Опять весна… И опять снится мне тюрьма — наваждение какое-то!..
Опять я в «Крестах»… В самом чреве гудящего людского муравейника.
Меня ведут по натертому диабазовому полу корпуса, разделанного в виде замысловатых отсвечивающих полукружий, к крутым маршам железных лестниц, напоминающих корабельные трапы…
Вместо привычных потолочных перекрытий, разделяющих этажи, вдоль стен «висят» металлические конструкции галерей, на которые выходят бесчисленные двери камер…
Мы поднимаемся на самую верхнюю галерею, по висячему железному мосту переходим на противоположную сторону и идем вдоль камер в самый конец галереи, оповещая о своем приближении ударами огромного ключа по металлическим перилам галерки. (Сигнал, по которому надзиратели заранее убирали с нашего пути всех, кого вели навстречу. Никаких контактов!)
С высоты пятого этажа галереи, внизу, во всей красе просматривается узор диабазового «паркета» — искусство тюремных полотеров из «принудчиков»…
На случай, если у заключенного возникнет вдруг фантазия совершить последний полет с верхней галерки вниз, через весь корпус, на уровне второго этажа, от стены до стены, натянута металлическая сеть (наподобие цирковой), страхующая от подобных желаний покончить расчеты с жизнью…
«Кресты» — тюрьма одиночных камер. Лишь самые крайние на каждом ярусе галерей сдвоенные. Моя камера сдвоенная, крайняя… Нас в ней как сельдей в бочке! Вместо двух человек по норме — двадцать один человек, плюс «параша»— жуть!.. Она — единственное свободное пространство для вновь прибывшего. Некоторое время я и жил на «параше», пока кого-то не выдернули из камеры «с вещами» и не произошла соответственная подвижка мест…
Смрад, духота, вонь!.. На оправку и к умывальникам выгоняют дважды в сутки — и все это «на рысях», в спешке. Тюрьма переполнена сверх предела. Пропускная способность не соответствует «урожаю» последних лет.
Весь тридцать восьмой год никаких прогулок, администрация не справляется.
Семь месяцев сижу без единого вызова — никакого движения. Где мое дело, в какой стадии следствия, не знаю. Сижу на консервации. Без конца требую бумагу для жалоб. Когда ее дают — пишу протесты во все инстанции, какие только могу придумать. Ни ответа, ни привета! Бесполезно. Глухо.
Кормят отвратительно. Начали появляться признаки цинги — кровоточат десны, шатаются зубы…
В один из редких обходов начальства пожаловался врачу. Врачиха (жена начальника тюрьмы) обещала выписать винегрет и обманула… Роскошная женщина, королева снов моих, моя богиня (влюбился в нее с первого взгляда), обманула меня как последняя сука!..
Пятьдесят лет прошло, а я и сейчас вижу ее, с пожаром медно-каштановых волос на царственной голове!..
Каждую весну она является мне во сне — красивая, статная, величаво-снисходительная, упоенная колдовской силой своего женского обаяния.
Я чуть ли не физически ощущаю прикосновение ее волос к своему лицу, презрительную нежность холеных рук, когда она с профессиональным бесстыдством ощупывает мое тело в поисках «автографов» следствия…
Слухи о том, что в следственных тюрьмах бьют, в конце концов перестали быть секретом НКВД. Шила в мешке не утаишь! Количество арестов поражало, рождало слухи, наводило на размышления, настораживало… Ленинградцы перестали спать по ночам, в страхе прислушиваясь к шагам на лестнице, к шуму ночного лифта.
«Великий вождь всех времен и народов» вынужден был в конце концов выступить с осуждением «некоторых перегибов и беззаконий», допущенных в процессе разоблачения врагов народа. Собственную вину за кровавые преступления и зверский произвол, чинимый над миллионами ничего не понимающих, ошарашенных людей, «отец родной» в очередной раз ловко переложил на плечи своих соратников из органов НКВД, не в меру послушно и ретиво уничтожавших цвет нации…
Осенью тридцать восьмого Хозяин с восточной беспощадностью убирал с игры слишком много знавших и потому опасных свидетелей. Он расправлялся с ними как с «нарушителями социалистической законности, не оправдавшими высокое доверие партии».
Был снят и расстрелян Н. Ежов. Один изувер уступил поле деятельности другому — Лаврентию Берии.
Этот вурдалак, дорвавшись до «карающего меча революции», для начала порубал им головы подручных своего предшественника, особенно замаранных в невинной крови сограждан и потому компрометирующих «святой» ореол Сталина.
Время переформирования сил в органах НКВД аукнулось в тюрьмах некоторым затишьем следственного произвола — Берия утверждал в массах свой авторитет! Охорашивался, заигрывал перед народом, выдавая себя за кристально чистого рыцаря-чекиста, беспощадного к проявлениям превышения власти, стоящего на страже социалистической законности.
В последние месяцы тридцать восьмого года подрастряслись и разгрузились «Кресты»… Поубавилось народу в камерах. Все чаще раздавалась команда «с вещами!». В одиночках, где совсем недавно сидело десять-двенадцать человек, теперь осталось шесть-семь… Кое-кому, под шумок, удалось выскочить и на свободу.
Случаи освобождения из тюрем центральная пресса расписывала как результат своевременного вмешательства партии и правительства, положивших конец преступным действиям врага народа Ежова и его приспешников.
Газеты с чудовищным цинизмом уверяли своих читателей в том, что они имеют счастье жить в том единственном в мире справедливом социалистическом обществе, где клевета и оговор обречены, где честь и личные свободы граждан надежно защищены самой гуманной в мире Сталинской конституцией!
Тем самым народу внушалось, что невиновные выпущены или будут выпущены в ближайшее время (их дела пересматриваются), а все те, кто остаются сидеть в тюрьмах, отправлены в лагеря или расстреляны — действительно враги народа.
Наконец и на одну из моих жалоб-протестов «пал выигрыш» — меня вызвали к тюремному врачу.
— Ну, здравствуй, поэт! Рада тебя снова видеть, раздевайся. Показывай свои синяки-шишки.
— Какие шишки? — не понял я.
— Ты же писал, что тебя били?.. Показывай следы избиений, переломов, увечий… В общем, всего, что оставило следы на теле.
— Увечий пока, слава богу, не было, а что касается всего остального… Вам надо было свидетельствовать месяцев восемь назад. Вы вчерашний день ищете, доктор.
— Успокойся, поэт, и не огорчайся. Все, кто бил тебя, сами давно сидят!
— А мне какая от этого радость? Они сидят, и я сижу.
— Дурной какой! Это же хорошо, что долго сидишь… Хороший признак!.. Значит, не знают, что делать с тобой: выпускать — не выпускать. Глядишь, и на волю выскочишь!.. Чем черт не шутит. Сейчас все может быть. В крайнем случае, получишь лет пять, ты молодой, у тебя вся жизнь впереди. Поедешь на Колыму — там апельсины растут… Не унывай, поэт!
Королева снов моих, моя богиня сегодня благосклонна ко мне, она явно кокетничает, играет, как кошка беспомощным мышонком. Я прощаю ей все и не протестую. Мне приятно…
Мы уже знакомы. Больше того, по-моему, у нас «роман». К сожалению, платонический.
Знакомство наше случилось в канун ноябрьских торжеств. Перед каждым советским праздником в тюрьме учинялся тщательный «шмон», на предмет изъятия запрещенных предметов. Изымалась бумага во всех ее видах, вплоть до мундштуков от папирос. Отбирались все острые предметы и всё красное (на время праздника).
Мне предложено было снять штаны. Красные лыжные штаны… Видно, опасались, как бы в юбилей Великой Октябрьской революции я не стал размахивать ими сквозь намордник зарешеченного окошка камеры. Наподобие известного плаката МОПРа.
Я отказался подчиниться. На меня прикрикнули, пригрозили карцером.
— Не имеете права! — возмущался я. — Это грабеж.
— Не положено, — отвечали мне.
— А сидеть в ноябре без штанов положено? Дайте мне какую-нибудь сменку, что ли…
— Посидишь без штанов, ничего с тобой не сделается. После праздника отдадим.
Штаны унесли.
Вслед за «шмоном» накатилась следующая предпраздничная волна — тюремный обход. В камеру вошли начальник тюрьмы, корпусной начальник, тюремный врач, некто из прокурорского надзора и представитель от исполкома Ленсовета.
— Жалобы есть? — спросил начальник тюрьмы.
— Есть! — сказал я. — Прошу извинения перед дамой, но с меня только что сняли штаны… Можете убедиться!
Начальник тюрьмы вопросительно повернулся к корпусному.
— Товарищ начальник, — отрапортовал корпусной, — надзиратели действовали согласно инструкции. После праздника штаны заключенному будут возвращены.
— Я не привык ходить без штанов… Тем более в такой праздник. Мне холодно… Не хотите отдать мои штаны — дайте другие… Мой размер пятидесятый!
Инцидент все больше приобретал комическую окраску. В камере еле сдерживались от смеха. «Концерт» со штанами обещал развлечение.
Спасая серьезность момента, начальник тюрьмы отдал распоряжение заменить мне штаны.
Задал свой коронный вопрос и представитель исполкома, отрабатывая тем самым свое присутствие в составе обхода.
— Как кормят? — спросил он.
Как будто от нашего ответа что-то могло измениться…
Мои сокамерники повернули головы ко мне, как бы уполномачивая меня отвечать. Сегодня я вел «концерт».
— Как и во всякой тюрьме — плохо! — разозлился я. — Как-как?! Какая разница? В одной тюрьме чуть лучше, в другой — чуть хуже. А в общем-то… везде паршиво.
— Почему?.. На Шпалерке, например, кормят лучше. Хоть пайка там и меньше, зато приварок… Кашу дают, — сказал кто-то.
— Кому нравится Шпалерка, могу посодействовать, — улыбнулся начальник тюрьмы.
— Что вы, что вы, — замахал я руками. — Вы не так поняли товарища. Он этой кашей сыт по горло! До сих пор кровью харкает — там бьют!.. Мы этой кашей наелись досыта.
— Ко мне вопросы есть? — подал голос прокурор по надзору.
Камеру прорвало. Почему бьют? Когда выпустят? Долго ли еще сидеть здесь? Почему нет прогулок? Когда снимут позорные намордники с окон? — кислороду не хватает, в камерах духота — спичка не загорается.
— Ваши «когда» и «почему» вне моей компетенции, — развел руками некто из прокуратуры. — Ответы получите по мере разрешения их соответствующими инстанциями.
— Премного благодарны! — поклонился я ему в пояс. — Более исчерпывающего ответа мы и не ожидали от вас, спасибо! Низкий поклон вашим коллегам!.. Скажите, доктор! — обратился я к врачихе. — Может быть, в вашей компетенции выписать порцию винегрета, зубы начали шататься?
Она подошла ко мне, оттянула пальцами нижние веки глаз… Потом осмотрела вспухшие десны зубов, спросила фамилию. Я назвал. Встретив непривычное сочетание «жж», записала в свою тетрадь и ласково пообещала: «Вызову». Обход закончился.
Никаких штанов в праздники мне не принесли. К врачу меня не вызывали. Обещанный винегрет жду до сих пор.
Полгода спустя мы свиделись снова.
На этот раз ее вызвали в связи с приступом эпилепсии, случившимся с одним из заключенных.
До прихода врача мы всей камерой, как могли, старались облегчить бедняге страдания: просунули ему между зубов черенок деревянной ложки, чтобы не поранился и не откусил себе язык в конвульсиях, как это часто случается, подложили под голову мягкое, оберегая от ударов о цементный пол… Словом, пытались всячески помочь ему.
Когда припадок наконец иссяк и больной пришел в себя, понемногу затих и успокоился, в камеру явилась и долгожданная медицина.
Благоухая как цветущий дендрарий, моя любовь одарила всех нас очаровательной улыбкой.
— Ну, что у вас тут произошло, мальчики? — бодрым, как на физзарядке, голосом спросила она.
Ей объяснили. Подойдя к больному, она заговорила с ним… Взяв его руку, послушала пульс… Решив, что следует проверить температуру, поставила под мышку градусник… Все проделывалось не спеша, с сознанием собственной неотразимости.
Способность этой красивой женщины нравиться самой себе и получать от этого удовольствие — восхищала!
Я сидел на топчане, тихонько шептал какие-то стихи и откровенно любовался ею.
Она услышала, повернулась ко мне:
— Стишки читаешь, поэт?.. Ну-ка, ну-ка, чего ты там бубнишь, повтори.
— Вам как, доктор, читать — с выражением?
— Читай с выражением, — разрешила она.
Со всей задушевностью, на какую только способен, я начал:
Когда, любовию и негой упоенный,
Безмолвно пред тобой коленопреклоненный,
Я на тебя смотрел и думал: ты моя,—
Ты знаешь, милая! Желал ли славы я…
В этом месте, на всякий случай, я сделал паузу, давая ей возможность прервать меня, прекратить мою трепатню… Но она молчала. Ждала…
Я продолжал:
Ты знаешь: удален от ветреного света,
Скучая суетным прозванием поэта,
Устав от долгих бурь, я вовсе не внимал
Жужжанью дальнему упреков и похвал.
Могли ль меня молвы тревожить приговоры,
Когда, склонив ко мне томительные взоры
И руку на главу мне тихо наложив,
Шептала ты: скажи, ты любишь, ты счастлив?
Другую, как меня, скажи, любить не будешь?
Ты никогда, мой друг, меня не позабудешь?
А я стесненное молчание хранил…—
и замолчал…
— Ну, ну, что остановился? Читай дальше, — нетерпеливо потребовала она. — Ты, что ли, это сочинил?
— Да. Вместе с Александром Сергеевичем Пушкиным.
— А!.. Ну читай, читай, я слушаю.
— В следующий раз, доктор! Обещаю к майскому обходу сочинить стихи и посвятить вам лично.
— А не забудешь, поэт?
— Я не забуду. Не забудьте прийти вы, доктор.
— Ладно. Договорились. Так и быть, в награду выпишу тебе рыбий жир, — пообещала она. — Только придется потерпеть, поэт!..
— Опять потерпеть!
— Ничего не поделаешь: сейчас весна, рыбий жир портится. Тебе начнут давать его осенью.
Щедрая моя! Ей и в голову не вступило, что в своем восторженном эгоизме она пророчит сидеть мне всю весну, лето… осень.
— Осенью, значит… — разочарованно протянул я. — Это как с винегретом, что ли?
— Каким винегретом?
— Забыли, доктор? Прошлой осенью, во время ноябрьского обхода, вы обещали мне выписать винегрет, помните?
— Да?.. Обещала?.. Не помню, — искренне призналась она. — Может, и забыла, хотя вряд ли… Скорее всего, возможности тогда не было. Вас ведь много, а я одна!.. Меня на всех не хватит. Все, что вам положено, — отдаю. Я лично ваш винегрет не ем. Так-то, поэт! Жду стихи.
Свое обещание я сдержал. Стихи сочинились в одно усилие, легко:
Пришла весна. На север потянули гуси.
А я всё жду её, но тщетно, нет —
Я не дождуся той Маруси,
Что носит в чаше винегрет.
О, милый друг, не плачь,—
Сказал тюремный врач.
Взамен получишь жир рыбицы,
Но, правда, когда птицы…
От севера потянутся на юг!
В сентябре 1939 года, когда птицы потянулись на юг, меня в числе других согнали вниз, на «пятачок» корпуса, к кабинету начальника тюрьмы, «за получкой».
Выйдя из кабинета начальника, я увидел в проеме открытой двери медсанчасти мою любовь… Она приветливо махала мне рукой и улыбалась:
— Ну, как дела, поэт?.. Сколько?
— Вы угадали, доктор: пять лет Колымы!
— Вот видишь… Не горюй, поэт! Там апельсины растут! Все будет хорошо.
На столике у нее стоял в стакане букет ромашек. Она вынула один цветок и с улыбкой протянула мне:
— На память тебе, поэт! Прощай.
Когда цветок стал вянуть, я не удержался и сыграл с ним в «вернусь — не вернусь»…
Последний лепесток на ромашке носил имя: «вернусь». Что ж!.. Какая ни есть, а надежда.