Студент Орлов ухаживал за моей сестрой Верой.
Он приезжал на дачу на велосипеде. Велосипед стоял над цветником, прислоненный к борту веранды. Велосипед был рогат.
Студент снимал со щиколоток сверкающие зажимы, нечто вроде шпор без звона, и бросал их на деревянный стол. Затем студент снимал фуражку с небесным околышем и вытирал лоб платком. Лицо у него было коричневое, лоб белый, голова бритая, радужная, с шишкой. Студент не видел меня. Я видел все. Он не говорил со мной ни слова.
Деревянный стол был морщинист, на столе стоял горшок с цветами, студент дул в цветы, цветы отворачивались. Студент смотрел вдаль и видел синий околыш моря.
— Блерио перелетел через Ламанш, — сказал я. Я был еще в том возрасте, когда человек, прежде чем произнести фразу, проглатывает слюну.
— Перелетел, — сказал студент.
И снова молчание.
Я не имею права участвовать в жизни мира. Мне даже совестно выражаться так умно: Блерио… Ламанш… Студент вынимает из горшка стебель, на котором две распустившиеся гвоздики и один бутон. Бутон он откусывает. Бутон туг, блестящ, цилиндричен, похож на пулю. Студент втягивает щеки и стреляет бутоном. Попадает в велосипед. в спицу. Колесо звучит как арфа.
— У аэроплана колеса велосипедные? — спрашиваю я. Велосипедные, — это я знаю отлично. Но мне кажется, что студент глуп. Я уверен, что я гораздо более, чем он, осведомлен по части авиации. Но мне неловко признать это, и я считаю необходимым дать студенту возможность оказаться более сведущим.
— Велосипедные, — говорит студент.
Тут треугольник: велосипед, студент, я.
Я краснею: мне хочется все время говорить о велосипеде, я чувствую, что это стыдно, краска заливает мне лицо. Он дубина, студент, — я это знаю. Я вижу его насквозь.
— Гусь твой Сева, — сказал папа Вере.
Действительно, Сева гусь. Но что делать? Он владеет велосипедом. И я кривляюсь, лицемерю, Меня лихорадит в его присутствии.
Я хочу сказать:
— Всеволод Васильевич, разрешите мне покататься. Недалеко, по дорожке. Потом я заверну к калитке. Там ровная поверхность. Я проеду осторожно. Или даже не надо к калитке. Довольно будет и по дорожке.
Так я хочу сказать. Даже брови поднимаются от стыда. Опершись локтями на стол, я опускаю брови при помощи пальцев.
Вчера мне разрешено было покататься. Нельзя же так часто. Попрошу завтра. Или даже послезавтра.
Я смотрю на велосипед. Каждую минуту студент может поймать мой взгляд, Тогда я чуть-чуть, незаметно, на одну линию подниму взгляд и буду смотреть на лозу. На ней повисла кошка. В полной тишине висит среди листьев белая маленькая кошка, сибирская, пушистая — о, почти пернатая! — представительница знатного рода, ставшая босячкой.
Студент увидел кошку.
— Ах, ты дрянь! — сказал он. — Виноград ест.
Никогда не едят кошки винограда. И виноград этот дикий. Но студент встает, — и я не заступаюсь. Напротив, я прыгаю. Студент отдирает кошку от виноградной стены и швыряет за перила.
Студент спускается в сал Сейчас вернется с купанья Вера. Вот она появляется за проволочной изгородью. Ускоряет шаг, увидев своего гуся; бежит. Вот они встретились, она складывает розовый зонт.
Студент сказал:
— Можно!
Из кожаной сумки, прикрепленной под седлом, я достал французский ключ, Я поворачивал винт и опускал седло. Как прохладны фибровые ручки руля! Я веду машину по ступенькам в сад. Она подпрыгивает, звенит. Она кивает фонарем. Я поворачиваю ее. Вспыхивает на переднем стволе рамы зеленая марка фирмы. Движение, — и марка исчезает, как ящерица.
Я еду.
Так хрустит гравий; так бежит под взглядом сверху шина; так калитка норовит попасть под плечо, как костыль; так лежит на дороге какая-то гайка, пушистая от ржавчины, — так начинается путешествие!
Движение происходит как бы по биссектрисе между стремительно суживающимися сторонами чела.
В глаз попала мушка. О, почему это случилось? Так громадно пространство, по которому несусь я, так быстро мое движение — и надо ж… И надо ж двум, совершенно несогласованным движениям — моему и насекомого — столкнуться в таком небольшом моем глазу!
Поле зрения становится горьким. Я зажмуриваю глаз так сильно, что бровь касается щеки, — руль выпустить нельзя, — я стараюсь поднять веко, оно трепещет… Я торможу, схожу, машина лежит, педаль еще вертится, я раскрываю глаз пальцами, яблоко повернуто книзу, и я вижу алое ложе века.
Почему насекомое, попав в глаз, немедленно гибнет? Неужели я выделяю ядовитые соки?
И вновь я качу.
Птица улетает из-под самого колеса — в последнюю долю секунды. Не боится. Это мелкая птица. А голубь не улетает даже. Голубь просто отходит в сторону, даже не оглядываясь на велосипедиста.
Бег велосипеда сопровождается звуком, похожим на жарение. Иногда как будто взрывается шутиха. Но это не важно. Это подробности, которых можно наворотить сколько угодно. Можно сказать о коровах, распертых изнутри костяком и напоминающих шатры. Или о коровах в белых замшевых масках. Важно то, что я потерял передаточную цепь. Без нее на велосипеде ездить нельзя. На полном ходу слетела передаточная цепь, и я это заметил слишком поздно.
Она лежит на дороге. Нужно вернуться и подобрать. Ничего тут страшного нет. Страшного тут нет ничего. Я иду и веду машину за фибровую ручку. Педаль толкает меня под колено. Три мальчика, три неизвестных мне мальчика бегут по краю оврага. Они убегают, позлащенные солнцем. Блаженная слабость возникает у меня внизу живота. Я понимаю: мальчики нашли цепь. Это неизвестные мальчики, бродяги. Вот они уже бегут в глубине ландшафта.
Так произошло несчастье.
И мне представляется:
…Я возвращаюсь на дачу, как ни в чем не бывало. Я привожу пришедший в негодность велосипед и прислоняю его к борту веранды. Пьют чай: папа, мама, Вера и студент Орлов. К чаю дан пирог со сливами. Это плоский сиреневый круг. Мы сидим напротив друг друга: я и студент Орлов. Ситуация такая: у студента был велосипед, и я этот велосипед испортил. Можно усилить: у студента была жена, и я выбил ей глаз. Наступает вечер. Так я представляю себе: наступает вечер, приносят лампу, у мамы на груди, на стеклярусе образуется лунная дорога. Студент встает, говорит:
— Я поехал.
Идет к велосипеду.
Потом гробовая тишина.
Нет, не тишина… В действительности Вера говорит что-то, мама тоже говорит, но уже в сознании моем существует тишина. Студент нагнулся над велосипедом, и я предчувствую, как сейчас повернется в мою сторону его голова, — и уже между мной и студентом протягивается тишина.
— Где передача? — спрашивает студент.
— Какая передача? — спрашиваю я.
— Как какая?
— Какая?
— Потерял?
— Никакой передачи не было, — говорю я. — Я ездил без передачи. Разве была передача?
— Он сошел с ума, — говорит папа. — Смотрите, он сидит с высунутым языком.
Тишина. Я сижу с высунутым языком.
Так мне представляется. Законным путем нельзя выпутаться из несчастья. Остается одно: нарушить закон. Я решаю действовать, как во сне. И приходит из глубины воспоминание о страшном, изредка повторяющемся сновидении: я убиваю маму. Я встаю. Вера закрывает лицо руками. Мама как бы оседает вся, делается толще, лишается шеи.
Так мне представляется.
Я не могу вернуться домой.
Сейчас меня хватятся.
Я отправляюсь на дачу к Гурфинкелям. Гриша Гурфинкель, который со мной в одном классе, должен мне помочь. Я буду плакать, знаменитый хирург, профессор Гурфинкель, пожалеет меня, Малокровный мальчик будет плакать и биться в присутствии великого доктора. Ну, сколько может стоить передача? Они дадут мне… Мы купим передачу.
И я пошел. Чужая жена с выбитым глазом волочилась за мной. Мы оглядывались: не началась ли погоня?
Но Гурфинкелей нет, они уехали. Они уезжали в Шабо, на виноград. Я ухожу. Возле лавки, где продаются прохладительные напитки, собралась толпа. И я слышу слово «Уточкин».
Стоит автомобиль. Страшный автомобиль. Я его уже видел однажды. Он пролетал Ланжероновской улицей, производя грохот, подобный пальбе, дымясь… Он не катился, он как бы несся прыжками.
Это — автомобиль, не имеющий на моторе покрышки, грязный, блестящий маслом, из него каплет, в нем шипит.
Уточкин пьет в лавке прохладительный напиток. Толпа говорит о великом гонщике. «Уточкин», — говорят. «Рыжий», — говорят и вспоминают, что он заика.
Толпа раздается. Выходит великий гонщик. Без шапки. И еще какие-то люди с ним. Тоже рыжие. Он идет впереди. На велодроме он победил Петерсона, Бадера.
(Он считается — чудак. Отношение к нему — юмористическое. Неизвестно почему. Он одним из первых стал ездить на велосипеде, мотоцикле, автомобиле, одним из первых стал летать. Смеялись. Он упал в перелете Петербург — Москва, разбился. Смеялись. Он был чемпион, а в Одессе думали, что он городской сумасшедший.)
Я смотрю на Уточкина.
Он одет в нечто, напоминающее мешок, испачканное, блестящее, разрезанное наверху. Он доедает кремовое пирожное. Руки его в кожаных рукавицах. Пирожное рассыпается по рукавицам, как сирень. Персидская сирень на губах у него, на щеке. Заводят мотор, который начинает стрелять, как пушка, местность трясется, поднимается вихрь. Я падаю вместе с велосипедом. Хватаюсь за спицы. Какую-то букву напоминает мне страшный автомобиль: не то Ф, не то Б, положенное на спину.
Уточкин поднимает меня.
В хаосе происходит тихая, сентиментальная сцена: я хватаю руку в перчатке с раструбом, рассказываю обо всем, что случилось со мной: о студенте, о велосипеде, о катастрофе…
Затем мой велосипед ставят поперек автомобиля. Страшная машина получает прозрачное украшение. Пять человек, в том числе и я, садятся на брюхо буквы Б. О, индустриальная сказка! Ничего не помню! Ничего не знаю! Помню только: рейс наш сопровождался тем, что вдоль дороги все собаки вставали на дыбы.
Я, конечно, не умру, я буду жить и потом, и после этого дня, завтра и долго-долго. Ничто не изменится, я буду по прежнему мальчиком, будет студент Орлов, и драма с передачей окончится легко и безболезненно… Но сейчас… Сейчас я нахален, высокомерен и жесток. Куда я мчусь? Я мчусь наказывать маму, папу, Веру, студента… Если бы они сейчас стали умирать на глазах у меня, я воскликнул бы со смехом; «Смотрите, Уточкин. Ха-ха-ха. Они умирают… Мы на машине, черные… Кто там сказал „любовь, послушание, жалость“? Не знаем, не знаем, у нас — цилиндры, бензин, протекторы… Мы мужчины. Вот он великий мужчина: Уточкин! Мужчина едет наказывать папу».
Мы останавливаемся у калитки. Идем. Впереди идет Уточкин. Мы с велосипедом бежим сзади. Мотор стреляет все время. На дальних дачах сбегаются к калиткам люди и слушают отдаленную канонаду.
Уточкин и студент встречаются лицом к лицу.
Окружающие ничего не понимают.
Я уехал ведь с нежным позваниванием. Какой я был кроткий, послушный! Я просил. Мне разрешили. Это было час тому назад. И вдруг я появился с грозой, с молниями, с призраком! Дерзкий! Неукротимый!
— Нельзя обижать ребенка, — сказал студенту Уточкин, заикаясь и морщась: — Зачем вы обидели ребенка? Будьте добры, отдайте ему передачу.
А кончается тем, что автомобиль отпрыгивает от дачи, и студент Орлов кричит вслед улетающей буре.
— Свинья! Шарлатан! Сумасшедший!
Это рассказ о далеком прошлом. Мечтой моей было: иметь велосипед. Ну вот, теперь я стал взрослым. И вот, взрослый, я говорю себе, гимназисту: «Ну, что ж, требуй теперь. Теперь я могу отомстить за себя. Высказывай заветные желания». И никто не отвечает мне, Тогда я опять говорю;
— Посмотри на меня, так недалеко удалился я от тебя, — и уже, смотри; я набряк, переполнился… Ты был ровесником века. Помнишь? Блерио перелетел через Ламанш? Теперь я отстал, смотри, как я отстал, я семеню — толстяк на коротких ножках… Смотри, как мне трудно бежать, но я бегу, хоть задыхаюсь, хоть вязнут ноги, — бегу за гремящей бурей века!
1929 г.