Вблизи Баб-эль-Мандебского пролива под обманчиво недвижной гладью моря скрываются обширные коралловые рифы, разделенные неравномерными промежутками и представляющие серьезную опасность для морехода. Их можно распознать лишь по выступающим кое-где на поверхность красноватым верхушкам, по едва заметно изменившемуся цвету воды. А если случайный путешественник при этом еще вспомнит о необычайно высокой популяции акул, характерной для этой части Красного моря (и достигающей, если мне не изменяет память, около двух тысяч особей на квадратный километр), то он, как нетрудно понять, ощутит легкий озноб, несмотря на давящий, почти нереальный зной, от которого чуть подрагивает вязкий воздух вблизи Баб-эль-Мандебского пролива.
К счастью, небо явило милость в другом: погода здесь всегда хорошая, даже слишком хорошая, и раскаленный горизонт никогда не утрачивает той слепящей белизны, какую можно увидеть на металлургическом заводе при третьей фазе переработки железной руды (я говорю о минуте, когда перед глазами возникает словно повисший в воздухе и странным образом родственный этому воздуху поток жидкой стали). Вот почему капитаны в большинстве своем благополучно одолевают эту преграду и вскоре уже тихо плывут к спокойным, отливающим радужным блеском водам Аденского залива.
Иногда, впрочем, подобное происходит и наблюдается наяву. Сейчас утро понедельника, первого декабря; мне холодно, я жду Тиссерана на вокзале Сен-Лазар, у платформы, откуда поезда отправляются на Руан, под электронным табло; я замерзаю все сильнее и все сильнее злюсь. Тиссеран появляется в последнюю минуту; нам трудно будет найти свободные места в вагоне. Если только он не взял себе билет в первый класс; это было бы вполне в его духе.
В нашей фирме четверо или пятеро сотрудников, с любым из которых я мог бы составить тандем, и выбор пал на Тиссерана. Меня это не слишком радует. Тиссеран, напротив, уверяет, что он – в восторге. «Мы с тобой вдвоем – классная команда, – заявляет он сразу, – я знаю, мы отлично сработаемся…» (Он округло разводит руками, словно желая символически изобразить наше будущее взаимопонимание.)
Я знаю этого парня; мы с ним часто беседовали у автомата с горячими напитками. Обычно он рассказывал постельные истории; я чувствую, что эта командировка в провинцию будет кошмаром.
Чуть позже наш поезд уже несется по рельсам. Мы расположились среди компании разговорчивых студентов, очевидно из какого-то коммерческого училища. Я сажусь у окна, чтобы хоть немного отдалиться от этого гвалта. Тиссеран достает из кейса цветные брошюры по бухгалтерским программам – материалы, не имеющие никакого отношения к теме нашей командировки. Я позволяю себе высказаться на этот счет. Он загадочно роняет: «Ах да, «Сикомор» тоже славная штука» – и продолжает свой монолог. Я начинаю подозревать, что всю техническую сторону дела он намерен взвалить на меня.
На нем эффектный костюм из ткани с красными, желтыми и зелеными узорами – прямо средневековая шпалера. Из верхнего кармана пиджака торчит огромный платок в стиле «путешествие на Марс», галстук такой же. Всем своим обликом он напоминает супердинамичного, не лишенного юмора торгового агента. А я одет в теплую стеганую куртку и толстый свитер в стиле «путешествие на Гебриды». Думаю, в готовящемся распределении ролей мне достанется изображать «системного администратора», знающего, но несколько нелюдимого специалиста, которому некогда подбирать себе одежду и который совершенно не способен вести диалог с пользователем. Эта роль меня вполне устроит. Пожалуй, он прав, мы с ним составим отличную команду.
Возможно, он вытащил все эти брошюры для того, чтобы попытаться привлечь внимание девушки, сидящей слева от него, – студентки коммерческого училища, право же, очень хорошенькой. Тогда его слова только по видимости обращены ко мне. Придя к такому выводу, я решаюсь взглянуть на пейзаж за окном. Светает. Появляется солнце, кроваво-красное, немыслимо красное на фоне темно-зеленой травы и подернутых туманом прудов. В глубине долины над деревнями поднимаются дымки. Великолепное и слегка устрашающее зрелище. Но Тиссерану не до этого. Он пытается поймать взгляд студентки, сидящей слева. Проблема Рафаэля Тиссерана – более того, стержень его личности – заключается в том, что он очень некрасив. Некрасив настолько, что его внешность отталкивает женщин, с которыми ему хотелось бы переспать. Он изо всех сил пытается их привлечь, но ничего не выходит. Они его просто не хотят.
Впрочем, в его фигуре нет особых отклонений от нормы: он – мужчина средиземноморского типа, правда немного толстоватый, что называется, «приземистый»; кроме того, у него быстро растущая плешь. Но это еще полбеды; хуже всего дело обстоит с его лицом. У него жабья морда – тяжелые, грубые, словно расплющенные черты лица, полная противоположность тому, что считается красотой. Лоснящаяся угреватая кожа как будто все время сочится жиром. Он носит бифокальные очки, так как он еще и сильно близорукий, но даже если бы он носил контактные линзы, боюсь, это бы мало что изменило. И самое плохое: в разговоре он не выказывает ни обходительности, ни находчивости, ни юмора; он абсолютно лишен обаяния (обаяние – это качество, которое иногда может заменить красоту, по крайней мере у мужчин; люди ведь часто говорят: «Он такой обаятельный» или «Обаяние – это главное»; так говорят люди). Он, конечно, ужасно страдает от этого; но чем я могу ему помочь? И вот я любуюсь пейзажем.
Немного погодя он заводит разговор со студенткой. Мы едем вдоль Сены, ярко-алой, сплошь залитой лучами восходящего солнца – как будто в ней не вода, а кровь.
К девяти часам мы прибываем в Руан. Студентка прощается с Тиссераном и, конечно же, не хочет дать ему свой телефон. На несколько минут он погрузится в уныние; так что искать автобусную остановку придется мне.
Здание местного управления сельского хозяйства выглядит мрачно, а мы, как выясняется, опоздали. Здесь начинают работу в восемь часов – как мне вскоре предстоит узнать, в провинции это бывает довольно часто. Мы тут же приступаем к делу. Тиссеран берет слово; он представляет себя, представляет меня, представляет нашу фирму. Затем, очевидно, будет рассказывать об информатике, о комплексном программном обеспечении и его преимуществах. Дальше – о занятиях, о методе, по которому мы будем работать, да мало ли о чем еще. Так мы без проблем дотянем до двенадцати, особенно если тут в ходу старая добрая «кофейная пятиминутка». Я снимаю куртку, раскладываю на столе бумаги.
В комнате сидят человек пятнадцать; среди них есть секретарши, специалисты среднего звена, очевидно техники – во всяком случае, они похожи на техников. С виду это люди не особо злые, не питающие особого интереса к информатике – и все же, размышляю я, скоро информатика изменит их жизнь.
Я сразу определяю, откуда будет исходить опасность: это совсем молодой парень в очках, высокий, худой, гибкий. Он уселся в глубине комнаты, словно для того, чтобы наблюдать за всеми присутствующими; про себя я называю его «Удав», но во время «кофейной пятиминутки» он представится нам как Шнебеле. Это будущий начальник создаваемого отдела информатики, каковым обстоятельством он, похоже, очень доволен. Рядом с ним сидит человек лет пятидесяти, крепко сбитый, угрюмый, с рыжей шкиперской бородкой. Наверно, бывший аджюдан или что-то в этом роде. Один глаз у него неподвижный – должно быть, он воевал в Индокитае, – и он долго будет таращиться на меня этим глазом, словно требуя, чтобы я объяснил, зачем сюда явился. По-видимому, он душой и телом предан своему начальнику-удаву. А сам он, пожалуй, похож на дога – или на одну из тех собак, которые, схватив добычу, ни за что не разомкнут челюсти.
Очень скоро Удав начинает задавать Тиссерану вопросы, имеющие целью сбить его с толку, выявить его некомпетентность. Тиссеран, конечно же, некомпетентен, но его голыми руками не возьмешь. Это профессионал. Он с легкостью отражает любые наскоки, то ловко уходя от темы, то обещая ответить позднее, во время занятий. А порой даже тонко намекает, что в ранние годы развития информатики заданный вопрос, возможно, и имел бы какой-то смысл, но сейчас он стал беспредметным.
В полдень раздается пронзительный, рвущий уши звонок. Шнебеле, извиваясь, направляется к нам: «Обедаем вместе?» Это скорее утверждение, чем вопрос.
Он сообщает нам, что до обеда должен завершить кое-какие мелкие дела, и просит извинить его. Хотя мы можем пойти вместе с ним, заодно он нам «покажет контору». Он увлекает нас за собой по коридорам, его помощник следует за нами на расстоянии двух шагов. Тиссеран, улучив момент, шепчет мне, что «предпочел бы пообедать с двумя цыпочками из третьего ряда». Стало быть, он уже наметил себе жертв среди женской части аудитории; это было почти неизбежно, однако я все же немного обеспокоен.
Мы заходим в кабинет Шнебеле. Его помощник остается стоять в дверях, в выжидательной позе; как будто на карауле. Это просторное помещение, пожалуй, даже слишком просторное для такого молодого сотрудника, и вначале я думаю, что он привел нас сюда, только чтобы похвастаться своим кабинетом, потому что он не принимается ни за какие дела – только нервозно постукивает пальцами по телефонному аппарату. Я опускаюсь в кресло перед письменным столом, Тиссеран следует моему примеру. Хозяин кабинета милостиво соглашается: «Да-да, присаживайтесь…» И в ту же секунду через боковую дверь входит женщина. Почтительно приближается к письменному столу. Довольно-таки пожилая дама, в очках. Она держит в руках папку с документами на подпись. Ага, подумал я, вот для чего весь этот спектакль.
Шнебеле мастерски играет свою роль. Долго и вдумчиво изучает первый документ в папке перед тем, как подписать. Делает замечание: одна фраза «не совсем удачна в плане синтаксиса». Секретарша, извиняющимся тоном: «Я могу переделать, месье…»; но он царственно отвечает: «Нет-нет, и так вполне сойдет».
Тот же нудный церемониал повторяется со вторым документом, затем с третьим. У меня начинает сосать под ложечкой. Я встаю, чтобы рассмотреть фотографии на стене. Это любительские снимки, аккуратно отпечатанные и любовно вставленные в рамки. На фотографиях вроде бы какие-то гейзеры, глетчеры и все такое прочее. Наверно, он снял их сам, когда проводил отпуск в Исландии, – есть такие турпоездки «по новым маршрутам». Но перемудрил с соляризацией, со светофильтрами, уж не знаю, с чем еще, и в результате на фотографиях толком ничего не разберешь, а все вместе довольно уродливо.
Видя, что я заинтересовался фотографиями, он подходит и объясняет:
– Это Исландия. По-моему, очень здорово.
– А-а… – отвечаю я.
Наконец мы идем обедать. Шнебеле ведет нас по коридорам, поясняя, как расположены служебные помещения и как «распределено пространство»: можно подумать, он только что приобрел это здание в собственность. Перед очередным крутым поворотом он вытягивает руку, словно собираясь обнять меня за плечи, но, к счастью, не прикасается ко мне. Шагает он быстро, и Тиссеран на своих коротеньких ножках еле за ним поспевает, я слышу пыхтение. А чуть позади шествие замыкает помощник, как бы охраняя нас от внезапного нападения.
Обед длится бесконечно. Поначалу все идет хорошо, Шнебеле рассказывает о себе. Он снова и снова сообщает, что в свои двадцать пять лет уже назначен заведовать отделом информатики – или будет назначен в самое ближайшее время. Между закуской и основным блюдом он трижды напомнит нам свой возраст: двадцать пять лет.
Затем он интересуется, какие у нас дипломы, вероятно желая удостовериться, что они менее престижны, чем его собственный (сам он по специальности ИГРЕФ и, по-видимому, очень этим гордится; я не имею понятия, что это за специальность, но вскоре узнаю: ИГРЕФ – разновидность высокопоставленных чиновников, которая встречается только в учреждениях, подведомственных министерству сельского хозяйства, что-то вроде выпускников Национальной школы управления, только чуть пониже рангом). Ответ Тиссерана должен ему понравиться: мой напарник утверждает, будто закончил Институт торговли в Бастии или что-то столь же малоправдоподобное. Я жую антрекот по-беарнски и делаю вид, будто не расслышал вопроса. Аджюдан глядит на меня своим неподвижным глазом, в какой-то миг мне даже кажется, что он сейчас заорет: «Отвечайте, когда вас спрашивают!» И я просто отворачиваюсь. Наконец за меня отвечает Тиссеран: он представляет меня как «системного программиста». Чтобы придать этой версии достоверность, я произношу какие-то слова о скандинавских нормах и о коммутации сетей; посрамленный Шнебеле вжимается в стул. А я иду за карамельным кремом.
Вторая половина дня посвящена практической работе на компьютере. Тут к делу подключаюсь я: пока Тиссеран объясняет задание, я прохаживаюсь от одной группы к другой, проверяю, все ли всё усвоили, всем ли удалось выполнить требуемые упражнения. У меня это получается довольно хорошо; впрочем, это ведь как-никак моя профессия.
Меня часто подзывают к себе две цыпочки; это секретарши, которые, по-видимому, впервые в жизни сели за компьютер. И слегка паникуют – с полным основанием, впрочем. Но стоит мне к ним подойти, как рядом тут же оказывается Тиссеран, прервавший ради этого свои объяснения. Кажется, его особенно привлекает одна из двух; она и вправду красотка, свеженькая, очень сексуальная; на ней обтягивающая блузка из черных кружев, и ее груди чуть подрагивают под тканью. Увы, всякий раз, как Тиссеран приближается к бедной секретарше, на ее лице появляется гримаса недовольства, почти отвращения. Это какой-то рок.
В пять часов снова раздается звонок. Наши ученики собирают вещи и готовятся уйти; но тут к нам подходит Шнебеле: этот зловредный субъект, похоже, никак не уймется. Сначала он пытается расколоть нас, обратившись персонально ко мне: «Думаю, с этим вопросом следует обратиться к системному администратору, то есть к вам…» Затем спрашивает: надо ли покупать инвертор для стабилизации напряжения в питании сетевого сервера? Одни утверждают, что да, другие – что нет. Я не имею на сей счет никакого мнения и собираюсь ему об этом сказать. Но Тиссеран (решительно, парень в превосходной форме!) опережает меня: недавно вышло исследование на эту тему, не моргнув глазом заявляет он, и автор делает четкий вывод – если достигнут определенный уровень эксплуатации машины, то инвертор окупается очень быстро, меньше чем за три года. К сожалению, у него нет при себе ни самой книги, ни ее выходных данных; но он может прислать из Парижа ксерокопию, когда вернется.
Сыграно блестяще. Шнебеле с позором покидает поле битвы; он даже желает нам приятно провести вечер.
Часть вечера мы проводим в поисках подходящей гостиницы. И в итоге по предложению Тиссерана останавливаемся в «Гербе Нормандии». Хороший отель, очень хороший; но ведь расходы нам возместят, не правда ли?
Затем он изъявляет желание выпить аперитив. Кто бы сомневался!…
В кафе он выбирает столик по соседству с тем, за которым сидят две девушки. Он садится, девушки уходят. Безупречная синхронизация. Браво, девушки, браво!
Смирившись, он заказывает сухой мартини; а с меня хватит и пива. Я немного нервничаю; курю непрерывно, в буквальном смысле сигарету за сигаретой.
Он сообщает мне, что недавно записался в фитнес-клуб: хочет похудеть, «а заодно, конечно, и девчонок подцепить». Замечательный план, мне нечего возразить.
Я замечаю, что курю все больше и больше; наверно, уже пачки четыре в день. Курение – единственное проявление свободы, возможное в моей жизни. Единственное занятие, которому я предаюсь всецело, всем моим существом. Моя единственная программа на будущее.
Затем Тиссеран затевает разговор на свою излюбленную тему – о том, что «мы, программисты, сейчас короли». Очевидно, он имеет в виду высокие заработки, уважение окружающих, возможность поменять работу когда захочешь. Что ж, в этом-то смысле он прав. Мы действительно короли.
Он развивает свою мысль; а я начинаю новую пачку «кэмела». Вскоре он допивает свой мартини; ему надо вернуться в отель, переодеться перед ужином. Я не против.
Пока он переодевается, я сижу в холле, смотрю телевизор. По телевизору рассказывают о студенческих демонстрациях. Одна из таких демонстраций, в Париже, стала необычайно многолюдной: по свидетельству журналистов, в ней участвовали не менее трехсот тысяч человек. Предполагалось, что это будет мирная демонстрация, вроде как праздник, выплеснувшийся на улицы. Но, как и все мирные демонстрации, она приняла скверный оборот, одному студенту выбили глаз, полицейскому оторвали руку и т.д.
На следующий день после этой гигантской демонстрации в Париже было организовано шествие в знак протеста против «зверств полиции»; участники шествия держались «с поразительным достоинством», сообщает комментатор, – он явно на стороне студентов. Слегка утомившись от такого переизбытка достоинства, я переключаю канал: там показывают весьма сексуальный видеоклип. В конце концов я выключаю телевизор.
Тиссеран возвращается; на нем что-то похожее на костюм для джоггинга, только вечерний, черный с золотом, придающий ему некоторое сходство со скарабеем. Ладно, пошли.
Я предлагаю пойти ужинать во «Фланч». Это такое заведение, где можно поесть жареной картошки с неограниченным количеством майонеза (зачерпываешь его из большого ведра сколько захочешь); я возьму себе тарелку жареной картошки, утопающей в майонезе, и кружку пива – мне этого достаточно. А Тиссеран не задумываясь заказывает королевский кускус и бутылку «сиди-брахима». После второго бокала он принимается глазеть на официанток, на посетительниц, на всех девушек вокруг. Бедный парень. Бедный, бедный парень. Я понимаю, почему он так ценит мое общество: я никогда не рассказываю о моих подружках, никогда не хвастаюсь успехами у женщин. Поэтому он вправе предположить (и, надо сказать, с полным основанием), что я по той или иной причине не живу половой жизнью; для него это как бальзам на раны, краткая, но целительная передышка в его страданиях. Я помню тяжелую сцену, когда Тиссерану представили Томассена, только что принятого к нам на работу. Томассен по происхождению швед; он очень высокого роста (думаю, чуть больше двух метров), безупречного телосложения, а лицо у него отличается какой-то удивительной, солнечной, лучезарной красотой; кажется, что перед тобой сверхчеловек, полубог.
Томассен сначала пожал руку мне, потом подошел к Тиссерану. Тот встал и увидел, что Томассен выше его сантиметров на сорок. Он тут же снова плюхнулся на стул, лицо побагровело, я даже подумал, что сейчас он вцепится Томассену в глотку; на него страшно было смотреть.
Позже мне случалось ездить вместе с Томассеном в провинцию, обучать пользователей работе с новыми программами, вот как сейчас. И мы с ним отлично ладили. Я много раз замечал, что люди, наделенные необычайной красотой, бывают скромны, любезны, приветливы и предупредительны. Им нелегко завести друзей – среди мужчин во всяком случае. Им приходится постоянно совершать усилия, чтобы заставить окружающих хоть ненадолго забыть об их превосходстве.
Слава богу, Тиссерану так и не довелось ездить в командировку вместе с Томассеном. Но я знаю: каждый раз, когда у нас готовится серия командировок, он думает об этом и не спит ночами.
После ужина Тиссеран хочет выпить рюмочку в каком-нибудь «симпатичном кафе». Ну и чудесно.
Я послушно следую за ним и должен сознаться, на сей раз его выбор оказывается превосходным: мы входим в просторный сводчатый подвал с потемневшими, явно старинными балками на потолке. На маленьких, тесно расставленных деревянных столиках горят свечки. В глубине зала в громадном камине пылает огонь. Все в целом создает ощущение удачного экспромта, симпатичного беспорядка.
Мы садимся за столик. Он заказывает бурбон с содовой, я снова ограничиваюсь пивом. Осматриваюсь и думаю: да, возможно, на этот раз мой несчастный напарник найдет наконец то, что искал. Это студенческое кафе, здесь всем весело, все хотят развлекаться. За некоторыми столиками расположились по две или три девушки. А за стойкой несколько девиц даже сидят поодиночке.
Я гляжу на Тиссерана, стараясь придать лицу ободряющее выражение. Вокруг нас молодые люди и девушки берутся за руки, обнимаются. Женщины грациозным движением отбрасывают назад пряди волос. Они кладут ногу на ногу, они только и ждут повода расхохотаться. Словом, они развлекаются. Если хочешь подцепить кого-то, делай это здесь и сейчас, лучшего места и быть не может.
Он отрывает взгляд от стакана и смотрит на меня сквозь очки. И я понимаю, что он уже не в состоянии. Не хватает сил, не хватает мужества на новую попытку, он выдохся. Он смотрит на меня, лицо его подрагивает. Наверно, это от спиртного, он сдуру слишком много выпил за ужином. А вдруг, думаю я, он сейчас разрыдается, начнет рассказывать мне историю своих страданий; чувствуется, что он на грани; очки у него слегка запотели от слез.
Ничего страшного, я справлюсь с этой ситуацией, я его выслушаю, если понадобится, дотащу на себе до гостиницы; но я знаю: завтра он будет дуться на меня.
И я молчу, молчу и жду; я не знаю, какие разумные слова тут можно сказать. Минуту или дольше мы остаемся в напряжении, затем кризис проходит. До странности слабым, почти дрожащим голосом он говорит: «Нам пора бы вернуться. Завтра рано на работу».
Ну хорошо, уходим. Допиваем и уходим. Я закуриваю последнюю сигарету и снова смотрю на Тиссерана. Он совсем сник. Без единого слова позволяет мне заплатить по счету, без единого слова идет за мной, когда я направляюсь к двери. Он ссутулился, съежился; ему стыдно, он презирает себя, ему хочется умереть.
Мы шагаем к гостинице. Накрапывает дождь. Вот и закончился наш первый день в Руане. И я с точностью предвижу, знаю наверняка, что все последующие дни будут абсолютно такими же.
Сегодня в универсальном магазине «Новая галерея» на моих глазах умер человек. Простая такая смерть, в духе Патриции Хайсмит (то есть в этом происшествии были простота и грубость, характерные для реальной жизни, но встречающиеся также и в романах Патриции Хайсмит).
Случилось это так. Я зашел в отдел самообслуживания и увидел, что на полу лежит мужчина, но не смог разглядеть его лицо (потом, прислушавшись к разговору двух кассирш, я узнал, что ему на вид было лет сорок). Вокруг него уже суетились несколько человек. Я прошел мимо, стараясь не слишком задерживаться, чтобы это не приняли за нездоровое любопытство. Было около шести вечера.
Мои покупки были скромны: немного сыру и нарезанный ломтиками хлеб, чтобы поужинать в номере гостиницы (в тот вечер я отказался от общества Тиссерана – дал себе передышку). Но потом я остановился в нерешительности перед отделом вин: выбор – богатейший, прямо праздник для глаз. Только вот у меня не было штопора. Кроме того, я не очень-то люблю вино; последний довод возобладал, и я ограничился несколькими банками пива.
Подойдя к кассе, я узнал, что человек, которому стало плохо, умер: об этом говорили кассирши и муж с женой, пытавшиеся оказать ему помощь, по крайней мере в последние минуты. Жена была медицинской сестрой. Она считала, что ему надо было сделать массаж сердца, что это могло бы его спасти. Не знаю, права она была или нет, я в этом не разбираюсь, но если так, то почему она сама не сделала ему массаж сердца? Я не понимаю такой жизненной позиции.
Так или иначе, вывод из этого вот какой: в определенных обстоятельствах можно очень легко отправиться – или не отправиться – на тот свет.
Нельзя сказать, что это была достойная смерть, – мимо толпой валили покупатели, толкая перед собой тележки (дело было в часы пик), а атмосфера вокруг чем-то напоминала цирковое представление, как всегда бывает в супермаркетах. Помню, по радио даже звучала рекламная песенка «Новой галереи» (может быть, потом они ее заменили); в припеве были слова:
«Побывай скорее в „Новой галерее“…
Каждый день – это новый день…»
Когда я выходил из магазина, он все еще лежал там. Тело завернули в какие-то ковры или, скорее, в толстые одеяла и туго перевязали. Это уже был не человек, а груз, тяжелый и неподвижный, и приходилось думать о его транспортировке.
А теперь – снова на работу. Было восемнадцать часов двадцать минут.
Неизвестно зачем, я решил остаться на уик-энд в Руане. Тиссеран удивился; я объяснил ему, что хочу осмотреть город и что в Париже мне нечем заняться. На самом деле осматривать город мне не так уж и хотелось.
А между тем в Руане сохранились замечательные архитектурные памятники Средневековья, дивные старинные дома. Пять или шесть столетий назад Руан был, наверно, одним из красивейших городов Франции; но сейчас все его красоты в ужасном состоянии. Все запачкано, закопчено, неухоженно, изгажено постоянным воздействием оживленного уличного движения, шумом и выхлопами. Не знаю, как фамилия мэра, но достаточно пройти десять минут по старому городу, и вам станет ясно: он либо не соответствует занимаемой должности, либо просто жулик.
В довершение удовольствия по улицам носятся десятки хулиганов на мотоциклах или мопедах без глушителей. Они приезжают из промышленных пригородов, где всё неумолимо клонится к упадку. Их задача – произвести как можно больше шуму, наполнить город невыносимым скрежетом и воем, чтобы отравить жизнь горожан. И с этой задачей они отлично справляются.
Около двух часов дня я выхожу из гостиницы. И сразу направляюсь на площадь Старого Рынка. Это большая площадь, окруженная кафе, ресторанами и дорогими магазинами. Здесь сожгли Жанну д'Арк – с тех пор минуло уже больше пятисот лет. Чтобы увековечить это событие, на площади установили кучу причудливо изогнутых, наполовину вкопанных в землю бетонных плит, которая при рассмотрении оказывается церковью. А еще тут имеются карликовые газончики, клумбочки и наклонные плоскости, предназначенные, очевидно, для любителей скейтборда, а может, для инвалидов в колясках – трудно сказать. Но и это еще не всё: в центре этой многоликой площади есть торговый центр, круглое здание из бетона, а также нечто, напоминающее автобусную остановку.
Я усаживаюсь на одну из бетонных плит, твердо решив выяснить, что к чему. Очевидно, эта площадь – сердце города, его центр, его нутро. В какую же игру тут играют?
Первым делом я замечаю, что люди ходят большими компаниями или маленькими группками от двух до шести человек. И каждая группка чем-то отличается от другой. Конечно, сходство между ними есть, и очень большое, однако при всем при том это лишь сходство, а никак не идентичность. Такое впечатление, что они захотели зримо воплотить дух противоречия, который несет с собой любая индивидуализация, и с этой целью одеваются, передвигаются и группируются немножко по-своему.
Затем я обращаю внимание на то, что все эти люди, по-видимому, вполне довольны собой и окружающим миром; этот факт удивляет, даже слегка пугает. Они чинно расхаживают по площади, кто с насмешливой улыбкой, кто с тупым равнодушием на лице. Среди молодежи кое-кто одет в куртки с эмблемами в стиле хард-рока. На куртках – надписи вроде «Kill them all!» или «Fuck and destroy!»; но всех на этой площади объединяет уверенность, что они приятно проводят послеобеденное время, посвящая его в основном радостям потребления, и тем самым способствуют своему процветанию.
И последнее мое наблюдение: я чувствую, что не похож на них, но не могу определить, в чем суть этой непохожести.
В конце концов это бесплодное созерцание мне надоедает, и я ищу приюта в ближайшем кафе. Это моя ошибка номер два. Между столиков разгуливает громадный дог, он даже крупнее, чем большинство собак его породы. Пес останавливается перед каждым сидящим, как бы задумываясь, можно его укусить или нет.
В двух метрах от меня сидит девушка, а перед ней на столе стоит чашка с пенистым горячим шоколадом. Пес надолго останавливается возле нее, обнюхивает чашку, словно собирается вылакать ее содержимое своим длинным языком. Я вижу, что она боится. И встаю, чтобы помочь: я не выношу этих тварей. Но пес уходит сам.
Потом я долго бродил по узким улочкам. И абсолютно случайно зашел во двор церкви Сен-Маклу: большой квадратный двор, великолепный, заставленный готическими статуями из темного дерева.
В церкви как раз кончилось венчание, и все выходили во двор. Настоящая свадьба в старинном стиле: серо-синий костюм жениха, белое платье и флёрдоранж, маленькие подружки невесты… Я сидел на скамейке недалеко от портала.
Новобрачные были уже немолоды. Красномордый толстяк, похожий на богатого крестьянина; женщина чуть выше его ростом, с угловатым лицом, в очках. С огорчением вынужден признать: все это выглядело немного смешно. Проходившая мимо молодежь потешалась над новобрачными. Что неудивительно.
Несколько минут я наблюдал за всем этим с полной объективностью. А потом на меня накатило какое-то неприятное ощущение. Я встал и быстро ушел.
Спустя два часа, когда уже стемнело, я опять вышел из гостиницы. Съел пиццу в стоячей закусочной, где, кроме меня, не было ни одного человека, – и заведение вполне этого заслуживало. Тесто в пицце было отвратительное. На стенах был выложен орнамент из белого кафеля, с потолка свисали серые стальные лампы: можно было подумать, что ты попал в операционную.
Потом я посмотрел порнофильм в одном из руанских кинотеатров, которые специализировались на таком репертуаре. Зал был наполовину заполнен, что уже не так плохо. В основном, конечно, – старички и иммигранты; но было и несколько парочек.
Через некоторое время я с удивлением заметил, что люди без всякой видимой причины часто пересаживались с места на место. Я захотел выяснить, зачем они это делают, и тоже пересел на другое место, одновременно с каким-то парнем. Оказалось, все очень просто: каждый раз, когда в зал заходит парочка, вокруг на небольшом расстоянии усаживаются несколько мужчин и тут же начинают мастурбировать. Вероятно, они надеются, что женщина случайно взглянет на их член.
В кинотеатре я провел около часа, затем снова прошел пешком через весь Руан, направляясь к вокзалу. В вестибюле слонялась стайка нищих, небезобидных на вид; я не обратил на них ни малейшего внимания и стал изучать расписание поездов на Париж.
На следующее утро я встал рано и прибыл на вокзал так, чтобы успеть на первый поезд; купил билет, дождался поезда – и не поехал; не могу понять почему. Все это в высшей степени неприятно.
На следующий день к вечеру я заболел. После ужина Тиссеран захотел пойти в ночной клуб; я отклонил его приглашение. Сильно болело левое плечо, знобило. Вернувшись в гостиницу, я лег и попытался заснуть, но безуспешно: оказалось, что лежа я не могу дышать. Тогда я сел на кровати; обои в номере привели бы в отчаяние кого угодно.
Через час я почувствовал, что мне трудно дышать даже сидя. Я подошел к умывальнику. Цвет лица у меня был как у покойника; боль от плеча стала медленно перемещаться к сердцу. Вот тут я подумал, что со мной случилось что-то серьезное; в последнее время я определенно злоупотреблял сигаретами.
Минут двадцать я простоял, привалившись к умывальнику, прислушиваясь к нарастающей боли. Ужасно не хотелось выходить из комнаты, ехать в больницу и все такое прочее.
Примерно в час ночи я хлопнул дверью и вышел на улицу. Теперь боль явно сосредоточилась в области сердца. Каждый вдох стоил огромных сил и сопровождался приглушенным свистом. Я не мог по-настоящему ходить, только семенил мелкими шажками, от силы тридцать сантиметров длиной. И постоянно приходилось опираться на машины, стоявшие у края тротуара.
Несколько минут я отдыхал, ухватившись за «пежо-104», потом стал взбираться по идущей вверх улице, которая, как мне казалось, должна была вести к оживленному перекрестку. Чтобы преодолеть пятьсот метров, мне потребовалось около получаса. Боль уже не нарастала, но переместилась чуть выше. Зато дышать становилось все труднее, и это пугало меня больше всего. У меня было такое впечатление, что совсем скоро я подохну – прямо в ближайшие часы, не дождавшись рассвета. Столь внезапная смерть казалась мне вопиющей несправедливостью; ведь нельзя было сказать, что я попусту растратил свою жизнь. Правда, в последние несколько лет дела у меня шли неважно, но это же не причина, чтобы прерывать эксперимент. Напротив, можно было ожидать, что теперь-то жизнь мне улыбнется. Решительно, все это было чертовски скверно организовано.
И вдобавок я с самого начала почувствовал неприязнь к этому городу и к его обитателям. Мне не хотелось умирать вообще, и уж совсем не хотелось умирать в Руане. Смерть в Руане, среди руанцев – такая перспектива особенно ужасала. В легком бреду, вызванном, очевидно, неутихающей болью, мне казалось, что умереть здесь значило бы оказать этим руанским придуркам незаслуженную честь. Помню парня и девушку в машине: я успел подойти и заговорить с ними, пока машина стояла у светофора; должно быть, ехали из ночного клуба, по крайней мере, такое они производили впечатление. Я спрашиваю, где поблизости больница; девушка указывает рукой – небрежным, слегка досадливым движением. Наступает молчание. Я с трудом говорю, едва стою на ногах. Видно, что я не в состоянии добраться туда пешком. Я гляжу на них, без слов умоляя о сострадании, и в то же время задумываюсь: а отдают ли они себе отчет в том, что сейчас делают? Но тут загорается зеленый свет, и парень давит на газ. Интересно, обменялись они потом хоть словечком, чтобы оправдать свое поведение? Вряд ли.
Наконец показывается такси – на это я даже не надеялся. Пытаюсь изобразить непринужденный вид, говоря, что мне надо в больницу, но получается у меня плохо, и таксист чуть не отказывает мне. Этот бедняга все-таки улучит момент перед тем, как стронуться с места, и выразит надежду, что я не запачкаю сиденье. Я уже слышал, что те же проблемы бывают и у беременных женщин, когда пора рожать: водители такси, кроме некоторых камбоджийцев, отказываются их брать, боясь, что они запачкают заднее сиденье своими выделениями.
Какая предусмотрительность!
В больнице, надо признать, все формальности выполняются достаточно быстро. Меня передают на попечение практиканту, который устраивает мне всестороннее обследование. Очевидно, хочет удостовериться, что я не развалюсь у него в руках в ближайшие полчаса.
Завершив обследование, он подходит ко мне и сообщает, что у меня перикардит, а не инфаркт, как он сперва подумал. Начальные симптомы, поясняет он, абсолютно одинаковы; однако в отличие от инфаркта, часто приводящего в смертельному исходу, перикардит – болезнь безобидная, во всяком случае от нее не умирают. «Наверно, вы испугались»,– говорит он мне. Чтобы не вдаваться в подробности, я отвечаю «да», но на самом деле я нисколько не испугался, просто у меня возникло ощущение, что через минуту-другую я сдохну; но это не совсем одно и то же.
Затем меня привозят в отделение скорой помощи. Я сажусь на кровати и начинаю стонать. От этого чуть-чуть легче. Я один в палате, можно не стесняться. Иногда какая-нибудь сестра заглядывает в дверь, убеждается, что мои стоны не затихли, и идет дальше.
Рассветает. Ко мне в палату привозят пьяницу и укладывают на соседнюю кровать. Я продолжаю стонать, негромко и размеренно.
Часов в восемь приходит врач. Он сообщает, что меня сейчас переведут в кардиологию и он мне вколет успокоительное. Раньше бы догадались, думаю я. В самом деле, от укола я сразу засыпаю.
Проснувшись, вижу сидящего рядом Тиссерана. Он явно перепуган, и в то же время чувствуется, что он рад меня видеть; а я растроган его участием. Не найдя меня в номере, он запаниковал, стал звонить всем подряд: в региональную дирекцию министерства сельского хозяйства, в комиссариат полиции, в нашу фирму в Париже… Он и сейчас еще встревожен; понятное дело, я выгляжу далеко не блестяще – мертвенно-бледный, под капельницей. Объясняю ему, что у меня перикардит, пустяковое дело, не пройдет и двух недель, как я встану на ноги. Он хочет проверить диагноз у сестры, но сестра не в курсе; он желает поговорить с доктором, с заведующим отделением, хоть с кем-нибудь… Наконец дежурный практикант дает ему необходимые разъяснения, чтобы он не волновался.
Он снова усаживается у моей кровати. Обещает всех оповестить, позвонить в нашу фирму, всё берет на себя; спрашивает, нужно ли мне что-нибудь. Нет, пока ничего. Он прощается, с дружеской, ободряющей улыбкой, и уходит. А я почти сразу же вновь засыпаю.
«Эти дети – мои, эти богатства – мои».
Так говорит безумец, не ведающий покоя.
Поистине, мы не принадлежим себе.
Откуда дети? Откуда богатства?»
К больнице привыкаешь быстро. Неделю, пока мне было очень плохо, не хотелось ни двигаться, ни разговаривать; но я видел людей вокруг, они беседовали, рассказывали друг другу о своих болезнях – смакуя все подробности, с наслаждением, которое здоровым людям обычно кажется каким-то неприличным. Видел я и родственников, навещавших больных. Надо заметить, что в целом эти люди не жаловались на свое положение; все они как будто были довольны тем неестественным образом жизни, который вынуждены были вести, и не думали о грозившей им опасности; ведь в кардиологическом отделении для большинства пациентов речь, по сути, идет о жизни и смерти.
Помню, один больной, рабочий пятидесяти пяти лет, лежал там уже в шестой раз: он приветствовал врача и сестер как старых знакомых… Он явно был в восторге от того, что попал сюда. И однако это был человек, привыкший проводить досуг весьма активно: он был мастер на все руки, работал в саду и все прочее. Жена его показалась мне очень милой; было даже трогательно смотреть на этих супругов, сохранивших нежную привязанность друг к другу и на шестом десятке. Но, оказавшись в больнице, он переставал быть хозяином самому себе; он с радостью отдавал свое тело в руки ученых людей. Раз уж тут всё заранее предусмотрено. Рано или поздно он попадет в эту больницу, чтобы не вернуться, это было ясно как день; но ведь и такой финал предусмотрен заранее. Надо было видеть, с каким жадным любопытством он расспрашивал врача, называя привычные для него словечки, которых я не понимал: «Значит, мне опять будут делать «пневмо» и внутривенную «ката»?» Он придавал большое значение этой внутривенной «ката»; и говорил о ней каждый день.
На фоне таких людей я, наверно, казался весьма неприятным пациентом. Действительно, я испытывал определенные трудности, заново обретая собственное тело. Это странное ощущение. Смотришь на свои ноги как на посторонние предметы, далекие от мыслящего разума, с которым они связаны чисто случайно и довольно слабо. Как-то не верится, что эта шевелящаяся куча – туловище, руки-ноги – и есть ты сам. А руки-ноги тебе нужны, они тебе жизненно необходимы. И все равно они кажутся какими-то чудными, порой даже нелепыми. Особенно ноги.
Тиссеран навещал меня два раза, он проявил исключительную заботу, принес мне книги и пирожные. Видя, как ему хочется доставить мне удовольствие, я выразил желание почитать то-то и то-то. На самом деле читать мне не хотелось. В голове был туман, неопределенность, какая-то растерянность.
Он отпустил несколько игривых шуточек про сестер, но это было в порядке вещей, вполне естественно с его стороны, и я не стал на него сердиться. К тому же надо принять во внимание, что в больнице всегда жарко и у сестер под халатом обычно почти ничего нет, разве что лифчик и трусики, четко различимые под полупрозрачной тканью. И это, несомненно, создает некую эротическую ауру, легкую, но устойчивую, тем более что они к тебе прикасаются, что ты сам почти голый, и так далее. А больному телу, увы, все еще хочется наслаждений. Впрочем, я отмечаю это скорее для памяти; сам я был тогда в состоянии почти полной эротической бесчувственности, по крайней мере в первую неделю.
Сестры и соседи по палате явно были удивлены, что ко мне, кроме Тиссерана, никто не приходит; и я довел до общего сведения, что находился в Руане по делам службы, когда угодил в больницу; я впервые в этом городе, я здесь никого не знаю. В общем, меня занес сюда случай.
Но ведь наверняка есть кто-то, кому следует знать о моей болезни, кто-то, с кем я хотел бы связаться, разве нет? Нет.
Выдержать вторую неделю было несколько труднее; я начинал выздоравливать, мне уже хотелось на улицу. Жизнь, как говорится, брала свое. Тиссеран больше не приносил мне пирожных; должно быть, теперь он показывал свой коронный номер дижонской публике.
В понедельник утром я случайно услышал по транзистору, что студенты прекратили демонстрации: конечно же, они получили то, чего добивались. Но зато началась забастовка железнодорожников, причем в очень накаленной обстановке; видя твердость и непримиримость бастующих, официальные профсоюзы вконец растерялись. Итак, мир остался прежним. Борьба продолжалась.
На следующий день в больницу позвонили из нашей фирмы; это была секретарша директора, которой доверили деликатную миссию проведать меня. Она была безупречна, сказала все, что в таких случаях полагается говорить, заверила меня, будто для фирмы самое главное – чтобы я поскорее поправился. Тем не менее она хотела бы знать, буду ли я в состоянии съездить в Ларош-сюр-Ион, как было намечено. Я ответил, что пока еще не знаю, но рвусь туда всей душой. Она как-то глупо рассмеялась; но она вообще дура, я это давно заметил.
Через день я вышел из больницы – думаю, несколько раньше, чем хотелось бы врачам. Как правило, они стараются продержать тебя подольше, чтобы поднять коэффициент занятости коек; но приближались праздники, и это, вероятно, смягчило их сердца. Впрочем, главный врач в самом начале заверил меня: «К Рождеству вы будете дома»; такой он дал мне срок. Не знаю, буду ли я дома, но где-нибудь точно буду.
Я попрощался с рабочим, которого накануне оперировали. По словам врачей, операция прошла очень успешно; тем не менее выглядел он без пяти минут покойником.
Его жена непременно захотела, чтобы я попробовал пирог с яблоками, который муж был не в силах съесть. Я попробовал; пирог был восхитительный.
– Мужайся, парень! – сказал он мне на прощание. Я пожелал ему того же. Он был прав; мужество – это такая вещь, которая всегда может пригодиться.
Руан-Париж. Всего три недели назад я проделал этот путь в обратном направлении. Что с тех пор изменилось? Там, на краю долины, над деревнями и поселками по-прежнему поднимается дымок – как обещание безмятежного счастья. Трава по-прежнему зеленая. Солнечно, но иногда, будто для контраста, набегают маленькие облачка; свет скорее весенний, чем зимний. Но чуть дальше луга залиты водой, видно, как она подрагивает между стволами ив; сразу представляешь себе скользкую черную грязь, в которой вдруг увязают ноги.
В вагоне, недалеко от меня, стоит негр в наушниках и пьет из бутылки «J and В». Он покачивается в такт музыке, с бутылкой в руке. Животное, и притом – опасное животное. Я стараюсь не встречаться с ним глазами, хотя взгляд у него относительно дружелюбный.
Напротив меня усаживается мужчина, с виду – начальник в крупной фирме: должно быть, побаивается негра. Какого черта он тут делает? Ехал бы себе в первом классе. Нигде покоя не дают.
У него часы «ролекс», полосатый костюм. На безымянном пальце – золотое обручальное кольцо средней толщины. Лицо честное, открытое, симпатичное. Лет ему, наверно, около сорока. На кремовой рубашке видны тоненькие выпуклые полоски того же цвета, но чуть темнее. Галстук средней ширины, а читает он, ясное дело, экономическую газету «Эко». И не просто читает, а прямо-таки пожирает, как если бы прочитанное могло изменить смысл его жизни.
Чтобы не смотреть на него, приходится разглядывать пейзаж за окном. Странная вещь: мне кажется, что солнце стало красным, каким я видел его по дороге в Руан. Но мне плевать; пусть там будет хоть пять, хоть шесть красных солнц, все равно это не повлияет на ход моих размышлений.
He нравится мне этот мир. Решительно не нравится. Общество, в котором я живу, мне противно; от рекламы меня тошнит; от информатики выворачивает наизнанку. Вся моя работа программиста состоит в том, чтобы накапливать ворох всяких отсылок, сопоставлений, критериев оптимального решения. В этом нет ни малейшего смысла. Если откровенно, то смысл получается даже отрицательный: лишняя нагрузка для нейронов. Этот мир нуждается в чем угодно, только не в дополнительной информации.
И снова Париж, все такой же унылый и мрачный. Облезлые многоэтажки у моста Кардине: так и видишь за стенами, внутри, стариков, медленно угасающих в компании любимого кота, тратящих половину жалкой пенсии на «вискас» для прожорливого питомца. Металлические конструкции, непристойно карабкающиеся друг на друга, чтобы образовать контактную сеть. И опять – реклама, неистребимая, омерзительная, аляповатая. «Бодрящие, постоянно обновляемые картинки на стенах». Бред. Пакостный бред.
Оказавшись дома, я не ощутил радости возвращения; в почтовом ящике был только счет за секс по телефону («Наташа, страсть в реальном времени») и длинное письмо от торговой фирмы «Труа сюисс», в котором мне сообщали о введении в строй новой, усовершенствованной системы электронной связи – «Шушутель». Как любимый клиент, я имел право воспользоваться ею прямо сейчас; группа программистов и инженеров (общее фото прилагается) трудилась не покладая рук, чтобы система заработала к Рождеству; и вот сегодня коммерческий директор фирмы «Труа сюисс» – сам, лично – с радостью присваивает мне сетевой код.
На автоответчике был зарегистрирован чей-то звонок, что меня несколько удивило; по-видимому, это была ошибка. Я позвонил по номеру, записанному автоответчиком, и усталый женский голос с презрением выдохнул: «Идиот несчастный…», а затем раздались длинные гудки. В общем, ничто не удерживало меня в Париже.
С другой стороны, мне давно хотелось побывать в Вандее. С Вандеей у меня было связано столько воспоминаний о летних каникулах (правда, воспоминания эти большой радости не доставляли, но так уж повелось). Часть воспоминаний легла в основу фантазии из жизни животных под названием «Диалоги таксы и пуделя», которую можно считать автопортретом подростка. В последней главе «Диалогов» одна из собак читает приятелю рукопись, найденную в секретере своего юного хозяина:
«В прошлом году, примерно 23 августа, я гулял по пляжу в Сабль-д'Олонн вместе с моим пуделем. В то время как мой четвероногий спутник вволю наслаждался свежим морским воздухом и сиянием солнца (особенно ярким и восхитительным в позднее утро), я не мог помешать тискам размышления сжать мое бледное чело, и под гнетом этого тяжкого бремени голова моя печально поникла на грудь.
И вот, прогуливаясь и размышляя, я обратил внимание на одну девушку, на вид лет четырнадцати. Она играла с отцом в бадминтон или в какую-то другую игру, для которой нужны волан и ракетки. Одежда ее была весьма незатейлива: один купальный костюм, да и тот без лифчика. Однако – и такой настойчивостью в столь раннем возрасте нельзя не восхищаться – во всем ее поведении постоянно проявлялось упорное желание соблазнять. Когда она, пытаясь отбить волан, высоко поднимала руки, то это движение не только открывало взгляду две золотистые округлости ее почти сформировавшейся груди, но также сопровождалось веселой и одновременно слегка разочарованной, но в целом жизнерадостной улыбкой, которая явно предназначалась всем молодым людям в радиусе пятидесяти метров. И это, заметьте, без отрыва от занятий спортом в кругу семьи.
Вскоре я убедился, что ее уловки достигли цели; проходившие мимо подростки молодцевато поигрывали мышцами, а их чеканная поступь ощутимо замедлялась. Повернув к ним голову быстрым движением, от которого ее прическа приходила в беспорядок, не лишенный задорного изящества, она награждала своих наиболее привлекательных жертв беглой улыбкой, после чего, словно забыв о них, грациозно ударяла ракеткой по волану.
И я снова погрузился в раздумья, которые не давали мне покоя долгие годы: почему ребята и девочки, достигнув определенного возраста, все время стараются возбудить и соблазнить друг друга?
Кто-то добродушно заметит: «Это всего лишь пробуждение сексуального желания, и ничего больше». Такая точка зрения мне понятна; я и сам долгое время разделял ее. Она подкрепляется не только многочисленными рассудочными доводами, которые, словно прозрачное желе, застилают горизонт нашего мировосприятия, но и мощной центростремительной силой здравого смысла. Всякая отчаянная – нет, даже самоубийственная попытка оспорить эту точку зрения неминуемо разобьется о ее незыблемые устои. Поэтому я не стану и пытаться. Нет, я ни в коем случае не собираюсь отрицать само существование и властную силу сексуального желания у людей в юном возрасте. Это чувствуют даже домашние черепахи, которые в такие тяжелые дни не решаются докучать своему молодому хозяину. И однако некие важные показатели, некие складывающиеся в единую цепочку занятные факты заставили меня в итоге предположить, что существует более глубокая, более скрытая сила, своего рода нервный центр, откуда исходит импульс желания. До сих пор я ни с кем не делился этим открытием, опасаясь, как бы чья-то досужая болтовня не поколебала уверенность окружающих в моем умственном здоровье. Но теперь я окончательно уверился в моей правоте, и настало время сказать всё.
Пример номер один. Взглянем на группу молодежи, веселящейся на вечеринке или на каникулах в Болгарии. Среди них есть мальчик и девочка, скажем, Франсуа и Франсуаза, которые пришли вдвоем. Вот вам конкретный пример, встречающийся сплошь и рядом, удобный для наблюдения.
Предоставим молодым людям и девушкам развлекаться, а сами заранее установим в комнате скрытую камеру и снимем ускоренной съемкой, как ведет себя каждый из них в произвольно выбранные отрезки времени. Просмотрев эту пленку, мы путем несложных расчетов установим, что Франсуаза и Франсуа примерно 37% времени потратили на то, чтобы целоваться, обниматься, прижиматься друг к другу, одним словом, обмениваться выражениями глубочайшей нежности.
А теперь повторим эксперимент в отсутствие данной социальной среды – молодежной компании, то есть когда Франсуаза и Франсуа останутся наедине. Процент тут же снизится до семнадцати.
Пример номер два. Теперь я расскажу вам об одной бедной девочке, которую звали Брижит Бардо. Да-да! Со мной в выпускном классе действительно училась девочка по фамилии Бардо, это была фамилия ее отца. Я разузнал о нем кое-что: он был рабочий-арматурщик и жил недалеко от Трильпора. Жена не работала, была домохозяйкой. Эти люди редко ходили в кино, и я уверен, что они сделали это не нарочно; возможно даже, в первые годы жизни своей дочери они даже подшучивали над таким удивительным совпадением… Тяжело говорить об этом.
Когда я познакомился с Брижит Бардо – в расцвете ее семнадцати лет, – она была просто чудовищем. Во-первых, очень толстая, не то что пышка, а суперпышка, с некрасивыми складками на жирной спине и боках. Но если бы даже она двадцать пять лет подряд просидела на строжайшей диете, вряд ли это существенно облегчило бы ее судьбу. Потому что кожа у нее была красная, шероховатая и вся в прыщах. Лицо – широкое, плоское, с маленькими, глубоко посаженными глазками, волосы – жидкие, тусклые. У всех, кто ее видел, невольно и неизбежно возникало сравнение с хрюшкой.
Ни подруг, ни тем более друзей-мальчиков у нее не было; она была всегда одна. Никто не заводил с ней разговора, даже для того, чтобы посоветоваться насчет задания по физике; всякий раз одноклассники предпочитали обратиться к кому-нибудь другому. Она приходила на занятия, потом возвращалась домой; никогда я не слышал, чтобы кто-нибудь встретил ее за стенами лицея.
На уроках некоторые мальчики садились рядом с ней; они привыкли к виду этой тяжеловесной фигуры. Они не замечали ее, но и не издевались над ней. Она не участвовала в дискуссиях на уроке философии; она вообще ни в чем не участвовала. Даже на Марсе ей не было бы так спокойно.
Думаю, родители ее любили. Чем она могла заниматься по вечерам, когда возвращалась из лицея? Ведь у нее наверняка была своя комната, с кроватью и старенькими плюшевыми мишками. Наверно, она смотрела телевизор с родителями. Темная комната и три человеческих существа, спаянные вместе потоком фотонов; ничего другого я себе представить не могу.
А по воскресеньям она, вероятно, ходила в гости к родственникам, которые принимали ее с напускным радушием. И ведь не исключено, что ее кузины были хороши собой. Ужас.
Приходилось ли ей мечтать и какими были ее мечты? Романтическими, в духе Делли? 4 Не хочется думать, что она могла увидеть в воображении или хотя бы во сне, как молодой человек из хорошей семьи, студент-медик, приглашает ее прокатиться с ним в машине с откидным верхом по побережью Нормандии, чтобы осмотреть тамошние аббатства. Разве что она собиралась надеть накидку с капюшоном, скрывающим лицо: это придало бы приключению аромат тайны.
Ее гормональная система функционировала нормально – нет оснований предполагать обратное. Ну и что? Разве этого достаточно, чтобы лелеять эротические фантазии? Представляла ли она, как мужские руки касаются жирных складок ее живота? спускаются ниже? Я вопрошаю об этом медицину, но медицина ответа не дает. Многое из того, что касалось Бардо, я так и не смог выяснить. Пытался, но не сумел.
Я не довел дело до того, чтобы переспать с ней; я только сделал первые шаги на пути, который при обычных обстоятельствах должен был привести к этому. Если точнее, в начале ноября я стал с ней разговаривать – словечко-другое после уроков, ничего больше, и так в течение двух недель. Потом я два или три раза попросил ее объяснить мне кое-что по математике; но всё это – с большой осторожностью, чтобы не заметили остальные. К середине декабря я стал трогать ее за руку, как бы случайно. И каждый раз она реагировала на это, как на удар тока. Потрясающе.
Наши отношения достигли кульминационной точки перед Рождеством, когда я проводил ее до поезда (если точнее, до автомотрисы). Поскольку до вокзала было метров восемьсот, это было рискованное предприятие; меня даже заметили. Но в классе меня все считали ненормальным, так что моему общественному лицу был нанесен лишь незначительный ущерб.
Тем вечером, на платформе, я поцеловал ее в щеку. В губы целовать не стал. Я, кстати, думаю, что она сама бы не позволила: если даже к ее губам и языку никогда не прикасался язык мужчины, она тем не менее точно представляла себе, в какой момент подросткового флирта это должно произойти и в каком месте, – осмелюсь сказать: это представление было тем более точным, что оно никогда не подвергалось проверке реальностью, не смягчалось дымкой воспоминаний.
Сразу после окончания рождественских каникул я перестал заговаривать с ней. Парень, который видел нас у вокзала, похоже, забыл об этой истории, но я всё равно здорово испугался. В любом случае появляться на людях с Брижит Бардо было подвигом, требующим таких душевных сил, какими я не мог похвастаться даже в ту пору моей жизни. Потому что она была не только уродливой, но и злобной. Тогда, в разгар сексуальной революции (дело было в самом начале 80-х, еще до появления СПИДа), она, конечно же, не могла гордиться своей девственностью. Кроме того, она была слишком умна и проницательна, чтобы объяснять свое положение «иудео-христианским воспитанием», – ее родители, судя по всему, были атеистами. Таким образом, у нее не было ни оправдания, ни утешения. Она лишь могла с тихой ненавистью смотреть, как другие дают волю своим желаниям; как мальчики, словно крабы, впиваются в девичьи тела; чувствовать, что между окружающими возникают особые отношения, что они решаются испытать неизведанное, что они успели познать наслаждение; иными словами, втайне терзаться, глядя на нескрываемую радость других. Такими должны были стать ее юные годы, такими они и стали; зависть и обида бурлили в ней, пока не превратились в сгусток бешеной ненависти.
Честно говоря, мне в этой истории гордиться нечем; я валял дурака, но забава получалась жестокая. Помню, как-то утром я встретил ее словами: «О Брижит, у тебя сегодня новое платье!» Это было гадко с моей стороны, хоть я и сказал сущую правду; невероятно, но факт: она стала менять платья, однажды она даже появилась сленточкой в волосах. О господи! Это было похоже на запеченную телячью голову. От имени всего человечества молю ее о прощении.
Потребность любить сильна в человеке, корни ее достигают удивительных глубин, разветвляясь и укрепляясь в самом сердце. Несмотря на поток унижений, который выливался на нее ежедневно, Брижит Бардо ждала и надеялась. Надо полагать, она и сейчас еще ждет и надеется. Какая-нибудь рептилия, оказавшись на ее месте, давно свела бы счеты с жизнью. Но людям все нипочем.
После бесстрастного и обстоятельного исследования побочных проявлений сексуальной функции настало время приступить к главному. Если только вы не прервете неумолимый ход моих рассуждений замечанием, которое я великодушно позволю вам сделать: «Все ваши примеры относятся к подросткам, это, конечно, важная пора жизни, но она занимает относительно недолгое время. Не опасаетесь ли вы поэтому, что ваши умозаключения, пусть редкостно проницательные и верные, все же будут страдать известной неполнотой и относительностью?» Я отвечу моему симпатичному оппоненту, что подростковый возраст – не просто ответственный период в жизни: это единственный период, который можно называть жизнью в полном смысле слова. В тринадцать лет все импульсы человека проявляются с максимальной силой, затем они начинают постепенно слабеть либо оформляются в определенные поведенческие модели и в этих формах застывают навсегда. Мощность изначального взрыва такова, что исход конфликта может долгие годы оставаться неясным; в электродинамике это называется переходным состоянием. Но мало-помалу колебания замедляются, превращаясь в длинные волны, меланхоличные и нежные; с этого момента все сказано и жизнь становится лишь приготовлением к смерти. То же самое можно выразить грубее и приблизительнее, если сказать, что взрослый человек – это укрощенный подросток.
Итак, после бесстрастного и обстоятельного исследования побочных проявлений сексуальной функции настало время приступить к главному. Мой тезис будет выражен в нижеследующей формуле, сжатой, но емкой:
Сексуальность – одна из систем социальной иерархии.
На этом этапе мне надлежит с большим чем когда-либо тщанием заботиться о строгости и выверенности моих формулировок. Ибо идейный противник порою прячется в засаде у финишной прямой и с криком ненависти кидается на неосторожного мыслителя, который, почувствовав, что первые лучи истины вот-вот озарят его изможденное чело, забывает прикрыть тылы. Я не совершу этой ошибки и, позволив светильникам изумления загореться в ваших головах, буду разворачивать перед вами кольца моего рассуждения с безмолвной неторопливостью гремучей змеи. Так, я не оставлю без внимания замечание, которое сделает мне любой внимательный читатель: во второй мой пример вкралось понятие любовь, тогда как до сих пор моя система доказательств строилась на основе одной лишь сексуальности. Противоречие? Нестыковка? Ха-ха!
Марта и Мартен прожили в браке сорок три года. Поженились они в двадцать один год, значит, сейчас им по шестьдесят четыре. Они уже вышли на пенсию, или вот-вот выйдут, и готовятся перейти к образу жизни, характерному для этого возраста. Как говорится, они окончат свои дни вместе. В этих условиях они, несомненно, будут представлять собой «пару», то есть обособленную структуру, вполне самодостаточную и даже способную в некоторых второстепенных моментах нейтрализовать или вовсе сокрушить старую гориллу индивидуализма. Вот в этих-то рамках я и предлагаю поставить вопрос о том, каким смыслом следует наделять слово «любовь».
Вначале я ввел мою мысль в строгое русло ограничений, а теперь готов сказать, что понятие любви, онтологически труднодоказуемое, тем не менее наделяется или наделялось до недавнего времени всеми атрибутами чудесной, могучей силы. Слепленное наспех, оно быстро завоевало широкую аудиторию, и даже в наше время мало найдется людей, которые категорически и вполне осознанно отказываются любить. Этот бесспорный успех призван доказать, что любовь таинственным образом отвечает некоей насущной потребности, заложенной в природе человека. Однако – вот она, разница между вдумчивым аналитиком и любителем рассказывать небылицы! – я поостерегусь высказывать даже самое робкое предположение о сути вышеозначенной потребности. Что бы там ни было, любовь существует, раз мы можем видеть ее последствия. Вот фраза, достойная Клода Бернара 5, и я непременно хочу ее ему посвятить. О блистательный ученый муж! Ведь это не случайность, что разрозненные наблюдения, казалось бы не имеющие ничего общего с первоначальной целью твоих исследований, чинно рассаживаются рядком, словно жирные перепелки, греясь в лучах твоего непререкаемого величия. Недаром же ты в 1865 году утвердил протокол экспериментов: теперь самые поразительные факты могли стать научной истиной, только если выдерживали проверку открытыми тобой законами. Приветствую тебя, великий физиолог, и решительно заявляю: я не сделаю ничего такого, что могло бы хоть на сколько-нибудь сократить время твоего владычества.
Итак, воздвигая один за другим столпы неопровержимой аксиоматики, я перейду к третьему тезису: женское влагалище – не просто дырка в куске мяса, как можно было бы заключить по его внешнему виду, а нечто гораздо большее (знаю, знаю, продавцы в мясных лавках используют эскалопы для мастурбации… что ж, пусть их! Это не сможет остановить полет моей мысли!). В самом деле, влагалище служит – или служило до недавнего времени – для воспроизводства вида. Да, для воспроизводства вида.
Некоторые литераторы прошлого при упоминании влагалища и соседних с ним органов считали своим долгом застывать от смущения и растерянности, превращаясь в тумбу. Другие, подобно навозным жукам, купались в собственной низости и цинизме. Я же, как опытный мореход, буду лавировать между Сциллой и Харибдой и в равном удалении от обеих проложу свой курс, неуклонно стремясь к благословенным берегам логической мысли. Три высокие истины, открывшиеся вам сейчас, – это три грани пирамиды мудрости, которая – о невиданное чудо! – на легких крылах воспарит над бесплодной пучиной сомнений. Вот каково их значение. С другой стороны, в настоящую минуту своими размерами и очертаниями они скорее напоминают три гранитных столпа, воздвигнутых среди пустыни (какие можно увидеть, например, в Фиваиде). Было бы по меньшей мере недружественно и совсем не в духе предлагаемого трактата, если бы я бросил читателя перед этими камнями, наводящими страх своей высотой и неприступностью. Вот почему вокруг первых аксиом будут виться и прихотливо сплетаться разные случайные мотивы, о которых я сейчас расскажу подробнее…»
Разумеется, трактат так и не был закончен. Впрочем, такса засыпала, не дослушав рассуждения пуделя; но по некоторым признакам чувствовалось, что она знала правду и что правду эту можно было выразить в нескольких лаконичных фразах. Я был юн, я забавлялся. Все это происходило еще до встречи с Вероникой; хорошее было время. Помню, лет в семнадцать я высказывал противоречивые и путаные суждения о жизни; и вот однажды в баре «Коралл» я встретил пятидесятилетнюю женщину, которая сказала мне «Вот увидите, с возрастом все становится совсем просто». Как она была права!
В пять часов пятьдесят две минуты поезд прибыл в Ларош-сюр-Ион. На платформе холод пронизывал до костей. Город был тихий, спокойный; до удивления спокойный. «Отлично! – сказал я себе. – Можно прогуляться, подышать деревенским воздухом…»
Я прошелся по безлюдным, или почти безлюдным, улицам пригорода. Сначала я пытался выделить различные типы домиков, но в предрассветном сумраке это оказалось трудным делом, и я вскоре перестал.
Несмотря на ранний час, кое-кто из жителей уже был на ногах: они стояли у своего гаража и провожали меня взглядом. Казалось, они не могли взять в толк, что мне здесь понадобилось. Если бы они спросили, я не нашелся бы что ответить. В самом деле, ничто не оправдывало моего присутствия здесь. Как, впрочем, и в любом другом месте.
Чуть погодя я оказался уже в настоящей деревне. Там были изгороди, а за изгородями – коровы. На краю неба появилась голубоватая полоска: значит, до рассвета осталось уже недолго.
Я поглядел на коров. Большинство из них проснулись и уже щипали траву. Правильно делают, подумал я: в таком холоде полезно подвигаться. Я доброжелательно наблюдал за ними, никоим образом не собираясь нарушить их утренний покой. Некоторые коровы двинулись в мою сторону и, остановившись у самой изгороди, стали молча глядеть на меня. Они тоже не хотели нарушать мой покой. Это было приятно.
Несколько позже я направился в региональное управление министерства сельского хозяйства. Тиссеран уже был там; он с удивительной сердечностью пожал мне руку.
Директор ждал нас у себя в кабинете. Он мне сразу понравился; с первого взгляда было видно, что он – славный парень. Но когда разговор зашел о работе, которую мы должны были для него сделать, оказалось, что он в ней нисколько не заинтересован. Он прямо заявил, что для него вся эта информатика – звук пустой. Как он работал, так и будет работать и не станет менять привычки ради того, чтобы угнаться за модой. У него и без этого всё в полном порядке – было, есть и будет, – по крайней мере пока он здесь руководитель. Он согласился нас принять, чтобы не ввязываться в склоку с министерством, но как только мы уедем, он тут же запрячет эти программы в шкаф и больше к ним не притронется.
В таких обстоятельствах занятия с персоналом выглядели как милый розыгрыш: праздная болтовня, чтобы убить время, и ничего больше. Мне это было только на руку.
Прошло несколько дней, и я заметил, что у Тиссерана начинается приступ хандры. После Рождества он поедет кататься на лыжах в горы, в отель-клуб для молодежи: это такое заведение в стиле «занудам вход воспрещен», с танцами по вечерам и поздним завтраком; в общем, такое место, куда приезжают трахаться. Но он говорит об этом без энтузиазма, и я чувствую, что он уже не верит в успех. Время от времени его глаза за стеклами очков вдруг становятся пустыми. Его словно околдовали. Мне это знакомо; два года назад, после разрыва с Вероникой, я был такой же. Вам кажется, что вы можете делать что угодно: кататься по полу, резать себе вены бритвой или заниматься онанизмом в метро, – и никто не обратит на это внимания, никто не повернется в вашу сторону. Как если бы вас отделяла от остального мира прозрачная, но прочная пленка. Тиссеран так и сказал мне позавчера, выпив лишнюю рюмку: «Мне кажется, что я – куриный окорочок в целлофане и лежу на полке в супермаркете». А еще он сказал: «Мне кажется, что я лягушка в консервной банке; я ведь и в самом деле похож на лягушку, верно?» – «Рафаэль…» – тихо, с укором произнес я. Он вздрогнул: впервые я назвал его по имени. Он смутился и больше ничего не сказал.
На следующий день за завтраком он долго сидел уставившись в кружку с какао; а потом с мечтательным вздохом произнес: «Черт, мне двадцать восемь лет, а я все еще девственник!…» Я все же удивился; тогда он объяснил мне, что у него еще осталась гордость, которая не позволяла ему пойти к шлюхам. Я осудил его за это, может быть чересчур резко, потому что он снова попытался разъяснить мне свою точку зрения – в тот же вечер, перед отъездом на уик-энд в Париж. Мы сидели в машине, на стоянке регионального управления министерства сельского хозяйства; вокруг фонарей висел противный мутно-желтый ореол, было сыро и холодно. Он сказал: «Знаешь, я все подсчитал: я могу позволить себе оплачивать одну шлюху в неделю, скажем в субботу вечером. И наверно, в конце концов так и буду делать. Но я ведь знаю, что некоторые мужчины могут получать то же самое бесплатно, и вдобавок с любовью. Вот и я хочу попытаться – пока еще хочу попытаться».
Мне, разумеется, нечего было сказать в ответ. Тем не менее, вернувшись в гостиницу, я задумался. Без сомнения, говорил я себе, в нашем обществе секс – это вторая иерархия, нисколько не зависящая от иерархии денег, но не менее – если не более – безжалостная. По своим последствиям обе иерархии равнозначны. Как и ничем не сдерживаемая свобода в экономике (и по тем же причинам), сексуальная свобода приводит порой к абсолютной пауперизации. Есть люди, которые занимаются любовью каждый день; с другими это бывает пять или шесть раз в жизни, а то и вообще никогда. Есть люди, которые занимаются любовью с десятками женщин; на долю других не достается ни одной. Это называется «законом рынка». При экономической системе, запрещающей менять работу, каждый с большим или меньшим успехом находит себе место в жизни. При системе сексуальных отношений, запрещающей адюльтер, каждый с большим или меньшим успехом находит себе место в чьей-нибудь постели. При абсолютной экономической свободе одни наживают несметные богатства; другие прозябают в нищете. При абсолютной сексуальной свободе одни живут насыщенной, яркой половой жизнью; другие обречены на мастурбацию и одиночество. Свобода в экономике – это расширение пространства борьбы: состязание людей всех возрастов и всех классов общества. Но и сексуальная свобода – это расширение пространства борьбы, состязание людей всех возрастов и всех классов общества. В экономическом плане Рафаэль Тиссеран принадлежит к команде победителей; в плане сексуальном – к команде побежденных. Некоторым удается побеждать на обоих фронтах; другие терпят поражение и на том, и на другом. За некоторых молодых специалистов спорят солидные фирмы; женщины спорят за некоторых молодых людей; мужчины спорят за некоторых молодых женщин; великая смута, великое волнение.
Немного позже я вышел из гостиницы с твердым намерением вдрызг напиться. Одно кафе напротив вокзала оказалось открытым; там компания подростков играла в карты, а больше почти никого не было. После третьей рюмки коньяка я стал думать о Жераре Леверье.
Жерар Леверье был референтом в аппарате Национального собрания, в отделе, где работала Вероника (которая была там секретаршей). В свои двадцать шесть лет Жерар Леверье получал тридцать тысяч франков в месяц. Но при этом Жерар Леверье был робок и склонен к меланхолии. Как-то раз декабрьским вечером в пятницу (перед двухнедельным «праздничным» отпуском, на который он согласился без особой охоты) Жерар Леверье пришел домой и пустил себе пулю в лоб.
В аппарате Национального собрания сообщение о его смерти никого особенно не удивило; он был известен в основном тем, что испытывал затруднения с покупкой кровати. Несколько месяцев назад он захотел приобрести кровать; но осуществить это желание оказалось невозможным. Об этой истории рассказывали, как правило, с легкой иронической улыбкой; но на самом деле тут нет ничего смешного. В наши дни покупка кровати действительно сопряжена с немалыми трудностями, которые вполне могут довести до самоубийства. Во-первых, надо позаботиться о доставке, то есть на полдня отпроситься с работы, со всеми вытекающими отсюда проблемами. Бывает, кровать не привозят вовремя, или грузчикам не удается внести ее по лестнице, и тогда приходится отпрашиваться еще раз. Такой риск всегда возникает при покупке мебели и бытовой техники, и этих передряг уже достаточно, чтобы вызвать у ранимого человека нервный срыв. Но кровать – дело особое, очень деликатное дело. Чтобы не уронить себя в глазах продавца, приходится покупать двуспальную кровать, даже если она тебе не нужна, даже если тебе некуда ее ставить. Купить кровать на одного – значит публично признаться, что у тебя нет сексуальной жизни и ты не собираешься ее начать ни в ближайшем, ни в отдаленном будущем (ибо в наши дни кровати служат долго, значительно дольше гарантийного срока; могут прослужить пять, десять или даже двадцать лет; это важное приобретение, которое наложит отпечаток на всю вашу последующую жизнь; обычно кровати оказываются прочнее супружеских уз – это нам слишком хорошо известно). Даже покупая полуторную кровать, вы произведете впечатление крохобора и скупердяя; по мнению продавцов, если есть смысл покупать кровать, то только двуспальную. Купите двуспальную – и вас удостоят уважением, почтением, может быть, даже дружески подмигнут.
В тот вечер, когда Жерар Леверье застрелился, ему на работу позвонил отец; его не оказалось на месте, и трубку взяла Вероника. Нужно было передать Жерару, чтобы он срочно позвонил отцу; только это и нужно было передать, но у Вероники это вылетело из головы. И Жерар Леверье в шесть часов ушел домой, не зная, что ему звонил отец, и пустил себе пулю в лоб. Вероника рассказала мне об этом вечером того дня, когда коллегам стало известно о его смерти; и добавила, что «немного сдрейфила»; это были ее собственные слова. Я вообразил, будто у нее возникло что-то похожее на чувство вины, на угрызения совести. Ничуть не бывало. На следующий день она уже забыла об этом.
Вероника, как принято говорить, «была на анализе». Сейчас я жалею, что повстречался с ней. Вообще от женщин, которые были на анализе, ничего хорошего не жди. Я много раз убеждался в том, что женщина, побывав у психоаналитика, в итоге становится ни к чему не пригодной. И это не побочный эффект психоанализа, а его главная задача. Под предлогом восстановления утраченного «я» психоаналитики грубо разрушают человеческую личность. Невинность, великодушие, чистота – все это гибнет в их неуклюжих лапах. Высокооплачиваемые, высокомерные и безмозглые, психоаналитики полностью истребляют в своих так называемых пациентках способность любить – как духовной, так и плотской любовью; за то, что они творят, их с полным правом можно назвать врагами рода человеческого. Психоанализ, эта безжалостная школа себялюбия, с особым цинизмом обрабатывает немного запутавшихся, но славных девушек, превращая их в низких тварей, которые не способны думать ни о ком, кроме себя, и не могут вызвать ничего, кроме отвращения. Женщине, побывавшей в руках психоаналитика, никогда, ни при каких обстоятельствах нельзя доверять. Мелочность, эгоизм, шокирующая глупость, полное отсутствие нравственного чувства, хроническая неспособность любить – вот точный портрет женщины, прошедшей курс психоанализа.
Вероника, надо признаться, полностью соответствовала этой характеристике. Я ее любил, насколько мне было дано любить, – а это отнюдь не мало. И теперь понимаю, что растратил свою любовь понапрасну; лучше бы я ей руки переломал. Наверно, она, как все люди, склонные к депрессии, изначально была эгоистична и черства душой; но психоанализ сделал из нее чудовище без сердца и без совести – мусор в красивой обертке. Помню, у нее была дощечка, на которой она обычно записывала для памяти разные вещи, например: «купить зеленый горошек» или «выгладить платье». Однажды, вернувшись после сеанса психоанализа, она записала на дощечке слова Лакана: «Чем подлее вы себя поведете, тем лучше пойдут у вас дела». Я улыбнулся – а надо было забеспокоиться. Тогда эта фраза была всего лишь программой; но вскоре она принялась выполнять эту программу – методично, пункт за пунктом.
Однажды вечером, когда Вероники не было дома, я наглотался снотворного. Потом мне стало страшно, и я вызвал «скорую помощь». Меня увезли в клинику, сделали промывание желудка и т.д. В общем, я чуть не отправился на тот свет. И эта мерзавка (а как еще ее назвать?) даже не пришла меня навестить. Когда меня выписали и я вернулся «домой» – если тут уместно это слово, – она с порога заявила мне, что я не только эгоист, но и ничтожество; по ее мнению, я устроил все это, чтобы усложнить ей жизнь, «как будто ей не хватает проблем на работе». Эта гнусная тварь даже обвинила меня в том, что я таким образом пытался ее «шантажировать». Когда я вспоминаю об этом, то жалею, что не вырезал у нее яичники. Ладно, дело прошлое.
А еще я вспоминаю вечер, когда она вызвала полицию, чтобы выкинуть меня из своего дома. Почему «из своего», а не из нашего? Потому что квартира была на ее имя и она вносила плату чаще, чем я. Вот они, первые плоды психоанализа: у жертвы развивается нелепая, смехотворная скупость, какая-то невероятная, фантастическая мелочность. Не ходите в кафе с человеком, который проходит курс психоанализа: он непременно придерется к счету и поскандалит с официантом. В общем, пришли трое здоровенных легавых с «уоки-токи» и с таким видом, будто они всё знают лучше всех. Я был в пижаме и трясся от холода; я ухватился за ножку стола и твердо решил не уходить, пока они меня не вытащат силой. А эта дрянь показывала им счета за квартиру, чтобы подтвердить свои права; наверно, ждала, когда они возьмутся за дубинки. В тот день она пришла с очередного «сеанса», пополнив свои запасы низости и эгоизма; но я не сдался, я потребовал соблюдения законной процедуры, и легавым пришлось убраться. А назавтра я спокойно выехал.
«И вдруг то,
что я недостаточно современен,
перестало меня волновать.»
В субботу, рано утром, я беру на вокзальной площади такси, и шофер соглашается отвезти меня в курортный городок Сабль-д'Олонн.
Выезжая из города, мы несколько раз встречаем на пути полосы тумана, а за последним перекрестком ныряем в озеро сплошной, непроницаемой мглы. Ни дороги, ни пейзажа не видно. Только иногда из тумана на миг выступают смутные очертания дерева или коровы. Это очень красиво.
Когда мы добираемся до морского берега, туман внезапно рассеивается. Ветер упругий, сильный, но небо почти ясное; тучи быстро убегают на восток. Я выхожу из такси, дав шоферу на чай и услышав за это «всего вам доброго», произнесенное, как мне показалось, недовольным тоном. Наверно, он думает, что я приехал сюда ловить крабов или что-то в этом роде.
И вначале я действительно гуляю по берегу. Море серое, неспокойное. Я не испытываю никаких особенных ощущений. И гуляю еще долго.
К одиннадцати часам на улицах, ведущих к морю, появляются местные жители с детьми и собаками. Я сворачиваю в противоположном направлении.
Там, где кончается пляж, у мола, ограждающего порт, стоят несколько старинных домов и романская церковь. Смотреть особенно не на что: толстые стены сложены из грубого камня – чтобы выдерживали штормовой ветер, и выдерживают его уже не одну сотню лет. Легко представляешь себе, как жили когда-то здешние рыбаки: воскресные мессы в маленькой церкви, священник причащает прихожан, а снаружи завывает ветер, волны разбиваются о прибрежные утесы. Это была жизнь без развлечений и без сложностей, жизнь, в которой главное место занимал тяжелый, опасный труд. Простая, незатейливая жизнь, полная достоинства. И вполне дурацкая при этом.
В нескольких шагах от этих домов стоят современные белые здания курортных гостиниц и пансионатов. Целая вереница домов, одни – в десять этажей, другие – в двадцать. Входы в них устроены на разных уровнях; нижний уровень занимает подземный гараж. Я долго ходил от одного здания к другому и могу с уверенностью утверждать, что большинство апартаментов, благодаря изобретательности архитектора, выходит окнами на море. В это время года тут никого не было, а свист ветра в бетонных сваях вызывал ощущение какой-то жути.
Затем я направился к зданию, которое выглядело новее и шикарнее остальных: оно и вправду стояло у самого моря, всего в нескольких метрах. На нем было написано: «Пансионат «Флибустьер». На первом этаже располагались супермаркет, пиццерия и дискотека; все было закрыто. Осталось только объявление, что желающие могут осмотреть типовые апартаменты.
Это вызвало у меня какой-то неприятный осадок. Мне представилась семья курортников, которая возвращается с пляжа в пансионат «Флибустьер», потом в ресторане выбирает в меню бифштекс по-пиратски, а вечером младшая дочка идет трахаться в дискотеку «Гроза морей». Это видение угнетало меня, но я никак не мог от него отделаться.
Спустя недолгое время мне захотелось есть. У киоска с вафлями я разговорился с дантистом. Впрочем, «разговорился» – это преувеличение: мы просто обменялись несколькими словами, пока ждали продавца. Не знаю уж, зачем он сообщил мне, что он дантист. Вообще-то я терпеть не могу дантистов: я считаю их корыстными, алчными тварями, чья единственная цель в жизни – вырвать как можно больше зубов, чтобы купить себе «мерседес» с люком в крыше. Этот, похоже, не был исключением.
Я вдруг подумал, что должен объяснить, зачем приехал сюда, и рассказал ему целую историю: я будто бы собираюсь купить себе апартаменты в пансионате «Флибустьер». Он сразу оживился, долго взвешивал все «за» и «против», размахивая зажатой в руке вафлей, а под конец сказал, что, на его взгляд, это будет «выгодное капиталовложение». А что еще я мог от него услышать?
«Вот-вот, у нас есть свои ценности!.»
Вернувшись в Ларош-сюр-Ион, я купил в супермаркете нож для бифштексов; у меня наметился один план.
Воскресенье прошло незаметно. Понедельник выдался на редкость тоскливым. Я ни о чем не спрашивал Тиссерана: и так было ясно, что выходные он провел отвратительно. Это ничуть меня не удивило. На календаре было 22 декабря.
Во вторник вечером мы с ним пошли в пиццерию. Официант с виду и вправду походил на итальянца; наверняка у него была волосатая грудь и море обаяния; меня от него тошнило. А в том, как он поставил перед нами на стол наши спагетти, чувствовалась какая-то торопливая, рассеянная небрежность. Вот если бы на нас были длинные юбки с разрезом – о, тогда другое дело!…
Тиссеран пил вино, бокал за бокалом; а я рассуждал о течениях в современной танцевальной музыке. Он не отвечал; по-моему, он меня не слышал. И все же, когда я заговорил о том, как в прежние времена танцевали то под ураганный рок, то под медленный, томный блюз, что придавало особую остроту ритуалу обольщения, он встрепенулся (неужели ему доводилось танцевать под блюзовую мелодию? Маловероятно). Я перешел в наступление.
– Наверно, ты уже решил, как будешь праздновать Рождество. Вы соберетесь всей семьей…
– Мы не празднуем Рождество. Я еврей, – сообщил он даже с некоторой гордостью. – В смысле, родители у меня евреи, – сдержанно уточнил он.
Это меня озадачило. Секунду-другую я раздумывал. Но в конце концов, если он еврей, разве это что-то меняет? На мой взгляд, ничего. И я продолжал:
– А что, если закатиться куда-нибудь в сочельник? Я знаю один ночной клуб в Сабль-д'Олонн, называется «Гавань». Там отлично…
Мне показалось, что слова мои звучат фальшиво, и мне стало стыдно. Но Тиссерану уже было не до тонкостей. «Думаешь, там будет много народу? По-моему, сочельник все празднуют в кругу семьи…» – вот так, трогательно наивно, он мне ответил. Я признал, что в канун Нового года шансов, безусловно, гораздо больше. «Девушки любят спать под Новый год», – непререкаемо заявил я. Но и канун Рождества – стоящее дело: «Девушки едят устрицы с папой-мамой и с бабушкой, распаковывают подарки, а после полуночи идут развлекаться». Я увлекся и уже сам начинал верить в то, что рассказывал. Как я и предполагал, уговорить Тиссерана оказалось нетрудно.
На следующий вечер он провел за приготовлениями три часа. Я ждал его в холле гостиницы, играя сам с собой в домино. Это оказалось скучнейшим занятием; а у меня все же было неспокойно на душе.
И вот он появился, в черном костюме и золотистом галстуке. Наверно, немало потрудился над прической; теперь выпускают гели для укладки волос, которые прямо творят чудеса. В черном костюме он еще как-то смотрелся. Бедняга.
Нам надо было убить час времени; нечего и думать о том, чтобы явиться в ночной клуб раньше половины двенадцатого, – тут я был непреклонен. Посовещавшись, мы решили заглянуть в церковь, где уже началась полуночная месса. Священник говорил о великой надежде, которая забрезжила в сердцах людских; против этого мне нечего было возразить. Тиссерану было скучно, он думал о другом; а меня вся эта затея уже раздражала, но отступать было нельзя. Нож я положил в пластиковый пакет и спрятал в бардачке.
Найти «Гавань» удалось довольно быстро; надо сказать, я уже бывал там и проводил время очень скверно. С тех пор прошло больше десяти лет; но неприятные воспоминания изглаживаются не так скоро, как хотелось бы.
Зал был полон наполовину. В основном там веселился молодняк, от пятнадцати до двадцати лет, что резко уменьшало и без того скромные шансы Тиссерана. Много мини-юбок, топиков с глубоким вырезом; в общем, много свежего мяса. Я видел, как он выпучил глаза, оглядывая танцпол. Я отошел, чтобы заказать нам по бурбону, а когда вернулся, он уже топтался у края звездной туманности, которую образовала подвижная масса танцующих. Я невнятно пробормотал: «Сейчас приду…» – и направился к столику, стоявшему на возвышении: отсюда я мог наблюдать за театром военных действий.
Вначале Тиссеран вроде бы заинтересовался одной брюнеткой лет двадцати, скорее всего, секретаршей. Я склонен был одобрить его выбор. С одной стороны, девушка была не так уж красива и вряд ли пользовалась особым успехом; ее груди, правда довольно большие, уже оттягивались книзу, а ягодицы были дряблые; через несколько лет всё это окончательно обвиснет. С другой стороны, одета она была вызывающе, что недвусмысленно указывало на ее желание найти сексуального партнера: легкое платье из тафты при каждом движении взлетало кверху, открывая пояс с подвязками и крошечные трусики из черных кружев, оставлявшие ягодицы совершенно голыми. Наконец, ее лицо – серьезное, даже несколько упрямое, говорило о том, что она – человек осмотрительный: у такой девушки наверняка есть в сумочке презерватив.
Несколько минут Тиссеран танцевал недалеко от нее, энергично вскидывая руки, чтобы показать, как его зажигает музыка. Разок-другой он даже хлопнул в ладоши; но девушка его словно не замечала. Улучив момент, когда музыка ненадолго смолкла, он решился заговорить с ней. Она обернулась, смерила его презрительным взглядом и перешла в другой конец зала, подальше от него. Безнадежное дело.
События развивались согласно плану. Я пошел заказывать еще по одной порции бурбона.
Вернувшись, я почувствовал: что-то изменилось. За соседним столиком сидела девушка. Одна. Она была гораздо моложе Вероники, наверно лет семнадцати, не больше; но меня поразило, насколько они похожи. Ее простенькое, свободное бежевое платье не обрисовывало формы; но в этом и не было необходимости. Широкие бедра, гладкие, крепкие ягодицы; округлые, налитые, нежные груди так и просятся в руки, а потом хочешь коснуться талии, ощутить благородную выпуклость бедер. Как это было мне знакомо; я закрывал глаза – и вспоминал всё. Даже лицо было такое же: цветущее, ясное, оно излучало спокойное очарование истинной женщины, уверенной в своей красоте. Безмятежное спокойствие молодой кобылицы, жизнерадостной, готовой разогреться в быстром галопе. Безмятежное спокойствие Евы, созерцающей свою наготу, знающей, что она непреложно, вековечно желанна. Нет, за два года разлуки я ничего не забыл. Я залпом выпил бурбон. И в эту минуту вернулся слегка вспотевший Тиссеран. Он о чем-то спросил меня: кажется, хотел узнать, нет ли у меня видов на эту девушку. Я не ответил; я чувствовал, что меня вот-вот вырвет, у меня стояло; в общем, мне было совсем скверно. «Извини, я сейчас…» – и направился в туалет. Закрывшись в кабинке, я засунул два пальца в рот, но рвота была до обидного скудной. Потом я стал мастурбировать, это у меня получилось лучше: сначала я, конечно, подумал о Веронике, но затем представил себе просто влагалище, и дело пошло. Семяизвержение случилось через две минуты; и я обрел твердость и уверенность.
Я вернулся в зал и увидел, что Тиссеран завел разговор с лже-Вероникой; она смотрела на него спокойно и без отвращения. Эта девушка было просто чудо, на ее счет можно было не сомневаться; но мне было все равно, я уже разрядился. В том, что касалось любви, Вероника, как и все мы, принадлежала к загубленному поколению. Когда-то прежде она, несомненно, способна была любить. И, надо отдать ей справедливость, хотела бы обладать этой способностью и сейчас, но это было уже невозможно. Любовь, как редкое, позднее тепличное растение, может расцвести лишь в особом душевном климате, который трудно создать и который совершенно несовместим со свободой нравов, характерной для нашей эпохи. В жизни Вероники было слишком много дискотек, слишком много любовников; такой образ жизни истощает человеческое существо, причиняет значительный и невосполнимый вред. Любовь, то есть невинность, способность поддаваться иллюзии, готовность сосредоточить стремление к особям противоположного пола на одном, любимом, человеке, редко сохраняется в душе после года сексуальной распущенности, а после двух – никогда. Когда в юном возрасте сексуальные связи сменяют одна другую, человеку становятся недоступны сентиментальные, романтические отношения, и очень скоро он изнашивается, как старая тряпка, напрочь теряя способность любить. А дальше живет, как и положено старой тряпке: время идет, красота блекнет, в душе накапливается горечь. Начинаешь завидовать молодым, ненавидеть их. Эта ненависть, в которой никто не отваживается признаться, становится все лютее, а потом слабеет и гаснет, как гаснет всё. И остаются только горечь и отвращение, болезнь и ожидание смерти.
Мне удалось сторговаться с барменом: за семьсот франков он дал мне бутылку бурбона. На обратном пути я натолкнулся на двухметрового электрика в комбинезоне. «Эй, приятель, у тебя что-то не так?» – участливо спросил он. «Сладкий мед нежности людской…» – ответил я, глядя на него снизу вверх. В зеркале мелькнуло мое отражение: лицо искажала противная гримаса. Электрик печально покачал головой; а я с бутылкой в руке двинулся через зал, но, не дойдя до цели совсем немного, споткнулся и растянулся на полу. Никто не помог мне подняться. Я видел, как надо мной дергаются ноги танцующих; очень хотелось рубануть по ним топором. Свет невыносимо бил в глаза; это был ад.
За нашим столиком сидела молодежная компания, должно быть школьные друзья и подружки лже-Вероники. Тиссерану пришлось потесниться: он храбрился, но ему все реже удавалось вставить слово, а когда один из парней предложил оплатить всем выпивку, стало ясно, что он имел в виду всех, кроме Тиссерана. Он было встал, попытался поймать взгляд лже-Вероники – но безуспешно. Тогда он снова плюхнулся на стул; он сидел, погруженный в себя, и даже не заметил моего появления. Я налил себе еще бурбона.
Так, не двигаясь, он просидел примерно минуту, потом вдруг приободрился – очевидно, это было то, что иногда называют «энергией отчаяния». Он вскочил, чуть не задев меня, и пошел к танцующим; он выглядел веселым и полным решимости; но красивее от этого не стал.
Не задумываясь, он вплотную подошел к блондиночке лет пятнадцати, очень сексуальной. Коротенькое, легкое белоснежное платьице прилипло к разгоряченному телу, а под платьем явно ничего не было; маленькие круглые ягодицы были вылеплены с изумительным совершенством; сквозь тонкую ткань виднелись темные соски, отвердевшие от возбуждения. Диск-жокей объявил четверть часа «ретро».
Тиссеран предложил ей станцевать рок-н-ролл; оторопев, она согласилась. Прозвучали первые такты – и его понесло. Свирепо сжав зубы, он то грубо отшвыривал ее, то резко притягивал к себе и при этом всякий раз клал руку на ее ягодицы. Как только музыка смолкла, девушка тут же убежала к своей компании. Тиссеран остался стоять посреди зала; на губах у него выступила пена. Девушка разговаривала с подругами, показывала на Тиссерана, а они таращились на него и умирали от смеха.
В эту минуту лже-Вероника и ее друзья отошли от стойки бара; она оживленно беседовала с молодым негром, точнее, мулатом. Он был чуть старше ее; на вид я дал ему лет двадцать. Они уселись за соседний столик; когда они проходили мимо меня, я приветственно махнул ей рукой. Она взглянула на меня с удивлением, но ничего не сказала.
После второго рок-н-ролла диск-жокей объявил медленный танец. Это был «Юг» Нино Феррера: чудесная мелодия. Мулат осторожно коснулся плеча лже-Вероники; оба встали как по команде. Тиссеран обернулся и оказался лицом к лицу с ней. Он протянул к ней руки, открыл рот, но не успел ничего сказать. Мулат спокойно и невозмутимо отстранил его, и через несколько минут они с лже-Вероникой оказались среди танцующих.
Какая великолепная пара. Лже-Вероника была довольно высокой, где-то метр семьдесят, но мулат был на целую голову выше. Она доверчиво прижималась к нему. Тиссеран сел рядом со мной; он дрожал всем телом и смотрел на эту парочку как загипнотизированный. Я выжидал; помню, этот медленный танец казался мне бесконечным. Через минуту я тронул Тиссерана за плечо и позвал: «Рафаэль, Рафаэль…»
– Что я могу сделать? – спросил он.
– Иди помастурбируй.
– Думаешь, пропащее дело?
– Конечно. Оно с самого начала пропащее. Тебе, Рафаэль, никогда не стать героем девичьих грез. Пойми раз и навсегда: все это не для тебя. И потом, уже поздно. Сексуальные неудачи преследуют тебя с детства, и обида, которую ты испытал в тринадцать лет, будет отзываться в тебе всю жизнь. Даже если у тебя будут женщины – в чем я, откровенно говоря, сомневаюсь, – это не сможет тебя удовлетворить; ничто уже не сможет тебя удовлетворить. Ты всегда будешь чувствовать себя обделенным из-за того, что в ранней юности не познал любви. Эта рана уже причиняет тебе боль, а с годами она будет болеть все сильнее. Едкая горечь наполнит твое сердце, и тебе не будет ни отрады, ни избавления. Увы, это так. Но это не значит, что ты не можешь отомстить за себя: Ты все же можешь завладеть этими женщинами, которых так сильно желаешь. Ты даже можешь завладеть самым ценным, что в них есть. А что в них самое ценное?
– Красота?
– Нет, не красота, тут я с тобой не согласен. Это также не их лоно и не их любовь – ведь все, что я назвал, исчезает вместе с жизнью. А их жизнью ты можешь завладеть, это просто. Сегодня вечером ты должен стать убийцей: поверь мне, друг, это единственный шанс, который у тебя еще остался. Когда ты почувствуешь, как их плоть трепещет под твоим ножом, услышишь, как они молят пощадить их молодость, ты воистину станешь их господином, завладеешь их телом и душой. Не исключено даже, что перед жертвоприношением ты получишь от них сладостные дары; нож, Рафаэль, – это могучий союзник.
Он не сводил глаз с парочки, которая в обнимку медленно кружилась посреди зала; одна рука лже-Вероники обвивала талию мулата, другая лежала у него на плече. Тихо, почти робко он произнес: «Я бы лучше его убил…» Это была победа. Я почувствовал облегчение и наполнил наши бокалы.
– И что же? – воскликнул я. – Что тебе мешает это сделать? Давай, прикончи этого негра! Они ведь уйдут вдвоем, это ясно. Тебе все равно придется убить его, чтобы добраться до ее тела. Между прочим, у меня в бардачке есть нож.
И действительно, через десять минут они вышли. Я встал, прихватив бутылку, а Тиссеран послушно последовал за мной.
Ночной воздух был удивительно мягким, почти теплым. На парковке негр и девушка коротко посовещались, а потом направились к мотороллеру. Я сел в машину и вынул из бардачка нож; в лунном свете весело сверкнуло зазубренное лезвие. Перед тем как сесть на мотороллер, они слились в долгом поцелуе; это было красиво и очень трогательно. Тиссеран, сидя рядом со мной, все еще дрожал; мне казалось, что я слышу, как загнившая сперма напрягает его член. Он хватался то за рычаг, то за руль и случайно мигнул фарами. Девушка зажмурилась. Наконец они уехали, а мы тихонько покатили за ними. Тиссеран спросил:
– Где они будут трахаться?
– Наверно, у ее родителей: так бывает чаще всего. Нам надо перехватить их по пути. Сразу, как окажемся на проселочной дороге, мы собьем мотороллер. Их, скорее всего, оглушит, и тебе будет совсем нетрудно прикончить этого типа.
Машина плавно катила по береговому шоссе; в свете фар было видно, как девушка прижимается сзади к своему спутнику. После недолгого молчания я сказал:
– А можно и проехаться по ним, так будет даже надежнее.
– Они вроде ни о чем не догадываются… – задумчиво произнес он.
Внезапно мотороллер резко свернул вправо, на дорожку, ведущую к морю. Этого я не предвидел; я велел Тиссерану притормозить. Чуть подальше парочка остановилась; я заметил, что, перед тем как увести девушку к дюнам, парень не забыл поставить мотороллер на сигнализацию.
Когда мы перебрались через первый ряд дюн, то смогли все разглядеть. У наших ног гигантской дугой выгибалось почти неподвижное море; полная луна мягко освещала его поверхность. Парочка шла к югу, у кромки воды. Ночь была неправдоподобно теплая, словно в июне. А, понятно, зачем они здесь: хотят заниматься любовью на берегу океана, под звездами; я бы и сам так поступил на их месте. Я протянул нож Тиссерану. Он молча взял его и пошел.
Я вернулся к машине и сел на песок, прислонившись спиной к капоту. Отпил из бутылки немного бурбона, потом сел за руль и подъехал поближе к морю.
Это было рискованно, однако ночной воздух был таким нежным, обволакивающим, что мне казалось, будто рокота мотора почти не слышно. Меня охватило неудержимое желание ехать вот так до самого океана. Тиссеран не возвращался.
Вернувшись, он не сказал ни слова. Длинный нож был у него в руке; лезвие поблескивало, но я не различал на нем пятен крови. Мне вдруг стало грустно. Наконец он заговорил:
– Когда я подошел, они сидели между дюнами. Он уже снял с нее платье и теперь снимал лифчик. Груди у нее так красиво круглились в лунном свете. Потом она повернулась в нему, расстегнула брюки. Когда она начала его сосать, я не смог этого выдержать.
Он замолк. Я ждал. Море было недвижным, точно озеро.
– Я повернул обратно, спрятался между дюнами. Я мог их убить, они ничего не слышали, им было не до меня. Я стал мастурбировать. Мне не хотелось их убивать; кровь ведь ничего не изменит.
– Кровь льется повсюду.
– Знаю. Сперма – тоже. А теперь с меня хватит. Я возвращаюсь в Париж.
Он не предложил мне поехать с ним. Я встал и зашагал к морю. Бутылка была почти пуста, я выпил последний глоток. Когда я вернулся, на пляже никого не было; я даже не слышал, как отъехала машина.
Больше мне не довелось увидеться с Тиссераном: той же ночью по дороге в Париж он погиб. На подъездах к Анже был сильный туман, а он ехал беспечно, как всегда. И на полной скорости врезался в грузовик, который занесло на встречную полосу. Он умер на месте, незадолго до рассвета. Назавтра день был нерабочий, праздновали рождение Христа; его семья поставила нас в известность только три дня спустя. Согласно еврейскому обычаю, его уже успели похоронить; так что не пришлось ни посылать венок, ни приходить на похороны. Коллеги поговорили о том, какая утрата постигла фирму и как трудно вести машину в тумане, а потом вернулись к работе – и всё.
Что ж, подумал я, узнав о его смерти, по крайней мере, он боролся до конца. Молодежные клубы, горнолыжные курорты… Он не отчаялся, не захотел сдаться. Упорно, несмотря на неудачи, искал любовь. Знаю – даже когда он лежал там, зажатый в покореженном кузове машины, затянутый в черный костюм, с золотистым галстуком на шее, посреди безлюдного шоссе, в его сердце еще жили борьба, стремление к борьбе, воля к борьбе.