Дорога вьется среди полей, ныряет в небольшие рощи, которые становятся все более густыми и тенистыми, а затем пропадает в лесу, исчезая в зеленом море.
На горизонте появляется черная точка. Она приближается и превращается в старый скрипучий фургон, который тащит неказистая пегая лошаденка. Возница дремлет на передке, широкие поля бесформенной шляпы скрывают лицо, видна лишь неопрятная длинная борода, спадающая на грудь.
Латаная рубаха, посеревшая от многочисленных стирок, выгоревшие штаны грубой холстины. Заскорузлая кожа, корявые пальцы с обломанными грязными ногтями.
Тент у фургона такой же залатанный и выгоревший, как одежда его хозяина. Колеса негромко поскрипывают, солнце жарит нещадно, ни ветерка. Крестьянин приподнимает голову, оценивающе смотрит на все еще далекую стену леса. В горле пересохло, но жара такая, что лень даже протянуть руку за флягой. Человек снова роняет голову на грудь и задремывает.
Я собирал вещи. Машинально кинул в сумку смену белья, несессер, брюки, рубашку… Так, что еще? Пошел в ванную, достал из шкафчика флакон лосьона после бритья и пачку лезвий. Сунул в боковой карман объемистой дорожной сумки. Вроде ничего не забыл. О! Гель для бритья! Снова пошел в ванную.
В этот момент меня и накрыло.
Что вытворяет этот чертов крестьянин! Куда это он двинул?!
Что-то было не так, сильно не так. Мартину из Двусолья полагалось торчать посреди поля, заниматься уборкой урожая да поглядывать боязливо, не появился ли на горизонте сборщик податей или графский дружинник, чтобы сообщить радостную новость о том, что всему крестьянскому поголовью мужеска пола приказано явиться во двор графского замка и готовиться к участию в охоте.
То есть переться в лес и быть готовыми поднимать дичь.
А вот плестись на своей убогой тележке не пойми где Мартину было ну никак нельзя.
Тем не менее именно это он сейчас и делал. И вся его нелепая фигура излучала волны тупого упорства. В таком состоянии он не поддавался ни на какие уговоры. Пер бараном. Потому и односельчане старались с ним не связываться. И даже сборщик податей предпочитал говорить с ним относительно вежливо. Пусть тупой, пусть забитый. Но здоровый. Еще зашибет. Да, потом пойдет на каторгу. Но потом.
Ой, как нехорошо получается. Это односельчане могут с Мартином не связываться. А мне каково? Я в отчаянии сел на кровать, рядом с раззявленной сумкой. Достал сигареты, закурил. Выпустил длинную струю дыма и закрыл глаза, пытаясь настроиться на Мартина. Обычно это удавалось легко. Но обычно я и не влезал в него глубоко, достаточно было легких толчков, внушенного во сне ощущения, чтобы донор вел себя спокойно. Крестьянин был спокойным неторопливым существом и оттого самым ценным для меня донором. Я и так уже лишился за последние двадцать пять лет трех доноров. Одного порубили в какой-то идиотской стычке, второго, шахтера-алкоголика из мира с непроизносимым названием, завалило в штольне после падения астероида, третьего, казалось бы самого благополучного, тихого бизнесмена средней руки, подорвали в собственной машине аккурат посреди Невского проспекта.
Каждая потеря била по мне словно тяжелым мешком, полным мокрого песка. Жестокая боль, скручивающая суставы, крах карьеры, после которого приходилось все начинать с нуля… Гибель части тебя не проходит бесследно. Пусть даже эти части и не осознают, что связаны с тобой и друг с другом.
Мартин почти не думал, это было непривычным и не слишком нужным для него занятием. Он боялся встретить на пути графских холуев, разбойников, странствующих инквизиторов, рыцарей Льда, драконов, чудовищ. Всех боялся. Но поворачивать не собирался. Сильнее, чем страх, было желание куда-то добраться. Куда, он и сам точно не знал. Но место это было средоточием всех его нехитрых надежд и мечтаний. Перестать бояться. Стать немножко умнее. Чтобы сборщики не приходили. Стать сытым. Узнать, где сеять лучше. Острые ножницы, бороду стричь. Чтобы жена была, как у кузнеца, ладная и улыбалась. Дети. Трое. Чтобы умные. В город старшего отдать. Учиться. Важным человеком будет.
Очень сильно всего этого Мартину хотелось. И потому запряг он пегую, покидал нехитрый дорожный скарб и запер избу. А ворота запирать почему-то не стал. Не хотел возвращаться. Не было ему обратного пути.
Я упал на кровать. Боги, ну куда понесло эту деревенщину? Но вместе с досадой я чувствовал зависть. Это примитивное существо еще чего-то хотело, на что-то надеялось. У него была возможность изменить свою жизнь, а если и погибнуть, то с надеждой на возрождение, или во что там они верят?
У меня же ничего этого не было. Когда твой мир стар настолько, что уже не может существовать, но упорно не желает уйти в небытие, остается только воровать у других. Так что я вор. Все мы воры.
Мартин заночевал в лесу. Выбрал поляну недалеко от дороги, развел костерок, соорудил нехитрую похлебку и принялся есть прямо из котелка. Вытянув трубочкой губы дул на горячую жижу, шумно, с хлюпаньем втягивал, не обращая внимания на капли, падавшие с деревянной ложки на нечесаную бороду. Откусывал от ржаной краюхи, с чавканьем жевал. С каждой новой ложкой, с каждым проглоченным куском он ел все более жадно, поспешно заталкивал в себя куски хлеба, зачерпывал полные ложки, глотал, уже не обращая внимания на то, что горячее варево обжигает губы и язык.
Крестьянин жрал и плакал. Всхлипывал, неумело кривя рот, давился слезами и хлебом, снова и снова опускал ложку в котелок, пока не вычерпал его до дна. После повалился на бок и лежал, тихонько постанывая. Пока не заснул.
Я не мог понять, что происходит с моим донором. Это было настолько странным, что я даже не сумел воспользоваться неожиданным всплеском его эмоций. Просто лежал и плакал вместе с ним. Но я плакал оттого, что стало невыносимо тошно жить чужими эмоциями, существовать только потому, что какой-то запредельно тупой крестьянин коптит небо. Метаться от одного человека к другому и чувствовать, что ты лишь тень. Быть куклой, неловко склеенной из обломков чужих мыслей и судеб. Но мы уже не можем иначе. Мы привыкли считать себя повелителями, почти богами, забывая о том, что боги живут до тех пор, пока у них есть имена.
Мартин проснулся от прикосновения. Заорав, вскочил и отпрыгнул к телеге, где лежал топор.
— Не надо. Не успеешь. — Старик очень спокойно сидел около костра на корточках. — Я тут уже с полчаса. Хотел бы прирезать, давно бы уже…
Крестьянин смотрел на незваного гостя, разинув рот. Длинные седые волосы перехвачены кожаным ремнем. Куртка из грубой кожи усыпана стальными пластинами. Руки грубые, но чистые. Добротные сапоги чуть ниже колена. Из-за спины торчат рукояти двух коротких мечей. И неброский шеврон на рукаве, белая пятерня на темно-красном фоне. Когда Мартин заметил этот знак, то тихонечко завыл и сполз на землю.
— Господин! Господин не убивайте. Не признал. Не признал, господин!
— Да помолчи ты, — старик поморщился и подкинул в костер сухую ветку. — Сказал же, если бы хотел, давно бы тебе глотку перерезал. Иди сюда. Садись.
На четвереньках Мартин подполз к костру. Уселся по другую сторону. На гостя смотреть не рисковал, уставился в огонь и затих.
— Что в лесу делаешь? — голос чуть хрипловатый, глубокий. И какой-то успокаивающий.
— Я это… в город надо. Еду. Вот.
— Врешь, — спокойно бросил седой. — И зачем врешь? Боишься, что мытарям сдам или хозяину верну?
В голосе чувствовалась насмешка. Но добродушная, необидная.
Мартин словно решился на что-то очень важное. Выпрямил спину, посмотрел на обладателя страшноватых клинков.
— Я на Полдень еду. Хотите, господин, убивайте. А назад не поворочу. Нету мне там жизни, и места нету. Не хочу я так больше.
— На По-о-олдень, значит. — Протянул старик. — . А зачем тебе туда? Что ты там найти хочешь?
Мартин набычился. Объяснять такие вещи он не умел. Язык тяжело ворочался во рту.
— Ну, я вот слышал, — крестьянин нервно почесал под мышкой. — Слышал вот. В степи где-то. Камень там. Стояком стоит. Ну, и в полдень, значит, если хочешь очень, имя свое отдать можно. А с именем и все, что было. Зажить, значит, заново можно.
От такой длинной речи Мартин взмок. Шевелил пальцами, пытаясь подобрать слова, не смог. Махнул рукой и умолк. Воин сидел, задумчиво глядя в огонь.
— Так, значит, думаешь. Ну, значит, дальше вместе пойдем.
Мартин уже ничему не удивлялся. Вместе — значит вместе. Не ему, крестьянину, спорить с господином. Да еще с таким знаком на рукаве. Про воинов с белой пятерней знали все. Было их очень мало, младших сыновей самых знатных родов. Воспитанные в духе беспрекословной верности императору, они не ведали ни жалости, ни сомнений. Страха смерти и совести тоже. Всю жизнь они занимались только одним, убивали тех, кого император считал своими врагами.
— Господин, а вот, значит. Спросить можно? — осмелел Мартин, когда понял, что прямо сейчас его убивать не будут.
— Можно. А горло у тебя есть чем промочить? — улыбнулся воин.
— А-а, так мы это. Не извольте беспокоиться! Мы это мигом! — рванул к телеге крестьянин. Исчез под тентом, через мгновение выпрыгнул, подвернул впопыхах ногу, шлепнулся наземь. Крепко приложился брюхом, но запечатанный кувшин не выпустил. Встал и, покряхтывая, похромал к костру.
— Вот, господин. Хорошее вино. Я, это, два года тому на ярманке купил. Ну, а теперича, решил, значиться, с собой его. Думаю, дай доеду, а как к камню тому идти, его, значит, и того… Ну, да вы это, не побрезгуйте.
Старик пригубил вино. Приподнял бровь. Вино, на удивление, оказалось неплохим. Сделав пару основательных глотков, отдал кувшин Мартину.
— Не стесняйся. Пей тоже.
Крестьянин позволил себе небольшой глоток и вернул кувшин на другую сторону костра.
— Зачем мне это надо, спрашиваешь… — Седой сделал еще пару глотков. — Ты вот за сохой ходить больше не можешь. А я… Я спать не могу. Крови на мне много. Очень много. Я как про степь услышал и про Полдень, так и решил, в отставку выйду да и брошу все. Пойду туда.
Кувшин неторопливо переходил от старика к Мартину и обратно. Глаза у обоих уже блестели, но языки еще не заплетались.
— А вот скажите, господин. Вот это откуда все, значит. Я же как… Я же лошадь запряг, да поехал. А вот откуда это все? Вот имя, значит, отдать?
Старик задумчиво хмыкнул.
— Ну, ты и спросил. Я же тебе не книжник. Мое дело глотки резать да головы разбивать. Но с умными людьми говорил. Они мне так рассказывали. Вроде, понимаешь, каждое имя, оно не просто так, а со смыслом. И чем больше лет миру, в котором мы живем, тем больше всякого смысла разного, всяких историй на каждом имени. Тем тяжелее это имя. Ну, и вроде бы есть в этой степи, куда ты ехать решил, место, где можно от имени своего избавиться. Вроде как груз сбросить.
Старик надолго замолчал, потом резко бросил:
— Спать давай. Утро скоро.
Поезд. Изящный откидной столик, на нем хрустальный графин с вином. Открываю окно, зажигаю сигарету и задумчиво смотрю на пролетающие мимо осенние пейзажи. Мраморные развалины давно заброшенных городков. Перекрученные, безумные дубы, давно забывшие, сколько веков они стоят. Нитка голубовато-прозрачного монорельса, свист нашего поезда, прозрачное осеннее утро. Безлюдье. Мир сгибается под тяжестью прожитых лет, но еще больше — под тяжестью имен. Прав, прав тот старик.
Наливаю себе бокал вина, делаю большой глоток. Глубоко затягиваюсь. Мартин и тот воин, они не единственные. Их, идущих к Полдню, все больше. В этом мире, в других. Те, кого мы привыкли называть донорами. Имена давят на них, имена давят на нас.
Я выхожу на конечной станции и вскидываю на плечи рюкзак. Я чувствую невероятную бодрость. Все мои доноры сейчас испытывают самые сильные, за всю свою жизнь, эмоции. Мой мир гибнет. Я уезжал из впавшего в безумие города. Но мне все равно. Я очень устал. Я очень устал. Я очень устал.
Я не знаю, кто я. Я не знаю, кто я. Я не знаю, кто я.
Меня называют по имени и ждут, что я буду действовать определенным образом. Меня окликают, и я поворачиваюсь на зов. Но зовут не меня, а того, кого считают мною. Того, кого создало мое имя, не спрашивая меня самого.
Я хочу освободиться от этого груза и от этого мира.
Мартин из Двусолья, Мартэн из Дверей-в-Песке, Мюрто из Деберри, и сотни, тысячи других. Мои осколки. Частицы меня, подпитывающие, отдающие мне свои чувства. Позволяющие мне быть.
Таков мой мир. Таков каждый из живущих в этом безумно древнем, окончательно спятившем мире.
Утром Мартин запряг лошадь и вывел повозку на тракт. Старик легко запрыгнул на передок, устроился рядом.
В лесу широкая дорога сужалась, деревья вставали стеной, сплетая ветви на высоте в несколько человеческих ростов. Солнечный свет, проходя через листву, приобретал зеленоватый оттенок, все вокруг казалось нереальным. Даже колеса, вроде бы, стали поскрипывать тише.
Так продолжалось несколько часов. Постепенно лес редел, в просветах между деревьями замелькала желтая, выжженная солнцем трава и высокие холмы на горизонте.
Когда выехали на открытое пространство, Мартин вытянул лошадку кнутом и откашлялся.
— Ох и странное место, господин. Словно, это, в храме каком побывал. Я лет десять назад в город, значит, ездил. Так там храм, значит, стоит. Ну, я, это вот, как положено, жертву, значит. Дай, думаю. Чтоб никакой беды, значит, не было. Так вот, ехали когда, как в храме том. На душе, значит. Спокойно так. Благостно.
— Да. Как в храме, — седой воин замолчал. Медлил, покусывая тонкий стебелек. — В южных провинциях храм был. В скале высечен. Не знаю, каким богам в нем молились. Вот в этом лесу, как в том храме было. Тихо. Спокойно. Много зеленого цвета. Храм тот, он почти весь из зеленого камня был.
— А почему был, господин? Неужто скала осыпалась?
— Нет. Не осыпалась. — Старик прикусил травинку, отвечал сквозь зубы. — Мы убили всех жрецов. Что горело — сожгли.
Мартин охнул, замотал головой.
— Да неможно же это. Жрецов-то. Пусть и чужих. А ну, как проклятье?
— Такой был приказ, — пожал плечами старик.
Пегая неторопливо трусила по безлюдной дороге, солнце так же, без особой спешки взбиралось в зенит. Путники молчали, глядя на медленно приближающиеся холмы.
— Говорят, когда-то это были горы, — седой показал на холмы небольшим кинжалом, которым подравнивал ногти. — Только давно это очень было. А потом кто-то из богов в гневе топтался здесь. Топнул ногой, и горы вниз ушли. Одни холмы и остались.
Мартин вдумчиво почесал в затылке и промолчал. Чем ближе к холмам, тем чаще он пробовал представить, каково это — стать новым человеком. Оставить груз прожитого, избавиться от имени. Стать безымянным, как младенец. Иметь возможность выбрать свою судьбу.
Видимо о чем-то похожем размышлял и старый воин. И потому всадников, галопом несущихся им наперерез, они заметили поздно.
Эти места много тысяч лет никому не были нужны. Никому не интересно знать, что здесь было раньше. А строить что-то новое, зачем? Ветер, дождь и солнце закончили то, что начали разрушать люди. Выбеленные кости зданий. Зеркальная гладь мостовых, отполированная равномерными неторопливыми ветрами и мелким песком. Статуи со стертыми лицами. Чьи? Я не знаю. И никто не знает. Зачем?
Мое имя. Почему именно его мне дали? И кто дал? Родителей я не помню. Уже многие века ни у кого из нас нет родителей. Мы живем, потихоньку подворовывая эмоции, здоровье у людей из других миров. Границы нашего истончились настолько, что мы можем это делать. Реальность стала зыбкой, мы с трудом различаем, в каком мире просыпаемся. Что реальнее — повозка Мартина или этот осколок стекла, которым я режу себе ладонь?
Там, за развалинами начинается степь. Что будет со мной, если Мартин отдаст свое имя? Что будет с ним?
Почему мне дали именно такое имя? Оно давит на меня. Весь мир давит. Каждое имя, каждое слово моего мира стало слишком тяжелым. Слишком долго оно жило. Слова живут дольше, чем люди. У имен слишком длинная память. Я не могу больше носить память, судьбы, страдания и смерти всех, кто носил мое имя до меня.
Развалины заканчиваются. Дальше — только степь. Невысокая трава хрустит под ногами.
За спиной, там, в развалинах, кто-то мелодично насвистывает причудливую нечеловеческую мелодию. Может быть, это просто ветер забавляется, пролетая между выбеленными обломками. А может, это те, кто придет нам на смену, пробуют на вкус земной воздух.
Мартин в панике нахлестывает лошадь. Старик же сидит совершенно спокойно. Холмы приближаются, дорога вьется между ними. Понятно, что шансов уйти от встречи с всадниками никаких. Колеса грохочут, Мартин привстал на облучке, рот с редкими кривыми зубами раззявлен, кнут охаживает бока несчастной лошади, которую уже и так мотает от усталости. Сзади нарастает тяжкий топот сытых боевых коней. Плещутся на ветру черные плащи, всадники припали к гривам, сквозь забрала черных шлемов оценивающе смотрят холодные глаза.
Старик кладет руку на плечо Мартина, силой усаживает его. Наклоняется к уху.
— Томас. Томас яан Морт меня зовут.
Мартин смотрит на седого воина безумными, белыми от ужаса глазами.
— Вы что это, господин? — орет он.
— Отдай и мое имя. Если получится, отдай. — И старик потянул из ножен короткие, чуть изогнутые, гибкие клинки.
— Неможно так, господин яан Морт! Никак неможно! — Мартин нахлестывает измотанную скотинку. — Вместе! Вместе уйдем! Топор у меня есть!
— Идиот! — очень спокойно чеканит Томас яан Морт. — Это рыцари Льда. Они тебя порубят просто потому, что ты не знаешь истинного имени Ледяного Принца.
И старый воин словно вспархивает над повозкой. Мягко приземляется на одно колено, левая рука заведена за спину, клинок в вытянутой правой хищно подрагивает, выискивая первую жертву. Спустя мгновение он ее находит.
Повозка Мартина исчезает за холмом. Один из всадников устремляется за ней, но его выбивает из седла короткий кинжал Томаса. После этого круг черных плащей смыкается вокруг невысокой фигуры в старой кожаной куртке.
Я лежу на каменной плите. Вокруг невысокие холмы. То, что осталось от огромного горного кряжа, что когда-то поднимался на многокилометровую высоту. Сладко пахнет степными травами. Бледно-голубое небо без единого облачка.
Я жду. Солнце неторопливо движется к зениту. Когда-то, давным давно, эта плита была обелиском, горделиво возвышавшемся посреди долины. Сейчас это просто каменная плита, без единой трещины.
Говорят, что в полдень, в один единственный полдень из тысяч, здесь можно отдать свое имя. Стать безымянным. Существом без прошлого. С непонятным будущим. Существом без мира. Ничего не знающим о людях, за счет которых можно существовать. О людях, каждый из которых, сам того не зная, отдает тебе частичку себя. Может быть, это и означает, стать единым?
Скоро полдень.
Фургон Мартина ворвался в долину. Крестьянин стоял на облучке, неистово работая кнутом. Загнанная лошадь хрипела, несясь в неистовом заплетающемся галопе.
Солнце достигло зенита, и обелиск, воздвигнутый неизвестно кем в центре долины, засверкал нестерпимым белым светом.
Мартин гнал прямо на него. Он размахивал кнутом, плакал и орал сквозь всхлипывания:
— Томас яан Морт! Тома-а-ас яа-а-ан Мо-о-орт!