Была весна

Не знаю, как звали его и ее. Не знаю, были ли они мужем и женой, или связала их фронтовая любовь. О них очень мало узнали мои односельчане, еще меньше — жандармы.

Они были из одного партизанского отряда. Оба молоды. И это было весной.

Накануне в ближайшей дубраве просвирепствовал бой. Партизаны, прорвав кольцо немцев, ушли далеко на запад. Через сутки под вечер двое появились в сельском медпункте.

Высокий парень в заскорузлой шинели родного серого цвета нес на руках девушку. Ее бескровное лицо было запрокинуто. Правый рукав фуфайки с вылинявшим красным крестом болтался пустой.

В тот тревожный день в амбулатории одиночествовал только старик фельдшер. Звали его селяне Старый Терень. Фельдшер, свободный от больных, гладил ветхие, который раз стиранные бинты.

Парень вошел, ничего не сказав, положил девушку на клеенчатый диван. Старик поднялся со стула. Костистый, сутулый. Он тоже молчал. Только смотрел, словно не веря. Глубокие морщины, в первую минуту стянувшиеся на лбу в тугой жгут, медленно разглаживались. Слушая, как разгорался, потом глох в отдалении бой, Терень ждал, что к нему, может, принесут мальчишку, из-за любопытства попавшего под шальную пулю, или полицая, немца, наконец. Партизан он не ждал. За помощь им грозила публичная казнь.

Партизан он не видел прежде. Но, глядя на молодое лицо парня — в поту и мазках грязи, белесое, простое, похожее на будто уже виденное, старик понимал: это не полицаи, не немцы. Это — свои.

Парень облизнул обветренные губы. Сказал хрипло:

— Мы отстали от своих, товарищ врач! Она ранена в грудь. Сделайте, что надо.

Слово «товарищ» взволновало старика. Он замешкался с ответом. Тот, должно быть, по-своему объяснил промедление.

— Не бойтесь. Мы скоро уйдем.

Фельдшер, чтобы вернуть спокойствие, долго мыл руки.

Под повязкой из платков и индивидуальных пакетов, обмотанной вокруг груди девушки, вскрылась рваная рана, полная кровянистых сгустков. Чем дольше проходил осмотр, тем мрачнее становился старик. Он понял: положение раненой серьезно. Понял еще: чем бы это ему ни грозило — он не отпустит девушку из больницы. Он разогнулся. Перевел взгляд на партизана.

— Дело неважно, молодой человек. К сожалению, неважно. Боюсь, задето легкое. Ей нужен абсолютный покой.

По лицу парня пробежала тень, похожая на испуг... Он сказал тихо:

— Я должен ее забрать. Понимаете?

— Понимаю, но нельзя.

Негаданный гость шагнул к фельдшеру. Их лица сблизились.

— Вы знаете, что будет, если ее захватят?

Терень ответил, как мог, спокойно:

— Зачем же захватят. Она ранена и женщина. И все попрятались сейчас. Куда б вы ее забрали, юноша? В лес? С такой-то раной?

Двое мужчин говорили шепотом. Девушка не подымала век. Не то все еще не пришла в себя, не то уснула.

Старик спорил с обветренным партизаном и в глубине души удивлялся себе: будто рядом с ним и он стал тверже.

— Нет, нельзя. Хотя бы день-два.

— Вы и о себе побеспокойтесь, доктор. Те, сволочи, еще с вами расправятся.

Сказал, и точно напомнил о недавно объявленном приказе. У Тереня шевельнулась и мгновенно спряталась, устыдившись, трусливая мысль, что, в самом деле, надо бы побеспокоиться о себе.

Фельдшер ласково положил руку на твердое плечо парня.

— Зачем вам за меня волноваться. Ее пожалейте. И себя. Вам бы, пожалуй, лучше скрыться пока.

— Я останусь с ней.

Молодой партизан отказался воспользоваться кроватью фельдшера, лег у порога, завернувшись шинелью.

Терень придвинул стул к кушетке. Сел, опустив меж колен руки. Привычный дежурить над больными, он не хотел спать: небывалые мысли кружили голову.

Девушка стонала во сне. Парень всхрапывал у порога. Старик думал: о себе, желавшем спокойно доработать до конца, о своей старой жизни и почти забытой молодости и еще о многом таком, что, пожалуй, не сумел бы передать словами.

Эти двое пришли — повернули его жизнь, будто обладали силой и правом распоряжаться ею. Боялся ли он, помогая им? Да, боялся. Но нечто более сильное, чем страх, заставляло его делать именно то, чего он боялся. И он знал — если б не послушался этого «нечто», — до смерти совестился бы глядеть людям в глаза.

На дворе, смывая остатки снега, шелестит дождь. Кто-то, чудится, хлюпает по дороге. Терень прислушивается. Нет, никого! Только ночь — молодая, весенняя, за несколько часов изменяющая землю.

Старик продолжал думать о тех, кто спит около, о том, что они годились бы ему во внуки, о том, кто они друг другу и почему выбрали для себя такой тяжелый путь.

Он глядел на раненую. Ее курчавые волосы рассыпались по подушке. Губы полуоткрыты, грудь покачивает одеяло.

Разгоряченная лихорадкой, она казалась совсем девчуркой. Было страшно подумать, что это юное, полное сил тело, которому жить да жить, издырявят пулями, сделают трупом. Или не задумывалась она, что ей грозит, или, правда, есть у этой молодежи великая вера...

Парень неожиданно поднялся, спросил, который час, и, взведя курок автомата, вышел на улицу. Девушка, должно быть, услышала шум, вздрогнула, просыпаясь. Немного погодя она улыбнулась.

— Это вы, доктор?

— Я, я. Не беспокойтесь. Как вы себя чувствуете?

— Кажется, лучше.

— Вот и хорошо, — сказал Терень по привычке.

Он держал девушку за запястье, но думал не о пульсе, а все о том же, о чем думал, когда она спала. Сказал почти шепотом, словно себе:

— Сколько вам лет? Восемнадцать? Вам бы только жить да жить. А вы вон на что пошли. Зачем же, боже мой?

Девушка помедлила, нахмурившись.

— Зачем? Неужели надо спрашивать? А как бы вы сделали? Вот и он пошел. Я с ним.

— Он взял вас?

— Конечно.

— Как он мог? Вас ранили. А дальше? Фронт далеко. Ведь это ж только на смерть надейся.

Девушка долго лежала молча. Потом сказала медленно, должно быть, думая о далеком:

— Мне не хочется верить, что убьют. А если... Это ж война, доктор! Тогда кто-нибудь поживет за меня.

От этих слов у старого фельдшера стиснуло горло. Он поспешно встал. Шаркая, ушел из палаты. Туда, в соседнюю комнату, где Терень лег на свою узкую кровать, донеслись голоса. Он узнал их, не спутает ни с какими другими.

— Уходи, уходи. Тебе нельзя здесь. Меня, может быть, не тронут. Уходи! — просит она и, кажется, плачет.

— Ну, что ты? Зачем?

Это он, парень с автоматом. Хотя голос едва похож на его.

— Прошу тебя, родной. Уйди. Если будет тихо, завтра вернешься. — Это опять она.

— Не надо. Не расстраивайся. Ты знаешь, без тебя не пойду.

— А если поймают? Зачем же обоих. Неужели из-за меня ты им сдашься? Я буду знать, что ты со своими, мне будет легче.

— Не надо. Ты лучше засни.

Голоса доходят глуше. Усталый старик начинает забываться, но вдруг его оглушает чей-то вопль:

— Господи, жандармы!

Он вскакивает. Бежит в соседнюю комнату. За окном подводы, ставшие с разлету, шлепающие по грязи жандармы в синем. Их десятка полтора. В руках они держат взятые наизготовку винтовки.

Возле окна молодой партизан со стиснутыми скулами медленно, медленно поднимает автомат. Подымает, еще выжидая, еще будто не зная, стрелять или нет.

— Не стреляйте! Не надо! — кричит старик. — Они всех убьют. Больных. Ее...

Тот, у окна, разогнул указательный палец, готовый нажать синеватую стальную собачку.

Жандармы шлепают по грязи.

Позади старика шепчет девушка.

— Уходи, родной, скорее!

Парень оторвался от окна. Лицо серо, как камень. Безмолвно приложил губы ко лбу девушки, будто лоб этот был уже мертвый. Через противоположное окно выпрыгнул в сад.

Несколько выстрелов щелкнуло вдогонку. На крыльце забухали жандармские сапоги.

— Нельзя! Что вам надо? — пронзительно закричал Терень. Раскинув руки, он встал в дверях. — Сюда нельзя. Здесь больница.

Его отшвырнули.

Остального старый фельдшер не видел. Остальное ему досказали в разное время знакомые и соседи.

Девушку отвезли в район. Содрали одежду. Голую кинули в подвал полиции. Там она бредила в жару. Мерзла. Просила воды.

Начальник жандармерии, инспектора, переводчик поочередно и кучей спускались в подвал. Били резиной, батогами, шомполами. Спрашивали одно и то же:

— Кто ты, мать твою?.. Сколько вас? Куда идете, мать вашу...

Она молчала.

Ее кидали на пол. Дюжий рыжий начальник жандармерии, осклабившись, совал в ее рану на груди прокуренные пальцы. Скреб там ногтями.

Она закусывала досиня губы. Молчала.

Двое полицаев хватали ее за пятки, опрокидывали на спину, третий тыкал палкой, матерно ругаясь, хрипел:

— Скажи. Скажи. Скажи.

Она извивалась, мыча, теряя сознание.

Молчала.

Только в последний день услыхали голос девушки. Ей сказали:

— Тебе капут, если не скажешь, где тот, что с тобой был?

Тогда она улыбнулась.

— Так его не взяли? Расправится ж он с вами, сволочи!

Ее расстреляли в яру за поселком, где обычно расстреливали в те годы.

Хотя делалось это втайне, он, должно быть, узнал. Полицаи болтливы, когда пьяны. Над молвой нет цензуры. Он, наверное, узнал обо всем, и в районе началась паника.

Кто-то вечером на торном тракте обстрелял бричку прославленного жестокостью барона. Барон был убит, переводчик ранен. На ближней станции сгорел нефтесклад. Выйдя ночью по нужде из хаты, исчез инспектор полиции, недавно дослужившийся до бронзовой немецкой медали.

Распускающиеся придорожные кусты, кюветы, стога наводили страх на большое и малое начальство. Старосты старались не бывать дома. С комендатуры на всякий случай сняли флаг со свастикой. Полицаи вечером переодевались в рваные свиты.

А от села к селу ходили рассказы про партизан, которыми командовал высокий белесый парень со шрамом на лице, похожим на след подковы.

Разыскал ли он себе товарищей, вернулся ли в район действовавший здесь раньше отряд, или был он капсюлем, который поджег готовый взорваться порох? Только вначале говорили о десятке всадников, потом о пятидесяти, после про сотни.

До Тереня тоже доходили эти рассказы. Он уже не работал в своей амбулатории. Его после ареста послали на поле сторожить прошлогодние скирды.

Услыхав новое, он подолгу сидел, недвижно прислонившись к соломе, вспоминал тех двоих и, сожалея, думал, что поздно ему учиться так верить, как они, что распускаются деревья — партизанам теперь легче, слава богу...

В ту пору на Украине была весна. Зарастали полынью прошлогодние воронки. Разлагались мелко присыпанные трупы. В вербах куковали кукушки, суля кому-то после войны долгие годы. Была война, и все-таки была весна!

Загрузка...