— Откуда такие берутся? — воскликнул капитан Волков.
Тот, к кому относились эти слова, невзрачный человек с жирным угреватым носом, подтянул штаны и удивленно посмотрел на капитана.
— Это вы про меня? Я — ближний, из Бурынского района, отсюда будет сорок километров.
Казалось, он не понимает, почему женщины хотели его растерзать, почему офицеры смотрят на него с любопытством и отвращением. Это был полицай Геннадий Калюта. Бойцы отбили его у разъяренных крестьян и привели к командиру.
— Вы говорите, что бросали детей в могилу? — переспросил Волков.
— Не бросал, а клал… Немец — фамилия Беккер, он здесь распоряжался, а я человек маленький. Мне они за август не уплатили…
Лейтенант Горбенко выругался. В сенях возмущенно шумели женщины. А Волков глядел на полицая, как будто хотел найти в его мутных глазах разгадку.
Это был прекрасный осенний день, когда небо кажется особенно высоким, когда с шумом падают зрелые яблоки, когда листья, пурпуровые, оранжевые, бледно-лимонные, напоминают о неиссякаемых богатствах земли и когда повзрослевшие телята, будто предчувствуя тяготы зимы, напоследок носятся по жнивью. Ни сожженные хаты, ни остовы грузовиков, ни та грусть, которую война подмешивает в любой пейзаж, не могли омрачить красоты мира.
Для Волкова это был долгожданный день победы: на рассвете его батальон выбил из села немецких автоматчиков. Еще толпились восхищенные дети вокруг усталых бойцов; еще валялись у дороги немцы, неестественно маленькие, как бы спрессованные смертью; один из них, в дымчатых очках, лежал навзничь под ярким солнцем, и Волков подумал: чудно, что не разбились очки…
«Теперь они покатятся, — говорил себе Волков, — а там и Конотоп…» Смутно он подумал: «Неужели Киев?» И сразу увидел зеленые глаза Ольги, родинку на шее, марево летнего дня. Когда они расстались, Ольга подымалась по крутой улице. Она оглянулась и что-то сказала: он не расслышал. Сколько раз он упрекал себя: «Почему не переспросил?» И вот — путь на Киев…
Да, час тому назад он был счастлив. Потом привели этого человека, и сразу стало темно в хате, померкли цветы на рушниках, почернели лица товарищей.
Только на войне Волков понял, как был прежде счастлив. Он помнил все: сверкало солнце на крашеных половицах; в палисаднике цвела персидская сирень; смеялись девушки. Старый профессор говорил о радиобурях. В театре от любви умирала Травиата. А когда шел на Днепре лед, хотелось кричать от радости. Он знал, что встретит Ольгу, задолго до того, как они встретились: все в нем было готово для нежности, для ревности, для страсти. На даче было жарко, пахло смолой. Раскрасневшись, Ольга просила: «Не смотри…» Потом родился сын. У Пети были такие ясные глаза, что Волков, глядя в них, думал: «Вот он, человек!..»
Он потерял Ольгу, как мир потерял счастье. Может быть, она успела выбраться из Киева, ищет его, пишет письма без адреса? Может быть, томится на крутой улице, прислушивается к каждому шороху, дышит слухами, ждет? А может, ее убили?
Волков пережил два черных лета. Они шли на восток и в тоске отворачивались от подымавшегося солнца. Он свыкся с горем. Но никогда он не заглядывал в те закоулки, где живет низость. Он видел виселицы, трупы детей, слышал рассказы о зверствах. Это делали немцы, и он не спрашивал себя, откуда они взялись, не пытался заговорить с пленными. Но вот этот, с жирным носом, родился в такой же хате, мать звала его Геней, он играл в снежки, пел «Любимый город»…
— Как они вас купили?
— Если точно сказать, давали триста шестьдесят в месяц и буханку на два дня, а за август и вовсе не уплатили.
— Зачем вы убивали своих?
— Я вам говорю, товарищ начальник, я никого не убивал. Беккер убивал, это точно, еще приезжал сюда переводчик — фамилия Краус. А я что приказывали, то и делал.
— Что же вы делали?
— Я характеристики давал.
Лейтенант Горбенко снова не вытерпел: «Сволочь! Что с ним разговаривать!» Но Волков продолжал:
— Какие характеристики?
— Это значит на кого. Вот я дал характеристику на Климову Анастасью Филипповну, что состояла бухгалтером колхоза «Заветы Ильича». Беккер ее расстрелял. Это на пасху было. А мне он сказал, чтобы я еще выявил. Я дал характеристику на старика Фомиченко. Он говорил против немцев, и сын у него коммунист, в армии. Они его тоже прикончили. Потом я болел два месяца, а только встал, они мне сказали, что снова нуждаются. Я дал характеристику на одну женщину. Эвакуированная, фамилия — Швец, проживала в районе с ребеночком. А на ребеночка я характеристики не давал. Краус убил ее и ребеночка.
Волков резко поднялся и вышел из хаты. Женщины кричали: «Зачем гада спрятали?» Он не слышал. Он не замечал детишек, которые шли за ним и восторженно верещали: «Звездочек-то сколько! Генерал…»
Он опомнился, только когда Горбенко спросил: «Двигаемся?» Волков развернул карту и стал объяснять: «Твои должны выйти на большак вот здесь — у рощи…» Горбенко спросил: «Что с тобой? Болен?» Волков махнул рукой и не ответил.
Вскоре после этого был тяжелый бой за станцию. Полковник нервничал, каждый час звонил: «Черт знает что! Там их одна рота, а вы топчетесь!» Волков оставил Горбенко в роще. Другие роты он перекинул на левый фланг. Чуть рассвело, пошли. Разведчики подвели: немцев было не менее шестисот. Осколком мины убило лейтенанта Резника, и третья рота залегла. Немцы уже думали, что отбили атаку, когда бойцы снова ринулись вперед. С ними бежал Волков. Возле водокачки немцы его окружили. С капитаном было не больше двадцати автоматчиков. Волков ругался темной и горячей руганью; он бил из автомата, и такая была в нем злоба, что уж полегли все немцы, а он еще строчил и ругался. Потом он вытер рукавом лицо, оглядел насыпь. Убитые валялись, как лоскуты. Из рощи выбежала вторая рота. Горбенко ликовал: «Ты только посмотри, сколько набили! Сейчас надо трофеи подсчитать. Всех представят, увидишь…» Волков ответил: «Набили. Но живых еще много…»
Когда хоронили лейтенанта Резника, Волков должен был произнести речь. Прежде он умел хорошо говорить; его всегда выпускали на собраниях. Теперь он мучительно оглядывался по сторонам, как будто искал слова. Наконец он сказал: «Всех перебьем». И залп автоматчиков прозвучал, как «аминь».
Его батальон дрался под Киевом. Сквозь дым и пыль Волков видел родной город. Он узнавал песок, сосны, дачи. Он ничего больше не ожидал: он знал судьбу Ольги. Ненависть росла в нем, как ребенок в животе женщины; она ворочалась и стучалась в сердце; от нее он задыхался. Лейтенант Серошевский говорил: «Я к нему подойти боюсь. Молчит. Что-то с ним случилось. Помнишь, у станции? Он ведь на рожон лез. Пули от него отскакивали, честное слово! Будь я газетчиком, я написал бы, что и смерть его испугалась. Ему полк собираются дать, а он и не улыбнется. Вот и скажи после этого, что такое жизнь?..» Горбенко просыпал табак и заворчал: «Безобразие!» — нельзя было понять, на кого он рассердился: на свои окоченевшие пальцы, на Волкова или на жизнь.
В Москве праздновали освобождение Киева. Розовые и зеленые ракеты освещали на углах улиц радостно возбужденных людей. В хате офицеры отогревались чаем: водки, как на грех, не было.
— Теперь и жена моя познакомилась с богом войны — каждый день у них салюты, — усмехнулся Серошевский.
Волков молчал. Он глядел в одну точку. Можно было им залюбоваться — столько было на его сухом лице новой холодной страсти.
— Вот и Киев позади, — сказал Горбенко.
Он подумал: «Хоть бы Волков что-нибудь сказал — ведь мучается человек… Что с ним случилось?..»
А Волков пытался вспомнить лицо Ольги, тепло ее сонной руки, тихий смех; но перед ним стояли мутные глаза Калюты. Он жадно глотнул чая и обжегся. Он чувствовал, что его молчание тяготит всех. Ему хотелось сказать друзьям что-то ласковое. Но он еле выговорил:
— Это точно, что Киев позади. Скоро мы их добьем…
Он чокнулся чаем и вышел. Небо было все в звездах. Лаяла где-то собака. Он стоял и ни о чем не думал. А ночь была морозной.