Хулио Кортасар Рассказы

Сильвия

ЗНАТЬ бы, чем могло закончиться то, что и не началось даже, совершилось наполовину, оборвалось, никак явно не обозначившись, и стало дымкой у края другого тумана, но как бы там ни было, начну с того, что многие аргентинцы проводят часть лета в долинах Люберона[1], — мы, старожилы этих мест, частенько слышим их чересчур громкие голоса, порожденные более открытыми пространствами, — а вместе с родителями прибывают и дети, соответственно и Сильвия с ними, и уж тогда — затоптанные клумбы, завтраки с поддетыми на вилки бифштексами и разные там раскрасневшиеся щечки, дикие рыдания и последующие примирения на испанском с заметной примесью итальянского, и все это совокупно называется — отдыхать всей семьей. Так как за мной справедливо укрепилась репутация дурно воспитанного субъекта, лично мне гости докучают не часто — предохранительный клапан пропускает разве что Рауля и Нору Майеров и, разумеется, их друзей Хавьера и Магду с детьми. И вот дней пятнадцать назад в саду у Рауля случилось жаренье мяса на решетке и то необъяснимое, что и не началось даже и, однако, стало Сильвией, — и теперь в моем доме одинокого мужчины воцарилось ее отсутствие, оно осеняет золотой медузой волос мою подушку, заставляя писать обо всем этом и нежными, похожими на заклинание словами творить воображаемого Голема. И еще не забыть сказать о Жане Бореле, преподающем литературу наших весей в одном из аквитанских[2] университетов, и о его жене Лилиане, и их двухлетнем крикуне Рено. Столько народа для одного скромного жаренья на решетке в саду дома, где живут Рауль с Норой и где сень раскидистой липы нисколько не умеряла накал детских игр и наших литературных споров. Я прибыл с бутылками вина и с поздним солнцем, которое уже прилегло на холмы; Рауль и Нора пригласили меня по просьбе Жана Бореля, он давно желал со мной познакомиться, сам же на это не решался. У Рауля и Норы в эти дни гостили Хавьер и Магда, сад представлял собой сейчас поле битвы и был наполовину захвачен индейцами-сиу, наполовину — галлами, воины с перьями на голове воевали без роздыха, голоса их были сплошь писклявые, а сражались они комьями глины, Грасиэла с Лолитой объединились против Альваро, в разгар боя бедный Рено, крошка, ковыляя в трусиках с подгузниками, выказывал устойчивую склонность к переходу от одной воюющей стороны к другой — ох, уж этот невинный и проклинаемый всеми отступник, о котором пеклась одна только Сильвия. Я вижу, что с избытком нагромождаю имена — их значимость и родовые связи я постиг не сразу, — помнится, я вышел из машины с бутылками под мышкой и через несколько шагов увидел, как из-за кустов показался головной убор Непобедимого Бизона, чья гримаса говорила о недоверии к вновь прибывшему Бледнолицему, битва за форт и пленников разворачивалась вокруг небольшой зеленой палатки, которая, скорее всего, была оплотом Непобедимого Бизона. Непростительно манкируя наступлением, по-видимому решающим, Грасиэла, выпустив из рук липкие боеприпасы, вытерла ладошки о мой затылок, после чего живописно расположилась у меня на коленях и объяснила, что Рауль и Нора с прочими взрослыми в доме наверху и скоро спустятся: пустяшные сведения, не идущие ни в какое сравнение с упорным сражением в саду.

Грасиэла всегда чувствовала, что должна растолковывать мне самые простые вещи, поскольку считала меня глупым. Например: разве ты не видишь, что карапуз Борелей — пока еще ноль без палочки, этому Рено уже два года, а он все еще какает в подгузники, вот только что опять обделался, я хотела позвать его маму, но Сильвия сама отвела его к умывальнику, вымыла ему попку и сменила трусики, Лилиана так ни о чем и не узнала, потому что ты ведь понимаешь, она чуть что сердится и шлёпает его, и тогда Рено снова начинает реветь, а этим он просто нас изводит и не дает играть.

— А те, что постарше, чьи?

— Это ребята Хавьера и Магды, разве не знаешь, глупый? Альваро у нас Непобедимый Бизон, ему семь лет, он меня старше на два месяца и вообще самый старший. Лолите шесть, но она не играет, она — пленница Непобедимого Бизона. Я — Владычица Леса, а Лолита — моя подруга, так что я должна ее освободить, но мы все отложим на завтра, потому что нас уже позвали мыться. Альваро порезал ногу, и Сильвия ее перевязала. Пусти меня, мне надо бежать.

Никто ее не держал, но Грасиэла вечно борется за свою свободу. Я поднялся поздороваться с Борелями, которые вышли из дому с Раулем и Норой. Кто-то, кажется, Хавьер, разнес первый pastis[3]. Беседа началась с наступлением сумерек, здесь противоборство имело другой характер и другим был возраст сражающихся, взрослые, которые только что познакомились, с улыбкой изучали друг друга, дети пошли умываться, не стало в саду ни индейцев-сиу, ни галлов, Борель полюбопытствовал, почему я не возвращаюсь на родину, Рауль и Хавьер, будучи моими соотечественниками, по-аргентински улыбались в ответ. Все три грации хлопотали у стола, они были как-то странно похожи, особенно Нора и Магда — из-за буэнос-айресского акцента, отличавшегося от чисто испанского выговора Лилианы, какой он за Пиренеями. Мы окликнули их, чтобы они пригубили вместе с нами pastis, я заметил, что Лилиана смуглее Норы и Магды, но схожесть угадывалась в некоем общем для них ритме движений. Заговорили о конкретной поэзии, о группе журнала «Invençao»[4], у нас с Борелем обнаружился общий интерес к Эрику Долфи[5], второй pastis воспламенил взаимные улыбки Хавьера и Магды, две другие пары уже пребывали в том градусе, когда групповая беседа порождает антагонизмы, выявляя противоречия, коих не возникает при беседе с глазу на глаз.

После того как совсем стемнело, начали появляться дети, чистенькие и скучающие, сперва — отпрыски Хавьера, спорящие по поводу каких-то монет, в Альваро ощущалось упрямство, а в Лолите — заносчивость; затем Грасиэла привела за руку Рено, который снова успел выпачкать мордашку. Все сошлись у зеленой палатки, а мы обменивались мнениями о Жан-Пьере Фае и Филиппе Соллерсе[6]; в темноте стал ярче огонь, разведенный для жаренья мяса, до этого он, едва видимый за деревьями, лишь беглыми золотистыми мазками касался стволов, раздвигая пределы сада; думаю, именно тогда я впервые увидел Сильвию, я сидел за круглым столом под липой между Борелем и Раулем, рядом поместились Хавьер, Магда и Лилиана, а Нора приносила и уносила приборы и тарелки. То, что меня не представили Сильвии, было странно, впрочем, она была совсем юная и, похоже, сама старалась держаться в стороне, а то, что Рауль и Нора ничего о ней не сказали, тоже можно было понять — очевидно, Сильвия была в том трудном возрасте, когда не тянет участвовать во взрослых разговорах, она предпочитала верховодить малышами, сгрудившимися около зеленой палатки. Разглядеть Сильвию как следует мне не удавалось, огонь резко выхватывал из темноты палатку лишь с одной стороны, Сильвия, наклонившись к Рено, вытирала ему лицо то ли платком, то ли тряпкой, я видел ее точеные ноги, такие мерцающие, невесомые, как написал бы Франсис Понж[7], о котором как раз говорил мне Борель, ее икры находились в тени, как торс и лицо, но длинные волосы время от времени поблескивали в отсветах пламени и тоже отсвечивали старинным золотом, Сильвия вся была выдержана в тонах пламени и темной бронзы, мини-юбка открывала ее ноги (а молодым французским поэтам совершенно непростительно не знать Фрэнсиса Понжа, который благодаря усилиям журнала «Тель кель» теперь признанный мастер!); спрашивать, кто Сильвия, было неудобно, ее не было около нас, да и огонь обманывает, — скорее всего, ее тело опередило ее возраст, так что сражаться с индейцами-сиу как раз по ней. Рауль увлекался поэзией Жана Тардье[8], и мы взялись объяснять Хавьеру, кто это и что он написал; не мог я спросить о Сильвии и Нору, принесшую мне третий pastis, беседа была довольно оживленной, и Борель буквально смотрел мне в рот, словно мои слова были и впрямь столь значимы. Я видел, как отнесли к палатке низкий столик и приборы, чтобы дети поужинали отдельно, Сильвии там уже не было, правда, палатку скрадывала тень, хотя, возможно, она сидела чуть поодаль или бродила под деревьями. Вынужденный уточнить мое отношение к опытам Жака Рубо[9], я почти забыл о Сильвии и о своем беспокойстве из-за ее внезапного исчезновения, но, когда я досказывал Раулю, что я думаю о Рубо, отсвет пламени на мгновение снова стал Сильвией, и я увидел, что она прошла рядом с палаткой, ведя за руки Лолиту и Альваро, а позади Грасиэла и Рено дотанцовывали свой последний на сегодня ритуальный танец индейцев-сиу, и, разумеется, Рено ткнулся носом в глину, и от его визга сразу вскочили на ноги Лилиана и Борель. Голос Грасиэлы: «Пустяки, ничего страшного!» — тут же вернул родителей к беседе, подтверждая тем самым обыденность потасовок между индейцами-сиу, а у нас речь шла уже об азартных экспериментах Ксенакиса[10], который у Хавьера вызывал интерес, показавшийся Борелю чрезмерным. В просвет между Магдой и Норой я различил поодаль силуэт Сильвии, склонившейся к Рено, она показывала ему какую-то игрушку, чтобы его успокоить, блики пламени обнажали ее ноги и обрисовывали профиль, я разглядел тонкий дерзкий нос, губы древней статуи (не из-за того ли, что у Бореля в это время мое отношение к статуэткам кикладской культуры[11] не вызывало вопросов, а Хавьер, оставив Ксенакиса, уже перевел беседу на что-то более важное?). Я чувствовал, что единственным моим желанием сейчас было познать Сильвию — познать вблизи, а не в отсветах огня, вернуть ее туда, где она, скорее всего, окажется обыкновенной робкой девочкой, наделить плотью этот силуэт, слишком красивый и яркий, чтобы оставаться только видимым. Мне захотелось признаться в этом Норе, с которой меня связывала давняя дружба, но та была занята столом, раскладывала бумажные салфетки, не забыв, однако, сказать Раулю, чтобы завтра же купил какую-нибудь пластинку Ксенакиса. С территории вновь исчезнувшей Сильвии прискакала маленькая грациозная газель, всезнайка Грасиэла, я вывесил для нее на лице широкую улыбку и, протянув руки, помог усесться у меня на коленях, и тут же, воспользовавшись ее взволнованным сообщением о мохнатом жуке, уклонился от беседы с Борелем, но так, чтобы он не счел меня неучтивым, и, улучив момент, тихонько спросил ее, не поранился ли Рено.

— Что ты, глупый, все обошлось. Он только и знает, что падает, ему всего два года, соображаешь? Сильвия приложила ему на коленку холодный компресс.

— А Сильвия кто, Грасиэла?

Она удивленно посмотрела на меня.

— Наша подруга.

— Она ведь дочь кого-то из гостей?

— Спятил? — резко спросила она. — Сильвия наша подруга. Мама, правда ведь, Сильвия наша подруга?

Нора перевела дух, положив возле моей тарелки последнюю салфетку.

— Почему бы тебе не вернуться к детям и не оставить Фернандо в покое? Если она начнет рассказывать тебе про Сильвию, наберись терпения.

— Что так, Нора?

— С тех пор как они ее выдумали, они нас с ума сводят своей Сильвией, — сказал Хавьер.

— Мы ее не выдумали, — сказала Грасиэла, забирая мое лицо в обе руки, чтобы отвлечь меня от взрослых. — Спроси у Лолиты и Альваро, сам услышишь.

— Но Сильвия — это кто? — переспросил я.

Нора уже отошла и не могла меня слышать, Борель снова разговаривал с Хавьером и Раулем. Грасиэла впилась в меня взглядом, ее рот сложился в хоботок насмешливо и поучающе.

— Сказано ведь, глупый, она наша подруга. Играет с нами, когда хочет, но не в индейцев, она этого не любит. Сильвия большая, понимаешь, вот и заботится о Рено, ему два года и он какает в трусы.

— Она пришла с сеньором Борелем? — спросил я шепотом. — Или с Хавьером и Магдой?

— Она ни с кем не пришла, — ответила Грасиэла. — Спроси у Лолиты или у Альваро, если хочешь узнать. У Рено не спрашивай, он маленький и не понимает. Пусти меня, мне надо идти.

Рауль, который, похоже, никогда не отключает свою прослушку, отвлёкся от размышлений по поводу летризма[12], чтобы успокоить меня сочувственным объяснением:

— Нора тебя предупредила. Клюнешь на их наживку, они тебя своей Сильвией с ума сведут.

— Это все Альваро, — сказала Магда. — Наш сын мифоман, он кому хочешь задурит голову.

Рауль и Магда продолжали смотреть на меня, я чуть было не сказал «Не понимаю», чтобы получить разъяснение, или более определенно: «Ведь Сильвия там, я только что ее видел». Сейчас, когда у меня вдосталь времени, чтобы всё обдумать, я не считаю, что сказать это мне помешало лишь рассеянное вмешательство Бореля. Он спросил меня что-то насчёт «Зеленого дома»[13], я стал отвечать ему, не зная сам, что говорю, во всяком случае я уже не обращался к Раулю с Магдой. Я увидел Лилиану, подходившую к детскому столику, она усаживала малышей на табуретки и старые ящики, огонь освещал их, как на гравюрах к романам Гектора Мало или Диккенса, ветви липы касались иногда чьего-то лица или вскинутой ручонки, дети смеялись и озорничали. Я беседовал с Борелем о Фушиа[14], позволив унести себя вниз по течению на плоту памяти, на котором Фушиа был ужасающе живым. Когда Нора принесла мне тарелку с мясом, я шепнул ей: «Про ребят… я не совсем понял».

— Готово, и этот попался! — сказала Нора, обведя всех сочувственным взглядом. — Хорошо, что они скоро отправятся спать, потому что, Фернандо, ты прирождённая жертва.

— Не обращай на них внимания, — вмешался Борель. — Сразу видно, у тебя нет опыта, ты принимаешь детей чересчур всерьез. Старик, прислушиваться к ним надо, как к шуму дождя, не то спятишь.

Должно быть, в тот момент я и утратил возможность проникнуть в мир Сильвии, почему-то принимая на веру немудреный розыгрыш друзей (исключая Бореля, этот шел своим путем и уже почти добрался до Макондо), но тут я снова увидел Сильвию, вышедшую из тени, она наклонялась к столику, где сидели Грасиэла и Альваро, чтобы помочь им разрезать мясо, а может, сама хотела съесть кусочек. Лилиана, которая подошла к нашему столу, разлучила нас, кто-то предложил мне вина, и, когда я снова поглядел в ту сторону, профиль Сильвии пламенел от жара углей, волосы спадали ей на плечо и струились к затененной талии. Она была так красива, что их нелепая шутка показалась мне оскорбительной, и я принялся за еду, низко наклонившись к тарелке, вполуха слушая Бореля, который приглашал меня на какие-то университетские коллоквиумы, и если я отказался, то виновата была Сильвия, ее непредумышленное соучастие в лукавом подтрунивании надо мной моих друзей. В эту ночь я больше не видел Сильвию; Нора понесла к детскому столу сыр и фрукты, вместе с Лолитой они стали кормить Рено, а он взял и заснул. Мы принялись беседовать об Онетти и о Фелисберто[15] и выпили в их честь немало вина, а в это время под липой уже намечалось новое сражение между сиу и чарруа[16], и тогда ребят привели пожелать нам доброй ночи, Рено прибыл на руках у Лилианы.

— Мне досталось червивое яблоко, — ликуя, поведала мне Грасиэла. — Спокойной ночи, Фернандо, ты плохой.

— Это почему же, любовь моя?

— Так и не подошел к нашему столу.

— Ты уж меня прости. Но с вами была Сильвия, не так ли?

— Да, и все равно плохой.

— Совсем увяз, — улыбнулся Рауль, глядя на меня с некоторым, я бы сказал, состраданием. — Это тебе дорого станет, дай им выспаться, они, брат, за тебя так возьмутся со своей пресловутой Сильвией, что не обрадуешься.

Грасиэла увлажнила мой подбородок поцелуем, который сильно отдавал йогуртом и яблоком. Позже, в конце беседы, когда взрослые, пресытившись ею, стали клевать носами, я пригласил всех отужинать на днях у меня.

В прошлую субботу около семи они приехали на двух машинах. Альваро и Лолита прихватили цветастого воздушного змея и, запуская его, тут же покончили с моими хризантемами. Я позволил женщинам заняться приготовлением выпивки, смекнул, что нет такой силы, которая помешает Раулю взяться за жаренье мяса, повел Борелей и Магду осматривать дом, усадил их в холле перед моим портретом кисти Хулио Сильвы[17] и какое-то время выпивал, делая вид, что я с ними и внимаю каждому их слову; в окне маячил запущенный змей, доносились крики Лолиты и Альваро. Когда Грасиэла появилась с букетом анютиных глазок, что явно свидетельствовало о гибели моей лучшей клумбы, я вышел в сумерки сада и помог поднять воздушного змея еще выше. В глубине долины мгла уже омывала холмы, продвигаясь среди вишневых деревьев и тополей, но без Сильвии: для запуска змея Альваро не нуждался в Сильвии.

— Здорово пляшет, — сказал я, манипулируя бечевкой.

— Да, но ты поосторожней, он иногда пикирует носом вниз, а тополя здесь вон какие высокие, — предостерег меня Альваро.

— Мой ни за что не упадет, — ревниво заметила Лолита. — И не надо его дергать так сильно.

— Он лучше тебя понимает, — сказал Альваро, не замедлив выказать мужскую солидарность. — Шла бы играть с Грасиэлой, не видишь разве, что мешаешь?

Оставшись одни, мы еще больше отпустили бечевку. Я ждал, мне хотелось, чтобы Альваро признал меня за своего, ведь он убедился, что я не хуже его могу управлять зелено-красным полетом, который все больше и больше скрадывала темнота.

— Почему Сильвию не привезли? — спросил я, чуть дернув за бечевку.

Он покосился на меня то ли недоуменно, то ли лукаво и отнял бечевку, явно разжаловав меня.

— Сильвия приходит, когда сама хочет, — ответил он, сматывая бечевку.

— Сегодня, значит, ей незачем.

— Почем ты знаешь? Сказано ведь, она приходит, когда хочет.

— Ага. А почему твоя мама говорит, будто ты Сильвию выдумал?

— Гляди, как ныряет, — сказал Альваро. — Ну, этот змей что надо, лучше не бывает.

— Альваро, что же ты не отвечаешь?

— Раз мама считает, что я ее выдумал, — ответил Альваро, — почему бы и тебе так не считать?

Я не заметил, как рядом оказались Грасиэла с Лолитой. Они слышали конец разговора, стояли и пристально смотрели на меня, Грасиэла медленно крутила стебелек фиолетового цветка анютиных глазок.

— Потому что я не они, — сказал я. — Я-то ее видел.

Лолита и Альваро обменялись долгими взглядами, а Грасиэла подошла и вложила мне в руку цветок. Бечевка воздушного змея внезапно натянулась. Альваро стал водить ею влево и вправо и скоро скрылся в темноте.

— Не верят, потому что глупые, — сказала Грасиэла. — Где тут у тебя туалет, проводи меня пописать.

Я довел ее до внешней лестницы, указав пальцем, где находится туалет, и спросил, сможет ли она сама спуститься. У входа в туалет Грасиэла мне улыбнулась, в ее улыбке сквозила своего рода признательность.

— Ничего, ступай, Сильвия меня проводит.

— Ах так, ну что же, — сказал я, борясь неведомо с чем, то ли с абсурдом, то ли с кошмаром, то ли с собственной умственной отсталостью. — Значит, она все-таки пришла.

— Ну конечно, глупыш, — сказала Грасиэла. — Вон она.

Дверь моей спальни была открыта, обнаженные ноги Сильвии четко вырисовывались на моей кровати на фоне красного покрывала. Грасиэла вошла в туалет, я услышал щелчок задвижки. Я приблизился к спальне, увидел Сильвию, спящую на моей кровати, и ее волосы, разметавшиеся золотистой медузой на подушке. Я прикрыл за собой дверь, не помню, как подошел ближе, — тут начинаются провалы и всплески, и вода, которая течет по лицу, неприятно ослепляя, и звук, будто доносящийся из шумных глубин, и бесконечное — вне времени — мгновение, невыносимо прекрасное. Не знаю, была ли Сильвия обнажена, мне казалось, будто передо мной бронзовый дремлющий ствол тополя, похоже, она привиделась мне голой, хотя — нет, она не была голой, я должен был угадывать ее под тем, что было на ней, — линия ее икр и бедер обрисовывала ее фигуру на красном покрывале, я следовал за мягким выгибом ее тела до того места, где иссякал подъем бедра, видел тень вогнутой поясницы, маленькие груди, заносчивые и золотистые. «Сильвия, — сказал я про себя, не в силах произнести ее имя вслух, — Сильвия, Сильвия, так, значит…» Голос Грасиэлы за двумя дверьми возник так громко, словно она кричала над самым ухом: «Сильвия, иди же, я здесь!» Сильвия открыла глаза, села, на ней была та же мини-юбка, что и в тот вечер, блузка с вырезом, черные сандалии. Она прошла совсем рядом, не взглянув на меня, и открыла дверь. Когда я вышел, Грасиэла сбегала по лестнице, а Лилиана с Рено на руках поднималась ей навстречу, поспешая к туалету, чтобы найти зеленку для ссадины, и было уже полвосьмого. Я помог утешить малыша и смазать ссадину, Борель, обеспокоенный воплями сына, примчался наверх, улыбчиво укоряя меня за отлучку, мы спустились в салон выпить еще по бокалу, все были погружены в живопись Грэма Сазерленда[18], в мир его призраков, наши рассуждения и восторги растворялись в воздухе вместе с табачным дымом. Магда и Нора хлопотали, устраивая ребят ужинать отдельно, Борель дал мне свою визитку, настоятельно требуя, чтобы я прислал ему работу, обещанную для журнала, издаваемого в Пуатье. Он сказал, что они отбудут завтра утром и заберут Хавьера с Магдой, чтобы вместе осмотреть окрестности. «Сильвия уедет с ними», — мрачно подумал я и, взяв для блезира коробку с обернутыми в фольгу фруктами, приблизился к детскому застолью, чтобы немного побыть с малышней. Не просто было заговорить с ними, ели они, как голодные звери, расправляясь с моим десертом в лучших традициях сиу и теуэльчей[19]. Не понимаю, почему я обратился с вопросом к Лолите, по ходу дела отирая ей рот салфеткой.

— Почем я знаю, — ответила Лолита. — Спроси у Альваро.

— А я почем знаю, — сказал Альваро, размышляя, приняться за грушу или за смокву. — Она делает что хочет, может, ушла куда.

— Но с кем из вас она приехала?

— Ни с кем, — сказала Грасиэла, наградив меня под столом лучшим из своих пинков. — Она была здесь, а сейчас — кто ее знает, Альваро и Лолита возвращаются в Аргентину, а с Рено, сам понимаешь, она не останется, он совсем маленький, проглотил сегодня мёртвую осу, бр-р-р.

— Она делает, что хочет, как мы, — сказала Лолита.

Я вернулся к своему столу, вечер для меня заканчивался в коньячном и табачном тумане. Хавьер и Магда возвращались в Буэнос-Айрес (значит, и Альваро с Лолитой возвращались в Буэнос-Айрес), а Борели на будущий год отправятся в Италию (значит, и Рено на будущий год отправится в Италию).

— А мы, самые старые, остаемся здесь, — сказал Рауль. (Тогда и Грасиэла остаётся, но Сильвия-то, она — для всех четырех, Сильвия — это когда все четверо вместе, и я знал, что они уже никогда не встретятся).


Рауль и Нора все еще здесь, в долине Люберона, вчера вечером я навестил их, и мы снова беседовали под липой, Грасиэла подарила мне салфетку, которую она вышила крестиком, я выслушал переданные мне прощальные приветы Хавьера, Магды и Борелей. Мы поужинали в саду, Грасиэла отказалась идти спать в такую рань и начала играть со мной в загадки. Мы остались одни, Грасиэла искала ответ к загадке про луну, всё никак не находила его, ее гордыня была крайне уязвлена.

— А что Сильвия? — спросил я, гладя ее волосы.

— Ну и глупый же ты, — сказала Грасиэла. — Верно, думал, что она сегодня придёт из-за меня одной?

— Вот и славно, — сказала Нора, показавшись из темноты. — Вот и славно, что она из-за тебя одной не придет, у нас ваши россказни уже в печенках.

— Это луна, — догадалась Грасиэла. — До чего же все-таки глупые твои загадки.

Верные капиталовложения

Гомес — человек тихий и невзрачный, только и нужны ему от жизни что клочок земли под солнцем, газета с возбуждающими новостями да вареный початок кукурузы, чуть посоленный, но изрядно сдобренный маслом. Поэтому никого не удивило, что, прикопив определенное количество годков и деньжат, этот субъект отправился за город, где, присмотрев место с приятной всхолмленностью и простодушными деревушками, купил квадратный метр земли, дабы обосноваться на ней, что называется, как у себя дома.

Все это насчет квадратного метра может показаться странным и было бы таковым в обстоятельствах ординарных, то есть без Гомеса и без Литерио. Поскольку Гомеса не интересует ничего, кроме кусочка земли для установки зелёного шезлонга, чтобы приняться за чтение газеты и за варку кукурузного початка на приборе марки примус, то вряд ли кто-нибудь стал бы продавать ему один квадратный метр, потому что у всех есть не один квадратный метр, а много квадратных метров, и тем самым обременять себя проблемами, связанными с поземельным кадастром, отношениями с соседями, налогами — и все из-за продажи одного квадратного метра посреди или поблизости от других квадратных метров, — это просто смешно, в конце концов так никогда не делается, о чем тут говорить. И когда Гомес, обойдя со своим шезлонгом, примусом и початками большую часть долин и холмов, начал было отчаиваться, он вдруг делает открытие, что у Литерио между двумя участками наличествует клочок размером как раз в один квадратный метр, и в силу того, что он расположен между двумя родовыми замками, приобретенными в разные эпохи, у этого клочка есть некое своеобразие, хотя с виду он не более, чем куча фуража с чертополохом. Во время скрепления купчей нотариус и Литерио давятся смехом, но, как бы там ни было, спустя два дня Гомес учреждается в своем владении, где с рассвета до заката читает и ест, после чего возвращается в отель близлежащего городка, где он снял накануне хороший номер, потому что Гомес, может быть, и безумец, но не идиот, в чем Литерио и нотариус в скором времени убедятся.

Между тем лето в долинах дивным образом продолжается, не без туристов, которые, будучи наслышанными о курьезе, время от времени заявляются поглазеть на Гомеса, читающего газету в своем шезлонге. Как-то вечером один венесуэльский турист решается спросить Гомеса, почему он купил лишь один квадратный метр земли и для чего ещё годен этот клочок, помимо установления на нем шезлонга, и тут венесуэльский турист вкупе с остальными обалдевшими спутниками слышит: «Похоже, вы не берете в расчет, что собственность на землю распространяется от поверхности до центра земли. Смекаете?» Никто не смекает, разве что в сознании у всех возникает квадратный колодец, который, углубляясь, все углубляется и углубляется черт-те знает куда, и почему-то это представляется не менее значительным, чем обладание, скажем, тремя гектарами в виде той же квадратной дыры соответственного диаметра, которая, углубляясь, все углублялась бы и углублялась.

Поэтому, когда тремя неделями позже появляются инженеры, все догадываются, что венесуэлец не счел эту мысль досужей байкой, а заподозрил в словах Гомеса нечто большее, то есть — что где-то в этом районе должна быть нефть. Литерио первым разрешает потраву своих люцерновых и подсолнуховых посевов бездумными бурениями, загрязняющими нездоровым дымом атмосферу; остальные собственники бурят где ни попадя днями и ночами, и не обходится без того даже, что одна бедная хозяйка, обливаясь слезами, вынуждена была передвинуть кровать с немощными представителями трех поколений честных пахарей, поскольку инженеры сочли их невралгическую спальню геологическим объектом. Гомес издали спокойно наблюдает за изысканиями, хотя шум механизмов отвлекает его от газетных сообщений, — разумеется, поначалу никто не обмолвился ни словом о его наделе, а он — человек не настырный и разговаривает, лишь когда с ним заговаривают. И он решительно говорит «нет» представителю венесуэльского нефтяного консорциума, когда тот навещает Гомеса с целью приобретения его квадратного метра. Представителю велено купить его за любую цену, и он начинает называть суммы, которые растут со скоростью пять тысяч долларов в минуту, в результате чего по истечении трех часов Гомес складывает шезлонг, прячет примус и початок в баульчик и подписывает бумагу, которая превратит его в самого богатого человека страны в случае нахождения на его участке нефти, что и происходит ровно через неделю с появлением фонтана, заляпавшего всё семейство Литерио и всех окрестных кур.

Ошеломленный всем этим Гомес возвращается в родной город и покупает апартамент на самом верхнем этаже самого высокого небоскреба, поскольку там есть терраса под открытым небом, где он может читать газету и варить свой початок, не боясь появления назойливых венесуэльцев и выкрашенных в черный цвет кур, кои мечутся с негодованием, неизменно присущим этому виду пернатых, когда их кропят сырой нефтью.

Вечерний двор

Тоби любит разглядывать белокурую девушку, когда она пересекает двор. Он поднимает кудлатую голову и поводит своей кисточкой, потом замирает, провожая глазами хрупкую тень, которая, в свою очередь, сопровождает девушку по брусчатке двора. В комнате прохладно, Тоби ненавидит полдневное солнце, и, конечно, люди, что в эту пору на ногах, ему не по душе, единственное исключение — белокурая девушка. Тоби позволил бы белокурой девушке делать все, что ей заблагорассудится. Он снова поводит своей кисточкой, довольный увиденным, и вздыхает. Это ли не радость — по двору прошла девушка, он ее углядел, проводил ее тень по брусчатке большими, величиной с лесной орех, глазами.

Возможно, белокурая девушка появится еще раз. Тоби снова вздыхает, встряхивает кудлатой головой, словно шугая мошку, и, обмакнув кисточку в банку, продолжает олифить ошкуренную доску.

Свидетели

Когда я в первый раз рассказал Поланко, что у меня дома муха летает на спине, наступила тишина, смахивающая на черные дыры в беспредельном сыре воздуха. Разумеется, Поланко друг, и он вежливо спросил, самого я верю в это? Я не обидчив и поэтому растолковал ему, что муху я заприметил на странице 231-й «Оливера Твиста» — то есть при закрытых дверях и окнах я читал у себя в комнате «Оливера Твиста» и, подняв глаза как раз в тот момент, когда Билл Сайкс собирался прикончить Нэнси, увидел трёх мух, которые кружили под потолком, причем одна — лапками вверх. Поланко на это изрек что-то невообразимо идиотское, но я не стану пересказывать его слова, не объяснив прежде, как все было на самом деле.

Хотя я никогда раньше не наблюдал ничего подобного, поначалу мне не показалось слишком странным, что некая муха, раз ей так вздумалось, летает лапками вверх — новшества, какими бы сногсшибательными с научной точки зрения они ни были, еще не повод, чтобы не доверять нашим органам чувств. По всей видимости, подумал я, несчастная животинка спятила или у нее повреждены центры ориентации и равновесия, однако я тут же убедился, что данная особь не менее жизнеспособна и игрива, чем ее подруги, которые, как заведено, летали лапками вниз. Моя муха летала на спине, что, помимо прочего, позволяло ей удобно припотолочиваться, — время от времени она приближалась к поверхности потолка и, не переворачиваясь, без каких-либо видимых усилий прилипала к нему. Так как за все в жизни приходится платить, всякий раз, когда ей хотелось отдохнуть на коробке с гаванскими сигарами, ей не оставалось ничего другого, как «завить завиток» (подобным образом в Барселоне переводят английские тексты по авиации на испанский язык), не в пример ее подругам, которые с невозмутимостью королев спокойно приземлялись на этикетку «Made in Havana», на которой Ромео энергично обнимает Джульетту[20]. Как только Шекспир ей наскучивал, муха — спиной вниз — упархивала в компании себе подобных, выписывая с ними в воздухе нелепые вензеля, которые Повель и Бержье упорно именуют броуновскими[21]. Все это выглядело странным, но до смешного естественным, будто по-другому и быть не могло, оставив несчастную Нэнси в руках Сайкса (что можно поделать с преступлением, совершенным столетие назад!), я взгромоздился на кресло и попытался с более близкого расстояния исследовать столь небывалое верхтормашное поведение. Когда госпожа Фозерингэм пришла сообщить, что ужин подан (я проживаю в пансионе), я ответил, не открывая двери, что спущусь через две минуты, и, так как ей была небезразлична проблема бренности земного существования, вскользь спросил у нее, долго ли живет муха? Госпожа Фозерингэм, знающая обыкновения своих постояльцев, как ни в чем не бывало ответила, что между десятью и пятнадцатью днями и что с моей стороны глупо ждать, когда пирог с крольчатиной остынет. Первое из двух сообщений заставило меня немедленно приступить (подобные решения сравнимы с броском пантеры) к исследованию, дабы оповестить научный мир о моём скромном, но настораживающем открытии.

Как я уже объяснял Поланко, сделать это было непросто. В любом положении муха, неважно — брюшком вниз или на спине, с хорошо известной сноровкой ускользает от преследования, заключить ее в стеклянном кувшине либо в виварии значило бы воспрепятствовать ее повадкам или просто приблизить ее смерть. Всего-то десять-пятнадцать дней оставалось жить маленькому существу, которое с неописуемым блаженством курсировало лапками вверх в тридцати сантиметрах от моего носа! Я понял: стоит известить об этом Музей истории естествознания, как оттуда немедленно пришлют какого-нибудь вооруженного сетью мужлана, и тот — бац! — тут же прибьет мое уникальное открытие. Захоти я заснять летунью (Поланко балуется кинокамерой, правда, в основном, как женолюб), я подверг бы объект исследования двойному риску: осветительные приборы испортили бы летательный механизм моей мухи, сделав ее нормальной к вящему разочарованию Поланко, моему и, скорее всего, самой мухи, к тому же будущие зрители непременно обвинили бы нас в недостойном фотографическом трюке. Менее чем за полчаса (надо было считаться с тем, что жизнь мухи, не в пример моей, протекала удивительно быстро) я пришел к выводу: единственным выходом из положения было последовательно и осторожно уменьшать размеры комнаты, пока муха и я не окажемся в тесном пространстве, — только это обеспечит безукоризненную точность наблюдений (разумеется, я бы вел дневник, делал снимки и т. п.), что позволит подготовить соответствующее сообщение, однако не раньше, чем в этом удостоверится Поланко, который мог бы в дальнейшем успокоить общественность своими свидетельствами — не столько о полете мухи, сколько о моей вменяемости.

Здесь я сокращаю описание воспоследовавших бесчисленных действий, что объясняется борьбой со временем и с госпожой Фозерингэм. Решив проблему выхода из комнаты и входа в нее исключительно в моменты, когда муха находилась вдали от двери (не премину сказать, что, по счастью, одна из ее подруг улепетнула в первый же день, а вторую я, не моргнув глазом, прихлопнул на пепельнице), я начал подвозить материалы для сокращения пространства, предварительно объяснив госпоже Фозерингэм, что речь идет лишь о временных пертурбациях, и передав ей через приоткрытую дверь ее фарфоровых овечек, портрет леди Гамильтон и большую часть мебели, последнее — с рискованным распахиванием двери настежь (разумеется, когда муха дремала на потолке или умывала на моем письменном столе рыльце лапками). Во время этих приготовлений я был вынужден с особым вниманием следить не столько за мухой, сколько за госпожой Фозерингэм, так как усматривал в ней все растущее поползновение посоветоваться с полицией, с которой я вряд ли мог бы объясниться через узкую щель в двери. Больше всего госпожу Фозерингэм обеспокоило складирование в комнате целой горы разобранных картонных коробок, предназначение коих она, разумеется, определить не могла, а я не пытался раскрыть карты, так как довольно хорошо ее знал: необычный способ мушиного полета она бы с царственным равнодушием оставила без внимания, поэтому я ограничился сообщением, что включился-де в один архитектурный проект, некоторым образом связанный с идеями Палладио[22], точнее — с идеей перспективы в эллиптических театрах; это объяснение она встретила с выражением, какое при схожих обстоятельствах наблюдается у черепахи. К тому же я обещал возместить любой ущерб, так что через каких-нибудь полчаса коробки, не без помощи разнообразных уловок, ленты скотч и больших скрепок, громоздились в двух метрах от стен и потолка. В поведении мухи до этой поры не наблюдалось недовольства либо тревоги — она знай себе летала лапками вверх, успев потребить значительную часть кусочка сахара и каплю воды, которую я заботливо оставил в самом удобном для нее месте.

Не забуду упомянуть (все это я старательно занес в журнал исследований), что Поланко несколько дней не было дома, к телефону подходила сеньора с панамским акцентом, которая к местопребыванию моего друга выказывала полнейшее равнодушие. Будучи одиноким и замкнутым, довериться я мог только Поланко, в ожидании его появления я решил продолжить работу по сужению ареала мухи, намереваясь завершить опыт в оптимальных условиях. Методом, понятным обладателю хотя бы одной русской куклы[23], я исхитрился нарастить, насколько это было возможно, вторую порцию картонных кип — я притащил и протащил их в мою комнату на глазах у госпожи Фозерингэм, которая ограничилась тем, что испуганно зажала рот одной рукой, вскинув другую, в которой сжимала опахало, чьи перья переливались всеми цветами радуги.

С понятным ужасом я размышлял о завершении жизненного цикла моей мухи, и, хотя понимал, что эмоции вредят объективной исследовательской работе, мне все же стало казаться, что подопытная проводит теперь больше времени за отдыхом и умыванием, словно полет утомлял ее или наводил тоску. Дабы удостовериться в стойкости ее рефлексов, я стимулировал ее активность лёгкими помахиваниями руки, отчего маленькое существо, подобно стреле, взмывало лапками вверх и начинало облет кубического, с каждым разом уменьшавшегося пространства, время от времени приближаясь к картонным коробкам, которые она, продолжая летать на спине, почитала за потолок, и с небрежным изяществом, коего у нее, как ни больно мне это говорить, оставалось все меньше и меньше, садилась на кусок сахара или на мой нос. Поланко все еще не объявлялся.

На третий день, смертельно напуганный мыслью о том, что муха в любой момент может испустить дух (было бы смешно и горько обнаружить ее лежащей на полу лапками вверх, навсегда застывшей в позе обычных дохлых мух), я притащил последнюю кипу разобранных картонных ящиков, они сократили сектор обзора настолько, что стало невозможно наблюдать стоя, а для наблюдений лежа я вынужден был соорудить наклонное ложе из двух диванных валиков и матраса, который госпожа Фозерингэм протолкнула мне в дверь, обливаясь слезами. На этом уровне исследований проблема входа и выхода была сопряжена с немалыми трудностями: каждый раз надо было последовательно отодвигать и с большой осторожностью перемещать три картонных нагромождения, стараясь не оставить при этом ни малейшей щелочки, и каким-то образом добраться до двери, около которой соседи по пансиону взяли за манеру скапливаться. Вот почему, когда в телефонной трубке зазвучал голос Поланко, я испустил вопль, который он сам, а чуть позже и его отоларинголог сурово осудили. Я тут же начал объяснительное бормотание, Поланко меня прервал, пообещав незамедлительно приехать, но так как мы оба и муха не могли бы поместиться в столь малом пространстве, я решил предварительно ввести его в курс дела, чтобы затем в качестве единственного наблюдателя он мог подтвердить, что аномальное поведение наблюдается у мухи, а не у меня. Я назначил ему встречу в ближайшем кафе и там между двумя кружками пива все ему рассказал.

Поланко раскурил трубку и некоторое время внимательно меня разглядывал. Несомненно он находился под впечатлением услышанного и даже, как мне показалось, побледнел. Как я уже говорил, сперва он вежливо спросил, отдаю ли я себе отчет во всем том, о чем рассказываю. По-видимому, он убедился, что я вовсе не шучу, поскольку продолжал попыхивать трубкой и размышлять, не замечая, что я тороплюсь (а вдруг она умирает, а вдруг умерла!) и расплачиваюсь за пиво, полный решимости как можно скорее довести исследование до конца.

Так как он все еще пребывал в раздумье, я вспылил и напомнил о его моральной обязанности удостовериться в том, чему поверят лишь при наличии достойного свидетеля. Он пожал плечами — похоже, на него внезапно напала черная меланхолия.

— Зря все это, парень, — наконец сказал он. — Тебе, может, и так поверят, без меня. А вот мне…

— Ты о чем?! Почему это тебе не поверят?

— Потому, братец, что это только усугубит дело, — пробормотал Поланко. — Посуди сам, нормальное ли, достойное ли дело, чтобы муха летала вверх тормашками. Если начистоту, это лишено всякой логики.

— А я утверждаю, что она летает именно так! — заорал я, перепугав насмерть нескольких завсегдатаев кафе.

— Конечно, конечно, кто спорит. Но ведь, по сути, эта муха летает, как любая другая, разве что со странностями. Ну, пролетела полкруга не как все! — сказал Поланко. — Сам посуди, кто мне поверит, если нельзя будет ее продемонстрировать, пусть бы эта мушенция и впрямь немного почудила. Пойдем, лучше я помогу тебе разобрать картонные завалы, неровён час вышибут тебя из этого пансиона, не находишь?..

Состояние аккумуляторов

На странице 220-й моего романа «62» Хуан, после нескольких недель отсутствия, возвращается в Париж и, едва успев принять душ и переодеться, спускается в гараж и отправляется на машине искать Элен. Читатель, не знакомый с реальной парижской жизнью, решит, что это невозможно, ведь аккумулятор машины, так долго остававшейся на приколе, сядет, и вряд ли кто-нибудь вообразит, а уж я тем более, что пижон, вроде данного международного переводчика[24], чтобы завести мотор, станет крутить ручку. Впрочем, читатель подобной породы уже встретил в книге столько нереального, что, споткнувшись на этой технической детали, сможет присовокупить ее к длинному списку предшествующих несообразностей, и если это так, то лучше ему заняться чтением другой литературы — с этой ему не по пути. Объяснение простое и связано оно с пониманием реальности в повествованиях определенного рода. В романе «62» многие вещи при обычной оптике могут показаться абсурдными, явно или косвенно невозможными, но в любом рассказе, заслуживающем называться фантастическим, подобный абсурд отвечает правилам, не менее приемлемым, чем правила обыденной реальности, когда легкомысленное нарушение правила — не выезжать с разряженным аккумулятором, привело бы его к порче. Читатель, тонко чувствующий рамки и нормы подлинной фантастической литературы, знает, что существует логика sui generis[25], не допускающая никакого легкомыслия (прекрасная строгость для homo ludens[26]), — в этой реальности небывалого лифты могут перемещаться горизонтально, станции метро оказываются перетасованными, а морские лагуны под самым Парижем вздымаются от сильных морских приливов, чего, разумеется, никак не может быть, если внять принципам, изложенным выше. Читатель, чья логика чутко реагирует на подобное, догадается, без необходимости объяснять ему это в тексте, что хозяин гаража знал дату возвращения Хуана и подготовил его машину к этому дню или что Хуан, как мы это делаем в наших широтах, позвонил ему из Вены с просьбой зарядить аккумулятор. Фантастическое никогда не абсурдно, потому что его внутренние связи подчинены той же строгой логике, что и повседневное, а любое нарушение его структуры неизбежно повлечет за собой банальность или вычурность. Автомобиль, у которого сел аккумулятор, может въехать в пространство магическое, отнюдь не фантастическое — как бы там ни было, автомобиль Хуана никак не походил на карету Золушки.

Поездка

Подобное, к примеру, может иметь место в провинции Ла-Риоха, скорее всего, поздним вечером, хотя началось это раньше во дворе поместья, когда муж говорит, что маршрут довольно сложный, но зато он там отдохнет, он и едет туда ради отдыха — посоветовали, вот он и едет провести спокойно пятнадцать дней в Мерседес. Жена решает сопроводить его в ближайший городок, где ему надлежит запастись билетом, — ему присоветовали купить билет непосредственно на станции и заодно удостовериться, не изменилось ли расписание. В поместьях с их неспешной жизнью считают, что расписание, как и многое другое в городках, то и дело меняется — зачастую именно так и бывает. Лучше всего вывести автомобиль из гаража и отправиться в городок, чтобы загодя купить билет и потом вернуться и уж тогда погрузить багаж. Хотя время еще есть, и можно поехать прямо к ближайшему поезду в не столь уж далекий Чавес.

В начале шестого чета приезжает в городок и оставляет автомобиль на пыльной площади среди одноколок и телег, нагруженных тюками и бидонами. По дороге они почти не говорили, муж спросил что-то о рубашках, и жена ответила, что вещи собраны, осталось положить в портфель бумаги и книжку.

— Хуарес знал прежнее расписание, — сказал муж. — Он объяснил, как добраться до Мерседес, сказал, что лучше купить билеты в нашем городке и заодно уточнить пересадки.

— Ты говорил, — сказала жена.

— От нашего поместья до Чавеса на машине будет километров шестьдесят. А поезд на Пеулко вроде бы останавливается в Чавесе в девять с минутами.

— Машину там оставишь у начальника станции, — сказала жена то ли вопросительно, то ли утвердительно.

— Конечно. Поезд прибывает в Пеулко за полночь, но, кажется, в отеле всегда есть номера с туалетом. Жаль, не будет достаточно времени для отдыха, второй поезд отправляется где-то в пять утра, мы сейчас уточним. До Мерседес довольно далеко.

— Да, не близко.

Людей на станции немного, несколько местных жителей, покупающих в киоске сигареты или ждущих на платформе поезд. Билетная касса в самом конце перрона, почти у сортировочной горки. Это помещение с грязной стойкой кассира, стены увешаны плакатами и картами, в глубине два стола и стальной сейф. Кассир в рубашке без пиджака, девушка за одним из столов возится с телеграфным аппаратом. Почти стемнело, электричество не включили, из окна в глубину помещения с улицы сочился скудный свет.

— Надо поскорее вернуться в поместье, — говорит муж. — Еще багаж грузить, и я не знаю, хватит ли бензина.

— Бери билет и поехали, — говорит семенящая сзади жена.

— Конечно. Только дай подумать. Значит, сперва я доеду до Пеулко. То есть, я хочу сказать, надо взять билет откуда сказал Хуарес, только не припомню откуда.

— Не припомнишь, — говорит жена в своей манере задавать вопрос, который никогда окончательно вопросом не становится.

— Вечно морока с этими названиями, — говорит он с раздраженной усмешкой. — Вылетают из головы, как только хочешь их произнести. А другой билет от Пеулко до Мерседес.

— Почему два билета? — спрашивает жена.

— Мне Хуарес объяснил, это две разные компании, поэтому нужны два билета, продают сразу оба. Сама знаешь этих англичан.

— Теперь уж нет англичан, — говорит жена.

В помещение кассы вошел смуглый парень и что-то спрашивает.

Жена подходит к стойке, облокачивается на выступ, она блондинка, у нее красивое усталое лицо, словно тонущее в корзине, сплетенной из золотых волос, робко освещающих его контуры. Кассир смотрит на нее, но она молчит, глядя на мужа. Никто ни с кем не здоровается, в этом нет особой надобности, так как здесь довольно темно.

— На карте будет виднее, — говорит муж, направляясь к левой стене. — Значит, так. Мы находимся…

Жена подходит и следит за мужниным пальцем, который порхает у карты не зная, куда ткнуться.

— Вот наша провинция, — говорит муж, — мы находимся здесь. Нет, чуть ниже к югу. Ехать туда, в этом направлении, видишь? А мы, похоже, вот тут.

Он отступает на шаг, чтобы оглядеть всю карту, молчание длится не одну минуту.

— Это ведь наша провинция, верно?

— Вроде бы, — отвечает жена. — И ты говоришь, что мы находимся вот здесь.

— Здесь, где же еще. Вот дорога. Хуарес сказал, до той станции шестьдесят километров, а поезд должен выйти отсюда. Ничего другого не вижу.

— Тогда покупай билеты, — торопит жена.

Муж еще раз оглядывает карту и направляется к кассиру. Жена следует за ним, снова облокачивается на выступ стойки, словно приготовившись к долгому ожиданию. Парень закончил разговор с кассиром и отправился знакомиться с расписанием. На столе у телеграфистки загорается синяя лампочка. Муж достал бумажник, роется в нем и вынимает несколько ассигнаций.

— Мне надо в…

Он поворачивается к жене, разглядывающей какой-то рисунок на стойке, что-то вроде руки с кулаком, скверно нарисованной красными чернилами.

— В какой город я должен ехать? Не вспомню. Не другой, а первый? Куда я поеду на автомобиле?

Жена поднимает глаза в сторону карты. Муж делает нетерпеливый жест — карта, чтобы справиться по ней, слишком далеко. Кассир оперся руками о стойку и молча ждет. У него зеленоватые очки, из расстегнутого ворота рубашки выбивается пучок медных волос.

— Вроде бы ты имел в виду Альенде, — говорит жена.

— Да нет, какой еще Альенде!

— Меня не было, когда Хуарес объяснял, как ехать.

— Хуарес говорил о расписании и пересадках, а название я тебе сказал в машине.

— Такой станции Альенде нет, — говорит кассир.

— Разумеется, нет, — соглашается муж. — А еду я в…

Жена продолжает разглядывать красный рисунок руки с кулаком, которая теперь вовсе и не рука с кулаком, она в этом почти уверена.

— Значит так, дайте билет в первом классе… Я ведь должен ехать на автомобиле на север от поместья на станцию… Не помнишь на какую?

— У вас есть время, — говорит кассир. — Подумайте спокойно.

— Нет у меня времени, — говорит муж. — Я должен добраться на машине до… А билет мне как раз надо купить оттуда до другой станции, где можно сделать пересадку на Альенде. Неужели тебе трудно вспомнить?

Он подходит к жене и, спрашивая, разглядывает ее с раздражённым недоумением. В какой-то момент он порывается снова подойти к карте и отыскать точку, куда собирается ехать на машине, но передумывает и замирает, нависнув над женой, которая водит пальцем по стойке.

— У вас есть время, — повторяет кассир.

— Ну, что? — нетерпеливо спрашивает он. — Ну, как?

— Вроде бы это Морагуа, — говорит жена так, словно спрашивает.

Он смотрит на карту, но замечает, что кассир отрицательно качает головой.

— Нет, нет, — говорит муж. — Не может быть, чтобы мы не вспомнили, ведь как раз, когда мы сюда ехали…

— Это бывает, — говорит кассир. — Лучше всего расслабиться и поговорить о чем-нибудь другом, а название, бац, само свалится, как птичка. Я сегодня это же посоветовал одному сеньору, он и вспомнил, что едет в Рамальо.

— В Рамальо, — повторяет муж. — Нет, мне не в Рамальо. Лучше всего просмотреть список станций…

— Это там, — указывает кассир на расписание, висящее на стене. — Правда, их где-то около трехсот. Много полустанков и товарных станций, и у всех свои названия, так что…

Муж подходит к расписанию и упирает палец в начало первой колонки. Кассир ждет, он достает из-за уха сигарету и, прежде чем закурить, облизывает кончик, глядя на жену пассажира, которая все еще облокачивается на выступ стойки. В полумраке может показаться, что она улыбается, но так ли это — сказать трудно.

— Что у нас со светом, Хуанита? — спрашивает кассир у телеграфистки. Та протягивает руку к выключателю, и под грязно-желтым потолком загорается лампочка. Муж дошел до середины второй колонки, его палец замирает, скользит вверх по колонке, снова вниз и отлипает от указателя. Теперь видно, что жена действительно улыбается, кассир при включенном свете удостоверился в этом и тоже заулыбался, сам не зная почему, а муж, резко повернувшись, снова направился к стойке. Смуглый парень присел на лавку у выхода, есть еще одна пара глаз, изучающих то одно, то другое лицо.

— Я опаздываю, — говорит муж. — Хоть бы ты вспомнила, сама знаешь, у меня в голове названия долго не держатся.

— Хуарес тебе все объяснил, — говорит жена.

— Оставь Хуареса в покое, я тебя спрашиваю.

— Добираться надо на двух поездах, — говорит жена. — Сперва тебе надо на машине ехать на станцию, ты еще хотел оставить машину у начальника.

— Что это меняет?

— На всех станциях есть начальники, — говорит кассир.

Муж смотрит на него, но, скорее всего, не слышит. Он надеется, что жена вспомнит название, теперь, похоже, все зависит только от нее, от того, вспомнит ли она. Времени осталось всего ничего, пора вернуться в поместье, грузить в машину багаж и ехать на север. А тут еще усталость, неотвязная, как название, которое он никак не может вспомнить, похожая на пустоту, с каждым мигом все более весомую. Он не увидел, как жена улыбнулась (это заметил только кассир), он все еще надеется на проблеск в ее памяти и помогает ей тем, что стоит не двигаясь, опершись рукой о стойку почти у самого женина пальца, который, продолжая изучать рисунок красной руки с кулаком, осторожно водит по нему, окончательно удостоверившись, что это не рука и не кулак.

— Вы правы, — говорит она кассиру. — Когда слишком много думаешь о чем-то, то оно вылетает из головы. — Жена складывает губы трубочкой, словно хочет пригубить горячий кофе. — Может быть, ты… В машине мы говорили, что сперва ты должен попасть… Не в Альенде, ведь так? Но куда-то вроде Альенде. Подумай насчет «а» или насчет «е». Если хочешь, то давай я…

— Нет, не то. Хуарес объяснил, где лучше всего сделать пересадку… Потому что можно еще и по-другому, но тогда надо ехать на трех поездах.

— На трех — это уж слишком, — говорит кассир. — И двух предостаточно, столько всякого быдла набивается, да еще такая жара.

Муж делает нетерпеливый жест и поворачивается к кассиру спиной, чтобы заслонить от него жену. Краем глаза он замечает парня на скамье, который глазеет на них, муж снова поворачивается, чтобы не видеть ни кассира, ни парня и остаться наедине с женой, которая отрывает палец от рисунка и разглядывает лакированный ноготь.

— Никак не вспомню, — тихо говорит он жене. — Теперь уж ничего не вспомню, сама знаешь. Ты другое дело, постарайся, вот увидишь, ты вспомнишь, точно тебе говорю.

Женщина снова складывает губы трубочкой. Два или три раза моргает. Муж сжимает ее запястье. Теперь она глядит на него, не моргая.

— Лас-Ломас, — говорит она. — Скорей всего, это Лас-Ломас.

— Да нет, — говорит муж. — Не может быть, чтобы ты не вспомнила.

— Тогда Рамальо. Нет, Рамальо я уже говорила. Если это не Альенде, то определенно Лас-Ломас. Хочешь, я проверю по карте.

Он выпускает ее запястье, она потирает оставшийся на коже след и медленно дует на руку. Муж опустил голову и тяжело дышит.

— Такой станции Лас-Ломас тоже нет, — говорит кассир.

Жена смотрит на него поверх мужниной головы, еще больше склоненной к стойке. Не торопя ее, кассир едва заметно ей улыбается, как бы подбадривая.

— Пеулко, — выпаливает муж. — Теперь вспомнил. Пеулко, верно?

— Похоже, — говорит жена. — Похоже, но я не уверена, что Пеулко.

— На машине до Пеулко ехать и ехать, — говорит кассир.

— Ты не уверена, что Пеулко? — спрашивает муж.

— Не знаю, — говорит жена. — Ты недавно вроде бы что-то вспомнил, но я не обратила внимания. Может, это был и Пеулко.

— Хуарес про Пеулко говорил, я уверен. От поместья до станции около шестидесяти километров.

— Намного больше будет, — говорит кассир. — Не стоит вам добираться до Пеулко на машине. Да и окажись вы там, куда вы дальше двинетесь?

— Как куда?

— Я ведь к тому, что Пеулко всего лишь товарная узловая станция. Три кособоких домишки да пристанционная гостиница. Пассажиры в Пеулко разве что пересаживаются на другой поезд. Ну, если у вас там какая-то деловая встреча, тогда другой разговор.

— Это слишком далеко, — говорит жена. — Хуарес говорил о шестидесяти километрах, так что это не Пеулко.

Муж отвечает не сразу, одной рукой он прикрывает ухо, словно прислушивается к чему-то внутри себя. Кассир ждет, продолжая смотреть на женщину. Он не уверен, что она ему улыбалась, когда он говорил.

— Нет, это должен быть Пеулко, — говорит муж. — А далеко, потому что это вторая станция. Я должен взять билет до Пеулко и дожидаться там другого поезда. Вы сказали, что эта станция узловая и там есть гостиница. Значит, Пеулко.

— Но до Пеулко не шестьдесят километров.

— Конечно, — говорит жена, выпрямляясь и немного повышая голос. — Пеулко — вторая станция, а муж не может вспомнить первую, до которой и есть шестьдесят километров. Хуарес ведь так сказал.

— А! — говорит кассир. — Ну, тогда вы должны сначала ехать в Чавес и там садиться на поезд, идущий в Пеулко.

— Чавес, — повторяет муж. — Конечно, это мог быть Чавес.

— Значит, из Чавеса ты доедешь до Пеулко, — говорит жена все так же полувопросительно.

— Из той зоны иначе не выбраться, — говорит кассир.

— Видишь, — говорит жена. — Если ты уверен, что вторая станция Пеулко…

— Ты ничего другого не вспомнила? — спрашивает муж. — Я теперь почти уверен, но, когда ты сказала «Лас-Ломас», я подумал, что, может, Лас-Ломас.

— Я не сказала «Лас-Ломас», я сказала «Альенде».

— Нет, не Альенде, — говорит муж. — Ты «Лас-Ломас» сказала, помнишь?

— Может быть. Мне казалось, что в машине ты говорил о Лас-Ломасе.

— Нет такой станции Лас-Ломас, — говорит кассир.

— Тогда я, возможно, упомянула Альенде, но я не уверена. Значит, Чавес либо Пеулко, так? Тогда бери билет от Чавеса до Пеулко.

— Ясно, — говорит кассир, открывая сундучок. — А дальше?.. Повторяю, Пеулко всего лишь товарная узловая.

Муж начал было снова нервно рыться в бумажнике, но последние слова кассира заставили его руку с ассигнациями повиснуть в воздухе. Кассир, ухватившись за края раскрытого сундучка, ждет.

— От Пеулко дайте мне билет до Морагуа, — говорит муж, голос его обрывается, чем-то напомнив его повисшую в воздухе руку.

— Станции с названием Морагуа нет, — говорит кассир.

— Что-то в этом роде было, — говорит муж. — Ты помнишь?

— Да, было что-то вроде Морагуа, — говорит жена.

— На «м» есть несколько станций, — говорит кассир. — Я хочу сказать — от Пеулко. Не помните, сколько должна была длиться поездка? Приблизительно? — кассир бросает взгляд на карту под стеклом на стойке. — Это может быть Малумба или, скажем, Мерседес. На этой ветке я не вижу других, разве что Аморимбу, у которой два «м». Может, это оно и есть.

— Нет, — говорит муж. — Не эти.

— Аморимба маленький поселок, а Мерседес и Малумба города. В этой зоне других городов на «эм» не вижу. Это должен быть один из них, ежели вы сядете на поезд в Пеулко.

Муж смотрит на жену, медленно комкая ассигнации во все еще висящей руке, а жена снова делает ртом гузку и пожимает плечами.

— Не знаю, дорогой, — говорит она. — Может быть, все-таки Малумба, как ты считаешь.

— Малумба, — повторяет муж. — Значит, ты считаешь, что Малумба.

— Не то чтобы считаю. Сеньор кассир объяснил тебе, что после Пеулко на «м» только эта станция и Мерседес. Возможно, что и Мерседес, но…

— Если ехать от Пеулко, то это только Мерседес или Малумба, — подтверждает кассир.

— Вот видишь, — говорит жена.

— Это Мерседес, — говорит муж. — Не думаю, что Малумба, а вот Мерседес… Я должен остановиться в гостинице «Мундиаль». Может быть, вы знаете, есть такая в Мерседес?

— А то как же, — говорит сидящий на лавке парень. — «Мундиаль» всего в двух кварталах от станции.

Женщина поворачивается к нему. Кассир выжидает, все еще не решаясь запустить руку в сундучок с аккуратной стопкой билетов. Муж перегнулся через стойку, чтобы вручить ему деньги, одновременно повернув голову в сторону парня.

— Благодарю вас, — говорит он парню. — Большое вам спасибо.

— Это цепочка отелей, — говорит кассир. — Вы меня простите, но, если уж на то пошло, то «Мундиаль» есть и в Малумбе, да и в Аморимбе, скорее всего, хотя наверняка не скажу.

— То есть? — оторопело спрашивает муж.

— Сами и проверите, если вам не в Мерседес, вы следующим поездом доедете до Малумбы.

— В Мерседес я как-то больше уверен, — говорит муж. — Сам не знаю почему, но больше. А ты?

— Я тоже, хотя сперва…

— Что сперва?

— Когда этот юноша сказал про гостиницу. Но если и в Малумбе есть гостиница «Мундиаль»…

— Это Мерседес, — говорит муж. — Безусловно, Мерседес.

— Тогда бери билеты, — говорит жена тоном, выдающим ее желание поторопить события.

— Значит, от Чавеса до Пеулко и от Пеулко до Мерседес, — говорит кассир.

Волосы скрывают профиль женщины, она снова разглядывает красный рисунок на выступе стойки, так что кассиру не виден ее рот. Рукой с наманикюренными ногтями она медленно потирает запястье.

— Конечно, — говорит муж после едва заметного колебания. — От Чавеса до Пеулко и дальше до Мерседес.

— Вам бы поторопиться, — говорит кассир, доставая картонные билетики, один синего цвета, другой зеленого. — До Чавеса более шестидесяти километров, а поезд проходит там в девять ноль пять.

Муж кладет деньги на стойку, и кассир начинает отсчитывать сдачу, глядя, как женщина медленно потирает запястье, а золотые волосы падают на ее губы. Он не знает, улыбается ли она, и не так уж ему это важно, но все же лучше бы она улыбалась.

— Ночью такой ливень был под Чавесом! — говорит парень. — Вы бы, сеньор, поспешили, дороги развезло.

Муж прячет сдачу и кладет билеты в карман пиджака. Женщина двумя пальцами отводит волосы за ухо и смотрит на кассира. Губы ее сложены трубочкой, словно она снова хочет что-то пригубить. Кассир улыбается ей.

— Пошли, — говорит муж. — Времени в обрез.

— Если сейчас выедете, доберетесь в самый раз, — говорит парень. — На всякий случай захватите колесные цепи, особенно трудно будет перед самым Чавесом.

Муж кивает и еле заметным жестом руки прощается с кассиром. Он выходит, жена идет в сторону закрывшейся за ним двери.

— Жаль, если он все-таки ошибся, правда? — говорит кассир, как бы обращаясь к парню.

Почти у выхода женщина оборачивается и смотрит на него, но свет такой слабый, что трудно понять, продолжает ли она улыбаться. И непонятно, она ли хлопнула дверью или ветер, который всегда дует в этих местах с наступлением ночи.

Загрузка...