Франсиско Аяла Рассказ Мопассана

«Порой жизнь сама преподносит нам готовые сюжеты, остается лишь придать им соответствующую форму; форма эта – не что иное, как индивидуальный стиль писателя, который из множества мелких событий своего времени избрал несколько наиболее близких собственному восприятию и оттачивал на них перо, пока не сформировался особый почерк или же стиль, являющийся на самом деле обычным и привычным присвоением чужого опыта. И вот когда вы имеете счастье – или, точнее, несчастье – в повседневной жизни самолично столкнуться с таким вот соблазнительным готовым сюжетом – как быть? Обратиться к нему еще раз с помощью стилевой обработки, исказив и изменив форму, наиболее ему подходящую, но, увы, „найденную“ другим писателем? Или же впасть в грех pastiche[1], понадеявшись, что повествование так или иначе будет носить отпечаток вашей индивидуальности? Наверное, самым разумным было бы вовсе отказаться от этого сюжета, так как он уже был использован таким-то автором (пусть даже рассказ затерялся среди неизданных рукописей), и лишь взирать на него с некоторой досадой, подобно тому как бедняк взирает на состояние богача, не успевшего при жизни распорядиться своим имением и умершего, не составив завещания». Наш почтенный друг улыбнулся, весьма довольный произнесенным монологом; затем отхлебнул из кружки с пивом, затянулся трубкой и приготовился продолжать; все сказанное выше было только вступлением. «Такие „готовые“ сюжеты – сущее наказание. Однажды мне пришлось порядком помучиться с темой, „принадлежащей“ Генри Джеймсу, и могу с уверенностью сказать, что хваленая разница между „сырым“ и уже обработанным жизненным материалом – чистейшая выдумка. Я взял за основу реальные события, но, в сущности, они или уже были рассказом Генри Джеймса, или же не имели никакого смысла. Как ни старался я ввести современные детали и обстоятельства, о которых Джеймс и понятия не имел, рассказ все равно оставался его собственностью…»

Он снова сделал паузу, на этот раз довольно значительную, повертел в руках трубку и, убедившись в нашем глубочайшем внимании, продолжал тоном несколько более сдержанным: «Ну так вот, дело в том, что я снова столкнулся с той же проблемой, только теперь случай произошел со мной самим, а рассказ принадлежит Мопассану». Затем он уточнил, что непосредственного участия в событиях не принимал, а был всего лишь свидетелем, и, повременив еще немного, соизволил наконец поведать нам все.

«Вы, конечно же, – начал наш знаменитый друг, – знакомы с великим Антуньей, одним из самых светлых умов, всеми признанным и почитаемым, поистине выдающейся личностью». – (Довольно! Речь шла не о ком ином, как об Антунье. Уже одно это могло придать истории остроту и интерес – независимо от ее содержания. Разумеется, мы его знали, как же иначе; Антунью знали буквально все, правда, восхищались им немного на расстоянии, поскольку он сам – и это делало его личность еще более привлекательной для нас, молодых, хотя некоторые скептики утверждали, будто такое поведение – всего лишь хитроумная уловка, – он сам сохранял дистанцию, вел жизнь уединенную, словно скрытую за дымовой завесой; во всяком случае, Антунья относился к собственной персоне с чрезвычайной бережностью, граничащей со скаредностью. Кто же его не знал! Так продолжим наш рассказ.) – «Всем известно, что мне выпала честь быть другом этого удивительного человека с тех давних пор, когда мы, подобно вам, робко вступили на литературную стезю и, имея разные цели и интересы, устремились к писательскому будущему, которое нам предрекали. И предсказания не замедлили сбыться, по крайней мере относительно моей скромной особы… Именно сей многолетней дружбе я обязан редкостной привилегией изредка прикасаться к уединенной жизни Антуньи, со времен нашей юности, а особенно после женитьбы философа ставшей еще более скрытой от чужих глаз; я получил право, пусть украдкой, изредка проникать в ее тайники. Женитьба эта, несомненно, сильно повлияла на характер Антуньи и, конечно же, тесно связана с эпизодом, который я собираюсь вам поведать… Господа, умоляю вас: никогда не впадайте в широко распространенное заблуждение и не относитесь пренебрежительно к обыденной стороне жизни выдающихся личностей. Само собой разумеется, рутина будней искажает и придает некий комический оттенок благородному облику героев, представляя этот облик в свете тем более ложном, что неизменно тщится выдать себя за единственную и неоспоримую истину. Да, разительный контраст между размышлениями Сократа и тоном его пререканий с Ксантиппой неизменно создает благоприятную почву для шуток в духе Аристофана. Но разве нельзя допустить мысль, что есть нечто трогательное и даже загадочное в покорности Сократа низменной доле, в том, как трезво он осознает свое падение, одновременно отвергая множество блестящих возможностей творить и жить совершенно иначе?»

Знаменитый писатель оставил свой вопрос без ответа и продолжал: «Все вы знаете Антунью, но, вероятно, не знаете его жену. А если кто незнаком и с самим Антуньей, прошу выслушать меня. Вне всякого сомнения, вы много раз видели этого загадочного человека. Выходя из концертного зала или же из Академии наук и художеств, он мимоходом бросает несколько слов, какое-нибудь туманное суждение (понимайте сами как знаете!) и приоткрывает завесу над тайнами бытия, но тут же отказывается – очень вежливо, но решительно – продолжать и оставляет вас изумленными, жаждущими причаститься его познаний, восхищенными потрясающей nonchalance[2], которая в менее категоричной и оттого в менее отталкивающей форме повторяет цинизм Диогена… Я отнюдь не претендую воссоздать облик Антуньи более достоверно, чем это могли бы сделать его соседи, люди простые, чуждые всяких интеллектуальных мудрствований; для них сеньор Антунья всего лишь несчастный муж злой жены, занятый исключительно добычей различных продовольственных припасов, по уши загруженный прочими домашними делами, в общем, настоящий Хуан Ланас, способный лишь иногда ответить иронической улыбкой на злобные, недостойные выпады супруги; бедный сеньор, он заслуживает только сочувствия. С другой стороны, мне всегда хотелось стать на место Ксантиппы, чтобы найти оправдание и для нее. Эта женщина вовсе не такое уж исчадие ада, каким, по глазам вижу, вы ее себе представляете. Нет, перед нами вовсе не феноменальный образчик воинствующей глупости. Супруга Антуньи прекрасно отдает себе отчет в достоинствах своего мужа; постоянные издевательства, которым она его подвергает, как это ни парадоксально, свидетельствуют о своеобразном признании высоких заслуг философа. Но…

Что ухитрился найти наш добрый мыслитель в сухой и неласковой девице? Ведь она с неизменным, можно сказать, с ослиным упрямством отвергала все ухищрения, на которые он шел, отважившись наконец просить ее руки. Никто не в состоянии этого понять; возможно, Антунью привлекло крупное белое тело; возможно, утонченного философа притягивала ее цельная, упрямая натура ослицы… Так или иначе, несколько раз брезгливо обнюхав изящный букетик любовных притязаний Антуньи, она наконец-то его распробовала и двинулась под венец. Мне всегда нравилось ставить себя на место других, и я понимаю, сколь невыносимым может быть союз с личностью типа Антуньи. Вы знаете, что для него талант – это не свойство, которое можно иметь или не иметь, как, например, музыкальный слух; нельзя сказать, что он обладает талантом, как, например, его жена – роскошными широченными бедрами. Пожалуй даже, конкретного, осязаемого таланта Антунья лишен (ибо какую книгу он написал, каким произведением потряс человечество?) или же по крайней мере может похвастаться отнюдь не блестящими способностями, с которыми она все же не в состоянии соперничать, хотя совсем не глупа. То, что мы называем талантом Антуньи, – это некое субъективное и почти не выразимое словами качество, некие флюиды, исходящие от его существа, некие удивительные свойства его обаяния.

Но, конечно, такое обаяние, щедро раздаваемое всем, должно быть просто невыносимо – что вполне понятно – для той, которая, разделяя с Антуньей хлеб и ложе, чувствует себя обойденной таинственным даром супруга; она понимает, что ее только терпят рядом, отводя роль женщины великого человека. Наша Юнона гневается, и, дабы умилостивить богиню и добиться, чтобы, покинув темный угол, она осчастливила его своим благорасположением, пусть даже мимолетным и брюзгливым, Антунья готов на все. На какие унижения не согласится он, на какие самнитские пытки! Какие лишения во имя такой цели не покажутся ему выносимыми и даже сладостными! Его существование превратится скоро в сплошную оборону, ведь если «за тайное оскорбление полагается тайная месть», то как же могут удовлетворить ревнивую гарпию скрытые от людских глаз победы, если обидное превосходство мужа столь очевидно всем? Только вытащив на свет божий грязное белье великого человека, размахивая его кальсонами, на всех углах крича о его ничтожестве, найдет она утешение от горького сознания чужого превосходства, основанного не на конкретных заслугах, а на какой-то непонятной милости божией…

Вам, конечно же, все это неизвестно, но соседи супругов Антунья могут подтвердить, как он неуклюже суетится, подобно ученой собачонке, торопясь вызвать смех публики, прежде чем дрессировщица щелкнет кнутом. Да, друзья, Антунья с наслаждением паясничает и вытворяет нелепейшие фокусы и строит из себя рассеянного чудака философа, лишь бы успокоить уязвленное самолюбие богини! Увы, напрасная жертва! Можно изображать шута и победить именно своим шутовством. Клоунада будет свидетельствовать о торжестве разума, в котором тоже можно обрести радость. Антунья, кажется) и вправду черпает тайное удовольствие, и притом немалое, в своем унижении. Но здесь я предпочел бы воздержаться от каких бы то ни было предположений. В подобных вопросах опасно или по крайней мере легко ошибиться; да мне и не по душе копаться в них.

Множество раз я, и не только я один, спрашивал себя и других, какого черта зарывает Антунья в землю талант, данный ему богом. Весьма заманчиво объяснить это крушением жизненных планов или свалить вину на новоявленную Ксантиппу. Ясно одно – он не сдержал обещания, данного человечеству самим фактом своего существования, не оправдал надежд, возлагавшихся на него в молодости. Попусту расточают себя, говорим мы о распутниках. Но разве можно представить худшее расточительство, чем бесцельное прозябание Антуньи, который целыми днями считает мух, не предпринимает ровно ничего и ни к чему не стремится, витая в полнейшей пустоте? По доброй воле Антунья не шевельнет и пальцем; а поскольку вечный двигатель его разума не может бездействовать – ах, вот бы выключить, остановить его, ни о чем не думать! – философ изобрел и приспособил для личного пользования эзотерическую теорию, позволяющую ему пренебречь мнением окружающих, смириться с заблуждением и глупостью, со спокойной улыбкой сносить пошлости и хранить про себя свои идеи и суждения; что в наше время думать опасно, ясно как божий день. Даже более того: я бы сказал, само молчание таит в себе опасность. Не подлежит также сомнению, что, стоит кому-нибудь свернуть с торной дороги, люди приходят в беспокойство, поскольку такой смельчак сеет смятение и напрасно тревожит неподвижную гладь их серого существования. Но имеет ли право мыслитель прятать открывшуюся ему истину за малодушными мудрствованиями, замешенными на ложном сострадании к ближним и на подлинном презрении к ним? Любая истина, скрытая от людских глаз, запертая в четырех стенах, постепенно увядает и в конце концов обращается в прах, как обращается в прах жизнь скупца, спрятавшего свое золото от людей. Мои юные друзья, именно это и произошло с великим Антуньей, да послужит он вам печальным примером. Делая вид, будто принимает чуждую ему точку зрения, философ мало-помалу утратил свой собственный взгляд на вещи (стоит ли оберегать этот взгляд, если никто никогда о нем не узнает?). Постепенно оригинальное мышление Антуньи становилось все примитивнее, а вскоре добровольно уступило место готовым суждениям – или, будем до конца откровенными, суждениям, навязанным ему супругой в свойственной ей властной и агрессивной манере. Да, друзья мои, вот до какой крайности можно дойти; и, надеюсь, вы представляете себе, чего мне стоит признавать это сейчас. Трудно поверить, но философ, наш бедный Сократ, покорно воспринимает и принимает категоричные мнения своей могучей Ксантиппы, которой, конечно же, хватает ума и проницательности подавать их в удобоваримом виде даже теперь, когда, следуя намеченным курсом, она надежно держит мужа под каблуком.

Однако вернемся к нашему рассказу – или, точнее, к рассказу Мопассана, героем которого является Антунья и который я, возможно, когда-нибудь отважусь воспроизвести, довольствуясь скромной ролью переписчика. Итак, к делу! Хотя кто знает, может, случай покажется вам сущей безделицей, недостойной столь пышного вступления.

Речь пойдет о ссоре, возникшей месяца полтора-два назад, между Антуньей и Хосе Луисом Дураном, еще одним нашим старинным приятелем. Возможно, вы уже тогда кое-что слышали об этом. Скандал разразился во время премьеры какой-то дрянной вещицы, до сих пор не сошедшей со сцены Муниципального театра. Происшествие не получило ни дальнейшего развития, ни широкой огласки благодаря прежде всего мудрому поведению Хосе Луиса Дурана, добрейшей души человека. Совершенно уверен: вам, молодые люди, трудно будет даже вообразить себе, что нынешний Дуран, добродушный чиновник, прилежный посетитель премьер и выставочных залов, скромный участник празднеств и вечеринок, на заре нашей молодости являлся одним из самых, если не самым многообещающим дарованием и наслаждался первыми лучами славы тем более уверенно и самозабвенно, что увенчан был лаврами вовсе не за ранние произведения, как всегда небезупречные, а вследствие загадочной веры окружающих в его великое будущее. В большой степени авторитет, которым он сейчас пользуется, – эхо и отсвет подававшей блестящие и неизвестно на чем основанные надежды молодости, делавшей его чуть ли не соперником Антуньи на литературном поприще. И если Антунье каким-то чудом удалось сохранить репутацию оракула, то Дуран постепенно опускался, и вот теперь его чело окружает лишь неяркий ореол уважения, вполне заслуженного моим приятелем, как человеком приветливым, вежливым и в материальном отношении независимым. С тех самых, теперь уже далеких, дней дружба между этими двумя людьми, так же как дружба их обоих со мной, ничуть не ослабела и лишь приобрела большую утонченность благодаря стараниям Дурана. Решительно отвергнув всяческую творческую деятельность, но не утратив к ней тяги, он занял по отношению к нам позицию своего рода скромного и заботливого мецената, приглашая нас на обеды и прочие празднества к себе домой, не рассчитывая при этом на подобные знаки внимания с нашей стороны. Ведь у Дурана есть удобный, на широкую ногу обставленный дом, как и подобает занимающему высокий пост человеку, жена которого к тому же пошла под венец не с пустыми руками. Если бы наше с Антуньей положение не было также вполне приличным, каковым оно, к счастью, и является, хотя, что касается меня, отличается известной скромностью (ничего не поделаешь, таков удел даже весьма и весьма знаменитых писателей), то я не сомневаюсь, что Дуран не преминул бы прийти к нам на помощь в случае любых материальных затруднений. Более того: я подозреваю, только подозреваю, ибо никто из них двоих, конечно же, не рассказывал мне об этом, но я готов руку дать на отсечение, что Антунья получал от Дурана наряду с прочими знаками внимания весьма существенную поддержку совсем иного характера, в коей я никогда не нуждался благодаря моему монашескому существованию, посвященному служению искусству и не обремененному никакими обязанностями, кроме весьма небольших обязанностей пожилого холостяка. К Антунье жизнь, напротив, предъявляла гораздо более высокие требования; правда, с другой стороны, их дружба с Дураном усугублялась и укреплялась взаимным расположением обеих супруг, что значительно облегчало путь меценатству, снимая неловкость, которая неизбежно возникает, когда мужчина преподносит подарок мужчине. Поэтому как было не удивиться происшествию в Муниципальном театре, поссорившему моих друзей!

Сам я при сем не присутствовал, знаю обо всем понаслышке, так что, если кто-нибудь из вас там находился, пусть поправит меня. Поговаривали даже, что не обошлось без взаимных оскорблений, крика и, не вмешайся посторонние, дело дошло бы до рукоприкладства. Люди, столпившиеся вокруг, заметили, что поводом для размолвки послужила одежда обеих жен, и с удивлением увидели на супругах Дурана и Антуньи совершенно одинаковые туалеты – платья из satin bordeaux[3], с одинаковыми квадратными вырезами и сборками по талии. В конце концов под любопытными взглядами зрителей обе женщины покинули театр: супруга Дурана – задыхаясь от гнева, вытирая заплаканные глаза – висла на руке у мужа, а супруга Антуньи – бледная, прямая, величественная – прокладывала себе дорогу в толпе, и ее философ плелся сзади… Меня там не было; вам, наверное, известно, юные друзья, что я не люблю тратить время и деньги на премьеры, которыми потчует нас Муниципальный театр; зрелище человеческой глупости действует на меня угнетающе… Так что когда на следующий день я узнал о случившемся, то немедленно взялся улаживать это досадное недоразумение, ведь речь шла об отношениях между двумя старинными друзьями, которые самым невероятным образом оскандалились, затеяв публичную ссору. Уверяю, я был взволнован, встревожен, подозревая, что за размолвкой кроются какие-то серьезные причины, и тут же отправился на поиски Дурана – поговорить наедине с Антуньей представлялось почти невозможным; я явился к Дурану в министерство и от него узнал кое-какие подробности. Дуран пребывал в самых расстроенных чувствах и в полнейшей растерянности. Бедняга сказал мне, что сначала, когда Антунья принялся выговаривать ему за платья, он ничего не понимал, решил, что это всего лишь далеко зашедшая шутка нашего общего друга. В конечном счете, уверял Дуран, он до сих пор не понял, почему Антунья требует от него объяснений и сатисфакции в столь несдержанной форме. По-видимому, супруга философа разъярилась, войдя в ложу Дурана и его жены и увидев на той платье, как две капли воды похожее на ее собственное. Наша Ксантиппа восприняла этот факт как преднамеренную и оскорбительную насмешку, бог знает почему… Дуран не хотел продолжать. Он был подавлен, уязвлен глупой, необъяснимой грубостью Антуньи, учинившего скандал. Даже если предположить за ним хотя бы малую толику правоты… После настойчивых расспросов Дуран подтвердил, что платья действительно сшиты одной модисткой, модисткой его жены. Их точное сходство является, очевидно, следствием злого умысла и недомыслия – а скорее, именно недомыслия – портнихи. Это досадное совпадение чрезвычайно расстроило его собственную супругу, хотя, конечно же, оно не заслуживает столь бурной реакции. С какой стати должна его жена просить извинения у своей бывшей подруги, как на том настаивал Антунья? Это просто нелепо. Ведь он, Дуран, вправе требовать того же. Невероятно… И так далее в том же духе. Хосе Луис Дуран сдерживался, не желая давать волю гневу, старался взять себя в руки и предпочел не продолжать разговор. Но в то же время с яростью, на которую только способен по натуре незлобивый человек, Дуран отверг все мои призывы поразмыслить здраво и не принимать скандал так близко к сердцу. В конце концов я, прекрасно зная характер своих приятелей, отказался от дальнейших уговоров и решил сделать заход с другой стороны, то есть побеседовать с Антуньей, обладавшим достаточно светлым умом, чтобы понять, как несправедливо обошелся он с нашим общим другом. И когда наконец я смог высказать ему все упреки, философ признался, что тоже чрезвычайно огорчен, что ссора была длянего тяжелым ударом, но, видно, ничего с этими женщинами не поделаешь. И, закатив глаза к потолку, он полушутя-полусерьезно позавидовал моему безбрачию. Антунья поспешил окутать себя защитной паутиной из туманных, расплывчатых фраз и обобщений, пока терпение мое не лопнуло и я одним махом не разорвал эту паутину, спросив, что же, собственно, произошло. И тогда философ, голосом и взглядом взывая к сочувствию и делая вид, будто уже заручился им, поведал мне – «ох уж эти женщины!» – что жена Дурана, решив подарить его супруге (терпеть не могу подобных подарков!) платье ко дню рождения, послала ее к своей модистке, чтобы заказать все, что придется по душе. «Вот из этой-то никому не нужной фамильярности возникают потом осложнения», – заметил Антунья. В тот злосчастный вечер бедняжка была просто счастлива, что сможет покрасоваться в Муниципальном театре выбранным туалетом; и вдруг на тебе: другая одета совершенно так же! Ну, тут уж кровь бросается в голову, гнев ослепляет, еще немного – и в ложе прозвучит звонкая пощечина, философ улыбнулся смущенно и насмешливо, в общем, ему, мало того что пришлось быть свидетелем ужасной сцены, пришлось еще сделать все, чтобы успокоить жену, другого выхода просто не было. У него не было другого выхода! Антунья, очевидно чувствуя себя не в своей тарелке, поторопился перейти к наблюдениям точным и несколько меланхоличным – в любой другой ситуации вызвавшим бы восхищение – о последних днях индивидуализма в нашем чересчур социализированном и безликом мире, где большинство женщин не смогли бы даже понять неловкость, смущение и гнев этих дам, увидавших друг друга в одинаковых ливреях; да, нелегко понять это теперь, когда наивысшее удовольствие, сулящее людям внутренний комфорт и покой, заключается в том, чтобы найти в других точное отражение своих вкусов, идей, любви, пристрастий и так далее. Антунья собрался даже кстати рассказать старинный анекдот о чудаке солдате, заказавшем себе шелковую форму с разными замысловатыми украшениями. Мне пришлось довольно резко прервать его, чтобы не дать снова уйти от объяснений. «Конечно, конечно, – сказал я, – все это прекрасно; но ты, надеюсь, понимаешь, что бедный Хосе Луис…» «Да, – ответил он, – думаю, ты сам видишь, как мне все это тяжело. Но что оставалось делать? Я был в совершенно безвыходном положении». Пытаясь оправдаться передо мной, Антунья принялся расписывать, сколько усилий он приложил, чтобы утихомирить разгневанную супругу, урезонить ее, объяснить, что такое совпадение – чистая случайность, ведь и жене Дурана оно не доставило никакого удовольствия; уговаривал покинуть театр без шума, обещая впоследствии непременно выяснить, в чем дело, и действовать самым решительным образом, если вскроются дурные намерения с чьей бы то ни было стороны. Но обещания и мольбы оказались тщетными. В упрямой ярости женщина твердила, что ее нарочно хотели оскорбить идиотской выходкой. А все козни подлой модистки! Теперь понятно, почему она так настойчиво уверяла, будто именно такой фасон особенно по душе госпоже Дуран, – хотела хитростью внушить доверчивой заказчице желание купить именно это несчастное платье… Увещевания философа лишь еще больше распаляли гнев Ксантиппы. Одним словом, Антунья очутился перед печальной необходимостью рассориться с Дураном и требовать у него публичного извинения.

Уверяю вас, услышав такое, я чуть не задохнулся от негодования, смешанного с жалостью, даже с отвращением. Я высказал Антунье, стараясь тем не менее выбирать выражения, все, что думал о нем, на тысячу ладов порицал его поведение, осторожно привел примеры из литературы, вспомнив рассказ дона Хуана Мануэля[4] о кротком человеке, женившемся на сварливой особе, и также «Укрощение строптивой» Шекспира, и в конце концов несколько несдержанно, признаю это, заявил: «На твоем месте я бы просто хорошенько взгрел жену». И замолчал. Антунья воззрился на меня с насмешливой улыбкой, потом ответил: «Сразу видно, что ты не заметил, какие у нее бицепсы!»

Знаменитый писатель закончил свой рассказ. Он с трудом раскурил погасшую трубку, с наслаждением затянулся, затем обвел нас всех пристальным взглядом.

«А знаете, учитель, – заявил вдруг Кальвет, наше юное дарование, – рассказ этот, может быть, и Мопассана, но вот главный герой – типичный персонаж Достоевского».

Загрузка...