Телефонный звонок остановил меня на пороге. Я еще перебирал в памяти, все ли взял с собой на природу, а перед глазами, словно мираж, уже маячил прохладный лес, серебрилось круглое, как блюдце, озеро, виделось то укромное местечко, где есть и шелковые травы, и тень, где пьянеешь от одного только глотка воздуха. Хотелось скорее расстаться с душной теснотой городских улиц, с переполненными автобусами и метро, с домашним и рабочим телефонами. Я испытывал блаженство уже оттого, что решил ехать непременно сейчас, в ночь, чтобы с первыми шагами от электрички дышать не надышаться росистым настоем лугов, а затем глядеть не наглядеться на лучистую роздымь рассвета. И вот надо же — телефонный звонок.
В другой раз к нему суетливо спешишь, боясь, что оборвется сигнал, а сейчас… Нехотя закрываю дверь, опускаю на пол рюкзак и так, будто отмахал по жаре по меньшей мере десятка два километров, плетусь к аппарату. Трубку взял без всякого энтузиазма в совсем без настроения буркнул: «Да…»
А трубка взбудоражено гудела, голос был такой, что не забудешь и через сто лет.
— Сережа!.. Сережа!.. Ты что, задремал, что ли, елки-палки? Ежа тебе за пазуху!
Фронтового штурмана Виктора Куземкина я узнал сразу. С ним мы время от времени перезваниваемся, справляемся о судьбах боевых друзей, а весной, когда зацветает черемуха, едем на Украину, в небольшой районный городок. Гвардейцы-однополчане съезжаются туда с разных концов страны. Оттуда мы летали в глубокий тыл врага, наносили бомбовые удары по фашистской Германии. И туда мы возвращались после полетов.
Встречаясь теперь, мы забываем о возрасте, о болячках и болезнях; пережитые неудачи кажутся пустяками в сравнении с тем, что было тогда, в первой половине сороковых. Мы живем атмосферой той боевой поры, дышим воздухом тех грозовых лет, которые сроднили нас навсегда. Кажется, вот-вот придет замначштаба полка Расщупкин и, разглаживая буденновские усы, объявит: «Всем быть на местах — сегодня боевой вылет». Мы давно знаем друг друга, и поэтому нам понятны и едва заметные жесты, и мимолетные взгляды, и недосказанные кем-то слова…
Сколько бы ни минуло лет, а по телефону тоже узнаешь каждого. И у Куземкина сейчас голос тот же. И те же «елки-палки». Для него они крайняя степень упрека, иной раз — восторга, а для нас, однополчан, всегда как позывные.
Куземкин не дает слова сказать:
— Тебя, елки-палки, не растормошишь! Зовешь, зовешь: приходи, приезжай, прилетай! А ты — ни с места, заякорился, как самолет на стоянке. Погоди, завтра не то еще скажу…
— Как завтра?.. Да я сегодня, прямо сейчас… Попытался объяснить Куземкину свой план на выходные дни, но где там… Он сыплет свое:
— Знаю, что дальше скажешь: времени нет, командировка, запарка, сердечко шалит. — Куземкин пытается ошарашить меня моими же словами. — Канцелярия тебя засосала…
— На электричку собрался, — наконец удается мне вставить несколько слов.
— Далась тебе электричка! Прошка приезжает, елки-палки!
— Как — Прошка?!
— А так, приезжает, — на удивление быстро свернул разговор Куземкин. — Завтра в десять жду у «Сокола»…
В трубке уже звучали сигналы, а я все еще чего-то ждал, ждал голоса самого Прошки. И даже когда положил трубку, все думал — позвонит. Как можно терпеть до завтра? Пусть другие едут на золотой песочек, нежатся на шелковистой травке и дышат сосновым воздухом. Для меня эта загородная прелесть сейчас потускнела, отступила на второй план. Пусть солнце печет и жарит, как всю эту долгую неделю, я все равно не буду сожалеть, что проведу еще одну душную ночь в городской квартире. И буду вскакивать к каждому звонку: вдруг Прошка?
Прошка ни разу не был на встрече однополчан, и мы не виделись с ним двадцать лет. Но я помню почти каждый его боевой вылет. А вот послевоенные его пути-дороги неведомы и по сей день. И кто знает, какими курсами судьба водила его все эти годы. Но я уверен: он не искал покоя в тиши…
Наше расставание и сейчас вспоминать больно. До сих пор на душе тягостный осадок. А день тот, как сейчас, перед глазами.
Помню, Прошка пожал мне руку:
— Ну, так всего…
Он медленно пошел от самолета, а я ждал, когда обернется. Вскинет голову, отбросит в стороны руки, и лицо его осветится добрейшей улыбкой. Заныло в груди: неужели он так и уйдет? Скроется за зеленым забором акации, сядет в машину, уедет, не сказав больше ни слова? А как хотелось услышать его любимое: «Не долетим — так доедем, а не доедем — так дойдем!» Думал, скажет и начисто перечеркнет все, о чем только что говорил мне.
Но Прошка не обернулся. Тяжелой, неуклюжей походкой он все дальше уходил от самолета, сглаживались очертания его крутых плеч и заметно поникшей головы. Последние его слова так и обжигали колючим холодом: «Но ты же знаешь, я не люблю летать на самолетах… Смотреть на них не могу…»
Я понимал Прошку, и предчувствие у меня было такое, что расстаемся надолго, а может, и навсегда. И не будем ничего знать друг о друге… Вспомнился мне тревожный день на фронте, когда прибежавший посыльный сорвал с меня одеяло и ошалело крикнул: «Ронжин! Младший лейтенант, вставайте! Прошка не вернулся!» Помню, тогда в голосе командира полка что-то дрогнуло:
— Ваню Прохорова вы должны найти. Должны!
Прошку — так между собой звали лейтенанта Прохорова его друзья — я ни разу до этого не видел, потому что был в полку новичком. Он — самый молодой командир корабля. Ему тогда шел двадцать первый.
Его подбили вражеские зенитки под Севастополем. Какое-то время он вел воздушный корабль на одном моторе. Потом прервалась связь, и в полку ничего не знали о нем. Командир полка всю ночь не сомкнул глаз, а на рассвете послал экипаж искать Прошку. Но его не нашли. Теперь на поиск посылали замкомэска Лазарева и меня.
Прошкин самолет мы нашли в стороне от больших дорог. Он лежал, распластав крылья, как раненая птица. А рядом вонзались в небо пирамидальные тополя, тянулся длинный, похожий на фасолину пруд, а по берегам его ютились белые, аккуратные хатки. Видавший виды Лазарев дважды имитировал посадку.
— Не знаю, каким чудом мог здесь приземлиться Прошка, — сказал он.
Мы дали радиограмму в полк и взяли курс домой. Весь обратный путь замкомэска восхищался Прошкиной посадкой.
Через месяц в комнату, где жили мы, штурманы, порывисто вошел крепко сбитый сутуловатый лейтенант. Он был в гимнастерке, чуб из-под пилотки — волной, нос с горбинкой и два ряда золотых зубов — следы той посадки. Это был Прошка.
В полку только у Прошки была синяя шинель. Он был влюблен в довоенную форму — «небо на плечах». Носил ее редко, но в минуты откровения показывал друзьям. Жаль, что лето, а то бы сейчас надел.
Прошка принес эту шинель мне.
— Возьми, штурман… На память…
Разумеется, шинель я не взял, а дружба у нас с той поры завязалась крепкая.
Летом сорок четвертого мы все чаще подклеивали к своим изрядно потертым полетным картам новые листы. В обиход входили названия немецких рек, озер и городов, о которых слышали еще в средней школе.
Однажды штурман Виктор Куземкин, который летал с Прошкой, сказал:
— Точка. Берлинский лист есть — клей выбрасываю.
— Ошибаешься, Витя. Карту придется подклеивать всю жизнь, — не согласился с ним Прошка.
— Фашизму конец. Ваня. И войне — конец.
— Когда войны не будет, люди станут изучать свою матушку-землю. После победы ты сам все пять частей света соединишь и океаны расчертишь своими маршрутами… Так что готовься, штурман, к новым полетам! — Прошка с наслаждением зажмурил глаза и выразительно покачал головой.
Война шла к концу, вместе с мыслью о скорой победе рождались и мечты о мирной жизни. Тогда никто из нас и думать не мог, что Прошкина одиссея еще впереди. Такое редко случается с одним экипажем. А у Прошки случилось: над Балтикой повторилось все, что было над Черным морем.
В тот раз наши самолеты очень рано, до захода солнца, вылетели на боевое задание. Удар наносили по морскому порту и кораблям в Балтийском море. Когда подходили к цели, на землю спускались сумерки, а в небе было светло как днем. Для тех, кто был на земле, солнце давно зашло, а для нас, находившихся в воздухе, еще торчало из-за горизонта и напоминало раскаленный металлический диск.
Нам, ночникам, было непривычно видеть в такой час разрывы зенитных снарядов. В темное время они высекают искры, мерцают, а днем вспыхивают без огня, закрывая небо косматыми черно-пепельными шапками.
Прошка завалил самолет на крыло, чтобы скользнуть вниз и вырваться из огненного кольца. Но от взрыва остановился мотор, и дикая, необузданная сила развернула самолет вправо. Чтобы удержать бомбардировщик, Прошка дал «обратную ногу» — нажал до отказа левую педаль. Второй пилот сделал то же самое.
Когда глухой плотный разрыв расколол моторный рев, как бы отсек половину звука, а самолет начал сыпаться вниз, Куземкин рванул рукоятку сброса бомб. Перво-наперво надо освободиться от них. Облегченный самолет не будет так резко терять высоту.
Прошка знал наперед, как поступит штурман. И в этом случае, казалось, другого выхода не было. Сто раз будь такая ситуация — и сто раз бросай бомбы. Иначе самолет вместе с ними врежется в землю. Но Прошка остановил штурмана:
— Не бросай!
Этого в экипаже никто не ожидал. Первая мысль Куземкина — переспросить. Может, ослышался? Нет, Прошкин приказ прозвучал отчетливо. Штурман закрыл люки и с оттенком упрека крикнул:
— Высота же падает, Ваня! — Он хотел еще добавить: «Где ее потом наскребешь?! Было уже так раз». Но к чему? Прошка все сам знает, да и некогда.
Внизу кончалась суша и начиналось море. Из порта и стоящих на рейде кораблей гитлеровцы били ожесточеннее и точнее. Осколок попадет во второй мотор — и тогда камнем вниз. А угодит в люки, где бомбы, — разнесет самолет на куски.
— Ну и что, высота?! Две тонны бомб на борту, а мотор один — вот и падает… — горячась, ответил штурману Прошка.
Второй пилот бросил на него изумленный взгляд, ткнул пальцем в циферблат. Стрелки высотомера неудержимо раскручивались в обратную сторону. В ответ Прошка только рассек ладонью воздух: черт, мол, с ней, с высотой. Нас бы давно сняли зенитки, если бы не сыпались вниз. Гитлеровцы поэтому все время ошибаются. Резкое падение самолета путает все их расчеты.
Над целью Прошка становился неузнаваемым. Его неудержимо влекло в огонь. Кому-то надо всегда в огонь, кому-то надо вызывать огонь на себя. Прошка привозил пробоины, осколки снарядов, его подбивали, но в очередном полете он опять шел в самое пекло.
И сейчас так: пусть начинается огненный ад, Прошка и на одном моторе не свернет с боевого курса. Он будет выполнять боевое задание — наносить удар по вражеским морским кораблям.
Яркий, напряженный до синевы луч света напористо шел от земли, а на высоте полета бомбардировщика вдруг обрывался, будто его срубали винтом. Здесь он мерк в непогасших еще лучах солнца, и гитлеровцы были бессильны ослепить экипаж.
Куземкин открыл бомболюки. Доворачивая самолет на цель, Прошка неловко чувствовал себя перед штурманом: не получились его изящные довороты, и Куземкину трудно было прицеливаться. На одном моторе самолет не летит — корячится. И высота подводит. «Прости, штурман, пилота. Прости. А поразить цель мы должны. Понимаешь, штурман?!»
После бомбового удара самолет снижался медленнее. И все же с высотой Прошка ничего поделать не мог. Высота таяла, а до аэродрома два с половиной часа полета.
Наступила темнота. Черная пустота ночи спрятала землю. Тут и вынужденно приземлиться некуда. Прошку душила страшная теснота. Шею давили ворот гимнастерки и резинка от ларингофона, голову сжимал шлемофон. В тиски брала дьявольская, спрессованная тишина. Казалось, небесная пустота проникла в кабины и заглушила собою все. Хоть бы слово кто сказал! В другой раз Прошка мог бы и оборвать человека за излишние разговоры, а сейчас ему стало бы легче — все же есть на борту живые люди.
Прошка не выдержал, заговорил сам:
— Штурман, а ты над Африкой летал?
— Нет, не летал. А что?
— Говорят, там самые темные ночи…
— Темнее нашей?
— Сравнил…
Вопрос понравился радисту Кирину, и он обратился к воздушному стрелку:
— Мишуткин, а ты над Африкой летал?
— Летал! — неожиданно для всех ответил стрелок.
В кромешной тьме даже одно это слово Мишуткина успокоило Прошку.
— Ну раз летал, то и сейчас долетим, — сказал Прошка, — а не долетим — так доедем, а не доедем — так дойдем!
Прошке не давала покоя прошлогодняя вынужденная посадка. Душу жгло пилотское самолюбие. Ему все казалось: где-то он нерасчетливо поступил, чего-то не смог сделать, чтобы удержать высоту и привести корабль на свой аэродром. Он упрекал себя, не зная за что. А высота все падала. Теперь Прошка опять летел над заболоченным лесом. Единственно пригодным для посадки местом был их аэродром, приютившийся на «пупу» в окружении этих лесов.
В ту тревожную ночь все, кто прилетел раньше, не уходили с аэродрома — ждали Прошку. Аэродром замер, небо заглохло, на стоянках и командном пункте говорили шепотом. Чем ближе подлетал самолет, тем невыносимее становилась тишина. Когда появилась командная связь, на запрос командира полка в динамике послышался необычно низкий и хриплый Прошкин голос:
— Летим, товарищ командир.
Я видел, как командир полка поднес микрофон к губам, глаза не моргали, и только жилка от шеи к лицу; напрягаясь, дрожала и будто бы воспалялась.
— Прохоров, тебя весь полк ждет. Весь полк ждет… Казалось, прошла вечность, пока снова услышали Прошку:
— Долетим, командир… А не долетим — так доедем!
В самую критическую минуту, уже на посадочном курсе, Прошка обратился к Мишуткину:
— И как только ты над Африкой летал? Темень — черти заблудятся!
Утром я застал Прошку одного. Он сидел за столом, слегка откинувшись назад. Был задумчив, а увидев меня, с возмущением заговорил:
— Какое варварство… Нет, ты понимаешь, какое варварство!
Прошка держал в руках роман Виктора Гюго «Собор Парижской богоматери». Он только что закончил его читать. Начал рассказывать, как радовался вчера. Наконец-то мать встретила свою любимую дочь Эсмеральду. Надеялся и верил: теперь-то ее спасут. Прошка улетал на задание с чувством, что и он участвует в ее спасении, ради нее рискует своей жизнью. Оказывается, мракобесы не пощадили девушку.
— Варварство! — гневно повторил Прошка и повернулся к окну.
Яростно-холодным блеском вспыхнули его глаза, как-то особо выделились тугие надбровья и упрямо сжатые губы. Взгляд его был обращен вдаль, где, заслоняя небосвод, громоздились пепельные тучи. Наверное, он думал о новом боевом вылете…
Довелось мне быть с Прошкой и в воздухе. Надо было облетать самолет. Мы ушли в зону пилотирования, в тот район, где в Вислу впадает Сан. Лучшего ориентира не придумать. Стоял на редкость погожий день. Во все стороны до самого горизонта разметнулось голубое половодье неба. Воздух был просвечен солнцем. Серебрились реки, бил в глаза изумрудный цвет полей. Буйное обновление природы волновало душу и настраивало на полет.
Прошка изящно выписывал глубокие виражи, делал крутые развороты, снижался и набирал высоту. А когда выходили на прямую, восхищенно смотрел на замершие стрелки приборов. Будто бы не штурвал, а сами эти стрелки он зажал в кулак и держал. Ни одна не шелохнется. Самолет словно застывал в синем безбрежии.
Больше всего Прошка любил прямую. Я сидел за его спиной и видел на стеклах приборов отражение его лица. Уверенного и спокойного — не дрожал ни один мускул. В глазах азартно пламенели огоньки. Его душа млела от счастья. Прошка не просто летал — он наслаждался полетом.
— Прямая для пилота — все! — говорил он приподнято. — Пройди по прямой — и любой инструктор скажет, что ты за пилот. Труднее всего — прямая. — Тут Прошка обернулся и озорно подмигнул: — Оно и в жизни, видать, так, а, штурман?
Прошка передал штурвал второму пилоту. Тот мечтательно вздохнул:
— Эх, на истребителе бы сейчас!..
Прошка удивился:
— Чудак-человек! Штурвал тяжелого бомбардировщика разве на что меняют? Здесь летный век дольше. Даже летчики-испытатели до седой бороды за штурвалом сидят. — И тут я услышал от Прошки редкую у военных летчиков команду: — Штурман, музыку бы включил, что ли! Моторы поют, да уж очень монотонно. Уснуть можно.
Я настроился на Варшаву и хотел спросить: «Слышишь музыку, Ваня?» Но не успел, потому что в ту же минуту от неожиданности задохнулся. Польское радио сообщало об окончании войны с фашистской Германией. Из навигаторской кабины в пилотскую я метнулся так, будто надо было немедля выброситься с парашютом. Не слышал, как сорвало с головы шлемофон, не чувствовал, как, за что-то зацепив, раскроил надвое комбинезон и где-то в ногах запуталась полетная карта. И вот пилотская кабина. В торжествующем крике Прошкино лицо. Мятежная сила радости бросила нас друг к другу. И мы позабыли, что находимся в небе. Второй пилот к нам не дотянулся и руками колотил меня по спине, восторженно крича.
Самолет кинуло, и нас стало прижимать к борту. Только теперь опомнились. Прошка схватил штурвал и выровнял самолет. Никакую прямую ему в эти минуты не выдержать. Впервые у Прошки разбежались по циферблатам стрелки. Он снова обернулся, снова крикнул: «Победа!» — и, припав к штурвалу, сделал необъяснимо резкое движение. Корабль наискось рассек синее безоблачное небо.
— Дальний бомбардировщик тоже может пикировать. Крепкая машина! На ней и «мертвую петлю» можно делать. Хочешь, крутану?!
— Потом, Ваня, потом!
На земле, до крайности возбужденные, мы выпрыгнули из кабин и опять бросились друг к другу. В ту минуту мы ничего не видели, кроме солнца. Ярким светом оно затопило летное поле и самолетные стоянки. И мы не заметили, как нас с Прошкой обхватил Иван Степанович Расщупкин.
Расщупкин — живая история полка. Он служил в нем с самого его создания и воевал с лета сорок первого. Таких в полку осталось лишь два человека. После каждого боевого вылета мы ходили к нему докладывать о результатах бомбового удара, о пожарах над целью — очажках. Расщупкина в полку все любили и называли только по имени и отчеству.
Когда он нас обхватил своими крепкими руками, мы подумали, что он тоже знает о Победе. И оба поцеловали его в колючие усы. Но Иван Степанович почему-то резко мотнул головой и недовольно забормотал:
— Стойте, стойте!..
— Победа! Иван Степанович!
— Что?!
— Мы победили!
У Расщупкина округлились и влажно заблестели глаза. Он прижал к горлу руку, будто ему нечем было дышать, и дрожащим, совсем не своим голосом спросил:
— Кто вам сказал?
— По радио слышали. — Прошка сдернул с головы шлемофон, набрал полную грудь воздуха и, вскинув руку, хотел закричать на всю стоянку, на весь аэродром, на весь мир: «Победа!»
Но Расщупкин сразу переменился в лице и предупредительно выбросил ладонью вперед руку:
— Не смейте сейчас об этом.
— Почему?
— Не смейте, голубки, — умоляюще-строго говорил Расщупкин.
Только теперь мы смолкли. Если у Расщупкина станешь «голубком», будешь за что-то держать ответ. Расщупкин отвел нас далеко от самолета.
— Полк к боевому вылету готовится, а вы хотите людей размагнитить… Да за это на гауптвахту вас, голубки…
— Иван Степанович, молчим! — сказал Прошка.
— То-то же.
— Стойте здесь и без меня — ни шагу.
Расщупкин вернулся на стоянку самолетов. Он требовал от инженера, чтобы техники готовили машины к вылету на боевое задание.
Прошка стал меня уговаривать:
— Лучше бы он нас арестовал! Ну разве утаишь такое? Победа! Давай скажем и сами пойдем на гауптвахту, а?
Я не успел ответить. Вернулся Расщупкин:
— Ну, что вы слышали, рассказывайте… Всё рассказывайте… Подробно…
На рассвете мы узнали о Победе. Уже во второй раз. Прошка выхватил пистолет и разрядил в воздух всю обойму. Иван Степанович бежал по городку, требовал прекратить огонь и сам стрелял. А когда столкнулся с Прошкой, словно виноватый перед ним, повторял: «Кричи, Прохоров, кричи!»
Кончилась война… Шли годы…
Скоро мы получили новые самолеты — настоящие «летающие крепости». В полку начал меняться личный состав. Из других гарнизонов прибывали пилоты и штурманы. Из военных училищ приходила послевоенная молодежь. Экипаж у Прошки стал больше.
Прошка полюбил новый корабль. Небывалые высота, дальность и продолжительность полета приводили его в восторг.
— Что ни говори, а полеты — это особая жизнь. И летчик — профессия неземная. Один только взлет дарит человеку столько прекрасного, что иному жизни не хватит испытать это.
Однажды Прошка сказал:
— Штурман, а вокруг шарика-то маршрут еще не проложен… Чкаловскую мечту помнишь?..
Прошка все чаще и чаще загорался идеей какого-нибудь неизведанного полета. Он мечтал стать летчиком-испытателем. Он бредил этой мечтой, но признался только сейчас.
Я смотрел на Прошку и думал. На счету у него более двухсот боевых вылетов в глубокий тыл врага. На груди пять орденов. Теперь он освоил современную четырехмоторную «летающую крепость». И такой он молодой, и такой неугомонный. Мечтает еще стать летчиком-испытателем…
После этого разговора мы разъехались. Каждый — за своей мечтой.
Года через три, возвращаясь из отпуска, я делал пересадку на Киев. На одной из оживленных украинских станций лицом к лицу столкнулся с Прошкой. И не узнал его. Глаза погасшие, чуб — будто под дождь попал, летная, с голубым околышем фуражка надвинута на лоб.
— Ты что такой, Ваня?
Он горько и с ужасающей болью выдохнул:
— Отлетался я… Все кончено.
Долго оба молчали. Потом Прошка сказал глухо:
— Помнишь вынужденную посадку? Помнишь?.. Так вот, даром она не прошла. До поры до времени ничего вроде не было. А теперь о себе заявила. Да… Врачи вынесли приговор. Обжалованию он, как ты знаешь, не подлежит.
Я представил Прошку в те тяжелые для него минуты, когда то, что составляло его жизнь, было отвергнуто одной фразой: «Не годен к летной работе».
Прошка — и вдруг без неба! Никак не могу с этим смириться, не могу представить его вне аэродрома.
— Ты что, не летаешь?
Прошка закачал головой:
— Жизнь поставила точку. Да… Поработал немного на полигоне. Думал, вдали от всего успокоюсь. Где там… Прилетит корабль, сбросит бомбы — и на обратный курс. Смотришь ему вслед и места себе не находишь… А теперь и вовсе теплый и сухой край подобрать велели.
— И с полигона уходишь? — обеспокоенно спросил я, стараясь не смотреть ему в глаза.
Прошка ответил не сразу:
— И с полигоном распрощался. Да, человеку, который сам уже не летает, надо уходить от самолетов. Уходить дальше, чтобы не слышать звука, не видеть крыльев. Не растравлять душу.
На Киев поезд пойдет завтра. Но через три часа туда летит самолет. Я предложил Прошке лететь вместе.
— Но ты же знаешь, я не люблю летать на самолетах, — ответил мне Прошка. В этой фразе было столько горечи…
Сейчас я понимаю, что Прошка больше всего боялся, как бы в его душе не воспламенилась безумная страсть полета. Она таилась в нем холодным динамитом, и он боялся, чтобы кто-нибудь случайно не поднес к этому динамиту огнепроводный шнур.
Мы расстались и долгие годы ничего не знали друг о друге.
И вот Прошка в Москве. Так неожиданно!
Мы встретились, как и сказал Куземкин, в десять утра у «Сокола». Прошка стоял у подземного перехода, где продают цветы. Когда увидели друг друга, он артистически приподнял голову и развел в стороны руки: вот, мол, встреча! Блеснули огнем два ряда золотых зубов, озарилось светлой улыбкой его доброе и живое лицо. Чуб у Прошки заметно убавился, плечи стали шире и, похоже, крепче. А глаза совсем не изменились. Они были чистыми и ясными, как небо. В них по-прежнему пламенел огонь и угадывалась мгновенная реакция летчика. Нет, все, что дало человеку небо, остается с ним на всю жизнь.
Мы обнялись, как могут обняться только фронтовые друзья. В эту минуту главное — сдержаться в не поддаться чувствам, так неудержимы и так напористы воспоминания. Все прожитое и пережитое когда-то на фронте молнией пронеслось в памяти.
— Не будем терять времени, за углом — машина, — сказал Прошка, с трудом сдерживая волнение.
В машине Прошка заговорил так непринужденно, будто мы никогда не расставались. Мы говорили о многом. Только об одном умалчивали — о последней нашей встрече. Я боялся разбередить ему душу воспоминаниями.
За окружной дорогой в машину подсел Виктор Куземкин. Прижав Прошку к себе, он тут же оттолкнул его дружеским ударом в плечо:
— Ты что, елки-палки, под землю провалился? Да если мы так будем видеться, то вторая встреча состоится в семьдесят пять лет, а третья — в сто! Ты что, на Марсе был, в Арктике, в Антарктиде?
— Все угадал, Витя, кроме Марса, — оживляясь, ответил Прошка.
Куземкин вытаращил глаза:
— Ты выдумываешь, Ваня?! А как сюда попал?
— Как? Летел, плыл, шел, ехал… Вообще-то, крюк небольшой дал. Из Новосибирска надо бы во Владивосток, а я к вам махнул.
— Ну так где же все-таки ты, елки-палки, пропадаешь? Не томи душу!
У Прошки вспыхнули огнем глаза.
— Я же сказал, Витя. А уж если точнее — в морях и океанах. Вот мы мучаемся от жары и не знаем, что тайна ее в температурном режиме Атлантического океана. Над теплыми водами рождаются циклоны. Тоже тебе загадка… Мы с тобой их преодолевали, да не все о них знали. От того, куда они пойдут, зависит жизнь людей. Ведь циклон может быть другом, а может — врагом…
— Так ты что, в науку подался?
— Судьба, ребята…
Прошка с воодушевлением, как раньше о полетах, рассказывал о Мировом океане, о том времени, когда человек научится управлять погодой на нашей голубой планете. Он верил, что рано или поздно человеку будет подвластно движение циклонов так же, как ныне течение рек. Метеорологические спутники, научные суда, сеть современных метеостанций по всей земле, вторжение в космос, изучение явлений на Солнце — все это приближает то время.
Рассказывал Прошка заразительно. Следя за полетом его мысли, взрывами фантазии, я начинал понимать, что новая работа увлекла его, заворожила так, что без нее нет у него жизни. И смутно догадывался, что она, наверное, заменила ему полеты. Попробуй отбери у него эту работу теперь — он будет страдать и мучиться не меньше, чем тогда, пока не найдет и не увлечется новой с еще большей страстью.
Видно, в каждом деле есть свое небо и свои горизонты, а у каждого человека свой зов души. И если его не заглушить житейскими мелочами, он поможет человеку даже тогда, когда, кажется, нет никакой надежды выжить. «Не долетим — так доедем, а не доедем — так дойдем!» — это зов его души, и он выручал его не раз.
Слушая Прошку, мы не заметили, как город остался позади. Вдалеке показалась развилка дорог. Там мы должны были свернуть, а часа через три прибыть в небольшой районный городок и нагрянуть к Расщупкину.
Но вот Прошка смолк и порывисто прильнул к стеклу. Восторженный взгляд его вдруг обострился и застыл. Я приподнял голову и вздрогнул: впереди на большой высоте летел самолет. Он оставлял позади себя белую борозду, будто пахал небо. Меняясь в лице, Прошка провожал его уже тоскующим взглядом.
— Как у тебя дела дома? — спросил я, чтобы отвлечь его от самолета.
— Жалко, не встретил сына, — ответил успокоившийся Прошка. — Улетел куда-то на край света. Год назад я виделся с ним. И знаете, какой он, чертяка, номер выкинул? — Прошка оживился. — Надел мою синюю фронтовую шинель и говорит: «Отец, смотри, по плечу». — В глазах Прошки сияла радость.
Вот и развилка дорог. Прошка приподнял брови, и вновь весело блеснули его глаза.
— Ну, штурман, давай курс!
И что-то близкое, родное захватило душу той сладостной болью, без которой жить невозможно.