Смотрю по телевизору футбол, который в жизни никогда не смотрела. Вообще этим не интересуюсь. Брат у меня был спортсмен, а у меня как-то так с футболом никаких взаимоотношений, кроме… кроме одного, потом расскажу. Почему стала смотреть футбол? А потому что накануне у меня дома были друзья – Николай Скорик, режиссер Московского Художественного театра, с которым мы много лет работаем вместе и дружим. Дружим с ним, с его женой Танечкой Розовой, дочкой великого драматурга Виктора Сергеевича Розова. С ней мы играли в спектакле «Эквус» в постановке Коли. Сейчас играем в «Немного нежности». И самое главное – за плечами «Чайка». Коля был ассистентом у Олега Николаевича Ефремова, который ее поставил, а потом сделал новую редакцию этого спектакля, который я играю по сегодняшний день. Так вот, они накануне этого футбольного матча были у меня дома. И оказывается, Танюшка – жуткая болельщица. Она просто рвалась домой, прервав ужин, потому что начинался футбол. Я говорю: «Прекрати. У меня в принципе есть телевизор, смотри». Она ушла в другую комнату. Мы с Колей сидим одни, что-то обсуждаем, и вдруг слышим вопли, стоны, крики: «Ну давай! Бей!» – «Слушай, она у тебя какая-то ужасно азартная. Да?» – говорю я. Таня в ответ оттуда: «Вы ничего не понимаете, это так интересно! Потому что это настоящая жизнь, это сиюминутно. Как театр».
Черт возьми, на следующий день играют наши. Ажиотаж по телевидению весь день. Я живу на Тверской. Без конца ездят какие-то фанаты, ходят с флагами, шум, гам. Ну, думаю, посмотрю. О Боже, оторваться не могу. Сама, как дурында, сижу в кресле, потом мне кажется, что пора бить: «Ну что ж ты, бей!» Такие чудные ребята, такие молодые, такие очаровательные и такая внутри гордость, что они такие озорные, азартные, одержимые, сильные. Вдруг я почувствовала невероятное ощущение радости и гордости за них и тут же вспомнила 1967 год, почему, собственно, об этом и рассказываю. Тогда от Совэкспортфильма с моим первым большим фильмом «Их знали только в лицо», который был куплен очень многими странами, меня послали в составе делегации, ну делегация была небольшая: я и представитель Совэкспортфильма, в две страны – в Гвинею и Сенегал. Так вот началось все в Гвинее. И в этой Гвинее, в которую я приехала впервые, в Африку, в чернокожую страну, ужасно для меня все было интересно. И более того, приехала я не туристкой, как сейчас модно, а кинозвездой от Советского Союза. От огромной страны. И вот мне почет, уважение и прием в нашу честь в посольстве. Когда я должна была выступать в одном открытом кинотеатре и наконец вышла на сцену, вдруг часть зрителей, увидев меня и устроив овацию, запрыгнули на лавки. Тут не кричали «Ирина!». Они не могли выговорить мое имя и фамилию. Просто улюлюкали от восторга, потому что, наверное, что-то стояло перед ними диковинное – беленькая, худенькая – другое, чужое. А может, для них красивое.
Потому что часто, когда мы там ездили или ходили куда-то, просто подносили детей, чтобы они ко мне прикоснулись, как к чему-то солнечному, чужеродному, чему-то странному и, может быть, даже чуть-чуть божественному – как мне переводили.
Так вот, в рамках этого действа и приема нашей делегации однажды на меня возложили очень почетную миссию: выйти на футбольное поле, где должны были играть сильные футбольные команды. Выйти с их министром культуры, худеньким, очень интеллигентным, прекрасно говорящим на французском языке, поскольку он учился в Сорбонне, очень красивым, как мне казалось, человеком и очень деликатным. Мы с ним должны были выйти в центр поля, и я должна была сделать первый удар. Но у меня каблуки, белое платьице, и вот я по этому травяному полю первый раз в жизни ступаю, проваливаюсь этими самыми каблуками, иду на цыпочках, держа марку, стать, рост и вообще «звездность». Весь стадион улюлюкает. Я с трудом дохожу до центра и думаю, как бы мне попасть по этому мячу, который передо мной лежит, и как бы так исхитриться, чтобы все-таки какой-то удар получился. Я как-то неуклюже разбежалась и ударила, но туфля, естественно, подло упала, и я осталась с босой ногой. Вторая нога в туфле, но мяч все-таки полетел, его тут же подхватили футболисты. Я спокойно наклоняюсь, снимаю вторую туфлю и босиком обратно к нам, в начальственную ложу. Естественно, что эта ассоциация возникла у меня, когда я смотрела наш матч.
Что-то здесь нас роднит. Роднит, наверное, то, что я тогда тоже представляла огромную страну. И нельзя было уронить достоинство и честь огромной державы даже в мелочи. Это невероятное ощущение, которое я понимала даже тогда, когда была совсем девчонкой с первым фильмом. А каково же ощущение наших ребят сегодня? Они совсем молодые, может, еще моложе меня, и борются, сражаются за честь России. И я подумала, глядя на них, что неважно, кто они, социально равны или не равны, к какому клану или социальному слою относятся. Но есть нечто общее, что их все равно роднит. И даже через столько лет я вдруг абсолютно точно вошла в воспоминания и поняла, что люди очень похожи. Но пройдут годы, может быть, нас не будет, «изменится мода, изменятся пиджаки, но жизнь будет все равно все та же. Полная тайн и счастливая». Почти такими же словами, увы, повторяюсь, говорил великий Чехов. Я играла на протяжении многих-многих лет в спектакле «Три сестры» Машу, где точно так же сидят, как сегодня, и пытаются пофилософствовать Вершинин, Тузенбах, Маша о том, какая будет жизнь через двести лет. Но вот играя тогда, я так остро не задумывалась о том круге мыслей, которые сейчас у меня рождаются по прошествии довольно многих лет. Потому что я вдруг понимаю, что Чехов писал удивительно проникновенно и точно. Вот поэтому он и гений. Предугадав вперед все то, что потом человек может испытывать. И приблизительно эти же самые мысли возникают у каждого, наверное, человека. В минуты, когда ему бывает очень трудно. В минуты, когда он кого-то лишается, кого-то хоронит, с чем-то прощается. Может быть, прощается со своей любовью, со своей надеждой. Может быть, наступает какой-то другой период жизни. Когда его жизнь побила, и он понимает, что все равно надо, надо жить.
И это все описывается в пьесах Чехова. Эти чувства, эти ощущения. Поэтому невольно сразу же хочется перенестись совершенно в другой мир. В мир моей профессии. Когда ко мне приезжают журналисты практически в преддверии книжки, всегда спрашивают о детстве. И я начинаю вспоминать. А однажды я приехала с одной съемочной группой во дворик. В свой дворик детства. Мы смотрим – мое окошко. Камера снимает. Я трогаю ностальгически это окошко, которое уже почти не такое, какое было. И весь этот дворик, который уже почти весь по-другому сделан. Все с какими-то с железными воротами, с заборами. Ну вообще другая жизнь. Охрана ходит. Тогда все было иначе, конечно. Но тем не менее вдруг из соседнего подъезда выходит какая-то тетя. Не скрою от вас, даже не понимаю, кто это. Подходит ко мне и говорит: «Ирочка, ты меня не узнаешь?» Но, поскольку таких ситуаций у меня за жизнь было ну, тысячи, не преувеличиваю, я тут же улыбаюсь: «Конечно, конечно». Она: «Ты помнишь, как мы тут с тобой в детстве играли?» – «Конечно!» – говорю я, абсолютно не помня, истерически начинаю вспоминать, как ее зовут, как она выглядела и вообще, какая она была, но вида не подаю. А она говорит: «А я вот тебя помню! Тебе было лет шесть, стояла такая страшненькая, две косички, улыбка – рот до ушей, хоть завязочки пришей, так мы тебя все и звали. Зубы – через один. И на вопрос: “Ирочка, кем ты хочешь быть?” – ты всегда отвечала: “Кинозвездой”, – а мы хохотали». Я говорю: «Правда?» И, честно скажу, мне стало безумно стыдно, потому что я себя такой просто не помню. Я даже не предполагала, что такое могло бы быть. Я себя помню ужасно застенчивой, очень скромной, тихой, послушной. Меня никогда мама и папа не то что не били, не ругали. Как-то так сложилось, я всегда была послушная, хорошая ученица, такая хорошистка, правильная. Очень тихая. Чтобы я в шесть лет такое сказала! – это сработало подсознание. Что поразительно. И по прошествии стольких лет я думаю: «Черт возьми, как интересно устроено. Наверное, об этом я мечтала. Наверное, мне это очень нравилось». Хотя не было такого телевидения, как сегодня. Не было таких безумных реклам, огромного количества фильмов. Откуда взялась такая информация, не знаю. Наверное, от мамы, потому что она очень хотела, чтобы я была актрисой. Намного позже, когда она была уже совсем в преклонном возрасте, я стала выспрашивать ее, как я рождалась, как она меня вообще родила. Так вот она рассказала, что рожала она меня в роддоме в Барнауле, в эвакуации. Этот роддом она вообще не помнит. Очень мучилась. К пяти утра я наконец-то стала выбираться на свет божий, и мама вдруг увидела в окне, как на темном небе загорелась звезда. И она загадала: чтобы у нее то, что родилось, стало звездой. Рассказала она мне об этом, правду вам скажу, очень поздно. Недавно, практически перед своим «уходом». Но вот ее это неистовое желание, чтобы я кем-то стала, чтобы я стала действительно актрисой, чтобы я стала знаменитой, чтобы я что-то совершила в этой жизни, чтобы жизнь не прошла зря, наверное, и двигало мной. Не скрою, я ужасно на нее сердилась, злилась, была в жутком протесте, потому что мне казалось, что это все не нужно, все наносное, что это все фигня, и абсолютно слава не нужна. Она меня мучает, истязает без конца какими-то претензиями, что я это плохо делаю, это плохо играю, что я неправильно пою, что я неправильно одеваюсь, что я неправильно себя веду. Она все время меня, как мне казалось, муштровала. А теперь я понимаю, что она просто очень хотела, чтобы я стала лучше, и, конечно, просто безумно меня любила, она хотела, чтобы я достигла какого-то совершенства, которого все равно на свете нет. Я понимаю, есть вот это желание самосовершенствоваться, становиться лучше и лучше. И предела для этого тоже нет. Человек должен быть заряжен внутренней энергией, которая может тебя вести по жизни. Прошло много-много лет, мне предлагают прилететь в город Барнаул с сольными концертами. Я говорю: «Давайте летом. У меня отпуск. Тем более, 24 июля у меня день рождения». – «Да? Ой, как здорово! Мы сообщим мэру, будем вас ждать». Лет семь или восемь назад я ездила летом в Барнаул. И они для меня приготовили невероятный сюрприз. Повезли меня на улицу, где сохранился родильный дом, в котором я была рождена. И выдали мне специальную метрику, представляете? И увидела я этот дом – бревенчатый, в те военные годы, наверное, без отопления, без горячей воды. А мне матушка всегда казалась такой барыней-королевой. Такой дворянкой-аристократкой. Она себя так ощущала и так всегда в жизни себя вела и так жила. Я как вдруг представила, что она в таких условиях, тем более война, папа на фронте, а ее приютили и поселили на какую-то кухню. Вот на этой кухне она, пузатая, с сыном, неизвестно что ели, по каким-то карточкам.
Как она рассказывала позже, делала драники из картофельных очисток. На каком-то машинном масле. И вот там, в тех условиях, она меня родила. Обменивала свои туалеты, которые у нее были замечательные, и, слава Богу, что она успела захватить тюк со всей своей одеждой и этим потом расплачивалась на рынке. И кровь сдавала для того, чтобы что-то купить, чтобы меня и брата прокормить.
У меня слезы из глаз, и сердце зашлось от благодарности, от обиды, что сегодня совершенно другая жизнь, от обиды за то, что, наверное, я так мало ей отдала в ответ. От какой-то внутренней вины. И мне так захотелось все вернуть и все начать сначала. Но, увы, это невозможно. Если кто-то читает, и вы еще молоды. Если у вас есть мама. Послушайте меня, прошу вас, вы потом будете очень жалеть. Попробуйте не сердить ее. Не обижать ее. Попытайтесь побольше уделять ей внимания. Я рассказываю это и плачу. Со мной теперь нет мамы. Она могла бы сказать: «Ты остаешься ребенком, сколько бы тебе не было лет, только до той поры, пока у тебя есть мама». Потому что, когда ты ее потеряешь, в этот миг ты остаешься на земле сиротой. Нет папы, нет мамы, и ты невольно – абсолютно одинокий взрослый человек. Дети и внуки – это все другое. Ты не можешь сказать слово: «мама». И твое детство, беззащитное внутренне, уже не уверено в том, что ты можешь в любой момент снять трубку, позвонить, или написать, или прийти и уткнуться в плечо. Даже если ты этого не сделаешь, но ощущение, что ты это можешь, дает тебе невероятные крылья и силы и оставляет тебя еще в душе большим, может, иногда старым, одиноким и несчастным, как тебе кажется, а может, счастливым, сильным и независимым, но все равно ребенком.
Так вот, в этом Барнауле я замечательно выступила, получила картину в свой день рождения в подарок, которая у меня вот здесь висит, какого-то барнаульского художника. И приехала в Москву. И стала все это рассказывать своей мамульке. Она стала охать и ахать. Сказала, что почти ничего не помнит. И как-то так мы эту страницу Барнаула, которая была очень короткая, перевернули. Единственное, что мне мама рассказала, это то, что как мы вообще оказались в Барнауле. Вернее, она, со мной в животе, но все равно я была! И как я вообще появилась, и как мама меня довезла до этого Барнаула из Москвы. По ее словам, в 41-м году немцы подошли очень близко к Москве. Папу срочно забрали на сборы в Кубинку, где он должен был, я не знаю, как сказать правильно, стажироваться, – и на фронт. А тут я должна рассказать, что было до…
Мама, будучи студенткой театрального института, при театре Таирова, теперь театр имени Пушкина, прямо на нашем Тверском бульваре, заканчивала, я не помню, какой курс, и играла дипломный спектакль, и вообще вся такая из себя красавица. А ее лучшей подругой была Лидия Николаевна Смирнова. Вы помните, народная артистка СССР. Ну, естественно, в нашем доме она называлась «наша Лидка Смирнова». Или Лида, или Лидочка – когда мама рассказывала совсем что-то смешное или ворчала на нее. Показывала она мне фотографии, где они хулиганили вместе студентами, как они ходили полонезом по всему Тверскому бульвару от нашего дома. Тверской бульвар, дом 12, до театра Таирова. Они собирались всей командой у мамы дома, пили кофе, а потом летели до института каким-нибудь танцем. Мама тогда была еще женой не моего папы, а предыдущего своего мужа, очень известного военачальника, Ивана Игнатьевича Толпежникова, и, естественно, у них была большая квартира, у них были боны, и мама могла на Кузнецком мосту покупать по этим бонам очень красивые туалеты, и когда Лидии предложили сниматься в фильме «Моя любовь», а поскольку она была достаточно скромная студентка, мама дала ей белую футболочку, в которой она снималась, и во всех самых знаменитых сценах и на фотографиях из «Моей любви» Лида в маминой футболке, в этой беленькой. Это мама мне все рассказывала уже позже, потому что меня еще не было. Ивана Игнатьевича в 39-м году в одночасье арестовали, как многих в те годы, вы это знаете. Две самые красивые комнаты с мебелью опечатали и забрали, маме оставили маленькую, девятиметровую, на нее и на старшего моего брата, ее сынишку. Это будет отдельный рассказ про моего брата, которого звали Рудольф. Рудик. Или, как вначале я его называла, Юдик. Так вот, мама была студенткой и перед самой войной, после ареста Ивана Игнатьевича, она не могла дальше учиться, ее отчислили, но все равно еще подвязалась и что-то такое еще делала в театре и выходила на сцену, мечтала закончить и все-таки получить диплом. Неожиданно она встретила моего папу, папа в нее влюбился, женился, принял Рудика, не побоялся, что она была практически женой или вдовой врага народа. Потому что любил ее безмерно. И был благороднейшим, честнейшим, порядочным и добрейшим человеком. Мой папочка, родной. Так вот, его послали в Кубинку. Мама решила его навестить. И поехала в эту Кубинку. Поскольку приехала она как жена, естественно, его из казармы забрали, дали им землянку. И они остались в этой землянке. Проходит ночь. Утром папа уходит. И буквально через несколько минут возвращается белый, как стена. И говорит: «Катя! Катя! Никого нет!» Оказывается, всех «под ружье». Ночью немец подошел совсем близко. Всех под ружье, а про него забыли. Он говорит: «Да я ж теперь буду дезертиром. Господи, что делать?» Она выпрыгивает из землянки, бегут они по совершенно пустому лагерю, подбегают к столовой. Там начальник столовой, какая-то еще там женщина. Они говорят: «Ну-ка сюда, быстро, давайте, сейчас придут раненые, срочно, давайте к плите!» Кате, маме моей: «Давай немедленно что-то готовь. Ты умеешь?» Она говорит: «Конечно». И, спохватившись, начинает варить в огромных котлах какую-то еду. Папа откуда-то волочит мешки с крупой, какую-то картошку. Они начинают быстро что-то готовить, потому что действительно через какое-то время подходят, подвозят раненых, уже гремит канонада, потом говорят: «Вам надо срочно отсюда эвакуироваться». Они их всех покормили, быстро стали грузить эту столовую в вагоны. «А как же у нас Рудик? Рудик на Тверском бульваре», – говорит мама. Ей дали машину. Она, как шальная, поехала в Москву. Собрала все, что там было, в какой-то тюк, который могла связать, вместе с Рудиком сели в полуторку, приехали. Их – в вагоны. И началась бомбежка. Папа притащил какой-то мешок. Мама говорит: «Что это такое?» Он отвечает: «Сахар кусковой. Это вам». И поезд поехал в Сибирь. Потом с поезда папу сняли, и он пошел на фронт, на передовую. И вот с этим мешком спасительным мама ехала до Новосибирска, куда была эвакуирована киностудия «Мосфильм». Там было у нее много друзей и знакомых из Москвы, и Лидочка Смирнова тоже. Они там снимались. А мама в то время была уже беременна. Лида ей: «Ты с ума сошла! Давай начинать сниматься. Зачем тебе это нужно? Надо немедленно сделать аборт. Немедленно. Ты что? Война! Петю забрали. Неизвестно, что будет». И мама в Новосибирске пошла к какой-то знахарке и, как она мне потом рассказывала, пришла в какую-то избу, к какой-то бабке. Какая-то стоит лавка огромная. Какие-то тазы. И вот эта бабка ей говорит: «Ну-ка, давай ложись». И моя мама вроде бы хочет сказать «да», и уже почти было согласилась, но потом вдруг вскакивает и говорит: «Нет, я не буду». Испугалась. Лида ее потом ругала. Сниматься она не стала. Села на поезд и поехала с Рудиком дальше. А киностудия «Мосфильм» осталась в Новосибирске. Лида осталась в Новосибирске. Стала сниматься дальше. А мама поехала вперед. И доехала через много-много городов вот в этот самый Барнаул. И вот Рудик и мешок с этим сахаром… все так же следовали за ней. Однажды она попробовала поднять мешок. Ей показалось, что он стал как будто немного легче, но с виду такой же огромный. И она все время думала, что у нее это то самое НЗ, которое, когда она сможет меня родить, будет тем, что спасет всех. Я не помню весь этот рассказ, но помню, что однажды, когда она полезла, чтобы достать сахар, там его не оказалось. Вместо сахара лежали какие-то тряпки.
Она как тигрица кинулась на моего братца, и стала кричать: «Ты что! Это ты?! Где сахар?!» Он сказал: «Мам, ну мам, ну не ругайся, мам, ну я ребятам раздал. Ну им так надо было. Так хотелось». Не знаю, дала ли она ему подзатыльник или нет, но я знаю стопроцентно, поскольку она была настолько сердечная и хлебосольная, что вся ее злость и все ее вопли кончились очень быстро. Потому что он – ее сын. Сахара не осталось. Но тем не менее, тем не менее мы все выжили и помогали людям. И этот закон жизни я усвоила с детства навсегда и для себя тоже. Потому что, конечно, у нас другое время, другая жизнь, но могу сказать точно: все равно я всегда стараюсь помогать людям. И если ты что-то отдаешь, тут же из-за поворота, из-за угла, помогают тебе. Конечно, это Бог, я понимаю, но помогает он через даже совсем и незнакомых людей, которые вдруг появляются в твоей жизни. Если ты даже не ждешь, или ждешь от своих родных, или каких-то близких или знакомых помощь, и не получаешь ее, вдруг встретится какой-то человек или вдруг возникнет какая-то необыкновенная ситуация, которая повернет твою судьбу, и помощь придет сверху. Через других людей и через другие руки. И это правило я каким-то образом получила по наследству от мамы, папы и своих близких. На всю дальнейшую жизнь.
Конечно, я не помню Барнаул, потому что мы оттуда сразу уехали, потому что немцы отступили от столицы. Мы вернулись в Москву, и оттуда, поскольку папа еще воевал, поехали в Воронеж. К старшему брату мамы, который был очень известным в городе человеком. Депутатом. Председателем горкома или – более точно – горсовета. То есть практически первым человеком в Воронеже. И много лет он там занимал эту должность. Петр Антонович Мирошниченко. Более того, вот совсем недавно, в этом году, звонит мне корреспондент воронежской газеты, просит дать интервью и присылает мне всю информацию о Петре Антоновиче, потому что я попросила: «Если можно, соберите про него материал, вроде мой родной дядя. Я его помню. Но я совсем мало о нем спрашивала у мамы. Мало о нем знала». И вдруг мне присылают вырезки из газет, где вся информация о нем. Безумно интересная судьба. Он был удивительно героический человек, который, когда немцы подходили к Воронежу и началась бомбежка, должен был переправить абсолютно всех: все заводы, весь партийный аппарат на ту сторону реки. И, что поразительно, пишут в одной из газет, что он всех отсылал, всех переправлял на пароме, на баржах, на чем угодно на другую сторону. Всех! Через мост на машинах. И на последней машине поехал сам. Об этом писали все газеты. Потом его наградили орденами и медалями, потому что он практически всех эвакуировал, переправился сам, а потом мост взорвали. И немцы остались на той стороне. Он был героем. Очень интересным человеком. Так вот он пригласил маму со мной и с братом приехать к ним.
Какой-то очень красивый дом или квартира, я не помню. Помню только огромную комнату. Светлую-светлую. Стоит большая-большая кровать. Вся в белых пуховых подушках. И, как в старинные времена, кружева на кровати внизу. Все белое, пушистое, как мне казалось, мягкое, очень красивое, и меня маленькой во все это опустили. Помыли и опустили, и укрыли. Мне было хорошо-хорошо. Была такая стеклянная дверь, и оттуда шел свет, и они там сидели в столовой – или пили чай, или разговаривали. И я блаженно заснула, а проснулась оттого, что лежу вся мокрая. Боже мой! Как сейчас помню. Я открыла глаза и поняла, что я просто описалась. И мне стало так стыдно и страшно, что я заплакала навзрыд, стала звать маму от стыда, оттого, что я, как мне казалось, взрослая девочка, и я себе такого никогда не позволяла, и тут в гостях, в этой потрясающей пуховой кровати… Прибежала мама. Она даже не успела поругаться – выбежала тетя Таня, жена дяди Пети. Сказала: «Ничего-ничего-ничего! Не обращай внимания. Это все ерунда-ерунда». Мама только хотела мне сказать: «Что ты наделала!» Но даже это она не успела сделать. Как-то этот инцидент был сглажен всеми, но на меня произвел сильнейшее впечатление. По сегодняшний день я помню чувство стыда. Как я могла такое совершить? Наверное, совсем еще была маленькая. А потом мы почему-то оказались под Воронежем, в селе под названием Хреновое. Ударение на «вое». Совсем недавно я давала интервью и написала «село Хреновое». Ну, естественно, не поставили ударение, а потом кто-то прочитал и сказал: «Ну ты даешь! Что же за село такое? Что ты так неприлично выражаешься. Вроде на тебя непохоже». Я говорю: «Да нет, почему?» Потом только поняла, вы уж поверьте мне, сто лет в обед и все равно плохо иногда соображаю. Но так оно и называется – Хреновое. Там рядом есть конный завод.
Наверное, это было уже после войны, потому что папа был с нами, он вернулся с фронта инвалидом, с туберкулезом легких. Мы все были напуганы и жили под дамокловым мечом из-за этой болезни, поскольку в Москве комната девять метров, у папы открытая форма, вечный кашель, отдельное полотенце, отдельные чашка, ложка, вилка, но все равно и мама переболела, и Рудик, а позже переболела все-таки и я. Но в тот период брат мамы предложил поехать именно в это село Хреновое. Папе – на кумыс, да и нам всем вроде как подышать и отъесться немножко, отпиться молочком. Мы поехали. У нас был маленький домик, была коза, потом какие-то куры. Потом был… Но это уже отдельный рассказ, под названием «Пинька». Естественно, огромная собака была, на которой я всегда ездила верхом, и лежала, распластавши руки, прямо на ней, как будто она моя подушка. Мы все обожали животных: и я, и мой брат, и мама с папой.
Папа ездил работать на конный завод, Рудька носился там на лошадях и наслаждался. Папа пил кумыс, я не знаю, пила ли я, но то, что я пила козье молоко – это точно. По сей день я его очень люблю. Наверное, все идет из детства.
Так вот, там, в этом Хреновом, со мной произошло несколько удивительных вещей. На всю жизнь осталось в памяти вот что: утро, папа идет на работу, я выхожу из домика, где мы жили, и провожаю его за калитку. А там был круг такой, как маленькая площадочка, и вот до этого места я должна была его проводить. Иду себе, иду, естественно, с папой за ручку, дальше он меня целует и говорит: «Я пошел. Возвращайся домой». И тут я вижу, что вокруг ходит очень высокий, очень красивый красного цвета петух и косит на меня глазом. Я была маленькая, мне казалось, что он практически моего роста. Он такой: «ко-ко-ко» – и кругами вокруг меня. Папа уходит. Я чуть-чуть трушу, но вида не подаю. И пытаюсь идти назад. Вероятно, мою трусость петух почувствовал. Вдруг со всего маху он взлетел и сел мне на голову. Размахивает крыльями, а своим когтем продирает мне кожу под глазом… У меня по сегодняшний день под левым глазом шрам.
Кровь льется. Я поднимаю руку, чтобы его скинуть. Он царапает мне палец. И на пальце моем указательном шрам. Я визжу. Он слетает. Папа бежит обратно. Крик-шум-гам. Меня в охапку. Выбегает мама. И вот дальше меня куда-то несут, бегут в какую-то поликлинику. Слава Богу, что глаз не выколол. Слава Богу, что только шпорой зацепил. Но тем не менее шрам так и остался на всю жизнь. После этого говорили: «Ну, Мирошниченко клюнул петух».
Потом, правда, в знак извинения соседи зарезали этого петуха и передали нам. Но никто из нас его есть не мог. Так и осталась на всю жизнь память, что не надо никогда бояться животных. Потому что они, наверное, это чувствуют. Позже я в этом много раз убеждалась.
Что еще из Хренового? Замечательные воспоминания. Однажды мы пришли из леса, я и мама. Ягоды, что ли, собирали. Входим, и вдруг я слышу – в нашей печке что-то шуршит. Шуршит-шуршит. Мама открывает. О Боже! Оттуда выползает ни больше ни меньше – птица. И не просто птица, а большая птица. И мама говорит, что это орел. Только одно крыло у него сломано. Конечно, прибегает Рудик. Мама спрашивает: «Что это?» Он говорит: «Ну, мам, мы ходили по лесу, подобрали. Там убили орла, а это маленький птенец у него остался. Видишь, он со сломанным крылом, упал из гнезда, что нам делать? Я его забрал и принес. Давай его выхаживать. А, мам?» Вот так поселился у нас маленький орленок. Его прозвали Пинька. Потому что сначала мама, естественно, ему завязала крыло, он взлетать не мог. Мы его стали кормить. Он вместе с нашими курами ходил, клевал какое-то там зерно. И всегда на горе, где птицы ходили, вместе со всеми ходил этот маленький орленочек. Ходил себе, ходил, потом подрос, крыло у него выровнялось. И он однажды взлетел, и пролетел целый круг. Все думали, что он улетел. Но не тут-то было. Он полетал-полетал, и обратно с каким-то совершенно потрясающим таким «пинь-пинь-пинь-пинь» криком стал планировать и приземлился на эту гору, где все другие птицы. Они сначала испугались, но потом к этому привыкли, потому что он и дальше так летал, а потом обратно возвращался. И еще при этом, простите, он странным образом ходил в туалет – как-то так выстреливал! И если кто-то попадался сзади, то все это летело на него, будь это собака или курица, кто-то из нас. Поэтому мы уже все знали и уходили в другую сторону. Но это он делал от восторга и от радости бытия.
И так мы безумно дружно жили. И во всем селе Хреновое знали, что здесь живут некие Катя, Петя, двое детей и орел. Он был достопримечательностью всего села. Пинька улетал и к вечеру всегда возвращался.
Там недалеко был санаторий, и в этом санатории среди отдыхающих были охотники. И вот однажды вышли они с ружьем и видят: летит низко, с огромными крыльями красавец орел, спускается вниз. Они подумали, что вот, наконец, добыча. Мама стоит внизу, ждет его. Он «пинь-пинь», выстрел, и этот «пинь-пинь» на эту нашу горку падает и умирает. С той поры я ненавижу охотников и вообще охоту. Потому что для меня это всегда убийство. И сколько бы мне ни рассказывали, что это нужно, что необходимо кого-то отстреливать, а кому-то нужно просто потешить свой азарт, свой темперамент, я этого не люблю. Они мне все не нравятся. Ужасно было грустно. И хоронили его всем селом. Удивительно, вот люди в чем-то бывают жестоки, а в чем-то удивительно сентиментальны. Уж, казалось бы, деревенские люди, режут скотину, достаточно просто ко всему живому относятся. Но вот к смерти Пиньки отнеслись совершенно по-другому. Потому что это был прирученный дикий зверь, хищник, который на добро людское отвечал добром. Он не рвал и не воровал кур, никого не убивал, потому что его здесь вырастили. И странно, он с такой нежностью относился к людям, его все гладили, он был ручной, никого даже не цапнул, не царапнул. Он был свой. Пинька и Пинька. И так вдруг незаслуженно и неожиданно был убит. Грустно.
И еще была очень странная история. У нас была коза, которую мама моя доила. Представляете, артистка, с холеными руками, москвичка. Ее старшая сестра, тетя Ася, закончила пансион благородных девиц. Я по сегодняшний день помню, как она, уже позже, приходила к нам на Тверской бульвар в шляпке с вуалеточкой и в черных сетчатых перчаточках (я теперь в таких играю Аркадину в «Чайке»). И вот она приходила в эту нашу маленькую комнатку на бульваре. Мама моя, естественно, давала белые салфетки, накрахмаленные. Никто не умеет крахмалить салфетки, как это делала мама. Это была какая-то закваска, с начала прошлого века. Белоснежные, выбеленные салфетки, плотные такие, твердые, отглаженные так, что они стояли всегда. Это было очень красиво. И мама всегда тетю Асю принимала с этими салфеточками. Тетя Ася была верхом интеллигентности, скромности и благородства, и мамулька моя из этой же породы. И она доила козу! Чтобы у нас было козье молоко. Вот однажды тащит мама эту козу, а та упирается. Ну упирается, ну ни под каким видом не идет, как будто нервничает и боится. Рудька ее силой, папа силой, не понимали, что такое? А я вижу, как по углу дома ползет нечто черное, скользкое, страшное, на мой взгляд, и извивается. Естественно, вопль, я кричу на все село. Все сбегаются. Боже мой, я-то думала, что это змея, но мне сказали, что это уж, а может, действительно была змея. Короче, эта змея (или этот уж), вероятно, пристрастилась к нашей козе и пила у нее молоко. Вот ужас. Что испытывала наша коза! Поэтому ее и загнать-то не могли. Что сделали с этим ужом, я не знаю – меня увели, но у нашей бедной козы пропало молоко, и какое-то долгое время его просто не было от ужаса. Я с детства панически боюсь и не люблю никаких змей, ужей, всего того, что ползет. До такой степени, что если я по телевизору вижу змею, у меня просто мурашки по телу, холодок, и я испытываю какое-то внутреннее содрогание. Вот какой урок, дорогие мои читатели.
Все идет из детства. Все наши страхи, все привычки, вообще, наверное, характер рождается с нами. Как-то кристаллизуется с детства, потому что все, что я вижу в себе сегодня, скажем, любовь к животным, любовь к природе, но достаточно, знаете, такая отдаленная – все-таки я совершенно не сельский, а городской человек. Поэтому для меня природа – это чудо. Я на нее смотрю, как на чудо. Мне все это очень нравится, но я достаточно далека от нее. Ко всему живому, всему, что существует, огромный интерес и огромная жалость и нежность. А к людям – невероятная открытость, симпатия и доверие. Они мне все очень нравятся, потому что в жизни мне попадались, как правило, очень хорошие люди. Я даже не могу вспомнить плохих. Искренне вам говорю – огромное количество прекрасных людей, не знаю, почему, но такое у меня восприятие было и осталось на всю жизнь. И мне очень хочется этим с вами поделиться. Потому что каждый раз, открывая для себя нового человека, пришедшего на встречу с тобой, на работу с тобой, просто в знакомстве с тобой, я сразу же вижу только то хорошее, чем человек мне открывается. А все остальное как-то я стараюсь или не замечать, или мгновенно прощаю. Потому что я ценю человека за все то хорошее, что в нем есть.
Давайте вернемся к началу моего рассказа. XXI век. Лето. 2008 год. 30-й Международный кинофестиваль. Тут же вспоминается, что для меня вообще этот кинофестиваль. Я была много раз на нем. Просто как гость, как член делегации. Ну это было и престижно и красиво. Очень интересно. Особенно первые кинофестивали, когда приезжало очень много иностранных звезд, режиссуры, прессы, был какой-то оазис международной культуры. Шум-гам вокруг, все закрыто, запрещено, проезда нет, прохода нет, специальные пропуска, билеты, если ты член делегации. И все это было в концертном зале «Россия», на Красной площади. Сегодня вот едешь по центру, «России» уже нет, только заборы и пустая земля, которая помнит и «Аллею звезд», которую мы наблюдали каждый раз год за годом, когда какую-то «закладывали» звезду. Сколько вокруг этого было волнений. Съемок, песен.
А теперь и фестиваль проходит не там. Сейчас красная дорожка к кинотеатру «Пушкинский». А я сразу вспоминаю 8-й кинофестиваль, который проходил в 73-м году, и в конкурсной программе участвовал фильм «Это сладкое слово Свобода», где у меня главная женская роль Марии. Две серии. Режиссер Витаутас Жалакявичюс. И знаете, это совершенно другой фестиваль. Для меня. Потому что там не просто интерес к советскому кино, а конкретно ко мне. Потому что у меня, без остановки, фото-, как сейчас модно говорить, сессии, пресс-конференции, интервью, съемки, обложек тьма во всех журналах разных стран. Что-то у меня сохранилось, что-то истлело, потому что прошло очень много лет. Где-то в подвале валяется, как макулатура, вся эта память прошлых лет.
И вот наконец завершение. Закрытие кинофестиваля, и вручают первый приз фильму «Это сладкое слово Свобода». Естественно, выходит вся съемочная группа во главе с Жалакявичюсом: я, Адомайтис, Будрайтис, Родион Нахапетов. Это было невероятно торжественно. К этому вечеру я сшила себе новый туалет. В те годы найти что-то было очень трудно. Я, естественно, одевалась в то время у Славы Зайцева. У меня было очень много от него туалетов. Поскольку фигура позволяла, я просто брала у него модели. Конечно, что-то он давал мне напрокат, а что-то я покупала. По сегодняшним меркам – это низкая цена, но по тем временам – это было достаточно дорого, но очень красиво. А вот к тому фестивалю мне хотелось что-то такое совсем оригинальное.
Из одного журнала просто «слизала» фасон, нашла один отрез потрясающего бордового бархата, кажется, я привезла из-за границы, и к нему потрясающую такую тесьму – прямо золото с вишней, вышитую ленту, очень небольшой кусок, фактически она была на шее – хомутом, а дальше углом, «молния» сзади. Спина открыта. Очень красиво. Только закончились съемки фильма «Это сладкое слово Свобода», поэтому волосы у меня в то время были черные, длинные. Вообще какая-то была совершенно другая.
Прошли годы. Сегодня, когда я иду на этот фестиваль, конечно, я вспоминаю тот, где мне вручали первый приз. Но в то же время существуют нежность и радость от того, что этот фестиваль все еще есть, пусть даже теперь он совсем другой. Потому что в этом я вижу продолжение.
Сегодняшний день – это XXI век. 2008 год. Снимали обо мне фильм. Вроде бы какие-то юбилейные даты. Всем интересно прошлое. И я пробую из прошлого выудить все то, что вспоминается сейчас.
На банкете сегодняшнего фестиваля, в первый день открытия, я вижу Леонида Каневского и сажусь за один столик с ним и его супругой. Я задаю наивный вопрос: «Ленечка, а ты там еще живешь, в Израиле, или здесь?» Он говорит: «Я давно здесь. Я бываю там и тут. Уже много снимаю здесь. Практически на две страны». А жена говорит: «А я вас видела, мы с вами знакомы, мы виделись с вами в Тель-Авиве». Я говорю: «Конечно, помню. Встречались. В каком-то магазинчике. На центральной улице». Естественно, тут же вспоминаю, почему я там была, что я там делала. Конечно, воспоминания об Израиле связаны с моим бывшим гражданским мужем Владимиром и детской дружбой с Виктошей Михоэлс.
Я стараюсь не рассказывать про свою личную жизнь, потому что все эксплуатируют то, что кажется им интересным, а в то же время все то, что касается тебя лично, твоей любви, твоих драм, должно все-таки оставаться между двумя людьми, которые встретились, полюбили и почему-то расстались. А вот почему, это уже их вопрос, а не предмет для обсуждения, как мне кажется, многомиллионной аудитории. Поэтому я всегда ухожу от этих вопросов журналистов и стараюсь как можно меньше давать информации. Но есть вещи, которые уже вне взаимоотношений, поэтому могу сказать: Володя уехал жить в Израиль. Потому что ему это было очень важно и нужно, многое не устраивало его здесь не с политической или общественной точки зрения, а в основном только из-за личной какой-то внутренней неустроенности и желания самосовершенствоваться и стать кем-то лучшим, чем он мог быть здесь.
Я несколько раз туда летала, просто в гости, как туристка, один раз даже с концертами, ну, как-то морально его поддержать и посмотреть, что там вокруг.
И вот ведь удивительно, как все взаимосвязано. Почему я все сейчас вспоминаю? Только потому, что в детстве на Тверском бульваре в маленький дворик-каре выходило окно нашей квартиры. А слева было окно квартиры, где жили замечательные, уникальные люди по фамилии Михоэлс. Он был совершенно замечательный актер, и его родные находились в этой квартире. Две сестры – Наташа и Нина. И дочка Наташи – Виктоша, которая всегда наблюдала из окошка, как я играю в «классики», которые я рисовала мелом, и прыгала одна во дворе. Мне было позволено, а она не выходила. Ей запрещали выходить во двор. Тогда я не знала, почему. Только потом, уже встретившись с ней в Израиле, узнала. Так вот, Виктоша сидела у окна, иногда его открывала, и мы переговаривались. Так и длилась наша дружба детская.
Наши судьбы разошлись, я прожила на Тверском бульваре до 1957 года, потом заболела туберкулезом, меня послали лечиться в санаторий «Лосиноостровский». И там я семь месяцев лежала, лечилась и выздоровела, но уже не вернулась на Тверской бульвар – нам дали новую квартиру на Ленинском проспекте, и я заканчивала 7-й, 8-й и 9-й классы уже там.
Позже, когда я уже выросла и у меня была уже своя взрослая жизнь, я где-то услышала, что Михоэлсы уехали в Израиль. И однажды, прилетев в Тель-Авив, я решила узнать, где они. Можно ли их разыскать? Страна маленькая, город небольшой. А фамилия знаменитая. Мне тут же дали телефон. Я позвонила, и как будто мы не расставались, знаете. Я сказала: «Это Ира Мирошниченко». – «Ой, Ириш, привет, ты где, приходи к нам. Заезжай к нам». И все.
Вот ведь московская традиция. Вот что такое Москва того времени, послевоенного. Вот что такое дворы того времени. Тогда все жили одной семьей. Вне зависимости от национальности, социальных слоев, от профессий. Например, под нами жил дядя Ваня, дворник-татарин, который половину букв не выговаривал. Но я всю жизнь помню, как он выходил рано утром, надевал белые нарукавники, огромный фартук, какую-то бляху и поливал двор и тротуар, а мы все вокруг бегали: «Дядя Ваня, дядя Ваня, полей нас!» И он нас всех обливал, мы в школу бежали радостные, все было чисто вымыто, красиво, и дядя Ваня такой добрый.
Мама пекла пироги, и первую целую кулебяку обязательно делила на куски. Кусок шел, естественно, к Михоэлсам, вернее, Нине с Виктошей, наверх – Наташе. Над нами жил совершенно потрясающий доктор Левин, и ему, и дяде Ване вниз, в подвал. Вот это все раздавалось, разносилось. Плюшки, пироги пеклись, и на весь маленький дворик распространялся аромат. И все знали, что Катя печет. На следующей неделе пекли в другой квартире. И точно так же раздавали. Все это было естественно. У кого-то беда, кто-то плачет, все знают, все слышат, все понимают, почему.
Скажем, вернулась из ссылки вдова актера Зускина, который жил тоже наверху. Из театра Михоэлса, которого тогда убили. И мы видели, как они возвращались. Я как сейчас помню, мама говорит: «Ой, Зускина вернулась с дочкой». Дочку звали Аллочка, и она шла в такой беретке с золотыми длинными косами. И лицо у нее было очень красивое, белое, чистое. И мама такая же. Худенькие, измученные. Они входили во двор, а жильцы из всех окон вылезли. Все их встречали. И какая-то нота тревоги и радости, и в то же время какой-то беды, вдруг повисла. Хотя время было уже другое. И строй другой. И вообще все другое. Они вернулись из прошлого. И все их знали.
А муж Наташи Михоэлс, композитор Вайнберг, который жил на пятом этаже над нами, сочинял какую-то фантастическую музыку. Все говорили, что он войдет в историю, потому что пишет какую-то красивую симфонию. И действительно, ее премьеры были во всех залах консерватории. Но тогда мне казалось, что это какой-то ужас. Грохот. Непонятное нечто, которое громыхало на весь двор. Но все молчали, потому что понимали, что Вайнберг пишет уникальную музыку.
После того телефонного разговора в Тель-Авиве я жила несколько дней у них. В маленькой чудной двухкомнатной квартире Нины, и такая же двухкомнатная квартира у Наташи. Они рядом жили. У них был потрясающий серый кот. А Виктошка модная такая вся, вечно занята – журналистка, работающая в центральной газете, очень известная. И сейчас, я думаю, все такая же, журналистка, известная в тель-авивской прессе. И конечно, гордо носящая фамилию Михоэлс. Как национальное достояние этой страны. А когда-то она жила в нашей Москве, на Тверском бульваре.
Они меня тогда очень тепло принимали! Вот это детство, это московская закалка, это московская элитарная интеллигенция, и хлебосольная, сердечная, очень дружелюбная атмосфера, которая могла быть только в то время в Москве. Потом она переселилась к ним туда, в Израиль. Это было безумно приятно. Хотя мы не виделись столько лет. А потом опять нас жизнь развела.
Все пройдет. Пройдет и это. Это действительно так. У нас уже совершенно разная жизнь, и она, может, по-своему для каждого из нас счастливая, но был общий период в той стране.
Но, конечно, с Израилем связано незабываемое воспоминание о внутреннем потрясении, которое я испытала, когда оказалась в Иерусалиме, у Стены Плача. Никто меня там не узнавал, я закуталась платочком, и в щелочку, где были тысячи записок, втыкала и свою записочку с просьбой к Нему. А чуть позже я вошла наконец в тот самый храм и прикоснулась к той самой подлинной истории и истокам нашей религии, Гробу Господню. Но перед этим, пока меня везли к этому храму, мы ехали с делегацией и с экскурсоводом мимо другого храма. Он уже закрывался на перерыв, но я почему-то спросила: «Нельзя ли войти? Что это за храм?» – «Да там уже сейчас перерыв, он уже закрывается. Ну давайте попробуем». И мы подошли. О Боже! Это храм Марии Магдалины. И я развела руки и сказала: «Мария, я к тебе пришла, актриса Ирина Мирошниченко, которая сыграла тебя в фильме Тарковского “Андрей Рублев”. Актриса, которая ничего не знала про тебя».
И только Тарковский, утвердив меня на эту роль, гуляя со мной по заснеженному Владимиру (мы шли вдоль реки по снежной тропинке, которую нам расчистили для завтрашних съемок – мы должны были идти крестным ходом на эту гору, на эту Голгофу зимнюю), рассказывал, как он видит эту сцену, как он будет ее снимать и что там, и кто такая Мария Магдалина. Он рассказывал мне, закончившей школу-студию МХАТ, молодой начинающей актрисе, абсолютно ничего не знающей про нашу религию, потому что нигде это нельзя было прочитать, Библия не продавалась. Я только знала из рассказов мамы, что есть Бог, что есть Иисус Христос, что есть Мать Мария. Наверное, я слышала, что существовала некая вторая Мария. Но кто она? Что она? Ее судьбу, ее историю я не знала. Это все рассказал мне Тарковский. Более того, он снял кинопробу, фотопробу, на меня надели парик с длинными волосами, до полу практически. И я в этом парике, в этих волосах плакала трое суток, проливала слезы у ног Христа и вообще видела все это Распятие.
Это очень красиво снималось. Очень эмоционально, и мне была очень дорога роль. Вот, представьте себе, что через столько лет я оказалась в храме в ее честь. Я села на ступеньки, не могла войти. И сердце колотилось. Как интересно, как все в жизни переплетено. Вот уж никогда не думала, что я, девчонкой сыгравшая этот исторический, абсолютно какой-то чужеродный для меня персонаж, сделанный на экране из моего тела, из моей плоти, из моих глаз, из моего лица и из моих эмоций, из моих слез, из моих страданий, которые были совершенно в другом веке, в другом году, войду в этот храм, и с огромной нежностью, как к чему-то очень близкому и родному, подойду к алтарю. Поэтому для меня эта страна вся сплетена из слез, из эмоций, из ощущений и счастья, открытия для себя религиозных реликвий, историй и прикосновений к ним. Из каких-то моих личных переживаний, страданий и потери близкого человека, из знакомства и заново открытия для себя друзей детства, и чего-то родного и близкого, идущего с московской улицы, с Тверского бульвара, от московской культуры, от московской интеллигенции. Из огромного количества зрителей и почитателей, которые меня узнавали, брали автографы, спрашивали про Москву, слушали рассказы, стихи и песни в моем исполнении. Приходили на мои концерты. Это было невероятно и интересно, и как-то так все переплетено, это яркая страница, которая осталась в моем сердце и моей памяти.
А сейчас хочу рассказать о Тарковском. Представьте, Школа-студия МХАТ. Я – студентка этой школы. Уже живу не с мамой. Уже вышла замуж. Мой муж – писатель Михаил Шатров. Живем на «Аэропорте». Не снимаюсь нигде – уже имела опыт и получила по затылку как следует, потому что на первом курсе я рискнула и снялась в маленьком эпизоде в фильме «Я шагаю по Москве». Сыграла старшую сестру Никиты Михалкова. Позже на том же «Аэропорте» я шла как-то по своей улице домой. Навстречу мне – Андрей Кончаловский. Посмотрел, хитро улыбнулся и сказал: «Я вас знаю, вы моего брата в фильме назвали “идиот”. Правильно сделали».
А через какое-то время он меня пригласил на пробы фильма «Дядя Ваня». И началась для меня совершенно другая жизнь. В творчестве, в искусстве, в кино. И родился уникальный совершенно фильм, и о нем я буду говорить особенно, потому что это одна из самых лучших, на мой взгляд, работ в кино (не только моих, а всей команды) и, прежде всего, одна из лучших работ уникального режиссера Андрея Кончаловского. По пьесе еще более уникального Антона Павловича Чехова, который написал великое произведение «Дядя Ваня».
Так вот, в школе-студии, в конце первого курса, когда наконец фильм «Я шагаю по Москве» вышел на экраны, я однажды прихожу, и меня вызывают в деканат. Оказывается, я нарушила правила школы-студии, разве я не знала, что нельзя? Отвечаю: «Знала». – «А почему все-таки?» – «А потому, что хотела». – «А вот теперь значит, отчислена». И все. Я рыдаю. Прихожу в нашу аудиторию, все мои сокурсники спрашивают: «Ириш, ты чего?» А я плачу навзрыд. Все меня понимали. Но тут же собрали собрание нашего курса, на котором меня клеймили позором. Я понимала, они хотели сказать: «Держись, мы с тобой». Но при этом говорили: «Это безобразие, это недопустимо, строгий выговор, строгий, но не отчислять. Кто “за”?» И все поднимают одновременно руки, чтоб только не отчислить, но суперстрогий выговор с занесением и без занесения, взгреть по полной программе, но только оставить. Меня оставили. По затылку я получила. Плакала, говорила, что больше никогда не буду. И действительно, видит бог, ходили по коридорам за мной многие. Делалось много фотопроб и много предложений. Но я говорила: «Нет, только после окончания. Нет-нет, после окончания».
Когда я еще была студенткой первого курса, мы жили достаточно бедно, но мама давала мне рубль на то, чтобы днем поесть. Я уезжала очень рано, занятия шли с девяти. Перерыв был с двенадцати до часу, потом лекции, потом опять с шести до семи перерыв, а потом с семи до десяти опять занятия профессиональные. Репетировали, что-нибудь делали, вне плана. Я очень много работала и, конечно, безумно уставала. Вот мне мама и давала рубль.
По утрам я бежала, опаздывая, на автобус, как сейчас помню, на Университетском проспекте, углу Ленинского, но в него забивалось столько народу, что я не могла воткнуться в этот кошмар и голосовала. Останавливалось такси, которое везло меня до центра, я, жутко нервничая, потому что у меня в кармане рубль, а такси 90 копеек, говорила: «Стоп!» Получала эти 10 копеек сдачи, выпрыгивала, но, как правило, это было около Манежной, очень близко от школы-студии. И оставались 10 копеек.
На эти 10 копеек мы вместе с Валюшкой Малявиной забегали рядом в пельменную, съедали на 5 копеек пельменей, а на 5 копеек или кофе, или какао. Это на весь день. И было даже очень ничего себе. Как-то хватало.
А тогда, когда я все-таки не ехала на такси, у меня был целый рубль. На этот рубль я очень любила ходить напротив в кафе «Артистик», там можно было красиво пообедать, съесть бульон или какую-нибудь курочку и что-нибудь вкусненькое. А в конце давали замечательно сваренный кофе. Я кайфовала и блаженно себя чувствовала актрисой, будущей пижонкой Ириной Мирошниченко.
Но это я себе позволяла пижонить, когда была на иждивении у мамы. Когда же я перешла на иждивение супруга, писателя Шатрова, и у меня было уже чуть-чуть побольше чем рубль, то позволяла себе невероятную роскошь. Я шла в кафе «Националь», могла себе заказать что-нибудь, а больше всего на свете я любила заказывать кофе и какой-нибудь сумасшедший десерт или пирожное, которое в «Национале» готовилось потрясающе. Почему «Националь»? А потому что это центр Москвы, потому что за окном Кремль, потому что мама мне рассказывала, как они студентами очень любили ходить в «Националь» и «Метрополь». И именно там тратили все свои заработанные после «елок» в Колонном зале деньги, потому что там самая вкусная еда, самая цивильная, самая красивая, и потрясающий старинный интерьер.
И вот однажды, придя в перерыве между лекциями туда на час, я села… Пью себе кофе, ем пирожное, надо сказать, что кафе достаточно пустое, оно было очень дорогое, очень элитное, там мало народу. И за одним столиком сидит молодой человек и, не отрывая глаз, на меня смотрит. Я думаю – что это он на меня уставился? И делаю вид, что я вообще его не замечаю, смотрю в будущее и в окошко. Выпила кофе, съела пирожное, расплатилась с официантом. Он смотрит. Я, фыркнув, гордо встала и ушла. На следующее утро звонок. «Ирина, пожалуйста, приезжайте на “Мосфильм”, вас хочет увидеть режиссер Андрей Тарковский. Он начинает снимать фильм “Андрей Рублев”».
Приезжаю на «Мосфильм», вхожу в кабинет и вижу того молодого человека. Он говорит: «Вы меня узнаете?» Я говорю: «Конечно, вы на меня вчера смотрели». Он говорит: «Да, и я увидел, что у вас, как мне кажется, очень иконописное лицо. Давайте попробуем?» Я говорю: «Давайте». Меня тут же отвели в гримерную, сделали грим, надели парик, чуть-чуть рассказали, кто и какая я должна быть, получились фотографии. После этого меня утвердили на роль Марии Магдалины.