Был у меня товарищ, — угаси, господи, пылкую душу его! Ибо зачем ей гореть там, у полярного круга, куда он уехал невольно?..
Угаси, господи, душу его! Огонь её ничего не осветит там, кроме пустыни, не растают снега пустынь от огня души его, и не исчезнут от него чёрные тучи тоски одиночества, яко исчезает дым от лица огня!
Был у меня товарищ, — молод он был в ту пору, когда погиб. Однажды он ехал ко мне в гости, но — он слишком любил прямые дороги, и вот, не заезжая ко мне, он прямо проехал туда, где живёт и теперь и откуда уже не воротится…
Он жил со старухой-матерью; ей было в то время шестьдесят три года, и смерть стояла за плечами у неё. Я ждал его. И в один и тот же день получил, с одной стороны, известие о том, что он уже не приедет ко мне, а с другой письмо от его матери, которая спрашивала меня, приехал ли он, просила меня беречь его душу и тело, писать ей — как мы с ним проводим время, как он чувствует себя…
Я прочитал это письмо и представил себе мать, как я знал её: больной, дряхлой, с кроткими глазами, горевшими только безмерной любовью к сыну… Весь смысл немощной жизни был в заботах о нём, в думах о его счастье…
«Сказать ей правду?» — спросил я себя…
…Есть правда, которая нужна человеку, она обжигает с его сердца грязь и пошлость пламенем стыда, — да здравствует!
И есть правда, которая, падая на голову человека, как камень, убивает в нём желание жить, — да погибнет!..
Если я скажу матери, что исчез навсегда для неё сын, в лучшем случае я — убью её сразу… Но если она не умрёт от этой подлой, страшной правды, исчезнет смысл её жизни, и последние дни её будут отравлены невыносимой болью, бесплодным страданием… Она двадцать восемь лет, полных труда и мучения, неустанно охраняла дни своего сына, и вот, пред смертью, у неё отняли единственное утешение — счастье знать, что сын её вырос, крепок и без матери, его опоры, может стойко бороться с жизнью и — она верит в это будет победителем… А я скажу ей — побеждён?!
Нет, я лучше солгу!..
И три месяца, вплоть до дня её смерти, я писал ей письма почерком её сына, начиная их словами:
«Моя милая, славная мама!..»
Она отвечала мне на них длинными посланиями, в которых доказывала необходимость ношения фуфаек с большим красноречием и жаром, чем Лютер свои тезисы. Я говорил ей устами её сына о том, как счастливо и весело ему живется, подробно описывал его успехи в труде и в обществе, подчинялся за него её требованиям, соглашался с её советами, был нежен, внимателен, счастлив.
Она, ликуя, писала мне:
«Славный ты мой мальчик! Никогда ещё не был ты так мил и ласков, как теперь, в твоих письмах ко мне. Спасибо тебе, дорогой мой, за то, что ты обогащаешь последние дни мои сокровищами чистого сердца твоего».
Я усиливал яркость красок моей фантазии и писал ей о том, как хорошо жить, имея такую чудную, святую мать; она отвечала мне — как хорошо умирать, имея такого прекрасного, счастливого сына… И умерла она с верой, что её сын счастлив… Он же в это время сидел в тюрьме, где-то по дороге на далёкий север…
Вот какая славная история… Жаль только, что она — выдумана мною…
Читатель, и тебя, как умирающую старушку, я тоже обманул. Дело в том, что всё, что я рассказал тебе «о чёрте», — выдумано мною и — клянусь! — в действительности ничего подобного не было. И даже чёрт, которого я представил тебе, — скверный чёрт, что, кстати сказать, уже видно и по его поступку с писателем. Подумай сам, разве порядочный чёрт, желая поглумиться над писателем, не нашёл бы ничего хуже, как именно показать ему его жену и её образ жизни после его смерти? Настоящий чёрт никогда не рискнёт своей старинной и прочной дружбой с женщиной, никогда он не позволит себе поставить её в неловкое положение пред кем-либо, а тем более пред её мужем, хотя бы и мёртвым…
Вот и всё… Я извиняюсь пред тобою, читатель, за мой обман, впредь обязуюсь быть правдивым, как солнце, и даже фантастические, святочные рассказы отныне буду писать, строго придерживаясь действительности. Я даже пойду дальше в моём желании быть правдивым пред тобою, — о читатель! — и здесь же подробно расскажу, что именно побудило меня покаяться в обмане…
Ты, конечно, знаешь, что среди пишущей братии есть люди, которые смешивают призвание писателя с ремеслом портного: употребляя перо своё, как иголку, они шьют из тканей вымысла костюмы для Правды, с целью скрыть её наготу. Существование таких писателей — необходимо, ибо для многих читателей Правда есть именно та единственная женщина, которую они не желают видеть голой, полагая, что Правда непременно стара и некрасива. Среди моих знакомых есть один такой писатель-костюмер; он пока ещё не написал ни строчки, но прекрасно понимает дух времени, и когда найдёт нужным, то напишет что-нибудь оптимистическое, успокоительное, как валерьяновые капли, с надеждами на будущее, со множеством цитат, не без холопства пред фактом и даже без тени оригинальности. Правда в этом произведении будет одета не только прилично, но и красиво, ибо мой знакомый — человек со вкусом.
Он на днях пришёл ко мне и начал говорить о разных интересных вещах. Помню, начал он с Адама. Он очень одобрил нашего общего папашу за то, что тот препоясал чресла и, таким образом, открыл принцип брюк. Потом он долго умилялся по поводу того факта, что на земле, — если посмотреть на неё внимательно, — мы не увидим ничего открытого: улицы покрыты грязью и пылью, долины — травой, вершины гор — снегом, даже небо часто покрывается тучами и каждые сутки — ночною тьмой.
— Сколько мудрости в природе! — воскликнул он по этому поводу.
Затем он говорил о людях: «Мы видим, что и они тоже всегда чем-нибудь прикрыты и что-нибудь прикрывают». Следовал ряд доказательств мудрости людей… я, право, не помню этих доказательств, но, кажется, он приводил в пример женщин, которые, дескать, всегда прикрывают траурными платьями свою радость по поводу смерти их мужей, а также ссылался на журналистов, всегда прикрывающих цитатами из чужих произведений отсутствие своих мыслей и слов…
Так как мне было скучно слушать его, я с ним всё соглашался, ожидая, что от этого и ему тоже будет скучно.
— Наконец, посмотрите! — сказал он, указывая на шторы, — мы укрываемся даже от солнца! И — о какая дивная гармония укрывательства! Само солнце прикрывает пятнами ослепительный блеск своих лучей…
Тут он пришёл в восторг, а я подумал о нём: «Не совершил ли он от избытка своего доверия к людям и от убеждения в их мудрости чего-нибудь мерзкого и не нуждается ли в укрывателе?» Но оказалось нечто совершенно иное.
— Как видите, государь мой, вся вселенная, от былинки и до солнца, нуждается в покровах. Что вы на это скажете?
— Это… очень забавно! — сказал я.
— Ага! Ну-с, объясните же мне теперь — зачем вы написали «О чёрте»?
Если б меня вдруг сделали министром финансов, я, наверное, изумился бы менее, чем при этом странном вопросе.
— Не смотрите на меня круглыми глазами, — сказал он. — Не притворяйтесь изумлённым. Я безусловно осуждаю ваш поступок. В наше время, батенька мой, каждый порядочный человек стремится быть феминистом, даже и в том случае, если он женат. А вы вдруг показываете женщину в таком… несимпатичном освещении. Это — вообще, а в частности — та женщина, о которой вы писали, совершенно не заслуживает нарекания. Она права-с! Да! Она — права! Она в течение его трудовой жизни терпела вместе с ним и холод и голод… все лишения! Вот, наконец, он — умер. Ну что же? Мы все умрём… одни прежде своего времени, другие — быть может, запоздают, но — поверьте! — мы все умрём!
Я верил ему, молча кивая головой, и чувствовал себя очень скверно.
— И вот — он умер! А она, после его смерти, отдав ему всю свою молодость, все силы свои, наконец, получила возможность сносно жить на деньги, вырученные от продажи его…
— Кто — она? — с ужасом спросил я.
— Та, жена писателя, которую вы изобразили… не притворяйтесь!
— Но ведь я выдумал её! Ведь это только мой святочный рассказ…
— О! Вы прекрасно знаете, в чём дело…
— И действительно — она существует?
— Ну, разумеется!
— И… и за приказчиком замужем?
— Не за приказчиком, а, кажется, за маркёром… но это ничего не изменяет…
— Ах! Ничуть… ничуть, чёрт бы меня взял!
— Вам не стыдно, а?
— Но, послушайте! Ей-богу же, это только случайное совпадение… я фантазировал и — только!
— Вы фантазировали? В это я не верю. Но предположим, что — да, вы только фантазировали. Как же вы решаетесь фантазировать до такой степени неудачно, что ваши фантазии совпадают с действительностью? Знаете ли вы, что в публике говорят, будто вы написали свой рассказ о чёрте по заказу и внушению литературного фонда, который хочет добиться, чтоб все писатели отказывали право на издание их сочинений ему, фонду, а не жёнам и детям? Знаете ли вы, что публика тоже любит фантазировать и что она фантазирует всегда охотнее, чем думает?
Я долго уверял его, что история «о чёрте» только плод моей фантазии, но он не верил мне. Потом, кажется, поверил. И это он научил меня извиниться перед тобою, питатель, в моём невольном обмане и рассказать о настоящем, порядочном чёрте…
Я извинился. Теперь я хочу рассказать о добром чёрте. Клянусь, что буду строго придерживаться фактов, а существование доброго чёрта подтверждается Лесажем и китайской легендой о Цин-гиу-тонге.
Всё это произошло в ночь накануне крещенья. Стояла оттепель; белый, как молоко, густой туман наполнял улицы, скрывая дома друг от друга и пряча в покровах своих всё — и хорошее и дурное. Вокруг фонарей, окутанных туманом, образовались мутные пятна призрачного света, и — без лучей, без движения — они стояли в воздухе, не освещая земли. Душные, мутные волны наводили уныние своей мёртвой неподвижностью; люди являлись и исчезали в них, как призраки; все звуки, казалось, отсырели, были сдавлены, и даже удары колокола, тяжёлые от влаги, впитанной ими в себя, бессильно и быстро тонули в тумане, ничего никому не сказав…
— О тоска, моя нимфа Эгерия! Как я рад, что опять бодрый холод объятий твоих освежает усталую душу мою! Как грозовая туча в летний зной поит благодатною влагой эту бедную землю, всегда жаждущую цветов, так и ты — о тоска! — увлажаешь одинокое сердце моё, и от свежести твоего веяния расцветают в нем цветы ненависти моей к этой туманной, полумёртвой жизни, к этим бездушным людям, покорным рабам её.
Это говорил чёрт, и из слов его всякий проницательный человек сразу же, разумеется, увидит, что чёрт был декадент и ницшенианец, — стало быть, не только действительно существующий, но и самый модный чёрт. Он шёл в тумане по улице и искал дом, над входом в который не было бы креста, начертанного мелом.
«Как скверно стало на земле, — думал он. — Мне совершенно нечего делать на ней — нет ни души, достойной внимания. Убийственно бездарны стали люди, до тошноты неинтересны и мелки… Особенно теперь, когда среди них с новой силой расцветает проповедь личного самоусовершенствования и борьбы со страстями. Глупцы! Они думают, что ещё имеют страсти, когда в них остались одни похоти… Но вот форточка, не ограждённая крестом от моего визита, войду! Может быть, увижу что-нибудь интересное…»
Чёрт превратился в снежинку и, влетев через форточку в комнату, бесшумно упал на подоконник.
У окна стоял стол, а за столом сидел Иван Иванович Иванов. По душевному складу своему это был человек «интеллигентный», а профессией его было стремление к достижению духовного совершенства, которое он и внедрял в себя ежесуточно путём продолжительных бесед со знакомыми и посредством чтения душеполезных книг. Так как всё это происходило в последний день святок, Иван Иванович, сидя за столом, подводил итоги пережитого за истекшие две недели и был погружён в самого себя. Человек, занятый самосозерцанием, всегда несколько похож, с одной стороны, на Нарцисса, с другой — на муху в патоке; по этой причине Иван Иванович не заметил ни снежинки, влетевшей в форточку, ни того, как она превратилась в маленького чёртика.
Закрыв глаза, Иван Иванович с унынием всматривался в картинку, которую он видел однажды в каком-то журнале и теперь восстановил в своей памяти: картинка изображала огромного спрута, который пожирал рака, крепко обняв его своими щупальцами.
«Вот и я, — думал Иван Иванович, — вот и я — как этот рак, а жизнь, как спрут, высасывает из меня мои соки. Я стремлюсь побороть её тлетворное влияние, я хочу победить мои страсти, а она своими цепкими и страшными щупальцами хватает меня и влечёт туда, где кипят вакхические оргии, где в человеке пробуждается животное, где гаснет в нём всё чистое… Я должен бы посвящать все силы мои, весь мой ум на дело воспитания из себя личности отзывчивой, как эхо, на все… благородные, возвышающие душу впечатления бытия… я должен бы быть мужественным защитником моих прав, попранных прав личности… и вместо всего этого… я три раза был в маскараде… был в ресторане и даже… унизил женщину!..
…Положим, она — хороша! Боже, как она хороша!.. Но всё-таки она жена другого… Чужая жена… как это низко с моей стороны!
…Хотя, впрочем, она не совсем чужая мне… она жена Егора, а Егор мой старый товарищ, мой задушевный друг… да-а! Быть может, это обстоятельство несколько сглаживает мою вину, но всё-таки, всё-таки!.. Хорошо ещё, что я всегда сознаю свои пороки, это поднимает меня в своих глазах… это очень утешительно!.. Но-о, чёрт! если б я мог вырвать страсти из своего сердца!»
— Вы попробуйте, — раздался вежливый голос. — Если угодно — я могу помочь вам в этом…
Иван Иванович быстро поднял голову и вздрогнул, — при виде чёрта всегда вздрагиваешь.
— Извините… я не заметил, когда вы вошли… Если не ошибаюсь — имею честь видеть… чёрта?
— Именно, — сказал чёрт.
— Гм… гм… чему обязан удовольствием?..
— Да просто я зашёл к вам от нечего делать. Ведь сегодня — вы знаете? — канун крещенья, и нас, чертей, в этот день отовсюду изгоняют. На улице туман, сырость… скверная зима в этом году! И вот я, зная вас за человека гуманного…
Иван Иванович был смущён. Он никогда не относился серьёзно к вопросу о бытии чёрта и теперь, при виде его, чувствовал себя виноватым пред ним.
— Я… очень рад! — говорил он, растерянно улыбаясь. — Вам, может быть, неловко на подоконнике? Прошу вас…
— О, не беспокойтесь! Я, как и вы, очень быстро привыкаю ко всякому положению, как бы оно ни было неудобно.
— Мм… очень приятно! — сказал Иван Иванович и подумал про себя: «Однако он… грубоват… или, вернее — фамильярен».
— Вы, кажется, выразили желание почистить себе сердце, а?
— Н-да… знаете, человек, несмотря на прогресс ума, всё ещё слаб в борьбе со страстями… Но — простите! если я не ослышался, вы предложили мне свою помощь в этом… предприятии?
— Предложил и повторяю — готов служить вам!
— Но ведь это — против вашей специальности? — удивился человек.
— Э, Иван Иванович! — воскликнул чёрт, бесшабашно махнув рукой. — Вы думаете, не надоела мне моя специальность?
— Да?
— Ещё бы! Даже человеку порой надоедает делать всё только пакости, и он иногда искренно кается…
«А что если я приму его помощь? — думал Иван Иванович. — Он, наверное, может сделать меня совершенным. Вот будут поражены мои знакомые…»
— Так скажите мне, что вас стесняет? — настаивал чёрт.
— Но… э… видите ли… ведь это, должно быть, очень болезненная операция?
— Только для твёрдых сердцем, для тех, у кого чувства цельны и глубоко вросли в сердце.
— А я?
— У вас — вы извините, ведь я являюсь как бы доктором, — у вас сердце мягкое, такое, знаете… дряблое, как переросшая редиска, например. Когда я буду извлекать из него стесняющие вас страсти, вы почувствуете то же, что чувствует курица, когда у неё выдёргивают перья из хвоста…
Иван Иванович задумался и, подумав, спросил:
— А позвольте узнать, вы за вашу… услугу потребуете мою душу?
Чёрт вскочил с подоконника на пол и, тревожно махая лапками, заговорил:
— Душу? О, нет! Нет, пожалуйста… мне не надо… Помилуйте?! Куда мне её? Извините! я хотел сказать — на что её мне? Ах, не то, не то! Я хотел сказать…
Иван Иванович смотрел, как чёрт суетился, и чувствовал себя обиженным.
— Я потому спросил об этом, что вообще вами принято…
— Это было раньше, когда существовали здоровые, крупные души…
— Вы как будто пренебрегаете моей душой…
— О, нет! Но я… я просто хочу быть бескорыстным сегодня… И потом, согласитесь, разве мне не интересно видеть совершенного человека?
— Гм… Так вы говорите, что это не больно и не опасно?
— Уверяю вас! При моей помощи достижение совершенства вам совсем ничего не будет стоить… Да вот не угодно ли, извлечём из вашего сердца что-нибудь на пробу?
— П…пожалуй…
— И прекрасно! Что всего более отягощает вас?
Иван Иванович задумался. Очень трудно сказать сразу, которая из наших страстишек любезна нам менее других.
— Нет, уж вы, пожалуйста, начинайте с маленького.
— Мне всё равно… с чего прикажете?
Иван Иванович опять замолчал. Хотя он и часто разбирался в душе своей, но от этого, — а может быть, поэтому именно, — в ней царил полнейший хаос: всё в ней было скомкано, перепутано… и, как усиленно ни ворошил он теперь её содержимое, не мог он найти в ней ни одного чувства определённого, цельного, чистого от посторонних примесей.
Чёрт устал ждать и предложил ему:
— Давайте выдернем из вашего сердца честолюбие: оно ведь небольшое у вас…
— Ну, хорошо! — сказал Иван Иванович со вздохом, — вытаскивайте его из меня…
Чёрт приблизился к нему и, коснувшись рукой его груди, быстро отдёрнул руку прочь. Иван Иванович почувствовал острое, но приятное колотьё, похожее на то, каким сопровождается извлечение заноз из пальца.
— А ведь в самом деле это не больно… — облегчённо сказал Иван Иванович. — Позвольте взглянуть, какое у меня было честолюбие-то…
Чёрт протянул ему руку, и на ладони её Иван Иванович увидел нечто бесцветное, маленькое, сморщенное, похожее на тряпичку, которой долго вытирали пыль.
Посмотрел Иван Иванович на своё честолюбие и, вздохнув, тихонько сказал:
— А знаете… как вспомнишь, что это всё-таки кусок моего сердца… жалко!
— Не желаете ли, я извлеку из вас и жалость?
— Н-н… как же я буду без неё?
— Какая в ней польза?
— Ну, знаете, это хорошее человеческое чувство…
— Ну, а что вы скажете о злобе?
— Вот эту — вон! Вот эту — к чёрту! О, извините…
— Ничего… не беспокойтесь…
Чёрт снова коснулся груди Ивана Ивановича, и снова человек почувствовал укол. И снова на ладони чёрта лежало что-то, издававшее кислый запах и похожее на тряпочку…
— Н-да, — сказал Иван Иванович, сморщив нос, — вон она какая у меня… в натуральном-то виде…
— К ней много примешано трусости, — сказал чёрт.
— Вон что… гм… Но скажите, пожалуйста, отчего это у всех моих чувств такое… студенеобразное строение? Точно медузы…
— Судьба уж ваша такая, добрейший Иван Иванович, — сказал чёрт и брезгливо сбросил с ладони на пол кусок сердца своего пациента.
— А я себя уже начинаю чувствовать как-то особенно, — сообщил Иван Иванович, прислушиваясь к биению своего сердца.
— Приятно?
— Легче… просторнее стало в груди…
— Продолжать операцию?
— Я… не прочь…
— Что у вас есть ещё?
— Да… разное… вообще всё то, что имеется у людей…
— Гнев, например?
— О, да! Конечно… гнев, да… То есть, собственно говоря, не совсем это гнев… а, знаете… этакая нервозность… раздражение… очень беспокойное чувство!
— Убрать?
— Разумеется! Но только осторожнее, пожалуйста… У меня там всё немножко спутано… Вот, когда вы выдёргивали злобу, я почувствовал, как во мне шевельнулся стыд за неё…
— Это естественно, — сказал чёрт, — даже мне, при виде ваших чувств, стыдно за вас становится… очень уж вы неопрятно содержите сердце-то ваше…
— Что же, разве я виноват в этом? — возразил Иван Иванович. — Ведь сердце — не зубы: его щёткой с мелом не вычистишь…
— И в этом есть правда… Ну-с, так я оперирую?
— Я готов…
И третий раз чёрт коснулся своей рукою груди Ивана Ивановича.
Но когда он отдёрнул её — на руке у него оказалась целая груда какой-то легковесной и совершенно неопределённой мешанины. Она не имела никакой формы, пахла чем-то затхлым и была окрашена в два цвета: в тот зеленовато-серый, который свойствен недозрелым плодам, и в тот тёмно-бурый, который они принимают, когда загниют.
Чёрт держал эту студенеобразную, дрожащую массу в пригоршнях и с недоумением смотрел на неё, стараясь определить — что это такое?
— Н…ну, Иван Иванович, — смущённо говорил он, не глядя на своего пациента, — извлёк я из вас что-то… но что? Н-не знаю… Этакие сокровища скопили вы в сердце своём за тридцать-то лет жизни! Тут, я думаю, ни один химик ничего не разберёт… Но полагаю, что теперь, освободившись от всей этой… дряни, вы будете чисты, как ангел… Экий я ловкий ассенизатор, а? И не подозревал в себе такого искусства… Ну, что же теперь? Поздравляю вас, Иван Иванович, с очищением души… с достижением совершенства или как там? Надеюсь, теперь вы уже совершенно совершенны?
Тут чёрт бросил на пол содержание сердца своего пациента, взглянул на Ивана Ивановича и — обомлел.
Иван Иванович весь как-то обвис, ослаб, изломался, точно из него вынули все кости. Он сидел в кресле с раскрытым ртом, и на лице его сияло то неизъяснимое словами блаженство, которое всего более свойственно прирождённым идиотам.
— Иван Иванович! — крикнул чёрт, тронув его за рукав.
— А…
— Что с вами?
— О…
— Вы что-нибудь чувствуете?
— Э…
— Вам дурно?
— О…
— Вот так святочное происшествие! — воскликнул растерянно чёрт. Неужели я это из него всю суть извлек? Иван Иванович!
— А…
— Так и есть! Одни междометия остались в человеке, да и то без всякого содержания… Что мне с ним делать?
Чёрт постукал Ивана Ивановича в грудь — она издала звук пустого бочонка; он постучал пальцем в его голову — она тоже была пуста.
— Вот те и совершенный человек! Ах ты — бедняга! Опустошил я тебя… Но разве ж я знал, что ты был так скверно наполнен? Но что же однако дальше?
Чёрт задумался, глядя на неподвижное, блаженное лицо человека, достигшего цели своей.
— Ба! — воскликнул он, щелкнув пальцами. — Вот идея! И сатана будет очень доволен… я славно придумал! Сначала я немножко просушу сие совершенство, а потом насыплю в него гороху… И из него выйдет преоригинальная погремушка для забавы сатаны…
Чёрт поднял Ивана Ивановича с кресла, свернул его в комок и, взяв подмышку, исчез из комнаты…
Туман уже рассеялся, и в окна бледными очами смотрело печальное зимнее утро… С улицы в пустую комнату доносился торжественно-тихий звук благовеста — и вздыхал и таял в ней…