ПОСЛЕДНИЙ ЧЕРТ

I

Как природный черт свидетельствую и утверждаю: чертей на свете больше не осталось. К чему они, когда человек и сам такой же? Зачем склонять ко злу того, кто и так к нему склонен? Я, должно быть, последний из нашей нечисти, кто пытался это сделать. А теперь я нашел себе пристанище на чердаке в местечке Тишевиц и живу томиком рассказов на идише, уцелевшим в великой Катастрофе. Рассказы эти для меня — чистый мед и птичье молоко, но важны и сами по себе еврейские буквы. Я, разумеется, еврей. А вы что думали, гой? Я, правда, слышал, что бывают гойские черти, но я не знаю их и не желаю знать. Иаков и Исав никогда не породнятся.

Я сюда попал из Люблина. Тишевиц — глухомань и дыра, Адам тут и пописать не останавливался. Местечко такое крохотное, что лошадь, запряженная в телегу, уже на рыночной площади, когда задние колеса только-только подъезжают к заставе. Грязь в Тишевице не просыхает от Суккот до Тиша бе-Ав. Местечковым козам не нужно даже бороды задирать, чтобы пожевать солому с крыш. Прямо посреди мостовых сидят на яйцах куры. Птицы вьют гнезда в париках замужних женщин. В молельно у портняжки десятым в миньян[101] приходится приглашать козла.

Не спрашивайте, как угораздило меня попасть на эти задворки цивилизации. Ничего не попишешь: если Асмодей прикажет, надо идти. От Люблина до Замостья дорога всем известная. Дальше добирайся, как можешь. Мне сказали, что я узнаю местечко по железному флюгеру на крыше синагоги. Флюгер в виде петушка, а на гребне его сидит ворона. Когда-то петушок крутился от малейшего ветра, но уже давным-давно не шевелится ни в бурю, ни в грозу. В Тишевице даже железные петушки дохнут от тоски и скуки.

Я рассказываю в настоящем времени, ибо время для меня остановилось. Значит, прибываю я на место. Осматриваюсь по сторонам. Хоть убей, не вижу никого из наших. На кладбище пусто. Отхожего места нету. Захожу в баню — ни звука. Сажусь на верхнюю полку, смотрю вниз на камень, куда по пятницам льют ведрами воду, и думаю: зачем я здесь? Если тут понадобился опытный бес, неужели надо гнать его из Люблина? Что у них — в Замостье чертей мало? Снаружи сияет солнце — время летнее, но в бане холодно и мрачно. Надо мной висит паутина, в паутине сидит паук и сучит лапками, будто прядет свою нить, но нить не тянется. Мух кругом ни следа, даже шкурки мушиной не видно. Чем же он питается, мошенник, думаю я, — неужели собственными потрохами? И слышу вдруг напевный талмудический голосок: "Не насытится лев малым кусочком, и канава не наполнится землею, осыпающейся с краев ее". Меня разбирает смех.

— Да неужели? Ты зачем это прикинулся пауком?

— Побывал уже я червяком, блохой и лягушкой. Сижу здесь двести лет, а работы — кот наплакал. Но уйти нельзя — нет разрешения.

— Что они здесь — не грешат, что ли?

— Мелкие людишки, мелкие грешки. Сегодня он возжелает метлу ближнего своего, а завтра уже постится и насыпает горох себе в башмаки покаяния ради. С тех пор, как Аврахам Залман вообразил себя Мессией, сыном Иосифовым,[102] здешняя публика погрузилась в спячку. Будь я на месте Сатаны, я бы сюда и первоклашку не стал посылать.

— Сатане это денег не стоит.

— А что новенького на свете?

— Для нашего брата хорошего мало.

— А что случилось? Или Дух святой укрепляется?

— Где там укрепляется! Он только в Тишевице крепок. В больших городах о нем и слыхом не слыхивали. Даже в Люблине он вышел из моды.

— Так это же прекрасно!

— Ничего не прекрасно, — говорю я. — Для нас "кругом виноват" куда хуже, чем "чист и невинен". Дело дошло до того, что люди тянутся грешить выше своих сил и возможностей. Они готовы на вечные муки ради мелкого пошлого грешка. А тогда мы зачем? Вот недавно я летел над Левертовской улицей и увидел еврея в скунсовой шубе. Черная борода, закрученные пейсы, в зубах янтарный мундштук. Навстречу ему — чиновничья жена. Я возьми да и скажи: "Ничего бабенка, а, приятель?" Я надеялся, самое большее, на грешный помысел с его стороны. Даже носовой платок приготовил утереться, если он в меня плюнет. А он что делает? "Не трать слов попусту, — отвечает он сердито, — я готов. Давай-ка лучше ее обработай".

— Что же это за напасть такая?

— Просвещение! Пока ты здесь двести лет баклуши бил, Сатана заварил новую кашу. У евреев появились писатели. На идише, на иврите — перехватили наше ремесло. Мы тут горло надрываем, толкуя с каждым подростком — а они свою белиберду выпускают несметными тиражами и распространяют всюду среди евреев. Они все наши приемчики мигом усвоили — и богохульство, и благочестие. Они тьму доводов приведут, чтоб доказать, что крыса — тварь кошерная. У них одна цель — принести погибель миру. Вот ты, тебя здесь держат двести лет, и никого ты не сумел развратить. А если ты за столько лет ничего не смог сделать, чего ждать он меня за две недели?

— Ну, как говорится, — поглядишь на дело свежим глазом.

— Да на кого тут смотреть?

— К нам переселился из Модлых Божиц молодой раввин. Ему еще и тридцати нет, но он ученый до невозможности, знает наизусть все тридцать шесть трактатов Талмуда. Величайший каббалист на всю Польшу, постится по понедельникам и четвергам, а в микве обливается ледяной водой. Нашего брата он на версту к себе не подпускает. Вдобавок у него красивая жена, которая его прекрасно кормит. Ну, чем мы его можем соблазнить? Он как железная стена, ничем не прошибешь. Если хочешь знать мое мнение, Тишевиц надо вычеркнуть из наших списков. Я об одном прошу — убрать меня отсюда, пока я не спятил.

— Нет сперва я должен поговорить с этим раввином. Как ты думаешь, откуда к нему лучше подступиться?

— Сам решай. Ты и рта раскрыть не успеешь, какой тебе соли на хвост насыплет.

— Ну нет, я люблинский. Меня так просто не спугнешь.

II

По дороге к раввину стал я расспрашивать чертенка:

— Ты какие методы пробовал?

— Да каких я только не пробовал! — отвечает.

— Женщину?

— Он смотреть на нее не станет.

— Ересь?

— Он на этом деле собаку съел.

— Деньги?

— Да он монетки отродясь в руках не держал.

— Слава?

— Он ее презирает.

— Нет ли у него чего в прошлом?

— Вовсе оно его не беспокоит.

— Должна быть у него какая-то слабинка.

— Не знаю, где ее искать.

В кабинете раввина распахнуто окошко, влетаем мы внутрь. Кругом обычные причиндалы: шкафчик со Святым Писанием, книжные полки, мезуза в деревянном футляре. Раввин, молодой человек с белокурой бородой, голубыми глазами и рыжеватыми пейсами, с высоким лбом и глубокой залысиной, сидит в раввинском кресле и изучает Гемару. Он наряжен в полную форму: ермолка, кушак и окаймленный бархатом талес, где каждая бахромка сплетена в восемь нитей. Я прислушиваюсь, что происходит у него в голове: мысли самые чистые! Он раскачивается из стороны в сторону и декламирует: "Рахель туна втазеза", затем переводит: "острижена рунная овца".

— На иврите «Рахель» — это и овца и женское имя, — говорю я ему.

— И что же?

— У овцы шерсть, а у девушки — волосы.

— Что из этого следует?

— Если только она не двуполая, у нее волосики на лобке.

— Перестань нести вздор и дай мне заниматься, — сердито говорит раввин.

— Погоди минутку, — говорю я, — Тора от тебя не убежит. Иаков, это правда, любил Рахель, но когда ему взамен подсунули Лию, он ведь тоже не отравился. Потом Рахель дала ему в наложницы Билху, и как же отомстила сестре Лия? Положила ему в постель Зилпу.

— Все это было до того, как Тора была дана евреям.

— А царь Давид?[103]

— Это произошло до отлучения, провозглашенного рабби Гершомом.[104]

— До рабби Гершома или после, а самец всегда самец.

— Мерзавец. Шаддай, кра Сатан![105] — вскричал раввин.

Ухватившись обеими руками за пейсы, начинает он трястись, как от дурного сна. "Что за дурацкие мысли лезут мне в голову?" Он берется за мочки ушей и закрывает глаза. Я продолжаю говорить, но он не слушает — погрузился в Писание, и слова мои отскакивают от него, как горох от стенки. Тишевицкий чертенок говорит:

— Крепкий орешек, а? Завтра он будет поститься и кататься на ложе из репейника. И отдаст последнюю копейку бедным.

— Чтобы в наши дни такая твердость в вере?

— Крепок, как скала.

— А жена его?

— Жертвенный агнец.

— А дети?

— Младенцы-несмышленыши.

— Может, у него теща есть?

— Уже переселилась в лучший мир.

— Может быть, он ссорится с кем-нибудь?

— У него нету ни единого врага на свете.

— И откуда только взялось это сокровище?

— Бывает. Изредка является среди евреев этакая диковина.

— Я непременно его должен совратить. Это мое первое задание в здешних краях. В случае успеха мне обещан перевод в Одессу.

— Что же там хорошего?

— Нашему брату это рай земной. Спи хоть двадцать четыре часа в сутки. Тебе и пальцем шевелить не приходится, жители сами грешат наперебой.

— Чем же вы занимаетесь целый день?

— Развлекаемся с чертовками.

— А здесь ни одной нашей девочки нет. — Чертенок вздохнул. — Была одна старая карга, и та ноги протянула.

— Как же ты обходишься?

— По способу Онана.

— От этого мало удовольствия. Вот помоги мне и, клянусь бородой Асмодея, я тебя отсюда вытащу. У нас там есть вакансия — готовить смеси из горьких трав. Только и работы, что на Песах.

— Будем надеяться, что у нас что-нибудь получится, но ты не торопись считать цыплят.

— Ничего, и не таких обмишуливали.

III

Прошла неделя, но дело наше не продвинулось ничуть; настроение у меня стало скверное. Неделя в Тишевице стоит целого года в Люблине. Тишевицкий черт неплохой парень, только, просидев в этой дыре двести лет, он совсем опростился. Отпускает шуточки, которые уже Эпоха не смешили, и сам же покатывается с хохоту; хвастается личным знакомством с героями Аггады. Анекдоты его все с бородой. Я мечтаю убраться отсюда подобру-поздорову, но вернуться с пустыми руками — фокус невелик. У меня полно врагов среди коллег, против меня плетутся интриги. Может, меня именно сюда послали, чтобы я себе сломал шею. Когда в войне с людьми передышка, черти начинают пакостить друг другу.

Опыт показывает, что из имеющихся в нашем арсенале крючков для уловления душ есть три, не знающие промаха: похоть, жадность и гордыня. Ускользнуть от всех трех не может никто, даже рабби Цоц. Надежней всех — сети честолюбия. Талмуд гласит, что ученому мужу дозволяется восьмая доля восьмой доли тщеславия. Но ученый муж, как правило, превышает эту норму. Видя, что дни идут, а тишевицкий раввин не поддается, я решаю упирать на тщеславие.

— Рабби из Тишевица, — говорю я ему, — я не вчера родился. Сам я из Люблина, где улицы вымощены толкованиями Талмуда. Ученые рукописи идут у нас на топливо для печек. Наши чердаки ломятся от каббалистических сочинений. Но даже в Люблине я не встречал человека, равного тебе ученостью. Как же это так случилось, — спрашиваю я, что никто о тебе не слышал? Может быть, истинным праведникам и достойно укрываться в безвестности, но скромность не спасет мир. Тебе пристало стать вождем нынешнего поколения, а не раввином здешней общины, какая бы она ни была праведная-расправедная. Настало время открыть себя миру. Небо и земля ожидают тебя. Сам Мессия, восседая на Птичьем Гнезде, смотрит вниз, выискивая безупречного святого мудреца — именно такого, как ты. А ты что? Сидишь в своем раввинском кресле и выносишь приговор: этот горшок кошерный, а этот нет. Прости за сравнение, но это все равно, что заставить слона таскать соломинку.

— Кто ты и чего ты хочешь? — в ужасе спрашивает раввин. — Для чего мешаешь мне заниматься?

— Бывают моменты, когда истинное служение Господу требует от человека, чтобы он оторвался от Торы, — восклицаю я. — Изучать Гемару может каждый ешиботник.

— Кто тебя послал сюда?

— Я был послан, этого довольно. Ты что думаешь, там наверху не знают о тебе? Высшие силы недовольны тобой. Плечи у тебя широкие, а бремя ты несешь малое. Ведь сказано: скромность скромностью, да знай же меру. И слушай теперь главное: Аврахам Залман был истинно Мессия, сын Иосефов, а тебе назначено свыше — возвестить пришествие Мессии, сына Давидова, так что — довольно спать! Готовься к схватке. Мир погружается все глубже в топь греха, подходит уже к сорок девятым вратам скверны, ты же воспарил к седьмому небу. А между тем один-единственный голос в силах достичь покоев Господа — голос тишевицкого мужа. Распорядитель вечной тьмы выслал на тебя воинство бесов. Сам Сатана тебя подстерегает. Асмодей против тебя строит свои козни. Лилит и Наама парят над твоим ложем. Незримые тебе Шабрири и Брири[106] следуют за тобою по пятам. Если бы не бдили ангелы-хранители, сборище нечистых растоптало бы тебя в прах. Но ты не одинок, раввин Тишевица. Владыка Сандальфон охраняет каждый твой шаг, Метатрон[107] в своем светозарном чертоге не спускает с тебя глаз. Чаши весов пришли в равновесие, о муж из Тишевица, — ныне от тебя зависит, в какую сторону они склонятся.

— Что же я должен сделать?

— Прислушайся внимательно к моим словам. Даже если я велю тебе нарушить Закон, делай, как я приказываю.

— Кто ты? Как тебя зовут?

— Элияху ха-Тишби.[108] Это я держу шофар Мессии наготове. От тебя сейчас зависит: наступит избавление, или снова нам придется блуждать во тьме египетской 2689 лет.

Тишевицкий раввин долго молчит. Лицо его становится белым, как бумага, на которой он пишет свои комментарии.

— Как мне узнать, говоришь ли ты правду? — спрашивает он дрожащим голосом. — Прости меня, святой ангел, но ты должен подать мне знамение.

— Ты прав, и вот тебе знамение.

Я поднимаю такой ветер в кабинете раввина, что листок, на котором он писал, взлетает в воздух и парит, как голубь. Страницы Гемары начинают переворачиваться сами собой. Занавес, скрывающий Арон-ха-Кодеш,[109] вздувается парусом. Ермолка раввина соскакивает у него с головы, возносится к потолку, а затем снова садится на макушку.

— Разве природа делает такое? — спрашиваю я.

— Нет.

— Теперь ты веришь мне?

Раввин колеблется.

— Так что же ты велишь мне сделать? — тихо спрашивает он.

— Вождь поколения должен быть известен.

— А как человек становится известным?

— Отправляйся странствовать по свету.

— И что я буду делать?

— Молиться и собирать деньги.

— На что именно я должен собирать деньги?

— Сначала собери. А позже я скажу тебе, что с этими деньгами делать.

— А кто мне их пожертвует?

— Когда приказываю я, евреи дают.

— А на что я буду жить?

— Раввин-посланник имеет право на часть своих сборов.

— А моя семья?

— Хватит на всех.

— С чего же мне начать?

— Закрой Гемару.

— Ах, но душа моя не может без Торы, — стонет Тишевицкий раввин.

И тем не менее, берется за обложку книги — уже почти готов ее закрыть. Если сделает он это — ему конец. Ведь и Иосеф делла Рина[110] в свое время всего лишь поднес Самаэлю щепоть нюхательного табаку. Я уже посмеиваюсь про себя: рабби из Тишевица, ты у меня в кармане. Банный черт, притаившийся в углу, волнуется и зеленеет от зависти. Я хоть обещал ему протекцию в случае успеха, но среди нашей братии зависть сильней любого чувства. Внезапно раввин говорит:

— Прости, Господин мой, но мне нужно еще одно знамение.

— Чего ты хочешь? Чтобы я остановил солнце?

— Нет, просто покажи мне свои ноги.

Как только он произносит эти слова, я понимаю, что затея лопнула. Мы можем придать пристойный вид любой части нашего тела — всему, кроме ног. Начиная от мельчайшего чертенка и кончая Кетовом Мерири,[111] у всех нас гусиные лапы. Банный черт в углу заливается смехом. Впервые за тысячу лет у меня, мастера заговаривать зубы, отнимается язык.

— Я никому не показываю свои ноги, — яростно воплю я.

— Значит, ты дьявол. Убирайся отсюда, — кричит раввин. Он подбегает к книжной полке, выхватывает Книгу Бытия и угрожающе размахивает ей передо мной. Какой черт может устоять против Книги Бытия? Я удираю из раввинского покоя, все мои надежды вдребезги разбиты.

Дальше и рассказывать нечего. Я навек застрял в Тишевице. Прощай, Люблин, прощай, Одесса. Мои старания пошли прахом. От Асмодея пришло распоряжение: "Сиди в Тишевице и жарься на медленном огне. Не смей отходить от местечка далее, нежели дозволено еврею в субботу[112]".

Сколько времени я здесь уже пробыл? Целую вечность и еще одну среду. Всему я был свидетель: гибели Тишевица и гибели Польши. Евреев больше нет, нет и чертей. Нет женщин, поливавших улицы водой в ночь зимнего солнцестояния. Никто не помнит, что нельзя давать другому четное число любых предметов. Никто не стучится на рассвете в дверь синагоги. Никто не окликает прохожего перед тем, как выплеснуть помои. Раввина убили в пятницу в месяце нисан. Общину вырезали, святые книги пожгли, кладбище осквернили. Книга Бытия возвращена его Создателю. Гои парятся в еврейской бане. Молельню Аврахама Залмана превратили в свиной хлев. Ангела Добра больше нет, нет и Ангела Зла. Нет более ни грехов, ни искушений! Род людской виновен и семижды виновен, а Мессия так и не приходит. К кому он теперь придет? Мессия не являлся, не являлся, и евреи сами отправились к нему. Нужды в чертях больше нет. Нас тоже ликвидировали. Я — последний уцелевший беженец. Я могу теперь идти, куда вздумается, но куда мне, черту этакому, податься? К убийцам?

В доме, принадлежавшем некогда Велвелу-бочару, я нашел между двух рассохшихся бочек небольшую книжку историй на идише. Тут я и сижу, последний черт. Глотаю пыль. Сплю на щетке из гусиных перьев. И читаю эту дурацкую книжку. Она написана в духе, подходящем нашему брату: субботний пирог на свином сале, богохульство в благочестивой упаковке. Мораль книжонки: нет ни судьи, ни осуждения. Но буквы в ней все-таки еврейские. Извести алфавит они все же не сумели. Я обсасываю каждую буковку и тем живу. Перебираю слова, складываю строки и без устали толкую и перетолковываю их значение и смысл.

Алеф — агония добродетели и порока.

Бет — беда, неизбежность рока.

Гимел — Господи, а Ты не заметил?

Далет — дымная тень смерти.

Хей — хам поднялся во весь свой палаческий рост.

Вав — вместе с глупостью — мудрость корове под хвост.

Заин — знаки зодиака, дабы их читал обреченный:

Хет — хотел родиться, но умрет нерожденный.

Тет — титаны мысли навек уснули.

Йод — ей-богу, нас обманули.

Да, пока остается хоть одна книжка, мне есть чем поддержать свой дух. Пока моль не съела последнюю страницу, мне есть чем развлечься. А о том, что случится, когда исчезнет последняя буква, мне и говорить не хочется.

Коли последняя буква пропала,

Значит, последнего черта не стало.

Загрузка...