жизни...
Ну, а что было потом, после судебного заседания?
Помню, поздно вечером после суда я сидел дома у Константина и Светланы, дожидаясь, когда наступит мой час отправляться в аэропорт. Светлана плакала. Я, как мог, утешал ее...
Потом улетел в Москву
Что потом, после суда?
Что, что...
Десятки писем и телеграмм, возмущенных итогом этого процесса (среди них - и академика Д. С. Лихачева). Сам Константин Азадовский в письме к председателю КГБ Крючкову написал:
"Несмотря на всю очевидность добытых судом доказательств, суд трусливо уклонился от принятия решения. Вместо того чтобы оправдать меня, поручил отправить дело на доследование и обязать следственные органы выявить лиц, которые, якобы относясь ко мне враждебно, могли подложить мне наркотики. Для какой же цели предпринимается теперь, спустя восемь лет, попытка найти "предполагаемых преступников"? Для того, чтобы вывести из дела реальных виновников, ваших подчиненных, которые незаконно явились ко мне на обыск..."
Что еще потом?
Ни один из знакомых К. М. Азадовского, как и предполагалось, никакой повестки ни от какого следователя так и не получил, и в конце 1988 года его уголовное дело было прекращено "за недоказанностью преступления".
Но из КГБ К. М. Азадовскому ответ все-таки пришел. Некий сотрудник КГБ В. П. Попов (так и было подписано: "сотрудник") написал: "... установлен факт неправомерного участия двух сотрудников УКГБ СССР по Ленинградской области в проведении милицией обыска у Вас в квартире. В связи с этим по изложенным Вами в жалобах фактам проводится служебное расследование..."
Но что, что все-таки произошло на самом деле?
Каждый участник этой истории действовал будто актер, которому дали роль из одного спектакля, а вышел на сцену - и сюжет другой, и костюмы не те, и время какое-то иное. Это, на самом деле, как в неправильной пьесе: один актер спрашивает, как пройти на электричку, а другой отвечает: "Дворецкий свечи зажег, не волнуйтесь..."
Да, да... Так и было.
Помню, как, заканчивая тогда статью, я написал:
"И это все было не в 1937 году - в восьмидесятые. На памяти поколений, которые сегодня дышат, дышат и все еще не могут надышаться воздухом перестройки".
"Воздух перестройки..." Да...
Эта статья была опубликована, повторяю, в августе 1989 года. В среду, 9-го... Накануне, в воскресенье, ко мне приехала из Ленинграда съемочная группа телепрограммы (тогда очень популярной) "Пятое колесо". Я давал интервью с уже сверстанной газетной полосой и, рассказывая историю Константина Азадовского, несколько раз повторил: "Если эта статья не выйдет, то кто в этом виноват - известно: КГБ СССР".
И казался себе ужасно смелым. Да...
Но шел-то 1989 год.
Именно в этом году была отменена цензура, а еще за год до этого, рассказывая злоключения одесского капитана Малышева, отсидевшего в камере КГБ, саму аббревиатуру этого слова нельзя было употреблять в отрицательном смысле ("Его пригласил уполномоченный" - было написано у меня. Чего уполномоченный? Милиции? Пожарной охраны? Господа Бога? "Но, - предупредил меня уже либеральный тогда цензор, - вставишь слово "КГБ", придется, как написано в наших инструкциях, получать в КГБ визу, и плакала твоя статья").
Теперь о том, что тогда не вошло в статью.
Дело-то в том, что статья эта должна была выйти не в августе 1989-го, а в сентябре 1988-го.
Уже висела сверстанная полоса на стенах редакционного начальства, уже я позвонил в Ленинград Косте и Светлане:
"Все, наконец-то!", уже я представлял, какая реакция будет на следующий после выхода газеты со статьей день.
И вдруг вечером, буквально за два дня до выхода номера в печать, статья исчезает из планов газеты и оказывается на столе у председателя КГБ В. А. Крючкова.
- Зачем? Что вы наделали? - помню, чуть не плача спрашиваю у тогдашнего главного редактора Ю. П. Воронова.
- Ну, они проверят, разберутся, - смущенно отвечал главный, человек с порядочной биографией, но давно уже сломленный жизнью.
- Да что уж тут разбираться? Газета уже полтора года разбирается! Прокуратура разбиралась! Суд уже был!
- Да что вы так волнуетесь! Ведь Крючков - не Чебриков. Крючков - из разведки. Да, из разведки, из разведки... - И главный почему-то открыл лежавший на столе правительственный справочник и стал настойчиво тыкать пальцем в столбик "В. А. Крючков", под которым была изложена биография этого нашего Зорге.
Потом, помню, я долго не мог идти из редакции, сидел, смотрел в зимнее ночное окно и никак не мог решиться набрать ленинградский номер...
Ох, как тяжело было в тот момент! Казалось бы, давно нужно было к такому привыкнуть: сколько раз в жизни моих друзей и в собственной жизни случалось подобное... То цензура, то перепуганный редактор, то вообще какие-то неведомые силы, но каждое новое происшествие ломало тебя, как будто все это случилось с тобой впервые.
Каким был для меня тот вечер? Забыл, не помню... Скорее всего, купил бутылку водки, пошел к кому-нибудь из друзей... Помню только одно: в тот вечер я так и не решился позвонить в Ленинград. Позвонил только в понедельник, когда уже твердо решил сам для себя: нет, этот номер так не пройдет, пусть зубами, но обязательно вырву статью из пасти Крючкова.
Чем было славно наше редакционное начальство, так это тем, что оставляло журналиста один на один с властью, государством, целой вселенной.
Но что я мог тогда сделать?
И потянулись дни, недели, месяцы.
Время от времени я заглядывал в наши командирские кабинеты. Начальники пожимали плечами: "Ну, сам знаешь, где статья..." А один наш тогдашний заместитель главного, человек достаточно циничный, чтобы всерьез воспринимать судьбы всяких там газетных героев, откровенно сказал: "Да это же никогда не будет напечатано, ты уж мне поверь. Я никогда не ошибаюсь".
Крючков молчал, а мои начальники без его позволения не хотели и слышать о том, чтобы рискнуть опубликовать статью даже при уже ликвидированной цензуре.
Наверное, в мае или в начале июня меня вызвал тогдашний первый заместитель главного редактора Ю. Изюмов и протянул мне текст.
- Что это? - спросил я его.
- Звонили из КГБ. Передали свои замечания. Я их записал. Чудом этот лист бумаги, написанный рукой Изюмова, сохранился в моем архиве:
"1. Некая предвзятость в подходе к мат-лу. Автор настраивает читателя на восприятие дела Азадовского как политического, якобы инспирированного КГБ. Пытается провести параллель с массовыми процессами 1937 г. Оснований для этого нет (там - внесудебное, пытки и т. д.). Здесь - нарушение УПК, работники КГБ не внесены в протокол, за это наказаны (об этом не сказано).
2. Недостаточная объективность в изложении. Следствием и на суде вопрос о полит. нарушениях не поднимался, только о наркотиках. Не ставится автором под сомнение версия Азадовского о причастности сотрудников КГБ к обнаружению наркотиков, а прокуратура это не подтвердила.
3. Автор сообщает о письме прокурора Л-да Азадовскому, но не говорит об отказе в возбуждении уг. дела в отношении раб-ков МВД и КГБ за отсутствием состава преступления (т. е. подлог с наркотиками судом не признан, как же можно им оперировать)."
Помню, меня тогда удивило, что КГБ хотя бы признал нарушение УПК.
Все же остальное в этой "телефонограмме" было ложью. И тогда я сделал то, что никогда не делал до этого: при всей моей ненависти к писанию писем написал письмо Крючкову, а копию - Горбачеву.
Письмо получилось длинным - пять с половиной страниц. Заканчивал я его так:
"Не хочу больше вдаваться в подробности этого дела. Другое меня беспокоит, честно, возмущает. Ваши сотрудники могли бы дать ответ газете после ее выступления (за, против - неважно). Могли бы опровергнуть меня. Могли бы подать в суд на автора, обвинив его в клевете. Ведь так делается в правовом государстве, создать которое мы так стремимся! Нет - все тем же старым, проверенным способом: запретом, телефонным звонком, шепотом! Пользуясь сложившимися привилегиями КГБ СССР.
Лично мне это напоминает действия небезызвестного Чурбанова, который, используя родственные связи, добился того, что газетам указаниями Главлита было запрещено критиковать МВД СССР.
Не знаю, дойдет ли до Вас мое письмо, не утонет ли в канцелярии. Но в любом случае история с запретом статьи "Ленинградское дело 1980 года" для меня сегодня - удар по гласности, которую партия провозгласила основой перестройки. Потому-то копию письма к Вам я направил М. С. Горбачеву. Сообщаю также, что об истории запрещенной статьи я сообщил (кому устно, кому письменно) некоторым писателям - народным депутатам".
Число, подпись...
В этом письме - вижу я сегодня - отразились наши настроения той поры, счастливого времени надежд, когда можно было еще с гордостью за собственную страну произносить слово "перестройка" и дарить своим западным друзьям майки с надписями на них "Гласность", "Горбачев". Да и не только западным...
Оказавшись в Болгарии за несколько месяцев до крушения Живкова, помню, как мой друг замечательный болгарский поэт Румен Леонидов специально нацепил подаренную нами майку с "Горбачевым", и как только он появился на сцене, в зале тут же вспыхнули аплодисменты... И как я сам, выступая в Пловдиве, запнулся перед тем как ответить на вопрос из зала: "Почему вы нам не помогаете? Когда же, наконец, Горбачев снимет Живкова?!" Я промямлил в ответ какие-то необязательные слова, испугавшись обвинений во вмешательстве во внутренние дела чужого государства (и почувствовал, как были разочарованы люди моим ответом), но, может быть, ни до, ни после я не чувствовал такой гордости - пусть наивной, детской! - но гордости за собственную страну.
Помню, как тогда же вечером, при возвращении из Пловдива в Софию, нас остановили для проверки документов, и потом какая-то машина всю дорогу тащилась за нами, а утром, завтракая в доме еще одного нашего друга, тоже поэта, Георгия Борисова, мы увидели человека с кинокамерой в окне дома напротив.
Да, все это было, было... Не только разочарования выпали на наш век.
И потому, хотя в письме на самый верх шла речь о судьбе конкретного человека и конкретной статьи, но за одной историей стояли тысячи, миллионы других и было то, на что мы тогда надеялись: не может одна организация десятилетиями ломать и гнуть миллионы судеб, не может быть такой официальной государственной политики, при которой человек песчинка, никто, ничто, не должна же страна так ненавидеть своих граждан!
Да, ну а дальше, дальше что... Писал еще кому-то письма, ждал ответов, иногда звонил Косте и Светлане, не зная, чем их утешить...
И вдруг - вечер, звонок домой, Галина Старовойтова (а к ней я тоже обращался с письмом): "Мы прижали Крючкова к стенке! Он сказал, что публиковать статью - дело редакции, а не КГБ".
Прошел год со времени как заварилась вся эта каша. Да, это то, о чем я тогда не мог написать. Но в 1989-м я и не мог предположить, что спустя пять (пять!) лет у меня окажутся документы, которые наконец-то поставят точку в этой истории.
Это уже был октябрь 1994 года, когда я увидел документы из секретных архивов КГБ.
"Секретно.
Экз. 1.
Тов. Чебрикову В. М.
Дано согласие - Иванков.
Доложено 28. 09. 88 г.
"По результатам проверки жалобы Азадовского К. М." - так значится на первой странице подробной докладной своему шефу от московской комиссии, выезжавшей тогда по всем нашим жалобам в Ленинград.
После биографических данных К. Азадовского, весьма, думаю, неожиданных для него самого: оказывается, КГБ пытался сделать из него агента еще в 1967-м, когда ему было 19 лет, но тот отказался (тоже еще пример, как дорого потом обошелся человеку этот отказ: "В 1969 году он был профилактирован через общественность и исключен из аспирантуры". Ох уж это их "профилактирование"! Сколько же людей попало под эти колеса!).
Итак, сначала - биография. А потом, уже все ближе, ближе ко дню его неожиданного ареста.
"В сентябре 1978 года в отношении Азадовского было заведено дело ДОР "Азеф" с окраской "антисоветская агитация и пропаганда с высказываниями ревизионистского характера".
"Азеф" - это, естественно, сам К. Азадовский, слово "ДОР" - это "дело оперативной разработки", которое, по словам бывшего генерала КГБ Олега Калугина, - последний звонок перед арестом (первым является другое слово "ДОП", "дело оперативного предупреждения").
"В материале этого дела, - читал я дальше, - имеются данные о том, что Азадовский являлся автором ряда идеологически ущербных литературных материалов, распространял в своем окружении устные измышления, порочащие основателей и руководителей Советского государства, поддерживал связи с иностранцами, в беседах с ними компрометировал проводимые Советским правительством внутриполитические мероприятия..."
Казалось бы - все! Если из "ближайшего окружения", то есть внедренной к нему агентуры, шла подобная информация, то, казалось бы, чего же больше? Плакала по нему знаменитая тогда политическая статья. Но оказалось - нет, мало. Читаю дальше:
"В процессе работы по ДОР легализованных (!?) материалов о проведении Азадовским враждебной и иной противоправной деятельности получить не представилось возможным. Руководством 5-й службы УКГБ в октябре 1980 г. было принято решение о реализации этого дела путем привлечения объекта к уголовной ответственности за совершение общеуголовного преступления. Тогда же УКГБ проинформировало Куйбышевский РУВД г. Ленинграда о том, что Азадовский и Лепилина занимаются приобретением, хранением и употреблением наркотических веществ, хотя данных об этом в материалах ДОР не имелось".
Вот когда и началась операция, которая обстоятельно и цинично описывалась в этой справке:
"Как выяснилось в ходе настоящей проверки, привлечению Азадовского и Лепилиной предшествовали провокационные действия агента-иностранца "Берита" из 5-й службы, который в ноябре-декабре 1980 года был подставлен Лепилиной".
Могла ли предполагать Светлана, человек наивный, как и многие, многие люди, что все: и приглашение на встречу с "испанским студентом" в кафе неподалеку от дома, где жил Константин, и джинсы, которые он ей подарил, и "горная трава", которую он ей дал под видом лекарства от головной боли, да и сам этот "испанский студент" - все, все было частью спланированной операции КГБ, целью которой становилось создать повод для того, чтобы провести обыск в квартире Константина Азадовского.
И сами участники этой провокации, офицеры 5-го, идеологического отдела КГБ тоже обстоятельно и с такой же долей цинизма описывают свою деятельность московскому начальству:
"В середине октября 1980 года по указанию руководства отделения и отдела мне бывшим заместителем начальника отделения тов. Безверхим Ю. А. было передано в производство дело оперативной проверки на "Азефа", заведенное в октябре-ноябре 1978 года... Мною был подготовлен план агентурно-следственных мероприятий по ДОР.
В работе по делу "Азефа" были привлечены другие сотрудники отделения, каждому из которых было поручено определенное направление в работе по объекту и его связям. Мною в работе по делу на "Азефа" использовались агенты "Юнга" и "Рахманинов", которые практически близких контактов не имели, а поддерживали дружеские связи с его сожительницей Лепилиной.
План агентурно-оперативных мероприятий по делу с целью выяснения характера контактов "Азефа" с иностранцами допускал подставу объекту через Лепилину агента-иностранца, находившегося на связи у тов. Ятколенко И. В. Организация работы с агентом-иностранцем, была поручена сотруднику отделения тов. Федоровичу А. М. При организации подставы на меня была возложена обязанность вывода Лепилиной через агента "Юнгу" в ресторане гостиницы "Ленинград", что было мною выполнено. С агентом-иностранцем "Беритом" я не встречался...
Начальник 7-го направления 5-й службы УКГБ ЛО майор Кузнецов".
И еще одно объяснение:
"Осенью 1980 года руководством 1-го отдела 5-й службы УКГБ ЛО было принято решение использовать агента-иностранца "Берита" из числа обучавшихся в Ленинграде граждан Колумбии в разработке объекта ДОР "Азефа"...
В соответствии с отработанной ему линией поведения агент-иностранец выступал перед Лепилиной в роли гражданина Испании...
Насколько мне известно, в декабре 1980 г. руководством отдела 5-й службы УКГБ ЛО была разработана агентурно-оперативная комбинация, направленная на возможное задержание Лепилиной с поличным. Накануне "Берит" условился о встрече с ней в кафе на улице Восстания... Учитывая, что сам "Берит" ранее употреблял наркотики и имел дома небольшой запас анаши, ему тов. Федоровичем было разрешено принести наркотики на встречу с Лепилиной.
Кроме того, тов. Федорович передал "Бериту" импортные джинсы, которые тот также должен был передать Лепилиной.
18 декабря 1980 г. "Берит" встретился с Лепилиной в кафе на ул. Восстания, где передал ей для реализации джинсы и пакет с наркотиками... Контроль за ее действиями осуществлялся службой НН (наружного наблюдения). Сам я в момент мероприятия находился в помещении кафе на ул. Восстания на случай непредвиденной ситуации.
Офицер действующего резерва КГБ СССР подполковник Ятколенко И. В."
И еще одно:
"По указанию Николаева Ю. А. и тов. Алейникова В. П. я был подключен к оперативной группе милиции с целью проведения обыска на квартире Азадовского К. М. под прикрытием удостоверения работника милиции Быстрова Виктора Ивановича".
Ст. оперуполномоченный 1-го направления 5-й службы УКГБ ЛО майор Архипов".
Это - непосредственные участники. А это о том, что самими участниками не сказано. Сказано же участниками московской комиссии КГБ, делавшими эту строго секретную записку для Чебрикова:
"Из имеющейся в материалах ДОР сводки мероприятия "С" видно, что накануне обыска Азадовского (после задержания Лепилиной) его квартиру посетил агент 5-й службы УКГБ "Рахманинов". Однако никаких документальных данных о целях и результатах посещения им Азадовского в ДОР не имеется. Сотрудник Кузнецов А. В., у которого источник находился на связи, в беседе пояснил, что "Рахманинов" направлялся домой к Азадовскому по его заданию с целью выяснения обстановки в квартире, хотя это не вызывалось оперативной необходимостью, так как в августе 1980 г. в его жилище проводилось мероприятие "Д"...
Мероприятие "С" - прослушивание телефонов. Мероприятие "Д" - негласный обыск.
Агент "Юнга" - свела с липовым испанцем "Беритом". Агент "Берит" всучил под видом лекарства пять граммов анаши. Агент "Рахманинов" - скорее всего, тот самый человек, который и подложил злополучные пять граммов анаши на книжную полку.
Тогда, в 1980-м, их шефы из КГБ получили награды и благодарности за успешную операцию.
А Константин Азадовский и Светлана Лепилина - тюрьмы и лагеря.
Пятнадцать лет все мы пытались установить правду.
Установили... хотел сказать слишком поздно. Потом подумал, нет, для правды нет слова "поздно".
Тогда в 1994-м, когда все эти документы были обнаружены, Светлана наконец-то была полностью реабилитирована. Все действующие участники этой истории, даже покинув официальные должности в КГБ, чувствуют себя превосходно. Агенты, как я знаю, тоже. Единственно, след колумбийца "Берита" потерялся где-то на Кубе...
Вот такая история, 80-е, 90-е...
Но хотя она опять о том же, в чем мне хочется разобраться на протяжении всей этой книжки, - для меня она о другом.
Нет, не только о том, как машина власти накатывается на человека: его жизнь, судьбу, любовь человеческую; и не о методике провокаций и роли в них агентов, сексотов и стукачей.
Нет, не только о том! Она еще и о мужестве сопротивления истинного интеллигента.
Повторяю, не был Константин Азадовский ни диссидентом, ни правозащитником, ни отказником.
Он просто боролся за честь и достоинство. И свое, и любимого им человека. Можно согнуть интеллигенцию (сколько сгибали!) - сломать невозможно.
И нечего говорить, что все это прошло, кончилось, погибло в нашем очередном переходном мире, где так быстро сменились все ценности. Не надо! Все есть, все осталось в крови, все в окружающем воздухе!
И эта история, решил я, - еще одно тому свидетельство.
Но потом подумал-подумал и решил: да нет! Скорее, о другом эта история. О любви.
Да, о любви.
Жили-были ОН и ОНА. Для того, чтобы арестовать ЕГО - нужно было арестовать ЕЕ.
На следствии ОНА оговорила себя, что ЕЕ пакет с пятью граммами анаши был найден на ЕГО книжной полке, думая, бедная, что этим ОНА спасет ЕГО, не подозревая тогда, что ИМ-то был нужен именно ОН...
"Мой бесконечно родной, мой добрый и несчастный. Я ежедневно и ежечасно думаю о тебе. Сколько бы лет мы ни получили, где бы мы ни были, я всегда с тобой. Если освобожусь, сразу же найду тебя. Держись, роднуля".
Эту записку Константин написал Светлане из камеры в камеру. Записку перехватили в ленинградских "Крестах".
Вот вроде и все, о чем я хотел рассказать...
Все, да не все.
Не забуду, до сих пор не могу забыть еще одного человека, в этой истории не последнего: Ивана Матвеевича Минаева.
В первой моей статье о "Ленинградском деле" его фамилия упомянута мельком:
"Тогда-то редакция решила командировать в Ленинград нашего консультанта, бывшего генерал-майора милиции Ивана Матвеевича Минаева..."
Да, упомянул мельком, но след в моей жизни этот человек оставил очень большой.
Иван Матвеевич появился в газете случайно.
В то время в редакции "Литературной газеты" существовала практика, очень, как мне кажется, правильная и полезная: перед тем, как спецкор начинал расследование, историей занимался "разработчик". Эти люди скрупулезно копались в документах, подсказывали, где дело шито белыми нитками, узнавали, кто и как мог давить на следствие, какие вожди и начальники были заинтересованы в том, чтобы других вождей и начальников выводили из игры. Ох, как помогали нам эти "разработчики", чаще всего ушедшие в отставку прокуроры, большинство, кстати, почему-то военные! Для них работа в редакции становилась продолжением той их профессиональной жизни, по которой они, выйдя на пенсию или в отставку, страшно скучали.
Вот так однажды в редакции появился Иван Матвеевич Минаев. Уже сейчас не помню, кто мне позвонил по его поводу, по-моему, кто-то из МУРа, но он мне сразу понравился, как только перешагнул редакционный порог.
Занимал он до этого довольно большой пост - был заместителем начальника московской милиции, курировавшим два важных и горячих направления следствие и ОБХСС.
Он ушел в отставку со строгим партийным выговором, который всадили ему на бюро гришинского горкома партии, и с замечательной репутацией человека честного и справедливого.
Как-то раз, уже много позже первого знакомства, я спросил его, за что же обрушилась на него московская партийная верхушка? Он долго не хотел рассказывать, как человек, привыкший к дисциплине и по складу характера больше напоминавший толстовского капитана Тушина, чем толстокожих его коллег - милицейских генералов. Но однажды сказал, выматерившись: "Пошли они... Это они, они спросили меня на бюро, почему я не занимался Соколовым..."
Соколов был человеком в Москве известным: директором знаменитого Елисеевского магазина. Соколов был человеком сильным: в его подвальной комнате всегда был накрыт стол для Чурбанова - зятя Брежнева и первого заместителя министра МВД, и для всякого начальственного люда. Не только рядовому милиционеру - от лейтенантов до полковников, но и даже генералу Ивану Матвеевичу Минаеву был заказан вход для проверки "Елисеевского". И вдруг что-то сломалось в этой отлаженной машине: Соколова арестовывает КГБ. У городского начальства началась паника, и, чтобы как-то обезопасить себя, они в качестве жертвы избрали И. М. Минаева.
Он рассказывал мне, что больше всего возмущалась на бюро секретарь горкома партии Дементьева, которая как раз и курировала и торговлю, и милицию. И то, что именно она, сама же запрещавшая милиции заниматься Соколовым, больше всех нападала на Минаева, особенно возмущало Ивана Матвеевича. После этого бюро он и кинул на стол начальству заявление об отставке, и даже потом, спустя несколько лет, когда Гришин вместе со своими приспешниками ушел, он, несмотря на просьбы нового министра МВД, в милицию так и не вернулся.
Помню, как где-то месяц просидев над письмами, которые к нам приходили (а почта эта была страшная - сплошь о нарушениях прав человека), он сказал печально: "Неужели и я поступал точно так же?"
Не от него - от других людей (он был человеком исключительно скромным) я все больше и больше узнавал об этом странном генерале. Помню одну историю.
Ему было поручено разогнать делегацию крымских татар, которые пришли в приемную Верховного Совета СССР. Как человек дисциплинированный, он туда приехал, но как человек совестливый - выполнять приказ отказался.
И вот именно Иван Матвеевич больше всех переживал за исход дела Константина Азадовского: он-то как никто знал, на что способны "соседи" (как называют в милиции людей из КГБ).
А потом он заболел, тяжело заболел. И я помню его еле слышный, запинающийся голос по телефону накануне того дня, когда материал должен был выйти в первый раз, до снятия статьи главным редактором: "Печатаешь?" "Да-да, в среду", - радостно ответил я, еще не подозревая, сколько приключений еще будет с этой статьей. - "Это хорошо...", - выдохнул он, и это были последние слова, которые я от него услышал: ночью он умер.
Государство может распоряжаться судьбой человека - многие истории, которые я привел, тому свидетельство. Но и сам человек, несмотря на усилия государственной машины смять человека, раздавить его, уничтожить в нем человеческое, может найти в себе силы для сопротивления этим ударам.
Часть третья
ТОТ, КОТОРЫЙ НЕ СТРЕЛЯЛ
Предмет моего исследования - это прежде всего предательство, возведенное государством в правило, а иногда - и в доблесть.
Но чем дальше я размышляю, почему же так, отчего, за что нам такое? тем больше убеждаюсь: да нет, не все так просто!
Не каждого согнешь, не каждого испугаешь, не каждого задавишь навязанным сверху неправедным приказом, законом и правилом.
Да, много было тех, кто предавал, доносил, не смог отказать ИМ. Но в этой книге я, разбивая, может быть, логику повествования, не могу не сказать, умолчать о тех, кто оказался силен духом, кто восстал против правил Системы, кого ОНИ не сломили.
Вот почему мне так дороги судьбы трех человек, с которыми свела меня журналистская работа.
ПОРТРЕТЫ НА ФОНЕ ПЕЙЗАЖА: ГЕНЕРАЛ МАТВЕЙ ШАПОШНИКОВ
В середине декабря 1988 года он получил письмо, которого ожидал более двадцати лет:
"Матвей Кузьмич!
Ваше обращение о принятии мер к Вашей реабилитации Главной военной прокуратурой рассмотрено и разрешено положительно. Постановление начальника следственного отдела УКГБ СССР по Ростовской области от 6 декабря! 967 года о прекращении против Вас уголовного дела по нереабилитирующим основаниям отменено, и производство по Вашему делу прекращено за отсутствием в Вашем деле состава преступления... Работниками отдела УКГБ СССР по Ростовской области при расследовании по Вашему делу нарушений законности не допущено, все процессуальные действия проведены в соответствии с требованиями УПК. Совершенные Вами деяния в 60-х годах служили достаточным основанием для обвинения Вас в антисоветской пропаганде. Лишь в условиях перестройки, демократизации всех сторон жизни советского общества стало возможным признать Вас невиновным.
1-й заместитель Главного военного прокурора Л. М. Заика".
Спустя неделю Матвей Кузьмич Шапошников направил письмо Главному военному прокурору Б. С. Попову:
"...Искренне благодарю Ваш аппарат за внимательное отношение и за определенную объективность, проявленные при рассмотрении моего материала, который был передан Вам из - Верховного суда СССР. Вместе с тем и в силу необходимости вынужден обратиться к Вам с просьбой разъяснить мне некоторые положения. Так, в указанном документе говорится:
"совершенные Вами деяния..." Должен Вам сказать, что этот "литературный прием" настораживает, и вот почему.
Дело в том, что эта фраза как бы опровергает все, о чем говорится вначале, где указывается отсутствие в моих действиях состава преступления. И еще: когда я внимательно, очень внимательно вчитывался в те две строчки, где речь идет о моих "деяниях" в шестидесятых годах, то у меня невольно возникала и такая мысль, что автор - или авторы - указанных документов пытаются в силу каких-то причин взять под защиту тогдашних, шестидесятых годов личностей, по вине которых была совершена в Новороссийске кровавая акция..."
В очередном ответе из Главной военной прокуратуры, полученном Матвеем Кузьмичом в январе 1989 года, уже не говорилось ни о "перестройке и демократизации", ни о "деяниях", когда-то им совершенных. Его лишь лаконично информировали, что он "полностью реабилитирован" и имеет право ставить перед соответствующими органами вопрос о восстановлении всех своих прав.
Что это за переписка? Что за обвинения были предъявлены человеку в шестидесятых и отменены в конце восьмидесятых? На какую, наконец, "новочеркасскую кровавую акцию" указывает в своем письме адресант Главной военной прокуратуры?
Когда весной 1989 года мы - я и собкор "Литгазеты" по Северному Кавказу - начали раскапывать эту историю, о ней в стране знали лишь те, кто непосредственно в ней участвовал, или те, кто был ее свидетелем.
И, конечно, сам Матвей Кузьмич Шапошников. Судьба Героя Советского Союза генерал-лейтенанта танковых войск М. К. Шапошникова - в начале шестидесятых первого заместителя командующего Северо-Кавказским военным округом, а уже в середине шестидесятых - подследственного, в 1967 году исключенного из КПСС и только в мае 1989-го восстановленного в партии, связана с одной кровавой страницей советской истории, о которой даже после 1985 года стыдливо умалчивали, относя политические репрессии к сталинскому и только сталинскому времени.
Что же произошло в Новочеркасске в начале июня 1962 года?
Казалось бы, легче всего было бы узнать об этом из газет того времени. Мы добросовестно просмотрели июньские подшивки областной газеты "Молот" и новочеркасской городской "Знамя коммуны". 1 июня 1962 года на первых страницах обеих газет (как, безусловно, и всех остальных в стране) обращение ЦК к народу в связи с повышением цен на мясо и масло: "это мера временная. Партия уверена, что советский народ успешно осуществит меры, намеченные мартовским Пленумом ЦК КПСС, в области сельского хозяйства... что даст возможность в недалеком будущем снижать цены на продукцию сельского хозяйства". 2 июня, "Молот": "Н. С. Хрущев присутствовал на торжественном открытии Дворца пионеров и школьников в Москве, совершил поездку на автопоезде по территории парка...". 3 июня, "Молот": "Временное повышение цен на продукты в городах обернется скоро улучшением снабжения трудящихся и в конце концов приведет к снижению цен...". 5 июня, "Знамя коммуны": "... трудящиеся Новочеркасска одобряют меры, принятые партией и правительством для быстрого роста производства животноводческой продукции".
Шестого июня, седьмого, восьмого, девятого, десятого... Ничего.
Отложив газеты, идем к начальнику Ростовского областного УВД А. Н. Коновалову. Может быть, здесь, в архиве милиции, остался хоть какой-нибудь документ, проливающий свет на трагедию в Новочеркасске? Справка, отчет, сводка? "Увы, - разводит руками генерал. - Сам интересовался. Ничего не осталось..."
Тогда, может быть, что-то сохранилось в архиве областного КГБ? Хотя бы фотография, пусть одна-единственная? "Ничего нет, - отвечают нам. - Сами для себя хотели бы посмотреть, но, к сожалению, ничего не нашли..."
Наконец, в желтой, потемневшей от времени папке в партархиве Ростовского обкома партии находим протокол собрания городского партийного актива, состоявшегося 4 июня 1962 года, с длинным, витиеватым заголовком:
"О фактах беспорядков и нарушений нормальной жизни города и задачи партийной организации по мобилизации трудящихся города на успешное выполнение планов коммунистического строительства".
Читаем:
"... Присутствуют члены Президиума ЦК КПСС тов. Козлов Ф. Р., тов. Микоян А. И., тов. Полянский Д. С.. секретарь ЦК ВЛКСМ тов. Павлов С. П."
Повестка дня. Доклад Козлова. Что он сказал - неизвестно. Текста в папке нет. Дальше:
"Вьюненко, секретарь цеховой партийной организации электродного завода: "Мы никогда так хорошо не жили в таких условиях, как сейчас. Позорное явление - это типичные хулиганские выходки, и очень обидно, что эти оголтелые хулиганы воздействовали на молодых рабочих... Рабочие электродного завода требуют к таким лицам - я не знаю их фамилии - такие меры: выслать в тунеядский край, чтобы они работали. (Смех в зале).
Поводов, профессор инженерно-мелиоративного института: "Я выражу такое пожелание, что те операции, которые подготовлены и о которых говорил Фрол Романович Козлов в своем докладе по отношению к провокаторам, были бы выполнены и возможно в быстрейший срок". (Аплодисменты).
Ядринцев, член бригады коммунистического труда завода синтетических продуктов: "Позорная кучка бунтовщиков элетровозостроительного завода..."
Предложение с места: "Партийным организациям города усилить шефскую работу с частями подразделений Советской Армии, находящимися в гарнизоне, ибо часть товарищей не совсем правильно поняла поведение армейских подразделений". Козлов: "Это записать постановлением". Председательствующий: "Разрешите собрание городского партийного актива объявить закрытым". (Бурные аплодисменты). Тов. Козлов: "Желаем вам успехов, товарищи". (Бурные аплодисменты).
И смех, и бурные аплодисменты, и руководящие указания высокого гостя из Москвы...
Но и этот единственно доступный документ молчит о главном: чему же аплодировал актив?
Получается, из прошлого вырваны целые страницы, а те, что остались, отредактированы, переписаны, как в романе Оруэла "Год 1984", который именно в девяностых стал доступен нашим читателям...
Кандидат психологических наук Виктор Васильевич Кондрашев пришел к нам в ростовскую гостиницу.
Весной 1962 года он закончил пятый класс. 2 июня была суббота. Мать послала меня в центр города за маргарином. Перед площадью Революции автобус остановился: по проспекту Ленина, тогдашней улице Московской, шла демонстрация с красными знаменами и транспарантами... Я выскочил из автобуса. В сквере перед горкомом партии стояла толпа людей... Двери горкома были распахнуты. Мне стало очень интересно...
- Вы тогда поняли, что происходит?
- Нет, мне было просто интересно. Я никогда не был в этом здании и поэтому тут же пошел туда.
- Что вы там увидели?
- Около дверей на первом этаже стояли четыре солдата и никого не пускали... Я все-таки проскользнул, поднялся на второй этаж - огромный зал с паркетным полом. По залу ходили люди... Вышел на балкон. Услышал крики: "Как дальше жить? И так жрать нечего!", но меня эти крики не удивили, так как подобные разговоры я слышал каждый день с утра до вечера...
- Здание горкома было разгромлено?
- Никакого погрома мы не заметили. Только в зале на полу валялось несколько листов бумаги. И люди открывали двери пустых кабинетов, так как (но это я уже узнал значительно позже) все его работники сбежали.
- Долго ли вы были в здании?
- Нет. Я увидел, как с боковой улицы подъехал танк, и солдаты построились в каре, оттеснив толпу от здания горкома партии. Мне, конечно, стало интересно, и я побежал вниз. Протиснулся сквозь строй и встал сбоку от них. Все солдаты были с автоматами. На балкон вышел офицер в шлемофоне и за ним солдат с рацией за спиной. Офицер что-то крикнул, перегнувшись через балкон, потом повернулся к солдату и что-то сказал. Мне все еще было интересно: толпа, флаги, солдаты, автоматы. Солдат произнес что-то в микрофон, и тут же раздался залп. Потом второй. Люди шарахнулись. Площадь быстро опустела. Я увидел людей, оставшихся лежать на площади. Потом женщину в слезах. Потом мужчину, который бежал, неся на руках женщину с окровавленной головой. Я медленно пошел от площади и увидел, что по улице Ленина курсируют танки. Во дворе перед аптекой лежали раненые, На следующий день утром им объявили в школе: "Вчера враги народа, шпионы, пытались устроить провокацию".
В. В. Коновалов был свидетелем последнего момента кровавой трагедии...
О том, что ей предшествовало, нам рассказал Петр Петрович Сигуда.
Мы сидим в его маленькой комнатке в Новочеркасске. На полу, на столе, на полках, в шкафах - кипы бумаг. Полгода назад он ушел с Новочеркасского электровозостроительного завода, чтобы целиком посвятить себя восстановлению истории новочеркасских событий, которую так старательно пытались вырвать из хроники нашего времени.
Еще в пятидесятом году, когда я был в детском доме, мы с ребятами горячо спорили, кто сколько лет своей жизни отдаст за день жизни любимого Сталина. Я рос в детдоме и до четырнадцати лет не знал, что мать моя находится в лагере, а отец репрессирован.
Отец Петра Сигуды, умерший в тюрьме, был членом партии с 1903 года, хорошо знал Сталина, Ворошилова, Микояна, и в 1962 году сам факт знакомства погибшего отца с Микояном спасет жизнь сыну.
В 1962 году Петру было 25 лет. Его арестовали 1 июня, за день до того, как солдаты вскинули автоматы. Обстоятельства его дела помогают сегодня восстановить саму картину новочеркасских событий.
В приговоре по делу П. П. Сигуды сказано:
"1-3 июня 1962 года в Новочеркасске Ростовской области и на отдельных предприятиях города уголовно-хулиганствующими элементами были спровоцированы массовые беспорядки, сопровождающиеся погромами, избиениями советских работников и представителей общественности, дезорганизацией работы промышленных предприятий, железнодорожного транспорта и другими бесчинствами... Сигуда П. П. днем 1 июня 1962 года приехал на завод и примкнул к бесчинствующим, взобрался в кузов стоявшей около заводоуправления грузовой автомашины, откуда задал главному инженеру завода Елкину С. Н. вопрос провокационного характера, подстрекающий толпу к продолжению массовых беспорядков. Находясь на полотне железной дороги, не пропускал дальше остановленный бесчинствующими элементами пассажирский поезд и вступил в спор с заводскими активистами, прибывшими для наведения порядка и восстановления движения железнодорожного транспорта. Вечером в тот же день Сигуда выступил с козырька тоннеля перед собравшейся толпой с призывом не приступать к работе, идти к горкому КПСС с провокационными требованиями, предлагал послать "делегатов" на другие заводы, ожидая прекращения на них работы. При появлении прибывших на завод работников милиции противодействовал им в установлении ими общественного порядка, требуя их удаления".
Так отражены действия П. П. Сигуды в приговоре суда. Не убил, не ударил, не взорвал, не оскорбил, и в итоге - 12 лет в колонии усиленного режима.
А вот что рассказал об этих событиях он сам:
- С января 1962 года на Новочеркасском электровозостроительном заводе в очередной раз снизили расценки на 20-30 процентов. Последними понизили расценки рабочим сталелитейного цеха. Это было в мае. А 1 июня по Центральному радио было объявлено о повышении цен на мясо и масло. Но не только повышение цен привело к забастовке. На заводе не решалась жилищная проблема, а плата за частные квартиры составляла в ту пору 20-30 рублей в месяц, то есть 20-30 процентов месячной зарплаты рабочего... В магазинах практически не было мясных продуктов, а на рынке все стоило очень дорого... 1 числа по дороге на работу люди возмущались повышением цен. В стальцехе рабочие собирались кучками. В цех пришел директор завода Курочкин и сказал рабочим, что, конечно, всех возмутило: "Не хватает денег на мясо и колбасу ешьте пирожки с ливером". Эти слова и стали той искрой, которая привела к трагедии. Рабочие включили заводской гудок. К заводу стали стекаться рабочие из 2-й и 3-й смен. Началась забастовка... Появились плакаты: "Дайте мясо, масло", "Нам нужны квартиры"... На тепловозе остановленного поезда кто-то написал: "Хрущева - на мясо".
- А что делали вы сами?
- Я не хотел выступать на митинге, который стихийно начался на заводской площади, но меня беспокоили разговоры о захвате власти в городе. Я хорошо помнил рассказы участников событий в Венгрии и Грузии. Поэтому я выступил с призывом соблюдать твердость, выдержку, организованность. Я призывал на следующее утро всем идти в город, выработать общие требования и передать их властям.
- Были ли факты насилия по отношению к власти?
- И следствие, и суд не смогли обнаружить подобные факты, кроме двух незначительных случаев. Главного инженера завода Елкина затащили в кузов грузовой машины, но его не били. Второй случай - одному из "активистов" дали его же подчиненные несколько затрещин... Уже поздно вечером рабочие сорвали с фасада заводоуправления портрет Хрущева. Его же портреты изъяли изо всех кабинетов, свалили в кучу и сожгли на площади... Того, что случилось на следующий день, второго июня, я не видел, так как уже был арестован...
За участие в июньских новочеркасских событиях были, по словам П. П. Сигуды, осуждены 105 человек. Семеро были приговорены к расстрелу (в том числе и одна женщина). Приговоры были приведены в исполнение. Мать Петра пробилась к Микояну, и потому он не пошел по самому страшному, "расстрельному" процессу. Из 12 лет П. Сигуда отбыл в лагере четыре с половиной года.
Спрашиваем, обращался ли он с просьбой о собственной реабилитации? "Нет, - отвечает. - Для меня важнее реабилитация всех участников забастовки и восстановление исторической справедливости".
Потому-то он и посвятил свою жизнь созданию собственного архива тех событий. Другого архива, как известно, нет.
... Идем по шоссе от завода к центру города. Путь неблизкий, примерно километров десять-двенадцать.
Тогда, 2 июня, именно по этой дороге шла семитысячная толпа рабочих. С красными знаменами и портретом Ленина. Дорога узкая. Речка Тузлов. Мост через речку. На мосту стояли танки. Толпа перевалила через них, но танки не сделали ни одного выстрела...
Теперь мы знаем почему.
В середине мая 1962 года первый заместитель командующего Северо-Кавказским военным округом генерал-лейтенант Матвей Кузьмич Шапошников проводил на Кубани сборы комсостава округа. В двадцатых числах командующий СКВД И. А. Плиев получил шифровку, в которой было сказано: поднять войска по боевой тревоге и сосредоточить их в районе Новочеркасска.
- В конце мая, то есть еще до первого июня? - переспрашиваем мы у Матвея Кузьмича.
Он отвечает, что да, он точно помнит. Шифровка, как он понял, шла от Хрущева через Малиновского, бывшего в те годы министром обороны СССР.
- Для меня, военного человека, когда говорят, что надо поднять войска по боевой тревоге, то есть с оружием и боеприпасами, стало ясно - это не для борьбы со стихийными бедствиями. Значит, там что-то случилось. Плиев уехал раньше, а я, завершив сборы, поехал в Новочеркасск, по дороге заскочив домой в Ростов, переодеться.
Спрашиваем генерала, каким он увидел Новочеркасск. По его словам, в городе было все спокойно, он только обратил внимание на военные патрули. Плиев сообщил: необходимо выехать в район электровозостроительного завода и принять командование над прибывающими туда частями. Перед тем как ехать на завод командующий приказал Шапошникову доложиться Козлову и Микояну.
- То есть, - снова переспрашиваем мы, - два члена Президиума ЦК находились в Новочеркасске еще до первого июня?
- Да, - подтверждает он. - Я их нашел в медпункте танковой дивизии, где им отвели резиденцию. Когда я вошел на территорию военного городка, обратил внимание, что он внутри по всему периметру окружен танками и автоматчиками, и не мог не удивиться - от кого так охраняют высоких гостей из Москвы?
Представившись Козлову и Микояну, я тут же опасение: войска вышли с боеприпасами, причем не только стрелки, но и танкисты. Может произойти великая беда. Микоян промолчал, а Козлов грубо оборвал меня: "Командующий Плиев получил все необходимые указания! Выполняй те приказ!" Я был убежден, что совершается ошибка, и потому предложил Плиеву, члену Военного Совета округа Иващенко, всем нам вместе написать шифровку на имя Хрущева просьбой, чтобы у войск, сосредоточенных в районе Новочеркасска, изъять хотя бы боеприпасы. Генерал Плиев вверх указательный палец: "Над нами члены Президиума ЦК КПСС".
Генерал М. К. Шапошников прибыл к заводу, вокруг которого уже сосредотачивались войска, и своей властью приказал: "Автоматы и карабины разрядить, боеприпасы сдать под ответственность командиров рот". То же самое относилось и к танковым боеприпасам.
Спрашиваем, что он тогда увидел на заводе?
- Рабочие бурлили по цехам, - отвечает генерал, - но митингов еще не было. Разговоры шли только о снижении расценок, постановление о повышении цен еще не было опубликовано.
- Приезжали ли местные руководители поговорить с рабочими?
- Они вели себя как трусливые зайцы... Двое приехали, но когда рабочие рванулись к ним, чтобы высказать свои претензии, они удрали через чердаки... Для того, чтобы обратить на себя внимание, рабочие остановили движение на железной дороге.
- Для того, чтобы Москва знала обо всем, что происходит здесь?
- Да... Не подозревая о том, что два члена Президиума ЦК находятся от них всего в нескольких километрах под охраной танков и автоматчиков.
Первого числа, по словам генерала Шапошникова, рабочие вышли из цехов и заполнили заводскую площадь. Они хотели встретиться с заводским начальством, но двери заводоуправления были забаррикадированы. Митинг продолжался целый день...
А потом наступило второе июня.
Около одиннадцати часов утра распахнулись заводские - ворота, и толпа в восемь тысяч человек с красными знаменами направилась в сторону Новочеркасска. Я подошел к рабочим и спросил: "Куда вы идете?" Один из них ответил: "Товарищ генерал, если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе". По рации я доложил генералу Плиеву о том, что рабочие идут в центр города. "Задержать, не допускать!" - услышал голос Плиева. "У меня не хватит сил задержать семь-восемь тысяч человек!" - ответил я. "Я высылаю в ваше распоряжение танки. Атакуйте!" - последовала команда Плиева. Я ответил: "Товарищ командующий, я не вижу перед собой такого противника, которого следовало бы атаковать нашими танками". Плиев раздраженно бросил микрофон. Предчувствуя недоброе, я попытался на своем "газике" перегнать колонну. Навстречу мне попался генерал Пароваткин, которого я посылал раньше за устными указаниями Плиева. "Командующий приказал применить оружие", - сказал он мне. "Не может быть!" - воскликнул я. Тогда Пароваткин протянул мне блокнот, развернул его, и я увидел: "Применить оружие". Мы с Пароваткиным быстро вскочили в "газик", чтобы успеть обогнать толпу и не допустить кровавой акции. Но, не доехав метров четыреста до площади перед горкомом партии, услышали массированный огонь из автоматов.
- Матвей Кузьмич, сколько людей, по вашему мнению, было убито?
- Двадцать четыре человека, из них один школьник, тридцать было ранено. Я, помню, сказал генералу Пароваткину:
"Знаешь что, давай сейчас поедем к Козлову и Микояну и потребуем как очевидцы, чтобы на площади судили всех тех, кто применил оружие". "Опомнитесь, Матвей Кузьмич, - ответил Пароваткин, - там же нас не поймут".
Мы спросили генерала, что было бы, если бы он подчинился приказу, и танки, стоявшие на мосту через реку Тузлов, атаковали толпу. Он ответил: "Погибли бы тысячи".
Когда он ехал на завод, то в его "газик" полетел булыжник. Попал в плечо, сорвал левый погон. Генерал высунулся из машины и крикнул тому, кто кидал булыжник: "Дурак ты!" И поехал дальше...
Вечером член Военного Совета округа Иващенко сообщил ему, что, по приказу областного начальства, трупы собрали, увезли и свалили в какую-то заброшенную шахту.
Когда я узнал, что собирается городской партийный актив, то решил на нем выступить и сообщил об этом члену Военного Совета. Я хотел сказать, что мы не должны этого делать. Я хотел напомнить всем, что даже в Программе нашей партии написано: для внутренних нужд СССР в армии не нуждается. Доказать всем, что это беззаконие и нарушение всех человеческих норм. Спросить руководителей КГБ и МВД, почему, если мы были в военной форме, то они переодели своих людей в грязные комбинезоны? Я хотел сказать о многом, но на актив меня не пригласили. Тогда я решил писать письмо и попросил адъютанта найти мне тома Ленина, в которых он дает оценку Ленскому расстрелу и Кровавому воскресенью.
- Кому письмо-то, Матвей Кузьмич? В ЦК? Хрущеву?
- В том-то и дело... Я понял, что писать некому, по крайней мере по этим адресам...
... Через некоторое время в Москву, в Союз писателей СССР, на улицу Воровского начали приходить письма со странным адресом на конверте: "советским писателям" и с не менее странной подписью: "Неистовый Виссарион".
"Партия превращена в машину, которой управляет плохой шофер, часто спьяну нарушающий правила уличного движения. Давно пора у этого шофера отобрать права и таким образом предотвратить катастрофу..."
"... Для нас сейчас чрезвычайно важно, чтобы трудящиеся и производственная интеллигенция разобрались в существе политического режима, в условиях которого мы живем. Они должны понять, что мы находимся под властью худшей формы самодержавия, опирающегося на бюрократическую и военную силу".
"Нам необходимо, чтобы люди начали мыслить вместо того, чтобы иметь слепую веру, превращающую людей в живые машины. Наш народ, если сказать коротко, превращен в бесправного международного батрака, каким он никогда не был".
Письма в СП СССР приходили одно за другим, и можно только представить ту реакцию - нет, не у писателей, а у чиновных писательских руководителей, которые исправно переправляли письма в КГБ.
На что надеялся Герой Советского Союза генерал-лейтенант, первый заместитель командующего Северо-Кавказским военным округом (а ему еще полгода пробыть и. о. командующего округом), то есть человек, стоящий на высших ступенях советской военной иерархии, занимаясь совсем не свойственным генералу делом - писать письма писателям под псевдонимом почти из школьного сочинения? Что заставляло его день ото дня заполнять личные дневники, размышляя не столько о военном искусстве, сколько о трудной науке гражданственности (кстати, дневники, как и письма, не все, правда, были возвращены генералу только в 1988-м).
Что заставляло? Наверное, наверняка одно: ненависть к духовному рабству, которое он осознал, сама Система, которая лишала человека человеческого.
Ну, а на что он надеялся?..
Да и могло ли все это долго продолжаться?
"Постепенно я начал сталкиваться с некоторыми странностями, вспоминает Матвеи Кузьмич. - Письма, которые приходили ко мне, как правило, приходили в поврежденных конвертах, и мои адресаты начали жаловаться мне на то, что в таких же поврежденных конвертах приходят и мои письма к ним. Помню, я пригласил к себе начальника особого отдела округа и попросил разобраться, кому понадобилось следить за моей перепиской. Начальник особого отдела смутился и через несколько дней сообщил мне, что конверты повреждены из-за неаккуратности почтовых работников."
В июне 1966 года генерала Шапошникова в расцвете сил неожиданно увольняют в запас. В те дни он записал в дневнике: "Сегодня получил ответ на свое письмо Малиновскому Р. Я., которое я писал 08. 06. 66 года. Вот его резолюция на письме: "Тов. Шапошников М. К. Не смогли устроить Вас со службой, поэтому и состоялось Ваше увольнение. Большего чего-либо сделать не могу. Малиновский".
В конце августа 1966 года М. К. Шапошников вместе с женой возвращался на своем "запорожце" из Подмосковья в Ростов. При выезде из Москвы машину остановили. "В чем дело?" - удивился генерал. - Что я нарушил?" Офицер ГАИ ответил: "Ничего. Мы только проверим документы". Рядом с офицером ГАИ стояли несколько чему-то ухмыляющихся людей в штатском.
Обычно-то мы едем через Харьков, а в этот раз я решил ехать через Воронеж, чтобы срезать 150 километров. Не успел выехать из Воронежа, как дорогу перекрыли несколько машин с мигалками. "Товарищ генерал, вы откуда и куда?" (а я всегда езжу в форме и со звездочкой Героя). Я снова удивился. Проверили документы и отпустили. Но перед Ростовом снова тормозят. "Опять будете спрашивать, откуда и куда еду? Надоели!" Молодой офицер ГАИ смутился и опустил глаза.
Въезжаю в свой двор, но арка, через которую я всегда езжу, перекрыта, зачем-то вырыта яма. И тут только замечаю, что не только дом, но и квартал оцеплен. Первый, кого я вижу во дворе, - начальник особого отдела округа и с ним еще человек двенадцать в форме и в штатском. Подходит ко мне:
"Здравствуйте, Матвей Кузьмич, машину ставьте вот сюда и вылезайте". Только мы с женой вылезли, машину начали обыскивать, возможно, в надежде найти какую-нибудь подпольную типографию. Поднимаемся по лестнице, и над моей квартирой, и под моей на площадках стоят странного вида молодые люди. Один из замков оказался уже сломанным... Еле вошли в квартиру. Мне предъявляют ордер на обыск. Спрашиваю начальника особого отдела: откуда начнете искать? Тот мгновенно указывает на кабинет, садится за мой стол и открывает именно тот ящик, где лежит мой личный архив, в том числе - на самом верху рукописи писем "неистового Виссариона".
Плохой же вы конспиратор, Матвей Кузьмич, - говорим мы.
А я ничего и не собирался прятать. Я человек очень аккуратный, и, бросив взгляд в ящик стола, понимаю, что его уже внимательно осматривали: все бумаги перевернуты. Там же находилось и воззвание по поводу июньских новочеркасских событий - оно попало ко мне еще в 1962 году. Объявили, что арестовывать меня не будут, взяли подписку о невыезде. После их ухода жена подняла ковер в нашей спальне и увидела, что под ним просверлено два отверстия в стене, и в них вставлены трубочки. Техника у них тогда еще, видимо, была никудышная...
М. К. Шапошникову было предъявлено обвинение по статье 70 УК РСФСР - за антисоветскую агитацию и пропаганду. Лишь после обращения его к Андропову дело было прекращено, но не по реабилитирующим основаниям. И потому все материалы были переданы в партийную комиссию при Ростовском обкоме партии. 26 января 1967 года тогдашний первый секретарь Ростовского обкома партии отобрал у генерала Шапошникова партийный билет.
Конечно, Матвей Кузьмич тогда писал и писал. В ЦК, в прокуратуру, съездам партии. Он рассказывал о своей судьбе рабочего паренька, ставшего военным, ходившего в танковые атаки, получившего Героя в тяжелые фронтовые годы. Он писал про трагедию в Новочеркасске. Он не напоминал свои собственные слова: "Я не вижу перед собой такого противника, которого бы следовало атаковать танками". Наоборот, он писал, обращаясь уже к XXVII съезду партии: "Что же касается меня самого, то я и тогда, и поныне продолжаю себя казнить за то, что в июне 1962 года не сумел помешать кровавой акции".
... В мае 1967 года генерал Шапошников записал в своем дневнике:
"Лично я далек от того, чтобы таить обиды или злобу на носителей неограниченного произвола. Я только сожалею о том, что не сумел по-настоящему бороться с этим злом. В схватке с произволом и самодурством у меня не хватило умения вести смертельный бой. В борьбе с распространенным и укоренившимся в армейских условиях злом, каковым является произвол самодуров, подлость и лицемерие, у меня не оказалось достаточно эффективного оружия, кроме иллюзорной веры в то, что правда, вот так, сама по себе, победит и справедливость восторжествует".
Когда мы с ним повстречались, Матвею Кузьмичу Шапошникову шел уж 83-й год.
Мы не заметили в нем старости жизни. Он ничего не забыл. Он ничего не хочет забывать
"Система может оказаться сильнее народа, но сильнее одного человека она может и не стать", - такими словами мы закончили эту статью тогда, весной 1989 года.
Этот последний абзац ведущий редактор номера газеты почему-то вычеркнул.
Что бы еще хотелось добавить к тому, о чем написал? Работали мы вместе с Владимиром Фоминым, корреспондентом "ЛГ" по Северному Кавказу.
Писали быстро, взахлеб, на Володиной пишущей машинке, которую он притащил из дома в гостиницу "Ростов".
Помню, не покидало чувство опасности, даже сам не знаю почему: ведь кажется - это прошлое? Кому оно может помешать тогда, когда уже самые черные страницы прошлого открывались чуть ли не ежедневно?
Даже помню, как знакомые ребята из милиции довезли меня прямо до трапа самолета, узнав, какой груз везу я в редакцию: ведь до этого о новочеркасской трагедии не было сказано ни слова.
Конечно, долетел я нормально, и статья спустя неделю была опубликована.
Но не напрасными были тогда эти предчувствия: спустя полгода, когда все больше свидетельств той трагедии становились известными (включая место тайного захоронения жертв того расстрела), Петр Сигуда, собравший уникальные свидетельства новочеркасской бойни и требовавший наказать виновных, был убит.
Помню, как поздно ночью позвонили мне из Ростова и сообщили об этом. Еще одному человеку, с которым столкнула судьба, суждено с тех пор оставаться только лишь в памяти.
Генерал Матвей Кузьмич Шапошников прожил еще несколько лет. Прожил в славе - стал почетным председателем союза "Щит". Прожил в ненависти черных полковников и генералов. Мне тоже тогда досталось. Генерал Филатов в своем черносотенном "Военно-историческом журнале" написал:
"Еще один борец за честь и достоинство - Щекочихин. А этот сколько ушатов грязи вылил на армию в связи с событиями в Новочеркасске!".
"Этот" не стал с ним спорить.
ПОРТРЕТЫ НА ФОНЕ ПЕЙЗАЖА: ПОЛИТЗАКЛЮЧЕННЫЙ МИХАИЛ РИВКИН
История писем Михаила Ривкина, которые очутились у меня, такова. В середине 1987 года в редакцию пришла его мама: "Вряд ли в ваших силах помочь моему сыну, но я хочу, чтобы вы знали об этом деле". И оставила мне папку с документами.
Суть дела оказалась в следующем.
В 1982 году шесть молодых научных сотрудников начали издавать сборник "Варианты". Издавать так, как тогда только и возможно было издавать самим: перепечатывая статьи на машинке в нескольких экземплярах, то, что называлось тогда замечательным российским словом "самиздат".
Летом того же 82-го вся шестерка была арестована КГБ по привычному тогда обвинению - в антисоветской агитации и пропаганде.
Скорее всего, смерть Брежнева в ноябре того же года остановила очередной громкий политический процесс. Авторам этого самиздатовского сборника предложили написать прошение о помиловании. Пятеро написали. Шестой, Михаил Ривкин, отказался, так как не считал свои статьи (а одна из них была написана, когда он еще учился в десятом классе) антисоветскими, и был отправлен в суд и за строптивость получил на всю катушку: "семь лет лагерей и пять - ссылки".
Вот что я прочитал в приговоре, думаю, последнем такого рода до отмены зловещей 70-й статьи:
"Подсудимый Ривкин виновен в проведении в целях подрыва Советской власти и пропаганды путем изготовления и распространения литературы, содержавшей клеветнические измышления, порочащие советский государственный строй, в пропаганде в тех же целях антисоветских идей и установок, в совершении иных враждебных действий, выражающих стремление вызвать у окружающих намерение активно бороться с Советской властью".
Выступая на суде, один из его товарищей, написавших прошение о помиловании, сказал: "Я считаю несправедливым, что на скамье подсудимых оказался человек, причастность которого к делу гораздо менее причастности тех, которых нашли возможность помиловать. По моему глубокому убеждению, он для государства перестал быть социально опасным еще тогда, когда добровольно вышел из дела за определенное время до ареста. Кроме того, я ощущаю тяжелую моральную ответственность за судьбу человека, вовлеченного мною в деятельность, о полном масштабе и характере которой он не имел объективного представления..."
А другой, тоже написавший прошение о помиловании, добавил: "Я понимаю, что у Ривкина есть основания утратить уважение ко мне, но мое уважение к нему остается прежним. Это исключительно порядочный и честный человек, лучший из тех, кто рождается в нашем обществе..."
В своем последнем слове Михаил сказал:
"Я, конечно, живой человек, и мне очень тяжело, что своим поведением я наношу глубокую рану своим близким. Но поступить иначе я не мог. Я сознательно пошел на эту жертву во имя социального прогресса и демократии в нашей стране. Я считаю, что без жертв ничего добиться нельзя. Я так же мог быть сейчас на свободе, как мои товарищи, но счел для себя это невозможным и надеюсь, что моя жертва не будет бесполезной для истории. Как бы мы ни хотели - колесо истории повернуть вспять невозможно. Я очень хотел бы, чтобы после этого суда каждый человек, который был здесь и видел, что здесь происходило, оставшись наедине со своей совестью, спросил бы себя, как ему жить дальше. Я хочу еще раз сказать, что совсем не жалею о той внешней свободе, которую сохранили мои товарищи, подписав бумагу о помиловании. Для меня главное - это внутренняя свобода, в каких бы условиях я ни находился. Любые условия не изменят моих взглядов..."
И текст последнего слова Михаила лежал в папке, которую принесла в редакцию его мама. За ним - стандартные ответы со стандартным: "оснований для пересмотра дела нет" или "для постановки вопроса о смягчении наказания оснований не имеется". И, наконец, письма Михаила к матери и деду.
Дела такого рода находились тогда в спецхране, и потому, как я ни старался, не смог ознакомиться с написанными им статьями "Письмо о ступенях падения человеческой личности", "На перекрестке" и "Этапы исторического развития", но убежден, что в них сказана лишь малая часть того, о чем спустя всего лишь несколько лет после того процесса стало говориться во всеуслышание и публиковаться многомиллионными тиражами.
После визита его мамы в редакцию я направил письмо в Прокуратуру СССР с просьбой пересмотреть дело Михаила. Не знаю, сыграло ли какую-то роль мое письмо (всегда хочется надеяться, что не даром ешь хлеб), или в связи с тем, что уже начало меняться отношение к инакомыслящим, - но Михаил Ривкин был амнистирован...
Об этом мне сказала однажды, уже некоторое время спустя после визита его мамы в редакцию, какая-то незнакомая женщина, которая подошла ко мне, если не ошибаюсь, в Доме композиторов. Но о дальнейшей судьбе Миши она ничего не знала. Тогда я решил опубликовать его письма из лагеря и тюрьмы. Письма к маме и дедушке.
"Пишу вам на второй день по прибытии к месту назначения, которое станет для меня постоянным пристанищем на пять с половиной лет...
Этапировали меня в условиях полной изоляции, в вагоне я ехал в отдельном купе, в машине - в отдельном боксе, а в Потьме меня держали в отдельной камере... Вчера утром я выехал из Потьмы, а через несколько часов меня уже стригли и брили в моем новом жилище, которое оказалось намного лучше, чем я предполагал. Помещение здесь было очень просторное и уютное, койки стоят в один ярус. Я получил в распоряжение отличную койку с панцирной сеткой, на которой отдыхаю после лефортовского железного лежака. Мне выдали полный комплект лагерной одежды и белья, шапку, пару сапог и все постельные принадлежности - того имущества, которое я привез с собой, вкупе с полученным на месте, мне вполне хватит до конца срока.
Здесь уже установилась настоящая зимняя погода (в Москве, вероятно, тоже): сегодня целый день шел снег, и потому вся наша территория выглядит очень приятно и свежо...
Барашево, 20-25. 11. 1983 г."
"... Никаких серьезных проблем у меня нет. Баня каждую неделю, каждый день есть возможность смотреть телевизор, питание в целом не сильно уступает лефортовскому. Я уже начал работать в швейной мастерской (пока успехи мои весьма скромные); по вечерам отдыхаю за чтением и разговорами - благо наконец-то собеседников больше чем достаточно. Настроение как нельзя более бодрое и спокойное. Не сомневаюсь, что пять с половиной лет пройдут для меня без больших потерь.
Никаких особых новостей я не могу сообщить по причине чрезвычайной монотонности и регулярности нашей жизни. Единственное событие за последние десять дней - оттепель и совершенно не ноябрьский, очень теплый дождь, который льет вторые сутки без перерыва. Сегодня отоварился в ларьке на 5 рублей, взял чай, повидло, подсолнечное масло, консервы, животный жир, тетради и конверты (писчей бумагой и всем необходимым для отправки писем я вполне обеспечен).
Барашево, 29. 11. 1983г."
"... Какие-либо изменения в моем положении до 1989 года практически невозможны. Я понимаю, как тяжело вам это читать, но надеюсь, что правильный психологический настрой поможет вам сохранить силы в течение этих всех лет. Что касается меня, то моих сил, как вы сами могли видеть, на пять с половиной лет хватит с избытком.
24. 12. 1983 г."
"... Чем ближе я знакомлюсь с моими новыми друзьями, тем яснее осознаю, насколько необходим был для меня визит в "места не столь отдаленные". Без здешних знакомств я навсегда сохранил бы об окружающем мире и о людях, которые в этом мире живут, неверное и одностороннее представление. Со 2 января я вышел на работу в швейный цех. Против всех моих опасений, я довольно быстро нашел "общий язык" со швейной машиной. Я уже сдаю каждый день по пятьдесят рукавиц, причем шью сравнительно неплохо, брака почти нет. Я оформлен как ученик швея-моториста... Срок ученичества подойдет к концу через три дня. После этого я должен буду ежедневно выполнять норму - 92 пары рукавиц в смену. Учитывая, что с каждым днем я работаю все быстрее и уже сейчас без особого напряжения шью 50 пар в день, надеюсь через пару месяцев добиться выполнения нормы...
Буквально накануне получения вашего письма закончил читать последний том "Былого и дум" Герцена. На первой же странице увидел фразу, которая лучше пространных описаний дает представление о теперешнем моем состоянии: "Были тяжелые минуты, и не раз слеза скатывалась по щеке, но были другие, не радостные, но мужественные, я чувствовал в себе силу и не надеялся ни на кого больше, но надежда крепчала, я становился независимым ото всех". Я в течение этого года не раз испытывал подобное. Действительно, в окружающем меня мире не осталось, пожалуй, никого и ничего, с кем (или с чем) я мог бы связывать какие-либо надежды. Моя судьба определена на ближайшее десятилетие с непреложностью, не оставляющей малейшей отдушины. И именно эта неопределенность заставляет меня искать опору и надежду не во внешнем мире, который уже ничего дать мне не может, а в своей душе. Настойчивый духовный поиск по самой своей природе не может остаться без результата. Речь идет сейчас лишь о форме, которую примет этот результат. Это могут быть те или иные надличностные ценности, но силы для служения этим идеалам человек может найти только в своей душе. Именно поэтому я решил использовать источник духовной силы человека таким, какой он есть, обратился за помощью непосредственно к своему "я" и нашел там достаточно сил, чтобы там выстоять. Правда, в какие-то минуты вся вселенная сужалась до размеров своего "я" и порою утрачивалось ощущение реальности окружающего мира, он сохранял смысл только как воплощение моих нравственных принципов, которые стали для меня единственной (и абсолютной) ценностью в этом царстве абсурда...
Тебе, дедушка, я хочу написать несколько слов о твоем письме в ЦК. Если ты действительно по ознакомлении с материалами дела пришел к выводу, что я в чем-то преступил закон, твое безусловное право об этом говорить и писать. Но если ты пишешь о моей "вине" исключительно в надежде на снисхождение, то унижаешься ты совершенно напрасно, поскольку абсолютно никаких шансов на смягчение наказания нет и быть не может.
Барашево, 21. 01. 1984г."
"... Описание моего дня рождения прочел с огромным удовольствием. Коллекция коньяка, собранная в течение десятилетия, не каждому попадает в руки - известно, что коньяк хранить труднее, чем самые скоропортящиеся продукты.
Интерес к Петру I мне также понятен. Эпоха петровских реформ - одна из редких в истории "развилок", то есть таких периодов, когда общество, разумеется, неосознанно и стихийно выбирает свою судьбу, когда оба варианта развития достаточно реальны и сравнительно малозначимые факторы определяют, по какому именно пути пойдет страна. От одной такой развилки до другой лежат, как правило, века однозначно детерминированного эволюционного развития. Хочу просить, коль скоро речь зашла об истории, навести справку о В. Розанове, в каком городе он родился, где жил в молодости и когда работал над трактатом "О понимании".
Барашево, 01. 04. 1984 г."
"Единственно достойная внимания новость за последнее время - это ремонт в нашем бараке. Красили заново пол и стены, белили потолки. Кровати пришлось из барака вынести на три дня. Старики разместились на это время в помещении столовой, а мы блаженствовали три ночи на свежем воздухе. Погода установилась по-настоящему летняя, даже жаркая, ночью на улице очень тепло (в бараке, к сожалению, душновато). Я невольно вспомнил бесконечно далекие счастливые дни, когда я в последний раз ночевал на свежем воздухе, в саду, и тех людей, которые были со мной тогда. Думаю, что они тоже не забыли того времени. Верю, что все это вернется, хотя прекрасно понимаю, что бесконечность, отделяющая меня от человеческого будущего, не в пример шире той, что пролегла между моим человеческим прошлым и этими тремя днями воспоминаний - воспоминаний не столько интеллектуальных, сколько чувственных. Звезды над головой, легкое дуновение ночного, на грани тепла и прохлады, ветерка, даже составление планов эвакуации на случай ночного дождя - за каждой мелочью тянется пленительно-горькая цепочка воспоминаний.
Очень тронут тем, что 8 июня друзья навестили вас. Казалось, странный повод для торжества, но ведь это не только день моего ареста, но и день моего грядущего освобождения. Кроме того, это повод не только для меня еще раз подумать, правильно ли выбран путь и хватит ли сил пройти его до конца. На оба этих вопроса отвечаю: "Да!!!" (число восклицательных знаков с годами растет). Что касается опасений относительно увеличения срока, то они совершенно неосновательны. Однако если уж речь у нас об этом зашла, хочу еще раз объяснить: моя позиция в том или ином вопросе, мое поведение в той или иной конкретной ситуации определялись до сих пор и, смею надеяться, будут определяться и в будущем исключительно принципиальными соображениями. Конъюнктуру я твердо намерен игнорировать.