Ян Беньо Рассказы

Парни поют...

Хоть бы ночи мои, ночи были не так долги... Где-то в газетах я читала, будто не всякому нужен одинаково долгий сон. Одному достаточно пяти часов, другому в том же возрасте надо восемь — десять. Я сплю не более пяти, но длится-то ночь для всех одинаково. Хуже всего осенью и зимой, когда рано темнеет и поздно рассветает. Ночи нет конца, и ты со всем этим — один... Темно и тихо, только разве дождь шумит или ветер дует, завывает. Лежу и не сплю, какой у меня сон... Слушаю, а в голове у меня будто целый мир: там и горы, и поля, и дальние дороги, много людей проходит по ним...

Девушкой я боялась вечерами выйти со двора, и когда, бывало, ходила на посиделки, где мы пряли, драли перо да рассказывали про ведьм и про светлые ночи, то бежала домой без оглядки. Сейчас и не верится, что могла быть такой... Чего бояться и какой толк от этих страхов?

Говорят, у ночи своя сила, а я этого не признаю. Ночь нам дана для сна и раздумья, дурными бывают только сновидения. Говорят: кто спит, тот сон видит, только в короткие часы сна мне мало что снится. А если и снится, то почти всегда те люди, с которыми я и днем могу увидеться, поговорить. Вот дочь и сына уж не знаю, с каких пор не видела во сне. Приходится терпеливо ждать, пока-то они завернут ко мне раз-два в год...

Так все ушли от меня: одни на кладбище, другие в большой мир. Если б не старший брат, осталась бы я в деревне одна-одинешенька. А брат у меня неплохой. Помогает мне дровами, углем запастись, спрашивает, не нужно ли чего. Я ему твержу: много ли мне надо, одной-то? Пока здорова да сила есть, сама о себе позабочусь. Денег хватает, не тревожься, брат, а со всем прочим справлюсь. Ты тоже не молоденький, и здоровье твое не ахти какое. Так что береги себя...

Когда-то я боялась остаться одинокой, ивой плакучей. И когда выходила замуж, то подружки пели мне песню, от которой слезы у меня ручьем текли:

Веселая свадьба у нашей у Эвы.

Кого на ней нет? Кого на ней нет?

Матери нет, матери нет,

Мать лежит во сырой во земле.

Умерла мама моя за год до моей свадьбы... Муж в Восстании погиб. Был там с ним один человек из соседней деревни, знал, где его похоронили. Думала я, сердце у меня разорвется от горя по Петру. Два дня ходила как безумная, а потом решила: должна я похоронить его здесь, дома, на нашем кладбище, чего бы это ни стоило. Напрасно меня люди отговаривали: образумься, баба, немцы кругом, как ты его перенесешь? Купила я гроб, три раза бегала упрашивать одного шофера грузовика. Христом-богом молила, деньги вперед давала... Наконец согласился. И того человека, который знал, где Петр похоронен, упросила я, и вот поехали мы втроем в эту злосчастную Козельницкую долину.

Четыре раза нас немцы останавливали; своими руками я тело мужа выкопала, в гроб уложила. Когда подъехали мы к нашему дому, звонарь без всякого распоряжения начал звонить. А я уже не плакала. Двигалась как машина, никого ни о чем не просила, все, что нужно для похорон, сама сделала. Там, в той Козельницкой долине, с меня будто весь страх слетел. Не боюсь, твержу себе, ничего не боюсь, пусть хоть двадцать немцев явятся, чтоб помешать увезти мужа домой.

И когда к нам в деревню пришли немецкие солдаты и стали устраиваться по домам, я встала на пороге и твердо сказала:

— В этот дом вам ходу нету! Не позволю дом занимать тому, кто у меня мужа убил!

Отец кричал, чтобы я одумалась, ведь двое детей у меня! А немцы потоптались, потоптались — и ушли. Только уж когда фронт стал приближаться, набились они к нам в заднюю горницу.

По воскресеньям я хожу на кладбище, поливаю цветы на могилах, потом сажусь около Петра. Сижу и думаю, вспоминаю мужа, детей, и, когда возвращаюсь домой, мне как-то легче на душе. Мой Петр здесь, я могу прийти к нему, поговорить с ним, поделиться своими раздумьями. И не надо мне гадать да мучиться, где он лежит, под какой горой, в каком поле, не унесли ли его воды, не растащили ли лисицы...

Женщины порой удивляются мне:

— Эва, как это ты умеешь? Ни на что не жалуешься, всегда знаешь, что делать. Было время, когда никто бы не подумал, что ты можешь быть такой.

Что им сказать? Что я ко всему равнодушна, ни над чем голову не ломаю? Просто живу себе да живу, а до остального мне дела нет.

Они-то знают — неправда это, я только прикидываюсь такой. Нет, я не окаменела. Но я и не нежный маковый цветок. Я не буду ждать помощи из милости, чтоб жалели меня, вот, мол, какая я несчастная и одинокая... в этом мире... Кое-кто думает, что я и детей от себя оттолкнула. Мол, была б не такая, взял бы ее сын к себе или сам постарался бы поближе к ней поселиться.

Не такая... Какая же? Или мне обижаться, что дочь с мужем и детьми ездит по чужим странам, черных людей лечит? Все равно бы меня так не лечили, не стояли бы над душой — вот, мол, рецепт, вот вам укол. Сами себе дорогу выбрали. А я и тому рада, коли напишут когда, навестят в кои веки... Повздыхаю, а то и слезу уроню в долгие ночи о том, что так далеко они, — но я знаю: если б и жили мы вместе, мою-то жизнь, за меня, им не прожить. Каждый должен сам прожить свою жизнь с теми людьми, с которыми связала его судьба.

Сын, инженер, как-то сказал:

— Мама, я знаю, моя жена тебе не нравится, ты ею недовольна...

А я на это:

— Тебе нравится, ты доволен? Вот на что ищи ответ, сынок. Не я ее выбирала, не я с ней и живу. Придет — спиной к ней не поворачиваюсь, что ей во мне или у меня не нравится, за это я не отвечаю. Мои двери для вас всегда открыты, а больше я ничего не могу сказать...

Итак, кроме нескольких кур, поросенка да кошки, нет в моем доме ни одного живого существа. Одна я осталась. Ива живет вместе с речкой, травой, ветром и солнцем, а я — со своей жизнью да с тем, что принесла она мне, что нажила я за шесть десятков лет. Если не считать тех немногих лет, что я батрачила в разных имениях, мало я за свою околицу выходила. И не очень-то знаю, как живут люди в городе, но кажется мне, что познала я больше людей, чем если б там жила.

Вот лежу вечером или под утро в постели, а они, один за другим, и проходят передо мной, перед закрытыми моими глазами. И будто в деревне полным-полно народу, и уже тесно им, рассеялись по полям, за околицей, по тропинкам и дорогам. Скольких из них уже нет в живых, сколько в другие края уехало, а все они — в моей жизни. Все во мне живут, и жалко мне, что когда я умру, то и они как бы навсегда умрут со мной. Не могу я сказать, что я одинока: вот сидим мы, девушек двадцать, перо дерем, вокруг стола тесно, не повернешься. Куча перьев перед нами, пальцы так и мелькают, и весело нам, песни поем, о самих себе поем, сами над собой подшучиваем:

Пошли девицы по ягоды,

А тропинка под водою вся,

Гей-гей-гей.

А тропинка под водою вся.

И девицы те рассказывают, сколько кто из них заработал. В песне имена называем. Начинаем с того, каким кончили в прошлый раз. Галайка — три талера, тачку на все три купила. Цибулька тачку тащила, за что осликом прослыла... Чье имя приходилось на эти слова, больше всего обижалась. Санитрарка в тачку встала, чтобы та не дребезжала... А ленивая Дудашка так и плюхнулась на тачку...

Бедная Анча Цибулька! И ведь не хотела я, а пуще всех ее поддразнивала. Хорошая была женщина — да будет земля, что покрыла ее еще в молодые годы, ей пухом. Веселая была, все шутила и никогда не обижалась, как ее ни назови. Как сейчас помню, копнили мы как-то кооперативное сено под еловым лесом, и такое напало на нас веселое настроение, будто все мы помолодели лет на двадцать. Расшалились — Анчу Цибульку на сено повалили, насовали ей сена под кофточку, под юбку, а потом кто-то ее и водой облил. А она вскочила, как лань, да и запела:

На печи опрудилась,

С печи потекло...

Лежу, сон не идет, а я улыбаюсь. Если увидел бы меня кто, подумал бы: с ума сошла тетка! Целые дни одна, на мозги и действует...

Улыбаюсь — рассудок-то у меня здоров, — вспоминаю, как все и шло, одно за другим. Кооператив вот: как мы все ровно ожили, веселыми стали, когда миновали первые годы, когда привыкли мы и жить стало лучше. Вдруг хорошо себя почувствовали оттого, что вместе мы, не приходится каждой колотиться на своем клочке. Кончается жатва, а мы уже придумываем, сочиняем поздравления и толпой отправляемся в Дом культуры с венками из колосьев. А в поздравлении нашем, бывало, и о председателе упомянем, и о бригадире, о нашей работе, обо всем, что сделали, и о том, что не нравится нам и чего бы мы хотели.

Жили неплохо, да годы не стоят на месте, и мы старели. Я перешла в коровник, там и сейчас работаю. До конца года еще продержусь, а потом уступлю место молодой, чтобы люди не смотрели на меня косо, будто гонюсь я за заработком, когда могу уже и на покой уйти. И так-то на меня пальцами показывают, знаю: у Эвы, мол, денег много, к чему они ей, что она собирается с ними делать? И еще обо мне говорят, будто я плохая мать — все ведь до ушей доходит.

Дала бы вот я детям по десять тысяч на машину или еще не знаю на что, да раструбили бы об этом по деревне — вот тогда бы меня хвалили! А я им ничего не дала, потому что знаю, у них своего достаточно, а то они еще подумают, будто я их подкупаю, чтобы потом все время от них чего-нибудь требовать.

И не только то, что детям я ничего не дала. Я еще хуже сделала, и разговоров обо мне пошло еще больше.

Телевизор купила года два назад — и пять тысяч дала взаймы цыгану Дюсу!

Цыгану! Пять тысяч!

А дело было так: в позапрошлом году купил Дюс у одного инженера старый дом, еще от родителей остался. Дом пустой стоял, без пользы, инженер и продал его цыгану. Дюса я знаю с детства. В школу с моим сыном ходил, в шахте работал, а потом на шофера выучился. Пришел он ко мне:

— Тетя Эва, не поможете? Хочу дом поправить да еще одну комнату пристроить... А денег не хватает. Не одолжите несколько тысяч?

Я знаю, у других он не решился бы попросить, и дала ему эти пять тысяч. Возьми, Дюс, мы давно знакомы, у тебя четверо детей и ты порядочный человек, устраивайся!

Устроился он и мне уже вернул полторы тысячи. Разве я плохо сделала?

А телевизор — на что, мол, такая роскошь одинокой? Радио ей мало? Детям не дает, а себе лишнее покупает!

Да и правда роскошь... Подумайте только: сижу перед телевизором одна, как королева, и смотрю, когда хочу. И думаю: разве простой деревенской женщине не интересно знать, что делается в мире да какие есть разные вещи? В церкви-то об этом не скажут, да и хожу я туда два-три раза в год.

Смотрю, слушаю, люблю хорошие спектакли, а больше всего — песни. С детства я любила петь, хоть особого голоса у меня нет. Сколько мы певали! Правда, из наших песен мало услышишь по телевидению или по радио, но мне нравятся и незнакомые, даже эти, современные. Такие — без этой сумасшедшей музыки, — когда певец поет чисто и красиво, без завывания и гримас.

Раз я в коровнике поссорилась с бабами из-за Карела Готта. Я говорю: есть голос у молодца, душа так и подымается, когда он поет. А они: разве, мол, это пение? От его блеяния ушам больно!

Я качаю головой: нет, нет, бабоньки, вы только вслушайтесь... С таким голосом родиться надо. Песни, правда, не те, к каким мы привыкли, но не все то плохо, что нам непривычно. Так-то!

Сколько этих певцов да певиц, всех и не упомнишь. Но любимая моя певица все-таки та, которая народные песни поет. Редко я ее слышу, еще реже вижу, но всегда скажу — лучше Дарины Лащаковой нет у нас певицы. Ее голос будто так и гладит по сердцу, и вроде поет она для меня одной. А как кончит, как станет тихо в комнате — так и мне запеть хочется. Сложу это я руки на коленях, огляжу комнату, а вижу-то совсем другое... Посижу, посижу эдак-то, да и затяну слабым своим голосом:

На яворе листья вянут,

Листья вянут, опадают.

Когда, милый, мы под явор

Вместе сядем, вместе сядем?

Не давай ты, моя радость,

Листьям вянуть, листьям вянуть.

Вот тогда с тобой под явор

Вместе сядем, вместе сядем.

Ах, господи... Все минуло, и лишь песни остались.

Вечером я не могу долго сидеть у телевизора. Иногда только смотрю подольше, когда показывают что-нибудь интересное, а обычно ложусь спать самое позднее в десять.

Лежу, думаю, когда сон не идет, слушаю тишину. Машины у нас не шумят, поезда не грохочут. Хорошо, когда ничто не мешает отдыхать.

А мне все-таки чего-то не хватает...

Слышу, как проходят месяцы и годы, а песен вот не слышу...

Не пьяный рев, этот мне и задаром не нужен; не слышу я ладного пения молодых ребят, на которое никто никогда не злится, за которое самый угрюмый ворчун не заругается, все равно — так ли поют или под гармошку.

А когда-то ведь пели парни, и разносились их славные голоса по тихой деревне. Медленно проходили они по улице, обнявшись, и пели:

Ночью парни распевают,

Ночью парни распевают,

Девушкам покоя нету,

Девушкам покоя нету.

Обувают сапожки,

Подбегают к окошку.

Подбегают к окошку,

Глядят на дорожку.

Пели раздельно, с чувством, никто не старался перекричать другого... Пели лучше, чем Карел Готт, лучше, чем Дарина Лащакова, которую озолотить бы за то, что она так прекрасно поет. Я всегда слушала у окна, по голосам узнавала, кто поет, знала их в лицо и недостатки их знала, но когда пели они — каждый был хорош и красив, как само их пение.

Не припомню я, когда они в последний раз с песней ходили... Знаю только — сын мой раза два был среди них. И как уходили они все дальше, голоса все слабели, слабели — где же они теперь, эти парни, что так долго не возвращаются?

Прошли по деревне и словно в воду канули, в широкую бурную воду, что уносит и не отдает...

Загрузка...