Кинематограф — страшное дело
Первая работа в кино — Абрамцево — Ромм — Клятва на Воробьевых горах — Театральный антракт — Счастливые дни — Разлука — Война — Плятт — Слово Ромму
Раневская не жаловала кинематограф. О киносъемках она говорила: «Представьте, что вы моетесь в бане, а туда пришла экскурсия».
«Это „несчастье“ случилось со мной еще в тридцатых годах, — вспоминала Раневская. — Я была в то время актрисой Камерного театра, и мне посчастливилось работать с таким прекрасным режиссером, как Таиров… Так вот, я собрала все фотографии, на которых была изображена в ролях, сыгранных в периферийных театрах, а их оказалось множество, и отправила на „Мосфильм“.
Мне тогда думалось, что эта „Фотогалерея“ может поразить режиссеров моей способностью к перевоплощению, и с нетерпением стала ждать приглашений сниматься. И… была наказана за такую свою нескромность. Один мой приятель, артист Камерного театра С. Гартинский, который в то время снимался в кино, чем вызывал во мне чувство черной зависти, вернул однажды мне снимки, сказав: „Это никому не нужно — так просили вам передать“.
Я подумала: переживу. Но перестала ходить в кино и буквально возненавидела всех кинодеятелей. Однажды на улице ко мне подошел приветливый молодой человек и сказал, что видел меня в спектакле Камерного театра в „Патетической сонате“, после чего загорелся желанием снимать меня во что бы то ни стало. Я кинулась ему на шею… Этот фильм стал первой самостоятельной работой в то время молодого художника кино Михаила Ромма.
Роль была комедийной, но условия работы были для меня драматическими. В то время студия „Мосфильм“ не отапливалась, а мне не хватало ни героизма, ни сил, чтобы создать роль в павильоне, напоминавшем гигантский погреб. У меня зуб на зуб не попадал во время съемки…»
Нина Станиславовна Сухоцкая вспоминала:
«Я приехала отдохнуть дней на десять-двенадцать вместе с Раневской в Абрамцево. Это был, по-моему, 1931 год. Ромм готовился к своей первой самостоятельной постановке — картине „Пышка“. Было уже холодновато, и по вечерам мы все встречались у камина с дивной врубелевской росписью — Ромм просил нас принять участие в съемках „Пышки“. Ну, как известно, это осуществилось: я снималась в роли молодой монахини, а Фаина — в роли госпожи Луазо.
Когда ставилась „Пышка“, мы встречались с Роммом почти ежедневно, вернее сказать — еженощно. Дело в том, что он ухитрился пригласить на роли в основном актеров разных театров. Поэтому в одно время всех собрать было просто невозможно. Кончилось тем, что съемки стали ночными.
Происходили они там, где теперь „Мосфильм“. Называлось это место Потылиха, может быть, это была деревня с таким названием.
Работа была тяжелая. Даже молодым было тяжело: днем репетиция в театре, потом бежишь домой на полтора-два часа поесть, передохнуть, потом спектакль. И вот после спектакля, являлся драндулет, который мы окрестили „черным вороном“, он объезжал все театры и собирал актеров на съемку.
Так же мучалась и Раневская. Правда, ей было легче. Она только что сыграла свою первую роль — роль Зинки в пьесе Кулиша „Патетическая соната“ — и днем была свободна от репетиций. Однажды, посмотрев на Галю Сергееву, исполнительницу роли Пышки, которая в ту пору была совершенно прелестна, и оценив ее глубокое декольте, Фаина своим дивным басом сказала, к восторгу Ромма: „Эх, не имей сто рублей, а имей двух грудей“.
Для съемки нам выдавали на Потылихе кур. Мы их ели. Но время было тяжелое, и кур было… в обрез. Поэтому мы только откусывали кусочек, а дальше съемка прекращалась. Не выбрасывать же откусанный кусок курицы! Поэтому были изобретены хитрыми бутафорами картоночки, на которых были написаны наши фамилии. Эти картоночки прикреплялись к нашим объедкам. И эти объедки давались нам на следующую съемку, и т. д. Эти куры очень запомнились.
Однажды… настал день, когда все мы оказались на время свободными. Раневская и я, измученные ночными съемками на протяжении восьми месяцев, отправились на Воробьевы горы, где друзья Герцен и Огарев давали историческую клятву.
Мы с Фаиной стали жаловаться друг другу на нашу тяжелую жизнь на Потылихе. Она говорила: „Знаешь, я уже больше не могу, у меня уже нет сил“. И я ей поддакивала: „Да, Фаина, кинематограф — это страшное дело. Это не искусство“.
И мы, взявшись за руки, поклялись друг другу свято, что никогда в жизни в кинематографе сниматься больше не будем».
Воистину — едва написали о Ги де Мопассане в служебной характеристике «Он хороший чиновник, но плохо пишет», как Мопассан бросил службу и стал знаменитым писателем. Так и Раневская: после исторической клятвы она бросила Театр Красной Армии и четыре года «в хвост и в гриву» снималась в кино.
Раневская вспоминала:
«В те годы работать в кино было трудно. „Мосфильм“ плохо отапливался, я не могла привыкнуть к тому, что на съемочной площадке, пока не зажгутся лампы, холодно и сыро, что в ожидании начала съемки необходимо долго томиться, бродить по морозному павильону. К тому же на меня надели вериги в виде платья, сшитого из остатков грубого, жесткого материала, которым была обита карета героев „Пышки“. Много еще оставалось вокруг неуютного, нехорошего, а я привыкла к теплому и чистому помещению театра… В общем, я решила сбежать с картины. По неопытности. Помнится, мы с Михаилом Ильичом смертельно обиделись друг на друга… Кончилось же все это работой, съемками.
А во время съемок я в него влюбилась. Все, что он делал, было талантливо, пленительно. Все в нем подкупало: и чудесный вкус, и тонкое понимание мопассановской новеллы, ее атмосферы. Михаил Ильич помогал мне и как режиссер, и как педагог. Чуткий, доброжелательный, он был любим всеми, кто с ним работал…
Что было потом? Снималась большей частью как бы случайно. Однажды позвонил режиссер и попросил у него сниматься. На мой вопрос, какая роль, он отвечал: „Роли, собственно, для вас нет. Но очень хочется видеть вас в моем фильме. В сценарии есть поп, но если вы согласитесь сниматься, могу сделать из него попадью“. Я ответила: „Ну, если вам не жаль вашего попа, можете его превратить в даму. Я согласна“. Этим режиссером был талантливый и милейший человек Игорь Савченко.
Мне вспоминается, как он поставил передо мной клетку с птичками и сказал: „Ну, говорите с ними, говорите все, что вам придет в голову, импровизируйте“. И я стала обращаться к птичкам со словами: „Рыбы мои дорогие, вы все прыгаете, прыгаете, покоя себе не даете“. Потом он меня подвел к закутку, где стояли свиньи: „Ну, а теперь побеседуйте со свинками“. А я говорю: „Ну, дети вы мои родные, кушайте на здоровье“. А что мне оставалось делать? Если режиссеры предлагали мне роли, в которых не было текста…»
Это был фильм «Дума про казака Голоту» режиссера Игоря Савченко, которого Раневская знала еще со времен Баку. Фильм вышел в 1937 году.
В 1939 году Фаина Раневская создала в кино незабываемые образы двух жен — жены инспектора в фильме «Человек в футляре» режиссера Анненского и жены портного Гуревича — Иды в фильме «Ошибка инженера Кочина» режиссера Мачерета по его сценарию, написанному совместно с Олешей.
Фаина Георгиевна работает одна, без совета Павлы Леонтьевны, своего верного педагога, — в 1936 году Павла Вульф, ее дочь Ирина Вульф и Тата уехали из Москвы с театром Завадского в «ссылку» — в Ростов-на-Дону, в огромное здание архитекторов Щуко и Гельфрейха с залом на 2250 мест, только что тогда построенное. Играли много. В спектакле «Горе от ума» Павла Леонтьевна играла возрастную Хлестову, а ее дочь — Софью. Молчалина играл Павел Врабец. Здесь состоялся режиссерский дебют Ирины Вульф: она поставила «Беспокойную старость» Леонида Рахманова. Все складывалось неплохо.
Павел Врабец — второй муж Ирины Вульф — эстонец. Неотразимый красавец. Из Ростова-на-Дону он уехал в Таллин и ждал Ирину к себе. Но — не случилось.
Это был 1937 год. Эстония была заграницей. Одна театральная актриса направила в НКВД письмо, где писала, что Ирина Вульф связана с иностранцем и тому подобное, Ее вызвали на допрос, она видела это письмо и узнала почерк. Ее оставили в покое. Ирина Вульф никогда не упоминала про письмо; лишь недавно рассказала мне об этом ее любимая подруга Норочка Полонская.
В 1937 году театр Завадского оставался в Ростове-на-Дону, а Павла Леонтьевна, Тата и Ирина Вульф возвратились в Москву. Теперь они снова были все вместе с Раневской — вчетвером, как когда-то в Крыму.
В 1938 году мама вышла замуж за Валентина Александровича Щеглова, моего отца. Он был талантливым актером — Раневская его хвалила, его Лаврецкий в «Дворянском гнезде» запомнился многим.
Заканчивался 1939 год.
18 декабря у Ирины Вульф родился сын, я.
Мама больше всего боялась, что может родиться ребенок с каким-то внешним дефектом — роды были трудные — и настойчиво просила показать ей малыша. А когда, измученная, увидела меня — воскликнула облегченно: «Слава богу — четыре ноги, четыре руки!» — и заснула счастливая.
Фаина Георгиевна несла меня в январе 1940 года по Уланскому переулку из роддома домой. Потом она говорила:
«Мне доверили его нести, я прижимаю его к груди, почему-то боюсь бросить вниз, особенно дома, на лестнице ступеньки высокие — я его прижимаю — страшно!»
…Раневская не могла знать, что эти дни случайно совпали с абсолютной серединой ее жизни. Ей было в то время 44 года.
Потом был кинофильм «Подкидыш», сценарий Агнии Барто и Рины Зеленой, ее друзей; но фразу: «Муля, не нервируй меня», обращенную к ее мужу по роли, придумала Раневская, как и еще многое в этом фильме. Эта картина принесла Фаине Георгиевне широкую популярность, хотя известность «Мули» раздражала ее. К «Муле, не нервируй меня» мы еще вернемся.
«„Мечта“… Это были счастливые мои дни, — вспоминала Фаина Георгиевна. — За всю долгую жизнь я не испытывала такой радости ни в театре, ни в кино, как в пору нашей второй встречи с Михаилом Ильичом. Такого отношения к актеру — не побоюсь слова „нежного“, — такого доброжелательного режиссера-педагога я не знала, не встречала. Его советы, подсказки были точны и необходимы.
Я навсегда сохранила благодарность Михаилу Ильичу за помощь, которую он оказал мне в работе над ролью пани Скороход в „Мечте“, и за радость, когда я увидела этот прекрасный фильм на экране.
К сожалению — я бы могла сказать: даже и к несчастью, после „Мечты“ наши пути с Михаилом Ильичом в кинематографе разошлись. Но я оставалась верной „Мечте“, воспоминаниям о светлых и захватывающих днях нашей работы, я мечтала о ее продолжении. И мне казалось, что мы действительно встречались с Михаилом Ильичом, вновь становились единомышленниками и соратниками в искусстве всякий раз, когда я видела на экранах лучшие его кинокартины».
Лето, наша семья снимает дачу в Загорянке под Москвой; картина «Мечта» закончена 15 июня 1941 года. В главных ролях — Фаина Раневская, Елена Кузьмина, Ада Войцик, Михаил Астангов, Михаил Болдуман, Ростислав Плятт и мой отец Валентин Щеглов. Это был единственный его фильм.
Через неделю на студию пришел первый отпечатанный экземпляр; это был первый день войны — 22 июня.
Недавно нашли пригласительный билет на премьеру «Мечты» в Дом кино с какой-то запредельной, невозможной датой для просмотра «нового художественного фильма», как было сказано в приглашении, — 6 июля 1941 года. Было не до кино. Мама с Валентином Александровичем шли на просмотр «Мечты» пешком. Над Москвой гудели немецкие бомбардировщики. Мои родители шли мимо северных шлюзов и водохранилищ Москвы — их поразило, что не было никакой охраны: делай что хочешь.
Так он и ушел от меня — отец; или мы от него ушли с мамой. Один раз он нарисовал мне напоследок цветными карандашами очень хороший грузовик — и больше мы не виделись. Он умер в 1948 году.
На даче вырыли «щель» — от авиаосколков. Я помню только, что вид веревки вызывал во мне ощущение тревоги — вой сирены был такой же длинный, нескончаемый, как толстая длинная веревка, — наверное, уже в Москве.
Авторы сценария «Мечты» — Ромм и Габрилович.
Евгений Габрилович вспоминал:
«Я не присутствовал на съемках „Мечты“. Увидел в первый раз ленту в вечер, когда над Москвой уже гудели немецкие самолеты. Но было это все же в Доме кино, и это был самый странный, дикий и жуткий просмотр в моей жизни.
Странно и то, что в это самое первое время войны картина Ромма имела огромный успех — это с моими фильмами приключалось нечасто.
Я понимаю, что главная причина успеха — Раневская.
Она играла не комедию (как первоначально предполагалось), не драму, а трагикомедию.
Уже в те давние годы я понял, что возникла трагикомическая актриса, которая была всему тогдашнему не с руки. Ибо из всего ненавистного начальство пуще всего ненавидело горькую комедию, а тем более комедию с несчастным концом. А ведь как раз для этого и была создана Раневская.
Конечно, в конце концов мы прилатали нашей „Мечте“ подходящий начальству конец. Но это был конец, наскоро сметанный и грубо подшитый. Хотя и старались мы изо всех сил.
В целом же (такова моя убежденность!) Фаина Раневская из-за властей, надзиравших искусство, не сыграла и половины того, что могла бы сыграть».
Елена Драйзер, жена американского писателя Теодора Драйзера, писала:
«Теодор был очень болен. Ему не хотелось писать, не хотелось читать, не хотелось ни с кем разговаривать. И однажды днем нам была прислана машина с приглашением приехать в Белый Дом. Советский посол устроил специальный просмотр фильма „Мечта“. В одном из рядов я увидела улыбающегося Чаплина, Мэри Пикфорд, Михаила Чехова, Рокуэлла Кента, Поля Робсона.
Кончилась картина. Я не узнала своего мужа. Он снова стал жизнерадостным, разговорчивым, деятельным. Вечером дома он мне сказал: „Мечта“ и знакомство с Розой Скороход для меня величайший праздник».
Как-то один «исследователь» творчества Раневской воскликнул: «Как счастливо сложилась ваша судьба в кино!»
«Что-о?!!» — Раневская сделалась страшной, и больше этого человека на пороге ее дома не было.
И все-таки «Мечту» никто не помнит, почти. Жалко: в первый год войны было не до «художественных» фильмов, а после войны все хотели «про Победу», что-то радостное, устали.
Но все равно эта «Мечта» со мной всю жизнь — она моя семья, там Фаина Георгиевна — Роза Скороход и мой отец — рабочий Томаш Крутицкий.
И Плятт… В детстве мне хотелось помочь Плятту, пожалеть его, потереться, как подкидышу, о его плоскую, худую щеку извозчика в «Мечте», чтобы не огорчался, даже купить ему новый фаэтон — в детстве я мечтал об этом. Мечтал, чтобы он пришел к нам домой и остался навсегда, хотел, чтобы он стал папой. «Пусть он будет с нами, женись на нем», — клянчил я у мамы. «Ты с ума сошел, — отвечала Ирина Сергеевна, — он хороший, но у него есть жена, Нина Бутова. Потом, он занят: театр, кино, дубляж — задерган, его терзают со всех сторон». Моя «безотцовщина» требовала другого ответа. Мне хотелось, чтобы тот, кого он играет, и был им. Он действительно был похож на своих героев, но, наверное, все-таки был другим. Во всяком случае его голос — сильный, чуть в нос, теперь знакомый каждому, — при встречах меня оглушал; громко, восторженно он, казалось, откликался на почти все вокруг.
Особый свой кураж Плятт сохранял всю жизнь. Дружил с Митей — Дмитрием Павловичем Фивейским, последним мужем Норочки Полонской, любил его одаренность. Фивейский рассказывал, как они с Пляттом в их актерской молодости бегали голыми по Кремлевской набережной, активно жестикулируя, доводили единственного постового до изнеможения. А когда он бежал к ним — бросались в воду и плыли к МОГЭСу. Пока одинокий блюститель порядка бежал по мосту — возвращались вплавь обратно и т. д.) тот эпатаж был, наверное, присущ Плятту, он разыгрывал на спектаклях Марецкую, доводил ее до хохота, шокировал Раневскую, входя к ней в купе в поездке — на спор — абсолютно раздетым с пустыми руками, но с привязанной мыльницей.
Рассмешить Плятт мог кого угодно. В молодости Ирина Вульф играла в Ростове-на-Дону в спектакле «Стакан воды» герцогиню Мальборо, а Плятт — Болинброка. Бедная мама призналась мне, как один раз она оговорилась, задав угрожающий вопрос Болинброку — Плятту: вместо «А по какой причине?..» она возмущенно воскликнула: «А по какой прыжине?..» Плятт спокойно выслушал эту реплику, лишь удивленно подняв одну бровь. Зато на каждом последующем «Стакане воды» перед этим роковым вопросом он внимательно глядел на Ирину Вульф и молча выжидающе поднимал одну бровь. Это была пытка. Мама знала, что рассмешить Плятта на сцене мог только Фивейский. И вот она уговорила Дмитрия Павловича отомстить. Но как он это сделает, никто не знал. Фивейский в «Стакане воды» играл молодого секретаря-курьера Томпсона — эпизодическую роль с одной фразой: «Слушаю, будет исполнено» — после чего он, Томпсон, уходит. Когда начался спектакль и на сцене оказался весь английский двор, граф Болинброк и герцогиня Мальборо, курьер Томпсон — Фивейский с трудом вышел на сцену на негнущихся подагрических ногах, тяжело опираясь на посох. «Ступайте в Сити, передайте письмо миссис Абигайль Черчилль и скажите, чтобы она немедленно явилась во дворец», — небрежно протянул свиток Плятт — Болинброк скрюченному курьеру. Но не тут-то было. «А-ась?» — приложив руку к уху, крикнул ставший вдруг глухим стариком курьер. Встревоженный Плятт громко повторил свое распоряжение. «А-ась?» — настаивал курьер. Находчивый Болинброк вложил послание курьеру в руку, повторил приказ и слегка подтолкнул его. Стоящая лицом к зрителю Ирина Вульф — Мальборо закрыла лицо спасительным веером. Но выйти из комнаты курьер не спешил, внезапно выронив письмо из дрожащих рук. Когда он мучительно «пытался» поднять его, ему «отказали» ноги и несчастный гонец растянулся на полу, с грохотом уронив посох. Действие послушно остановилось. Плятт разрывался, собирая послания, поднимая посох и самого гонца, который, кряхтя, ронял их опять. Все повторялось снова и снова, пока, мокрый от сдавленного хохота и напряжения, Ростислав Янович, забрав письмо и палку, не поднял гонца на руки и не вынес его со сцены. Вульф была отомщена.
Но вернемся к кино. Фаина Георгиевна писала:
«Ромм… До чего же он талантлив, он всех талантливей. Он очень болен, издерган, сказал, что его в инфаркт давно загнал Никита Сергеевич…
Помнится, как однажды, захворав, я попала в больницу, где находился Михаил Ильич. Увидев его, я глубоко опечалилась, поняла, что он болен серьезно. Был он мрачен. Помню его слова о том, что человек не может жить после увиденного неимоверного количества метров пленки о зверствах фашистов. Он мне сказал тогда: „Дайте слово, что вы не будете смотреть мой фильм „Обыкновенный фашизм“, хотя там нет и тысячной доли того, что делали эти нечеловеки“.
Вот это его точные слова. И я не видела этот фильм. Я же ему дала слово.
Там же, в больнице, я получала часто от него записки. К сожалению, не все сохранились, так как у меня их брали, чтобы переписать, и, конечно, обратно не возвращали. Но три короткие записки мне оставили. Я отдала их на хранение в ЦГАЛИ. Там, в архиве, эти дорогие мне строчки останутся в сохранности.
Он мне писал: „Фаина, дорогая! Я стал старый и вдобавок глухой на одно ухо. Старею ужасно быстро и даже не стесняюсь этого. Смотрел „Мечту“ и всплакнул. А раньше я просто не умел плакать. Обычно я ругаю свои картины и стесняюсь, стыжусь смотреть, а „Мечту“ смотрел, как глядят в молодости. На свете нет счастливых людей, кроме дураков да еще плутов. Еще бывают счастливые тенора, а я не тенор и вы тоже…“
И еще, незадолго до его 70-летия:
„Дорогая Фаина!
Вы написали все очень трогательно. Спасибо. Я тоже Вас очень люблю, и мне грустно, как и Вам. Все правильно.
И все-таки дело было не совсем так, ибо в те годы, в годы „Пышки“, я был (между нами) глуп и самоуверен. Мне казалось, что кино — самое важное, святое дело и, значит, все должны плясать вокруг кино. Вреда от него больше, чем пользы. А свинства — вагон!
Я еще по привычке колбашусь, а вообще-то мне грустно, очень одиноко и ничего я не хочу. А будет как раз юбилей. Ну зачем мне юбилей?
Вообще, думается мне, что „Об. фашизм“ это по всем признакам последняя картина человека, а я не понял своевременно. На пенсию пора. Целую Вас. Мих. Ромм“.
Очевидно, чтобы позабавить меня, в одной записке было сказано: „Я вас люблю. Увидимся в палате“.»