В госпиталь Лукьянов угодил прямо с передовой. Когда он лежал в бинтах, к нему наведывались ходячие раненые. Крутили ему цигарку, держали, чтобы затянулся дымком, — все полегчает. Перебрасывались словцом о положении на фронтах. Вести радовали — война местами уже переметнулась за пограничные рубежи, и в речи солдат все чаще стали мелькать мудреные названия отбитых у гитлеровцев населенных пунктов.
Но раненые не знали, что, упоминая чужие страны и города, они не успокаивали, а еще больше тревожили Лукьянова. Все это он слышал годом-двумя раньше, когда сражались с врагом еще на Волге, под Орлом, Курском. И в особенности потом, когда наши войска пошли на запад.
Не успокаивали его и рассказы о местном парке. Такую красоту едва ли где еще доводилось видеть: пруды с фонтанами до небес, кипящие водопады и прохладные гроты. Посредине большого пруда утопал в зелени и цветах круглый, как чаша, остров. О нем даже легенда ходила: кто хоть раз придет в это райское место, тот навсегда потеряет сердечный покой. Не зря, видать, и название придумали — остров Любви.
Деревья в парке со всего света. Одно красивее другого. Часами стой — все равно не налюбуешься. А что за аллеи! По какой ни пойди, всюду тебя сопровождают статуи античных богов. А воздух голову кружит, подышишь день-другой — и все раны затянет.
— Значит, с умом был человек, который тут госпиталь обосновал, — отрешенно говорил Лукьянов, приподнимая белую от бинтов голову и давая понять друзьям, что хочет еще затянуться дымком.
Если бы у него были открыты глаза, раненые, уж верно, заметили бы в них печально-отсутствующий взгляд. У Лукьянова на душе своя боль, и он определенно знал, что никакой воздух рану его не затянет, волшебная тишина не успокоит и никакие боги ему не помогут.
Дела его шли на поправку, но вдруг он перестал спать по ночам. Думали — тревожится за судьбу своих рук. Лечащий врач приводил хирурга. Медики говорили по-латыни, но Лукьянов по интонации догадывался — решали: оставлять или отнимать пальцы.
— Эти пальцы гайки без ключа затягивали, — сказал он, сам не зная зачем.
В палате стояла тишина. И странно показалось врачам — Лукьянов ни о чем их не просил. Он лишь обронил еще одну фразу:
— Мастеровой человек без рук — все равно что птица без крыльев.
Не боль, не тревога, даже не просьба скрытая, а какой-то укор прозвучал в этих словах. Да и себе упрек — вот, мол, тертый калач, а не уберегся.
О глазах беспокоиться не надо. Тут все обошлось. Да и что глаза — они смотрят, а вот руки…
Всю ночь Лукьянов переворачивается с боку на бок, приподнимает забинтованную голову, вздыхает. Дежурные сестры шепчут:
— Спите, Лукьянов. Давным-давно был отбой. Лукьянов тут же замирает, а пройдет время — опять начинает вздыхать. Однажды на рассвете дежурный врач увидел, как он медленно, боясь оступиться, пробирался к окну. Забинтованная голова тянулась из халата и была неестественно повернута ухом вперед.
— Почему не спим, Лукьянов?
Что сказать? Вроде бы услыхал отдаленный гул самолетов, потому и не спал. А может, никакие самолеты и не летают. Просто ноют раны, спать не дают. И ему лишь показалось, что по небу прокатываются звуки самолета. Но он все равно не уснет, если их услышит. Вместо ответа Лукьянов робко спросил врача:
— Самолеты летают?
— Летают, а тебе-то что? Бомбить не будут. Наши…
— А-а, — протянул Лукьянов притворно-безразлично. А сам чуть не вскрикнул и не побежал, позабыв, что на глазах повязка. Значит, он не ошибся. Это был отдаленный гул самолетов.
Теперь, заслышав шум моторов, Лукьянов оживал. Он спрашивал: «Который час?» И по тому, когда взлетали и когда садились самолеты, прикидывал, какой у них маршрут — дальний или близкий. Чаще они поднимались в небо вечером, а возвращались на рассвете. Значит, наносили удар далеко — где-то в Восточной Пруссии или по самому Берлину. Иногда на полет уходило часов пять, а то и меньше. Тут по его предположениям, экипажи могли летать в Белоруссию, Польшу или Румынию. А если стояла тишина — полетов не было.
Больше всего Лукьянова тревожило появление одиночного самолета. Услыхав шум его моторов, он вздрагивал, менялся в лице и очень волновался.
Самолеты, как и люди, имеют свои биографии и свои судьбы.
Была своя биография, своя судьба и у «Грозы» — лучшего в полку самолета, по мнению техника Лукьянова. Раньше этот тяжелый воздушный корабль не был «Грозой». Тогда и у хозяина его, техника Лукьянова, была совсем другая жизнь. Настоящая. Проводив самолет в дальний полет, он томительно ждал его возвращения. И по-мальчишески лихо бросался ему навстречу, когда тот после посадки рулил на стоянку. С командиром и штурманом переговорить некогда. Они не успевали сойти на землю, как их увозили в штаб писать срочное донесение. Шутка ли — к самому Гитлеру наведывались! И уже издалека доносились обращенные к технику слова: «Все в порядке, Иван Дмитрич!»
Странное чувство испытывал в эту минуту Лукьянов. Сердце щемило: пуще всего боялся замечаний командира. А если их нет — вроде бы и недоволен: «Так уж все и хорошо? Полет долгий, всякое могло случиться…»
Лукьянов обойдет самолет, любуясь размахом крыльев, упрямо вздернутыми килями, грозно ощетинившимися со всех сторон пулеметами, и, словно коня, погладит рукой холодный металл. А потом примется за привычную работу. Он не уйдет с аэродрома и ни за что не отпустит механика и моториста, пока не будет сделано все, что надо. «Считай, для себя готовишь машину, сам полетишь», — говорил он своим помощникам.
Однажды инженер эскадрильи Скоков спохватился — Лукьянова не было в землянке.
— Ты где ночевал, Иван Дмитрич? — спросил он его встретив на аэродроме.
— На самолете.
— В такой холод?!
— А я под чехлом примостился.
— На таком колючем ветру и чехол не спасет.
— Что вы, товарищ инженер, мотор-то горячий был.
Инженер смотрел на Лукьянова как на какого-то проказника. Ну зачем ему понадобилось на мотор забираться, сгибаться там в три погибели и в таком положении спать?
Лукьянову долгий разговор не по нутру, Да и Скокову сейчас не до этого. Он привел техсостав пораньше, чтобы специальными печками подогреть моторы. Иначе их не запустишь. А Лукьянов, когда узнал о сильном похолодании, остался на самолете и уберег мотор от замерзания. И потому вместо длинного рассказа он ввернул присказку: «Бог дал руки, а веревки сам вей», вскочил в кабину и запустил мотор.
В авиации все техники — философы. Лукьянов исключением не был. Выпадет редкая минута, когда можно передохнуть, отойдет в сторонку и, с удовольствием потягивая цигарку, начнет философствовать.
Размечтается Лукьянов и непременно вспомнит свою деревню. Он любил землю, до армии работал трактористом. Но трактор — машина земная, не имеет крыльев. Стрекочет от зари до зари, а то и ночи прихватывает. И все на одной пашне. А воздушный корабль в мировом масштабе пашет. Считай, вся Европа под его крыльями побывала.
Лукьянов мечтал слетать с экипажем на Берлин, послушать, как моторы работают над вражьей землей. Особенно над целью, когда зенитки озверело рвут самолетный металл.
Иногда к Лукьянову подходил Скоков и делал замечание:
— Опять задержались, Иван Дмитрич. Уже все ушли. Пора и отдохнуть.
— После войны выкроем времечко, товарищ инженер…
Как все в эскадрилье, инженера он уважал. Скоков, человек дельный и, главное, смекалистый. Лукьянова не ругал. Было бы за что. А журить — что ж, должность такая.
Вот и сейчас он подошел неспроста. Лукьянов догадывался — прибористы нажаловались. Но Скоков скажет об этом не сразу. Начнет издалека, чтобы не обидеть техника. Как, мол, у тебя, Иван Дмитрич, с моторами? А что с моторами — работают. На то и глаза да руки у него. Иной раз и соседу помогает. Видит однажды, нервничает тот, никак не поймет, что с мотором. Опыта у него поменьше, молодой.
— А ну запусти, — попросил Лукьянов и отошел в сторонку. Лицо у него сперва напряглось, а потом засияло. — Выключай. Пятый цилиндр смотри…
Проверил сосед пятый цилиндр и ахнул: Лукьянов попал в точку. Все равно что музыкант по слуху определит фальшь какого-нибудь инструмента в оркестре.
Инженер это знает, но начнет все равно с моторов. У Лукьянова в глазах блеснут хитроватые искорки. Куда тут денешься… И сам признается:
— Да вот с прибористами приходится воевать. Заладили: у Лукьянова вроде мания такая, приборам не доверять. Будто не знают — самолет на край света летает.
Скоков молчал. Лукьянов делал вид, что очень занят, а краешком глаза — на инженера: что-то он выскажет ему теперь? Лукьянову продолжать разговор не хотелось, и он добродушно махнул рукой:
— Да разве с ними столкуешься!
Но Скоков все же сказал:
— Ты, Иван Дмитрич, прибористов без нужды не задерживай.
Так и знал, нажаловались. Лукьянов озабоченно поглядел на Скокова.
— Для них же это я, товарищ инженер. Чтобы душа не томилась, когда самолеты на задании. Моторчики послушал — и спокоен, а компасы, прицелы — чистые бестии. Им слепо верить нельзя.
Простодушие Лукьянова обезоруживало инженера. Ну что тут скажешь? Скоков ценил его за любовь к авиационной технике. Знаком с ним давно, еще с Дальнего Востока. Правда, служили они в разных полках, да и должности были разные. Скоков прибыл из технического училища, а Лукьянов первый год на сверхсрочной.
Случилась в то время у Лукьянова одна история. И горестная и смешная. О ней узнал весь авиационный полк, и по этой причине старшина даже просился в другой гарнизон.
Все началось с того, что Лукьянов остался на сверхсрочную службу. Время было тревожное, а эскадрилья нуждалась в таких, как он, специалистах. Работа на самолете Лукьянову пришлась по душе, и он остался, хотя дома ждала истосковавшаяся по нему жена. И полетели тогда к ней письма. Край, конечно, он расписал своей Груне во всех красках. Год-другой поживешь — как дерево прирастешь. Хотя новичкам любил при случае напомнить: на Дальнем Востоке лето как лето, а зима тринадцать месяцев.
Груня дальше своей деревни никуда не ходила, а тут сразу — Дальний Восток. Приехала не одна, а со своей мамашей. Лукьянов думал — веселее ей будет, пока пообвыкнет на новом месте.
Это уж потом он сообразил, что тещу-то взял напрасно. В военном городке все было не по ней, и она стала подбивать дочь уехать в родной колхоз. Там ее зять Иван Лукьянов был известным на весь район трактористом. Портрет в газете печатали. А теперь он кто? Механик авиационный. Да их тут пруд пруди, этих механиков! Держится за свой самолет, будто на седьмое небо попал. А не видит, что из-за его здешней работы Груня сохнет.
Разговоры такие пошли день за днем. И от них не было ему покоя. А так просто не отмахнешься: жена! Аэродром тянул его к себе, как родной дом. Лукьянов знал, что от самолета он никуда не уйдет. Не уедет из полка, от друзей, с которыми не мог расстаться. К чему душа лежит, к тому и руки тянутся.
Долго он думал, как растопить лед в семейных отношениях. Лукьянов, конечно, тогда сглупил, но уж очень надоели ему тещино ворчание и уговоры жены. Пришел как-то с аэродрома поздно и, раздевшись, долго топтался в прихожей.
— Ужин остывает, Ваня, — позвала его Груня.
Ни слова не говоря, Лукьянов степенно прошел к столу. Груня устроилась напротив, жалостливо подперев кулачком подбородок. Лукьянов знал — выпьет она полчашки чаю и потихоньку начнет семейную беседу. Оскомину ему набила эта старая песня. Лукьянов упорно молчал, и жене это не нравилось.
— Ты что, оглох, что ли, у своего самолета или онемел? Слова от тебя не дождешься.
Вместо ответа Лукьянов прищурил глаза и медленно поднес палец к губам:
— Тсс…
При этом с таким видом кивнул в сторону прихожей, что у Груни мурашки по спине побежали. Она на цыпочках прошла к двери и приоткрыла занавеску.
— Ваня, что это? — испуганно и почти шепотом спросила Груня.
— Разве не видишь? Бомба!
Теща вскрикнула и судорожно прикрыла ладонью рот. У Груни выступили на глазах слезы. В прихожей, опираясь на металлический стабилизатор, действительно стояла бомба. Женщины остолбенело смотрели на нее.
Придя в себя, Груня припала к мужу и с болью спросила:
— Ваня, что ты надумал?
— А то… Услышу еще одно слово о тракторе и деревне, о портрете в газете — взорву бомбу.
— Мы же погибнем, Ваня.
— Лучше погибнуть, чем каждый божий день слушать: «Тебя все знали в районе…»
С того вечера наступил в семье мир и покой. Домашние ходили тихо, говорили полушепотом. А когда на глаза попадала бомба, охали и вздыхали. Теща теперь стала величать зятя Ванечкой. К прежним разговорам не возвращались. А если случайно срывалось какое нежелательное для Лукьянова слово, он оборачивался к двери. Все спохватывались и замолкали.
Однако семейный мир длился недолго. Пришел раз Лукьянов с аэродрома, замерз, куртка колом стоит, лицо обожгло ветром, горит, брови — что у деда-мороза.
— Чайку бы горячего, всего насквозь пронизало, — сказал он.
Но слова его прозвучали, как в пустыне. Никто на них не отозвался. Глядит и не узнает своих домашних. Теща мечется из угла в угол, делает вид, что прибирает комнату. Груня смотрит на него так, будто впервые в жизни видит.
— Чайку бы, — неуверенно повторил Лукьянов. Смутное предчувствие не обмануло его. Груня решительно ступила ему навстречу:
— Ну так когда бомбу взрывать будешь — сейчас или погодя?
— Пусть взрывает, — донесся из соседней комнаты тещин торжествующий голос. Она не утерпела, разузнала про бомбу. — Незаряженная, она все равно что камень. Колуном бей — не взорвется.
С этими словами женщины ринулись в прихожую. Распахнули наружную дверь и столкнули бомбу вниз.
— Вон твоя бомба…
Сперва Лукьянов услыхал глухой удар об пол, гремучий звон ведра, которое тоже летело вниз по ступенькам, а потом встревоженные голоса выбежавших в коридор соседей. Он одиноко сидел за столом, на душе было до того муторно, что хоть сам падай с лестницы.
Вызвал Лукьянова инженер эскадрильи. Не ругал, а только спросил: как жизнь? А что жизнь… Она у него что луна: то полная, то на ущербе. Инженер об этом знал, потому и мягко с ним обошелся. Но такое сказал, что и по сей день то стыд жжет душу, а то смех разбирает: «Ты вот что — перестань водевили в семье разыгрывать!»
Теперь Лукьянов служил в другом полку. В сорок первом году Скоков перекочевывал со своим эскадрильским имуществом с одного аэродрома на другой. Там и встретил Лукьянова. Тот сидел в лесу, приткнувшись к дереву, что-то шептал, пить просил.
— Ранен, старшина? — спросил Скоков.
— Царапнуло. Моя промашка… Не успел укрыться, под бомбы угодил.
— В госпиталь надо.
— Не стоит, товарищ инженер. — Наверное, старшина тоже разглядел у Скокова знаки различия или узнал его в лицо. — Царапнуло, видать, основательно. Вот сумку, если можно, возьмите, а меня не надо. Не довезете. — Старшина сделал неловкое движение, чтобы показать, что сумка, о которой он говорит, находится под ним. Он смотрел на Скокова затуманенными глазами. Инженер двоился и пропадал, но старшина продолжал шептать: — Меня не стоит, а сумку возьмите…
На лесной дороге показалась санитарная машина. Везли раненых.
— Возьмите еще одного, — сказал Скоков, остановив машину. — Из окружения человек вышел. Авиатор. Возьми…
— Некуда, товарищ старший лейтенант, — ответил водитель. Он был небритый и очень усталый. Ему жалко было бросать раненого, а взять его — места нет.
— В кабину, браток. Старшину взяли.
На аэродроме Скоков вспомнил о сумке. Раскрыл и ахнул: там технический инструмент. Старшина выносил его, будто золото, из окружения. Шел лесами, болотами. Под обстрелами и бомбежками. Полтораста километров. Сам пострадал, а вынес.
— Вот это человек… — сказал, ни к кому не обращаясь, Скоков.
— Кто? — спросил солдат, который был с инженером.
— Старшина.
— Товарищ инженер, очень уж он на Лукьянова смахивает.
— Какого Лукьянова?
— Дальневосточника. В соседнем полку служил. Помните, тещу хотел взорвать?
Лукьянова Скоков разыскал в ближайшем госпитале. Тот скоро поправился, и стали они служить в одной эскадрилье. Зимой полк получил новые самолеты, тяжелые бомбардировщики. На них экипажи летали в глубокий тыл врага. Днем Лукьянов заправлял корабль бензином, пополнял боекомплект, подвешивал бомбы. А вечером, когда нарождались звезды, лихо брал под козырек:
— Счастливого пути!
Лукьянов не всегда знал, куда летит экипаж. Но по заправке горючим определял дальность полета, чем до крайности удивлял своих помощников — механика, оружейного мастера и моториста.
— Новая нынче борозда, — обычно сообщал он им, вглядываясь в темноту, где растворился самолет, задумчиво добавлял: — Долго еще придется пахать небо…
Наступила ранняя и дружная весна сорок четвертого. Снег стаял за неделю. Лукьянов брал комочки земли, разминал на ладони, задыхался от душистых запахов. Такой земли никогда не видел — чернозем! Мечта каждого крестьянина средней полосы России. Прикидывал: недельки две пройдет, и можно начинать пахоту. В такие минуты он вспоминал трактор, праздник первой борозды, а заботы были по-прежнему о крылатой машине.
Самолет улетал надолго. Томительными были часы ожидания. За ночь техник не раз мелькал у КП. Немного успокаивался, узнав, что корабль нанес удар и уже возвращается.
Однажды самолет Лукьянова вернулся позже других. Ту мучительную ночь ему не забыть. И утро. И все, что было после, потому что тот боевой вылет круто изменил его судьбу.
Над аэродромом стояла рассветная тишина. Лукьянов напряженно вслушивался в небо. Но оно было безжизненным.
Возле КП встретил начальника связи полка. Волнуясь, спросил:
— Что с нашим экипажем?
— Пропала связь.
— Неужто подбили?
— Кто знает…
— А как там погода? — Лукьянов многозначительно подчеркнул «там», будто знал, куда летали.
— Там — ни к черту.
Разное лезло в голову, и Лукьянов не находил себе места. В такие минуты к нему не подходи.
— Ну что стоите, дела не найдете? — укорял он своих помощников. Хотя укорять их было не за что. А волновались они не меньше его.
Еще с вечера задул ветер, дождь пошел вперемешку со снегом. И Лукьянов, никому не говоря, ждал отбоя полетам. А экипаж пришел на самолет.
— Куда вы в такую непогодь? Сверху льет, снизу метет.
— Э-э, Иван Дмитрия, — ответил штурман, — это не погода, а клад, цветочки, так сказать, а ягодки впереди… Там…
Словам этим Лукьянов значения особого не придал. В какую погоду не летали! А вот теперь, когда другие корабли вернулись и уже зачехлены, а его самолета нет, он пытался припомнить все. Как сказал, как посмотрел на него штурман. И то, что вылет надолго задержался, и то, что разрешили лететь всего нескольким экипажам…
На стоянке все замерли, когда в небе показался воздушный корабль. Он коснулся посадочной полосы, и Лукьянов облегченно выдохнул:
— Наш!
И побежал на рулежную дорожку, хотя самолет еще был на другом конце аэродрома. Усердно показывал, куда рулить, а было совсем светло, и летчики все хорошо видели. Руками звал корабль к себе: «Рули!» Выбросит одну руку ладонью вперед: «Этот мотор попридержи!» И вот обе руки взметнулись над головой и скрестились: «Стоп! Выключай двигатели!»
Теперь на стоянке слышен только голос Лукьянова. Специалисты знали, кому что делать. Но он, радостно-возбужденный, отдавал им команды, будто новичкам. Требовал что-то принести, что-то посмотреть… Глядя на уставших и жаждавших сна помощников, приговаривал: «Рукам работа — душе праздник».
— Как моторы, товарищ командир? — нетерпеливо спросил Лукьянов.
Командир корабля подошел к самолету, постучал по борту:
— И крепок же сатана… — А о моторах — ни слова.
В ответе командира Лукьянов уловил что-то тревожное. А что — боялся спросить. Бледные и усталые выходили члены экипажа. Посмотрел на штурмана — на том лица нет.
— Компасы подвели, Иван Дмитрич, — в сердцах сказал штурман. — Стрелки будто леший водил. Днепр выручил… Да и то к черту на кулички выскочили.
— Компасы?! — почти вскрикнул Лукьянов, готовый поднять по тревоге прибористов. — Я же им говорил…
Лукьянов узнал подробности полета. Корабль вывели из строя не зенитки, не истребители, а разряды молнии. На обратном пути поперек маршрута встал грозовой фронт. Обойти — не хватало горючего, а пересекать — хуже, чем снова заходить на цель. Гигантские тучи торосисто громоздились, притягивали к себе, как магнит. Ураганные вихри бросали многотонный корабль будто щепку. В один миг какая-то дикая сила оторвала экипаж от сидений, сделала его невесомым. Летели как бы врозь — самолет сам по себе, а люди сами по себе. Штурвал не слушался, моторы захлебнулись, стрелки высотомера дико раскручивались.
Корабль падал камнем, как сбитый. Гигантский воздушный поток бросил его вниз на тысячи метров. Даже в темноте штурман увидел деревья — так близко была земля. Ждали мгновенного удара. Но вместо него страшная сила подхватила самолет и с такой же легкостью, как к земле, опять бросила его вверх, в зловещие пасти туч. Теперь тела вдавливались в сиденья. Ни повернуть головы, ни поднять руки — все фантастически отяжелело.
Корабль попал в грозовой плен. Огненные шпаги молний впивались в него со всех сторон. Воздух наэлектризован. Вокруг винтов, стволов пулеметов и антенн бешено метались огненные круги. С плоскостей срывались сине-фиолетовые струи. А гроза все сильнее и сильнее.
Самолет бросало вниз и вверх снова и снова. Казалось, вот-вот он опять рухнет в черный провал, в бездну, где уже не выдержит металлическая сигара фюзеляжа и отломятся крылья. Но корабль, словно заколдованный, пробивался к родному аэродрому.
На очередное боевое задание тяжелый бомбардировщик не полетел. Случилось невероятное — вышли из строя компасы.
— Поправимое это дело, — сказали специалисты.
К всеобщему удивлению, компасы не слушались. Поставили новые. И на них стрелки как ошалелые. Такого еще никогда не было.
— Не в компасах дело, — сказал Скоков, — на самолете магнетизм изменился. Гроза поработала, намагнитила все по-своему.
Кто-то уточнил:
— Сдала нервная система самолета.
— А экипаж как?
— Сравнил, то люди! — Это уже Лукьянов ответил. Он гордился своим экипажем. Уберегли самолет.
Специалисты бывали на корабле целыми днями и ничего не могли сделать. Лукьянов не давал им покоя, ворчал:
— Возитесь, а толку никакого. Или земной шар размагнитился и уже нет полюсов, меридианов?!
— Есть меридианы и есть полюса, только они не для твоего самолета, — отвечали ему прибористы. — Отлетался он у тебя, Дмитрич.
Что только с самолетом не делали! Снимали бронированные спинки в пилотской кабине, меняли пулеметы, блоки радиостанций. Но магнитные силы корабля продолжали бог знает куда уводить стрелки компасов. Как тут летать по дальним маршрутам?!
Между тем на самолет уже не привозили бомбы. Лукьянов не выбегал навстречу, не кричал, как раньше: «Давай какие поувесистей!» На вопрос: «Сколько заправлять?» — уже не слышалось азартное: «По пробку, не знаешь, что ли!» Теперь Лукьянов с душевной болью махал водителю рукой: «Проезжай…» Потом и вовсе перестали спрашивать его, проскакивали мимо, к другим самолетам. И он с грустью смотрел на соседние стоянки, где друзья-техники готовили свои корабли в дальний полет.
И вот тогда на борту тяжелого бомбардировщика появилась стрела. Пронзительно устремленная вперед, с острым изломом посередине, она напоминала неудержимый разряд молнии. С того дня самолет окрестили «Грозой». И с того же дня не стало на нем постоянного экипажа.
Но списывать машину никто не собирался.
— «Гроза» еще послужит. Будем на ней готовить молодые экипажи, — сказал инженер, после того как командир эскадрильи сделал на ней два полета.
Так дальний бомбардировщик стал аэродромной машиной. Теперь «Гроза» выруливала на старт после ухода воздушных кораблей на боевое задание. Аэродром пустел, небо становилось просторным. «Гроза» гудела в нем почти что одна. Кое-кто стал называть ее царицей ночи. Лукьянову это не нравилось. Он улавливал в этих словах насмешку над машиной и не поддерживал подобные разговоры.
Если глядеть со стороны, то, казалось бы, Лукьянов делал ту же работу — готовил самолет к полету. Но только один он понимал, что жизнь у него резко переменилась, стала совсем другой. Не было прежней радости на душе.
Лукьянов уже не встречал экипаж с боевого задания. Некого было спросить о погоде в Германии. И вообще, не с кем было потолковать, как там, за линией фронта. И уже не пофилософствовать у самолета после длительного и очень утомительного полета.
Теперь днем и ночью одно и то же: взлет — посадка, взлет — посадка. Привязанная к аэродрому, «Гроза», почти как трактор, снует у всех на виду — туда-сюда, туда-сюда. Только что в небе.
Раз Лукьянов не выдержал, подошел к Скокову:
— Товарищ инженер, долго ли будет с экипажами такая чехарда? К одному привыкнешь, а тебе — другой, третий…
— «Гроза» нас выручает, Лукьянов. Без нее сейчас нам нож острый.
Лукьянову нравилось, когда о «Грозе» хорошо отзывались. Сам любил рассказывать о ней, особенно новичкам. Называл имена прославленных в полку летчиков, которые держали ее штурвал. Перечислял вражеские города и морские порты, по которым самолет наносил бомбовые удары.
В воображении молодых «Гроза» обрастала легендами. Но Лукьянову не становилось от этого легче. Другие корабли летали на боевые задания, а «Гроза» стояла. А как он хотел слышать могучий забористый рокот ее моторов, когда она взлетает с полной боевой нагрузкой! Надо слышать машину в этот торжественный миг. Звуки тут особенные, наполненные непередаваемым слитным звоном земли и неба. Нет такого техника, который бы не слушал свою машину на взлете, не провожал ее теплым, ласкающим взглядом.
Глазами кабин «Гроза» была обращена к старту. И Лукьянову казалось, что она, как и он, смотрит на взлетающие самолеты тоскуя. Так бывает с птицей, у которой подрезаны крылья, и с пилотом, которого разлучили с небом.
Однако Лукьянов жил тайной надеждой, верил — «Гроза» отойдет. Бывает же с человеком: вскипятится — не подходи, а спустя время угомонится. А тут вскипятился, взбунтовался магнетизм. И он придет в себя, успокоится.
Прибористам Лукьянов не давал проходу. Выставляя перед собой широкие смуглые ладони, растопыривая коричневые, как натабаченные, а на самом деле прихваченные морозом, пальцы, он говорил:
— Ну и набедокурила молния. Нешто это первый случай в авиации? Такого быть не может, чтобы люди бессильными перед ней оказались.
…Находясь в госпитале, Лукьянов о многом вспомнил.
Когда на глазах повязка, человек острее представляет пережитое. Ему ничто не мешает. Вот и сейчас память выхватила неожиданную встречу с инженером и разговор с ним в местной кузнице. Скоков удивился, увидев Лукьянова в деревне, по ту сторону аэродрома.
— Ты как сюда, Иван Дмитрич?
— Да вот заглянул к мастеровому человеку. — Лукьянов кивает на старика кузнеца, неуклюже пятится назад, слегка расставляя в стороны руки.
Скоков смотрел не на Лукьянова, а поверх его плеч. Там, за его спиной, как в бане, клубился, шипел и ударял в потолок густой пар.
«Ну все, Дмитрич, влип», — подумал Лукьянов и вполголоса, словно сообщал какую-то тайну, сказал:
— Уже остывает, товарищ инженер.
— Что остывает?
— Бронеспинка.
Чувствуя, что ему попадет от инженера, Лукьянов решил смягчить свою вину.
— Сдались мы все перед этим магнетизмом. И техники, и инженеры. Все! Вдохнуть душу в металл не можем.
— Что ты с ней сделал?
Скоков начал его расспрашивать с интересом, и Лукьянову стало неловко перед инженером. Зря он пытался упрекать Скокова.
— Слыхал я, товарищ инженер, что от такой беды все же избавляются. А может, и не слыхал, может, самому на ум пришло. Говорят: «Клин клином вышибают». Дай, думаю, и я попробую. Уговорил старика накалить добела пилотские бронеспинки и остудить.
— Самовольничаешь, — с тихой обидой на техника сказал Скоков. — У самолета магнетизм нарушился, а у тебя что, центровка?
Обиду эту Лукьянов уловил сразу, тут же извинился перед инженером. То ли Скоков ему посочувствовал, то ли сам заинтересовался экспериментом. Как бы там ни было, а на другой день он прислал на самолет прибористов.
Никто не брался судить, что помогло машине. Лукьянов уверял: причина в накаливании металла до высокой температуры. Но стрелки на компасах смирились.
Недели две спустя Лукьянов загружал «Грозу» бомбами и наполнял топливные баки по пробку. Когда она рулила на старт, земля гудела, воздух дрожал и звенел, как металл. Душа Лукьянова пела: «Взлет! Взлет! Взлет!»
«Гроза» пошла на боевое задание. В тот вечер Лукьянов был на редкость разговорчив, часто бегал на КП: «Ну как там наши?» В полночь экипаж сообщил о выполнении задания. Когда «Гроза» взяла курс домой и казалось, с ней уже ничего не случится, Лукьянов решил часок-другой вздремнуть. Однако не удалось. Прибежал посыльный, крикнул:
— Товарищ старшина, «Грозу» сбили!
К инженеру бежали вместе. Лукьянов не верил посыльному.
— Ты что-то путаешь, браток. Что-то путаешь, — с тревогой в голосе говорил Лукьянов и чувствовал, как разрывается у него душа.
«Прозу» подбили, экипаж сделал вынужденную посадку на передовой. На рассвете следующего дня Лукьянова и его помощников — механика и моториста — сопровождал к самолету солдат-пехотинец. Он был молод, но, видать, уже обстрелян. Знал местность и хорошо ориентировался в обстановке. Пока шли, он рассказал, сколько хлопот прибавила им эта «Гроза». Дважды гитлеровцы пытались к ней прорваться.
— А где летчики? — спросил Лукьянов.
— Командир казав: летакив отвести в тыл, а як буде с самолетом — побачимо.
Лукьянов, конечно, рассказал ему о «Грозе».
— Як о живой мовыте, товарищ старшина! — восторгался солдат крылатой машиной.
Рассвело. Редкий, розоватый туман плавал над травой, кустарником и в густом подлеске. Было тихо. Молчаливо стояли вперемежку буки и грабы. Их Лукьянов видел впервые. В другой раз разглядывал бы их как заморскую диковину. А сейчас — все думы о родной «Грозе». Сам того не замечая, он прибавлял шагу. Когда показалась просека, солдат предупредил:
— Туточки швыдче, швыдче!
Он рванулся было вперед, но тут же отпрянул. Над головами стеганули пули. Они срубили на деревьях ветки, местами всколупнули кору. Солдат ответил огнем, и началась перестрелка. Казалось, стреляют со всех сторон.
Выстрелив, солдат обернулся и выразительно махнул рукой. Лукьянов понял его. Выбежал на опушку. За лесом на ровном поле стояла «Гроза».
На «Прозе» заменили кусок бензопровода, и самолет стал исправным. Только не так просто взять с передовой тяжелый бомбардировщик.
Когда гитлеровцы услыхали шум моторов, стали обстреливать самолет. Лукьянов хотел отрулить машину подальше, но увидел на дороге мины. Под вражеским огнем он стал их вытаскивать и относить в сторону. Одна мина, совсем не такая, как все, взорвалась в его руках.
Последним, кого видел Лукьянов, был молодой солдат-проводник. Тот что-то крикнул Лукьянову, но было уже поздно. Горячая молния ударила в лицо, в руки и погасила для Лукьянова день…
Где теперь этот солдатик топает? Где друзья Лукьянова по экипажу, где «Гроза»? Ничего, ничего он не знал.
И от Вруни писем нет. Сам давно не писал. Да и сможет ли когда-нибудь это сделать? Жену свою он любил. Тогда, на Дальнем Востоке, они скоро помирились. Груня спрашивала его: «Ваня, неужто и в самом деле надвигается война?» — «Милая, а иначе зачем бы мне тут сидеть?»
У нее будто пелена упала с глаз — она его поняла и больше не звала в деревню. А как началась война, сама стала водить трактор, писала ему теплые письма, ждала с победой. Только не знает она, какая с ним случилась беда. И с ним, и с «Грозой»…
Нет, Лукьянову долго теперь страдать бессонницей. Небо начинало гудеть с вечера. Он напрягал и без того обостренный слух, стремился поймать ровный и уверенный рокот, какой был только у «Грозы». Услыхав похожие звуки, боялся, что не выдержит, на весь спящий госпиталь вскрикнет: «Гроза»! «Гроза»!»
Где тут сон… Ночь напролет Лукьянов ждал возвращения, воздушных кораблей с боевого задания. А так как глаза у него были забинтованы и перед ним стояла нескончаемая ночь, то, бывало, и днями его мучило томительное ожидание самолетов. По звукам Лукьянов определял, сколько кораблей взлетало и сколько возвращалось домой.
Когда на аэродроме затихало, его начинала томить тоска по работе. Тогда он острее чувствовал ожог рук. Какой горечью отдавало в те минуты от его же когда-то шутливых слов: «Пальцы торчат — работать мешают». Как бы теперь для него же самого не обернулось это страшной правдой!
Пришел день, когда Лукьянову сняли повязку с глаз и разрешили ходить. Он вышел на улицу, и в лицо ударило синее солнце. Вокруг бушевала зелень, распалялись весенним жаром цветы, а он ничего не видел, кроме густой, слепящей синевы. Потому что смотрел на небо. Как летчик.
Забинтованные руки были подвешены и лежали на груди, как две большие куклы.
Лукьянов заспешил не к сказочным фонтанам и не на остров Любви в парк, а в ту сторону, где чутьем угадывал аэродром. Узкая зеленая улочка оборвалась на взгорке, откуда начиналась неоглядная степь. Лукьянов, замерев, смотрел вдаль, как в настежь открытое окно. От терпких запахов травы, от солнца и свежего воздуха у Лукьянова кружилась голова. Вдали серела, купаясь в утреннем мареве, взлетная полоса. Увидел — и забилось сердце. А ближе и чуть в стороне после боевой ночи, казалось, дремали тяжелые бомбардировщики. Лукьянов почему-то замер.
Сбросив оцепенение, он вдруг решительно зашагал к самолетам, надеясь, что это свои. Чем ближе к стоянке, тем заметнее убыстрял шаг. Идет, а глаза жадно перебирают названия и номера машин. Одна, другая, третья: «Честь гвардии», «Мститель», «Смерть Гитлеру». Свои!
А дальше Лукьянов ничего не видел. Дальше все расплылось, буквы сливались, будто туман заслонил ему все. Сперва он заметил огненную стрелу, а потом уж прочитал: «Гроза».
Лукьянов чуть ли не подбежал к самолету. Не чувствуя боли, выпростал перебинтованные руки и положил их на жесткую обшивку воздушного корабля, как бы обнял его. Он прислонился к прохладному металлу щекой и, закрыв глаза, ничего больше не видел.
Скоков остановился у соседней машины и боялся нарушить тишину. Но больше всего он боялся сказать Лукьянову, что перед ним была совсем другая «Проза».