Лялька тоже боится сглазить; она не собирается говорить Наталье, что развод с Игорешей входит для нее в число таких же возможных событий, как извержение вулкана на рыночной площади их сонного Штильдорфа. Каким образом они прожили вместе больше десятка лет вопреки всем прогнозам окружающих, этого Лялька понять не может. (Смешно сказать - познакомились в десятом классе и поженились, как только стукнуло по восемнадцать, да еще с такими разными характерами, да четырнадцать квадратных метров на троих...). Но не все же мы должны понимать. Факт, что они так срослись за это время, что трудно было уже определить, где кончаются лялькины привычки, и начинаются игорешины. Да привычка ли это - молчаливое чувство того, что им надо быть вместе? Однажды, вскоре после переезда в Германию, когда нервы у всех были на пределе, они ужасно поругались: так бурно, как почти никогда не ругались дома - с какими-то нелепыми обвинениями на повышенных тонах и отшвыриванием стульев; в запале оба выскочили из дома, едва одевшись и - не сговариваясь, инстинктивно, пошли вместе, почти прижавшись под порывами ветра с крупными хлопьями снега, потому что она привыкла искать защиты в беде у него, а он - утешенья - у нее. Только ссора была для них чужим, посторонним действующим лицом.
Но если все может...
В дверях появляется Санька, он тянет за собой по полу сережину спортивную куртку. Беленькая челочка прилипла к вспотевшему лбу, на щеке отпечатан узор диванной накидки. Санька смотрит настороженно-капризно, будто в начале задуманного эксперимента.
Лялька тут же представляет себе маленького Сережу. Как тяжело вспомнить что-нибудь статичное, неподвижное, например, сиденье с книжкой или игру в лото. Но ведь это было? Было, конечно. И сказки на ночь, и рисование, но так плотно стиснуто между торопливым одеванием, давкой в транспорте и рассеянными ответами, что уже трудно разглядеть. Зато хорошо врезалось в память: однажды, совершенно машинально, как всегда, Лялька выдернула себя из сна, привычно ориентируясь по длинной стрелке будильника, одела полуспящего Сережу и через сырость зимней ночи повела в садик; только наткнувшись на закрытые дерматиновые двери средней группы, она оглянулась по сторонам: окна детского сада были темны, оказалось два часа ночи. Вернувшись в кровать, Сережа тут же заснул, он, по-видмому, так ничего и не заметил.
Лялька запрокидывает голову; ей хочется сейчас же усесться с маленьким Сережей и медленно-медленно, совершенно неторопясь, учить его завязывать бантик.
- Не тащи в рот, сколько раз тебе говорить! - Санька болтает ногами у Натальи под мышкой и приземляется на диване. - Хочешь кушать? На, попей чайку. А кушать хочешь? Курочку, да? Вижу, что хочешь. С пюре, да?
Наталья собирается домой: ребенок хочет есть. Лялька приносит мытый персик - чтобы в дороге было не скучно. Но персик тут же надкушен; подбородок, пальцы и светлая рубашечка оказываются в сладкой желтой мякоти; приходится переодеваться. Запихивая Саньку на заднее сиденье машины, Наталья говорит в сердцах:
- Ты не представляешь, как мне это осточертело. Нет, еще года я не выдержу. А уж остаться навсегда домохозяйкой может приснится мне только в страшном сне. Ну, пока, созвонимся.
Лялька поднимается к себе, снова ставит чайник. При гостях она почти не ест; отвлекаясь на разговоры и заботы о столе, не чувствует ни вкуса, не удовольствия от еды. А вот посидеть в тишине, попить чайку - самое милое дело. Через полчаса придет из школы Сережа, закричит с порога:"Эссен, фрессен, жрать хочу" и день понесется вниз с горы.
Как все они быстро привыкли к тому, что Лялька целыми днями дома! Впрочем, сама-то Лялька к этому еще не привыкла. Но она читает полное принятие такого положения на лицах своих мужичков. Она видит это в Сереже, когда он за обедом, недожевав, рассказывает о том, что призошло в классе (ему нравится, что она сидит напротив, положив локти на стол, и узнает подробности, и на лице у нее можно прочитать удивление или гордость за него). Когда он обсуждает с ней планы на день - уроки, тренировка, поклеить новые фотографии в альбом, а вечером почитаем, да? Когда он предлагает:"Давай, с тенниса ты меня встретишь и покатаемся на велах".
У Игореши в глазах появилось новое выражение. Глава семьи, работа, квартира, все сыты-обуты, жена свободна от необходимости зарабатывать на пропитание (что еще нужно человеку, панимаешь, а?). Он ведь и правда рад за меня, - думает Лялька. - Считает, что я больше ничего и не хочу. А я? Чего я хочу?
Наливая чай в любимую большую кружку, Лялька перебирает в памяти время, проведенное без работы - год до отъезда и два тут. Положение казалось временным: вот сейчас, все устроится, утрясется, обставится, и непременно работать, не киснуть, не опускать рук. В письмах тоже подбадривали: не боись, кто ищет, тот всегда найдет. ...Что найдет?..
Главное лялькино умение - возиться с малышами, рассказывать им сказки и завязывать шарфы - оказалось здесь пустым звуком. Бойкие, громкоголосые немецкие дети, говорящие взрослым "ты", вгоняли ее в ступор. Въевшийся в кожу и легкие лозунг "кто не работает - тот не ест" гнал Ляльку во внешний мир, но она не находила в нем места, подходящего именно для нее - а не для множества таких же, как она, даже, может быть, и более подходящих, чем она. Единственное такое место было дома.
Лялька крутит в чашке ломтик лимона, смотрит в окно. Ветер, с задором гонявший тяжелые, толстобокие тучи, как вагоны на запасных путях, наконец-то решил отдохнуть. Разноцветные ели, все утро обсуждавшие свежие новости, сложили лапы, будто усевшись в кресла. Солнце тут же улучает момент взглянуть на свое хозяйство и вся комната открывается ему навстречу. На сером вельветовом диване теперь хорошо видны пятна, но чистить их пятновыводителем нельзя: вместо темных будут светлые - диван-то старый.
Как это сегодня сказала Наталья? Домохозяйка, вот в чем дело. Слово какое противное. Не то, чтобы хозяйка в своем доме, а так, ни на что особенно не годное существо. С напрашивающейся приставкой "всего-навсего".
Светлый блик ложится и на железную коробку из-под печенья. На ней собрались веселые барышни в длинных платьях и шляпках с перьями. Теперь им как раз пригодятся их светлые зонтики от солнца. Ах, милые барышни, вы добыли себе свободу работать и потеряли свободу сидеть дома и не оправдываться при этом.
Лялька уносит барышень на кухню. Достает овощи для салата. Вот-вот хлопнет за Сережей железная калитка. Он уже перестал спрашивать с порога:"Мам, ты тут?" Привык, что мама всегда дома.
_____ *путцать - от нем. putzen - убирать, чистить.
В дождь
Когда начинается дождь, Лялька радуется. Дождь - это хороший повод закутаться в плед и забраться в кресло с ногами. В дождь является щемящее чувство крыши над головой. К тому же дождь для Ляльки - это такой ленинградский воздушный привет, ненавязчивый и связующий пространство и время, вроде герани на углу Хайдештрассе, родной сестры бабушкиной герани.
Но больше всего Лялька любит звук дождя. И само это словосочетание, и его энергичное проявление: дождь для нее всегда был стуком капель о жестяные подоконники и соседние крыши. А здешний, немецкий дождь - тихий; он подкрадывается незаметно, и, заняв все пространство между деревьями, принимается шуршать ровно-ровно, чтобы не привлекать к себе внимания.
Поэтому от него скоро делается скучно. Нынче же льет четвертый день. И вчера, и позавчера все ходили как сонные мухи, брали вещи и бросали их где попало, так что утром Лялька поняла: надо принимать меры по наведению порядка, не дожидаясь хорошей погоды и бодрого настроения. Но и все домашние дела, как бывает в таких случаях, скуксились, дулись на сырость, выгибались под руками и не давались, требуя вдруг ни с того ни с сего каких-то веских оснований для их улаживания.
Лялька не хотела втягиваться в эти споры и выбрала для разгону дело очевидное, а именно борьбу с пылью. Это было ее самое нелюбимое занятие, своей неэффективностью напоминающее о бренности всего сущего. Настоящий сизифов труд, который все же надо было делать, и вовсе не из-за любви к блестящим поверхностям: Сережина аллергия, год от года сдающая свои позиции, при первом удобном случае напоминала о себе.
Начинать было удобнее всего со спальни, и старое трюмо отразило Ляльку в боевой готовности: с забранными по-деловому в хвост волосами и закатанными рукавами клетчатой рубашки.
Это было всегда странно: видеть себя в зеркале. Особенно, издалека, случайно - в витрине магазина или внутри него. Замирая на ходу, Лялька вглядывалась в пеструю толпу - точно такую же, как за спиной - пытаясь уяснить себе, что вот это существо в джинсах и свитере - это и есть она. Иногда послушная Ляльке фигура нравилась ей, иногда - нет, но всегда в ней присутствовало что-то чужое, отстраненное, Ляльке все же не принадлежащее. Исходя из этих наблюдений, Лялька с грустью думала о том, что и все эти люди, спешашие мимо, совсем не такие на самом деле, какими она их сейчас видит и каждый знает только про себя, да и то не наверняка.
Иногда, сидя в маленьком кафе возле Сережиной школы, куда они заходили после уроков, Лялька видела в боковом зеркале свою руку - такую незнакомую, и не могла понять, только ли магия бездонного стекла так меняет ее, или это действует отвлеченность взгляда, которой нет, когда видишь свои же руки во время готовки или уборки.
Переставляя на лакированной поверхности трюмо шкатулочки, флакончики и тюбики, Лялька украдкой поглядывала в зеркало, как будто подсматривала за жизнью там, в соседнем мире. А перед тем, как отойти, присела на протертую тумбу и приблизилась к желтоватому стеклу, чтобы как следует разглядеть вроде бы знакомое, но всегда какое-то другое лицо.
Угу... морщинки на переносице хоть и стали чуть-чуть менее заметны, но никуда не исчезли. Впрочем, Лялька использовала хваленые рекламированные кремы без особенной надежды. Морщины так же хорошо знали свое право на существование, как и прошлое, которому они были посвящены.
Лялькино прошлое никак не хотело уходить куда-то в даль, как ему, в принципе, полагалось, и все время нависало, заглядывая через плечо. А некоторыми ночами и вовсе вело себя так, будто претендовало быть не прошлым, а настоящим. Погружаясь в бесслезно-молчаливые времена сборов и прощаний, Лялька в тысячный раз мучилась и давилась бесконечным "почему", очнувшись же, именно в этом вопросе видела причину своей несвободы. Она так и не смогла понять логику происшедшего, отыскать начало внезапно грянувшего конца, и прошлое, как необмытый и неотпетый покойник, слонялось вокруг, не находя успокоения.
Приходилось опять и опять возиться с ним, петляя знакомыми тропинками долгих размышлений.
Никогда Лялька не рассчитывала на легкую жизнь. Лежа по вечерам на продавленном диване в четырнадцатиметровой комнате на троих, она каждый раз чувствовала себя на краю пропасти. Заполняя собой все пространство, от двери до окна, прикасаясь одновремено ко всем вещам, знакомым до самой маленькой подробности, Лялька замирала от счастья и - ужаса, что за это счастье придется платить. Да можно ли было надеяться, что годы, длиннющие годы, пронизанные удивлением от того, как ей повезло с Игорешкой, с появлением Сережи, с притягивающей к себе работой, с невским вольным пространством, - продлятся до самой старости? И маятник остановит свое плавное движение?
А может быть, сама и подсказала, к чему совершенно не готова? Посильные сложности ведь и так возникали постоянно, а для дальнейшего хода событий нужны были непосильные?
Да, в том-то и дело, что такого поворота событий Лялька ни в коем случае не подозревала. И в вечерних своих предчувствиях утешала себя тем, что в любой ситуации можно найти выход.
Выхода не было. Это становилось все очевидней после пропадающих одна за одной надежд, похожих на отчаянные попытки зацепиться за летящие обломки во время обвала. Выхода не было: игорешины родители оформили все документы, квартира подлежала продаже. Брови съехались к переносице, придавая взгляду выражение угрюмого недоумения, а морщины прочно заняли свое место.
Вопросом, который так или иначе читался в глазах многих провожающих "почему ты так убиваешься, вы же едете в богатую цивилизованную страну" - Лялька почти не знанималась. Он звучал для нее также, как "почему ты не хочешь снять с себя кожу - тебе дадут новую, гораздо более красивую".
Другое "почему" ходило за Лялькой по пятам. Почему ее путь - путь, к которому она относилась с возможной серьезностью, и который был все эти годы так ясен - привел ее в такое странное место? Или она абсолютно не понимала логику причин и следствий? (Или этой логики причин и следствий не существовало? следовало бы спросить дальше, но для Ляльки, приверженницы разумного построения мира, это было бы еще ужасней).
Захваченная водоворотом событий, Лялька не чувствовала под собой никакой точки опоры, чтобы делать свои собственные, самостоятельные шаги. Мутно-пенный поток обстоятельств, подходивший уже к самому горлу, не давал поднять рук: больная свекровь, сложности с работой у Игореши, где-то там, вдали, армия на пути у Сережи, да к тому же страхи, страхи обо всем на каждом шагу. Но если это выход для всех, то почему же это не выход и для нее самой?
...Лялька в очередной раз выкрутила тряпку и поспешила продолжить уборку. На очереди были книжные полки. Сколько я вас прочитала, - окинула Лялька взглядом потрепанные корешки, - а как грянуло, была я все равно одна.
В те дни она ходила по набережным, пытаясь задержаться, зацепиться за серый, насыщенный влагой воздух. Но город смотрел равнодушно, с чужой безучастностью. Несмотря ни на что, Лялька верила в его всемогущество: если бы Он хотел, то оставил бы ее здесь. Не захотел; от этого было только отчаяннее.
Такое одиночество и брошенность можно было сравнить только с тем, что поразило Ляльку в предрассветной тяжести предродовой палаты. По пришествии туда не было ни капли страха, только желание сделать все, что скажут и готовность делать это как можно лучше. Основная утешительная мысль была проста: все рожают, молодые-старые, умные-глупые, толстые-худые, и я справлюсь. Но никто не обратил на нее внимания, а спустя уже полчаса обнаружилось, что все десять женщин, кричащих, стонущих, или молчаливо шатающихся по комнате ничего не знают, не понимают, действуют от боли наобум; каждая в одиночку, без малейшего участия и жалости со стороны. Усталая медсестра, также заключенная в скорлупу одиночества, пыталась скрыть эту вопиющую беспомощность от внешнего мира и поэтому заставляла вести себя прилично и не орать.
В девяносто пятом году отъезд семьи за границу не был новостью. Скорее, делом запоздавшим. Потеряв остроту новизны от постоянных повторений, он стал будничной реальностью, являвшейся в мимоходных замечаниях "Баскины уехали", "Гольдберги уезжают", "Аркаша с семейством собирается"... Прощания, адреса каких-то дальних родственников, которые, вроде бы, тоже в этих краях, дежурные слова о встрече: где-нибудь, когда-нибудь... Казалось, что толпы исходящего народа уже проложили хорошие, крепкие дороги во вне, разработали четкий механизм сборов, оформления, упаковки и самого прощания с оставляемым миром. Надо было только воспользоваться этим нажитым опытом и проследовать тем же путем. Но вышло не так.
Когда начались сборы, оказалось, что никто не знает толком, что брать, как складывать, что можно и что нельзя; в стеснившиеся комнаты явилась суматоха, не уходящая даже по ночам, а днем вспыхивающая панической лихорадкой. Оказалось также, что опыт всего множества предыдущих отъездов не может ничем помочь Ляльке, и ей надо пережить все от начала до конца по-своему, так, как никто до нее еще этого не делал.
Она слонялась по перевернутой вверх дном квартире, по улицам, замученным мартовской распутицей, и вспоминала, как уезжали Мишка со Светой, Бушкины, Сонечка, Ирка. Неужели их тоже так же корежило, мяло и выворачивало? А ведь было не видно. Никто - ни слова, ни полслова о том, какую же боль приносит разъединение с этим серым пасмурным небом. Или это только Ляльке такое? Только у нее чувство, будто режут, режут, отрезают большую, гораздо больше половины, часть ее самой; да что там, уже отрезали и бросили. Осталось что-то маленькое, жалкое, как улитка без панциря, не умеющее обходиться с этим своим новым положением и размером.
Долгие два года Лялька не верила, что можно хоть как-нибудь поправить то, что случилось. И, пристрастившись ко вкусу горькой ревности, не всегда хотела, чтобы вместо старого выросло новое. Выходит, ее опять не спросили...
Дождь все также тихо стоял за окнами. Уборка в спальне и гостинной была почти закончена. Мыть полы - уже потом, во всех комнатах сразу. Лялька вздохнула: очередной круг снова пройден, стало ли от этого легче? Наверно, стоит сделать небольшую передышку, попить чайку. Надо же, вторая половина лета, а тепла еще и не было; теперь уже кажется, что и не будет, что вот-вот придет осень, поставив всех перед фактом, что год-то подходит к концу. Это все дождь когда он идет долго, то кажется, что он будет идти всегда.
Август 1998, Бонн
КВАРТИРА
- И забудь ты на сегодня слово "энтшульдигунг"! Тебе не за что извиняться, ты по делу пришел. Еще не известно, кому это больше надо - нам или хозяйке.
Солнечные пятна раскинулись на дорожках и пестреньких газонах так спокойно, будто никогда уже не будет ни пасмурно, ни дождливо. Тепло, разлитое в весеннем воздухе, дразнило обещаниями удачного лета. Супруги Полищук шли смотреть квартиру.
Одну из трех, отмеченных во вчерашней газете красным фломастером, и выбранную после долгих размышлений и консультаций со знающими людьми - за удачное сочетание квартплаты, площади, расположения и других немаловажных параметров.
- Краны все открывай и смотри, какой напор воды. Душ тоже не забудь. Чтобы не мучиться потом как Додику под тонкой струйкой. И вообще - все пробуй на ощупь, не стесняйся. Увидишь крюк - подожди, пока хозяйка отвернется и покачай осторожно пальцем. Может, он на соплях держится, доказывай потом. Полки, лампы если будут - пробуй.
Небо, нащипав горстку маленьких пушистых облачков, развесило их так, что синева фона стала выпуклой.
- Да брось ты, Ал. Что я буду лампу дергать? Ты же тоже идешь. Вот и пробуй на прочность. Скажи-ка лучше, как будет "слышимость"? Я что-то подзабыл...
- Слушать - horen. Слышимость... Horigkeit? Gehorigkeit? Нет, это другое совсем. Да ладно, какая разница. Это не надо спрашивать. Что толку? Ну, скажет она тебе "никакой, мол, слышимости", так что, поверить сразу?
- Ну, я просто думаю, Валерка-то стучит у нас вечно по чем попало. Надо бы про слышимость спросить.
- Пусть стучит. Есть законы, и мы будем их соблюдать. С восьми до восьми, кажется... нет, с десяти вечера, и тихий час - с двух до трех. Вот, кстати, это запиши - спросить, когда днем нельзя шуметь.
- Да я не записываю, так стараюсь запомнить. Не буду я там в бумажку заглядывать. Ну что, не пора?
Волнуясь перед ответственной встречей, они вышли рано, сделав запас на непредвиденные задержки по дороге, но ничего не случилось - автобус подошел и ехал строго по расписанию, трамвай тоже. Поэтому Полищуки прибыли на место задолго до назначенного времени и ходили теперь по окрестным улицам, разглядывая, в каком районе им возможно придется жить.
Райончик был очень миленький - одно- и двухэтажные домики с маленькими садиками. Все было до того ухоженное и чистенькое, что казалось игрушечным. Это впечатление усиливалось и полным отсутствием людей на улицах. Главным жителем здесь была тишина. Звонкое цоканье аллиных каблучков делало ее еще более ощутимой. Алла взглянула на часы. Пожалуй, пора; как раз два квартала пройти - и ровно в двенадцать ноль-ноль оказаться у дверей. Она глубоко вздохнула, сосредотачиваясь.
Шагнув в сторону, осмотрела мужа с головы до ног. И вздохнула опять: совсем новый, фирменный джинсовый костюм сидел вполне хорошо, но почему-то все же Толик не смотрелся в нем как обычный западный житель. Она быстро поправила ему воротник и взяла под руку.
- Выглядишь отлично. Сразу видно, нормальный, самостоятельный, обеспеченный мужчина. Такому всем хочется сдать квартиру. Не тушуйся, нос кверху.
- Да уж, теперь пусть они сами тушуются, я уж не буду. - Толику живо вспомнились все унижения и переживания, связанные со снятием их первой квартиры, когда они были готовы практически на любое жилье, только бы выбраться из беженского общежития. Он еще крепче сжал ручки полиэтиленового мешка, в котором лежала заветная папка с документами, в том числе - справка о размере месячного оклада, выданная фирмой, где он работал уже полгода. Эта бумага была для него золотым ключиком, открывающим дверь в новый, замечательный мир, где можно ходить выпрямившись, чувствовать себя человеком, не заискивать и не повторять без конца "энтшульдигунг" и "битте зер".
Алла смотрела, как Толик расправляет плечи, делает серьезное, полное достоинства, выражение лица. Ей вдруг захотелось сделать что-то символическое то ли перекреститься, то ли плюнуть через левое плечо. Раньше она не была суеверной, и в любые трудные времена уповала не на милость небес, а только на свои собственные силы и выносливость. Но теперь, когда возможность жить, а не выживать, становилась такой реальной...
Дверь открыла жизнерадостная старушка в кремовом брючном костюме. Она представилась как фрау Фринкс, энергично пожала посетителям руки, и повела по деревянной лестнице на второй этаж, рассказывая по дороге, что с тех пор, как разъехались ее дети и умер муж, она живет одна и целый дом для нее - это слишком много. Алла не вслушивалась в эту болтовню, пристально оглядываясь по сторонам и в который раз удивляясь, что все стены в доме - белые. И непрактично, и неуютно, как в больнице, но ничего не поделаешь - в большинстве немецких домов это так.
Кухня оказалась хороша - большая, светлая, с нежнозеленым кафелем над мойкой. Гостинная удивила своей величиной - аж три окна по одной стене. Комнаты были уже пусты; это очень обрадовало Аллу и она многозначительно толкнула Толика в бок: хозяйка должна торопиться со сдачей жилья, каждый день без съемщиков это потеря денег. В спальне еще оставалась куча хлама от прошлых жильцов - пара картонных коробок, вороха бумаг. Фрау Фринкс уверила Полищуков, что буквально сегодня все будет убрано, она уже договорилась насчет этого. Алла брезгливо обошла брошенные вещи, чтобы посмотреть на вид из окна, но заметила - бумаги были исписаны по-русски. Ну-ка, интересно, по чьим следам они сюда пришли? Она взяла несколько листов, лежавших сверху, и проглядела напечатанный на машинке текст.
"...больше года, и все это время мысль о том, что я живу в эмиграции, приносила мне боль. Я смирилась с этим несчастьем, как могла. Я стала упиваться им. Я затвердила наизусть свой новый девиз "Мне все равно", а порой буквы сами складывались в "Чем хуже, тем лучше". Все это время у меня не было никакого "завтра", только "сегодня и сейчас", потому что так легче заставлять себя двигаться. Конечно - дети. В первую очередь - дети, иначе я бы ни за что не выдержала. Но каждый раз, когда я смотрю..."
Аллу откуда-то позвали. Она подняла голову и целое мгновение вспоминала, что это за веселая старушенция и чего она хочет. Оказывается, они шли смотреть третью комнату. Она показалась маленькой и темноватой, зато обещала быть теплой и тихой. Здесь даже были обои в розовый цветочек. Толик отважно принялся вертеть краник, регулирующий отопление. Алла смотрела на странички, которые все еще держала в руках.
"...Говорят, все проходит, все меняется. Но я-то знаю цену надеждам. И я-то знаю, что все может меняться в худшую сторону. Тем страннее для меня нынешние времена. Я вдруг слышу свой собственный смех. Боже мой! Я ловлю себя на том, что думаю об одежде. И эти резкие складки у бровей... По-моему, они исчезают. Нет, я не верю в это - я думала, что они как печать судьбы, навсегда. Ведь я столько времени даже спала, нахмурившись! Честно, проснусь и чувствую лицо сведено выражением отчаяния. От этого делалось еще страшнее..."
Толик тянул Аллу за рукав: неугомонная фрау Фринкс вела показывать подвал. Просторный подвал очаровал Толика. Чего там только не было: полки с инструментами, верстаки, полуразобранные велосипеды, старая мебель. Кроме того там оставалось еще достаточно места для стиральной машины и можно было натянуть веревку для сушки белья. Старушка, заметив толиков неподдельный интерес к рабочему хламу, ударилась в пространные воспоминания. Наверное, ей было приятно, что эти старые вещи, с которыми работал ее муж, могут послужить еще кому-нибудь.
Экскурсия продолжалась походом на чердак. Толик делал большие глаза, пытаясь подтолкнуть Аллу к разговору с хозяйкой, но потом плюнул и пустился в дебри немецкой речи сам, все больше и больше входя в роль хозяина положения. Внизу позвонили и фрау Фринкс отправилась открывать. На все толиковы распросы Алла отвечала рассеянно: не знаю, не знаю, кошками пахнет. Толик только пожимал плечами. Какими еще кошками?
Потом вернулись обратно в квартиру и смотрели балкон. С балкона заглядывали на соседний участок и сравнивали их яркие клумбы с посадками фрау Фринкс. Толик хвалил все подряд и требовал от Аллы подтверждения. Алла старалась отмахнуться от чего-то внутри себя, но отмахнулась в итоге от Толика и пошла в спальню смотреть оставшиеся бумаги. Спальня была абсолютно пуста. В растерянности Алла уставилась на листки, с которыми она ходила по дому: уж не приснилось ли ей? Но подоспевшая фрау Фринкс уже качала своей кокетливой седой прической: вот видите, я же говорила, квартиру очистят совсем; можете въезжать.
На вопрос, кто тут недавно жил, она только пожала плечами. Какая-то дама, да, иностранка, очень замкнутая. Жила тихо, незаметно, и дети у нее тихие не по годам. Уехала - толком и не попрощалась. Пока Толик договаривался, сколько времени дается им на размышление, можно ли взять домой образец контракта и рассыпался во всевозможных любезностях, Алла дочитывала ровные строчки:
"...все равно боль, даже еще хуже, потому что новая и я к ней не привыкла. Я перестаю себя понимать. Раньше я всему в своей жизни сама была причиной. А теперь - что со мной происходит? Как будто бы меняется цвет кожи или форма глаз... и это делается помимо меня, помимо моей воли. От этого я ненавижу саму себя, я делаюсь самой себе чужая. Может, я не хочу смеяться под этим небом. Может, я не хочу принимать этот лес за свой лес и узнавать деревья и кивать им в ответ. Может, я хочу оставаться со своей старой печалью, и ни за что..."
Всю обратную дорогу они промолчали, хотя Толика так и распирало поговорить наконец о замечательной квартире. Достоинства предложенного жилья были так очевидны, а недостатки - так ничтожны, что все это не могло быть чистой правдой. Где-то был подвох, или?.. Он не мог поверить, что им сногсшибательно повезло. Надо было срочно сравнить все, что они видели, но на жену как столбняк напал и очевидно было лучше ее не трогать.
Только когда они вышли из автобуса и пошли пешком к дому, Алла вроде бы очнулась:
- Слушай, а ты помнишь Маняшу?
- Маняшу! Как же не помнить. Даже дети ее потом так и звали: "Наша Маняша". Я тебе рассказывал? Сижу однажды, завязываю Валерке шнурки и смотрю, как вы с Маняшей стоите возле раздевалки, болтаете. Рядом - михловские пацаны, ну, погодки, Петька, вроде бы, и...
- Коля.
- Ну, Колька. Показывает на тебя пальцем и говорит:"Смотри, вот эта, в синем, наша Алла." А другой: "А та рядом - наша Маняша." Петька помолчал и говорит серьезно:"Наша Маняша - звучит лучше". Эх, как вспомнишь...
Помолчали. Их улица выглядела сегодня особенно ужасно; развороченные мусорные бачки выставляли на обозрение свои внутренности. День набирал силу, и от асфальта несло жаром.
- Так и что теперь с Маняшей? Ты не знаешь? С тех пор, как она выскочила замуж...
- Вот, и ты туда же. Выскочила! Почему выскочила? Что ты имеешь в виду?
- Господи, да что я такого сказал. Мне лично это совершенно все равно, за кого она там вышла, я всегда к ней хорошо относился и жалел, что она так пропала - ни ответа, ни привета. Это вы, бабы, не только болтаете почем зря, но и морально нажимаете. Училки! От зависти готовы человека со свету сжить. Небось, всей школой намекали. Подцепила, мол, старичка богатенького, а такая скромняга на вид. Знаю я вас всех как облупленных.
- Ну, я никогда так не говорила.
- Так думала. Подруга называется.
- И чего это мы тогда все как с цепи сорвались? Она думала, что я, как и все, ей не верю. Но скажи, странно ведь вышло. Так скоропостижно влюбиться, да на сколько он ее старше. А я обиделась, что она может вот так, разом, оборвать со всеми, собрать манатки и в Москву. Теперь и мы уехали, и она - как найдешь? Четыре года! А кажется, вчера виделись.
- Говорю же. Нашли из-за чего сыр-бор разводить. Ключи у тебя? Валерка еще из школы не вернулся, где его черти носят?
Оставалось только удивляться, насколько воспоминание о Маняше заняло Аллу. Она решительно откладывала на потом все разговоры о жилищных проблемах. Она оставила Толика в одиночестве вести перекрестные и параллельные разговоры со знатоками квартирных заморочек. Вечером она вытащила со дна чемодана старую записную книжку и с большими запасами чистой бумаги заперлась на кухне. Из-за этого соседу Саше Ракову, который пришел узнать, когда уже нужно таскать вещи, пришлось уйти, даже не попив чаю.
Ложиться спать тоже пришлось без чая. Неясная тревога нагнала в комнаты комаров и усилила внезапные завывания пролетающих по пустынным улицам мотоциклов. То Толик, то Валерка шлепали по коридору в туалет, косясь спросонья на освещенную изнутри кухонную дверь. Под утро во дворе подрались собаки, а после, очевидно, и их хозяева.
Часов в шесть Алла отправилась отсыпаться, а Толик - варить себе кофе. Кухня встретила его спокойствием и порядком. Хотя он подозревал, что Алла написала не менее десятка писем, ни одного готового к отправке конверта он так и не увидел.
На следующий день Алла явилась из магазина с ворохом новых газет, помещающих объявления про жилье. "Э, погоди, а как же... а то, что мы уже...?" Она долго смотрела в окно, потом на мужа, а потом вздохнула и сказала решительно:"Нет. Это не для меня". Толик, конечно, удивился, но не обиделся. В конце концов, ей виднее: холодные кафельные полы - раз, окна на восток - два, три - стиральная машина все же не в ванне, а в подвале, значит зимой с бельем по улице ходить... Надо дальше искать.
Запоздавшая и явившаяся в спешке осень застала Полищуков на новой квартире. Развешанные сразу же серые занавеси дождей уже не могли никому помешать: новая, пахнущая клеем мебель стояла на своих местах.
Новоселье устраивали под монотонный стук дождя. Алла с удовольствием крутилась на новой кухне, гости прочно обосновались в небольшой, но уютной гостиной. К Нине Афанасьевне, маме Толика, недавно приезжала подружка из родных мест, и теперь главной темой разговора были свежие городские сплетни.
- ... еще Лера говорит, Дубровские-старшие вернулись, а Володька их так и остался на севере. Свою квартиру они продали и теперь живут на Советской, где раньше жили дети. Дубровский здорово сдал; не могу, говорит, смириться с потерей внука. Смириться, значит, не может. Раньше надо было думать. Теперь что? Поручал своей двоюродной сестре разыскать Маняшку в Москве, да много ли там найдешь. Толик, где вы брали такие огурцы? В "Плюсе?" Очень даже ничего. Возьмите мне как-нибудь баночку. Так вот, единственное, что стало известно, так то, что Маняшка со своим-то красавцем жила недолго, уже через год они и разошлись. Понимаешь? Официально. Из квартиры он ее, естественно, выписал... Саша, возьмите рыбного салата, довольно вкусный. И мне тоже, немножко. И колбаски. Спасибо. Где теперь он будет искать своего внука, а? Три года прошло, Маняшка не вернулась, один Бог знает, куда она могла податься. Да и подумать если - кто будет в нашу глушь возвращаться? Наоборот все уезжают; Лера говорит, в нашем доме почти никого знакомых-то не осталось.
Алла внесла горячее и присела за стол глянуть, всего ли всем хватает.
- О чем это вы? Все про родные пенаты?
Нина Афанасьевна занялась раскладыванием курицы по соседним тарелкам, а Толик махнул рукой: ерунда все, мало ли чего Лера наболтает. Сдерживая улыбку, он объявил:
- Додик не верит, что отопление у нас входит в квартплату.
Алла только пожала плечами. Смешно ей-богу, можно же прямо сейчас посмотреть все бумаги. Но заскучавший Саша Раков загудел протестующе:
- Алла, да посиди ты наконец с нами, что ты все исчезаешь! Не беги никуда, все путем! Вы нашли отличную квартиру, и это правильно. Потому что, тут он внушительно покачал в воздухе указательным пальцем, - кто ищет, тот всегда найдет!
Гости решили, что это тост и оживились.
НЕ БЫТЬ ЭГОИСТОМ
Ровно в девять ноль пять грохнула железная крышка почтового ящика, и Мариша, подойдя к окну, еще успела проводить глазами ярко-желтую машину. Утро начиналось с хорошей приметы. Конечно, вовсе не обязательно, что пришло письмо. Это могла быть почта соседям; правда, на Маришиной памяти они не получили ни одного письма, только открытки к Рождеству и Пасхе. Но зато сосед выписывает автомобильный журнал, а его жена - моды. К тому же для самой Мариши почтальон мог принести телевизионную программку или рекламные проспекты. Но так или иначе, в почтовом ящике что-то лежало, а возможности понадеяться на хорошее Мариша пропускать не любила.
Выскакивать на улицу она пока не спешила. Все равно скоро выходить съездить по делам в город, заодно уж по магазинам, а сначала к Людмиле заскочить - вчера она сказала, что подшила Витины брюки, можно забирать. И теперь надо было собраться с мыслями, вспомнить, что собиралась купить и успеть подкрепиться перед долгим днем.
На крыльце Мариша поежилась от сырого холода - солнце еще дрыхло где-то за серенькими тучками и не собиралось разгонять повисший между деревьями туман. Было начало марта и очень ждалось весны. В бестолковые рейнские зимы Мариша маялась, никак не могла привыкнуть, что нет снега. Леса стояли голые, черные, а на полях и газонах как ни в чем ни бывало росла зеленая трава. И кусты стояли зеленые - с твердыми, будто пластмассовыми листьями. Всю зиму Мариша тосковала по снегу, а теперь уже вглядывалась в природу в поисках каких-нибудь весенних признаков, но холодная зимняя зелень сбивала ее с толку.
Почтовый ящик, прикрепленный у калитки, терпеливо звякнул, открывая железное нутро. Сколько сегодня всего! И автомобильный журнал, и рекламы, а между ними - конверт со множеством маленьких бледных марок, легко угадать, что из России. От мамы!
Журнал и прочее Мариша подсунула под дверь, а письмо понесла с собой, чтобы прочитать по дороге. Когда она подходила к остановке, из-за угла уже доносилось знакомое урчание мотора. Елки-палки, ведь привычно, но все равно приятно: в самой деревенской глуши автобус приходит точно по расписанию. Поздороваться с водителем, купить у него билет и усесться на любимое место в пустом салоне - да, оценить такое может только тот, для кого общественный транспорт десятилетиями был стихийным бедствием...
Мамины письма всегда дышали бодростью. Читать их было одно удовольствие - что бы ни приключалось в большом мамином хозяйстве, все выходило к лучшему. Мариша сначала читала письмо целиком и радовалась, что слава Богу, живы-здоровы, а потом медленно перечитывала, пытаясь разобраться и расшифровать ровные строчки рассказа о маминой жизни - уж конечно, совсем не безоблачной.
Работы в лаборатории - завались, подходит срок сдачи очередного заказа, и, как водится, авралы, сидения до ночи и так далее. Но ведь в итоге все удается, наверняка будет готово к сроку, и западная фирма, сделавшая заказ, наконец заплатит, а может быть, и сделает новый. По их-то понятиям платят они копейки, зато лаборатория держится на плаву! У Нади, маминой сестры, наоборот, институт почти закрылся. Кто-то ходит на работу, кто-то нет, зарплату выдают за какие-то доисторические времена... Ну и замечательно, пусть Наденька отдохнет в кои-то веки, мало она напахалась в свое время?
У Митяя забастовал его верный "Жигуль". На дачу теперь не поедешь автобус для всей семьи и дорого, и долго. Так зато Митяй в выходные стал заходить, на прошлой неделе пришел "всем составом", с Леной и с Андрюшкой, дал полюбоваться на внучка. Да и чего нынче ездить на эту дачу? Зима выдалась сумашедшая, с морозами, со снегом, все завалило. Ну, хоть молодежь вспомнит, что такое на лыжах покататься; Женька-то, младший, уже три раза ездил на залив, Иру свою приохотил, возвращаются в воскресенье вечером - говорят, море удовольствия.
Автобус плавно катился среди холмов, расчерченных пестрыми квадратами полей, а Мариша была далеко-далеко - и в пространстве, и во времени - то шла по своей родной улице, по утоптанному-перетоптанному снегу, посыпанному песком с солью, то ехала за город в "Лыжной стреле" с маленьким Женьчиком и совсем молодой мамой. Так задумалась, что чуть было не пропустила свою - то есть Людмилину - остановку.
Людмила открыла дверь и сразу же убежала на кухню, откуда выплывали волны чудесного запаха - сдобы с корицей, гвоздикой и бог еще знает с чем, сладким и уютным.
- Садись, садись, забирай пока штаны, и смотри, какие я журналы на днях получила, скоро будем чай пить!
Мариша залезла в большое мягкое кресло и смотрела через дверной проем, как Людмила орудует у плиты: в легком сарафане с открытыми загорелыми плечами, быстро, как будто не задумываясь. Хорошо было у Людмилы, весело.
Не прошло и двадцати минут, как на столе стояла тарелка с ватрушками и чай. Отказаться было совершенно невозможно. Людмила тоже уселась в кресло, поправляя обруч на светлых волосах и отводя со лба выбившуюся челку.
- Ты только не думай, что я уж совсем чокнулась - с утра пораньше для себя завтраки выпекать. Просто Феликс пригласил на вечер народ с работы, да забыл, что я сегодня у тети Паши обои клею. Вот и пришлось на скорую руку.
- На скорую руку! Скажешь тоже. На скорую руку кексы в магазине покупают. О, я смотрю, и ты письмо из дома получила! Что пишут?
- А ну их! - Людмила нахмурилась. - Тянут из последних сил, кое-как справляются, да Зинка-сестра второго родила.
- Поздравляю! Ты теперь, значит, дважды тетя? Хорошо, хоть кто-то в России еще рожает!
- Марина, да брось ты! Чего же в этом хорошего? У меня перед глазами их квартирка-живопырка, там и троим-то негде было повернуться. Куда еще?
Мариша растерялась, только и смогла протянуть:
- Ладно тебе, а мы-то сами... - и тут же вспомнила свою длинную проходную комнату, где за книжным шкафом стояла Славкина кроватка, а за посудной стенкой - их с Витей уголок. Жили ведь, и ничего, теперь вообще вспоминается только хорошее...
- Мы-то? Тоже были дуры порядочные. Ну и попробуй, не роди, когда вокруг только и разговору, когда да когда. Замуж вышла - давай, общество ждет!
Людмила взяла с рабочего столика раскроенный лоскут и стала сердито вытаскивать наметку.
- Считалось - надо. После двадцати - уже пора, после тридцати - старая первородящая. А немки, вон, до тридцати, тридцати пяти гуляют себе спокойно, и хоть бы хны!
Мариша машинально дожевывала ватрушку. Услышав последнюю фразу, она обрадовалась поводу пододвинуть сложную тему террирориально, решив, что немецких женщин всяко легче обсуждать, чем своих.
- Ой, Люд, удивляюсь я на здешних теток. Живут в достатке, не квартиры, а дома целые имеют, я уж не говорю, что нет проблем ни с едой, ни с одеждой. Чего не рожать-то? А не хотят. У нас вот соседи - вдвоем живут, потомство не планируют. У Вити на работе - к нам в гости приходили - несколько пар, за тридцать уже. Спрашиваю: киндер? Нет, и пока не собираемся - спокойно так.
- Ну и слава Богу! - Людмила бросила даже выдергивать нитки. - Ты что, не понимаешь? Не хотят и не заводят, и замечательно! Ведь это же такое дело ребенка на свет произвести и воспитать. Ведь этим не между делом надо заниматься. Если нет желания, то есть, я хочу сказать - если нет большого, настоящего желания, то и не надо начинать!
Помолчали. Чай уже остыл и горчил немного. Людмила снова взялась за наметку и продолжала потише:
- Я думаю, знаешь, почему многие детей заводят? Хотят как-то свою жизнь оправдать. Чтоб не зря было. Но это лажа все. Это просто легче всего - родить, галочку поставить, вот, мол, выполнила свое предназначение. И потом чуть что - в грудь себя: да я троих родила, да я себя не пожалела; а что от тех троих не светлее стало на земле, а теснее, о том разговор не идет. Нет, Маришечка, таким образом оправдать свое существование нельзя. Наверное, и вообще никак нельзя... Но это отдельно. А про природу ты мне не говори, мы из природных законов уже давным-давно вышли, по другим живем. И по этим законам никому наши дети не нужны - никому, кроме нас самих.
Мариша смотрела в окно, на зеленые пластмассовые кусты. Ей было жаль, что у Людмилы так складно выходит, что дети не нужны. Хотелось возражать, но на языке крутились все какие-то банальности - про природу, про назначение. А ведь если серьезно, то правда: если когда обществу и нужны наши дети, то для работы или для войны.
И все-таки она сказала:
- Мало ли кому что надо-не надо. Если мне надо, то я сама себе и завожу. Вот ты, небось, сама-то рада, что у тебя Нюшка.
Еще бы Людмиле не радоваться на Нюшку. Лицом девчонка пошла в маму кругленькая, со светлыми волосками, сероглазая. А характером, пожалуй, в папу серьезная. У Мариши был сын, они с Витей и хотели сына, но когда Мариша глядела на Нюшку, в груди у нее теснилась какая-то далекая тоска по бантикам, платьицам и куклам с кастрюльками.
Людмила согласно кивала:
- Конечно, рада. Растет помощница. Вот, я думаю, честнее всего так и говорить: заводим для себя. Чтобы в старости поддержку иметь. Чтобы любоваться, гордиться, хвастаться, чтобы при деле быть, не скучать. Только тогда не надо немок-то укорять, которые не заводят. Что они, мол, эгоисты. Еще неизвестно, кто больше... У нас тут тихо, хорошо, да? Но мир нынче тесен, а что в мире-то делается!
Она посмотрела на телевизор, Мариша - вслед за ней. Телевизор был выключен, но легко было представить, как он показывает новости: локальные войны, беженцы, терракты, аварии. Большая мировая коммуналка жила беспокойной жизнью.
- Так разве это не эгоизм чистой воды - сначала "приглашать" человека в этот мир, а потом еще и требовать благодарности за то, что мы о нем заботимся, кое-как защищая от здешних проблем? Да только как от них защитишь? Завертит...
Мариша поежилась. Ей захотелось посмотреть на подругу с какой-нибудь неприятной стороны, ведь тот, кого не любишь, может говорить что угодно, его словам легко не верить. Но Людмила оставалась все такой же загорелой и ловкой, а занавески на окнах - такими же славными и уютными, и они тоже были согласны со своей хозяйкой.
- Ну, мне пора. Спасибо тебе, так накормила! Передавай своим привет, созвонимся на недельке, да?
Людмила подхватилась:
- Ой, уморила я тебя своими разговорами. Погоди, не уходи, я тебе покажу, какое платье мне фрау Бенке заказала! Прелесть, а не платье, но в ее возрасте!.. Но уже и правда надо было двигаться. Мариша ведь собиралась заскочить совсем ненадолго, да как всегда засиделась, а в городе ей надо было быть к двенадцати. Прощаясь и благодаря за подшитые брюки, она вышла во двор. Туман ушел, и вроде бы потеплело.
Разобравшись со всеми делами, Мариша подошла к Славкиной школе. По пятницам ребята из его класса гоняли после уроков в футбол, так что она надеялась застать Славку на спортивной площадке. Так и есть: пинают старенький мячик, перебрасываются короткими репликами. И Славка между ними: в таких же большущих, не по размеру, штанах, в яркой футболке; кричит, требует пас. Ей-богу, не отличишь от местных...
Мариша с удовольствием села на деревянную скамейку для болельщиков, поставила полиэтиленовые сумки. Уроки закончились, школа и школьный двор были тихие, пустые. Только неподалеку на такой же скамеечке сидел длинный негр в сером пальто и вязаной шапочке, и с интересом наблюдал за игрой. Наверное, чей-то папа.
...И все-таки казалось, что уже весна. Тучки совсем истончали, - не тучки, а дымка. Из-за этой дымки незаметно светило и грело землю солнце. На кустах были видны почки, а воробьи возились и пищали в лабиринтах коричневых прутьев гораздо веселее, чем зимой.
Откинувшись на теплую деревянную спинку, Мариша додумывала утренний разговор. Сейчас, при весеннем свете, ей казалось, что что-то важное было там недосказано.
"Не могу припомнить, чтобы я когда-то жалела, что родилась, - думала она. - Потому что жизнь была легкая? Да нет, всякое бывало... И там, по молодости, и здесь, как только приехали. Жить не каждое утро хотелось. Но нет, никогда мне не приходило в голову сказать: эх, мама, зачем ты?.."
И тут вдруг оформилось словами ощущение, давно уже, оказывается, Марише знакомое: так или иначе, она как-нибудь да появилась бы на этом свете. Не веснушчатой девочкой из инженерской семьи, так негром в вязаной шапочке...
Мариша посмотрела на соседа: тот достал банку "Коки" и пил, не отрываясь от игры. А кем бы тогда стал он? Ей представилось, как негр неродившийся, полупрозрачный, - сидит где-то на небесах, глядя вниз и ожидая своей очереди...
- Мам, привет!
Это Славка увидел ее наконец и кричал с середины поля:
- Уже домой?
Руки и колени у него были грязнущие, кроссовки запылились. Марише очень хотелось спросить:"Славик, ты не жалеешь, что родился?", но кричать такое через поле было неудобно, и она сказала только:
- Играй, играй, сегодня папа уйдет с работы пораньше и заедет за нами!
Славка убежал к воротам, а минут через пять показался Витя - махал рукой издалека, огибая лужи. Подошел и сразу:
- Привет, заяц! Была?
- Была.
- Ну что? Да? Вижу по глазам: да.
- Да.
- Сколько?
- Шесть недель. Размером сантиметр, а сердце уже бьется, сама на экране видела.
...Они сели на скамейку, ожидая, когда у Славки случится пауза в игре. Сидели и молчали, и каждому казалось, что он получил подарок - гораздо больший, чем то, что он мог бы отдать взамен.
Бонн, апрель 1999.
ОДИНОКАЯ СУББОТА
Целую неделю лились над Вайсбахом густые, обильные дожди. Тучи, тяжелые и грязные, как половые тряпки, медленно ползли над самыми верхушками деревьев. Только в пятницу вечером апрельская влажная уборка закончилась, и следующим утром на небе осталась лишь легкая бесцветная дымка, через которую просвечивало новое солнце.
Его лучи ложились нежными и молочными полосами в коридорах вонхайма*, и вместе с ними в сонном воздухе появлялось радостное предчувствие удачного субботнего дня. Понемногу начинали хлопать двери, шумела в кранах вода, и женское население в разнообразных халатах наполняло кухни, звеня чайниками и кофейниками. Разговаривали спросонья мало, все больше обдумывали планы на нынешний, многообещающий день. И главная мысль, витающая в воздухе вместе с запахом подгоревшего молока, была о фломаркте - блошином рынке, - который устраивался сегодня в соседнем поселке Хохбурге.
Фломаркты давно уже пользовались большой популярностью у жителей общежития. В рыночные дни, принарядившись, они поодиночке или семействами тянулись к главной площади Вайсбаха, где с раннего утра на самодельных прилавках или ящиках расставлялось всевозможное барахло. Здесь же ставились лотки с пивом и скворчащими на виду сосисками, играли уличные музыканты, крутилась маленькая карусель с облупленными лошадками, и все это превращало обычный блошиный рынок в ярмарку, а субботу - в настоящий выходной.
Но с тех пор, как Резники гордо привели с фломаркта чудесный велосипед на полном ходу, а в следующий раз малолетний Валерка Полищук приобрел за копейки огромный набор столярных инструментов, практическая сторона субботних мероприятий вышла на первый план, и удачные покупки стали показателем умственных способностей каждого семейства.
Итак, сегодняшей целью было посещение фломаркта, а средством достижения - машина. Потому что маленький, невозможно провинциальный Вайсбах находился вдалеке от больших городов и маршрутов общественного транспорта. В то время как приличному европейцу было раз плюнуть смотаться на выходные в Париж или на симпозиум в Америку, выбраться из Вайсбаха в большой мир являлось определенной задачей. Блестящие поезда с узкими носами со свистом пролетали мимо, и редко-редко (а в выходные - никогда), у серенького вокзальчика останавливались разукрашенные буйными рокерами электрички, часами тащившиеся потом по таким же пустынным и тихим поселкам. Из других, менее скоростных видов общественного транспорта в Вайсбахе появлялся только автобус, но цена билетов не позволяла всерьез рассматривать его как обычное перевозочное средство.
Видя такое положение вещей, многие прибывшие старались обзавестись машинами. Вообще-то беженцам, которые получали от немецкого государства пособие (по сложным бюрократическим рассчетом его должно было хватать лишь на еду и предметы первой необходимости), личный автомобиль не полагался. Но строгие социальные работники, сами жившие в Вайсбахе, прекрасно понимали, что в этих краях машина - не роскошь, а средство передвижения, и закрывали на это глаза.
Счастливые обладатели своих "колес" получали множество преимуществ по сравнению с безмашинными жильцами: они могли ездить закупаться в Хохбург, где находился дешевейший продкутовый магазин Германии "Альди" и на все фломаркты, которые проводились в каждом из окрестных поселков по очереди. В связи с этим личное средство передвижения частенько служило причиной внезапных семейных альянсов, сложных взаимоотношений и громких коридорных конфликтов.
Хохбург представлял собой что-то вроде районного центра, его фломаркт был самым большим в округе, и, значит, представлял самый большой выбор и самые заманчивые возможности. В настоящий момент в вонхайме жили пятеро владельцев машин. Дора, красивая сестра толстого Азика, чья обширная родня занимала несколько комнат в разных коридорах (это давало им хорошие шансы на победу в кухонных дебатах), задумчиво домывала посуду, раскладывая в уме варианты поездки. Потом она вытерла руки и постучала в соседскую дверь.
Сима открыла почти мгновенно. У нее был на удивление бледный вид, и если приглядеться, можно было решить, что она не спала всю ночь, ожидая такого вот стука в дверь. Но Доре некогда было приглядываться, и она сходу сказала:
- Привет, твои приехали?
Сима качнула головой:
- Нет. Собирались в пятницу вернуться, но задержались чего-то. А что?
- Да фломаркт в Хохбурге, ты забыла?
У Симы голова была чем-то другим занята. Она рассеянно смотрела мимо Доры, а та спешила договориться в другом месте и докрикивала уже через плечо:
- Не волнуйся, приедут, куда денутся!..
Сима вернулась к колченогому столику у окна, машинально налила соку в стакан, да позабыла про него, заглядевшись на пустырь за окном. И правда, куда это они подевались? Сегодня ведь суббота, ни государственные, ни прочие бюро-конторы не работают... Впрочем, волноваться, действительно, нечего - наша Ия нигде не пропадет...
Симина мама, брат Витя и его жена Ия поехали в Ганновер улаживать квартирные дела. Дело было в том, что наряду с очевидными преимуществами (например, деньги на еду выдавали наличными, а не кормили в общей столовой, как в некоторых других местах), Вайсбаховский вонхайм имел один большой недостаток. Его обитателям нечего было надеяться на милость чиновников жилищного департамента, которые предложили бы им переехать со временем в дешевые социальные квартиры. Приходилось рассчитывать только на свои силы. С помощью знакомых, устроившихся ранее родственников или сомнительных маклеров-соотечественников, народ старался находить какое-никакое жилье в ближайших "настоящих" городах.
Ия, как узнала обстановку, сразу сказала - никакой провинции, будем жить в Ганновере. В Ганновер, который находился порядочно далеко от Вайсбаха, перебирались единицы, и все считали их счастливчиками. Но для Ии вопрос иначе стоять не мог - она приехала из "северной столицы" и собиралась жить по крайней мере в столице здешней земли, мало ли что об этом говорили испуганные вонхаймовцы, которым любое дело в этой чужой стране казалось неподъемным.
У Ии имелось две точки опоры - знание немецкого языка и подружка, уже несколько лет живущая в пригороде Ганновера. Конечно, бюрократическую машину поторопить живущая в пригороде Ганновера. Конечно, бюрократическую машину поторопить было невозможно: справки тянулись за справками, документы оформлялись в час по чайной ложке. Но зато по истечении положенных месяцев, когда бумаги на жительство оказались в исправности и можно было пускаться в самостоятельное плавание, Ия уже освоилась, разыскала в Ганновере кооператив с недорогими квартирами и встала там на очередь. Так что рано утром в четверг Витя, Ия и мама поехали на первые смотрины. Сима вспомнила про сок, стала болтать в нем ложкой. Как это, интересно, вышло, что мама будет жить с ними, а Сима - отдельно? Никогда они об этом не говорили, а потом вдруг оказалось, что дело решенное. Вот и в Ганновер ее повезли понравится ли будущее жилье? Да неужели не понравится; ей и в России-то все нравилось...
В коридоре раздался дружный рев и унылое бурчание Азика. Очевидно, не все смогли поместиться в машину. Ни дяде, ни племянникам не улыбалось провести в компании друг друга целых полдня, но детские сердца более отчаянно реагировали на несправедливость.
...А может быть, Ия осталась у подруги, чтобы как следует обсудить давнишнюю проблему и мечту собственного переименования?
В тайну настоящего Ииного имени Сима была посвящена пару лет назад - в тот короткий период, когда Иина мама, проникнувшись родственными чувствами, заходила по вечерам в гости и долго просиживала за чаем, сетуя на жизнь и вспоминая "раньшие времена". Однажды, разомлев от горячего чая и жалости к себе, стискивая толстые пальцы с ярко-красным маникюром, она поведала такую историю.
В тот год Иин отец, еще новичок в Ленинграде, начинал свою долгую карьеру в одном из райкомов партии. Должность его Сима пропустила мимо ушей - то ли инспектор, то ли инструктор. Главное, что местечко не сильно важное. И вот, в один прекрасный день, в столовой к группе таких же как он, небольшеньких, подходит Cам - Первый - и в исключительно демократическом тоне интересуется, как дела, жены и детки. Василий возьми да похвастайся сияющим лицом: дочка у меня, послезавтра из роддома забираю. Ишь ты, молодец, крутит тяжелым подбородком Первый. Дети - цветы жизни и наша смена. Как назвали? Пока не решили, думали, может, Светой или Любой, а вот Вы бы что посоветовали?
В этот момент местный "отец народов" хитро прищуривается и решает лишний разок проверить свою власть над вверенными ему кадрами. Что же это за имена, их по десятку на лестничную клетку, и никакой идейной нагрузки. По-нашему, по-партийному, надо бы красивые давать имена, необычные. Вот, дарю идею - назови дочку Пролетарина. Звучно. Энергично. Направленно.
Махнул короткопалой рукой и вышел.
Василий ночь не спал - думал. Чувствовал все же, что не принесет ребенку счастья эдакое имечко. Но - ослушаться? А не дай Бог, Сам спросит потом в коридоре - как, мол, моя крестница поживает? Нет, нельзя. Чтобы жену зря не волновать, ничего ей пока не сказал, документы в ЗАГС заполнил сам. А там, в ЗАГСе, еще и перепутали - записали в бумагах - Пролетария; вроде как женский род от "пролетарий" (назло сделали, всхлипывала Иина мама, размазывая черную дорожку от сильно подведенного глаза, из вредности нагадили). Вышло ни к селу, ни к городу, даже неизвестно, где ударение ставить. Хорошо, маленькая Ия первые месяцы была слабовата и криклива, некогда было ее маме из-за имени убиваться.
Василий все потом поджидал момента - про дочку сказать и о себе, к слову, тоже, но случая так и не подвернулось; не собирался Первый помнить о подарочке, которым он оделил неизвестного ему ребенка.
"Эх, лучше бы Гертрудой назвал! - говорил потом Иин папа, когда дело подходило к отъезду в Германию. - По-западному - нормальное имя, а по-нашему герой труда." Со временем папаша сильно изменился, и под давлением фактов был вынужден признать, что Россия - не самое лучшее место для житья, а Рознеры - не такая уж и плохая фамилия...
"Ничего, - подумала Сима, - здесь это, говорят, не проблема - имя поменять. Вот и Андрей рассказывал..." Тут она залпом выпила сок и встала из-за стола. Надо срочно куда-нибудь пойти; так сидеть одной - крыша поедет.
В коридоре и на кухне никого не было; хайм притих, стоянка машин на заднем дворе опустела. Это был первый здешний выходной, который Сима проводила вот так - в гордом одиночестве. Еще вчера поездка всего семейства в Ганновер была радостью для Симы и означала свободу, а сегодня - обнаруживала полную Симину неспособность жить для себя. Для себя одной ей не хотелось ни готовить завтрак, ни убирать в комнате, ни по-выходному одеваться. Требовалась хорошая компания, и Сима направилась в Синий коридор.
Вообще-то все четыре коридора вонхайма (как и стены в комнатах, кухнях и прочих помещениях) были белыми. Это сильно удивляло приезжих, привыкших к серо-буро-зеленым тонам общественных заведений. Белый цвет создавал ощущение простора, света, энергично поднимал санитарное состояние общежития, но был исключительно скучен. Внимание жильцов пыталось зацепиться хоть за какое-то цветовое разнообразие, и вскоре обнаружилось, что полоски дверных коробок в разных коридорах покрашены по-разному; от этих тонких линий и пошли названия коридоров.
Дверь открыла Роза Борисовна. Увидев Симу, она улыбнулась всем своим ухоженным лицом:
- Сима, здравствуй! - и закричала в глубину комнат: - Веруня, беги скорей, к тебе пришли!
Симе сразу стало неловко.
Из дальней, смежной комнаты вышла Вера, механически обозначая приветствие уголками губ. В ответ на ее молчаливый вопрос, Сима поторопилась сказать:
- Привет, как насчет кофейку?
- Давай... Ты как всегда, очень кстати. Пойду только, Саше скажу; он как раз намеревался засесть за важное засесть за важное немецкое письмо, да я его все отвлекаю... Сейчас...
Роза Борисовна уже освобождала стул от развешенной одежды:
- Заходи пока, расскажи, как твои съездили в Ганновер?
Сима сказала, что они еще не вернулись и осталась в коридоре. Всякая беседа с Криницкими-старшими рано или поздно сводилась к рассказам о том, сколько они всего сделали для своих детей и насколько же мало это "все" было оценено последними. "Дети" (единственный сын Саша с женой Верой), как правило, находились при этом в зоне слышимости, но правильных выводов почему-то не делали...
- Сим! А ты не знаешь, Андрей Самойлович у себя? - спросила Вера, не выходя из дальней комнаты.
Сима хотела сказать "не знаю", но закашлялась.
- Саша собирался с ним посоветоваться насчет письма, но вчера его весь день не было. Ты не в курсе, куда он уехал?
В этот раз Симе удалось сказать свое "не знаю", после чего она еще глубже отодвинулась в коридор. Чего-нибудь горячего сейчас было бы в самый раз... Вера уже выходила к ней, обняла за плечи:
- Спасибо, что зашла. Терпеть не могу выходные...
В пустой, прибранной по-субботнему кухне, Сима достала кофе, полезла за малиной любимой джезвой, и по дороге рассказывала:
- Представляешь, вчера старушка Минская (из дальней комнаты), которая целый месяц слова никому не сказала, отчитала Дору - за всех бухарских сразу! Я была в комнате, но кое-что слышала (ужасно неудобно жить напротив кухни, кто о чем там ни болтает, мы в курсе). Мол, плохо моют плиту после готовки, и ставят кастрюли на ее стол, и зачем-то держат коляску в углу... Дора выслушала все это внимательно, и никакого скандала не было. Наоборот, вечером она даже и меня спросила, не имеем ли мы каких претензий по кухне. По-моему, она была искренне удивлена! Зачем, говорит, ругаться? Зачем злиться? Если вам не нравится, что я ставлю кастрюли на ваш стол, так скажите, и я буду знать. Если вам по вечерам шумно, или, там, коляска под ноги попала, так, что, нельзя сказать, как приличный человек приличному человеку?!
- Понимаешь? - оборачивалась через плечо Сима. - Нам надо было сообщать о наших неудобствах, а мы молчали... Ворчали про себя, но терпели; а они - ни сном, оказывается, ни духом!
Вера кивала головой, смотрела грустно. Это были через чур хорошо знакомые обстоятельства ее жизни: ничуть не злые, нормальные совершенно люди, которые устраивались в пространстве, исходя из соображений собственного удобства. Если их просили подвинуться, то они, конечно же, отодвигались. Но молчание было для них знаком согласия; молчания как протеста они не воспринимали... Вера уродилась молчаливой дурой, уж сколько лет прошло, а она так и не научилась говорить вслух: "мне это не нравится". Ну, сама, значит, и виновата...
- Так что, будете теперь Доре говорить о кастрюлях?
- Даже и не знаю... Честно говоря, мне во многих случаях легче коляску обойти, чем вслух сказать. Неправильно, наверно...
Кухня наполнялась свежим кофейным запахом. Маленькая вишня за окном стояла совсем без листьев, но тонкие коричневые веточки уже начали покрываться розовым пухом бутонов. Сима смотрела на строгое Верино лицо, тяжелые морщины у бровей, и вспоминала, как недавно она обронила, вроде извиняясь:"Ты не думай, что я всегда была такая. Я раньше и смеяться могла, и песню спеть..." Это признание подействовало на Симу сильнее, чем многие душещипательные рассказы про эмиграцию.
Вера взяла со стола ложку, покрутила в руках и сказала:
- Знаешь, до сих пор не могу привыкнуть, что я тут. Проснусь, не могу понять - где я. Потом соображу: в Германии! И так страшно становится... Хочется опять проснуться, но уже дома... Не знаю, когда это кончится? Одна надежда у меня, Сим, - Сашины родители так мечтали попасть в Европу, так стремились... Может, они хоть теперь начнут жить для себя наконец, а мы - для себя?
Сима согласно покачала головой. Она не стала рассказывать, что буквально вчера слышала в холле, как Роза Борисовна делилась с Томочкой из зеленого коридора: "Всю жизнь - для детей, понимаете? Каждый день, абсолютно каждый день! Все бросили - квартиру, друзей - чтобы дети здесь пожили по-человечески. Пусть на первых порах будет тяжело - мы же будем помогать; пока мы еще на ногах, мы будем помогать! Внука растить, готовить, все, все..."
Кофе уже был готов, когда в коридоре раздались оживленные голоса, быстрые шаги, и в кухню заглянул запыхавшийся Валерка Полищук:
- Тетя Вера, вы тут? Идите скорей, вас какой-то немец спрашивает у главного входа!
У Веры сразу стал испуганный вид: немец? Какой еще немец? Некоторые старожилы хайма заводили знакомства с местными, но Вера сторонилась как своих, так и чужих, и никого в Вайсбахе не знала.
Почти все неуехавшие в Хохбург вонхаймовцы сидели в это предобеденное время на тенистой площадке перед главным входом - присматривали за играющими детьми, вяло переговаривались, играли в шахматы. Теперь же, почуяв развлечение, народ собрался в группки и разглядывал стоящий на дороге "Мерседес" шестидесятых годов и высокого седого немца рядом с ним.
- Подарок, подарок привез! - завистливо шелестело вокруг, когда Сима с Верой вышли на площадку. Несколько раз уже бывало, что возле общежития останавливались машины "добрых самаритян" - некоторые просто оставляли на обочине мешки со старой одеждой, некоторые подходили к какой-нибудь молодой мамаше с ребенком и, приветливо улыбаясь, вручали коробку с игрушками или сладости. С тех пор каждый абориген приличного вида в окрестностях вонхайма рассматривался как потенциальный даритель.
Под любопытными взглядами Вера подошла к ожидающему немцу. Уважая здешние порядки, она изо всех сил старалась улыбаться. Но старик смотрел строго:
- Frau Krinizki? Мучительно собирая воедино свой скудный запас немецких слов, Вера кивнула. Потом набрала воздуху для красивой фразы, которую как раз недавно учили на курсах по теме "Знакомство", но немец уже повернулся спиной и открывал багажник "Мерседеса". Напряжение в рядах зрителей достигло апогея. (Конечно же, подарок, и судя по машине, солидный. Но почему именно ей?!)
На свет явилась большая картонная коробка, и все заготовленные слова вылетели у Веры из головы. Она узнала коробку от велосипедного шлема, который они купили Мишке две недели назад (по Вериным понятиям, это было порядочным излишеством, но здесь все дети ездили в школу в ярких разноцветных шлемах). Вчера Вера собственноручно сложила в эту коробку накопившуюся в хозяйстве макулатуру, и они с Сашей отнесли ее на специальное место возле вайсбаховского продуктового магазина, где стояли большие контейнеры для разного рассортированного мусора.
С коробкой в руках Вера выслушала короткую, но энергичную лекцию: по правилам полагается класть макулатуру прямо в специальный ящик, а не оставлять рядом. "Фрау Криницки" поступила нехорошо, оставив коробку возле контейнера, ведь если подует ветер, бумага разлетится. Выйдет грязный вид, неудобно для прохожих, добавит работы персоналу, обслуживающему этот участок мусоросборников...
- Вашу фамилию я нашел на конвертах, лежащих внутри, - добавил на прощанье немец. - И решил напомнить Вам, что, пользуясь чьим-либо гостеприимством, необходимо соблюдать все правила, установленные в этом месте. До свидания.
Пунцовая Вера шла обратно к главному входу, прижимая коробку к груди, а в публике, которая не могла слышать слов приезжего, росло недоумение завидовать или нет: с одной стороны, врученный пакет был очень солидных размеров, с другой стороны, слишком убитый был вид у "одаренной". Самые нетерпеливые уже собирались поинтересоваться содержимым подарка, но тут наконец-то появился Саша, которому только что сообщили о странном визите. Он обнял жену, забрал у нее злосчастную коробку, и представление закончилось.
Пока Сима раздумывала, пройтись ли немного в сторону леса, или вернуться к остывшему кофе, на нее наскочила Тамара Александровна.
- Сима! Почему ты здесь, ведь вы же все уехали на днях в Ганновер?
- Ия, Витя и мама поехали, а я осталась.
- Ах вот оно что... А я все смотрю, машины вашей нет и нет, что же, думаю, вы так сильно задержались? - Тамара Александровна любила быть в курсе перемещений и поездок всех жильцов. А поскольку никто своих действий оглашать не хотел (напротив, в основном старались держать в секрете), у Тамары Александровны было обширное поле для узнавания и разведывания, а также накапливания обид на особенно скрытных.
- И что, надолго твои уехали? К понедельнику-то ведь должны вернуться, общее собрание будет, помнишь?
В России Тамара Александровна работала заведующей детским садом, а в общежитии стихийно заняла роль коменданта на общественных началах.
- Сима, ты вот что: скажи маме, пусть зайдет ко мне, когда вернется, хорошо? Мне очень интересно, что у них вышло. Нынче все так стремятся в Ганновер, прям не знаю, может и мне тоже как-то попробовать? Но как, понятия не имею! У кого ни спрошу - мнутся, глазки вниз, "ничего не знаем, сами хотим узнать", а видно, что врут! Семку Басова на прошлой неделе спрашивала, ничегошеньки не сказал, а нынче гляжу - намылились туда же, в Ганновер, - с чего бы это вдруг, а?
С некоторых пор (а может, и с самого возникновения вонхайма) атмосфера секретности заполнила его коридоры и окружающее пространство. Каждая семья старалась иметь какие-то тайны от остальных, неосознанно сплачиваясь вокруг своего личного сладкого знания. Приехав в Германию с несколькими баулами домашнего барахла, с жалкими суммами, копившимися всю жизнь, обитатели общежития чувствовали себя совершенно неимущими в этой непонятной и чужой для них жизни. Со временем приходило понимание: самое ценное и необходимое в новых условиях это информация. Любая. Но принадлежащая ограниченному кругу людей. Получить скрытую от других информацию - значило получить преимущество в устройстве своих дел, шанс выбиться из нижнего беженского слоя в приличное общество. Поделиться такой информацией - значило оказать большую услугу, которая обязывала к ответному шагу.
Теперь под лозунгом "На всех никогда не хватит", в тайну превращалось все: будущие и текущие распродажи в магазинах, списки необходимых документов, адреса маклеров (таких же приезжих, успевших за год-два заговорить по-немецки и разобраться в нехитрых механизмах посредничества при снятии квартиры внаем).
- Сплошные тайны мадридского двора! - продолжала Тамара Александровна, скрещивая руки на плоской груди и энергично потряхивая короткими, стриженными по-мужски волосами. - Даже Андрей Самойлович, представь себе, даже Андрей Самойлович меня вчера удивил.
Сима предприняла попытку к бегству, но уйти было непросто.
- Вчера утром здороваемся на кухне как обычно. "Как дела?" - "Хорошо." "Какие планы на выходные?" - "Да никаких особенных". А через час, вот те нате, вижу - идет весь одетый на выход. "Куда же?" - "Ну вот, собрался по делам." "По делам?!" - "Не совсем по делам, к приятелю." И ходу, ходу. Красиво, да? Вежливо, да? Тоже тайны стал разводить, вот как портятся люди...
- Ой, Тамара Александровна, у меня же суп на плите! Бежать надо! - в отчаянии Сима пустилась на ложь, грозившую жутким разоблачением, если Тамара пойдет сейчас с ней на кухню.
Но та милостиво отпустила ее, оставшись на площадке - дышать свежим весенним воздухом и присматривать за порядком.
Машинально усевшись на свое место у окна, Сима сгорбилась над столом. Ночная усталость, неизвестно где выжидавшая, явилась в полный рост. Не было уже никаких сил сопротивляться мыслям, желающим гулять наподобие кошек - самим по себе. Видимо, не было другого выхода, как дать им свободу и терпеливо ждать, пока приедет народ из Ганновера и можно будет отвлечься в разговорах и размышлениях о будущем.
Тут же в памяти возникло воспоминание о первом дне в общежитии - как они приехали. Витя, Ия и мама еще возились у машины, выгружая чемоданы, а Сима с какими-то баулами в руках вошла в холл, который показался ей больничным - из-за белизны и чистоты. С диванов по углам уже поворачивались любопытные лица, из жилого коридора вылетел малыш на трехколесном велосипеде, завопил радостно:"Новенькие приехали!" и, развернувшись на полном ходу, укатил обратно.
Утомленная долгой дорогой, неизвестностью и ожиданием унижения, Сима стояла посреди холла. На встречу новичков уже торопилась Тамара Александровна по-хозяйски здоровалась, жала руку, спрашивала, сколько человек, откуда пожаловали. "Из Петербурга". - "Ах, ленинградцы! А у нас тут уже есть ленинградцы! Андрей Самойлович, идите сюда, земляки приехали!"
Он вышел из кухни, торопливо вытирая руки клетчатым полотенцем высокий, худой, весь какой-то вертикальный и благородный.
"Профессор", - почему-то подумала Сима и представилась шопотом.
- Андрей, - он почувствовал, что ожидается продолжение, смутился и добавил: - Самуилович.
Он оказался из Выборгского района, а она - с Московского, говорить было совершенно не о чем ("Ну, как дела в Питере?" - "Да так, ничего"), но все вокруг смотрели на них выжидающе, как будто им обещали душещипательную сцену "Встреча земляков в чужих краях", и они стояли в кругу этих взглядов, говоря какую-то вежливую чепуху и улыбаясь.
Потом, когда Тамара Александровна подружилась с мамой, стала частенько заглядывать по вечерам и рассказывать самые свежие вонхаймовские сплетни, Сима узнала, что Андрею Самуиловичу (Самойлычу, как звали его в общежитии) - сорок пять, что он не профессор, а простой учитель, что он приехал в Германию с женой, но жена его поселилась где-то отдельно и появляется в вонхайме только в дни выдачи "карманных" денег.
Вопрос этой подозрительно-фиктивной жены очень волновал Тамару Александровну. Всю свою сознательную жизнь она тащила воз домашней, детсадовской и общественной работы, но в середине пятого десятка решила вдруг стать свободной женщиной и пожить для себя. Оставив в "той жизни" взрослых детей и бывшего мужа, Тамара начинала новое существование в гордом одиночестве и собиралась использовать свой "вонхаймовский период" для подыскания подходящего спутника на следующий жизненный этап. Андрей Самойлович был как раз вполне подходящей кандидатурой и главным предметом Тамариных разговоров.
Сима слушала ее энергичные монологи в полуха. Возраст, странная жена и жениховские намерения Тамары Александровны определяли Андрея в разряд "чужих взрослых", общение с которыми ограничивалось беглым "здрассти-досвиданья" при встрече возле стиральной машины.
В прошлую субботу все изменилось.
...Они столкнулись у кассы в супермаркете. "Привет, землячка!" - сказал он, как обычно. "Здравствуйте" - Сима была занята подсчетами - хватит ли денег, - и к тому же она каждый раз боялась, что кассирша ей что-нибудь быстро скажет, а она, Сима, не поймет и будет переспрашивать как дура, и задерживать остальных. Друг за другом стояли в очереди, друг за другом вышли из магазина и почти рядом пошли в общежитие - дорога-то одна. И вдруг пошел дождь - тот самый, что намывал потом Вайсбаховские тротуары целую неделю, - огромные звонкие капли летели вниз рассыпавшимися бусинами.
Спрятаться было некуда - вдоль тротуара тянулись аккуратные садики с цветами или гладко постриженные газоны, - и Сима приготовилась промокнуть до нитки. Но Андрей, шедший чуть впереди, остановился, снял куртку, и с галантно-риторическим "позвольте" накинул ее Симе на плечи. Куртка была большая, просторная и длинная: Сима укрылась с головой, и придерживая ее обеими руками у подбородка, шла, как в плащ-палатке. Рядом вышагивал по лужам Андрей с двумя сумками - мокрый, веселый и совершенно молодой.
Они не разговаривали, и не смотрели друг на друга, просто шли среди падающей воды, дыша разбушевавшейся весной. Возле общежития Сима подумала:"Вот выглянет сейчас любопытная Тамара и все узнает про нас". Что - "все" - Сима не могла бы себе объяснить, и не старалась, увлеченная плавным и головокружительным течением последующих дней. Ничего специально не предпринимая, двигаясь по обычным маршрутам будних дней, они встречались теперь повсюду: в холле, в гладильной, у общего телефона в главном коридоре, у кладовки. Каждый раз это оказывалось очень кстати и было о чем поговорить. Они чувствовали себя как старинные знакомые, которые долго не виделись и теперь старались заполнить этот промежуток, рассказывая и расспрашивая как можно больше.
Позавчера... (Сима прикусила губу - от бесконечных воспоминаний начинала болеть голова, еще бы, всю прошлую ночь...) Раз сто уже был прокручен в памяти тот вечер: как сидели в старой беседке на заднем дворе, как было тепло, несмотря на дождь, как стучали капли по траве и деревянной крыше, как сидела с ними и все никак не уходила белобрысая Наташка Басова, но все равно было замечательно... И на следующий день Сима проснулась с удивительным ощущением счастья, чего с ней давным-давно уже не бывало.
Медленно-медленно, наслаждаясь своим неодиноким одиночеством, переделала утренние дела, а в середине дня узнала от той же Наташки, что Андрей Самойлович уехал - не сказал куда, но видимо, надолго, на несколько дней. "К жене ко своей, небось," - хихикнула Наташка, и у Симы все оборвалось внутри...
Не поверила, не поняла, просидела всю пятницу в каком-то оцепенении и ожидании, но теперь-то уже все ясно - раз так, то ничего не было, ни-че-го. Раз мог уехать, ни слова не говоря, значит, был и остался чужим, значит, вся эта неделя - просто плод разыгравшейся фантазии, всего лишь Симины воздушные замки, и надо просто признать, как факт, что их больше нет...
За дверью послышалось какой-то шорох и в щелке внизу появился краешек белого листа. Не раздумывая, Сима подскочила к двери и рванула ее на себя: в коридоре на корточках сидел мальчишка, один из Азиковых племянников, и смотрел на Симу огромными черными глазищами. Раскаиваясь, что испугала ребенка, Сима тоже села на корточки и спросила, показывая глазами на подсунутую под дверь записку:
- Это... ты чего?
Глядя на странную тетю в упор, мальчишка затараторил громким шопотом:
- А я ничего, а телефон звонил, а моя мама подошла, и хотела вас позвать, а ваша мама говорит, не надо, дорого будет, передайте, что все хорошо и приедет завтра, а я ничего, а моя мама говорит, положи под дверь, и вот.
Чтобы набрать нового воздуха, он замолчал, а Сима взяла с пола записку, дала гонцу конфету и погладила его по жестким прямым волосам.
- Спасибо, беги играй.
На белом листе было выведено узким каллиграфическим почерком:"Все хорошо, квартира хорошая, приедем в воскресенье вечером, мама".
С запиской в руках Сима села на мамину кровать (ее собственная была над маминой - на "втором этаже") и заплакала. Не оттого, что надо было сидеть теперь одной целый вечер, и еще целую ночь, и завтра до вечера, а оттого, что совсем рядом замаячило настоящее, большое одиночество - как только Витя, Ия и мама поселятся в новой квартире. И, может быть, еще от чего-то, о чем наконец-то удавалось не думать...
Когда Сима проснулась, в комнате было темно. Фонарь на краю леса протянул белую линию поперек потолка, на стене поблескивала глянцевая картинка из журнала. Ветер усилился; было слышно, как он треплет деревья и постукивает ветвями кустов под окном. Сима вглядывалась в знакомые предметы, пытаясь окончательно перейти в настоящий мир из того, где она только что блуждала, но ужасный сон, который ей приснился, не хотел забываться.
Получалось, что это был не совсем сон. Это была настоящая, непридуманная Симина жизнь - последние годы, месяцы, дни, - освещенная холодным отстраненным светом. При этом свете Симе стало видно многое из того, чего она не могла или не хотела увидеть раньше. И так же ясно, черным по белому, были видны вопросы, с которыми она не хотела возиться ни в суматохе переезда, ни в тишине вонхаймовских будней.
Явившись во сне, вопросы требовали ответов в реальности. Сима вздохнула, собираясь с духом; ей было страшно. Потому что она чувствовала, что даже как следует подумав, все, что она может прошептать на эти строгие "зачем", будет только беспомощное "не знаю" и "так вышло". Собственно, и думать было не надо - за последние несколько часов, лежа на колючем казенном одеяле, она все уже передумала. И увидела, и согласилась, - многое, если не все случившееся, было зря, зря и незачем.
Зря она приняла мамины голубые мечты за непременную необходимость и потратила несколько лет на поступление на филологический. Зря потом передумала, увидев, что старт во взрослую жизнь порядочно затянулся, и махнула, почти не глядя, в институт культуры на вечерний... Работа в издательстве техническим редактором? Пожалуй, не зря - Сима любила порядок и с удовольствием наводила его в рукописях, аккуратно отмечая шрифты, отступы и новые строки. И коллектив подобрался приличный - хоть и бабский, но не очень склочный. За редким исключением Сима с удовольствием ходила на работу. Тогда зачем все бросила, согласилась уехать? Потому, что Ия брала на себя организационные хлопоты? Потому, что на работе ужасно завидовали уезжающим? Потому, что уже до невозможности затянулся роман с Сашкой и его семейными и внесемейными обстоятельствами? Потому, что искала для себя чего-то более подходящего?
Да нет, ничего такого она не искала; все представления о чудесной заграничной жизни заключались в стандартные формулы типа "жить как люди" и выглядели глянцево-абстрактно, точь-в-точь как картинки из рекламных проспектов о семейном отпуске или постройке нового дома.
Теперь эти картинки-мечты пожелтели и запылились, а реальность оказалось вот такой: двухэтажные кровати с одинаковыми одеялами, тесный вонхаймовский мирок внутри большого чужого мира, с которым надо общаться на чужом, незнакомом языке. И главное, никаких серьезных планов и желаний на будущее, ничего, чем бы хотелось поскорее заняться, заполнить свои дни и годы...
Разочарование и чувство вины, заполнившие темную комнату до самого потолка, были слишком велики, чтобы нести за них ответственность в одиночку. Да и так уж велика ее личная, Симина, вина? Разве она не старалась быть хорошей, послушной дочерью? Разве не бралась за любую срочную или сверхурочную работу? Разве не по доброте душевной возилась с Сашкой и терпела его вечные проблемы-искания? Не вдаваясь в религиозные подробности, всегда старалась соблюдать десять заповедей и радовалась, чувствуя молчаливую поддержку за правым плечом... Так разве справедливо, что сейчас она чувствует себя покинутой, брошенной в чистом поле, нет, в каком-то кривом тупике?
Начиная себя жалеть, Сима вспомнила о том, что целый день ничего не ела. Не включая света, она пошарила в шкафу, достала черничное варенье, ложку и начала есть прямо из банки. Одно желание разрасталось у нее внутри, словно грозовая туча: любой ценой привлечь к себе внимание Того, без чьей воли нельзя ни пройти по дороге, ни сбиться с нее. Закричать, затопать ногами, забиться в истерике на полу, - чтобы только посмотрел сверху вниз, чтобы вспомнил и пожалел, что оставил ее без присмотра! Любой ценой... и цена должна быть высока.
Она отставила варенье и стала торопливо одеваться. Цена должна быть высока, а ничего более высокого, чем смерть, Сима не знала. Теперь, даже и в темноте, и в одиночестве, смерть больше не была пугалом, страшилкой, наказанием за грехи, а только - жестом, средством выражения огромной обиды и попыткой отмщения. Размашисто шагая по комнате в поисках уличной одежды, Сима вдруг перестала удивляться тому, как некрасиво уходили из жизни некоторые любимые ею писатели и поэты. Именно то, что было неприемлемо для них в обычной жизни жалкое тело, повисшее в петле, открытый рот, выпученные глаза - годилось, чтобы показать меру отчаяния и боли, выходящую за грань всех приличий, всех понятий о красоте и уродстве. Симе тоже хотелось совершить что-нибудь страшное; например эта мысль родилась моментально и во всех подробностях - прыгнуть вниз с моста над скоростным шоссе, одним движением нарушить плавное и постоянное течение машинной реки, сбивая в кучи горячее воняющее железо. Это был бы, конечно, ужасный поступок, но зато такой, чтобы Он обратил внимание: раз уж тихая Сима поступила ТАК...
Выйдя на задний двор, Сима открепила от длинной железной стойки старенький велосипед. Он достался ей от уехавших жильцов, почти незнакомых. Однажды, наблюдая, как компания старшеклассников возвращалась с велосипедной прогулки, она поделилась с Верой:"Всегда мечтала иметь велосипед, но как-то не сложилось. Может, здесь, наконец, заведу..." А через несколько недель светловолосая девочка подошла в холле:"Я уезжаю, оставляю вам свой велосипед, вот ключи". Сима смутилась и спросила глупо:"Почему мне?" и услышала в ответ:"Ну, вы же мечтали..." С тех пор у нее появилась возможность кататься по окрестностям, благо четкие прямоугольники полей были разделены асфальтовыми или гладкими грунтовыми дорогами; от свежего воздуха и ветра становилось легче в груди и светлело в голове. "Но сегодня ты мне поможешь по-другому, приятель," подумала Сима, усаживаясь в седло и выезжая со двора в темноту.
После закрытия магазинов в шесть часов улицы Вайсбаха пустели, в восемь закрывались ставни, опускались жалюзи, отгораживая уютные гостинные и спальни от внешнего мира. Фонари горели только в центре, так что в десять в окрестностях наступала полная темнота и безлюдье.
Сима ехала по краю поселка. Ей казалось, все вокруг уже знает о ее намерении: влажный ветер мягко подталкивал в спину, справа от дороги волновались черные деревья, в прорывах клочковатых туч проглядывали крупные любопытные звезды. Где точно находился тот мост, с которого Сима наблюдала мчащиеся друг за другом машины, она сейчас не помнила, но не торопилась: вся ночь была впереди.
Дорога шла вверх. Словно в подтверждение торжественности момента, с той стороны холма ударили вверх два луча света - наверное, подсвечивали памятник или церковь. В каждой деревушке была своя действующая церковь, даже, как правило, две. "Поэтому, что ли, здесь такая благополучная жизнь?" - подумала Сима, выезжая на плоскую вершину холма. Два световых луча вдруг опустились и ударили ей прямо в лицо - это оказались фары от машины, которая тоже поднялась на холм и мчалась теперь Симе навстречу.
"...Ты этого хотела? Получай!.." - и прямо в руки Симе летит кукла новая, нарядная, такая долгожданная, вымоленная горькими слезами и унизительным нытьем в магазине; кукла с голубыми вытаращенными глазами и глупым лицом, некрасивая и теперь совершенно ненужная; кукла, из-за которой видно только, как мама, сердито отвернувшись, быстрыми шагами идет в сторону дома ...
Точно также и Он отвернулся теперь от Симы - остается только вцепиться в руль и зажмурить глаза, но яркий свет все равно проникает внутрь - конечно же, конечно, он отвернулся только сейчас, а все это время... Ужасное раскаяние разрывает Симу изнутри и она кричит, кричит изо всех сил удаляющейся спине: "Не-ет! Я так не хочу! Я больше не бу-ду!"
Целую неделю лились над Вайсбахом обильные дожди, но дренажная система отлажена здесь так отлично, что в придорожной канаве почти нет воды. Симе даже неохота вставать - так вольно пахнет в лицо ночная трава. Но кто-то назойливый тащит, тащит ее наверх, держит цепко за локоть, дышит в лицо пивным перегаром и бубнит непонятно, и требует от Симы чего-то... "Окей, окей, аллес ин орднунг," твердит ему Сима, мечтая только об одном - остаться в тишине и покое и подумать о том, что она только что увидела, почувствовала и поняла, и запомнить это навсегда. "Окей, окей," - твердит она, отцепляя от себя чужие руки и выволакивая из канавы велосипед. Велосипед весь в тине и чудесно пахнет сонными цветами и сыростью.
Наконец-то хлопнула дверца машины, мигнули и пропали вдали красные огоньки; Сима идет по пустынной дороге. Еще минуту назад ей казалось, что она поняла почти все, что ей открылась ужасная и замечательная правда жизни, и что отныне все будет хорошо. Но теперь никак не вспомнить подробности, не вспомнить и не сказать словами. Единственное, что осталось наверняка - и обнимало Симу со всех сторон, и согревало, и заглядывало в глаза - было живое ощущение Настоящего. Оно оказалось огромным и гораздо более важным, чем прошлое и будущее. Оно затмевало собой все, и содержало в себе все - и хлюпанье мокрых Симиных кроссовок, и мельтешенье облаков вокруг желтой луны. А главное, оно не нуждалось в том, чтобы быть хорошим или плохим для того, чтобы им можно было наслаждаться...
Темный прямоугольник вонхайма совсем сливается с лесом, и только узенькие полоски света, пробивающиеся сквозь жалюзи, обозначают жилье. От главного входа только что отъехал автомобиль, и кто-то, вышедший из него, не торопится в дом, докуривая сигарету. Сима смотрит на красный огонек - как он описывает плавную дугу вниз, вверх и замирает ненадолго, - а потом слышит удивленное:
- Сима? Это ты, землячка? Уже успела вернуться?
- Откуда? - спрашивает вместо ответа Сима. В эту минуту ей кажется, что она, действительно, вернулась издалека.
- Как откуда, из Ганновера, разве нет? Вчера утром... вчера утром я тебя искал, а Тамара Александровна мне сказала, что вы все уехали в Ганновер.
Сима прислоняет велосипед заборчику, а сама усаживается на перекладину. Теперь ее ни капельки не затруднит сказать "ты"...
- ...А я подумал: срочно надо куда-нибудь выбраться, иначе этих выходных мне не осилить... Неужели она просто наврала? Или не знала?
- Наверное, не знала... - все прочие слова растворяются, тают, делаются ненужными, потому что обо всем и так поют маленькие сосредоточенные цикады, многоголосым и слаженным хором возвещая конец одинокой субботы.
Бонн, 1999 г.
___________________________________________________________ * Вонхайм, хайм (от нем. Wohnheim) - общежитие; в данном случае - для граждан бывшего СНГ, прибывших в Германию на ПМЖ по статусу "беженцы".
ТОЛЬКО НАЗВАНИЕ ДЛЯ ПЕСНИ
Когда автобус миновал границу и покатил по Италии, пошел дождь. Через пять минут стало ясно, это это надолго. Алекс смотрел на низкие, серые тучи без единого просвета и чувствовал, как тоска заполняет салон автобуса, норовя накрыть всех пассажиров с головой. Ему захотелось сейчас же заснуть и проснуться дома, и сообразить, что вся история с поездкой на Средиземное море - всего лишь сон, деньги на отпуск еще не потрачены и возможность хорошо отдохнуть еще впереди.
Струйки дождевой воды скользили по стеклу, дергаясь, сливаясь и разделяясь; их бестолковое движение вызывало обиду и злость. Обиду и злость на бессовестного Боцмана, который сам лично все организовал, но тем не менее сидит дома, развалившись на диване, и смотрит сводку погоды по телевизору.
А как весело все начиналось. Петька ворвался в комнату, по своему обыкновению начиная разговор еще за дверью. Размахивая бумагами, он кричал:
- Дортхин, дортхин, во ди цитронен блюен!
Алекс оторвался от монитора и пробормотал, чтобы показать, что он тоже соображает по-немецки:
- Вохин унд вохер?
- В Италию! Гете не знаешь? Эх ты, а еще интель инсайд. Смотри, какой я нам супер-ангебот раздобыл! За совершенно смешные копейки - побережье Средиземного моря, и не какая-то там банальная Майорка, а нормальная Италия. Время осенних каникул, все путем! Слушай сюда: берем шесть штук и едем замечательной компанией: я, Ленка, ты с Ольгой, и Вовчик с Лизой. Классно, а?
Дождь, похоже, еще прибавил и с ожесточением заколотил по крыше автобуса. Алекс скосил глаза - Оля спала, привалившись к его плечу, светлые волосы упали на лицо. Что толку злиться на других? Сам виноват. Ведь Боцмана хлебом не корми, дай чего-нибудь устроить, сбить народ в кучу. Но он-то, Алекс, никогда раньше не вляпывался в Петькины проекты, смотрел скептически. А тут вдруг захотелось махнуть рукой, не задумываясь ни о солидности туристической фирмы, ни о цене, ни о том, какая погода бывает в Италии в октябре. Почувствовать себя баловнем судьбы...
Вот и расхлебывай теперь, пижон несчастный.
Водитель автобуса, время от времени развлекавший пассажиров шутками и прибаутками, решил, что траурное молчание в салоне затянулось.
- Ну что же, дамы и господа, не стоит унывать. Дождь - явление приходящее и уходящее. Зато мы совсем скоро прибудем в наш замечательный отель. Он стоит на самом берегу! Я попрошу метродотеля, чтобы в ресторане он выделил нам самые лучшие места - с видом на море, и все будет окей, я уверен.
Оля улыбалась. Наверное, голос водителя проникал в ее сон и рисовал красивые картины с шикарным отелем и рестораном над волнами. А стук дождя туда не доставал.
Когда они наконец прибыли на место и увидели здание с вывеской "Lido”, единственное, что пришло Алексу в голову, было странное слово "халабуда”. ("А не то я разнесу эту халабуду вдребезги пополам...”) Обещанный "замечательный” отель оказался замызганным, облупленным зданием с ядовито-зелеными ставнями. Подстать всему поселку, угрюмо стоявшему под проливным дождем.
Любители дешевого отдыха потянулись из автобуса в гостиницу и столпились в холле, ожидая раздачи ключей от номеров. Лиза приглушенным шопотом высказывала Вовчику все, что она думает об этом бараке, о погоде и о придурках, которые не могут поехать, как все люди, на море летом, а тащатся и других тащат почему-то зимой.
Вовчик гудел, оправдываясь:
- Лиз, ну ты че? Ну че там летом, этих каникул? Полтора месяца, смех на палке. Только начали отмечать, потом продолжили, потом ездили грилить - и все, опять учиться. И потом - летом и у нас тепло, хотелось же именно осенью - на юг. Боцман-то что говорил: море, солнце, Монте-Карло всякое...
Алекс чувствовал, что упреки могут быть адресованы ему в такой же степени. Но Оля молчала. Она стояла у окна и смотрела на море. Море было полосатым: ярко-синим вдали, зеленым в середине и ярко-голубым ближе к берегу. Море было буйным: голубые волны, поднимаясь на дыбы, с силой бросались на песок, рассыпаясь белой пеной. От этого был такой шум, как будто работал огромный завод.
В холл вышел метродотель - веселый, подтянутый дядька лет сорока.
- Привет! Зовите меня Пиппино! - объявил он по-немецки, всем своим видом выражая радость при виде таких приятных постояльцев.
Алекс хмыкнул про себя - он прикинул, как бы в России администратор гостиницы велел звать себя Петрушкой.
Пиппино дал им ключ от номера 14 и махнул рукой куда-то назад:”Идите через эту дверь в то крыло, ужин в полвосьмого”. Алекс с Олей подняли сумки, прошли через тяжелые двери и оказались в ресторане - на удивление приличным для такого замызганного снаружи заведения. Над каждым столом нежно светились лампы, на стенах висели картины с морскими пейзажами. Чувствуя себя ужасно неловко, они прошли мимо нарядных жующих людей, задевая мокрыми сумками белые скатерти. Ковровая дорожка вела дальше - в коридор, где слышался звон посуды и другие кухонные звуки. За кухней коридор был заставлен вешалками с мокрыми полотенцами. Чертыхаясь про себя, Алекс пробирался в потемках дальше, злясь оттого, что ему не хочется возвращаться и идти через ресторан к Пиппино, чтобы переспросить, где же все-таки находится четырнадцатый номер. Вдруг в темноте обнаружилась какая-то лестница, а на втором этаже, действительно, оказались двери с табличками 11, 12 и 14. Радуясь уже тому, что путешествие по закоулкам закончено, они вошли в номер.
В свои двадцать два Алекс еще ни разу не был в злачных местах, хотя в петькиной компании они часто перебрасывались замечаниями на этот счет как знатоки. Но при виде пестрых застиранных занавесок, грязных стен и обширной железной кровати явилась четкая мысль: как в борделе. В этой комнате не хотелось оставаться ни секунды.
Он швырнул сумку на пол:
- Пойдем отсюда!
Чувствуя, что Оля все также молча идет за ним следом, Алекс быстро миновал темную лестницу, коридор, свернул куда-то, чтобы не идти через ресторан, и выскочил на открытую веранду, нависающую прямо над пенящимися волнами. Там их встретил бешеный грохот моря и холодные порывы ветра с пригоршнями дождя. Дальше идти было абсолютно некуда.
Алекс не считал себя нюней; уж сколько было в его жизни черных полос, особенно после переезда, и ничего, всегда справлялся - работал, сжав зубы, не глядя по сторонам... Но отдыхать, сжав зубы - это что-то новенькое.
Стоять на веранде было зябко. Оля сказала:
- Я видела там буфет. Давай, попьем чаю? До ужина еще два часа.
Стойка в буфете пустовала; пришлось идти на звук голосов, доносящихся из кухни. Несколько молодых ребят в белых рубашках и бабочках очевидно бездельничали, но на реплику о горячем чае отозвались неохотно. Впрочем, один из них не заставил себя ждать и отправился в буфет.
Оля уже устроилась в плетеном кресле у окна.
- На каком языке ты с ними говоришь?
- На немецком, - Алекс пожал плечами. - Гостиница приглашает туристов из Дойчланда, так что обслуга должна понимать по-немецки.
- Это хорошо. А то мне только сейчас пришло в голову, что я ни слова не знаю по-итальянски.
Официант как будто сошел с картинки, изображающей типичного итальянца: высокий, худой, с черной шапкой курчавых волос и большим носом. Прислушавшись к разговору, он вдруг вышел из-за стойки и ткнул в Алекса длинным мосластым пальцем:
- Нихт дойче?
- Нихт, - согласился Алекс и решил, что скрывать особенно нечего. Руссе.
- Руссе! Спик инглишь?
- Ну, йес... Ледяная вежливость официанта тут же исчезла, натянутая улыбка стала естественной. Он представился "Штефано”, быстро принес чашки с чаем, и стоя возле стола, пустился в оживленный разговор на его любимом английском языке.
Оказалось, что Штефано - студент миланского института, и он всегда работает в этом ресторане во время каникул - за учебу приходилось платить, и немало. В этом году он собирался закончить институт и уехать в Англию, где, по его мнению, были лучшие шансы найти работу по специальности. Только сначала надо было развязаться с воинской повинностью.
Алекс немного дивился энергичной откровенности и доброжелательности Штефано, но потихоньку втягивался в беседу и на распросы о себе рассказал, что оказался в Германии с тремя курсами политеха. Теперь он поставил себе целью стать программистом, а пока работал в маленьком магазинчике по продаже компьютерной техники.
В буфет заглянул еще один официант, и Штефано тут же позвал его: парень оказался из Албании и знал несколько слов по-русски, что тут же продемонстрировал. Вскоре они все сидели и болтали, как старые приятели. Даже Оля с увлечением рассказывала про свой художественный колледж; а ведь на петькиных "парти” она прославилась своей молчаливостью.
- И все-таки в этом есть что-то не то! - заявил в какой-то момент Алекс, откидываясь на спинку кресла. - Что же это выходит. Мы пытаемся устроиться в Германии. Штефано едет работать в Англию. Ты (показал он на албанца, забыв его имя) должен зарабатывать на пропитание, живя в Италии. Надо будет сочинить по этому поводу песню с названием: ”Песня о толпах людей, передвигающихся по земному шару в поисках места, где лучше...”
- Ты сочиняешь песни? - удивилась Оля. - Я не знала... А на чем же ты играешь?
- Ну, вообще, это дело прошлое... Давным-давно, чуть ли не в прошлой жизни, я играл на гитаре. Мечтал, что буду сочинять песни. Потом забросил. Но по привычке сочиняю... названия для песен. Смешно?
Оля только качнула головой.
На ужин они пришли самыми последними - и все места вдоль окон оказались заняты; пришлось сесть в углу, возле ширмы, разделяющей ресторан на две части. За окном все так же висела серая пелена дождя. Вот, один день, считай, уже прошел, осталось всего ничего (надо же, считаем деньки как в пионерском лагере...).
Знакомство со Штефано неожиданно оказалось выгодным: с каждым новым блюдом он сразу направлялся к их столику, оставляя прочих глазеть в окно в ожидании еды. Иногда, проходя мимо с дымящимися тарелками, Штефано останавливался на минутку и говорил что-нибудь вроде:
- А ведь правда, плохо вам живется в Германии? Немецкий язык такой противный!
Оля прыскала в ладонь, оглядываясь по сторонам, и наступала Алексу на ногу, а он говорил примирительно:
- Да нет вроде, ничего страшного...
Ужин был неплохой, и просто подозрительно обильный. Вроде бы Петька говорил, что "полупансион” - это только бесплатный завтрак. Почему же в таком случае, уже в автобусе у них уточнили меню, даже не спрашивая, собираются они столоваться у Пиппино, или нет? Может быть, первый ужин все-таки входит в сервис. Или Боцман, чтоб ему провалиться, забыл сказать, что в условия путевки входят непременные трапезы у "хозяев”?..
Эти размышления "начинающего туриста” основательно подпортили Алексу настроение. А явившийся все же под конец внушительный счет укрепил неприязнь к напомаженному Пиппино, который важно прохаживался по ресторану, время от времени уверяя дорогих гостей, что "завтра будет еще вкуснее, вот увидите”.
В дверях они столкнулись с Вовчиком - он так и остался в своем любимом спортивном костюме, который Лиза, скрепя сердце, разрешила одеть только для сидения в автобусе. Вовчик махнул рукой:
- Лиз укачалась в дороге, дрыхнет. - И добавил, обращаясь к Алексу: Может, прошвырнемся?
- Иди-иди, мы сами. - Все равно веселого компанейского прошвыривания без Боцмана не выйдет, да и настроение, прямо скажем...
На берегу было темно и пустынно. Соседние дома, тянувшиеся вдоль дороги, стояли с наглухо закрытыми ставнями, как будто по окончании сезона они впали в зимнюю спячку. Так же безжизненно, кверху брюхом, лежали на песке облупленные лодки. Несколько шагов по вязкому песку - и темнота уже замыкает свой круг, состоящий из громады черных гор и черного раскачивания воды.
Как ни странно было стоять посреди пустого пляжа, уходить не хотелось. Море как будто притягивало к себе. Алекс с Олей забрались на длинный мол и уселись на железных перилах. Волны с таким шумом обрушивались на берег, что разговаривать было невозможно, но это было, пожалуй, к лучшему. Да и с самого начала их знакомства Алекс ясно дал понять, что он не мастер развлекать, травить байки и всякое такое... (среди ненаписанных песен хранилась одна давнишняя, еще с первого курса: ”О благородном рыцаре, который однажды решил больше никогда не завоевывать прекрасных принцесс, снял с себя доспехи и стал жить как простой горожанин”. А Оля была все-таки больше похожа на принцессу, чем на простую горожанку...)
"Прогулка” закончилась на том, что одна из волн, разбежавшись, изо всех сил бросилась на мол и залила Алексу кроссовки. Во время ходьбы по коридорам отеля они издавали громкое чавканье и хлюпанье, которое могло бы быть смешным, если бы в сумке хранилась хотя бы одна запасная пара...
Отопление, конечно, не работало. Единственным источником тепла была настольная лампа, на которую и водрузили один кроссовок. Второй пристроили в ванне. Теперь, в полумраке, комната выглядела гораздо лучше. Грохот моря пробирался сквозь закрытое окно и ставни. Оля, раздеваясь, напевала: "Море волнуется раз, море волнуется, два”, и тени тонких рук скользили по стене. "Море волнуется, три”, - Алекс с удовольствием вытянулся на простынях и не удержался от удовольствия прошептать:”Морская фигура! Замри...”
х х х
Всю ночь волны бились за стеной, проникая внутрь снов и диктуя им свой ритм. Но под утро Алексу приснилось что-то несуразное. Он сам, Оля и мать с отцом сидели за столом в гостинной и завтракали. Сидели чинно, молча жевали, стучали ложками. Оля доела первой, понесла свою тарелку на кухню. Алекс тоже собрался уходить, напоследок нарушив молчание:”Знаете, мы решили наш дом записать на Олю”. Мать незнакомым движением поджала губы:”Машину - на нее, дачу - на нее, теперь и дом...” Алекс хотел грохнуть по столу кулаком и проснулся.
В утренних сумерках с прикроватной тумбочки на него пялился обшарпанный телефон, с которого можно было позвонить одному лишь Пиппино. "Чушь какая! Приснится же... Дача, машина... записать на кого-то...” Со смутной досадой, что все это было в его собственном сне, то есть в его собственной голове, Алекс перевернулся на другой бок, и увидел, что Оля уже проснулась. Она сидела у окна, завернувшись в одеяло, и смотрела на море сквозь узкие щелки жалюзей.
- Не спишь? - негромко спросила она. - Тогда я открою ставни, хорошо?
- Давай... - Вставать еще не хотелось. Небо было все так же закрыто серым, как будто там, на верхнем этаже, обстригли стадо грязных овец и забросали шерстью весь свой стеклянный пол. Алекс смотрел на Олю - как она устроилась на подоконнике и следит за чайками, а на лице можно угадать отсвет улыбки - и сказал неожиданно для себя:
- Мы с тобой здорово разные.
- Да, - она не повернулась, но откликнулась тут же, будто давно ждала, что он так скажет. Будто бы уже давно обдумала ответ и знала наверняка, что ответ утвердительный, а также и то, что это хорошо, и так и должно быть.
Каким образом Алекс все это понял, было совершенно неясно. Он рассеянно смотрел в окно и молчал, но в итоге осталось странное впечатление, что в это утро они долго говорили о жизни.
За завтраком было тихо; народ или еще спал, или уже разошелся, - часть группы отправилась на экскурсию в соседний городок. Мимо протопал Вовчик с подносом, полным бутербродов - опять один.
- Вовчик, а где же Лиза? - окликнула его Оля.
- Э-лиза! - поправил Алекс, подняв палец, напоминая, как стала именовать себя Лизавета в Германии.
Если бы не поднос, Вовчик махнул бы рукой.
- Глянула в окно и не хочет из кровати вылезать. До тех пор, грит, пока не поедем на экскурсию во Францию. А там, грит, какая бы ни была погода платье, каблуки - и вперед.
- Но во Франции нынче не носят каблуки. И платья... - с сожалением протянула Оля. - В основном - брючки и платформы.
- Ну и что? - Вовчик опять попытался махнуть рукой. - Пущай они себе на платформах, а мы зато себе на каблуках... Посмотрим, у кого лучше выйдет! - Тут он вспомнил, куда шел и заторопился: - Пойду, а то Лизка дуется. Эх, попался бы мне этот Боцман, так его за ногу!
Уходя, Вовчик бросил на Алекса тоскливый взгляд, в котором явно читалось "Хорошо тебе...”. Алекс пожал плечами: ”Что значит "хорошо тебе”? Всем нам тут..." и принялся намазывать новый бутерброд.
Оля вздохнула:
- Все теперь злятся на Петьку. Вот будет ему, когда вернемся...
- А, за Боцмана не бойся. Ничего ему не грозит. Кто же еще Вовчику будет сочинения по-немецкому писать? А Петька - он такой - он даже в сочинениях может приколоться... Один вовкин доклад на тему "Моя родина” он начал так: ”Я очень люблю Карла Маркса. Но Фридриха Энгельса я люблю еще больше. Энгельс - моя родина...”
- Почему Петька с нами не поехал?
- Да кто его знает. Может, правда, аппендицит. Вроде бы уже были приступы и сейчас могут назначить операцию. А может, просто передумал. Всучил обе путевки каким-то старичкам, и сидит себе дома, в ус не дует...
- Старичкам? "Молодоженам”, что ли?
"Молодоженами” они еще в автобусе прозвали почтенную пару, сидевшую рядом. В отличие от других пассажиров, эта парочка была занята не видами, открывающимися вокруг, а друг другом. Старушка обращалась с мужем, как нянька с маленьким дитем, называя его "Робби”: "Робби, не кроши булку на колени”, "Робби, перестань чавкать”, "Возьми, наконец, платок”. А Робби не обращал на эти слова никакого внимания, наслаждаясь жизнью: громко ел, рассказывал анекдоты, читал своей подруге путеводитель и не пропускал момента, чтобы пошутить с руководительницей группы.
Алекс посмотрел налево: вот и сейчас Робби перемазался джемом, а супруга протягивала ему салфетку. Когда Робби привел себя в порядок, старички облачились в разноцветные дождевики и вышли на улицу. Вскоре они показались за окном, вышагивая под ручку с самым сосредоточенным видом.
Оля тоже проводила их взглядом, а потом сказала, собирая крошки со скатерти:
- Напиши такую песню.
- Какую?
- Как люди гуляют под дождем.
- Ну, давай сначала погуляем, а потом посмотрим.
- Ну давай.
Но под дождем погулять не удалось: его косая занавесь передвинулась вправо, скрывая от глаз часть побережья. В воздухе осталась висеть легкая изморось, залезающая свежестью в рукава и за шиворот.
Живописная улочка, мощеная, наверное, еще во времена империи, вместе с поселком забиралась все выше и выше в горы. Разнообразного вида постройки - от выцветших на солнце домиков до шикарных особняков - поднимались ступеньками, нависая друг над другом. И везде, куда ни падал взгляд - во дворах, в садиках, между домами, в тупичках переулков - царила буйная зелень. Пальмы с коричневыми волосатыми стволами, кусты, колючие и пушистые, с тоненькими длинными и с толстыми овальными листьями, кактусы, оливы, апельсиновые и лимонные деревья все они вели себя так, будто никогда не были порабощены цивилизацией; трава вылезала из трещин в асфальте и росла на заборах, плющи обвивали стены, кусты раскидывали свои ветви посередине улиц. Человека, который проложил тут дороги и построил дома, они, похоже, за хозяина не держали.
Алексу пришла на ум забавная ассоциация, будто бы богатый щеголь взял себе в служанки яркую восточную женщину, и та, в силу обстоятельств, готовит ему еду и убирает в комнатах. Но все равно сила ее темперамента подчиняет себе всех в доме, и даже сам хозяин побаивается перечить ей. Оля присела на корточки перед здоровенным кактусом, самодовольно раскинувшим мясистые отростки с шипами точь-в-точь как осьминожьи щупальца:
- Совсем не то, что в Германии, правда? Там природа - как домашняя, прирученная скотина. А здесь... как вольное животное! Даже во дворе...
В некоторых местах дома расступались и улица подходила к самому краю горы. Они вышли на одну из таких маленьких площадок, и стояли, глядя на пустынную набережную и узкую полоску пляжа с белой бахромой. С высоты полосатое море казалось тихим, кораблики на горизонте - игрушечными. По сравнению с этим пространством они вдвоем были просто песчинками.
- Боишься? - шутя спросил Алекс и столкнул вниз земляной ком, который полетел, красиво рассыпаясь в воздухе. Но услышал в ответ вполне серьезное "да" и удивленно почувствовал, что Оля даже качнулась при этом к нему, будто защищаясь. Он обнял ее за плечи. Хрупкость этого мира оказалась неожидано огромной. Так же, как эта бурая земля под ногами, оказались хрупкими день сегодняшний и день завтрашний. Алексу тоже захотелось отойти подальше от пропасти...
В конце концов, черт с ними, с рыцарями и прочими знатными особами! Что может быть основательнее, чем простой горожанин. Как раз он-то и должен быть надежен и крепок, как какая-нибудь Восточно-Европейская платформа. А чтобы пролетающий воздушный шар с принцес... (не важно, сословие замнем для ясности) не сдуло ветром в океан, надо соорудить... надежную веревочную лестницу.
Оказалось, что поселок уже закончился. Но тропа еще вела вверх, туда, где на самой вершине проглядывали очертания то ли старинной крепости, то ли каменных развалин.
- Ты свои дни рожденья любишь?
Оля покачала головой:
- Нет. И давно уже нет, класса, наверное, с пятого. Теперь только вспоминаю, каким чудом это казалось в детстве... Сегодня ты стала совсем-совсем большая...
- А я, к сожалению, очень рано стал смотреть на дни рождения, как на источник подарков. Но зато однажды - когда мне исполнялось пять - я сумел отлично использовать это день для изменения своей судьбы.
- Да ну? Расскажи.
И Алекс в красках и лицах рассказал историю, в которой долго был стороной, страдающей от непрерывных нападок "товарищей" по средней группе детского сада. Заводилами там были братья-близнецы Самохины. На все жалобы алексовы родители отвечали рассеянно: дети как дети, остальные ведь уживаются как-то с этими Самохиными, и ты тоже давай... Пришлось пожертвовать днем рождения - приглашенные Самохины (самую чуточку поощряемые именинником) сумели устроить такой разгром в доме, что Алекса срочно перевели в другую группу, логопедическую.
Разговор перекинулся на детский сад: холодное какао, манная каша с комками. Но - утренники, новогодние елки... Алекс специально рассказывал какие-то ерундовские, незначительные истории, которые, по идее, никому не могли быть интересны, но Оля все время вставляла что-нибудь подходящее, и постепенно они так увлеклись разговором, что не заметили, как забрались на самую вершину горы.
Высокие стены, слепленные из разноцветных выпирающих булыжников, окружали небольшое поселение. Внутри было тесно и темно, дома с малюсенькими грязными окошками почти впритирку стояли друг к другу, а улицы то и дело заканчивались глухими тупиками или пропадали в черных дырах низких арок, соединявших дворы. Удивительно, но в домах жили - было слышно, как льется вода, звенят кастрюлями, капризничает ребенок.
На маленькой мощной площади с церквушкой и видом на море было даже открыто крохотное кафе. На звон колокольчика из глубины жилых комнат вышла маленькая итальянка с очень худым, усталым лицом. Она смотрела недоверчиво, видимо, зная, что в такую погоду туристы не забираются в ее владения, чтобы выпить капучино и горячего шоколада. Но потом она даже улыбнулась и заботливо прошлась тряпкой по пестрой клеенке одного их столиков - у круглого пыльного окна.