Перевел М. Немцов
© 1967, 1968, 1969, 1970, 1972, 1983 by Charles Bukowski
© М. Немцов, перевод, 1998
Кэсс была самой молодой и красивой из 5 сестер. Самой красивой девушкой в городе. Наполовину индианка, с гибким и странным телом, змеиным и горячим, — а уж какие глаза… живое пламя. Словно дух в форму залили, а удержать не смогли. Волосы черные, длинные, шелковистые, танцевали и кружились без устали, как и она сама. Кэсс ни в чем не знала меры. Некоторые утверждали, что она чокнутая. То есть, тупые так считали. Они–то никогда Кэсс понять не могли. Мужикам она казалась просто машиной для траха, и плевать, чокнутая или нет. А Кэсс танцевала и флиртовала, целовала мужчин, но, если не считать пары раз, когда приходилось ложиться в постель, умудрялась ускользнуть. Мужчин она избегала.
Сестры обвиняли ее в том, что она злоупотребляет своей красотой и не пользуется, как надо, умом, но у Кэсс сильны были и ум, и дух: она писала маслом, танцевала, пела, лепила из глины всякие штуки, а когда кого–нибудь обижали, душевно или плотски, Кэсс им глубоко сочувствовала. Просто ум у нее был другой — непрактичный. Сестры ревновали ее, потому что она отбивала их мужиков, и злились, поскольку им казалось, что она этими мужиками не самым лучшим образом распоряжается. У нее была привычка добрее относиться к уродам; от так называемых красавчиков ее тошнило:
— Кишка тонка, — говорила она. — Без перчика. Полагаются на идеальную форму ушек и тонко вылепленные ноздри… Одна видимость, а внутри шиш… — Характерец у нее граничил с безумием; некоторые вообще такой характер безумием называют.
Отец умер от пьянства, а мать сбежала, оставив девчонок одних. Девчонки пошли к родственникам, те определили их в женский монастырь. Монастырь оказался местом безрадостным, причем больше для Кэсс, чем для сестер. Другие девчонки относились к ней ревниво, и Кэсс дралась почти со всеми. Вдоль всей левой руки у нее бежали царапины от бритвы — так она защищала себя в драках. На левой щеке тоже остался изрядный шрам, но он скорее подчеркивал ее красоту, чем портил.
Я познакомился с нею в баре на Западной Окраине как–то вечером, через несколько дней после того, как ее выпустили из монастыря. Поскольку она была младше всех, выпустили ее последней. Она просто вошла и села со мной рядом. Я, наверное, — самая большая страхолюдина в городе: может, именно поэтому.
— Выпьете? — спросил я.
— Конечно, почему бы и нет?
Едва ли в нашей беседе в тот вечер было что–то необычное, просто Кэсс такое чувство внушала. Она меня выбрала — вот так всё просто. Никакого напряга. Выпивать ей нравилось, и залила она довольно много. Совершеннолетней не казалась, но ее все равно обслуживали. Может, у нее ксива липовая была, не знаю. Как бы то ни было, всякий раз, когда она возвращалась из уборной и подсаживалась ко мне, во мне шевелилась какая–то гордость. Не только самая красивая женщина в городе, но и одна из самых прекрасных в моей жизни. Я положил руку ей на талию и поцеловал один раз.
— Как вы считаете, я хорошенькая? — спросила она.
— Да, конечно, но тут еше кое–что… дело больше, чем в вашей внешности…
— А меня всегда обвиняют в том, что я хорошенькая. Вы действительно так считаете?
— Хорошенькая — не то слово, оно едва ли отдает вам должное.
Кэсс сунула руку в сумочку. Я думал, она платок достает. А она вытащила здоровенную булавку. Не успел я и пальцем дернуть, как она проткнула этой булавкой себе нос — наискосок, сразу над ноздрями. На меня накатило отвращение пополам с ужасом.
Она взглянула на меня и рассмеялась:
— А теперь? Что сейчас скажешь, мужик?
Я вытянул у нее из носа булавку и придавил ранку своим платком. Несколько человек вместе с барменом наблюдали представление. Бармен подошел:
— Послушай, — сказал он Кэсс, — будешь выпендриваться еше, мигом вылетишь. Нам тут твои спектакли не нужны.
— Ох, да иди ты на хуй, чувак! — отозвалась она.
— Приглядывайте тут за ней, — посоветовал мне бармен.
— С нею все будет в порядке, — заверил я.
— Это мой нос, — заявила Кэсс. — А я со своим носом что хочу, то и делаю.
— Нет, — сказал я, — мне тоже больно.
— Тебе что, больно, когда я тычу булавкой себе в нос?
— Да, больно, я не шучу.
— Ладно, больше не буду. Не грусти.
Она поцеловала меня, кажется, ухмыляясь сквозь поцелуй и прижимая платок к носу. Ближе к закрытию мы отправились ко мне. У меня еше оставалось пиво, и мы сидели и разговаривали. Именно тогда я и понял ее как личность: сплошная доброта и забота. Отдает себя, не сознавая. И в то же время отскакивает обратно в дикость и невнятицу. Ши–ци. Прекрасное и духовное ши–ци. Возможно, кто–нибудь, что–нибудь погубит ее навсегда. Я надеялся только, что это окажусь не я.
Мы легли в постель, и после того, как я выключил свет, Кэсс спросила:
— Ты когда хочешь? Сейчас или утром?
— Утром, — ответил я и повернулся к ней спиной.
Утром я поднялся, заварил пару чашек кофе, принес одну ей в постель.
Она рассмеялась:
— Ты — первый человек, который отказался ночью.
— Да ничего, — ответил я, — этого можно и вообще не делать.
— Нет, погоди, теперь мне хочется. Дай я чуть–чуть освежусь.
Кэсс ушла в ванную. Вскоре вышла: выглядела она чудесно, длинные черные волосы блестели, глаза и губы блестели, сама она блестела… Свое тело она показывала спокойно, словно отличную вещь. Она укрылась простыней.
— Давай, любовничек.
Я дал.
Она целовалась самозабвенно, но без спешки. Я пустил руки по всему ее телу, в волосы. Оседлал. Там было горячо — и тесно. Я медленно начал толкаться, чтобы продлилось подольше. Ее глаза смотрели прямо в мои.
— Как тебя зовут? — спросил я.
— Какая, к чертовой матери, разница? — спросила она.
Я расхохотался и погнал дальше. Потом она оделась, и я отвез ее обратно в бар, но забыть Кэсс оказалось трудно. Я не работал и спал до двух, вставал и читал газету. Как раз отмокал в ванне однажды, когда она зашла с огромным листом — листом бегонии.
— Я знала, что ты будешь в ванне, — сказала она, — поэтому принесла тебе кое–что, прикрыть эту штуку, дикарь ты наш.
И кинула мне лист прямо в ванну.
— Откуда ты знала, что я буду в ванне?
— Знала.
Почти каждый день Кэсс заявлялась, когда я сидел в ванне. В разное время, но промахивалась она редко, и всякий раз при ней был листок бегонии. А после мы занимались любовью.
Раз или два она звонила по ночам, и мне приходилось выкупать ее из каталажки за пьянство и драки.
— Вот суки, — говорила она. — Купят выпить несколько раз и думают, что это уже повод залезть в трусики.
— Стоит принять у них стакан, как беды сами на голову повалятся.
— Я думала, их интересую я, а не только мое тело.
— Меня интересуют и ты, и твое тело. Сомневаюсь, однако, что большинство видит дальше тела.
На полгода я уехал из города, бичевал, вернулся. Я так и не забыл Кэсс, но мы тогда из–за чего–то поцапались, да и я все равно чувствовал, что пора двигать, а когда вернулся, то прикинул, что ее тут уже не будет, но не успел и полчаса просидеть в баре на Западной Окраине, как она вошла и уселась рядом.
— Ну что, сволочь, я вижу, ты опять тут.
Я заказал нам выпить. Потом посмотрел на нее. Она была в платье с высоким воротником. Я раньше на ней таких никогда не видел. А под каждым глазом вогнано по булавке со стеклянной головкой. Видно только стеклянные головки, а сами булавки воткнуты прямо в лицо.
— Черт бы тебя побрал, до сих пор пытаешься красоту свою погубить, а?
— Нет, это фенька такая, дурень.
— Ты сумасшедшая.
— Я по тебе скучала, — сказала она.
— Кто–нибудь другой есть?
— Нет никого другого. Один ты. Но я тут мужиков кадрю. Стоит десять баксов. Тебе — бесплатно.
— Вытащи эти булавки.
— Нет, это фенечка.
— Я от нее очень несчастлив.
— Ты уверен?
— Чёрт, да, уверен.
Кэсс медленно извлекла булавки и сложила в сумочку.
— Почему ты уродуешь свою красоту? — спросил я. — Разве нельзя просто с нею жить?
— Потому что люди думают, что во мне больше ничего нет. Красота — ничто, красота не останется навсегда. Ты даже не знаешь, как тебе повезло, что ты такой урод, поскольку если ты людям нравишься, то знаешь, что они тебя любят за что–то другое.
— Ладно, — ответил я. — Мне повезло.
— То есть, я не хочу сказать, что ты урод. Люди просто думают, что ты урод. У тебя завораживающее лицо.
— Спасибо.
Мы выпили еше по одной.
— Что делаешь? — спросила она.
— Ничего. Ничем не могу заняться. Интереса нет.
— Я тоже. Если б ты был бабой, тоже можно было бы мужиков кадрить.
— Не думаю, что мне бы понравилось вступать в такие близкие контакты с таким количеством незнакомых людей. Это утомляет.
— Утомляет, ты прав, всё утомляет.
Ушли мы вместе. На улицах на Кэсс по–прежнему пялились. Она до сих пор была красивой женщиной, может, даже красивее, чем раньше.
Мы добрались до моей квартиры, я открыл бутылку вина, и мы сидели и разговаривали. С Кэсс разговаривать всегда было легко. Она немного поговорит, а я послушаю, потом я поговорю. Разговор наш просто тек вперед без напряга. Казалось, мы вместе раскрываем какие–то тайны. Когда находилась какая–нибудь хорошая, Кэсс смеялась долго и хорошо — только так она и умела. Словно радость из огня. За беседой мы целовались и придвигались все ближе и ближе друг к другу. Довольно сильно разгорячились и решили лечь в постель. И только когда Кэсс сняла свое платье с высоким воротником, я его увидел — уродливый зазубренный шрам поперек горла. Длинный и толстый.
— Черт побери, женщина, — сказал я, лежа на кровати, — черт тебя побери, что ты натворила?
— Однажды ночью попробовала разбитой бутылкой. Я тебе что, больше не нравлюсь? Я по–прежнему красивая?
Я затащил ее на кровать и поцеловал. Она оттолкнула меня и рассмеялась:
— Некоторые мужики платят мне десятку, а потом я раздеваюсь, и им уже не хочется. Червонец я оставляю себе. Очень смешно.
— Да, — сказал я. — Просто уписяться… Кэсс, сука, я же тебя люблю… Хватит уничтожать себя; ты — самая живая женщина из всех, кого я встречал.
Мы снова поцеловались. Кэсс плакала, не издавая ни звука. Я чувствовал ее слезы. Эти длинные черные волосы лежали у меня за спиной, будто флаг смерти. Мы слились и медленно, торжественно и чудесно любили друг друга.
Утром Кэсс готовила завтрак. Казалась она довольно спокойной и счастливой. Она пела. Я валялся в постели и наслаждался ее счастьем. Наконец, она подошла и потрясла меня за плечо:
— Подъем, сволочь! Плесни себе на рожу и пипиську холодной воды и иди наслаждаться пиршеством!
В тот день я отвез ее на пляж. День стоял рабочий и не вполне летний, поэтому берег был великолепно пуст. Пляжные бичи в лохмотьях дрыхли на лужайках над полосой песка. Другие сидели на каменных скамьях, передавая другу одинокую бутылку. Кружились чайки, безмозглые, но рассеянные. Старухи лет по 70–80 сидели на лавках и обсуждали продажу недвижимости, оставленной им мужьями, давным–давно не выдержавшими гонки и глупости выживания. Для всего тут в воздухе разливался мир, и мы бродили по пляжу, валялись на лужайках и почти ни о чем не разговаривали. Хорошо было просто быть вместе. Я купил пару бутербродов, чипсов и чего–то попить, мы сели на песок и поели. Потом я обнял Кэсс, и мы проспали часик. Почему–то это казалось лучше, чем заниматься любовью. Мы текли вместе без напряжения. Проснувшись, мы поехали обратно ко мне, и я приготовил ужин. После него предложил Кэсс жить вместе. Она долго сидела, смотрела на меня, потом медленно ответила:
— Нет.
Я отвез ее обратно в бар, купил ей выпить и вышел. На следующий день нашел себе работу фасовщиком на фабрике, и весь остаток недели ходил на работу. Я слишком уставал, чтобы сильно шляться по окрестностям, но в ту пятницу в бар на Западной Окраине поехал. Сел и стал ждать Кэсс. Шли часы. Когда я надрался уже довольно сильно, бармен мне сказал:
— Мне жаль, что так с твоей девчонкой вышло.
— Что вышло? — не понял я.
— Прости. Ты что, не знал?
— Нет.
— Самоубийство. Вчера похоронили.
— Похоронили? — переспросил я. Казалось, она войдет в любой момент. Как же ее может больше не быть?
— Сестры и похоронили.
— Самоубийство? А не мог бы ты мне сказать, как?
— Горло перерезала.
— Понятно. Налей–ка мне еще.
Я пил до самого закрытия. Кэсс, самая красивая из 5 сестер, самая красивая в городе. Мне удалось доехать до своей квартиры, и я не переставал думать: я должен был заставить ее остаться со мной, а не принимать это ее «нет». Все в ней говорило, что я ей не безразличен. Я просто был слишком небрежен, слишком ленив, слишком черств. Я заслуживаю и ее смерти, и своей. Собака я. Нет, зачем собак обижать? Я встал, отыскал бутылку вина и глубоко глотнул из горла. Кэсс, самая красивая девушка в городе, — умерла в 20 лет.
Снаружи кто–то давил на клаксон своей машины. Очень громко и настойчиво. Я поставил бутылку на пол и заорал в окно:
— ЧЕРТ ТЕБЯ ПОБЕРИ, ТЫ, ПАДЛА, ЗАТКНИСЬ!
Ночь продолжала наступать, и с этим я поделать ничего не мог.
Удача моя снова скисла, и я в то время слишком нервничал от чрезмерного пития; шары дикие, сил нет; слишком паршиво всё, чтоб ходить искать обычного перестоя, какой–нибудь оттяжной работенки типа экспедитора или кладовщика, поэтому я пошел на мясокомбинат, захожу прямо в контору.
— А я тебя раньше нигде не видел? — спрашивает мужик.
— Не-а, — соврал я.
Я там уже был года 2 или 3 назад, прошел всю бумажную мутотень, сдал анализы и так далее, и они повели меня вниз по лестнице, 4 пролета вниз, и там становилось все холоднее и холоднее, а полы покрывала пленка крови, зеленые полы, зеленые стены. мне объяснили, что нужно делать, — нажимать кнопку, и тогда через дыру в стене раздается грохот, будто защитники на поле столкнулись, или слон в капкан попал, и оно выползает — что–то дохлое, причем его много, кровавое, и он мне показал: берешь и кидаешь на грузовик, а потом опять кнопку нажимаешь, и выползает другой, а потом ушел. только он скрылся, я снял с себя робу, каску, сапоги (на 3 размера меньше выдали), поднялся по лестнице и свалил оттуда. а теперь вот вернулся — снова застрял.
— Староват ты для такой работы.
— Хочу немного подкачаться, мне нужна тяжелая работа, хорошая трудная работа, соврал я.
— А справишься?
— Сплошные мускулы. я раньше на ринге дрался, с самыми лучшими.
— Вот как?
— Ага.
— Ммм, по лицу видать. должно быть, круто приходилось.
Да что там лицо. у меня были быстрые руки. и до сих пор быстрые. надо было хоть что–то ловить, чтоб хорошо смотрелось.
— Я слежу за боксом. что–то твоего имени не припоминаю.
— Я под другим дрался — Пацан Звездная Пыль.
— Пацан Звездная Пыль? Не помню я Пацана Звездную Пыль.
— Я дрался в Южной Америке, в Африке, в Европе, на островах. в глуши, в общем. поэтому у меня в трудовой такие пробелы — не люблю писать «боксер», потому что люди думают, я или шучу, или вру. просто оставляю пробелы и ну его на хер.
— Ладно, приходи на медкомиссию. в 9:30 завтра утром, определим тебя на работу. говоришь, потяжелее хочешь?
— Ну, если у вас что–нибудь другое есть…
— Нет, сейчас нету. знаешь, тебе на вид уже полтинник. прямо не знаю, правильно ли я поступаю. нам тут не нравится, когда такие люди, как ты, наше время тратят.
— Я не люди — я Пацан Звездная Пыль.
— Ладно, пацан, рассмеялся он, РАБОТУ мы тебе дадим!
Мне не понравилось, как он это сказал.
2 дня спустя я через проходную вошел в деревянный сарай, где показал какому–то старику свой квиток, на котором стояло мое имя: Генри Чарльз Буковски–мл., и он отправил меня к погрузочной платформе — я должен был найти там Турмана. Я пошел. на деревянной скамейке сидели в ряд мужики — они посмотрели на меня так, будто я гомосексуалист или инвалид в коляске.
Я же взглянул на них с тем, что в моем воображении было легким презрением, и протянул со своей самой лучшей трущобной интонацией:
— Где тут Турман? мне сказали его найти.
Кто–то показал.
— Турман?
— Ну?
— Я у вас работаю.
— Да?
— Да.
Он посмотрел на меня.
— А сапоги где?
— Сапоги? Нету, — ответил я.
Он сунул руку под лавку и протянул мне пару. пару старых жестких задубевших сапог. Я их натянул. та же самая история: на 3 размера меньше. пальцы у меня расплющились и согнулись.
Затем он вручил мне окровавленную робу и жестяную каску. я стоял перед ним, пока он закуривал или, как сказали бы англичане, зажигал сигарету. он выкинул спичку спокойным и мужским росчерком руки.
— Пошли.
Там сидели одни негры, и когда я подошел, они на меня посмотрели так, будто все они — черные мусульмане. во мне почти шесть футов росту, они же все были выше меня, а если и не выше, то в 2–3 раза шире.
— Чарли! завопил Турман.
— Чарли, — подумал я. — Чарли, совсем как я, это славно.
Под каской я уже весь вспотел.
— Дай ему РАБОТУ!!
Господи боже мой, о господи ты ж боже мой, во что превратятся милые и легкие вечера? почему такого не случается с Уолтером Уинчеллом(1), верующим в Американский Путь? я ли не был самым блестящим студентом на курсе Антропологии? что же произошло?
Чарли подвел меня к платформе и поставил перед пустым грузовиком в полквартала длиной.
— Обожди тут.
Тут подбежало несколько черных мусульман с тачками, клочковато и бугристо выкрашенными белым, будто краску смешали с куриным пометом. в каждой навалено по куче окороков, плававших в водянистой сукровице. нет, они в ней даже не плавали, они сидели, будто свинцовые, будто пушечные ядра, будто смерть.
Один из парней запрыгнул в кузов у меня за спиной, а другие начали швырять в меня эти окорока, я их ловил и перекидывал тому, который стоял за спиной, он поворачивался и забрасывал их в кузов. Окорока прилетали БЫСТРО, тяжелые, и каждый новый тяжелее предыдущего. как только я избавлялся от одного, следующий уже летел ко мне по воздуху. я понимал, что меня пытаются сломать. Скоро я уже потел, потел так, будто все краны развинтили, спина болела, запястья болели, руки ныли, все ныло, а дохлая энергия истощилась до последней невозможной унции. Я еле–еле видел, едва мог собраться и поймать хотя бы еще один окорок, а потом кинуть его дальше, хоть еще один и кинуть. Кровь забрызгала меня с головы до пят, в руки беспрерывно прилетал мягкий, мертвый, тяжелый ПЛЮХ, окорок слегка подавался, как женская задница, а я слишком ослаб, не могу даже сказать, эй, да что это с вами, К ЧЕРТОВОЙ МАТЕРИ, такое, парни? Окорока летят, а я верчусь, пригвожденный, как тот чувак на кресте, под этой жестяной каской, а те знай бегают себе с тачками окороков окороков окороков, и, наконец, все они опустошаются, а я стою, покачиваясь и втягивая в себя желтый электрический свет. То была ночь в преисподней. что ж, мне всегда нравилась ночная работа.
— Давай!
Меня отвели на другой склад, наверху сквозь здоровенную дыру в дальней стене еще половина бычка, а может и целый бычок, да, оттуда лезли бычки целиком, подумать только, со всеми четырьмя ногами, и один такой вылезал из стены на крюке, его только что зарезали, мало того, останавливается прямо надо мной, повис у меня над головой на этом своем крюке.
Его только что убили, подумал я, только что проклятущую тварь зарезали. как они людей от бычков отличают? Откуда им знать, что я не бычок?
— ЛАДНО — КАЧАЙ!
— Качать?
— Вот именно — ТАНЦУЙ С НИМ!
— Чего?
— Ох ты госполи боже мой! ДЖОРДЖ, иди сюда!
Джордж подлез под мертвого бычка, сграбастал его. РАЗ. побежал вперед. ДВА. побежал назад. ТРИ. побежал далеко вперед, бычок завис почти параллельно земле. кто–то нажал на кнопку, и он его заполучил, захапал для всех мясников мира. захапал для всех дуркуюших сплетниц, хорошо отдохнувших глупых домохозяек мира в 2 часа дня, в своих халатиках, затягивающихся вывоженными красным сигаретами и почти ничего уже не чувствующих.
Меня засунули под следующего.
РАЗ.
ДВА.
ТРИ.
Он у меня в руках, его мертвые кости против моих живых, его мертвое мясо против моего живого, и пока эти кости и эта тяжесть впивались в меня, я думал об операх Вагнера, о холодном пиве, думал о манящей пиздёшке, сидящей на диванчике напротив нога на ногу, задрав юбку повыше, а у меня в руке стакан, и я медленно, но верно убалтываю ее, пробираясь в пустой разум ее тела, и тут Чарли заорал ВЕШАЙ ЕЕ В КУЗОВ!
Я зашагал к грузовику, из стыда перед поражением, преподанным мне мальчишкой на школьных дворах Америки, я знал, что ни за что не должен уронить тушу на землю, ибо это верный признак того, что я струсил, что я не мужик, и, следовательно, заслуживаю немногого, только презрительных ухмылок, насмешек, да трепки, в Америке надо быть победителем, выхода никакого тут нет, и ты должен выучиться драться ни за что, ничего не спрашивая, а кроме того, если я бычка уроню, то скорее всего придется его поднимать, и он кроме этого испачкается. а я пачкаться не хочу, или, скорее, им не хочется, чтобы он пачкался.
Я вошел в крытый кузов.
— ВЕШАЙ!
Крюк, свисавший с потолка, оказался тупым, будто большой палец с сорванным ногтем. зад бычка оттягиваешь назад и целишься вверх, суешь его хребтом на крюк снова и снова, а крюк не проходит. МАТЬ ТВОЮ В ЖОПУ!!! одна щетина и сало, жёстко, жёстко все.
— ДАВАЙ! ДАВАЙ ЖЕ!
Я выдавил из себя весь последний запас сил, и крюк вошел, прекрасное зрелище, диво, как крюк вонзается, бычок этот зависает сам по себе, с плеч долой, висит ради халатиков и бакалейных сплетен.
ШЕВЕЛИ МОСЛАМИ!
285-фунтовый негритос, наглый, резкий, четкий, убийственный, вошел в кузов, щелчком подвесил свое мясо, свысока взглянул на меня.
— У нас тут цепочка!
— Лады, командир.
Я вышел вперед него. меня уже поджидал следующий бычок. всякий раз, загружая себе на плечи следующего, я был уверен, что он последний, с которым мне справиться, но я все время повторял
— Еще один
— Один — и всё
— А потом
— Бросаю.
— На
— Хуй.
они ведь ждут, чтобы я все бросил, я читал это по глазам, по улыбкам, когда они думали, что я не вижу. мне не хотелось дарить им победу. я пошел за следующим бычком. Игрок до последнего вздоха, до последнего рывка некогда блиставшего игрока — я кинулся на мясо.
Прошло 2 часа, когда кто–то завопил ПЕРЕРЫВ.
Я не умер. отдохну минут десять, кофейку выпью, и меня им уже отсюда не выкинуть. следом за ними я зашагал к подъехавшему обеденному киоску. я видел, как в ночи от бачка с кофе поднимается пар; видел пончики, сигареты, бисквиты и бутерброды под яркими электрическими лампочками.
— ЭЙ, ТЫ!
Кричал Чарли. Чарли, как и я.
— Чего, Чарли?
— Пока на перерыв не ушел, залезь–ка в тот грузовик, выведи его отсюда и поставь к рампе 18.
Мы его только что загрузили, этот грузовик в полквартала длиной. Рампа 18 находилась на другой стороне грузового двора.
Дверцу открыть мне удалось, залезть в кабину — тоже. внутри раскинулось мягкое кожаное сиденье, такое славное, что я сразу понял — если не дать ему бой, то я тут мгновенно закемарю. Грузовики водить я не умел. я глянул вниз: полдюжины сцеплений, тормозов, педалей и прочего. Я повернул ключ — машина все–таки завелась. потыкал в педали, подергал сцепления, пока грузовик не покатился, и повел его через весь двор к рампе 18, все время думая — когда я вернусь, тележка с обедом уже уедет. а для меня это трагедия, просто трагедия. Я припарковал грузовик, заглушил мотор и еще минутку посидел, впитывая добрую мягкость кожаного сиденья. потом открыл дверцу и вылез. промахнулся мимо ступеньки, или что там должно было торчать, и шлепнулся наземь вместе со всей этой окровавленной робой и в бога душу мать каской, как подстреленный. больно не было, я ничего не почувствовал. Поднялся я как раз в ту минуту, когда киоск выезжал за ворота и сворачивал на дорогу. я увидел, как они возвращаются к рампе, хохоча и закуривая.
Я снял сапоги, снял робу, каску и направился ко времянке у центрального входа, швырнул робу, каску и сапоги на стойку. старик взглянул на меня:
— Как? бросаешь такую ХОРОШУЮ работу?
— Скажи им, чтоб переслали мне чек за 2 часа по почте или засунули его себе в жопу, мне по фиг!
Я вышел наружу. перешел через дорогу в мексиканский бар, выпил там пива и поймал автобус до дому. Всеамериканский школьный двор снова меня выставил.
Я слез с автобуса в этой техасской дыре, там стоял жуткий холод, а у меня запор, но зарекаться не стоило: комната здоровенная, чистая, всего за 5 баксов в неделю, к тому же с камином, и только я разлатался, как залетает в комнату этот черный дедуля и ну кочергой такой длинной в камине шурудить. Дровишек–то там не было, вот я и думаю: чего это он тут кочергой своей в моем камине расшурудился? А он смотрит на меня, крантик свой в кулачке зажал и шипит этак вот: «иссссссс, иссссссс!» И тут я подумал: что ж, он с чего–то решил, что я распиздяй залетный, но поскольку я не из таких, то помочь ему ничем не могу. М-да, подумал я, таков весь мир, так уж он устроен. Он навил еше несколько кругов по комнате со своей кочергой, потом отчалил.
После этого я забрался в постель. От длинных автобусных перегонов у меня всегда запор — и бессонница к тому же, впрочем бессонница у меня постоянно.
Как бы то ни было, значит, только дедуля с кочергой из комнаты вымелся, как я растянулся на кровати и подумал: ну вот, может, через несколько дней удастся опростаться.
Тут дверь открывается снова, и заходит такое нехило втаренное существо женского пола, опускается на колени и давай полы драить, а задница у нее так и ходит, так и ходит, так и ходит, а она полы–то все драит и драит.
— Как насчет хорошей девчушки? — спрашивает.
— Нет. Подыхаю от усталости. Только что с автобуса. Мне отоспаться надо.
— Славный кусочек жопки тебя как раз и убаюкает. К тому же — всего пятерка.
— Я устал.
— Хорошая чистенькая девчушка.
— Где она?
— Она — это я.
Она поднялась с колен и повернулась ко мне.
— Прости, но я действительно слишком устал, правда.
— Всего 2 доллара.
— Нет, прости.
Она вышла. Через несколько минут я услыхал голос этого мужика.
— Слушай, ты хочешь сказать, что жопу свою ему толкнуть не смогла? Да мы дали ему самый лучший номер всего за пятерку. И ты теперь хочешь сказать, что не смогла ему толкнуть жопу?
— Бруно, я пыталась! Чесслово, ей–бо, пыталась, Бруно!
— Блядина ты грязная!
Я знал этот звук хорошо. Не пошечина. Хорошим сутенерам по большинству не безразлично, есть бланш на лице или нет. Они бьют по шеке, у самой челюсти, подальше от глаза и рта. У Бруно, должно быть, тут большая конюшня. То определенно был удар кулака о голову. Она взвыла, ударилась о стену, а братец Бруно заехал ей еше разок — так, что стена вздрогнула. Так она и отскакивала, то от стены, то от кулаков, и орала, а я потягивался в постели и думал: н-да, жизнь иногда — действительно штука интересная, но что–то не очень мне хочется все это слушать. Если б я знал, что так все обернется, я б ей кусочек уделил.
Потом я заснул.
Наутро я встал, оделся. Естественно, оделся. Но просраться по–прежнему не получалось. Поэтому я вышел на улицу и стал искать мастерские фотографии. Зашел в первую.
— Слушаю вас, сэр? Хотите сняться на карточку?
Она неплохо выглядела — рыжие волосы, улыбается мне снизу вверх.
— С такой–то рожей — зачем мне на карточку сниматься? Я ишу Глорию Вестхэвен.
— Я Глория Вестхэвен, — ответила она, закинула одну ногу на другую и поддернула юбку. А я думал, нужно сдохнуть, чтобы попасть в рай.
— Что это с вами такое? — спросил я ее. — Какая вы Глория Вестхэвен? Я познакомился с Глорией Вестхэвен в автобусе из Лос — Анжелеса.
— А у нее тут что?
— Ну, я слыхал, что у ее матери тут фотостудия. Пытаюсь ее найти. В автобусе между нами кое–что было.
— Хотите сказать, что в автобусе между вами ничего не было?
— Мы с нею познакомились. Когда она выходила, у нее слезы в глазах стояли. Я доехал до самого Нового Орлеана, потом поймал автобус обратно. Ни одна женщина раньше из–за меня не плакала.
— Может, она плакала из–за чего–то другого.
— Я тоже так думал, пока все остальные пассажиры не начали меня материть.
— И вы знаете только, что у ее матери тут фотостудия?
— Только это и знаю.
— Ладно, послушайте, я знакома с редактором главной газеты в этом городе.
— Меня это не удивляет, — заметил я, глядя на ее ноги.
— Хорошо, запишите мне, как вас зовут и где вы остановились. Я позвоню ему и расскажу, что с вами случилось, только придется кое–что изменить. Вы познакомились в самолете, понятно? Любовь в небесах. Теперь вы расстались и потеряли друг друга, понятно? И прилетели аж из самого Нового Орлеана, зная только, что у ее матери тут фотостудия. Ясно? Завтра утром напечатают в колонке «М — К — ”. Договорились?
— Договорились, — ответил я. Кинул прощальный взгляд на эти ноги и вышел, когда она уже начала набирать номер. Вот я во 2-ом или З-ем крупнейшем городе Техаса — и он уже у моих ног. Я направился к ближайшему бару…
Внутри было довольно людно для такого времени суток. Я устроился на единственном свободном табурете. Ну, не совсем, потому что свободных табурета было два — по обе стороны от какого–то здоровенного парняги. Лет 25-ти, больше 6 футов росту и чистого весу фунтов 270. Значит, сел я на один из табуретов и заказал себе пива. Опорожнил стакан и заказал другой.
— Вот когда так пьют, мне нравится, — произнес парняга. — А то эти задроты тут сидят, один стакан часами сосут. Мне нравится, как ты себя держишь, чужак. Чем занимаешься и откуда ты?
— Ничем не занимаюсь, — ответил я, — и я из Калифорнии.
— Думаешь чем–нибудь заняться?
— Не-а, не думаю. Тусуюсь вот.
Я выпил половину своего второго стакана.
— Ты мне нравишься, чужак, — сказал парняга, — поэтому я тебе доверюсь. Но скажу я тебе на ушко, потому что хоть я и здоровый бык, боюсь, что перевес слегка не на нашей стороне.
— Запуливай, — сказал я.
Парняга склонился к моему уху:
— Техасцы — говно, — прошептал он.
Я огляделся и тихонько кивнул: да, мол.
Когда его кулак завершил свой размах, я очутился под одним из тех столиков, которые по вечерам обслуживает официантка. Я выполз, вытер рот платком, посмотрел, как весь бар грегочет, и вышел наружу….
В гостиницу я войти не смог. Из–под двери торчала газета, а сама дверь была чуть–чуть приотворена.
— Эй, впустите меня, — сказал я.
— Ты кто? — спросили меня.
— Из 102‑го. Уплачено за неделю вперед. Фамилия Буковски.
— А ты не в сапогах, а?
— В сапогах? С какой стати?
— Рейнджеры.
— Рейнджеры? Это еше что такое?
— Тогда заходи, — ответили мне….
Не провел я в своем номере и десяти минут, как уже лежал в постели, подобрав вокруг себя всю эту сетку. Вся кровать — причем, немалая, да еше и с крышей — была обмотана сеткой. Я ее подобрал с краев и улегся в самой середине — а сетка вокруг меня. От этого я себя прямо педрилой каким–то почувствовал, но, учитывая ход событий, педрилой я себя мог чувствовать так же, как и кем–нибудь другим. Мало того — в двери повернулся ключ, и она отворилась. На сей раз вошла приземистая и широкая негритянка с довольно–таки доброй физиономией и совершенно необъятным задом.
И вот эта большая добрая черная деваха откидывает мою педрильную сетку и воркует:
— Дорогуша, пора простынки менять.
А я ей:
— Так я же вчера только заехал.
— Дорогуша, мы тут не по твоему распорядку простынки меняем. Давай, вытаскивай оттуда свою розовую попку и не мешай мне работать.
— Угу, — сказал я и выпрыгнул из постели в чем мама родила. Ее это, кажется, не смутило.
— Хорошая у тебя тут кроватка, дорогуша, — сообщила она мне. — У тебя во всем отеле самый лучший номер и самая лучшая кровать.
— Наверное, мне повезло.
Расправляет она простыни, а сама мне весь свой зад на обозрение выставила. Продемонстрировала, значит, потом поворачивается и спрашивает:
— Ладно, дорогуша, простыни я постелила. Что–нибудь еше надо?
— Ну, 12–15 кварт пивка бы не помешали.
— Принесу. Только денежки — вперед.
Я дал ей денег и прикинул: ну, всё. Лег, педрильно подоткнул под себя со всех сторон эту сетку и решил: утро вечера мудренее. Но широкая черная горничная вернулась, я снова откинул сетку, и мы сидели, болтали и пили пиво.
— Расскажи мне о себе, — попросил я.
Она рассмеялась и рассказала. Конечно, в жизни ей пришлось несладко. Уж и не знаю, сколько мы так пили. В конце концов, она вскарабкалась на эту мою постель и выебла меня так, как мне редко в жизни доводилось…
На следующий день я поднялся, прошелся по улице и купил газету: вот она, в колонке популярного обозревателя. Упоминалось и мое имя. Чарльз Буковски, прозаик, журналист, путешественник. Мы познакомились в воздухе, милая дамочка и я, и она приземлилась в Техасе, а я отправился дальше в Новый Орлеан выполнять задание редакции. Но прилетел обратно, поскольку милая дамочка не лезла у меня из головы. Зная только, что у ее матери здесь — фотостудия.
Я вернулся в гостиницу, раздобыл пинту виски и 5 или 6 кварт пива и наконец просрался — что за радостное действо! Должно быть, газетная колонка повлияла.
Я снова забрался под сетку. Тут зазвонил телефон. Я выпростал руку и снял трубку.
— Вам звонят, мистер Буковски. Редактор «--— --». Разговаривать будете?
— Буду, — ответил я, — алё.
— Вы — Чарльз Буковски?
— Да.
— Как вы оказались в такой дыре?
— Что вы имеете в виду? Я обнаружил, что люди здесь довольно славные.
— Это самый паршивый бордель в городе. Мы уже 15 лет пытаемся выжить их отсюда. Что вас туда привело?
— Было холодно. Я поселился в первой попавшейся гостинице. Сошел с автобуса, а тут холодища.
— Вы прилетели на самолете. Не забыли?
— Не забыл.
— Хорошо, у меня есть адрес вашей дамочки. Надо?
— Надо, если не возражаете. Если не хотите мне его давать, ну его на фиг.
— Я просто не понимаю, зачем вы живете в таком месте.
— Ладно, вы — редактор самой большой газеты в этом городе и разговариваете со мной по телефону, а я живу в техасском борделе. Слушайте, давайте просто расстанемся и обо всем забудем. Барышня плакала или что–то в этом роде; мне это запало в душу. Я уеду отсюда первым же автобусом.
— Подождите!
— Чего ждать?
— Я дам вам ее адрес. Она прочла колонку. Прочла между строк. Позвонила мне. Она хочет вас увидеть. Я ей не сказал, где вы остановились. У нас тут в Техасе — народ гостеприимный.
— Да, я как–то вечером зашел в один ваш бар. На себе это почувствовал.
— Вы еще и пьете?
— Не просто пью — запоем.
— Мне кажется, я не должен давать вам адрес этой девушки.
— Так забудьте тогда про все это к ебеней матери, — сказал я и повесил трубку.
Телефон зазвонил снова.
— Вам звонок, мистер Буковски, от редактора «--— --».
— Давайте его сюда.
— Слушайте, мистер Буковски, нам нужно продолжение вашей истории. Многие читатели интересуются.
— Скажите своему обозревателю, чтобы черпал из своего воображения.
— Послушайте, можно у вас спросить, чем вы зарабатываете на хлеб?
— Ничем не зарабатываю.
— Разъезжаете на автобусах и доводите девушек до слез?
— Это не всякому дано.
— Послушайте, я готов рискнуть. Я вам дам ее адрес. Сгоняйте и встретьтесь с нею.
— А может, это я рискую?
Он продиктовал мне адрес.
— Вам рассказать, как туда добраться?
— Не стоит. Если я бордель тут отыскал, и ее дом найду.
— Мне в вас что–то не совсем нравится, — сказал он.
— Да идите вы… Если у нее жопка что надо, я вам позвоню.
И повесил трубку…
У нее оказался маленький бурый домик. Дверь открыла какая–то старушка.
— Я ищу Чарльза Буковски, — сообщил я ей. — Нет, прошу прошения, — сказал я. — Я ищу некую Глорию Вестхэвен.
— Я ее мама, — ответила старушка. — А вы — человек из аэроплана?
— Я — человек из автобуса.
— Глория прочла колонку. Она сразу поняла, что это вы.
— Чудесно. Что теперь будем делать?
— О, заходите же.
Я зашел же.
— Глория, — завопила старушка.
Вышла Глория. Как и раньше нормально выглядит. Еше одна здоровая рыжая техасская бабца.
— Проходите сюда, прошу вас, — сказала она. — Извини нас, мама.
Она завела меня к себе в спальню, но дверь не закрыла. Мы сели — подальше друг от друга.
— Чем занимаетесь? — спросила она.
— Я писатель.
— О, как мило! Где вы публиковались?
— Я не публиковался.
— Значит, в некотором смысле, вы не совсем писатель.
— Точно. И живу я в борделе.
— Что?
— Я сказал, что вы правы, я в самом деле не писатель.
— Нет, я имею в виду другую фразу.
— Я живу в борделе.
— Вы постоянно живете в борделях?
— Нет.
— А почему вы не в армии?
— Не прошел психиатра.
— Вы шутите.
— Я рад, что нет.
— Вы не хотите воевать?
— Нет.
— Они Пёрл — Харбор разбомбили.
— Я слышал.
— Вам не хочется воевать против Адольфа Гитлера?
— Да нет, не очень. Пусть лучше кто–нибудь другой.
— Вы трус.
— Да, трус, и дело не в том, что мне противно убивать человека, просто мне не нравится спать в казарме, где храпит куча народу, а потом чтоб меня будил своим горном какой–нибудь придурок–недоёбка, и мне не нравится носить это чесучее унылое говно оливкового цвета: кожа у меня очень чувствительная.
— Я рада, что в вас есть хоть что–то чувствительное.
— Я тоже рад, но лучше б это была не кожа.
— Может, вам следует кожей и писать.
— Может, вам следут писать своей пиздой.
— Вы омерзительны. И трусливы. Кто–то ведь должен обратить вспять фашистские орды. Я помолвлена с лейтенантом Флота США, и если б он сейчас был здесь, он бы вас хорошенько проучил.
— Наверняка проучил бы, и я от этого стал бы еще омерзительней.
— По крайней мере, он показал бы вам, как быть джентльменом с дамами.
— Вы, наверное, правы. Если б я убил Муссолини, я бы стал джентльменом?
— Конечно.
— Пойду запишусь немедленно.
— Вас не взяли. Помните?
— Помню.
Мы оба долго сидели, ничего друг другу не говоря. Потом я сказал:
— Послушайте, вы не против, если я у вас что–то спрошу?
— Давайте, — отозвалась она.
— Почему вы попросили меня сойти вместе с вами с автобуса? И почему заплакали, когда я не вышел?
— Ну, у вас лицо такое. Чуть–чуть уродливое, знаете?
— Да, знаю.
— Ну, оно уродливое и еше трагичное. Мне просто не хотелось отпускать от себя эту вашу «трагедию». Мне стало вас жалко, вот я и заплакала. Как у вас лицо таким трагичным стало?
— Ох ты ж господи боже мой, — сказал я, затем встал и вышел вон.
И шел пешком до самого борделя. Парень на дверях узнал меня:
— Эй, чемпион, где губу расквасили?
— Да тут из–за Техаса схлестнулись.
— Из–за Техаса? А ты был за или против Техаса?
— За, конечно.
— Умнеешь, чемпион.
— Я знаю.
Я поднялся наверх, сел на телефон и заставил парня набрать мне редактора газеты.
— Это Буковски, друг мой.
— Вы встретились с девушкой?
— Я встретился с девушкой.
— Как получилось?
— Прекрасно. Прекраснее некуда. Наверное, целый час дрочил. Так и скажите своему обозревателю.
И я повесил трубку.
Спустился вниз, вышел наружу и отыскал тот же самый бар. Ничего не изменилось. Здоровенный парняга по–прежнему сидел на месте, по пустому табурету с обеих сторон. Я сел и заказал 2 пива. Первое выпил залпом. Затем отпил половину второго.
— А я тебя помню, — сказал парняга, — что там с тобой было?
— Кожа. Чувствительная очень.
— А ты меня помнишь? — спросил он.
— Я тебя помню.
— Я думал, ты сюда никогда не вернешься.
— Я вернулся. Сыграем?
— Мы тут в Техасе в игры не играем, чужак.
— Вот как?
— Ты по–прежнему думаешь, что техасцы — говно?
— Некоторые — да.
И я вновь оказался под столом. Вылез, встал и вышел. Дошел до борделя.
На следующий день в газете написали, что Роман не удался. Якобы я улетел обратно в Новый Орлеан. Я собрал шмутки и пошел на автовокзал. Добрался до Нового Орлеана, нашел себе законную комнатёшку и расположился. Пару недель хранил газетные вырезки, а потом выбросил. А вы бы что — оставили?
Первые три месяца моей семейной жизни с Сарой были приемлемы, но уже немного спустя я бы сказал, что у нас начались неприятности. Она хорошо готовила, и впервые за много лет я неплохо питался. Вес начал набирать. А Сара начала отпускать замечания.
— Ах, Генри, ты начинаешь мне напоминать индюшку, которую фаршируют к Дню Благодарения.
— Так и есть, бэби, — отвечал ей я.
Я работал экспедитором на складе автомобильных запчастей, и зарплаты едва хватало. Единственными радостями у меня было пожрать, попить пивка и залечь с Сарой в постель. Не совсем полнокровная жизнь, но мужик должен брать, чего дают. Сара — это уже много. На ней ясно читалось одно: С–Е–К-С. По–настояшему я узнал ее на вечеринке для работников склада. Сара там служила секретаршей. Я заметил, что никто из парней к ней и близко не подходит, и не понял, почему. Я никогда не видел более сексапильной женщины — да и дурой она не казалась. Я подобрался поближе, мы выпивали и беседовали. Она была прекрасна. Хотя что–то странное проскальзывало в ее глазах. Она на тебя смотрела, а веки, казалось, не моргали. Когда она отправилась в уборную, я подошел к Гарри, водителю.
— Слышь, Гарри, — спросил я, — а почему никто из парней к Саре не клеится?
— Она — ведьма, мужик, настоящая ведьма. Держись подальше.
— Ведьм, Гарри, не существует. Все это уже давно опровергли. Все бабы, кого сожгли на колу в старину, — жестокая и ужасная ошибка. Ведьм просто не бывает.
— Ну, может, они и неправедно сожгли кучу женщин, сказать не могу. Эта же сучка — точно ведьма, поверь мне на слово.
— Ей одного нужно, Гарри, — понимания.
— Вот чего ей нужно, — ответил Гарри, — так это жертвы.
— Откуда ты знаешь?
— Факты, — веско произнес Гарри. — Тут два парня работали. Мэнни, продавец. И Линкольн, клерк.
— И что с ними?
— Они как бы исчезли прямо у нас на глазах — только медленно. Видно было, как они уходят, пропадают…
— Что ты имеешь в виду?
— Не хочу я об этом разговаривать. А то еше подумаешь, что я рехнулся.
Гарри отошел. Потом из дамской комнаты вышла Сара. Выглядела она прекрасно.
— Что Гарри тебе про меня наговорил?
— Откуда ты знаешь, что я с Гарри разговаривал?
— Знаю, — ответила она.
— Он был немногословен.
— Что бы они ни наплел, не бери в голову. Чушь это собачья. Я ему не дала, и он теперь ревнует. Ему нравится о людях гадости говорить.
— Меня мнение Гарри нисколько не волнует, — сказал я.
— У нас с тобой все получится, Генри, — сказала она.
После вечеринки она пошла со мной ко мне, и могу вам доложить: меня никто никогда так не трахал. Женщина всех женщин. Примерно месяц спустя или около того мы поженились. Свою работу она бросила сразу, однако я ничего не сказал, поскольку радовался уже тому, что она со мной. Сара сама шила себе одежду, сама себя стригла. Замечательная женщина. Весьма замечательная.
Но, как я уже сказал, еще через 3 месяца она начала замечать мне по поводу лишнего веса. Сначала — добродушные подколки, затем — презрительные насмешки. Вернулся я однажды вечером домой, а она говорит:
— Снимай свою дурацкую одежду!
— Что, моя дорогая?
— Я два раза не повторяю, ублюдок! Раздевайся!
Сара вела себя немного иначе, чем обычно. Я снял всю одежду и белье и кинул их на тахту. Она смотрела на меня.
— Кошмар, — произнесла она, — какая куча навоза!
— Что, дорогуша?
— Я сказала, что ты похож на здоровенный шмат говна!
— Послушай, милая, в чем дело? Тампон пора вставлять?
— Заткнись! Посмотри только, что у тебя по бокам свисает!
Она была права. С каждого бока, казалось, действительно свисало по мешочку сала, наползая даже на бедра. Затем она сжала кулаки и жестко заехала мне по каждому боку несколько раз.
— Надо разбить эту срань! Раздробить жировую прослойку, размять клетки…
И постучала по мне еше несколько раз.
— Ой! Больно, наверное!!
— Хорошо! Теперь сам себя стукни!
— Сам себя?
— Бей же, черт бы тебя побрал!
Я несколько раз себя ударил, достаточно больно. Когда с битьем было покончено, эти штуки по–прежнему висели на месте, хотя довольно сильно покраснели.
— Мы это говно из тебя выведем, — сообщила она мне.
Я прикинул, что это, должно быть, — любовь, и решил сотрудничать…
Сара начала считать мои калории. Отняла у меня всё жареное, весь хлеб и всю картошку, всю заправку к салатам, но пиво я себе оставил. Следовало показать ей, кто у нас в семье носит брюки.
— Нет, черт возьми, — сказал я, — от пива я не откажусь. Я тебя очень люблю, но пиво останется со мной!
— Хорошо, — ответила Сара, — все равно мы заставим его работать.
— Кого заставим работать?
— Я имею в виду, снимем с тебя это говно, доведем тебя до желаемого размера.
— А желаемый размер — это сколько?
— Увидишь.
Каждый вечер, когда я возвращался домой, она задавала мне один и тот же вопрос:
— Ты сегодня себя по бокам стучал?
— Ох, черт, да!
— Сколько раз?
— 400 по каждому, больно.
Я ходил по улицам и колотил себя по бокам. На меня оглядывались, но через некоторое время это перестало иметь значение, поскольку я знал: я чего–то добиваюсь, а они — нет…
Метода работала, причем изумительно. Я с 225 дошел до 197. Потом со 197 — до 184. Я чувствовал себя на десять лет моложе. Люди отмечали, как хорошо я стал выглядеть. Все, кроме Гарри–водилы. Но он, разумеется, просто ревновал, поскольку так и не смог забраться Саре в трусики. Но это уже — его твердый кал.
Как–то вечером на весах оказалось всего 179.
Я сказал Саре:
— Тебе не кажется, что мы уже достаточно сбросили? Посмотри на меня!
Эти штуки у меня по бокам давно исчезли. Брюхо втянулось. Шеки смотрелись так, будто я их всасываю.
— Согласно графикам, — сказала Сара, — согласно моим графикам, ты еше не достиг желаемого размера.
— Послушай, — сказал я ей, — во мне шесть футов росту. Какой при этом должен быть желаемый вес?
И тут Сара ответила мне довольно странно:
— Я не говорила «желаемый вес», я сказала «желаемый размер». Сейчас у нас — Новая Эра, Атомный Век, Век Космоса, а самое главное — Век Перенаселения. Я — Спаситель Мира. У меня есть решение проблемы Взрыва Перенаселения. Пускай Загрязнением занимаются другие. Корень — в решении Перенаселения: а это решит и Загрязнение, и все остальное.
— Ты это, к чертовой матери, о чем? — спросил я, отколупывая крышку с пивной бутылки.
— Не волнуйся, — ответила она, — скоро узнаешь.
Потом, становясь на весы, я начал замечать, что несмотря на потерю веса, я, кажется, ни на унцию не худел. Странно. А потом я заметил, что брючины уже съезжают мне на башмаки — чуть–чуть, а манжеты рубашек немного болтаются на кистях. По пути на работу я начал подмечать, что руль от меня как–то отдаляется. Пришлось даже сиденье на одно деление приподнять.
Однажды вечером я забрался на весы.
155.
— Смотри, Сара.
— Что, дорогой?
— Я тут кое–чего не понимаю.
— Чего?
— Кажется, я ссыхаюсь.
— Ссыхаешься?
— Да, ссыхаюсь.
— Ох, ты дурашка! Это же невозможно! Как человек может ссыхаться? Ты что, действительно считаешь, что от твоей диеты ссыхаются кости? Кости не тают! Снижение калорий только сокращает количество жира. Не будь идиотом! Ссыхаешься? Так не бывает!
И она расхохоталась.
— Ладно, — сказал я, — иди сюда. Вот карандаш. Я сейчас встану у стенки. Так мама мне делала, когда я маленьким был. Рисуй на стене линию там, куда карандаш упрется, когда я голову уберу.
— Ладно, глупый, — согласилась она.
И провела черту.
Через неделю я уже дошел до 131. Все быстрее и быстрее.
— Иди сюда, Сара.
— Что, глупыш?
— Рисуй.
Она нарисовала. Я обернулся.
— Вот видишь, я потерял 24 фунта и 8 дюймов за последнюю неделю. Я таю! Во мне теперь 5 футов и 2 дюйма. Это безумие! Безумие! С меня довольно. Я застал тебя, когда ты подрезала мои штанины, мои рукава. Номер не пройдет. Я опять начинаю есть. Мне кажется, ты в самом деле какая–то ведьма!
— Вот глупый…
Вскоре после этого меня вызвали к начальству.
Я вскарабкался на стул перед его столом.
— Генри Марксон Джоунз — Второй?
— Слушаю, сэр?
— Вы действительно Генри Марксон Джоунз — Второй?
— Разумеется, сэр.
— Ну что, Джоунз, мы тщательно за вами наблюдали. Боюсь, вы просто для этой работы больше не подходите. Нам очень не хочется, чтобы вы так нас покидали… Я хочу сказать, что нам не хочется вас вот так отпускать, но…
— Послушайте, сэр, но я же всегда стараюсь, как могу.
— Мы знаем, что вы стараетесь, Джоунз, однако, мужская работа просто вам больше не под силу.
И он меня уволил. Конечно, я знал, что получу свою компенсацию по безработице. Но все равно думаю, так выкидывать меня вон с его стороны было мелко…
Я остался дома с Сарой. Что еше хуже — она меня кормила. Дошло до того, что я больше не мог дотянуться до дверцы холодильника. А потом она посадила меня на маленькую серебряную цепочку.
Скоро во мне осталось уже два фута. Чтобы посрать, приходилось присаживаться на детский стульчик с горшочком. Но она по–прежнему разрешала мне пить пиво, как и обещала.
— Ах, мой маленький зверек, — говорила она, — какой ты маленький и славненький!
Даже наша любовная жизнь подошла к концу. Все растворилось пропорционально. Я взбирался на нее, но через некоторое время она меня просто снимала и смеялась.
— Ах, ты попытался, мой маленький утенок!
— Я не утенок, я мужчина!
— Ох ты мой славненький мужчинский мужичок!
И она подхватывала меня и целовала красными губами…
Сара довела меня до 6 дюймов. В магазин она носила меня в своей сумочке. Я мог разглядывать людей сквозь дырочки для вентиляции, которые она проковыряла. К чести этой женщины могу сказать одно. Пиво мне по–прежнему разрешалось. Теперь я пил его наперстками. Кварты хватало на месяц. Раньше оно, бывало, приканчивалось минут за 45. Я смирился. Я понимал, что захоти она — и я исчезну окончательно. Лучше уж 6 дюймов, чем ничего. Даже чуточкой жизни дорожишь, когда конец близок. Поэтому я развлекал Сару. Ничего больше не оставалось. Она шила мне крошечную одежду и обувь, сажала на радиоприемник, включала музыку и говорила:
— Танцуй, малютка! Танцуй, мой шут! Танцуй, мой дурачок!
Что ж, компенсацию по безработице сходить и получить я все равно не мог, поэтому приходилось танцевать на радиоприемнике, а она хлопала в ладоши и смеялась.
Знаете, пауки пугали меня ужасно, а мухи были размерами с гигантских орлов; если бы я попался в лапы кошке, она мучила бы меня, как мышонка. Но жизнь по–прежнему была мне дорога. Я танцевал, пел и цеплялся за нее. Сколь мало бы у человека ни оставалось, он поймет, что всегда сможет обходиться еше меньшим. Когда я гадил на ковер, меня шлепали. Сара везде разложила листики бумаги, и я срал на них. И отрывал от них кусочки еше меньше — подтираться. На ошупь — как картон. У меня начался геморрой. По ночам не спал. Чувствовал себя человеком второго сорта, осознавал, что попал в ловушку. Паранойя? Как бы то ни было, лучше становилось, когда я пел и танцевал, и Сара давала мне пиво. По какой–то причине она оставила мне эти шесть дюймов. В чем причина заключалась, выходило за рамки моего понимания. Впрочем, почти все остальное тоже теперь выходило за мои рамки.
Я сочинял Саре песенки, так их и называл: Песенки для Сары.
«о, я нахальный такой карапуз —
то есть, покуда не разойдусь,
да никуда не засадишь дружка
кроме игольного, на хуй, ушка!»
Сара хлопала в ладоши и смеялась.
«хочешь адмиралом стать на королевском флоте?
отрасти до 6 дюймов и ебись…
сможешь умываться золотистым ливнем,
когда Королева делает пись–пись…»
И Сара смеялась и аплодировала. А что, нормально. Как и должно быть…
Но однажды ночью случилось нечто отвратительное. Я пел и танцевал, а Сара валялась на кровати, голая, хлопала в ладоши, трескала вино и хохотала. Я был в ударе. Один из лучших моих концертов. Но, как обычно и бывало, крышка радиоприемника нагрелась и стала жечь мне пятки. Терпеть больше не было сил.
— Слушай, крошка, — сказал я, — с меня хватит. Сними меня отсюда. Дай мне пива. Вина не надо. Сама пей эту бормотуху. Дай мне наперсток моего хорошего пива.
— Конечно, сладенький мой, — ответила она, — ты сегодня чудесно выступал. Если б Мэнни с Линкольном выступали так же хорошо, как и ты, то сегодня были бы с нами. Но они ни петь, ни танцевать не хотели, они куксились. А самое худшее — возражали против Последнего Акта.
— Что же это за Последний Акт?
— Пока, миленький мой, пей себе пиво и не напрягайся. Мне хочется, чтобы ты Последним Актом тоже насладился. Совершенно очевидно, что ты гораздо талантливее Мэнни или Линкольна. Я в самом деле верю, что у нас с тобой может произойти Кульминация Противоположностей.
— О, черт возьми, еше бы, — сказал я, опустошая наперсток. — Налей–ка мне еше. И что же это за Кульминация Противоположностей такая?
— Пей пиво, не спеши, моя сладенькая малютка, скоро узнаешь.
Я допил пиво, а потом и произошла эта гадость, самая мерзостная гадость в жизни. Сара взяла меня и положила между ног, которые слегка при этом расставила. Я оказался лицом к волосяной чашобе. Напряг мышцы спины и шеи, чувствуя, что мне предстоит. И меня впихнули во тьму и вонь. Я слышал, как Сара застонала. Затем она начала мною медленно двигать — туда–сюда. Как я уже сказал, вонь была непереносима, дышалось едва–едва, но воздух все–таки там оставался — в каких–то закоулках и кислородных сквозняках. Время от времени голова моя, самая макушка, утыкалась в ее Лилипутика, и она испускала сверхпросветленный стон.
Сара задвигала мной быстрее и быстрее. Кожу начало жечь, дышать стало еше труднее; вонь усугубилась. Было слышно, как она хватает ртом воздух. Мне пришло в голову, что чем скорее я с этим покончу, тем меньше буду мучиться. Всякий раз, когда она себя мной таранила, я изгибал спину и шею, вписываясь всем своим существом в этот ее поворот, стукаясь о Лилипутика.
Вдруг меня выдрали из этого ужасного тоннеля. Сара поднесла меня к лицу:
— Кончай, проклятое отродье! Кончай! — скомандовала она.
Сара совсем обалдела от вина и страсти. Я ощутил, как меня снова со свистом ввергают в тоннель. Она поспешно ерзала мной вперед и назад. Тут я неожиданно вобрал в легкие воздуху, чтобы раздаться в размерах, набрал в челюсти побольше слюны и выхаркнул — раз, другой, третий, 4, 5, 6 раз и прекратил… Вонь сгустилась сверх всякого воображения, и меня, наконец, извлекли на воздух.
Сара поднесла меня к лампе и осыпала поцелуями всю голову и плечи.
— О, дорогой мой! о мой драгоценный маленький хуечек! Я тебя люблю!
И поцеловала меня своими кошмарными красными накрашенными губами. Меня вырвало. Затем, утомленная вином и страстью, она забылась, положив меня между грудей. Я отдыхал и слушал, как бьется ее сердце. С этого своего проклятого поводка, с серебряной цепочки она меня отпустила, но какая разница. Едва ли я был свободен. Одна из ее массивных грудей скатилась на сторону, и я, казалось, лежал на самом сердце. На сердце ведьмы. Если я был решением Взрыва Народонаселения, то почему она не пользовалась мною больше, чем просто развлечением, больше, чем сексуальной игрушкой? Я вытянулся на ней, слушая стук сердца. Я решил, что она все–таки ведьма. Потом поднял голову. И знаете, что я увидел? Поразительнейшую вещь. Наверху, в шелке под самым изголовьем. Шляпную булавку. Да, шляпную булавку, длинную, с такой круглой пурпурной стеклянной штукой на конце. Я прошел у нее между грудей, вскарабкался по горлу, залез на подбородок (ценой немалых усилий), потом на цыпочках перешел губы, а потом она чуть шевельнулась, и я едва не свалился — пришлось даже за ноздрю схватиться. Очень медленно я поднялся мимо правого глаза, — голова ее была слегка повернута влево, — и вот я уже на лбу, миновал висок и забрался в волосы — очень трудно сквозь них продираться. Затем встал и изо всех сил вытянулся, подтянулся — едва удалось за эту булавку схватиться. Спускаться оказалось быстрее, но опаснее. Несколько раз я чуть было не потерял равновесие с этой булавкой на плече. Свалился бы разок — и кранты. Несколько раз я не мог сдержаться и хохотал, настолько смешно все это было. Итог конторской вечеринки, С Новым Годом.
Потом я снова оказался под этой массивной грудью. Положил булавку и прислушался. Я пытался точно уловить стук сердца. Определил место — в аккурат под небольшой коричневой родинкой. Затем встал во весь рост. Поднял шляпную булавку с ее пурпурной стеклянной головкой, такой красивой под светом лампы. И подумал: а получится? Во мне всего 6 дюймов, а булавка, должно быть, раза в полтора меня больше. 9 дюймов, значит. Сердце, кажется, ближе.
Я поднял булавку над головой и с размаху всадил ее. Под самой родинкой.
Сара перевернулась и задергалась. Я держался за булавку. Она меня чуть на пол не скинула — а он, если брать в сравнительных размерах, казался в тысяче футов от меня, и такой полет бы меня точно прикончил. Я держался. С ее губ сорвался странный звук.
Затем всю ее передернуло, будто женщине стало зябко.
Я подтянулся и всадил оставшиеся 3 дюйма булавки в ее грудь, пока красивая пурпурная головка не уткнулась в самую кожу.
Затем Сара затихла. Я прислушался.
Услышал стук сердца: раз два, раз два, раз два, раз два, раз два, раз…
Остановилось.
А потом, цепляясь и хватаясь своими маленькими руками убийцы за простыню, я слез на пол. Во мне оставалось 6 дюймов росту, я был реален, испуган и голоден. В одной из оконных жалюзи спальни я обнаружил шель, выходившую на восток и бежавшую от пола до потолка. Схватился за ветку кустарника, забрался, прополз по ней внутрь куста. Никто, кроме меня, не знал, что Сара умерла. Однако, реальной пользы в этом не наблюдалось. Если я хочу жить дальше, надо найти, чего бы поесть. Но отвязаться от мысли: как мое дело рассматривали бы в суде, — я не мог. Виновен? Я оторвал кусочек листика и пожевал. Не годится. Едва ли. Потом во дворе к югу я заметил дамочку, выставившую тарелку с какой–то дрянью для своего кота. Я выполз из кустика и стал пробираться к ней, следя за любым движением и домашним животным вокруг. На вкус дрянь оказалась гаже всего, что мне в жизни доводилось есть, но выбора не было. Я сожрал с кошачьей тарелки все, что в меня влезло, — у смерти вкус гораздо хуже. Потом дошел до куста и снова забрался внутрь.
Вот он я, решение проблемы Взрыва Народонаселения, болтаюсь на кустике с набитым кошачьей едой пузом.
Дальнейшими подробностями мне вас утомлять не хочется. Постоянно спасался от кошек, собак и крыс. Ошушал, как помаленьку подрастаю. Наблюдал, как выносят тело Сары. Залез внутрь и понял, что еше слишком маленький и по–прежнему не достаю до дверцы холодильника.
Был день, когда кот чуть было меня не сцапал, когда ел из его миски. Пришлось делать ноги.
Во мне уже было 8 или десять дюймов. Я рос. Я уже пугал голубей. Когда можешь распугивать голубей, то уже знаешь — победа не за горами. Однажды я просто помчался по улице, прячась в тени зданий, под заборами и прочей ерундой. Я так бежал и прятался, пока не достиг супермаркета; там, у самого входа, я спрятался под газетным киоском. Когда подошла большая женщина, и электрическая дверь открылась, я проскользнул внутрь за ней следом. Один из кассиров у выхода поднял голову, когда я проходил мимо:
— Эй, а это еше что за чертовня?
— Какая? — переспросила покупательница.
— Мне что–то показалось, — ответил кассир, — а может, и нет. Нет, надеюсь, что да.
Мне как–то удалось прокрасться к ним на склад незаметно. Я спрятался за ящики с печеными бобами. Той же ночью я вышел из укрытия и наелся до отвала. Картофельный салат, маринованные огурчики, ветчина с черным хлебом, чипсы и пиво, много пива. Это стало входить в привычку. Целыми днями я прятался на складе, а ночью выходил и устраивал себе банкет. Но я рос, и прятаться становилось все труднее. Я пристрастился наблюдать, как менеджер каждый вечер складывает в сейф выручку. Уходил он последним. Каждый вечер, когда он убирал деньги, я считал паузы. Порядок, казалось, был такой: 7 направо, 6 налево, 4 направо, 6 налево, 3 направо, открыто. Каждую ночь я подходил к сейфу и подбирал цифры. Чтобы доставать до замка, приходилось строить что–то вроде лестницы из пустых коробок. Ничего не получалось, но я попыток не бросал. То есть, каждую ночь. А тем временем я рос быстро. Наверное, уже фута 3 было. В магазине секция одежды оказалась очень маленькой, поэтому приходилось забираться в размеры больше. Проблема народонаселения возвращалась. А потом однажды ночью сейф открылся. Там лежало 23 тысячи долларов наличными. Должно быть, я попал на них перед самой сдачей денег в банк. Я прихватил ключ, которым пользовался менеджер, чтобы выйти, не поднимая сигнала тревоги. Прошел немного вниз по улице и на неделю снял себе номер в Сансет — Мотеле. Барышне сказал, что работаю карликом в кино. Это только нагнало на нее больше скуки.
— Никакого телевидения или громких звуков после десяти вечера. Таковы у нас правила.
Она взяла у меня деньги, дала квитанцию и закрыла дверь.
На ключе было написано: Комната 103. Я ее даже смотреть не стал. Двери мелькали мимо: 98, 99, 100, 101, а я шагал на север, к Голливудским Холмам, к тем горам, что за ними, и великий золотой свет Господа сиял мне, и я вырастал.
Жаркая ночь у Тони стояла, о ебле даже мысль в голову не приходит, хлещешь холодное пиво и всё. Тони катнул парочку мне и Индейцу Майку, и Майк вытащил бабки, пусть хоть за первую заплатит. Тони выбил чек, скучая, оглядел заведение — 5 или шестеро сидят, стаканы свои изучают, олухи. поэтому Тони подвалил к нам.
— что нового, Тони? — спросил я.
— а-а, говно, — ответил Тони.
— это не ново.
— говно, — повторил Тони.
— а-а, говно, — подтвердил Индеец Майк.
мы отхлебнули пива.
— что ты думаешь о луне? — спросил я Тони.
— говно, — ответил Тони.
— ага, — подтвердил Индеец Майк, — если на земле мудак, то и на луне мудаком останешься. без разницы.
— говорят, на Марсе, вероятно, жизни нет, — сказал я.
— и что? — спросил Тони.
— а, говно, — сказал я. — еще 2 пива.
Тони их нам катнул, подошел за деньгами, выбил, вернулся на место.
— вот говно, как жарко–то. уж лучше слохнуть, как вчерашний Котекс.
— куда люди попадают после смерти, Тони?
— в говно. какая разница?
— ты что, не веришь в Человеческий Дух?
— говна мешок!
мы пили пиво и обдумывали это замечание.
— слушайте, — сказал я, — мне надо поссать.
я пошел к писсуару, а там, как обычно, торчал Филин Пити.
извлек свой инструмент и начал ссать.
— какой у тебя хуй маленький, — сообщил он мне.
— когда я ссу или медитирую — да. но я отношусь к суперрастяжимому типу. когда я готов к бою, каждый дюйм, что у меня есть сейчас, приравнивается к шести.
— тогда хорошо, коли не врешь, потому что я вижу только два дюйма.
— я только головку высовываю.
— я тебе доллар заплачу, если дашь отсосать.
— это немного.
— ты выташил больше, чем только головку, ты вытащил вообще всё, что у тебя есть.
— отъебись, Пит.
— ты еще ко мне прибежишь, когда деньги на пиво кончатся.
я вышел обратно.
— еще 2 пива, — заказал я.
Тони проделал весь номер снова, вернулся.
— такая жара, что я, наверное, рехнусь, — сказал он.
— жара просто заставляет тебя осознать свою подлинную сущность, — сказал я Тони.
— секундочку! ты что, меня чокнутым назвал?
— да мы все тут такие, только это держится в тайне.
— ладно, допустим, это говно твое — правда: сколько тогда на земле здравых людей? вообще хоть один остался?
— несколько.
— сколько?
— из миллиарда?
— да, да.
— ну, я бы сказал, 5–6.
— 5–6? — переспросил Индеец Майк. — соси мой хуй!
— слушай, — сказал Тони. — а откуда ты знаешь, что я псих? как нам это сходит с рук?
— ну, поскольку все мы психи, контролировать нас могут только очень немногие, их слишком мало, поэтому они нам просто дают порезвиться на воле. больше пока сделать они ничего не могут. я некоторое время думал, что они найдут себе какое–нибудь местечко для жизни в открытом космосе, а нас уничтожат. теперь же я знаю, что и космос психи контролируют.
— откуда знаешь?
— потому что они в луну американский флаг воткнули.
— а если бы русские русский флаг в луну воткнули?
— то же самое, — ответил я.
— а ты, значит, беспристрастен? — спросил Тони.
— я беспристрастен ко всем степеням безумия.
мы притихли, пили дальше. Тони тоже начал начислять себе скотча с водой. он–то вправе, он тут хозяин.
— господи, какая жарища, — сказал Тони.
— да, говно, — подтвердил Индеец Майк.
затем Тони заговорил.
— безумие, — сказал Тони, — а знаете, вот в эту самую минуту кое–что очень безумное тут происходит!
— ну дак, — подтвердил я.
— нет–нет–нет… я имею в виду ПРЯМО ВОТ ТУТ, у меня!
— м-да?
— м-да. настолько безумное, что иногда самому страшно.
— рассказывай, Тони, — сказал я, постоянно готовый выслушать чужое дерьмо.
Тони склонился очень близко.
— я знаю, у одного парня тут есть машина для ебли. не какое–нибуль сумасшедшее говно из секс–журналов, как в рекламе пишут, грелки там со сменной пиздой из теста и прочая хрень. парень в самом деле ее собрал. немецкий ученый, мы его заполучили, я имею в виду, наше правительство, пока русские его не сцапали. а теперь держат в секрете.
— конечно, Тони, еше бы…
— Фон Брашлиц. наше правительство пыталось заинтересовать его в КОСМОСЕ. фиг там. просто блистательный старый хрыч, но все мозги одной этой ЕБЛИВОЙ МАШИНОЙ забиты. и в то же время считает себя чем–то типа художника, иногда даже Микеланджело себя называет… его списали на пенсию, на 500 баксов в месяц, чтоб только не помер и в психушку не загремел. некоторое время за ним присматривали, а потом им надоело или забыли про него, но чеки слали регулярно, и агент время от времени заходил к нему поговорить минут на двадцать раз в месяц, в отчете писал, что он по–прежнему псих, потом отваливал. и вот он мотался по городам, мотался, везде за собой здоровенный красный чемодан таскал. наконец, как–то вечером заруливает сюда и начинает кирять. тележит мне, что он старый, устал, что ему нужно хорошее тихое местечко — исследования проводить. я от него отмазывался, как только мог. сюда много чокнутых захаживает, сами знаете.
— ага, — подтвердил я.
— тогда, чуваки, он надирается все сильнее и сильнее, и выкладывает мне. он–де изобрел механическую бабу, которая мужика выебет лучше любой женщины в истории! плюс никаких котексов, никакого говна, никаких наездов!
— я ищу, — сказал я, — такую бабу всю свою жизнь.
Тони рассмеялся:
— все ищут. я решил, что он ненормальный, конечно, пока как–то ночью после закрытия он не завел меня к себе в ночлежку и не вытащил из красного чемодана свою ЕБЛИВУЮ МАШИНУ.
— и?
— будто в рай попадаешь, а не сдох.
— давай, конец угадаю? — предложил я Тони.
— валяй.
— Фон Брашлиц и его ЕБЛИВАЯ МАШИНА сейчас у тебя наверху сидят.
— а-га, — протянул Тони.
— сколько?
— двадцатка с рыла.
— двадцать баксов с машиной поебаться?
— он превзошел всё, что бы нас ни Создало. сами увидите.
— да Филин Пити у меня за доллар отсосет.
— Филин Пити–то ништяк, только он — не изобретение, которое богов на лопатки положит.
я сунул ему 20.
— ну, Тони, гляди у меня: если это ты по жаре приколоться решил, то считай, лучшего своего клиента ты уже потерял!
— ты же сам сказал, что мы все тут всё равно чокнутые. дело твое.
— правильно, — сказал я.
— правильно, — поддакнул Индеец Майк, — и вот мои 20.
— я только 50 процентов получаю, вы должны меня понять. остальное Фон Брашлицу идет. пенсия в 500 баксов — это не сильно много с инфляцией и налогами, а Фон Б. к тому же шнапс хлещет, как сумасшедший.
— пошли, — сказал я, — 40 баксов у тебя уже есть. где эта бессмертная ЕБЛИВАЯ МАШИНА?
Тони поднял створку стойки и сказал:
— проходите сюда. подниметесь по задней лестнице, просто подниметесь, постучите, скажете: «нас Тони прислал».
— что, в любую дверь?
— № 69.
— ох ты ж черт, — сказал я. — ну еще бы.
— ох ты ж черт, — передразнил Тони. — лучше яйца в кулак собери.
мы нашли лестницу, поднялись.
— Тони прикола ради на все пойдет, — сказал я.
идем дальше, вот она — дверь № 69.
я постучал:
— нас Тони прислал.
— ах, заходите же, джентльмены!
сидит там такой старый похотливый шизик, в руке стакан шнапса, очки с двойными линзами. прямо как старом кино. у него, казалось, была гостья — молоденькая, даже слишком молоденькая, на вид и хрупкая, и сильная.
она закинула одну ногу на другую, мелькнув всем, чем надо: нейлоновые колени, нейлоновые ляжки, и вот этот крошечный просвет, где заканчивались длинные чулки и едва намечалась полоска голого тела. она вся была сплошной попкой и грудями, нейлоновые ноги, смеющиеся иссиня–чистые глаза….
— джентльмены — моя дочь, Таня…
— что?
— ах, да, знаю, я так… стар… но точно так же, как существует миф о черных с их вечно огромными хуями, есть еще и миф о старых грязных немцах, никогда не прекращающих ебстись. верьте во что хотите. это моя дочь Таня как бы там ни было…
— приветик, мальчики, — рассмеялась она.
тут мы все взглянули на дверь с надписью: КОМНАТА ДЛЯ ХРАНЕНИЯ ЕБЛИВОЙ МАШИНЫ.
он допил шнапс.
— так, значит… вы, мальчики, зашли ПОЕБАТЬСЯ как никогда в жизни, я?
— Папа! — сказала Таня, — неужели всегда нужно быть таким грубым?
Таня снова скрестила ноги, на сей раз задрав повыше, и я чуть не кончил.
потом профессор хлопнул следующий стакан шнапса, поднялся и подошел к двери с надписью КОМНАТА ДЛЯ ХРАНЕНИЯ ЕБЛИВОЙ МАШИНЫ. повернулся к нам, улыбнулся, а затем очень медленно отворил дверь, зашел внутрь и выкатил эту штуковину на чем–то вроде больничной койки с колесиками.
совершенно ГОЛУЮ глыбу металла.
проф подкатил эту фиговину прямо к нам и замычал какую–то дурацкую песенку — вероятно, что–то из немецкого.
глыба металла с такой дырой посередине. у профессора в руке появилась масленка, он ткнул ею в дырку и начал закачивать внутрь хренову тучу масла, по ходу дела мыча свою безумную немецкую песенку.
он все качал и качал, потом оглянулся через плечо, сказал:
— славно, я? — и снова отвернулся, качая себе дальше.
Индеец Майк взглянул на меня, попробовал рассмеяться, вымолвил:
— черт побери… нас опять отымели!
— ага, — ответил я, — я уже, наверное, лет пять не барался, но будь я проклят, если засуну хуй в эту кучу свинца!
Фон Брашлиц расхохотался, подошел к своему шкафчику с пойлом, отыскал еще одну чекушку шнапса, начислил себе хорошенько и уселся лицом к нам.
— когда мы в Германии начали понимать, что война проиграна, а сеть затягивается — до самой последней битвы за Берлин, — мы поняли, что война приобрела новую сущность: подлинная война разгорелась за то, кто побольше немецких ученых себе захапает. Россия ли цапнет себе побольше, Америка — именно они первыми доберутся до луны, первыми до Марса… все что угодно сделают первыми. не знаю уж, как там на самом деле у них вышло… по количеству или в смысле научной силы мозга. знаю только то, что до меня американцы добрались первыми, вытащили меня, увезли в машине, дали выпить, уперли дуло в висок, наобещали кучу, орали, как ненормальные. я все подписал…
— ладно, — сказал я, — довольно истории, я все равно свою письку, свою бедную маленькую письку в эту глыбу сталепроката совать не собираюсь — или как там она у вас называется! Гитлер точно чокнутый был, если с вами нянчился, лучше б до вашей задницы первыми добрались русские! верните мне мои 20 баксов!
Фон Брашлиц рассмеялся:
— хииихииихииихи… это же всего–навсего моя маленькая шутка, найн? хиихиихиихиии!
он запихал гору свинца обратно в чулан, захлопнул дверь.
— ох, хихииихи! — и еще чуток отпил шнапса.
затем Фон Б. налил себе еще. ну он и хлещет.
— джентльмены, я — художник и изобретатель! моя ЕБЛИВАЯ МАШИНА — на самом деле, моя дочь, Таня…
— опять шуточки, Фон? — спросил я.
— никаких шуточек! Таня! подойди и сядь джентльмену на колени!
Таня расхохоталась, встала, подошла и села мне на колени. ЕБЛИВАЯ МАШИНА? я не мог в это поверить! кожа ее была кожей — или ею казалась, а язык, вкручиваясь мне в рот, когда мы целовались, был далеко не механическим — каждое движение его отличалось от прежнего, отвечало на мои.
и тут я приступил: сдирал с ее грудей блузку, исследовал трусики, распалился сильнее, чем за все последние годы, а потом мы с нею сплелись; уж и не знаю, как, но мы оказались на ногах — и я взял ее стоя, руками вцепившись в ее длинные светлые волосы, загибая ей назад голову, а потом скользнул пальцами вниз, раздвигая ей ягодицы, и пихал, пихал, она кончила — я почувствовал в ней биение и тоже вступил.
лучше ебли у меня вообще никогда не было!
Таня сходила в ванную, почистилась и приняла душ, снова оделась для Индейца Майка. наверное.
— величайшее человеческое изобретение, — довольно серьезно произнес Фон Брашлиц. вполне справедливо.
тут Таня вышла и уселась МНЕ на колени.
— НЕТ! НЕТ! ТАНЯ! ТЕПЕРЬ ОЧЕРЕДЬ ВТОРОГО! ЭТОГО ТЫ ТОЛЬКО ЧТО ОТЪЕБАЛА!
она, казалось, не услышала, и это было странно даже для ЕБЛИВОЙ МАШИНЫ, поскольку в самом деле я никогда очень хорошим любовником и не был.
— ты меня любишь? — спросила она.
— да.
— я тебя люблю, и я так счастлива, и… я не должна быть живой, ты ведь это знаешь, правда?
— я люблю тебя, Таня. вот все, что я знаю.
— черт побери! — заорал старик, — ЕБАНАЯ ЕБЛИВАЯ МАШИНА! — он подскочил к полированному ящику, на стенке которого печатными буквами значилось ТАНЯ. оттуда торчали разноцветные проводки; виднелись шкалы с дрожавшими стрелками множества разных цветов, огоньки, мигавшие то и дело, что–то тикало… я никогда не сталкивался с более ненормальным сутенером, чем Фон Б. он по–прежнему забавлялся со своими шкалами, потом взглянул на Таню:
— 25 ЛЕТ! почти всю жизнь тебя строил! даже от ГИТЛЕРА тебя прятать пришлось! а теперь… пытаешься превратиться в обычную заурядную блядь!
— мне не 25, — сказала Таня, — мне 24.
— видите? видите? как простая сука!
и он вернулся к своим шкалам.
— ты другой помадой накрасилась, — сказал я Тане.
— тебе нравится?
— о, да!
она перегнулась и поцеловала меня.
Фон Б. все так же играл со своими манометрами. я чувствовал, что он выиграет.
Фон Брашлии повернулся к Индейцу Майку:
— это просто незначительный каприз техники, верьте мне. через минуту я все исправлю, я?
— надеюсь, — произнес Индеец Майк. — у меня тут 14 дюймов ждут, и я на 20 баксов обеднел.
— я люблю тебя, — говорила мне Таня. — я никогда ни с одним человеком ебаться больше не буду. если ты не сможешь быть со мной, то никого другого у меня не будет.
— я прошу тебя, Таня, что бы ты ни сделала.
проф уже злился, он крутил ручки, но ничего не происходило:
— ТАНЯ! тебе уже пора ЕБАТЬ ВТОРОГО человека! я уже… устал… наверное, шнапс… спать… Таня…
— ах, — сказала Таня, — ты гнилой старый ебила! со своим шнапсом — а потом за сиськи меня всю ночь кусаешь, заснуть мне не даешь! сам даже поднять его по–человечески не можешь! блевать тянет!
— ВАС?
— Я СКАЗАЛА, «ТЫ ДАЖЕ ПОДНЯТЬ ЕГО ПО-ЧЕЛОВЕЧЕСКИ НЕ МОЖЕШЬ!»
— ты, Таня, ты за это заплатишь! ты — моё творение, а не я твоё!
он продолжал вертеть свои волшебные рукоятки. я имею в виду, на своей машине. он уже довольно сильно рассердился, это было хорошо заметно. видно было и то, что гнев придал ему какое–то сияние превыше его самого.
— ты подожди, Майк, мне просто надо электронику подрегулировать! подожди! короткое замыкание! я его вижу!
потом он подскочил. этот парень, которого спасли от русских.
он посмотрел на Индейца Майка:
— всё исправлено! машина в порядке! наслаждайся!
и он отошел к своей бутылке шнапса, налил себе хорошенько, сел смотреть.
Таня встала у меня с коленей и подошла к Индейцу Майку. я наблюдал, как они обнимаются.
Таня расстегнула Майку молнию, вытащила его хуй — чуваки, хуя же у него было до хуя! он сказал 14 дюймов, а больше походило на все 20.
тут Таня обвила этот хуй всеми своими пальцами.
Майк застонал от благости.
затем она вырвала весь этот хуй прямо из тела. и отбросила его в сторону.
я видел, как эта штука покатилась по ковру обезумевшей сосиской, оставляя за собой печальныи след из капелек крови, докатилась до стены. и осталась там — с головкой, но без ножек, да и пойти некуда… что, в обшем–то, было похоже на правду.
за ним последовали ЯЙЦА — полетели прямо по воздуху. тяжелой кривой дугой. они просто шлепнулись на середину ковра, не зная, что бы еше такого сделать — кроме как капать на него кровью.
вот они и капали.
Фон Брашлиц, герой русско–американского вторжения, пристально посмотрел на то, что осталось от Индейца Майка, моего старого кореша и собутыльника, что ярко краснело на полу, расползаясь от центра, — и выбрал прямой путь, вниз по лестнице…
комната 69 предпочла все, что угодно, только не это.
а затем я спросил ее:
— Таня, легавые прискачут сюда очень быстро, не посвятить ли нам номер этой комнаты нашей любви?
— конечно, любовь моя!
мы управились — как раз вовремя, и тут ворвались глупые мусора.
один из грамотеев затем объявил, что Индеец Майк мертв.
а поскольку Фон Б. был чем–то вроде продукта Правительства США, вокруг собралось чертовски много народу — разные ссыкливые чинуши — пожарники, репортеры, менты, изобретатель, ЦРУ, ФБР и иные разнообразные формы человеческого говна.
Таня подошла и села ко мне на колени.
— они меня сейчас убьют, пожалуйста, попробуй не грустить.
я ничего не ответил.
потом Фон Брашлиц завопил, тыча в Таню:
— ГОВОРЮ ВАМ, ДЖЕНТЛЬМЕНЫ, У НЕЕ НЕТ ЧУВСТВ! Я СПАС ЭТУ ПРОКЛЯТУЮ ДРЯНЬ ОТ ГИТЛЕРА! говорю вам, она просто МАШИНА и ничего больше!
те просто толпились вокруг. Фон Б. никто не верил.
очевидно, что это была самая прекрасная машина, да еше и так называемая женщина, которую они встречали в жизни.
— ох блядь! да вы идиоты! каждая женщина — просто ебливая машина, неужели вы не видите? они подыгрывают тому, кто больше всех ставит! НЕТ ТАКОЙ ВЕШИ — ЛЮБВИ! ЭТО СКАЗОЧНЫЙ МИРАЖ, КАК РОЖДЕСТВО!
они ему по–прежнему не верили.
— ЭТО — всего лишь машина! не БОЙТЕСЬ! СМОТРИТЕ!
Фон Брашлиц схватил Таню за руку.
полностью оторвал ее от тела.
а внутри — в дыре ее плеча — и хорошо видно — не было ничего, кроме проводов и трубок — свернутых, по ним что–то бежало — плюс какая–то фигня, слабо напоминавшая кровь.
я смотрел, как Таня стоит посередине, а из плеча у нее свисает кольцо провода — оттуда, где раньше была рука. она посмотрела на меня:
— прошу тебя, и ради меня тоже! я же просила тебя не сильно грустить.
я смотрел, как они всем скопом накинулись на нее, и вгрызались, и насиловали, и рвали ее на части.
я ничего не мог с собой поделать. я засунул голову себе между колен и плакал…
к тому же, Индеец Майк так и не получил того, что ему причиталось за 20 баксов.
прошло несколько месяцев. я ни разу больше не заходил в бар. состоялся суд, но правительство оправдало Фон Б. и его машину, я переехал в другой город, подальше. и однажды, сидя в цирюльне, взял в руки этот секс–журнальчик. там было объявление: «Надуйте себе собственную куколку! $29.95. Стойкий резиновый материал, очень прочный. Цепи и хлысты прилагаются. Бикини, лифчик, трусики, 2 парика, губная помада и небольшая баночка любовного зелья тоже прилагаются. Компания Фон Брашлица.»
я отправил ему перевод с заказом. на какой–то почтовый яшик в Массачусеттсе. он тоже переехал.
пакет пришел примерно через 3 недели, очень неловко вышло, у меня не было велосипедного насоса, а потом меня обуяла похоть, когда я вытащил эту штуку из пакета. пришлось идти на угол, на заправку и брать насос у них.
надуваясь, она становилась все краше и краше. здоровые сиськи. большая задница.
— чего это тут у тебя, приятель? — спросил заправшик.
— слушай, мужик, я у тебя просто насос попросил, разве я у вас мало заправляюсь, а?
— ладно, все в порядке, воздух бесплатно, что, уж и спросить нельзя, что у тебя там такое…
— и думать не смей! — сказал я.
— ГОСПОДИ! ты только посмотри на эти СИСЬКИ!
— я и СМОТРЮ на них, придурок!
я оставил его с языком, вывалившимся до колен, закинул ее на плечо и рванул обратно к себе. внес в спальню.
на самый главный вопрос еше только предстояло ответить.
я раздвинул ей ноги и стал искать хоть какое–нибудь отверстие.
Фон Б. не до конца облажался.
я взобрался на нее и стал целовать этот резиновый рот. то и дело дотягиваясь до какой–нибудь из ее гигантских резиновых грудей и всасываясь в нее. я надел ей на голову желтый парик и весь хуй себе обмазал любовным зельем. много не потребовалось. может, он мне запас на год прислал.
я целовал ее страстно за ушами, засовывал палец ей в жопу, качал и качал дальше. потом соскочил, связал ей цепью руки за спиной — там даже маленький замочек с ключиком имелись — и хорошенько избил ее кожаной плеткой по заднице.
господи, да я совсем свихнулся, должно быть! думал я.
затем перевернул ее и снова вставил, горбатил и горбатил. если честно, то это было довольно скучно. я представлял себе, как собаки трахают кошек; воображал, как двое ебутся в воздухе, прыгая с Эмпайр Стэйт Билдинга. представлял себе пизду, здоровенную, как осьминог, — ползет ко мне, влажная, вонючая, оргазма хочет до судорог. я вспоминал все трусики, колени, ноги, сиськи, пизды, что встречал в жизни, резина потела; я и сам потел.
— я люблю тебя, дорогая! — шептал я ей в резиновое ухо.
как ни стыдно в этом признаваться, но я заставил себя кончить в этот паршивый резиновый мешок. вообще никакого сходства с Таней.
я взял бритву и раскромсал эту дрянь на говно. вывалил в бак на улицу вместе с пивными банками.
сколько мужчин в Америке покупает эти дурацкие примочки?
или, к примеру, за 10 минут прогулки по любому центральному тротуару Америки можно миновать с полсотни таких ебливых машин — единственная разница в том, что они делают вид, что они люди.
бедный Индеец Майк. со своим 20-дюймовым мертвым хуем.
все эти бедные Индейцы Майки. все, кто карабкается в Космос. все бляди Вьетнама и Вашингтона.
бедная Таня, ее живот был свинячьим брюхом, вены — собачьими венами, она редко срала или ссала, только еблась — а сердце, голос и язык взяты у кого–то взаймы — в то время считалось, что можно пересаживать только 17 органов. Фон Б. намного их всех опередил.
бедная Таня, она и ела–то чуть–чуть — в основном, дешевый сыр да изюм. ни денег она не жаждала, ни собственности, ни больших новых машин, ни слишком дорогих домов. она никогда не читала вечернюю газету, не хотела цветного телевидения, новых шляпок, сапожек на случай дождя, разговоров у задних изгородей с женами–идиотками; не желала она и мужа, который был бы врачом, биржевым маклером, конгрессменом или полицейским.
а парень с заправки все спрашивает меня:
— эй, что стало с той штукой, которую ты как–то сюда притащил и надул из нашего насоса?
хотя нет, больше не спрашивает. я заправляюсь в другом месте. я даже не хожу стричься туда, где увидел журнал с секс–объявлением про резиновую куклу Фон Брашлица. я пытаюсь забыть всё.
а вы бы что сделали?
после того, как тела выдавились из–под пресса, Дэнфорт развесил их одно за другим. Бэгли сидел на телефонах.
— сколько получилось?
— 19. похоже, неплохой денек.
— черт, ну еще бы. похоже, действительно неплохой, а вчера мы сколько определили?
— 14.
— недурно, недурно, если так и дальше пойдет, у нас всё срастется. меня одно только беспокоит — как бы эту херню вьетнамскую не бросили, — сказал Бэгли–телефонист.
— не дуркуй — слишком много народу на этой войне наживается и от нее зависит.
— но ведь Парижская Мирная Конференция…
— да ты сегодня просто не в себе, Бэг. сам ведь преркасно знаешь: они там сидят, прикалываются весь день, зарплата капает, а по ночам парижские клубы окучивают. эти парни хорошо устроились. им совсем не хочется, чтобы Мирная Конференция заканчивалась — как нам не хочется, чтобы кончалась война. мы все тут жируем, ни царапинки. мило. а если случайно вдруг до чего–то и договорятся, то другие появятся. горячие точки по всему миру тлеть будут.
— да-а, наверное, я чего–то передумал. — один из трех телефонов на столе зазвонил. Бэгли снял трубку: — АГЕНТСТВО УДОВЛЕТВОРИТЕЛЬНОЙ ПОМОЩИ. Бэгли на проводе.
послушал.
— да. да. есть у нас хороший экономичный бухгалтер. зарплата? 300 долларов в первые две недели, в смысле по 300 в неделю. мы получаем оплату за первые две недели. затем урезаете его до 50 в неделю или увольняете. если вы его уволите через первые две недели, мы платим ВАМ 100 долларов. почему? ну, черт, непонятно что ли — тут вся идея в том, чтобы всё шевелилось. дело только в психологии, как с Ледом Морозом. когда? ага, сразу и посылаем, адрес какой? прекрасно, прекрасно, прибудет мухой, не забудьте обо всех условиях, мы пришлем его вместе с контрактом, до свиданья.
Бэгли повесил трубку. помычал себе что–то, подчеркнул адрес.
— снимай одного, Дэнфорт. какого–нибудь худого и усталого. нет смысла поставлять самое лучшее по первому звонку.
Дэнфорт подошел к бельевой веревке и отцепил прищепки от пальцев худого и усталого.
— веди его сюда. как его зовут?
— Герман. Герман Теллеман.
— черт, он что–то не очень хорошо выглядит. похоже, внутри еще кровь осталась. да и в глазах цвет проглядывает… мне кажется. слушай, Дэнфорт, у тебя прессы хорошо работают, туго? я хочу, чтобы все кишки выдавливались, чтоб совершенно никакого сопротивления, понятно? ты свою работу делаешь, я — свою.
— некоторые парни поступают довольно крутыми. у некоторых кишок больше, чем у других, сам знаешь. на вид не всегда определишь.
— ладно, давай этого попробуем. Герман. эй, сынок!
— чё, папаша?
— как тебе понравится непыльная работенка?
— а-а, да ну ее к черту!
— что? ты не хочешь непыльную работенку?
— на хуй она мне упала? мой старик, он из Джерси был, всю жизнь пропахал, как проклятый, а когда мы его похоронили на его же бабки, знаете сколько осталось?
— сколько?
— 15 центов и вся его тупая замороченная житуха.
— а тебе разве не хочется жену, семью, дом, уважение? новую машину каждые 3 гола?
— да я напрягаться не хочу, папаша. не суйте вы меня в мышеловку эту. оттянуться — вот это да. какого хера.
— Дэнфорт, прогони этого ублюдка через пресс, да гайки потуже затяни!
Дэнфорт схватил испытуемого, но Теллеман–таки успел завопить:
— мать вашу в сраку…
— и выдави ИЗ НЕГО ВСЕ КИШКИ, ВСЕ КИШКИ ЛО ПОСЛЕДНЕГО! ты меня слышал?
— ладно, ладно! — проворчал Дэнфорт. — черт, мне иногда кажется, что тебе самый легкий конец бревна достался!
— какие там еше бревна? выдави из него все кишки. Никсон может закончить войну…
— опять ты эту ахинею понес! мне кажется, ты спишь в последнее время плохо, Бэгли. с тобой что–то не так.
— да, да, ты прав. бессонница. я все думаю — может, нам солдат делать? ночами ворочаюсь! вот это был бы бизнес!
— Бэг, мы делаем самое лучшее из того, что есть, вот и всё.
— ладно, ладно, ты уже прогнал его через прессы?
— аж ДВА РАЗА! все кишки выдавил, сам увидишь.
— ладно, волоки его сюда. попробуем.
Дэнфорт подтащил Теллемана обратно. тот действительно выглядел несколько иначе. из глаз полностью испарился цвет, на лицо наползла совершенно фальшивая улыбка. прекрасное зрелище.
— Герман? — спросил Бэгли.
— да, сэр?
— что ты чувствуешь? вернее, как ты себя чувствуешь?
— я никак себя не чувствую, сэр.
— тебе легавые нравятся?
— не легавые, сэр, — полицейские. они являются жертвами нашей собственной порочности несмотря на то, что иногда защищают нас, стреляя в нас, сажая нас в тюрьму, избивая и штрафуя нас. плохих легавых не существует. полицейских, прошу прошения. понимаете ли вы, что если бы не было полицейских, нам бы пришлось взять охрану правопорядка в свои руки?
— и что бы произошло тогда?
— я никогда не задумывался об этом, сэр.
— отлично. ты веришь в Бога?
— о, да, сэр, и в Бога, и в Семью, и в Государство, и в Страну, и в честный труд.
— господи ты боже мой!
— что, сэр?
— извини. так, ладно, тебе нравится сверхурочная работа?
— о, да, сэр! я бы хотел работать 7 дней в неделю, если возможно, и на 2 работах, если возможно.
— зачем?
— из–за денег, сэр. деньги на цветной телевизор, новые машины, начальный платеж за дом, шелковые пижамы, 2 собак, электрическую бритву, страхование жизни, медицинскую страховку, ох да всякие виды страховок, и на образование в колледже для детей, если у меня будут дети, и на автоматические ворота в гараж, и на хорошую одежду, на ботинки за 45 долларов, фотоаппараты, наручные часы, кольца, стиральные машинки, холодильники, новые кресла, новые кровати, ковры от стенки до стенки, благотворительные взносы в церковь, отопление с термостатом и…
— ладно, хватит. когда же ты собираешься пользоваться всем этим барахлом?
— я не понимаю, сэр.
— я имею в виду, если ты работаешь днями и ночами, и сверхурочные впридачу, когда же ты будешь наслаждаться всей этой роскошью?
— о, такой день придет, такой день настанет, сэр!
— а ты не думаешь, что дети твои вырастут однажды и просто подумают, что ты придурок?
— после того, как я пальцы до кости стер, работая ради них, сэр? разумеется, нет!
— отлично. теперь еще несколько вопросов.
— да, сэр.
— ты не думаешь, что вся эта непрерывная тупорыловка вредна для здоровья и духа, для души, если хочешь…?
— ох, черт, да если б я все время не работал, я бы просто сидел и кирял, или рисовал бы картинки маслом, или ебался бы, или ходил бы в цирк, или сидел бы в парке, на уточек смотрел. типа такого.
— а ты не думаешь, что сидеть в парке и на уточек смотреть — это хорошо?
— я так себе денег не заработаю, сэр.
— хорошо, отъебись.
— сэр?
— я хотел сказать, что я закончил с тобой разговаривать. ладно, этот готов, Дэн. прекрасная работа. дай ему контракт, пусть подпишет, то, что мелким шрифтом, он читать не будет. он думает, что мы добрые. отволоки его по адресу. его примут. я уже несколько месяцев не присылал им экономичного бухгалтера лучше.
Дэнфорт заставил Германа подписать контракт, еше раз проверил ему глаза — убедиться, что они достаточно мертвы, вложил ему в руку контракт и бумажку с адресом, подвел к двери и нежно подтолкнул вниз по лестнице.
Бэгли же просто откинулся на спинку кресла с расслабленной улыбкой успеха и стал смотреть, как Дэнфорт прогоняет следующих 18 через выжималку. куда именно отправлялись их кишки, оттуда видно не было, но почти каждый терял их где–то по пути. те, что с табличками «женат, семейный» и «за 40», расставались с ними легче всего. Бэгли сидел, откинувшись, пока Дэнфорт прогонял их сквозь прессы, и слушал, как они переговариваются:
— тяжело такому старику, как я, найти работу, ох как тяжело!
другой:
— ох, елки, как же снаружи холодно!
еше один:
— устал я уже — всё ставки, ставки, туда толкнешь, сюда толкнешь, а потом один арест, другой, третий. мне нужно что–нибудь надежное, надежное, надежное, надежное, надежное…
еше:
— ладно, повеселились — и будет…
еше:
— у меня нет специальности, у всех должна быть специальность, у меня нет специальности. что же я буду делать?
еше:
— я по всему миру помотался — в армии — уж я‑то знаю.
еше:
— если бы пришлось всё заново начинать, я б стал дантистом или парикмахером.
еще:
— все мои романы, рассказы и стихи возвращаются. Блядь, я даже в Нью — Йорк поехать не могу, с издателями поручкаться! Таланта у меня больше, чем у всех остальных вместе взятых, но нужно что–то внутри иметь! Я за любую работу возьмусь, но я лучше любой работы, за которую возьмусь, потому что я гений.
еше один:
— видите, какой я хорошенький? посмотрите на мой нос? посмотрите на мои уши? посмотрите на мои волосы? на мою кожу? как я играю! видите, какой я хорошенький? видите, какой я хорошенький? почему же я никому не нравлюсь? потому что я такой хорошенький, они ревнуют, ревнуют, ревнуют…
телефон зазвонил снова.
— АГЕНТСТВО УДОВЛЕТВОРИТЕЛЬНОЙ ПОМОЩИ. Бэгли на проводе. вам — что? вам нужен глубоководный водолаз? ёб твою ма! что? о, простите. конечно–конечно, у нас десятки безработных глубоководных водолазов. его зарплата за первые 2 недели поступает к нам. 500 в неделю, опасно, знаете ли, очень опасно — ракушки там, крабы, всякое такое… морская капуста, русалки на скалах. осьминоги. кессонная болезнь. гайморит. ёбть, да. плата за первые 2 недели — наша. если вы увольняете его через первые 2 недели, мы платим вам 200 долларов. почему? почему? если б малиновка снесла золотое яичко прямо в кресло у вас в гостиной, вы бы стали спрашивать, ПОЧЕМУ? стали б? мы пришлем вам глубоководного водолаза через 45 минут! адрес? чудно, чудно, ах, да, прекрасно, это возле здания Ричфилда. да, я знаю. 45 минут, спасибо. до свиданья.
Бэгли повесил трубку. он уже устал, а день только начинался.
— Дэн?
— что, мать твою?
— приташи мне типа глубоководного водолаза кого–нибудь, такого толстоватого в талии. голубые глаза, средне волос на груди, ранняя плешь, слегка стоик, сутуловат, плохое зрение и неопознанное начало рака горла. это будет глубоководный водолаз. кто–нибудь знает, что такое глубоководный водолаз? тащи такого сюда, ебена мать.
— ладно, засранец.
Бэгли зевнул. Дэнфорт отстегнул одного. вытащил вперед, поставил перед столом. на табличке стояло: «Барни Андерсон».
— здорово, Барни, — сказал Бэг.
— где это я? — спросил Барни.
— в АГЕНТСТВЕ УДОВЛЕТВОРИТЕЛЬНОЙ ПОМОЩИ.
— блин, ну и склизкие же вы уёбки, доложу я вам — или я ни хера вообще в жизни не шарю!
— какого хуя, Дэн?!
— я его 4 раза прогонял.
— я же сказал тебе затянуть гайки!
— а я тебе сказал, что у некоторых кишок больше, чем у остальных!
— это все сказки, придурок чертов!
— кто придурок чертов?
— вы оба — чертовы придурки, — отозвался Барни Андерсон.
— я хочу, чтобы ты протащил его задницу через выжималку еще три раза, — сказал Бэгли.
— ладно, ладно, только сначала давай между собой разберемся.
— хорошо, например… спроси–ка этого парня Барни, кто у него герои.
— Барни, хто у тебя херои?
— н-ну, щас — Кливер(2), Диллинджер(3), Че, Малькольм Икс, Ганди, Джерси Джо Уолкотт(4), Бабуля Баркер, Кастро, Ван — Гог, Вийон, Хемингуэй.
— видишь, он ай–дентифипирует себя с НЕУДАЧНИКАМИ, и от этого ему кайфово. он готовится проиграть, а мы ему поможем. его прикололи по этому дерьму душевному, а мы через это их за жопы–то и держим. души — нет. это все наёбка. и героев никаких нет. и это — сплошная наёбка. да и победителей не бывает — одна наёбка и лошажье говно. нет ни святых, ни гениев — наёбка и детские сказки, только для того, чтобы игра не заканчивалась. каждый в ней просто пытается удержаться, чтобы повезло — если может. а все остальное — говно на палке.
— ладно, ладно, я уже врубился в твоих неудачников! но как насчет Кастро? он довольно упитанным выглядел, когда я его последнее фото видал.
— он держится, потому что США и Россия решили оставить его посередке. но предположим, они на самом деле карты на стол выложат? к кому ему тогда приткнуться? мужик, да у него фишек не хватит, чтобы в ветхий египетский бордель прорваться.
— идиты вы на хуй, парни! мне нравятся те, кто мне нравится! — сказал Барни Андерсон.
— Барни, когда человек достаточно состарился, достаточно завяз в мышеловке, достаточно оголодал, достаточно утомился — он хуй сосать будет, сиську лизать, говно жрать, лишь бы в живых остаться; либо так, либо в петлю. человеческой расе просто чего–то не хватает, мужик. гнилая это толпа.
поэтому, мы все изменим, мужик. вот в чем весь номер. если мы уж до луны добрались, то из ночной вазы говно точно вычистим. мы просто не на том сосредотачивались.
ты болен, парниша. и в талии жирноват. и лысеешь. Дэн, приведи его в форму.
Дэнфорт забрал Барни Андерсона и прозвонил, и прокрутил и с воплями продавил его через выжималку три раза, а затем притащил обратно.
— Барни? — спросил Бэгли.
— да, сэр!
— кто твои герои?
— Джордж Вашингтон, Боб Хоуп(5), Мэй Уэст(6), Ричард Никсон, кости Кларка Гэйбла и все эти славные люди, которых я видел в Диснейленде. Джо Луис, Дайна Шор(7), Фрэнк Синатра, Малыш Рут(8), Зеленые Береты, черт возьми, да вся Армия и Военно — Морской Флот Соединенных Штатов, а особенно — Корпус Морской Пехоты, и даже Министерство Финансов, ЦРУ, ФБР, «Юнайтед Фрут», дорожная Патрульно — Постовая Служба, весь чертов Департамент Полиции Лос — Анжелеса и менты Окружного Участка впридачу. причем, я не имею в виду «менты», я хотел сказать «полицейские». а еще Марлен Дитрих с таким разрезом сбоку платья, ей уже, наверное, под 70? — когда она танцевала в Лас — Вегасе, член у меня так вырос, что за чудесная женщина. хорошая американская жизнь и хорошие американские деньги могут навечно сохранить нас молодыми, разве нет?
— Дэн?
— чего, Бэг?
— этот в самом деле уже готов! чувств у меня не так много осталось, но даже меня от него уже тошнит. пускай подписывает свой контрактик, и отправляй его на хер. им он по душе придется. господи, и чего только человек не сделает, чтоб только в живых остаться? иногда я свою работу даже ненавижу. это ведь плохо, разве нет, Лэн?
— ну дак, Бэг. а как только я отправлю этого олуха восвояси, у меня для тебя есть одна маленькая штучка — чуток старого доброго тоника.
— ах, чудно, чудно… и что это такое?
— четверть оборотика через выжималку.
— ЧЕГО?
— о, прекрасно лечит тоску или несвоевременные мысли. ну, типа такого.
— а подействует?
— лучше аспирина.
— ладно, убери этого болвана.
Барни Андерсона отправили вниз по лестнице. Бэгли встал и подошел к ближайшей выжималке.
— эти старушенции — Уэст и Дитрих, по–прежнему засвечивают сиськи и ноги, черт, да в этом никакого смысла нет, они это делали, когда мне было 6 лет. отчего у них так получается?
— ни от чего. подтяжки, корсеты, пудра, прожектора, фальшивые накладки, набивки, подкладки, солома, навоз в общем. от них твоя бабушка будет выглядеть на 16 лет.
— моя бабушка умерла.
— и все равно у них это получится.
— да, да, ты, наверное, прав. — Бэгли пошел к выжималке. — только четверть оборота. тебе можно доверять?
— ты ведь мой партнер, правда, Бэг?
— конечно, Дэн.
— мы сколько с тобой вместе дела ведем?
— 25 лет.
— поэтому — ладно, когда я говорю ЧЕТВЕРТЬ ОБОРОТА, я и имею в виду ЧЕТВЕРТЬ ОБОРОТА.
— чего делать надо?
— просунь руки между валиков, это как в стиральной машинке.
— вон туда?
— ага. поехали! ухупии!
— эй, мужик, не забудь — четверть оборота.
— конечно, Бэг, ты что — не доверяешь мне?
— теперь придется.
— знаешь, а я ведь твою жену втихаря ёб.
— ах ты гнида! да я тебя убью!
Дэнфорт оставил машину крутиться, сел за стол Бэгли, закурил, помычал себе под нос песенку: «о, счастливый я, жизнь роскошная моя, и карманы рвутся от мечтаний… хоть пуст мой кошелек, но я — почти что бог, и карманы рвутся от мечтаний…»
потом встал и подошел к машине с Бэгли.
— ты же сказал четверть оборота, — произнес Бэгли. — а уже полтора.
— ты что, мне не доверяешь?
— почему–то больше, чем обычно.
— и все равно я твою жену втихаря ёб.
— да это, я думаю, ничего. устал я сам ее ебать. любой мужик собственную жену ебать устанет.
— но я хочу, чтобы ты сам захотел, чтобы я твою жену ебал.
— да мне все равно, но прямо не знаю, хочется мне в самом деле этого или нет.
— вернусь минут через 5.
Дэнфорт снова отошел, уселся в хозяйское кресло на колесиках, забросил ноги на стол и стал ждать. ему нравилось петь. вот он и пел песенки: «для меня ничего — это много, я — богач, наслаждаюсь ничем, у меня есть звезды и солнце, и моря под покровом ночей…»
Дэнфорт выкурил две сигареты и вновь подошел к машине.
— Бэг, я твою жену втихаря ёб.
— ох, как хорошо–то! давай еще! и знаешь что?
— что?
— мне на это как бы самому посмотреть хочется.
— конечно, что за вопрос.
Дэнфорт подошел к телефону, набрал номер.
— Минни? ага, Дэн. я щас приду тебе всуну. Бэг? о, и он тоже придет, позыбать хочет, не-а, мы не пьяные. я тут просто решил прикрыть на сёдня лавочку. мы уже все сделали. с этой заморочкой между Израилем и арабами, да еще африканские войны — нечего дергаться. Биафра — прекрасно звучит. ладно, в общем мы идем. я тебе хочу в сраку запердячить. у тебя такая жопа, господи. я, может, даже Бэгу запердячу. у него жопа поболе твоей, наверное. держись, солнышко, мы уже выходим!
Дэн повесил трубку. зазвонил другой телефон. он ответил:
— пошел ты в жопу, уёбок поганый, у тебя даже сиськи воняют, как мокрые собачьи какашки на западном ветру.
он бросил трубку и осклабился. подошел и вытащил Бэгли из машины. они заперли дверь конторы и вместе спустились по лестнице. когда они вышли наружу, солнце висело еше высоко и смотрелось прекрасно. тоненькие юбки теток просвечивали. чуть ли не до костей. смерть и тление виднелись повсюду. это Лос — Анжелес, возле 7‑й и Бродвея, где одни трупаки опускают других и даже сами не знают, зачем. нервная игра — вроде через скакалку прыгаешь, или лягушек препарируешь, или ссышь в почтовый яшик, или своему песику дрочишь.
— для меня ничего — это много, — пели они, — я — богач, наслаждаюсь ничем…
рука об руку дошли они до подземного гаража, нашли бэгов кэдди 69‑го года, залезли, зажгли по долларовой сигаре, Дэн сел за руль, вывел ее оттуда, чуть не сшиб какого–то бомжа, хилявшего с Площади Першинга, свернул на запад к свободной трассе, к самой свободе, ко Вьетнаму, к армии, к ебле, огромным полянам, сплошь поросшим травой и уставленным голыми статуями, к французскому вину, к Беверли — Хиллз…
Бэгли перегнулся и пробежался пальцами по ширинке Дэнфорта.
надеюсь, он хоть женушке–то своей оставит, подумал тот.
стояло теплое лос–анжелесское утро, а может и день. он кинул взгляд на часы в приборной доске — показывали 11.37 утра — и тут же кончил. Кэдди он гнал на 80-ти. асфальт скользил под колесами, словно могилки покойников. он включил было встроенный в доску телевизор, потом протянул руку к телефону, потом вспомнил, что забыл застегнуться.
— Минни, я люблю тебя.
— я тебе тоже люблю, Дэн, — ответила та. — а этот жлоб с тобой?
— тут, рядышком, только полный рот себе отсосал.
— ох, Лэн, не сливай понапрасну!
он расхохотался и положил трубку. чуть не сбили какого–то черномазого на пикапе. не черного, а именно черномазого, во какого. лучше города, чем этот, на свете нет, если всё срастается, а когда не срастается, только один город хуже — Большое Я(9). Дэнфорт поддал до 85. патрульный на обочине ухмыльнулся ему с мотоцикла. может, Бобу сегодня позвонит чуть попозже. с Боба всегда уписяться можно. 12 сценаристов вечно ему пишут анекдоты поприкольнее. а сам Боб — естественный, как навозная куча. просто чудненько.
он выкинул долларовую сигару в окно, поджег другую, пришпорил Кэдди до 90, прямо к солнцу, как стрела, дела идут отлично, жизнь тоже, — а шины кружились над мертвыми, умиравшими и еще не умершими.
ЗЬЯЯЯЯААААААУУУМ!
мы жили прямо через дорогу от парка Мак — Артура, Линда и я, и как–то ночью, выпиваючи, увидели, как за окном пролетел человек. странное зрелище, как в анекдоте, но когда тело ударилось о тротуар, на анекдот это мало походило.
— господи боже мой, — сказал я Линде, — да он лопнул, как перезрелый помидор! мы сделаны из одних кишок, говна и какой–то слизи! иди сюда! иди сюда! погляди только на него!
Линда подошла к окну, затем сбегала в ванную и проблевалась. потом вышла. я обернулся и посмотрел на нее.
— да ей же богу, крошка, он просто похож на опрокинувшуюся лохань с гнилым мясом и спагегги, одетую в драный костюм и рубашку!
Линда вбежала обратно и рыгнула опять.
я сидел и пил вино. вскоре раздалась сирена. на самом деле, надо было вызывать санэнидемстаниию. да и хуй с ним, у нас всех свои проблемы. я никогда не знал, где взять денег на квартиру, а чтобы идти искать работу, мы слишком болели от кира. всякий раз, когда мы начинали волноваться, оставалось единственное — ебаться. от этого мы ненадолго все забывали. ебались мы много, и, к счастью для меня, с Линдой барахтаться было хорошо. вся эта ночлежка кишела такими же, как мы: люди киряли, еблись и не знали, что дальше. то и дело кто–нибудь прыгал из окна. но деньги к нам, казалось, всегда откуда–то приплывали — как раз когда мы уже готовы были лопать собственное дерьмо: однажды 300 долларов от покойного дядюшки, в другой раз — запоздалый возврат налогов. в третий раз я ехал в автобусе и на сиденье передо мной лежали 50-центовые монеты. что это означало или кто это сделал, я не имел ни малейшего понятия — до сих пор не имею. я пересел поближе и стал набивать карманы полудолларами. когда карманы наполнились, я дернул за шнурок и слез на следующей остановке. никто мне ничего не сказал, не попытался остановить. я имею в виду, что когда ты пьян, то не повезти не может, даже если ты неудачник — все равно повезет.
часть каждого дня мы, бывало, проводили в парке — на уток смотрели. вы мне должны поверить: когда здоровье подорвано непрерывным пьянством и нехваткой приличной пищи, когда устал от траха как попытки забыть обо всем, с уточками ничего не сравнится. то есть, нужно из своей конуры куда–то вылезти, потому что темно–синяя тоска навалится — и ты уже следующим из окна вылетаешь, сделать это гораздо легче, чем думаешь. поэтому мы с Линдой садились на лавочку и смотрели на уток. уткам все было по барабану — за квартиру платить не надо, одежда не нужна, еды навалом, плавай себе, жри да крякай. вот они и жрут все время, тырят друг у друга и клюют. время от времени кто–нибудь из ночлежки ловил ночью одну из этих тварей, убивал ее, приносил в комнату, общипывал и готовил. мы тоже об этом думали, но никогда не решались. кроме этого, поймать их было трудно: подберешься поближе, а он — ФФЫРК!!! фонтан брызг, и пизденыш упорхнул! в основном питались мы блинчиками из муки на воде или же таскали кукурузу из чьих–нибудь огородов — один парень вообще кукурузный сад у себя развел, — но не думаю, что он хотя бы один початок сам сожрал. потом тырить еше можно было с открытых рынков — то есть, перед одной бакалейной лавкой стоял овощной ларек, — а это означало случайный помидор–два или огурчик, но мы были мелкими воришками, беспонтовыми и полагались в основном на удачу. сигареты были проще всего — выходишь прогуляться вечерком — кто–нибудь обязательно оставит окно машины опушенным, а на приборной доске — пачка или полпачки. разумеется, вино и квартплата были реальными проблемами, и мы еблись и волновались по их поводу.
и, как всегда бывает с предельным отчаянием, наши черные дни наступили. не осталось ни вина, ни удачи, ничего. никаких кредитов больше ни у хозяйки, ни в винной лавке. я решил поставить будильник на 5:30 утра и сходить на Фермерский Рабочий Рынок, но даже часы как надо не работали. они когда–то сломались, и я их вскрыл, чтобы починить. там лопнула пружина, а заставить ее работать снова можно было только одним способом — отломать у нее кусочек и подцепить снова, все снова закрыть и завести. если вы хотите узнать, что с будильником делает укороченная пружина — да и с другими часами, наверное, тоже, — я вам расскажу. чем короче пружина, тем быстрее крутятся минутная и часовая стрелки. сбрендили часы, в общем, и когда мы уставали ебаться, чтобы перестать беспокоиться, то, бывало, наблюдали за этими часами и пытались определить, сколько времени на самом деле. видно было, как минутная стрелка скачет — как мы над нею смеялись.
потом однажды — и нам потребовалась нелеля, чтобы это вычислить — мы обнаружили, что часы спешат на тридцать часов за каждые двенадцатъ действительного времени. к тому же их приходилось заводить раз в 7 или 8 часов, или они останавливались. иногда мы просыпались, смотрели на часы и не могли врубиться, сколько же сейчас времени.
— ну черт возьми, крошка, — говорил я, — неужели ты не можешь эту дрянь вычислить? часы идут в 2 с половиной раза быстрее положенного, это же так просто.
— ага, а сколько времени было, когда мы последний раз их ставили? — спрашивала она.
— будь я проклят, если знаю, крошка, я пьяный был.
— ты бы лучше их завел, а то остановятся.
— ладно.
я их заводил, и мы ебались.
поэтому в то утро, когда я решил сходить на Фермерский Рабочий Рынок, часы работать не хотели. мы где–то нарыли бутылку вина и медленно ее выпили. я смотрел на эти часы, не зная, что они хотят сказать, и, боясь пропустить ранний подъем, просто лежал в постели и не спал всю ночь. потом встал, оделся и пошел на ту улицу в Сан — Педро. казалось, там все просто стоят и ждут. в витринах лежало довольно много помидоров, и я умыкнул два или 3 и съел. висела большая черная доска: В БЕЙКЕРСФИЛД НУЖНЫ СБОРЩИКИ ХЛОПКА. ПИТАНИЕ И ЖИЛЬЕ. что это еше такое, к чертовой матери? хлопок в Бейкерсфилде, Калифорния? я‑то думал, что Эли Уитни(10) и хлопковый джин положили этому конец. потом подъехал большой грузовик, и обнаружилось, что нужны еше и сборщики помидоров. вот же срань, Линду надолго оставлять одну в этой постели мне не хотелось. она никогда не могла одна так долго залеживаться. однако я решил попробовать. все начали карабкаться в кузов. я подождал, пока все дамы не заберутся на борт, — а среди них были объемистые. все влезли, и тут начал карабкаться наверх я. здоровенный мексиканец, явно нарядчик, начал закрывать задний борт:
— простите, сеньор, мест нет! — они уехали без меня.
к тому времени пробило 9 вечера, и прогулка до ночлежки заняла у меня еше час. я проходил мимо хорошо одетых, глупых на вид людей. один раз меня чуть не переехал какой–то злюка в черном кадиллаке. уж и не знаю, какого рожна он злился. может, из–за погоды. жаркий день стоял. дойдя до ночлежки, пришлось переть по лестнице пёхом, поскольку лифт располагался в аккурат возле хозяйкиной двери, и хозяйка постоянно с ним еблась: то медяшку драит, то просто шпионит, задница.
доверху — 6 этажей; взобравшись, я услышал из своей комнаты хохот. Линда, сука, не слишком долго меня дожидалась. ладно, жопу надеру и ей, и ему. я открыл дверь.
там сидели Линда, Лжини и Ева.
— Дорогулечка! — сказала Линда. она подошла ко мне. разоделась — даже напялила высокие каблуки. языком чуть ли не гланды мне достала, когда мы поцеловались.
— Джини только что получила первое в жизни пособие, а Ева уже давно на нем сидит! это и празднуем!
портвейна — хоть залейся. я зашел, принял ванну, а потом вышел в одних трусах. мне всегда нравится ногами щегольнуть. у меня — здоровеннейшая, мощнейшая пара ног, что я только видел на мужиках. остальной я много собой не представляю. и вот я сел в своих рваных трусах и задрал ноги на кофейный столик.
— ёбть! поглядите только на эти ноги! — сказала Джини.
— ага, ага, — поддакнула Ева.
Линда улыбнулась. мне нацедили вина.
сами знаете, как оно бывает. мы пили и болтали, болтали и пили. девчонки сгоняли еше за пойлом. еше поболтали. стрелки описывали круг за кругом. вскоре стемнело. я уже пил в одиночестве, не снимая драных трусов. Джини ушла в спальню и вырубилась на кровати. Ева отключилась на кушетке, а Линда — на маленьком кожаном диванчике в коридоре перед ванной. я по–прежнему не мог понять, почему тот мексиканец захлопнул передо мною борт. я был несчастен.
я зашел в спальню и забрался в постель к Джини. крупная она была женщина — и голая. я начал целовать ее груди, впиваясь в них.
— эй, ты чего делаешь?
— делаю? собираюсь тебя выебать!
я вложил палец ей в пизду и подвигал им взад–вперед.
— я тебя сейчас выебу!
— нет! Линда же меня убьет!
— она не узнает!
я влез на нее и МЕДЛЕННО МЕДЛЕННО ТИХОНЬКО так, чтобы не лязгнула ни одна пружина, чтобы ни звука, скользнул им внутрь–наружу внутрь–наружу МЕДЛЕННО-МЕДЛЕННО так, что когда кончал, то думал, что не кончу никогда. лучшая ебля в моей жизни, и когла я подтирался простынями, мне в голову пришла мысль — может быть, человечество столетиями неправильно ебется.
потом я ушел, сел в темноте, еше немного выпил. не помню, сколько я так просидел. но выпил довольно много. потом пошел к Еве. к Еве, что на пособии. эта была жирной, слегка морщинистой, но у нее были очень сексуальные губы, непристойно сексуальные губы просто, аж противно. я начал целовать этот ужасный и прекрасный рот. она совершенно не противилась. раздвинула ноги, и я вошел. свинья она была порядочная — пердела, хрюкала, сопела и елозила подо мной. кончил я не так, как с Джини — долго и трепетно, — а плюх–плюх, и баста. я встал с нее, и не упел еще отойти к своему креслу, как она уже храпела вновь. поразительно — ебется, как дышит — и все ей до лампочки. каждая тетка ебется чуточку по–другому: потому–то мужику и нет покоя, тем они его и ловят.
я сел и еше выпил, размышляя о том, как этот вонючий сукин сын, что бортом командовал, со мною поступил. вежливость не окупается. потом начал думать о пособии по безработице. интересно, можно ли неженатым мужчине и женщине на него записаться? нет, конечно. они должны сдохнуть от голода. а любовь тут — какое–то непристойное слово. но именно это между нами с Линдой и происходит — любовь. поэтому мы и голодаем вместе, пьем вместе, живем вместе. что означает женитьба? женитьба означает освященную ЕБЛЮ, а освященная ЕБЛЯ всегда и в конечном итоге, неизменно становится СКУЧНОЙ, превращается в РАБОТУ. однако именно этого хочет мир: какого–нибудь нищего остолопа, загнанного в капкан и несчастного, да еще и с работой. ну его в жопу, я уж лучше в трущобы перееду, а Линду к Большому Эдди переселю. Большой Эдди — идиот, но, по крайней мере, одежды ей купит, а живот стейками набьет: это гораздо больше того, на что способен я.
Буковски — Слоновья Нога, продрочка общества.
я прикончил пузырь и решил, что мне нужно поспать. завел будильник и влез к Линде. та проснулась и начала об меня тереться.
— ох черт, ох черт! — говорила она. — прямо не знаю, что со мной такое!
— чё такое, малышка? ты не заболела? может, в больницу позвонить?
— ох, да нет же, черт, у меня просто ГОРИТ все! ГОРИТ! У МЕНЯ ГОРИТ ВСЕ!
— что?
— я же сказала, у меня все горит внутри! ТРАХНИ МЕНЯ!
— Линда…
— что? что?
— я так устал, я не спал две ночи, на этот Рабочий Рынок ходил и обратно, 32 квартала по такому пеклу… бесполезно, работы нет. устал, как выебанная срака.
— я тебе ПОМОГУ!
— ты это о чем?
она наполовину сползла с кушетки и начала сосать мне пенис, я застонал от усталости:
— милая, 32 квартала по жаре… я весь выгорел.
она продолжала стараться. у нее был не язык, а наждак, и она знала, как с ним обращаться.
— милая моя, — сказал я ей, — я — социальный ноль! я тебя не заслуживаю! смилуйся, пожалуйста!
как я уже сказал, у нее хорошо получалось. некоторые могут, некоторые — нет. большинство знает просто старомодный отсос. Линда же начала со ствола, с левой стороны, от него перешла к яйцам, затем от них снова к стволу, туда, где волос меньше, изумительно энергично, НИ РАЗУ НЕ ДОТРОНУВШИСЬ ДО САМОЙ ГОЛОВКИ, НИ РАЗУ. в конце концов, она заставила меня стонать так, что потолок качался, и рассказывать всевозможные враки про то, что я ей сделаю, как только окончательно поставлю свою жопу на ноги и перестану богодулить.
затем она кончила и взялась за мою головку, обхватила ртом мой хуй примерно на треть, чуть–чуть сдавила и соснула, по–волчьи так прошлась зубами, и я кончил СНОВА — уже в четвертый раз за эту ночь. меня вывернуло полностью. некоторые тетки знают больше, чем вся медицина.
когда я проснулся, все они уже встали и оделись: выглядели они хорошо — Линда, Джини и Ева. они пихали меня пол одеялом и хохотали:
— эй, Хэнк, мы живого пошли искать! и нам похмелиться нужно! мы булем у Томми — Хай!
— ладно, ладно, до свиданья!
они ушли, виляя жопами в дверях.
все Человечество обречено.
я уже совсем было заснул, как зазвонил внутренний телефон.
— ну?
— мистер Буковски?
— ну?
— я видела этих женшин! они вышли из вашей комнаты!
— откуда вы знаете? у вас в доме 8 этажей, и на каждом — десять–двенадцать комнат.
— я знаю всех своих постояльцев, мистер Буковски! у нас тут все — уважаемые рабочие люди!
— да?
— да, мистер Буковски, я этим домом управляю уже двадцать лет, и никогда, никогда не видела такого безобразия, которое у вас творится! у нас всегда тут уважаемые люди жили, мистер Буковски!
— ага, они такие уважаемые, что каждые две недели какой–нибудь сукин сын влезает на крышу и ныряет вниз головой прямо на цементный козырек вашего подъезда, между этими вашими фальшивыми кактусами в кадушках.
— у вас есть время до полудня, чтобы выехать, мистер Буковски!
— а сейчас сколько?
— восемь часов.
— благодарю вас.
я повесил трубку. нашел алку–зельцер. хлебнул из грязного стакана. потом нашел вина на донышке. раздвинул шторы и выглянул на солнце. мир суров, в этом ничего нового, но трущобные ночлежки я ненавижу. мне нравятся маленькие комнатки, местечки, от которых можно как–то отбиваться. женщина. выпивка. но никакой ежедневной работы. именно это у меня никак не срасталось. я недостаточно умный. я уже подумывал прыгнуть из окна, но никак не мог себя заставить. вместо этого оделся и спустился в Томми — Хай. девчонки ржали за дальним концом стойки с двумя какими–то парнями. бармен Марти меня знал. я отмахнулся от него. денег нет. сел просто так.
передо мной возникли скотч с водой, записка:
«увидимся в Тараканьем Отеле, комната 12, в полночь, я сниму нам комнату.
люблю. Линда.»
я выпил, что налили, потом убрался с дороги, зашел в полночь в Тараканий Отель, и портье сказал:
— ничего не выгорит. никакая комната 12 ни на какого Буковски не записана.
я вернулся в час. весь день я просидел в парке, всю ночь, просто сидел. то же самое:
— никакая комната 12 для вас не зарезервирована, сэр.
— а какая–нибудь вообще комната для меня зарезервирована либо на это имя, либо на имя Линды Брайан?
он проверил свои журналы.
— ничего, сэр.
— вы не возражаете, если я загляну в комнату 12?
— там никого нет, сэр. я ж вам сказал, сэр.
— я влюблен, чувак. прости. но пожалуйста, дай мне туда заглянуть!
он одарил меня одним из тех взглядов, что обычно приберегают для идиотов 4‑го класса, и швырнул ключ.
— чтоб через 5 минут — обратно, иначе у тебя будут неприятности.
я открыл дверь, зажег лампочки — «Линда!» — тараканы, завидев свет, удрали под обои. их тут были тысячи. когда я выключил свет, было слышно, как они выползают обратно. сами обои казались одной огромной тараканьей чешуей.
на лифте я спустился назад, к портье.
— спасибо, — сказал я, — вы были правы, в комнате 12 никого нет.
впервые в его голосе мне послышалась какая–то доброта:
— извини, старик.
— спасибо, — ответил я.
выйдя из отеля, я повернул налево, то есть на восток, то есть в трущобы, и пока ноги мои медленно несли меня туда, я спрашивал себя: почему люди лгут? теперь я уже больше себя не спрашиваю, но помню до сих пор, и теперь, когла мне лгут, я это почти знаю, не успевают они еше закончить. но до сих пор я не настолько мудр, как тот ночной портье в тараканьем отеле, который знал, что ложь — повсюду, или как те люли, что ныряли вниз мимо моего окна, когда я хлебал портвейн теплыми лос–анжелесскими деньками через дорогу от парка Мак — Артура, где до сих пор ловят, убивают и едят уток, да и людей тоже.
ночлежка по сих пор стоит на месте, и комната, где мы жили, — тоже, и если захотите как–нибудь поглядеть, заходите, я вам ее покажу. правда, едва ли в этом есть какой–то смысл, разве нет? лучше просто сказать, что как–то ночью я выебал 3 теток, или 3 тетки выебали меня. пусть это и будет весь рассказ.
с Вики все в порядке. но хлебнули мы с ней достаточно. зависли на вине. на портвейне. женщина эта напивалась и начинала чесать языком, при этом изобретая про меня наимерзейшие гадости. да еше этот голос: нарочито пришепетывает, скрипучий, безумный, любого достанет. меня достал.
как–то раз орала она эти свои безумства, валяясь на раскладной кровати у нас в квартире. я умолял ее прекратить. но она не хотела. в конце концов, я просто подошел, поднял кровать с нею вместе и задвинул всё в стену.
потом отошел, сел и стал слушать, как она орет.
вопить она, однако, не перестала, поэтому я подошел снова и откинул кровать от стены. она лежала, держась за руку и вопя, что я ее сломал.
— рука у тебя не может быть сломана, — сказал я.
— сломана, сломана. ты, задрота склизкая, ты мне руку сломал!
я еше немного выпил, она же по–прежнему держалась за руку и хныкала. наконец, с меня хватило, и, сказав, что сейчас вернусь, я спустился вниз, вышел наружу и нашел за бакалейной лавкой какие–то старые деревянные ящики. выдрал из них крепкие хорошие дошечки, вытащил гвозди, вернулся в лифт и приехал обратно в квартиру.
потребовалось дощечки 4. я примотал их к руке, разодрав одно из ее платьев. на пару часов она успокоилась. потом все началось заново. я уже больше не мог. поэтому вызвал такси, мы поехали в больницу. как только такси отъехало, я снял дощечки и выбросил на улииу. затем они просветили рентгеном ей ГРУДЬ и залили руку в гипс. можете себе представить? наверное, если б она себе голову сломала, ей бы задницу просвечивали.
как бы то ни было, после этого она любила сидеть в барах и рассказывать:
— я — единственная женщина, которую сложили в стену вместе с кроватью.
в ЭТОМ я тоже был не очень уверен, но пускай себе болтает.
ладно, когда в другой раз она меня разозлила, я ей заехал по физиономии, но шлепок пришелся по губам, и я сломал ей вставные зубы.
я удивился, что зубы сломались, и сходил вниз, купил такого клея суперцемент и склеил ей эти зубы. некоторое время они держались, а потом однажды вечером она сидела и пила вино, как вдруг во рту у нее оказалось полно сломанных зубов.
вино оказалось таким крепким, что клей рассосался. отвратительно, пришлось новые доставать. как нам это удалось, я не очень хорошо помню, но она утверждала, что теперь похожа на лошадь.
обычно мы так вот ссорились, только немного выпив, и Вики утверждала, что я, когда пьяный, становлюсь очень мерзким, однако, я думаю, мерзкой становилась она. в любом случае, где–то посреди ссоры она вскакивала с места, хлопала дверью и неслась в какой–нибудь бар. «живого искать,” как девчонки выражаются.
когда она ухопила, мне постоянно становилось не по себе. должен в этом признаться. иногда она не возвращалась дня по 2, по 3. и ночи. не очень хорошо так поступать.
однажды она вот так выбежала, а я остался сидеть, пить вино, думать обо всем этом. потом встал, нашел лифт и тоже поехал на улицу. отыскал ее в ее любимом баре. сидела, держала в руках какой–то лиловый шарфик. никогда этого лилового шарфика я раньше не вилел. скрывала от меня. я подошел и сказал ей довольно громко:
— я пытался из тебя женщину сделать, а ты просто блядина проклятая!
бар был полон. все места заняты. я поднял руку. я размахнулся. я сшиб ее тыльной стороной руки с этой чертовой табуретки. она упала на пол и заорала.
это происходило в дальнем углу бара. я даже не обернулся на нее. прошел через весь бар к выходу. и только там повернулся к толпе. было очень тихо.
— так, — сказал я. — если здесь кому–то не НРАВИТСЯ то, что я только что сделал, пусть хотя бы СКАЖЕТ что–нибудь…
стало еше тише, чем тихо.
я повернулся и вышел прочь. только я оказался на улице, как они залопотали и зазудели там, зазудели и залопотали.
ГОВНЯШКИ! ни единого мужика на борту!
…но, конечно же, она вернулась, ну и, короче говоря, как бы там ни было, сидим мы с нею как–то ночью, не так давно, пьем вино, и начинается та же самая свара. в этот раз я решил отвалить.
— Я, НА ХУЙ, ВЫЛЕЗУ ИЗ ЭТОЙ ДЫРЫ! — заорал я Вики. — Я БОЛЬШЕ НЕ ПОТЕРПЛЮ ТВОИХ ОСКОРБЛЕНИЙ!
она вскочила и загородила собою дверь.
— только через мой труп — вот как ты отсюда вылезешь!
— ладно, если тебе так хочется.
я ей хорошенько заехал, и она упала прямо на пороге. пришлось двигать тело, чтобы выйти.
я спустился вниз на лифте, чувствуя себя довольно неплохо. хорошая лихая увеселительная прогулка с 4 этажа. лифт был допотопной штуковиной в виде клетки и вонял старыми носками, старыми перчатками, старыми половыми тряпками, но в нем я чувствовал себя надежно и мощно — почему–то, — а вино скакало по мне во весь опор.
но потом я из него вылез и передумал. сходил в винную лавку. купил еше четыре бутылки вина, вернулся, снова проехал на лифте наверх. то же самое ощущение безопасности и силы. зашел к себе. Вики сидела на стуле и плакала.
— я вернулся к тебе, счастливица ты моя, — сказал я ей.
— ты сволочь, ты меня ударил. ТЫ МЕНЯ УДАРИЛ!
— хмм, — сказал я, открывая новую бутылку. — а еше будешь меня говном кормить, получишь больше.
— АГА! — завопила она. — МЕНЯ-ТО ТЫ УДАРИЛ, А МУЖИКУ ВРЕЗАТЬ КИШКА ТОНКА!
— НЕТ, БЛЯДЬ! — завопил я в ответ. — МУЖИКА Я БИТЬ НЕ СТАНУ! ТЫ ЧТО, ДУМАЕШЬ, Я СОВСЕМ СПЯТИЛ? ПРИЧЕМ ЗДЕСЬ ЭТО?
это ее чуток угомонило, и мы немного посидели, попили вино стаканами. портвейн.
потом она меня начала снова оскорблять, главным образом, заявляя, что я дрочу, пока она спит.
ладно б еше это было правдой, все равно ведь мое дело, прикинул я, а если нет, так она и ПОДАВНО рехнулась. она утверждала, что дрочу я в ванной, в чулане, в лифте, везде.
стоило мне выйти из ванны, как она туда забегала, типа:
— вот! Я ВИЖУ! ПОСМОТРИ, ВОТ ОНО!
— ты, ворона полоумная, это же просто налет грязи.
— нет, это МОЛОФЬЯ! это МОЛОФЬЯ!
или залетала, когда я мылся под мышками или между ног, и говорила:
— видишь, видишь, ВИДИШЬ! ты это ДЕЛАЕШЬ!
— ЧТО делаю? мужику уже что, ЯЙЦА себе помыть нельзя? это МОИ яйца, черт бы тебя побрал! мужику уже собственные яйца помыть нельзя?
— а что это за штука там торчит?
— мой левый указательный палец. а теперь ПОШЛА ОТСЮДА К ЧЕРТОВОЙ МАТЕРИ!!!
или в постели, сплю себе крепко, как вдруг эта рука хватается за мой аппарат с прибором, мужики, дрыхаю себе посреди ночи, а тут эти НОГТИ!
— АХ-ХА! Я ТЕБЯ ПОЙМАЛА! Я ТЕБЯ ПОЙМАЛА!
— ворона ты полоумная, еше раз так сделаешь, и Я КЛЯНУСЬ, Я ТЕБЯ ПОРЕШУ!
— ПОЙМАЛА, ПОЙМАЛА, ПОЙМАЛА!
— да спи ты, ради бога…
так вот, в эту ночь, сидит она, значит, и орет, суходрочку на меня вешает. я сижу, пью себе спокойно вино, ничего не отрицаю. а она от этого еше туже заводится, злится.
и еше злее.
наконец, ей уж совсем невтерпеж стало, после всего этого базара про сухолрочки, то есть, про то, что Я, как предполагается, дрочу, а сейчас сижу себе спокойно и ей улыбаюсь, и она вскочила и выбежала за дверь.
пусть идет. я сидел и пил свое вино. портвейн.
то же самое пойло.
я обдумал эту мысль. хмм, хмм, так–так…
затем очень лениво я поднялся и съехал на лифте вниз. то же самое чувство силы. я не сердился. я был очень спокоен. просто та же самая война.
я прошел по улице, но в ее любимый бар заходить не стал. к чему ту же самую игру повторять? ты — блядь; я пытался сделать из тебя женщину. хуйня. через некоторое время мужик уже может выглядеть довольно глупо. поэтому я зашел в другой бар и сел на табурет возле двери. заказал себе выпить, отхлебнул, поставил стакан, и тут увидел ее. Вики. она сидела на другом конце бара. почему–то выглядела испуганной до усрачки.
но я не стал на нее обрушиваться. просто смотрел, будто мы вовсе незнакомы.
потом я заметил рядом нечто в таких старорежимных лисьих мехах. голова мертвой лисицы свешивалась ей на грудь и смотрела на меня. то есть, грудь на меня смотрела.
— похоже, твоей лисичке нужно выпить, милашка, — сказал я.
— она сдохла; ей не нужно выпить, выпить нужно мне, а то и я подохну.
ну что ж, славный такой парнишка, вроде меня. кто я такой, чтобы сеять смерть? я купил ей выпить. звали ее, как она мне сообщила, Марджи. я тоже представился: Томас Найтенгейл, продавец обуви. Марджи. все эти бабы со своими именами — пьют, срут, переживают месячные. мужиков ебут. складываются в стены. это чересчур.
мы выпили еше по парочке, а она уже залезла к себе в сумочку, фотку детей своих засвечивает: слабоумный урод–мальчик и девочка без волос, сидят в какой–то захезанной дыре в Огайо, их отец отсудил, отец у них — зверь, только деньги на уме; никакого чувства юмора, никакого понимания. ах, он из ТАКИХ? к тому же, всех этих женщин в дом водил и трахал прямо у нее на глазах, не выключая света.
— ах, понимаю, понимаю, — сказал я. — ну разумеется, большинство мужчин — звери, они просто не понимают, а вы — ТАКАЯ милашка, какого черта, это несправедливо.
я предложил ей зайти в другой бар. у Вики задница уже тиком подергивалась, а она была наполовину индианкой.
там мы ее и оставили, а сами обогнули угол. за углом у нас еще один был.
потом я предложил зарулить ко мне. немного едой заняться. то есть, что–нибудь приготовить, поджарить там, испечь.
про Вики я ей, конечно, не рассказал. но Вики всегда гордилась своими чертовыми печеными цыплятами, может, потому, что сама такого напоминала. печеного цыпленка с лошадиными зубами.
поэтому я предложил найти цыпленка, испечь его, оросить вискачом. она не возражала.
так. винная лавка, квинта виски. 5 или 6 кварт пива.
мы нашли ночной рынок. там даже мясник присутствовал.
— мы хочем цыпленка испечь, — сказал я.
— ох, господи, — вздохнул он.
я уронил одну кварту пива. вот она бахнула так бахнула.
— боже, — сказал он.
я уронил еше одну, посмотреть, что он на это скажет.
— ох ты боже мой, — сказал он.
— мне надо ТРИ ЦЫПЛЕНКА, — сказал я.
— ТРИ ЦЫПЛЕНКА?
— господи ты боже мой, да, — ответил я.
мясник куда–то нагнулся и достал трех очень изжелта–бледных цыплят с несколькими длинными черными неошипанными волосинами, похожими на человеческие, завернул все в один большой кулек, в розовую грубую бумагу, обмотал настоящей изолентой, я ему заплатил, и мы оттуда свалили.
по дороге я уронил еше две кварты пива.
я ехал вверх на лифте и чувствовал, как силы у меня прибывает. когда мы закрыли за собой дверь моей квартиры, я задрал на Марджи платье — посмотреть, на чем у нее чулки держатся. затем всунул ей приятельский пистонише своей длиннопалой правой рукой. она взвыла и выронила большой розовый кулек. тот плюхнулся на ковер, и 3 цыпленка вывалились, те 3 цыпленка, изжелта–бледные, с приставшими 29–30 склизкими, вялыми, зарезанными человеческими волосинами, смотрелись очень странно, лыбясь на нас с вытертого ковра из желтых и бурых цветов, деревьев и китайских драконов, под голой электролампочкой в лос–анжелесе на краю света почти на углу 6‑й и Юнион.
— ууу, цыплята.
— ебать их в рот.
пажи у нее были грязными. само совершенство. я вставил ей пистон еще раз.
вот же черт, поэтому я сел и содрал обертку с бутылки виски, налил пару полных стаканов, снял ботинки носки штаны рубашку, взял одну из ее сигарет. сел в одном исподнем. я всегда так делаю, сразу же. мне нравится, когда удобно. если девке не нравится, ну ее на хуй. пусть валит отсюда. только они всегда остаются. у меня своя манера. некоторые девки говорят, что мне следовало родиться королем. другие утверждают другое. ну их в пизду.
она отпила большую часть своего стакана и полезла в кошелек:
— у меня и дети есть в Огайо, милые такие детки…
— сдались они тебе. мы уже эту стадию прошли. лучше скажи, ты в рот берешь?
— что ты имеешь в виду?
— ОХ, БЛЯДЬ! — я хрястнул стаканом о стену.
потом взял другой, наполнил и еше немного выпил.
не знаю, сколько времени мы уговаривали виски, но, судя по всему, на меня подействовало, поэтому дальше я помню только то, что лежу на кровати голый, тарашусь на электролампочку, а Марджи тоже стоит голая и трет мне член — довольно проворно — своим лисьим мехом. и растирая его так, повторяет снова и снова:
— я тебя выебу, я тебя выебу…
— слушай, — сказал я. — я не знаю, получится у тебя меня выебать или нет. я сегодня вечером уже сдрочил в лифте, часов в 8, наверное.
— я тебя все равно выебу.
и она заработала этим лисьим мехом еше проворнее. нормально. может, мне такой себе тоже надыбать. я как–то знал парня одного, который засовывал сырую печенку в длинный стакан и ее трахал. мне же не нравилось хуй пихать в то, что может разбиться или порезать. вообразите: идете вы к врачу с хуищем в крови и объясняете, что это произошло, когда вы еблись со стаканом. как–то раз я оказался на бану в маленьком техасском городишке и увидел такую роскошную, хорошо сложенную девку — ебать такую одно удовольствие, а она была замужем за таким скукоженным старым карликом с мерзким характером и каким–то сифилисом, от которого он весь трясся. она за ним ухаживала и возила повсюду в инвалидке, а я, бывало, все представлял себе, как он по всему этому хорошему мясу скачет. сначала, то есть, я видел только картинку, понимаете, о чем я, а потом, в конце концов, мне рассказали и всю историю. когда она была младше, у нее в промежности застряла бутылка из–под кока–колы, по самое донышко; сама выташить ее она не смогла, пришлось идти к врачу. он бутылку вытащил, но история тоже как–то вышла наружу. с того времени в городишке ей наступил капец, а уехать тяму не хватило. никто ее не хотел, кроме мерзкого карлика с трясучкой. ему–то по барабану было — ему все равно достался лучший кусочек жопки в городе.
о чем это я? а-а, ну да.
ее мех порхал все быстрее и быстрее, и у меня, наконец, что–то зашевелилось — и тут я услышал, как в замок вставляют ключ. блядь, дожно быть, Вики!
ладно, тут все просто. дам ей пинка под сраку и вернусь к своим делам.
дверь распахнулась. там стояла Вики с двумя фараонами за спиной.
— УБЕРИТЕ ЭТУ БАБУ ИЗ МОЕГО ДОМА! — завизжала она.
ЛЕГАВЫЕ! я глазам своим не верил. я быстро натянул простыню на свой пульсирующий, бьющийся гигантский половой орган и сделал вид, что сплю. похоже было, что у меня оттуда торчит огурец.
Марджи орала в ответ:
— я тебя знаю, Вики, никакой это не твой дом, черт бы тебя побрал! этот парень ЗАРАБАТЫВАЕТ себе на жизнь, вылизывая волосы у тебя на жопе! да ты азбукой Морзе с ангелами болбочешь, когда он тебя языком, наждачкой своей обрабатывает, а на самом деле ты обыкновенная БЛЯДЬ, клейма ставить некуда, обычная двухдолларовая блядь, тебе только говняшки глотать. у тебя еще с Фрэнки Д. ЭТО кончилось, а ведь тебе ТОГДА 48 было!
при таких словах огурец мой сморщился. обеим этим девкам, должно быть, лет по 80. то есть, каждой, потому что совместно они могли бы еще у Эйба Линкольна отсасывать, или типа того. брать в рот у Генерала Роберта Э. Ли(11), у Патрика Генри(12), у Моцарта. у Доктора Сэмюэля Джонсона(13). у Робеспьера. у Наполеона, у Макиавелли? вино созревает. Господь терпит, бляди сосут себе дальше.
Вики же визжала:
— ЭТО КТО ТУТ БЛЯДЬ? КТО БЛЯДЬ, А? ЭТО ТЫ БЛЯДЬ, ВОТ КТО! ЭТО ТЫ ДЫРКУ СВОЮ ТРИППЕРНУЮ ВСЕМ ПОДРЯД 30 ЛЕТ ВДОЛЬ И ПОПЕРЕК АЛЬВАРАДО-СТРИТ ТУЛИЛА! ДА СЛЕПАЯ КРЫСА ОТТУДА БЫ ЧЕТЫРЕЖДЫ ПОПЯТИЛАСЬ, ЕСЛИ Б ХОТЬ РАЗ СУНУЛАСЬ! А ЕЩЕ ОРЕШЬ «ПУХ! ПУХ!», КОГДА ТЕБЕ ПОСЧАСТЛИВИТСЯ, И МУЖИК НА ТЕБЕ КОНЧИТ! А ЭТО У ТЕБЯ ПОГАСЛО, ЕЩЕ КОГДА КОНФУЦИЙ МАТЬ СВОЮ ЕБАЛ!
— АХ ТЫ СУКА ДЕШЕВАЯ. ДА ОТ ТЕБЯ БОЛЬШЕ ЯИЦ ПОСИНЕЛО, ЧЕМ НА ПАСХУ В ДИСНЕЙЛЕНДЕ. АХ ТЫ…
— послушайте, дамы, — сказал один легавый. — я попросил бы вас следить за своими замечаниями и понизить уровень громкости. понимание и доброта — краеугольные камни демократической мысли. ох, КАК же мне нравится, как Бобби Кеннеди носит эту шекотную кляксу непокорного чубчика с одной стороны его милой головки, а вам разве нет?
— ебаный ж ты пидарас, — сказала Марджи. — так вот почему ты носишь эти узенькие брючки — чтобы жопка у тебя слаже выглядела? боже, так она ДЕЙСТВИТЕЛЬНО СЛАВНО выглядит! мне б, наверное, самой хотелось тебя кончить. всякий раз, когда я вижу, как вы, какашки, нагибаетесь в окна машин на шоссе, чтобы штраф выписать, мне так и хочется вас за тугие жопки ущипнуть.
у легавого в мертвых глазах вдруг вспыхнуло яркое пламя, он отцепил свою дубинку от пояса и звезданул ею Марджи по шее. та рухнула на пол.
затем он надел на нее браслеты. я слышал, как они щелкнули: к тому же, сволочи ВСЕГДА зажимают их слишком туго. но как только они на тебе оказываютсяь, становится почти ХОРОШО — мощно так, тяжело, будто Христу или чему–нибудь еще драматичному.
глаз я не открывал, поэтому не видел, накинули они на нее хотя бы халат или что–нибудь типа.
потом легавый, защелкнувший браслеты, сказал другому:
— я спущу ее на лифте. мы поедем на лифте.
и хотя слышно мне было не очень хорошо, но я прислушивался, как они спускаются, и услышал, как Марджи завопила:
— ууууу, уууууууу, ах ты сволочь. отпусти меня, отпусти!
а тот все повторял:
— заткнись, заткнись, заткнись! ты этого только заслужила! и я тебе еще не ВСЁ показал! это… только… начало!
затем она завизжала по–настояшему.
а второй легавый подошел ко мне. одним полуприщуренным глазом я видел, как он водрузил один блестящий черный ботинок на матрас, прямо на простыню.
он посмотрел на меня.
— этот парень — педик, что ли? смахивает на педика, как пить дать.
— НЕ ДУМАЮ, что он педик. может, конечно, и педик. но он точно девку оттянуть может.
— хочешь, чтобы я его тут урыл? — спросил он у Вики.
глаза у меня были закрыты. ждал я долго. господи, как же долго я ждал. эта огромная нога на моих простынях, электрический свет бьет по зрению.
затем она заговорила. наконец.
— нет, он… нормально, оставь его тут.
легавый снял ногу. я слышал, как он прошел по комнате, задержался у двери. сказал Вики:
— в следующем месяце я возьму с тебя за охрану на 5 долларов больше. за тобой становится сложнее приматривать.
и он ушел. то есть, вышел в коридор. я подождал, пока он не зайдет в лифт. услышал, как тот спустился на первый этаж. досчитал до 64. а потом ВЫПРЫГНУЛ ИЗ ПОСТЕЛИ.
ноздри мои раздувались, как у Грегори Пека в течке.
— АХ ТЫ СУЧАРА ГНИЛАЯ. ЕЩЕ РАЗ ТАК СО МНОЙ ПОСТУПИШЬ, И Я ТЕБЯ ПОРЕШУ!
— НЕТ, НЕТ, НЕТ!!!!
я замахнулся, чтобы вписать ей обычную плюху.
— Я ЖЕ СКАЗАЛА ЕМУ, ЧТОБЫ ОН ТЕБЯ НЕ ТРОГАЛ! — завопила она.
— хмммм. правильно, надо будет это обдумать.
я опустил руку.
потом осталось еше немного виски и немного вина. я встал и накинул на дверь цепочку.
мы выключили весь свет, сидели и пили, и курили, и болтали о разном, о том, о сём. легко и непринужденно. потом, как в старые добрые времена, смотрели на ту же самую красную лошадь, которая все летела и летела в красном неоне по стене здания в самом центре города к востоку от нас. она все летела и летела по стене этого здания всю ночь. что бы ни произошло. вы знаете, что там — какая–то красная лошадь с красными неоновыми крыльями. но это я вам сказал. крылатая лошадь. в любом случае. и, как всегда, мы считали: раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь. крылья всегда хлопали 7 раз. затем и лошадь, и все остальное замирали. потом начиналось снова. вся наша квартира купалась в этом красном зареве. затем, когда лошадь прекращала летать, все веши как–то вспыхивали белым. не знаю, почему. наверное, причиной тут была реклама прямо под краснокрылой лошадью. в ней говорилось: какой–то продукт, покупайте то, покупайте это, вот этим вот БЕЛЫМ. в любом случае.
мы сидели, разговаривали, пили и курили.
позже мы вместе легли в постель. целовалась она очень славно, язык у нее — словно такая извиняющаяся печаль.
потом мы поебались. мы еблись, а красная лошадь летела.
7 раз хлопали крылья, а в центре ковра до сих пор лежали 3 цыпленка. наблюдали. цыплята краснели, цыплята белели, цыплята краснели. 7 раз краснели, затем белели. 14 раз краснели. затем белели. 21 раз краснели. затем белели. 28 раз…
ночь, в конце концов, обернулась получше, чем большинство.
старина Санчес — гений, только знаю это я один, а его повидать всегда хорошо. есть крайне мало людей, с которыми я могу оставаться в одной комнате больше 5 минут, не чувствуя, что меня потрошат. Санчес мой экзамен выдержал, а экзамен — это я сам, хехехехе, ох ты господи боже мой, ладно, как бы там ни было, я время от времени навешаю его в его двухэтажной самостройной хибаре. он сам себе канализацию провел, протянул воздушку от высоковольтной линии, подключил себе телефон подземным кабелем от соседского блокиратора, но мне объясняет, что звонить по межгороду все равно не может, не обнаруживая своего низкопоклонства. он даже живет с молодой бабой, которая разговаривает очень мало, пишет маслом, расхаживает везде с сексуальным видом и занимается с ним любовью, да и он, конечно, с нею тоже. землю он приобрел буквально за гроши, и хотя местечко довольно далеко от Лос — Анжелеса, это можно назвать только преимуществом. вот и сидит он посреди проводов, журналов популярной механики, магнитофонных дек, бесчисленных полок книг на любые темы. он целеустремлен, никогда не бывает груб; чувство юмора на месте, волшебство присутствует; пишет он очень хорошо, но слава его не интересует. раз в сто лет он выбирается из этой пещеры и читает свои стихи в каком–нибудь университете, и рассказывают, что и сами стены, и плющ, что их оплетает, содрогаются еще много недель после этого, не говоря уже о студентках. он записал 10.000 пленок разговоров, звуков, музыки… скучных и нескучных, обычных и иных. стены покрыты фотографиями, рекламой, рисунками, осколками каменьев, змеиными кожами, черепами, ссохшимися гондонами, сажей, серебром и пятнами золотой пыльцы.
— боюсь, у меня крыша скоро поедет, — говорю я ему. — одиннадцать лет на одной работе, часы волочатся по мне мокрым говном, у-ух, а лица уже давно растаяли до нулей, балабонят, палец покажи — ржут. я не сноб, Санчес, но иногда в настоящий театр ужасов превращается, и единственный конец ему — смерть или безумие.
— здравомыслие — несовершенство, — отвечает он, закидывая в рот пару пилюль.
— господи, да я в том смысле, что меня преподают в нескольких университетах, какой–то профессор по мне даже книжку написал… меня перевели на несколько языков…
— всех перевели. ты стареешь, Буковски, слабнешь. держи хвост пистолетом. Победа или Смерть.
— Адольф.
— Адольф.
— выше ставки — больше проигрыш.
— прально, или все наоборот для обычных людей.
— ну и на хуй.
— ага.
ненадолго становится тихо. потом он говорит:
— ты можешь к нам переехать.
— спасибо, старик, конечно. но я, наверное, сначала хвост пистолетом попробую.
— смотри, твоя игра.
у него над головой висит черная доска, на которую он белым наклеил:
«ПАЦАН НЕ ПЛАКАЛ НИКОГДА И ТЫЩУ МИЛЬ НЕ РВАЛ.»
— Голландец Шульц(14) на смертном одре.
«ДЛЯ МЕНЯ ГРАНД-ОПЕРА — ПРОСТО ЯГОДКА.»
— Аль Капоне(15)
«NE CRAIGNEZ POINT, MONSIEUR, LE TORTUE.»(16)
— Лейбниц.
«НИКАКИХ БОЛЬШЕ.»
— Девиз Сидячего Быка
«КЛИЕНТ ПОЛИЦЕЙСКОГО — ЭЛЕКТРИЧЕСКИЙ СТУЛ.»
— Джордж Джессел.
«СТРЕМИТЕЛЬНЫЙ И НЕСКОВАННЫЙ В ОДНОМ,
СТРЕМИТЕЛЬНЫЙ И НЕСКОВАННЫЙ ВО ВСЕМ.
Я НИКОГДА НЕ ПОЛУЧАЛ ПО СПРАВЕДЛИВОСТИ. И ТЫ
БОЛЬШЕ НИКОГДА НЕ ПОЛУЧИШЬ. И НИКТО НЕ ПОЛУЧИТ.»
— Детектив Бакет.
«АМИНЬ — ВЛИЯНИЕ ЧИСЕЛ.»
— Пико Делла Мирандола,
в своих каббалистических умозаключениях
«УСПЕХ КАК РЕЗУЛЬТАТ ПРОМЫШЛЕННОСТИ — ИДЕАЛ КРЕСТЬЯНСТВА.»
— Уоллес Стивенс(17)
«ДЛЯ МЕНЯ ЛИЧНО МОЕ СОБСТВЕННОЕ ГОВНО ВОНЯЕТ ЛУЧШЕ, ЗА ИСКЛЮЧЕНИЕМ СОБАЧЬЕГО.»
— Чарлз Буковски.
«И ВОТ ПОРНОГРАФЫ СОБРАЛИСЬ В КРЕМАТОРИИ.»
— Энтони Блумфилд.
«ИЗРЕЧЕНИЕ СПОНТАННОСТИ — ХОЛОСТЯК ПЕРЕМАЛЫВАЕТ СВОЙ ШОКОЛАЛ САМ.»
— Марсель Дюшен.
«ЦЕЛУЙ РУКУ, КОТОРУЮ НЕ МОЖЕШЬ ОТРУБИТЬ.»
— Поговорка таурегов.
«ВСЕ МЫ В СВОЕ ВРЕМЯ БЫВАЛИ ЛОВКИМИ ПАРНЯМИ.»
— Адмирал Сент — Винсент
«МОЯ МЕЧТА — СПАСТИ ИХ ОТ ПРИРОДЫ.»
— Кристиан Диор.
«СЕЗАМ, ОТКРОЙСЯ, — Я ХОЧУ ВЫЙТИ.»
— Станислав Ежи Лец.
«МЕРНЫЙ ЯРД НЕ УТВЕРЖДАЕТ, ЧТО
ПРЕДМЕТ, КОТОРЫЙ НАДО ИЗМЕРИТЬ,
— ДЛИНОЮ В ЯРД.»
— Людвиг Витгенштейн
я немного улетел по пиву.
— слушай, мне это последнее нравится: «предмет, который надо изуверить, не обязательно должен быть длиною в ярд».
— мне кажется, так даже лучше, хотя написано не так.
— ладно, как там Кака? это говно на детском языке, и женщины более сексуальной я ни разу в жизни не видел.
— я знаю. все началось с Кафки. ей раньше нравился Кафка, и я ее так называл. потом она сама имя изменила. — он встает и подходит к фотографии. — поди сюда, Буковски. — я мечу свою пивную банку в мусорный бак и подхожу. — это что? — спрашивает Санчес.
я смотрю на фотографию, очень хорошая фотография.
— ну, похоже на хуй.
— на какой хуй?
— на твердый хуй. на большой.
— это мой.
— и что?
— ты разве не заметил?
— чего?
— спермы.
— да, вижу. я не хотел говорить…
— а почему? что с тобой такое, к чертовой матери?
— я не понимаю.
— я в том смысле, ты видишь сперму или нет?
— ты это о чем?
— а о том, что я ДРОЧУ, неужели ты не понимаешь, как это трудно?
— это не трудно, Санчес, я это постоянно делаю…
— ох, ну ты бычара! я имею в виду, что я присобачил к камере веревочку. ты представляешь себе, какая это засада — оставаться неподвижно в фокусе, эякулировать и спускать затвор камеры одновременно?
— я не пользуюсь камерой.
— а сколько мужиков ею пользуются? ты, как всегда, не рубишь фишку. кто ты, к чертовой матери, такой, переведенный на немецкий, испанский, французский и так далее, я никогда не узнаю! смотри, ты соображаешь: у меня ТРИ ДНЯ ушло, чтобы такую ПРОСТУЮ фотографию сделать? а ты знаешь, сколько раз мне СДРАЧИВАТЬ пришлось?
— 4?
— ДЕСЯТЬ РАЗ!
— ох, Господи! а как же Кака?
— ей фотка понравилась.
— я в смысле…
— боже милостивый, мальчик, я лишен языка отвечать на твою простоту.
он уходит в свой угол и снова плюхается в кресло посреди своих проводов, кусачек, переводов и гигантской записной книжки ГОРЬКИЙ ПРЫЖОК, к черной обложке которой приклеен нос Адольфа в обрамлении берлинского бункера на заднем плане.
— я сейчас кое над чем работаю, — сообщаю я ему. — пишу рассказ про то, как прихожу брать интервью у великого композитора. он пьян. я напиваюсь тоже, а еще там есть горничная. мы по вину ударяем. он наклоняется ко мне и говорит: «Кроткие Унаследуют Землю»(18)…
— вот как?
— а потом добавляет: «в переводе это означает, что дураки окажутся нахрапистее».
— паршиво, — говорит он. — но для тебя нормально.
— только я не знаю, что мне дальше делать. у меня эта горничная ходит повсюду в такой коротенькой штучке, и я не знаю, что мне с нею сделать. композитор напивается, я напиваюсь, а она ходит, задницей светит, горячая, как геенна огненная, и я не знаю, что мне с этим делать. я подумал, может, сюжет спасти тем, что я хлещу горничную пряжкой ремня, а затем отсасываю у композитора. но я никогда ни у кого в рот не брал, никогда не хотелось, я квадратный, поэтому я бросил рассказ на середине и так и не закончил до сих пор.
— каждый мужик — гомик, хуесос; каждая баба — кобла. чего ты так волнуешься?
— а того, что я несчастен, никуда не гожусь, а мне не нравится никуда не годиться.
мы сидим еще некоторое время, а потом сверху спускается она, эти льняные, прямые прутики волос.
первая женщина, которую я мог бы съесть, наверное.
но она проходит мимо Санчеса, и язык его лишь кончиком облизывает губы, и мимо меня проходит, точно отдельные шарикоподшипники волшебства колышут плоть ее изнутри, пускай же небеса расцелуют мне яйца, если это не так, и она волной проскальзывает сквозь это все, в сиянии славы, словно лавина, расплавленная солнцем…
— привет, Хэнк, — говорит она.
— Кака, — смеюсь я.
она заходит к себе за стол и начинает рисовать свои кусочки живописи, а он сидит, Санчес этот, бородища чернее власти черных, но спокойный, спокойный, никаких предъяв. я начинаю пьянеть, говорить гадости, все что угодно говорить. потом начинаю утомлять. мычу, бормочу.
— ох, п-пардон… не х-хотел бы п-портить вам вечер… п-ростите, зас–ранцы… ага… я убийца, но никого не убью. во мне есть класс. я Буковски! меня перевели на СЕМЬ ЯЗЫКОВ! Я — ЕДИНСТВЕННЫЙ! БУКОВСКИ!
я падаю мордой вниз, пытаясь снова разглядеть фотку с суходрочкой, цепляюсь за что–то. за собственный ботинок. у меня эта дурная привычка, черт бы ее побрал, снимать собственные ботинки.
— Хэнк, — говорит она. — осторожнее.
— Буковски? — спрашивает он. — ты как? — поднимает меня. — старик, мне кажется, тебе сегодня лучше остаться у нас.
— НЕТ, ЧЕРТ ПОБЕРИ, Я ИДУ НА БАЛ ДРОВОСЕКОВ!
дальше помню только то, что он взвалил меня на плечо, Санчес то есть, и поволок в свою берлогу наверху, понимаете, туда, где они со своей женщиной все дела делают, а потом я уже лежу на постели, он ушел, дверь закрыта, и я слышу какую–то музыку снизу, и смех, их обоих, но добрый такой смех, без всякой злобы, и прямо не знаю, что мне делать, самого лучшего ведь не ожидаешь, ни от удачи, ни от людей, все тебя, в конечном итоге, подводят, вот так, а потом дверь отворилась, свет чпокнул, передо мной стоял Санчес…
— эй, Бубу, бутылочка хорошего французского вина… тяни медленно, так полезнее всего. так и заснешь. будь счастлив. я тебе не стану говорить, что мы тебя любим, это слишком легко. а если захочешь вниз спуститься, потанцевать и спеть, так это нормально, делай, что хочешь. вот вино.
он протягивает мне бутылку. я поднимаю ее к губам, будто какой–нибудь безумный корнет–а–пистон, снова и снова. сквозь драную занавеску прыгает кусочек изношенной луны. совершенно спокойная ночь; не тюрьма; далеко не тюрьма…
наутро, проснувшись, спускаюсь поссать, поссав, выхожу и вижу, как они оба спят на этой узенькой кушеточке, там и одно–то тело едва поместится, но они — не одно тело, и лица их — вместе и спят, тела их вместе и спят, чего уж тут хохмить??? я только чувствую, как чуть–чуть перехватывает в горле, автоматическая трансмиссия тоска красоты, которая есть у кого–то, они ведь меня даже не ненавидят… они мне даже пожелали — чего?..
я выхожу непоколебимо и скорбно, чувствительно и больно, тоскливо и буковски, старо, все в свете звезд солнце, боже мой, дотягивается до последнего уголка, последний всплеск полуночи, холодный Мистер К., большой Эйч, Мэри Мэри, чистенький, как букашка на стене, декабрьская жара мозговой паутиной по моему вековечному хребту, Милосердие мертвым младенцем Керуака распласталось по мексиканским железнодорожным путям в вековечном июле отсосанных гробниц, я оставляю их в ихнем там, гения и его любовь, обоих гораздо лучше меня, но Смысл, сам собой, срет, смещается, проседает, пока, быть может, я сам наедине с собой не возьму все это и не запишу, выкинув некоторые вещи (мне угрожали различные мощные силы за то, что я делаю вещи, которые сугубо нормальны, и до охренения рад их делать)
и я залезаю в свою машину одиннадцатилетней давности
и вот я уже отъехал
оказываюсь тут
и пишу для вас вот эту маленькую нелегальную историю о
любви
за гранью меня
но, вероятно, понятную
вам.
преданно ваши,
Санчес и Буковски
п. с. — на этот раз Жара промахнулась. не храните больше, чем сможете проглотить: ни любви, ни жары, ни ненависти.
Звенит звонок, и я открываю боковое окошко возле двери. Ночь.
— Кто там? — спрашиваю я.
Кто–то подходит к окну, но лица мне не видно. У меня две лампочки горят над пишущей машинкой. Окошко я захлопываю, но оттуда слышится какой–то базар. Я сажусь к машинке, однако базар не стихает. Я подскакиваю, чуть не срываю с петель дверь и ору:
— Я ЖЕ СКАЗАЛ ВАМ, ХУЕСОСЫ, МЕНЯ НЕ БЕСПОКОИТЬ!
Озираюсь и вижу: один парень стоит на нижних ступеньках, а другой — на самом крыльце, ссыт. И ссыт прямо в кустик слева от крыльца, стоит на самом краешке, и струя его напоказ описывает тяжелую дугу — вверх, а потом вниз, в самый кустик.
— Эй, а этот парень ссыт в мой кустик, — говорю я.
Парень ржет, а ссать не прекращает. Я хватаю его за штаны, приподымаю и кидаю, ссущего, за кустик, прямо в ночь. Он не возвращается. Другой парень говорит:
— Ты зачем это сделал?
— Захотелось.
— Ты пьян.
— Пьян? — переспрашиваю я.
Он заходит за угол и пропадает. Я закрываю дверь и снова сажусь к машинке. Ладно, значит, у меня есть этот спятивший ученый, он научил макак летать, у него одиннадцать макак с такими вот крылышками. У макак это здорово получается. Ученый даже научил их устраивать гонки. Они гоняют друг за другом вокруг этих столбов, да. Так, теперь посмотрим. Надо, чтобы хорошо получилось. Если хочешь избавиться от рассказа, надо, чтобы в нем фигурировала ебля — и побольше, если можно. Нет, лучше пусть их будет двенадцать макак, шесть самцов и шесть другой разновидности. Нормально. Поехали. Начинается гонка. Вот они первый столб огибают. Как же заставить их поебаться? Я уже два месяца ни единого рассказа не продал. Надо было остаться на этом проклятущем почтамте. Ладно. Поехали. Вокруг первого столба. А может, они просто берут и улетают. Внезапно. Каково, а? Летят в Вашингтон, округ Колумбия, и вьются над Капитолием, роняют какашки на публику, ссут на нее, размазывают говно свое по всему Белому Дому. Можно мне сбросить одну какашку на Президента? Еще чего захотел. Ладно, пусть тогда будет какашка на Государственного Секретаря. Отдаются приказы сбивать их прямо в небе. Трагично, да? Только как же ебля? Хорошо. Хорошо. Впишем и еблю. Сейчас поглядим. Ладно, десять из них подстреливают на лету, бедняжек. Осталось только две. Самец и другая разновидность. Их как бы найти нигде не могут. А тут легавый как–то ночью по парку идет, глядь — вот они, последние, крылышки пристегнуты, ебутся, как сам дьявол. Легавый подходит. Самец слышит, поворачивает голову, поднимает взгляд, одаряет его глупой макачьей ухмылкой, не пропуская ни единого толчка, потом отворачивается и продолжает сношаться. Легавый сносит ему башку. Макаке, то есть. Самка скидывает в отвращении с себя самца и встает на ноги. Для макаки она — хорошенькая такая штучка. Какое–то мгновение легавый думает о, думает о… Но нет, там будет слишком узко, наверное, а она может и укусить, наверное. Пока он это думает, она поворачивается и улетает. Легавый целится в нее на взлете, сбивает ее пулей, она падает. Он подбегает. Она ранена, но жива. Легавый озирается, поднимает ее, вынимает, пытается впихнуть. Ни фига. Влезает только залупа. Блядь. Он бросает ее на землю, подносит пистолет к ее виску и БАМ! все кончено.
Снова звонок.
Я открываю дверь.
Заходят трое парней. Вечно одно парни. Баба ни за что не станет ссать на мое крыльцо, бабы вообще едви ли когда ко мне заходят. Откуда мне, спрашивается, черпать сексуальные замыслы? Я почти забыл, как это делается. Однако, говорят, это как на велосипеде ездить — никогда не разучишься. Лучше, чем на велосипеде.
Пришли Чокнутый Джек и двое парней, которых я не знаю.
— Слушай, Джек, — говорю я. — Я уже подумал, что от тебя избавился.
Джек в ответ садится. Двое остальных садятся. Джек пообещал мне никогда больше не заходить, но большую часть времени он так убухан вином, что обещания его немногого стоят. Он живет с матерью и делает вид, что он художник. Я знаю еще четверых или пятерых, которые живут с матерями или питаются у них, и все претендуют на гения. А матери все у них одинаковые: «Ох, у Нельсона никогда работы не принимали. Он слишком опередил свое время». Но вот, скажем, Нельсон — художник, и у него что–нибудь повесили: «Ох, у Нельсона картина висит на этой неделе в галереях Уорнера — Финча. Его гений наконец–то признали! За работу он просит 4.000 долларов. Как вы думаете, это не много?» Нельсон, Джек, Бидди, Норман, Джимми и Кетя. Блядь.
Джек влатан в джинсы, босиком, без рубашки, без майки, только на плечи наброшена коричневая шаль. У одного парня борода, он ухмыляется и беспрерывно заливается румянцем. Третий просто жирный. Пиявка какая–то.
— Ты Борста в последнее время не видел? — спрашивает Джек.
— Нет.
— Пивом угости?
— Нет. Вы приходите тут, выдуваете все мое говно, потом сваливаете, а я на мели остаюсь.
— Ладно.
Он подскакивает, выбегает и достает свою бутылку вина, которую заначил у меня на крыльце под подушкой кресла. Возвращается, свинчивает крышечку и присасывается.
— Торчу я в Венеции с этой чувихой и сотней радужек. Чувствую вдруг — мне на хвост садятся, я рву к Борсту вместе с этой чувихой и сотней радужек. Стучусь и говорю ему: «Мухой, пусти меня! У меня сотня радужек и легавые на хвосте!» А Борст дверь–то и закрывает. Я выламываю дверь, вместе с чувихой вламываюсь внутрь. А Борст на полу какого–то парня раздрачивает. Я влетаю в ванную вместе с чувихой, дверь на лопату. Борст стучится. Я говорю: «Не смей сюда заходить!» И час там примерно вместе с этой чувихой просидел. Я ее вспорол пару раз, чтоб не скучно было. Потом вышли.
— А радужки скинул?
— Нет, блин, ложная тревога оказалась. Но Борст очень рассердился.
— Черт, — сказал я. — Борст не сочинил ни одного приличного стиха с 1955 года. За мамин счет живет. Прошу прощения. Но я это к тому, что он только лыбится в телик, жрет свои утонченные кашки с зеленью, да бегает по пляжу трусцой в грязном исподнем. А ведь был прекрасным поэтом, когда жил с молоденькими мальчиками в Аравии. Но сочувствовать ему я не могу. Победитель приходит голова в голову. Типа, как Хаксли сказал, Олдос, то есть: «Любой человек может быть…»
— Ты сам–то как? — спрашивает Джек.
— Одни отказы.
Один парень начинает играть на флейте. Пиявка просто сидит. Джек то и дело опрокидывает пузырь себе в рот. Стоит прекрасная ночь в Голливуде, Калифорния. Потом чувак, который живет на задах моего двора, падает с кровати, пьяный в дымину. Грохот еще тот. Я уже привык. Я ко всему своему двору привык. Все они сидят по своим норам, шторы опущены. Встают к полудню. Машины сидят перед домом, покрытые пылью, шины спущены, аккумуляторы текут. Они мешают выпивку с дурью, и видимых источников существования у них нет. Мне они нравятся. Они меня не достают.
Чувак снова забирается в постель, снова падает.
— Дурень ты, дурень, — доносится его голос. — А ну быстро в кровать.
— Что там за шум? — спрашивает Джек.
— Это чувак, который за мной живет. Он очень одинок. Время от времени пивко попивает. У него в прошлом году мать умерла, оставила ему двадцать штук. Теперь он просто сидит дома, дрочит, смотрит по телику бейсбол и ковбойские стрелялки. Раньше на заправке работал.
— Нам пора отваливать, — говорит Джек. — Хочешь с нами?
— Нет, — отвечаю я.
Они объясняют, что тут все дело в Доме Семи Гейблов. Им надо повидаться с кем–то, как–то связанным с Домом Семи Гейблов. Не сценарист, не продюсер, не актеры — кто–то другой.
— Все равно нет, — говорю я, и они выметаются. Прекрасное зрелище.
И я сажусь к макакам снова. Может, ими пожонглировать получится? Вот бы заставить всю дюжину ебстись одновременно! Вот оно! Только как? И зачем? Вот, к примеру, Королевский Лондонский Балет. Но зачем, зачем? Я схожу с ума. Ладно, в Королевском Лондонском Балете есть идея. Дюжина макак летает, пока те балетируют. Только перед представлением кто–то им всем дает Шпанской Мушки. Не балету. Макакам. Но Шпанская Мушка — миф, не так ли? Ладно, появляется еще один спятивший ученый с настоящей Шпанской Мушкой! Нет, нет, Господи ты боже мой, никак не выходит!
Звонит телефон. Я поднимаю трубку. Это Борст:
— Алё, Хэнк?
— Ну?
— Я вынужден покороче. Я обанкротился.
— Да, Джерри.
— Ну, это, я потерял двух своих спонсоров. Биржевой рынок и доллар ужался.
— Ага.
— Это, я всегда знал, что так случится рано или поздно. Поэтому я съезжаю из Венеции. У меня тут не срастается. Я еду в Нью — Йорк.
— Что?
— В Нью — Йорк.
— Мне так и послышалось.
— Ну, это, понимаешь, я обанкротился, и мне кажется, что у меня там все срастется.
— Конечно, Джерри.
— Потеря спонсоров — лучшее, что со мною в жизни произошло.
— Вот как?
— Теперь мне снова хочется бороться. Ты же слыхал о людях, которые гниют на пляже. Так вот, я тут то же самое делал: гнил. Я должен отсюда свалить. И я не волнуюсь. Если не считать чемоданов.
— Каких чемоданов?
— У меня, кажется, не получается их сложить. Поэтому моя мама приезжает из Аризоны пожить тут, пока меня не будет, а я, в конечном итоге, сюда потом вернусь.
— Хорошо, Джерри.
— Но перед Нью — Йорком я остановлюсь в Швейцарии и, возможно, в Греции. А потом уже поеду в Нью — Йорк.
— Хорошо, Джерри, не теряйся. Всегда приятно слышать.
И я возвращаюсь к макакам опять. Дюжина макак, которые могут летать, ебясь. Как этого достичь? Дюжины пива как не бывало. Я отыскиваю свою резервную полупинту скотча в холодильнике. Смешиваю в стакане треть скотча с двумя третями воды. Надо было остаться на этом треклятом почтамте. Но даже здесь, вот так, хоть какой–то шансик есть. Только бы заставить эту дюжину макак ебаться. А если б родился погонщиком верблюдов в Аравии, даже такого шансика бы не было. Поэтому голову выше, макак — за работу. Ты благословен каким–никаким талантом и ты не в Индии, где, вероятно две дюжины пацанов могли бы убрать тебя как писателя, если б умели писать. Ну, может, не две дюжины, может, одна.
Я заканчиваю полпинты, выпиваю полбутылки вина, ложусь спать, ну его все к черту.
На следующее утро в девять звонит дверной звонок. Там стоит молодая черная девчонка с дурковатого вида белым парнем в очках без оправы. Они сообщают мне, что на пьянке три ночи назад я пообещал поехать сегодня с ними кататься на лодке. Я одеваюсь, залезаю к ним в машину. Они везут меня в какую–то квартиру, оттуда выходит черноволосый пацан.
— Привет, Хэнк, — говорит он. Я его не знаю. Похоже, мы на той же пьянке и познакомились. Он выдает всем маленькие оранжевые спасательные пояса. Дальше помню только то, что мы уже на пирсе. Я пирса–то от воды отличить не могу. Мне помогают спуститься по шаткой деревянной штукенции, ведущей к плавучему доку. Дно штукенции и палуба дока — примерно в трех футах друг от друга. Меня поддерживают.
— Что это, к ебеням, такое? — спрашиваю я. — У кого–нибудь выпить есть? — Не те какие–то люди. Выпить ни у кого нет. Потом я оказываюсь в крошечной шлюпке, взятой напрокат, и к ней кто–то прицепил мотор в пол–лошадиной силы. На дне плещется вода и две дохлые рыбки. Понятия не имею, кто эти люди. Они меня знают. Прекрасно, прекрасно. Мы направляемся в открытое море. Я блюю. Проезжаем рыбу–прилипалу, дрейфующую возле самого верха воды. Рыба–прилипала, размышляю я, прилипала, прилипшая к летучей макаке. Нет, это ужасно. И я блюю снова.
— Как наш великий писатель? — спрашивает дурковатый парень с носа шлюпки, тот, что в очках без оправы.
— Какой великий писатель? — переспрашиваю я, думая, что он имеет в виду Рембо, хотя я никогда не считал Рембо великим писателем.
— Вы, — отвечает он.
— Я? — говорю я. — О, прекрасно. На следующий год, наверное, соберусь в Алжир.
— Какой жир? — переспрашивает он. — Типа себе задницу смазывать?
— Нет, — отвечаю я. — Тебе.
Мы направляемся в море, где у Конрада все срослось. К черту Конрада. Я буду нюхать кокаин с бурбоном в темной спальне в Голливуде в 1970 году, или когда вы там это прочтете. В год макачьей оргии, которая так и не случилась. Мотор трепещет и глодает воду; мы чапаем к Ирландии. Нет, это ж Тихий океан. Мы чапаем к Японии. К черту.
знаете, как бывает с игроками на бегах. натыкаешься на жилу и думаешь, что это всё. у меня была своя фатера на задворках, даже свой садик со всякими тюльпанами, которые росли — прекрасно и поразительно. у меня была зеленая рука. это значит, что зеленые бабки у меня тоже водились. какую систему я разработал, сейчас уже не помню, но она работала, а я нет — в общем, достаточно приятное существование. и еще у меня была Кэти. при всех делах. старик–сосед, бывало, аж слюнями захлебывался, как ее видел. постоянно в дверь ломился:
— Кэти! ууууу, Кэти! Кэти!
я открывал в одних трусах.
— уууу, я думал….
— тебе чего, чучело?
— я думал, Кэти…
— Кэти какает. что передать?
— я тут… купил косточек для вашего песика.
у него в руках был большой пакет обглоданных куриных костей.
— кормить собаку куриными костями — все равно что бритвы толочь ребенку в кашку. ты что, мою собаку убить хочешь, хуй мутный?
— ох, нет!
— тогда засунь эти кости и вали отсюда.
— не понял?
— засунь этот пакет куриных костей себе в жопу и пошел отсюда к чертовой матери!
— я просто подумал, что Кэти…
— я же тебе сказал, что Кэти СРЁТ!
и я захлопывал дверь у него перед носом.
— что ты так напустился на старого пердуна, Хэнк, он говорит, что я похожа на его дочку, когда та была моложе.
— нормально, значит он и с дочерью. пусть лучше со швейцарским сыром ебется. не хочу я его видеть у себя на пороге.
— я полагаю, ты думаешь, что я его впускаю, когда ты на бега уезжаешь?
— я таким вопросом даже не задавался.
— а каким ты вопросом задавался?
— кто из вас скачет наверху.
— ах ты сукин сын, можешь хоть сейчас же убираться!
я надевал рубашку и штаны, потом носки и ботинки.
— я и на 4 квартала не успею отойти, как ты сожмешь его в объятьях?
она швырнула в меня книгой. я не смотрел, и краем мне заехало прямо над правым глазом. разбило бровь, и кровь закапала мне на руку, когда я завязывал правый ботинок.
— прости, Хэнк.
— и БЛИЗКО не подходи ко мне!
я вышел, сел в машину, задним ходом вырулил из проезда на 35 милях в час, захватив с собой сначала кусок забора, а потом немного штукатурки с переднего дома левым задним бампером. кровь попала уже и на рубашку, поэтому я вытащил платок и приложил его к глазу. плохая будет суббота на скачках. я был свиреп.
я делал ставки, как будто к ипподрому уже подлетала атомная бомба. мне хотелось сделать десять штук. я ставил на рисковых лошадей. билетик я не обналичил. потерял пятьсот баксов. все, что захватил с собой. в бумажнике остался доллар. медленно я въехал во двор. и вечер ужасный будет. заглушил мотор и вошел через заднюю дверь.
— Хэнк…
— чего?
— ты выглядишь, как смерть козиная. что случилось?
— облажался. просрал всю пачку. 500.
— господи. прости, — сказала она. — это я виновата. — она подошла ко мне, обхватила меня руками. — черт же побери, прости меня, папуля. это я виновата, я знаю.
— ладно тебе. не ты ж ставила.
— ты еще злишься?
— нет, нет, я ведь знаю, что ты не ебешься с этим древним индюком.
— тебе сделать что–нибудь поесть?
— нет, не надо, купи нам только пузырь виски и газету.
я встал и сходил к тайнику с деньгами. мы обнищали до 180 долларов. ничего, бывало и хуже, множество раз, но сейчас меня не покидало чувство, что я снова на пути к фабрикам и складам — если только удастся туда устроиться. я вышел с десяткой. собаке я по–прежнему нравлюсь. я потрепал его за уши. ему все равно, сколько у меня денег, — много или мало. просто ас, а не пес. во как. я вышел из спальни. Кэти мазалась перед зеркалом помадой. я ущипнул ее за задницу и поцеловал за ухом.
— купи мне еще пива и сигар. мне нужно забыться.
она ушла, а я слушал, как по дорожке щелкают ее каблучки. хорошая баба, лучше не найти, а нашел я ее в баре. я откинулся на спинку кресла и уставился в потолок. бичара. я — бичара. вечное отвращение к работе, вечно пытаюсь жить на удачу. когда Кэти вернулась, я велел ей налить большую. она знала. она даже содрала целлофан с моей сигары и зажгла ее. смешно она выглядела — и красиво. займемся любовью. займемся любовью во всей этой грусти. мне просто ужасно не хотелось, чтобы все это ушло: машина, дом, собака, женщина. жить было нежно и легко.
наверное, я был не в себе, поскольку развернул газету и стал просматривать объявления ТРЕБУЕТСЯ.
— эй, Кэти, вот кое–что. требуются мужчины, по воскресеньям. расчет в тот же день.
— ох, Хэнк, да отдохни ты хоть завтра. отыграешься во вторник. все тогда получшеет.
— блин, детка, да тут каждый доллар на счету! по воскресеньям они не бегают. Калиенте — да, но там ничего не сделаешь, они в Калиенте дерут 25 процентов, плюс расстояние. сегодня можно оттянуться и напиться, а завтра за это говно возьмусь. эти лишние баксы могут пригодиться.
Кэти смешно на меня посмотрела. она никогда не слыхала, чтобы я так разговаривал. я постоянно вел себя так, будто деньги всегда появятся. потеря этих 500-т меня потрясла. она налила мне еще один большой. я сразу его выпил. шок, шок, господи, господи, фабрики. растраченные впустую дни, дни без смысла, дни начальства и идиотов, медленной и грубой тупорыловки.
мы пили до двух, совсем как в баре, потом легли, потрахались, поспали. я поставил будильник на четыре, встал и уже доехал до трущоб в центре к 4.30. я стоял на углу примерно с 25 бичами в обносках. они сворачивали цигарки и прикладывались к вину.
что ж, все из–за денег, подумал я. я еще вернусь… настанет день, и я отдохну в Париже или Риме. насрать на этих парней. мне здесь не место.
потом мне что–то сказало: а ведь они ВСЕ так думают. мне здесь не место. каждый из НИХ так же думает о СЕБЕ. и они правы. и что?
примерно в 5.10 подкатил грузовик и мы забрались в него.
господи, дрых бы сейчас, завалившись за прекрасную кэтину задницу. но всё деньги, деньги.
мужики рассказывали, как только что спрыгнули с товарняка. бедняги, от них смердело. но жалкими не казались. жалким тут казался один я.
вот примерно сейчас я бы встал, поссал бы. выпил бы пива на кухне, посмотрел бы, не рассвело ли еще, заметил бы, как светлеет на улице, выглянул бы проверить тюльпаны. вернулся бы к Кэти.
парень рядом сказал:
— эй, приятель!
— ну? — ответил я.
— я француз, — сказал он.
я ничего не сказал.
— тебе отсосать не надо?
— нет, — ответил я.
— я видел, как один мужик у другого отсасывал прямо в переулке сегодня утром. у этого елда такая ДЛИННАЯ, ТОНКАЯ и белая, а другой все сосет, и молофья уже изо рта капает. я смотрел, смотрел, да как самому захочется, боже! дай мне у тебя пососать, приятель?
— нет, — ответил я ему. — мне что–то сейчас не хочется.
— ну, если мне нельзя, может, ты мне отсосешь?
— пошел отсюда к черту! — сказал я ему.
француз передвинулся в глубину кузова. не успели мы и мили проехать, как голова его уже подскакивала. он делал это прямо у всех на глазах какому–то старикану, похожему на индейца.
— ДАВАЙ, МАЛЫШ, ЦЕЛИКОМ ЗАГЛАТЫВАЙ!!! — заорал кто–то.
некоторые бродяги заржали, но большинство просто молчало, пило вино, крутило самокрутки. старый индеец вел себя так, будто этого вообще не происходит. к тому времени, как мы доехали до Вермонта, француз заглотил все без остатка, и мы вылезли из машины — француз, индеец, я и другие бичи. каждому выдали по квиточку, и мы зашли в кафе. по квиточку выдавали каждому пончик и кофе. официантка задирала нос. от нас воняло. грязные хуесосы.
потом кто–то, наконец, завопил:
— все выходим!
я выгребся вслед за ними, и мы зашли в такую большую комнату и расселись по стульчикам, как в школе или, скорее, как в колледже, скажем, на уроках музыкального воспитания. вместо правого подлокотника — здоровенная плашка, чтоб можно разложить тетрадку и писать. как бы там ни было, просидели мы так еще 45 минут. потом какой–то сопляк с банкой пива в руке сказал:
— ладно, разбирайте свои МЕШКИ!
и все бичи повскакивали МОМЕНТАЛЬНО с мест и РВАНУЛИ в какую–то подсобку. какого дьявола? подумал я. не торопясь, подошел и заглянул туда. все бичи толкались и дрались за лучший мешок для разноски газет. смертельная бессмысленная схватка. когда из подсобки вышел последний человек, я зашел и поднял с пола первый попавшийся мешок. он был очень грязен, с кучей прорех и дыр. когда я вышел в другую комнату, все бичи уже нацепили мешки себе на спины, надели на себя. я нашел место и просто сел, держа его на коленях. где–то по ходу дела, мне кажется, записали наши имена; наверное, еще до кофе с пончиком пришлось назваться. поэтому теперь мы сидели, а нас вызывали группами по 5, 6 или 7. заняло это, наверное, еще час. как бы то ни было, когда я залез в кузов меньшего грузовичка с несколькими остальными, солнце поднялось уже довольно высоко. каждому выдали по маленькой схеме улиц, куда мы должны были доставить газеты. я открыл свою. улицы–то я узнал сразу: ГОСПОДИ ТЫ БОЖЕ ВСЕМОГУЩИЙ, ИЗ ВСЕГО ЛОС-АНЖЕЛЕСА МНЕ ДОСТАЛСЯ МОЙ СОБСТВЕННЫЙ РАЙОН!
у меня там была репутация пьяни, игрока, жулика, праздного человека, ебаря–перехватчика. как же я ПОЯВЛЮСЬ там с этим мерзким грязным мешком за спиной? да еще и начну доставлять газеты, полные рекламных объявлений?
меня высадили на моем углу. очень знакомый пейзаж, в самом деле. вот цветочная лавка, вот бар, вот заправочная станция, всё… за углом — мой маленький домишко, и Кэти спит в своей теплой постельке. даже собака спит. что ж, воскресное утро, подумал я. никто меня не увидит. спят допоздна. пробегу по этому проклятому маршруту. и я побежал.
я промчался по двум улицам очень быстро, и никто не заметил великого человека, породистого обладателя мягких белых пальцев и огромных душевных очей. наверняка мне сойдет это с рук.
потом — на третью улицу. все шло хорошо, пока я не услышал голосок маленькой девочки. она стояла у себя во дворике. годика 4.
— эй, мистер?
— э-э, да? девочка? что такое?
— а где ваш песик?
— о, хаха, он еще спит.
— а-а…
я всегда выгуливал собаку по этой улице. там есть незастроенный участок, на котором он постоянно срет. это–то все и решило. я закинул оставшиеся газеты на заднее сиденье брошенной автомашины возле шоссе. машина сидела так много месяцев, колес уже не осталось. я не знал, что это означает. газеты упали на пол. потом я свернул за угол и зашел в свой дом. Кэти еще спала. я разбудил ее.
— Кэти! Кэти!
— о, Хэнк… все в порядке?
пес выбежал, и я его погладил.
— ты знаешь, что СДЕЛАЛИ эти сукины дети?
— что?
— дали мне мой собственный район, чтоб я в нем газеты разносил!
— о. что ж, это не очень красиво, но не думаю, чтобы народ тут был против.
— ты что — не понимаешь? да я же себе тут РЕПУТАЦИЮ построил! я — жулик! я не могу позволить, чтобы меня тут видели с мешком говна за спиной!
— ох, я не думаю, чтоб у тебя такая уж РЕПУТАЦИЯ тут была! это ты просто себе вообразил.
— слушай, ты меня тут что — говном кормить собираешься? ты–то задницу в теплой постельке парила, пока я тусовался с толпой хуесосов!
— не сердись. мне надо пописять. подожди минутку.
я ждал снаружи, пока она сонно, по–женски мочилась. господи, как же они МЕДЛЕННО! пизда — очень несовершенная мочеиспускательная машина. член ее побивает только так.
Кэти вышла.
— пожалуйста, не беспокойся, Хэнк. я надену свое старое платье и помогу тебе разнести газеты. закончим быстро. люди допоздна спят по воскресеньям.
— но меня уже УВИДЕЛИ!
— тебя уже увидели? кто тебя видел?
— эта маленькая девочка из коричневого дома с сорняками на улице Вестморлэнд.
— ты имеешь в виду Майру?
— не знаю я, как ее зовут!
— ей всего 3 годика.
— не знаю я, сколько ей лет! она спросила про песика!
— что там еще с песиком?
— она спросила, ГДЕ он!
— пошли. я помогу тебе избавиться от этих газет.
Кэти уже влазила в старое драное платье.
— я уже от них избавился. все кончено. я вывалил их в ту брошенную машину.
— а тебя не поймают?
— ЕБАТЬ ИХ В РОТ! какая разница?
я зашел на кухню и взял себе пиво. а когда вернулся, Кэти снова лежала в постели. я сел в кресло.
— Кэти?
— у?
— ты просто не представляешь себе, с кем ты живешь! во мне — порода, настоящая порода! мне 34 года, но я ни разу не работал больше 6–7 месяцев кряду с тех пор, как мне исполнилось 18. и никаких денег. посмотри на мои руки! да у меня руки как у пианиста!
— порода? ПОСЛУШАЛ бы ты себя, когда ты пьяный! ты ужасен, ужасен!
— ты опять какое–то говно завариваешь, Кэти? да я тебя в мехах держу и стопроцентной пробе с тех самых пор, как откопал в этой рюмочной на Альварадо–стрит.
Кэти не ответила.
— фактически, — сообщил я ей, — я — гений, только никто этого, кроме меня, не знает.
— готова в это поверить, — ответила она, снова зарылась в подушку и уснула.
я допил пиво, открыл еще одно, затем прошел три квартала и сел на ступеньки закрытого гастронома, где, по утверждению карты, меня должны были подобрать. я просидел там с 10 утра до половины третьего. было скучно, сухо, глупо, мучительно и бессмысленно. в 2.30 приехал этот вонючий грузовик.
— эй. приятель?
— умм?
— ты уже закончил?
— умм.
— быстрый ты!
— ага.
— я хочу, чтобы ты помог тут одному парню закочить маршрут.
ох, блядь.
я залез в кабину, а потом он меня высадил. вот этот самый парень. он ПОЛЗАЛ. он кидал каждую газету с великим тщанием на каждое крыльцо. каждое крыльцо удостаивалось его собого внимания. и он, казалось, получал от своей работы удовольствие. оставался один квартал. я закончил эту бодягу за 5 минут. потом мы сидели и ждали грузовика. целый час.
нас отвезли обратно в контору, и мы снова расселись по школьным стульчикам. затем вошли два сопляка с банками пива в руках. один выкликал имена, другой вручал каждому деньги.
на доске за спинами у сопляков мелом было накарябано:
«ЛЮБОЙ, КТО ПРОРАБОТАЕТ НА НАС 30 ДНЕЙ ПОДРЯД
НЕ ПРОПУСТИВ НИ ДНЯ
ПОЛУЧИТ
БЕСПЛАТНО
КОМИССИОННЫЙ КОСТЮМ.»
я наблюдал, как каждому вручают его деньги. это не может быть правдой. ПОХОЖЕ БЫЛО, что каждому отсчитывают по три однодолларовых банкноты. в то время по закону минимальным уровнем зарплаты был доллар в час. я уже стоял на том углу в 4.30 утра, сейчас на часах 4.30 пополудни. по мне, так это 12 часов.
мое имя назвали одним из последних. наверное, 3-им с конца. ни одна бичевская рожа не подняла шума. брали свои 3 бакса и шли прочь.
— Буковски! — завопил сопляк.
я подошел. другой сопляк отслюнил 3 очень чистеньких и хрустящих Вашингтона.
— слушайте, — сказал я. — вы что, парни, понятия не имеете, что существует закон о минимальной заработной плате? доллар в час.
сопляк поднес ко рту пиво.
— мы высчитываем за транспорт, завтрак и так далее. мы платим только за среднее рабочее время, которое по нашим расчетам составляет примерно 3 часа.
— я потратил на вас 12 часов своей жизни. а теперь мне еще придется ехать автобусом до центра, чтобы забрать свою машину и вернуться домой.
— вам еще повезло, что у вас есть машина.
— а тебе повезло, что я не воткнул еще эту банку тебе в задницу!
— не я же политику компании устанавливаю, так что нечего на меня баллон катить.
— я на вас напишу жалобу в Комиссию по Труду штата!
— Робинсон! — заверещал второй сопляк.
предпоследний бичара поднялся со стульчика за своими 3 баксами, а я вышел наружу, на бульвар Биверли, ждать автобуса. к тому времени, как я вернулся домой и взял в руку стакан, стукнуло уже часов 6 или около того. я был так зол, что трахнул Кэти 3 раза. разбил окно. порезал ногу об осколки. пел песни из Гилберта и Салливэна(19), которые когда–то выучил у ненормального учителя английского, который начинал свои уроки в 7 часов утра. Городской Колледж Лос — Анжелеса. его фамилия была Ричардсон, и, может, он и не был ненормальным. но Гилберту и Салливэну он меня научил, а еще поставил мне двойку с минусом по английскому за то, что я появлялся у него на уроках не раньше 7.30 с бодуна — КОГДА я вообще появлялся. но я не об этом. мы с Кэти немного повеселились в ту ночь, и несмотря на то, что я раскокал несколько вещей, мерзким и глупым, как обычно, я не был.
а в тот же вторник в Голливудском Парке я выиграл на скачках 140 долларов и снова стал своим обычным я: довольно легкомысленным возлюбленным, жуликом, игроком, исправившимся сутенером и тюльпановодом. я не спеша подъехал к дому, наслаждаясь остатками закатного солнца. затем продефилировал через заднюю дверь. у Кэти в духовке стоял какой–то мясной рулет, много лука, еще какой–то срани, специй — как раз, в общем, как мне нравится. она склонилась перед плитой, и я цапнул ее за зад.
— ууууу…
— слушай, кроха…
— да-а?
она выпрямилась — с поварешки у нее в руке капало. я сунул десятку в вырез ее платья.
— я хочу, чтобы ты купила мне квинту виски.
— конечно, конечно.
— и немного пива и сигар. я послежу за едой.
она сняла фартук и удалилась на секунду в ванную. я слышал, как она мычит какой–то мотивчик. еще через секунду я сидел в своем кресле и слушал, как цокают ее каблучки по дорожке. рядом валялся теннисный мячик. я взял его и кинул об пол так, чтобы он отскочил в стену и срикошетил повыше. песик мой, 5 футов в длину и 3 футов в высоту, 1/2 волк, подпрыгнул в воздух, клацнули зубы, и мячик попался — под самым потолком. на мгновение пес, казалось, там завис. какая превосходная собака, какая превосходная жизнь. когда он грюкнулся на пол, я встал проверить рулет. с рулетом все было в порядке. со всем остальным — тоже.
ладно, начались соревнования в Голливуд — Парке, я, естественно, съездил туда пару раз, а пейзаж там мало меняется: лошади выглядят так же, люди — чуть похуже, игрок всегда — сочетание крайней самонадеянности, безумия и жадности. один из главных учеников Фрейда (не припомню сейчас его имени, помню только, что книжку читал) сказал, что азартная игра — подмена мастурбации. разумеется, проблема каждого лобового утверждения — в том, что оно легко может стать неправдой, отчасти правдой, ложью или увядшей гарденией. однако, наводя прицел на дамочек (между заездами), я действительно нахожу ту же самую странность: перед первым они сидят, опустив юбки как можно ниже, а с каждым последующим юбки карабкаются все выше и выше, пока, наконец, перед самым 9‑м уже не требуется пускать в ход все способности, чтобы над какой–нибудь из милашек не снасильничать. ощущение ли мастурбации тому виной, или малюткам нужны бабки на прокорм и постой, — прямо не знаю. вероятно, всё сразу. я видел, как одна дама перепрыгнула через 2 или 3 ряда, оттопырив себе победителя, — с воплями, визгом, божественная, будто ледяная водка с грейпфрутом поверх бодуна.
— она свое получила, — сказала моя подружка.
— ага, — ответил я, — только лучше б, если бы я добрался туда первым.
тех из вас, кто не знаком с основными принципами ставок на скачках, позвольте отвлечь несколькими прописными истинами. сложность покидания средним человеком ипподрома с какими бы то ни было деньгами в кармане легко объясняется, если вы не поленитесь проследить за следующими тезисами: ипподром и правительство штата изымают в свою пользу грубо 15 % с каждой долларовой ставки, плюс недодача. эти 15 % делятся примерно пополам ипподромом и штатом. иными словами, 85 центов с каждого доллара возвращается владельцам выигрышных билетов. недодача — округление до десяти центов при выплате. другими словами, скажем, если тотализатор разбивает выплату до $16.84 на нос, то выигравшему достается 16.80, а 4 цента с каждого выигрыша идет куда–то в другое место. теперь: я не уверен, поскольку это никак не разглашается, но еще я верю, что при, скажем, выплате в $16.89 сама выплата — по–прежнему 16.80, а 9 центов уходит на сторону, только я в этом не уверен, а «Открытый Город», конечно же, сейчас не может себе позволить судиться за клевету — ни теперь, ни когда бы то ни было вообще, да и я тоже не могу, поэтому я не стану превращать это в утвердительное допущение, но если кто–либо из читателей «Открытого Города» имеет на руках факты, мне бы очень хотелось, чтобы он написал в «О. Г.» и сообщил мне. эта грошовая недодача могла бы сделать миллионером любого из нас.
теперь возьмем среднестатистического олуха, пахавшего всю неделю и теперь стремящегося отхватить себе лишь чуточку везенья, развлеченья, мастурбации. возьмем таких 40 штук, дадим каждому по 100 баксов и, допуская, что все они — среднестатистические ставкоделатели, что общий расклад базируется на 15 %-ном поборе, и забывая о недодаче, получим, что 40 из них уйдут с 85 долларами. но так не получается: 35 уйдут почти полностью обнищавшими, один или два выиграют 85 или 150 долларов голимым везением того, что они напали на правильных лошадей, и никогда не узнают, как им это удалось. 3 или 4 остальных выйдут по нулям.
ладно, тогда кто же получает все эти деньги, которые маленький игрок, всю неделю отпахавший на токарном станке с револьверной головкой или отводивший автобус, теряет? легко: делающие ставки конюшни, ставящие лошадей в плохой форме в такие позиции, которые выгодны им самим для выигрыша. конюшни не могут выжить за счет одних лишь призовых денег, то есть, большинство не может. дайте конюшне лучшую гандикаповую лошадь, и они — в игре, но даже тогда они вынуждены придерживать лошадей и прибегать к намеренно плохим заездам, чтобы скинуть балласт для заезда на лучшие бабки. иными словами, скажем, лучшая лошадь, на которую гандикаппер ипподрома нагрузил 130 фунтов к раннему заезду на 25,000 долларов, скорее всего проиграет этот заезд, но скинет его балласт к более позднему заезду на 100,000 долларов. ладно, эти утверждения доказать нельзя, но если вы последуете моим догадкам, то, быть может, заработаете немного денег или, по крайней мере, немного сэкономите. но именно конюшни должны состязаться в низших классах заездов с меньшими призами и маневрировать своими лошадьми за фиксированную цену. в некоторых случаях владелец лошади или лошадей сам не осознает такого маневрирования; это происходит потому, что тренерам и конюшим, выгульщикам и жокеям для тренировок сильно недоплачивают (по времени и вложенным усилиям в сравнении с другими индустриями), и единственный способ поквитаться для них — это слевачить. ипподромы об этом знают и стараются поддерживать игру в чистоте, наводить на нее святой глянец честности, но несмотря на все их старания — не подпускать к дорожкам крутых, шулеров, синдикаты, операторов, толпу все равно натягивают «добряками». случается, какая–нибудь так называемая «свинья» «просыпается» и выигрывает от 3 до 10 корпусов при ставке от 5 до 50 к 1. но это — всего лишь животные, не машины. поэтому есть оправдание, оправдание увозить с ипподрома в тачках миллионы, не облагаемые налогом. человеческая алчность не идет на убыль, она будет только продолжать себя подпитывать. будь проклята коммунистическая партия.
ладно, это, значит, само по себе паршиво. возьмем что–нибудь другое. помимо того, что автоматически неправда уже по самому своему инстинкту (спросите биржевого маклера — когда хотите знать, в каком направлении двигаться, двигайтесь прочь от большой толпы с маленькими, пугливыми, зажатыми в кулачке деньгами). что–нибудь другое — это вот что: возможная математика. возьмем долларовую базу — вы вкладываете первый доллар, получаете 85 центов. автоматический побор. второй заезд — вам уже надо добавить 15 центов, а потом — еще один автоматический побор. возьмем теперь 9 заездов и возьмем 15 %-ный побор, на основе выхода по нулям, с вашего первоначального доллара. просто ли это 9 раз по 15 % или гораздо больше? чтобы мне это растолковать, понадобится какой–нибудь чувак из Калифорнийского Технического, а я не знаю ни одного чувака из Калифорнийского Технического. как бы то ни было, если вы за мной до сюда следили, то должны уже представлять себе, что «зарабатывать на жизнь» на ипподроме очень сложно, как бы этого ни хотелось каким–нибудь ясноглазым мечтателям.
я — человек «практичный»: то есть, в любой день, на любом ипподроме кучу денег у меня отнять не получится; с другой стороны, заработаю я тоже немного. естественно, у меня случаются хорошие розыгрыши, я буду последним придурком, если кому бы то ни было их открою, поскольку тогда они не будут работать. как только публика на что–то набрасывается, оно издыхает, и все меняется. публике не разрешается выигрывать ни в одной игре, когда бы то ни было изобретенной, включая Американскую Революцию. но для читателей «Открытого Города» у меня есть несколько основных принципов, который могут сэкономить вам денег. внемлите.
а/. следите за прорывами своей подстилки. подстилка — это лошадь, уравнивающая шансы под утренней линией распорядителя бегов. иными словами, распорядитель вносит лошадь с шансами 10 к 1, а она срывает на 6 к 1. деньги — гораздо серьезнее, чем что бы то ни было еще. проверяйте своих подстилок тщательно, и если линия — не просто безответственная ошибка распорядителя, если лошадь не показывает в последнее время быстрой работы и не переключалась на «именного» жокея, если она не сбрасывает вес и бежит против своего класса, возможно, что вы за свои деньги отымеете недурной заезд.
б/. отказывайтесь от замыкающих. это такая лошадь, которая, скажем, пришла к финишу в 5–10 корпусах от начального сигнала до конечного и все равно не выиграла, а потом возвращается против тех же самых или похожих. толпа любит «замыкающих» из–за страха, нехватки денег и глупости, но замыкающая — обычно лошадь дряблозадая, ленивая и обходит только усталых лошадей, которые бегут, стремясь попасть в передний эшелон. толпа не только обожает такие лошадиные отбросы, но и систематически ставит на них при шансах, меньших, чем 1/3 их цены. несмотря даже на то, что такой тип лошадей постоянно вылетает, толпа из страха продолжает к ним идти, потому что зажимает деньги, отложенные на квартплату, а замыкающая, как они верят, обладает некоей сверхсилой. 90 % скачек выигрываются лошадьми в переднем эшелоне или близко к переднему эшелону всех участников заезда, по правдоподобным и разумным ценам.
в/. если вам все–таки приходится ставить на «замыкающего», делайте это в заездах покороче, 6 или 7 фарлонгов(20), где, как считает толпа, у него нет времени «подняться». тут они жмут на скорость и снова застревают. 7 фарлонгов — лучший заезд для замыкающего во всем этом бизнесе, потому что тут только один вираж. скоростная лошадь получает преимущество в том, что вырывается вперед и держит отрыв на поворотах. 7 фарлонгов с одним виражом и длинный обратный отрезок — идеальный забег для замыкающего; гораздо лучше мили с четвертью, даже лучше полутора миль. я вам отличный совет тут даю, надеюсь, вы к нему прислушаетесь.
г/. следите за своим тотализатором — деньги в американском обществе серьезнее смерти, и едва ли можно получить что–то за так. если лошадь внесена с шансами 6 к 1 на утренней линии, а стартует с шансом от 14 до 25 к 1, забудьте про нее. либо распорядитель не похмелился, когда эту утреннюю линию выстраивал, либо конюшня просто не выходит на этот заезд. в этом мире ничего бесплатно не достается; если вы ничего не знаете о бегах, ставьте скорее на тех лошадей, которые стартуют близко к собственной утренней линии. крупные накладки равны нулю и практически невозможны. все бабуськи расходятся по домам жевать горькие гренки своими склеенными зубами, за которые плочено компенсацией фирмы по папиному свидетельству о смерти.
д/. ставьте только тогда, когда можете проиграть. я имею в виду, не ночуя потом на скамейке в парке или пропуская 3–4 обеда. самое главное — сначала опустите себе квартплату. избегайте давлений. вам повезет больше. и помните, что говорят профессионалы: «Если суждено проиграть, проигрывайте в первых рядах.» иными словами, пускай они побьют вас. если все равно вам предстоит проиграть, ну его к черту. выводите своего танцора из ворот, вы уже почти выигрывали, пока вас не побили, пока вас не обошли. вознаграждение обычно щедро, поскольку публика терпеть не может тех, кого они называют «сачками», — лошадей, выводящих стаю на свет, но все равно потом умудряющихся проигрывать. это в их глазах выглядит плохо. для меня же «сачок» — любая лошадь, не выигрывающая заезд.
е/. любое убыточное предприятие основывается не на количестве победителей, которые у вас были, а на количестве победителей, которые у вас были за данную цену. на четверти цента строились целые империи. но возвращаясь к основам, у вас может быть три победителя 6 к 5 в 9 заездах, и вы можете вылететь, но может быть и один 9 к 1, и вы выкарабкаетесь. это не всегда означает, что 6 к 5 — плохая ставка, но если вы знаете о скачках мало или почти ничего, может быть, лучше всего будет придерживать ставки от 7 к 2 до 9 к 1. или если вам до зарезу необходимо слушаться диких капризов, держите свои ставки между 11 и 19 к 1. на самом деле, множество ставок 18–19 к 1 окупается, если вы найдете тех, кого надо.
в действительности же человеку никогда не дано достаточно знать ни о бегах, ни о чем–либо другом. думая, что он все знает, он только начинает. помню, как–то летом я выиграл 4 штуки в Голлипарке и поехал в Дель — Мар на новой машине, пижонистый, поэтичный, всезнающий, весь мир за яйца держал, и снял себе маленькй мотель возле моря, и появились дамы, как они всегда появляются, когда пьешь и много смеешься, и тебе наплевать, и деньжата у тебя водятся (дурак и деньги его вскоре расстаются), и я каждую ночь устраивал вечеринки, а каждую вторую ночь у меня заводилась новая девка, и шутка у меня тогда была такая: мотель стоял на самом берегу, и я говорил, напившись и наговорившись до упаду, говорил так: «Крошка, я прихожу с ШОРОХОМ ПРИБОЯ!»
сезон скачек в упряжке уже открылся, как выражаются, неделю или 2 назад, и я выезжал туда раз 5–6, вероятно, выходя в конце по нулям, а это просто дьявольская трата времени — всё, на самом деле, трата времени, если ты только не ебешься хорошо, не творишь хорошо, не живешь хорошо, или не ползешь к какому–нибудь призрачному любвесчастью. мы все закончим в засаленном горшке разгрома — хоть смертью его назови, хоть ошибкой. слова — не мое дело. хоть я и предполагаю, поскольку человек не перестает приспосабливаться к приливу, что мы можем назвать это опытом, даже если не уверены, что это мудрость. тогда, к тому же, человек всю жизнь может прожить в непрерывной ошибке, в каком–то оцепенелом состоянии ужаса. короче, вы видели такие лица. я видел свое собственное.
поэтому пока не спала тепловая волна, они по–прежнему там, эти игроки: раздобыли где–то немного денег, с большим трудом раздобыли, и теперь пытаются объегорить 15 %-ный побор. иногда я думаю, что толпа загипнотизирована, что ей просто некуда больше пойти. а после скачек они забираются в свои старые машины, разъезжаются по одиноким комнатешкам и смотрят там на стены, спрашивая себя, зачем они это сделали — стоптанные каблуки, гнилые зубы, язвы, тупорылые работы, мужчины без женщин, женщины без мужчин. сплошное говно.
посмеяться там тоже можно. не бывает без смеха. зайдя как–то в мужской туалет между заездами, я наткнулся на молодого человека: он давился от тошноты и орал в ярости:
— проклятый урод, какой–то проклятый урод не смыл за собой это говно! ОН ЕГО ТАК И ОСТАВИЛ! вот же урод, я захожу, а оно ТАМ! дома наверняка тоже так делает!
мальчишка вопил. все остальные стояли и занимались своим делом — ссали или мыли руки, думая о последнем заезде, или о следующем. я знаю придурков, которые придут в восторг, наткнувшись на горшок, полный свежих какашек. но так всегда получается — достается он не тому, кому надо.
другой день: я потею, сражаюсь, чешусь, молюсь, дрочусь, только бы удержаться в выигрыше баксов на 10–12, а это очень трудный заезд в упряжке, думаю, сами жокеи не знают, кто победит, а эта здоровая жирная баба, громогласный кит здоровой вонючей ворвани просто, подваливает ко мне, прижимается к моему туловищу всем своим смердящим салом, суется мне в рожу 2‑мя крошечными глазками, ртом и всем остальным и говорит:
— кто правит первой лошадью?
— кто правит первой лошадью?
— да, кто правит первой лошадью?
— черт бы вас побрал, дамочка, подите вон от меня, не доставайте. прочь! прочь!
она пошла. на ипподроме полно сумасшедших. некоторые приходят, как только открывают ворота. растягиваются на сиденьях или на лавках и спят все бега. ни одного заезда никогда не видят. потом поднимаются и идут домой. другие прогуливаются вокруг, лишь смутно осознавая, что тут какие–то бега происходят. покупают себе кофе или просто стоят и лыбятся, будто из них всю жизнь вышибли и выжгли. или иногда смотришь: один такой стоит где–нибудь в темном углу, целую сосиску с булкой себе в глотку пихает, давится, кашляет, в полном восторге от того, какое свинство он тут развел. а в конце каждого дня видишь одного–двух, головы между колен. иногда они плачут. куда идут отсюда неудачники? кому они нужны?
в сущности, так или иначе, но каждый считает, что у него есть ключ к тому, как эту штуку обвести вокруг пальца, даже если иногда это ничем не подкрепленное допущение, что, мол, удача должна повернуться к ним лицом, некоторые играют на звезды, некоторые — на номера, некоторые — только на время, другие — на жокеев, или замыкающих, или на скорость, или на имена, или вообще бог знает на что. почти все они проигрывают, постоянно. почти весь их доход уходит прямо в машины тотализатора. у большинства этих людей непереносимо фиксированные эго — они уперто глупы.
1 сентября я выиграл несколько долларов. давайте просмотрим весь формуляр скачек. Мечта Энди выиграла первый на 9/2 от утренней линии из 10. хорошая игра. неожиданные действия для битой лошади, бегущей от внешнего столба. 2-ой заезд — Джерри Перкинс, 14-летний жеребец, с которым никому неохота связываться из–за его возраста, падает в категорию 15-долларовых ставок. хорошая лошадь, последовательная в своем классе, но приходится брать 8/5 под утренней линией из четырех. выиграл легко. третий заезд выигран Особым Продуктом, лошадью, которая прорывалась в своих последних четырех заездах с неравными шансами. вот и в этот раз он перешел на маховый шаг, подтянулся, выправился и все равно пришел, обойдя фаворита 3/5 Золотого Билла. могло бы оказаться хорошей ставкой, если вы созваниваетесь с Богом, и Бог в этом заинтересован. десять к одному. в четвертом заезде Хэл Ричард, стабильный 4-летка выиграл при трех к одному, выбив два шанса поравнее, показавших лучшее время, но никакой способности к победе. хорошая ставка. в пятом выигрывает Эйлин Колби после того, как Крохотная Звезда и Марсанд сбиваются, и толпа отсылает Апрельского Дурня на 3/5. Апрельский Дурень смог выиграть только четыре заезда из 32, и один местный гандикаппер определяет его как «лучшего, чем те, на пять корпусов». и все это во временном раскладе последнего заезда, когда Апрельский Дурень финиширует, выбиваясь на семь корпусов. толпу опять отымели.
потом в шестом заезде Мистеру Мёду дают утреннюю линию из 10, но отправляют как второй шанс из 5/2, и он побеждает легко, выиграв три из девяти в более сложном классе с равными шансами. Ньюпорт Бьюэлл, лошадь подешевле, отправляется с равными деньгами, поскольку в последнем заезде замыкал при девяти к одному. плохая ставка. толпа не понимает. в седьмом Биллз Снукамс, победитель в семи из девяти в своем классе и с ведущим наездником Фаррингтоном становится новым фаворитом для 8/5 — и это оправдано.
толпа сбивает ставки на Принцессу Сэмпсон до 7/2. эта лошадь выиграла только 6 заездов из 67. естественно, толпа снова обжигается.
Принцесса Сэмпсон показывает лучшее время в заезде покруче, но просто не хочет выигрывать. толпа торчит от времени. они не соображают, что время определяется шагом, а шаг — скромностью (или отсутствием ее) у ведущих жокеев. в восьмом Эббемайт Вин поднимается из тусовки четырех или пяти лошадей. то был открытый заезд, и именно в него мне не следовало бы влезать. в девятом публике дают отвязаться. Луэлла Примроуз. лошадь последовательно проваливалась с равными шансами и сегодня вышла на собственный шаг без конкурентов. 5/2. одна — за дам, как же они вопили. хорошенькое имечко. а они теряли свои панталоны на протяжении всего соревнования.
большинство формуляров разумны так же, как этот, и казалось бы, можно зарабатывать себе на жизнь на бегах, невзирая на 15 % сбора. однако, вас бьют внешние факторы. жара. усталость. люди опрокидывают пиво вам на рубашку. вопли. на ноги наступают. женщины ноги оголяют. карманники. жучки. психи. я опережал на 24 доллара и шел прямо к девятому заезду, а в девятом игры не было.
у меня, уже уставшего, не хватило силы воли не лезть. еще до старта я спустил 16 баксов, приглядываясь, нащупывая победителя, который так и не появился. потом поиграть на меня напустили публику. 24 доллара в день меня не удовлетворяли. я как–то работал за 16 в неделю в Новом Орлеане. я недостаточно крепок, чтобы довольствоваться прибылью помягче, поэтому и вышел 8-долларовым победителем в тот день. не стоило борьбы: мог бы и дома остаться, бессмертное стихотворение написать.
человек, который может выиграть у ипподрома, может делать все, чего его душа пожелает. он должен обладать характером, знаниями, отстраненностью. но даже с этими качествами заезды круты, особенно, когда тебя ждет счет за квартиру, а язык твоей пробляди вывалился изо рта от нехватки пива. это капканы за капканами за капканами. бывают дни. когда случается все невозможное. как–то они запустили по 50 к одному в первом заезде, 100 к одному — во втором и завершили день с 18 к одному в последнем заезде. когда пытаешься наскрести песо заплатить хозяину за квартиру, а также за картошку и яйца, после такого дня не хочешь, а почувствуешь себя имбецилом.
но если приходишь на следующий день, тебе подбрасывают шесть или семь вполне разумных победителей по нормальной цене. так постоянно бывает, только большинство не возвращается. тут требуется терпение, это трудная работа: думать нужно. это поле боя, а тебя может контузить. я как–то раз увидел там одного своего друга: взгляд остекленевший, весь выбит. день уже клонился к концу, формуляр был нормальный, но все как–то пролетело мимо него, и мне было ясно, что ставил он чересчур много, только чтобы выкарабкаться. он прошел мимо меня, не соображая, где вообще находится. я наблюдал за ним. он зашел прямиком в женский сральник. там завопили, и он выскочил. как раз то, что было нужно. это его вышибло, и он преспокойно захватил победителя в следующем заезде. но я бы не советовал такую систему всем неудачникам.
и смех там есть, и печаль. один старый приятель подошел как–то ко мне.
— Буковски, — сказал он очень серьезно, — я хочу выиграть у лошадок прежде, чем умру.
волосы у него седые, совершенно седые, зубы выпали, и я мог разглядеть в нем себя лет через 15–20, если доживу.
— мне нравится шестая, — сказал он.
— удачи, — пожелал ему я.
и он выбрал жмурика, как обычно. безмазового фаворита, выигравшего всего один заезд из 15 стартов в том году. у общественных гандикапперов эта лошадь тоже наверху была. она выиграла 88,000 долларов в ПРОШЛОМ году. самое лучшее время. я поставил десять на победителя на Мисс Похотливый Город, победителя девяти заездов в этом году. Мисс Похотливый Город оплачивалась 4/1, безмазовый пришел последним.
старик снова подбежал ко мне, весь в ярости:
— какого дьявола! Парадные Тряпки бежал 2:01 и 1/5 в последний раз, и его бьет кобыла с 2:02 и 1/5! эту лавочку вообще пора закрыть!
он колотит по своей программке, рычит на меня. лицо у него так побагровело, что похоже на солнечный ожог. я отхожу от него, иду к окошечку кассы и получаю свою наличку.
когда я добираюсь до дому, в ящике лежит один журнал, КУЗНЕЦ(21), который пародирует стиль моей прозы, и другой журнал, ШЕСТИДЕСЯТЫЕ, который пародирует мой поэтический стиль.
писанина? а это еще что такое, к чертовой матери? кого–то волнует или злит моя писанина. я оглядываюсь — ну, точно: в комнате стоит пишущая машинка. я — какой–то писатель, там существует другой мир — маневров, надувательства, групп и методов.
я пускаю теплую воду, залезаю в ванну, открываю пиво, открываю скаковый формуляр. звонит телефон. пускай звонит. для меня (для вас–то, может, и нет) сегодня слишком жарко — как ебаться, так и выслушивать какого–нибудь малозначительного поэтишку. у Хемингуэя были свои преимущества. а мне дайте конскую задницу — она доберется туда первой.
Сначала дома у Джона Хайанса встречались довольно часто, и я обычно заявлялся под газом, поэтому не очень много помню о зачатии Раскрытой Пизды, подпольной газетенки, и мне только много позже рассказали, что там произошло. Или, скорее, чего я натворил.
Хайанс:
— Ты сказал, что вычистишь сейчас всех отсюда, а начнешь с парня в кресле–инвалидке. Потом он заплакал, а народ стал расходиться. Ты ударил парня по голове бутылкой.
Черри (жена Хайанса):
— Ты отказывался уходить и выпил целую квинту виски, а также твердил, что выебешь меня, прислонив к книжному шкафу.
— И выеб?
— Нет.
— Ах, тогда в следующий раз.
Хайанс:
— Слушай, Буковски, мы тут пытаемся сорганизоваться, а ты только приходишь и все крушишь. Ты — самый мерзкий пьянчуга, которого я в жизни видел!
— Ладно, с меня хватит. На хуй. Кому нужны газеты?
— Нет, мы хотим, чтобы ты делал колонку. Мы тебя считаем лучшим писателем в Лос — Анжелесе.
Я поднял стакан:
— Да это, ебаный в рот, оскорбление! Я сюда не оскорбления слушать пришел!
— Ладно, тогда, может быть, ты лучший писатель в Калифорнии.
— Ну вот, опять! По–прежнему меня оскорбляют!
— Как бы то ни было, мы хотим, чтобы ты делал колонку.
— Я — поэт.
— Какая разница — поэзия, проза?
— Поэзия говорит слишком много за слишком короткое время; проза говорит слишком мало и занимает слишком много.
— Нам нужна колонка в Раскрытую Пизду.
— Наливайте, и я с вами играю.
Хайанс налил. Я вступил в игру. Допил и пошел к себе в трущобный двор, размышляя о том, какую ошибку совершаю. Мне почти полтинник, а ебусь с этими длинноволосыми бородатыми сопляками. Ох, Господи, ништяк, папаша, ох ништяк! Война — говно. Война — ад. Ёбть, так не воюй тогда. Я уже пятьдесят лет это знаю. Меня это так уже не возбуждает. О, и про дурь не забудьте. Про шмаль. Ништяк, крошка!
У себя я нашел пинту, выпил, плюс четыре банки пива, и написал первую колонку. Про трехсотфунтовую блядину, которую я как–то выеб в Филадельфии. Хорошая колонка получилась. Я исправил опечатки, сдрочил и лег спать…
Началось все в нижнем этаже двухэтажного дома, который снимали Хайансы. Возникли какие–то полудурочные добровольцы, затея была новой, и все от нее торчали, кроме меня. Я всё пристреливался к бабам на предмет задницы, но все они выглядели и вели себя одинаково — всем по девятнадцать лет, грязно–блондинистые, маленькие жопки, крошечные титьки, деловые, дуровые и, в каком–то смысле, чванливые, толком и не зная, с чего. Когда бы я ни возлагал на них свои пьяные лапы, они реагировали весьма прохладно. Весьма.
— Слушай, Дедуля, нам хочется, чтобы ты только одну штуку поднимал — северовьетнамский флаг!
— А-а, из твоей пизды, наверное, все равно воняет.
— Ох, так ты в самом деле грязный старик! Ты в самом деле… такой отвратительный!
И они отходили прочь, покачивая у меня перед носом этими своими аппетитными яблочками ягодиц, а в руках держа — вместо моей славной лиловой головки — статью какого–нибудь малолетки про то, как легавые трясут на Сансет — Стрипе пацанов и отбирают у них батончики «Бэби Рут». Вот я какой — величайший из живущих на свете поэтов после Одена, а даже собаку в очко вдуть не могу…
Газета слишком распухала. Или же Черри начинала сипятиться, что я валяюсь на диване бухой и пожираю глазами ее пятилетнюю дочурку. Еще хуже стало тогда, когда дочурка начала забираться мне на колени, елозить там, заглядывая мне в лицо, и говорить:
— Ты мне нравишься, Буковски. Поговори со мной. Давай я тебе еще Пиво принесу, Буковски.
— Давай скорее, лапонька!
Черри:
— Слушай, Буковски, старый ты развратник…
— Черри, дети меня любят. Что я с этим сделаю?
Малышка, Заза, вбегала в комнату с пивом и снова лезла ко мне на колени. Я открывал банку.
— Ты мне нравишься, Буковски, расскажи мне сказку.
— Ладно, лапонька. Жили–были, значит, один старик и одна миленькая маленькая девочка, и заблудились они однажды вместе в лесу…
Черри:
— Слушай, старый развратник…
— Та–та, Черри, у тебя в голове действительно грязные мысли…
Черри побежала наверх искать Хайанса, который в это время срал.
— Джо, Джо, мы должны вывезти эту газету отсюда! Я не шучу!..
Они нашли незанятое здание сразу же, два этажа, и как–то в полночь, допивая портвейн, я подсвечивал фонариком Джо, пока тот взламывал телефонный щиток на стене дома и переключал провода, чтобы можно было, не платя, поставить себе отводные трубки. Примерно в это же время вторая в Л. А. подпольная газета обвинила Джо в том, что он украл второй экземпляр их подписного листа. Разумеется, я знал, что у Джо есть и своя мораль, и принципы, и идеалы — именно поэтому он ушел из крупной городской газеты. Именно поэтому он бросил и вторую подпольную газету. Джо был чем–то вроде Христа. Еще бы.
— Держи фонарик ровнее, — сказал он…
Утром у меня зазвонил телефон. То был мой приятель Монго, Гигант Вечного Торча.
— Хэнк?
— Ну?
— Ко мне Черри вчера ночью заходила.
— Ну?
— У нее был этот подписной лист. Она очень нервничала. Хотела, чтобы я его спрятал. Сказала, что Дженсен вышел на след. Я его спрятал в подвале, под пачкой набросков, которые Джимми — Карлик рисовал индийской тушью, пока не умер.
— Ты ее трахнул?
— Зачем? В ней одни кости. Эти ее ребра бы меня на ломтики располосовали, пока я бы ебся.
— Ну, ты ж ебал Джимми — Карлика, хотя в нем всего восемьдесят три фунта.
— В нем душа была.
— Да?
— Да.
Я повесил трубку…
Следующие четыре или пять номеров Раскрытая Пизда выходила с поговорками типа: «МЫ ЛЮБИМ СВОБОДНУЮ ПРЕССУ ЛОС-АНЖЕЛЕСА», «ОХ, КАК ЖЕ МЫ ЛЮБИМ СВОБОДНУЮ ПРЕССУ ЛОС-АНЖЕЛЕСА», «ЛЮБИТЕ, ЛЮБИТЕ, ЛЮБИТЕ СВОБОДНУЮ ПРЕССУ ЛОС-АНЖЕЛЕСА».
Любить стоило. Ведь они отымели их подписной лист.
Однажды вечером Дженсен и Джо пообедали вместе. Позже Джо сказал мне, что теперь все стало «в порядке». Уж не знаю, кто кому вставил или что происходило под столом. И мне было все равно…
А вскоре я обнаружил, что у меня есть и другие читатели помимо увешанных фенечками и бородами…
В Лос — Анжелесе стоит новое Федеральное Здание — стекловысотное, модерновое и полоумное, с кафковскими сериями комнат, и в каждой занимаются своими собственными жабодрочками; все кормится со всего остального и процветает как–то тепло и неуклюже, словно червячок в яблоке. Я заплатил свои сорок пять центов за полчаса парковки, или, скорее, мне вручили квитанцию на такое время, и вошел в Федеральное Здание. Внизу там размещались фрески, которые мог бы написать Диего Ривера, если бы ампутировали девять десятых его здравого смысла, — американские моряки, индейцы, солдаты ухмыляются, себя не помня, стараются выглядить поблагороднее в своей дешевой желтизне, тошнотно–гнилостной зелени и обоссанной голубизне.
Меня вызывали в отдел кадров. Я знал, что не для повышения. Они взяли у меня письмо и усадили остывать на жесткий стульчик — на сорок пять минут. Это входит в их старую практику: у тебя в кишках говно, а у нас нет. К счастью, по прежнему своему опыту, я прочел бородавчатую вывеску и расслабился сам, представляя себе, как каждая проходящая мимо девка впишется в постель с задранными ногами или будет брать в рот. Вскоре между ног у меня возникло что–то огромное — ну, для меня огромное, — и я вынудил его смотреть в пол.
В конце концов меня вызвала очень черная, очень гибкая, хорошо одетая и приятная негритянка, с высоким классом и даже чуточкой души, чья улыбка сообщала, что она знает: сейчас меня выебут, — но помимо этого намекала, что и она сама не будет против подкинуть мне дырочку подглядеть. Мне стало легче. Не то, чтобы это имело значение.
И я вошел.
— Садитесь.
Мужик за столом. Все то же самое говно. Я сел.
— Мистер Буковски?
— Ну.
Он назвался. Меня это не заинтересовало.
Он откинулся на спинку кресла на колесиках, уставился на меня.
Я уверен, он ожидал увидеть кого–то помоложе и посимпатичнее, поцветистее, поинтеллигентнее на вид, повероломнее… Я же был просто стар, утомлен, незаинтересован, похмелен. Он сам выглядел серо и солидно, если вы знакомы с тем типом солидности, который я имею в виду. Никогда не дергал свеклу из земли с кучей батраков, не попадал в вытрезвитель раз по пятнадцать–двадцать. Не собирал лимоны в 6 утра без рубашки, потому что знал, что в полдень жара будет 110 градусов. Только нищим известен смысл жизни; богатым и обеспеченным приходится лишь догадываться. Странно, но тут я почему–то подумал о китайцах. Россия помягчела; может, только китайцы это и знают, выкапываясь с самого дна, устав от мягкого дерьма. Но опять–таки политики никакой у меня не было, тут еще одна наебка: история всех нас отымела, в конце концов. Меня же сделали заранее — испекли, выебли, выпотрошили, ничего не осталось.
— Мистер Буковски?
— Ну?
— Гм… Э-э… у нас есть один информатор…
— Ну? Продолжайте.
— …который написал нам, что вы не женаты на матери своего ребенка.
Я вообразил его тогда за украшением новогодней елки со стаканом в руке.
— Это правда. Я не женат на матери моего ребенка возрастом четыре года.
— Вы платите алименты?
— Да.
— Сколько?
— Этого я вам не скажу.
Он снова откинулся.
— Вы должны понимать, что те из нас, кто состоит на службе правительства, должны поддерживать определенные стандарты.
Не чувствуя себя ни в чем виноватым, я не ответил.
Сидел и ждал.
О, где же вы, мальчики? Кафка, где ты? Лорка, застреленный на грязном проселке, где ты? Хемингуэй, утверждавший, что у него на хвосте ЦРУ, и никто ему не верил, кроме меня…
Тогда пожилая, солидная, хорошо отдохнувшая, никогда не дергавшая свеклу серость повернулась, сунулась в маленький и хорошо отлакированный шкафчик у себя за спиной и вытащила шесть или семь экземпляров Раскрытой Пизды.
Он швырнул их на стол, будто вонючие обсифованные и изнасилованные какашки. Постукал по ним одной не собиравшей лимонов рукой.
— Нас подвели к мысли, что ВЫ являетесь автором вот этих колонок — Заметок Грязного Старика.
— Ну.
— Что вы можете сказать по поводу этих колонок?
— Ничего.
— И вы называете это писательством?
— Лучше у меня не получается.
— Что ж, я обеспечиваю сейчас двух сыновей, которые начали заниматься журналистикой в лучшем из колледжей, и я НАДЕЮСЬ…
Он постучал по листкам, по этим вонючим сраным листам тыльной стороной своей окольцованной, не знавшей фабрик и тюрем рукой и закончил:
— …Я надеюсь, мои сыновья никогда не станут писать так, как ВЫ!
— У них не получится, — заверил его я.
— Мистер Буковски, наше собеседование окончено.
— Ага, — сказал я. Зажег сигару, встал, поскреб себя по пивному брюху и вышел.
Второе собеседование случилось раньше, чем я ожидал. Я прилежно — как же еще? — трудился над выполнением одного из своих важных малоквалифицированных заданий, когда громкоговоритель бухнул:
— Генри Чарлз Буковски, явиться в кабинет Начальника Смены!
Я бросил свое важное задание, взял у местного вертухая разрешение на отлучку и пошел в кабинет. Секретарь Начсмены, старый посеревший рохля, осмотрел меня:
— Вы действительно Генри Чарлз Буковски? — спросил он, явно разочарованный.
— Ну да, чувак.
— Следуйте за мной, пожалуйста.
Я последовал за ним. Большое это было здание. Мы спустились на несколько пролетов, обошли длинный зал и вступили в большую темную комнату, которая сливалась с другой большой и очень темной комнатой. Там в конце стола сидело двое, а стол длиной был, наверное, футов семьдесят пять. Сидели они под одинокой лампой. А в конце стола — один–единственный стул, для меня.
— Можете войти, — сказал секретарь. И смылся.
Я вошел. Двое встали. Вот они мы, под одной лампой в темноте. Я почему–то подумал обо всех заказных убийствах.
Потом подумал: это же Америка, папаша, Гитлер уже умер. Или нет?
— Буковски?
— Ну?
Оба пожали мне руку.
— Садитесь.
Оттяг, крошка.
— Это мистер — — из Вашингтона, — сказал второй парень, один из местных главных засранцев.
Я ничего не ответил. Хорошая тут лампа. Из человеческой кожи?
Разговор повел мистер Вашингтон. У него с собой был портфель, внутри — довольно много бумажек.
— Итак, мистер Буковски…
— Ну?
— Ваш возраст — сорок восемь лет, вы работаете на Правительство Соединенных Штатов уже одиннадцать лет.
— Ну.
— Вы были женаты на своей первой жене в течение двух с половиной лет, разведены, и женились на своей нынешней жене когда? Нам хотелось бы знать дату.
— Нет даты. Свадьбы не было.
— У вас есть ребенок?
— Ну.
— Сколько лет?
— Четыре.
— Вы не женаты?
— Нет.
— Вы платите алименты?
— Да.
— Сколько?
— Примерно как полагается.
Тут он откинулся на спинку, и мы просто посидели. Все трое не произнесли ни слова добрых четыре–пять минут.
Затем возникла стопка номеров подпольной газеты Раскрытая Пизда.
— Вы пишете эти колонки? Заметки Грязного Старика? — спросил мистер Вашингтон.
— Ну.
Он передал экземпляр мистеру Лос — Анжелесу.
— Вы этот видели?
— Нет–нет, не видел.
По верху колонки шагал хуй с ногами, ОГРОМНЫЙ шагающий хуй с ногами. История была про одного моего друга, которого я выебал в жопу по ошибке, пьяный, свято веря, что он — одна из моих подружек. Две недели после этого я не мог выжить этого друга из своей квартиры. Подлинная история.
— И вы называете это писательством? — спросил мистер Вашингтон.
— Про писательство не знаю. Но мне показалось, что это очень смешная история. Вам не показалось, что она юмористическая?
— Но это… эта иллюстрация сверху?
— Шагающий хуй?
— Да.
— Это не я рисовал.
— Вы не занимаетесь подбором иллюстраций?
— Газета верстается по вечерам во вторник.
— И вас по вечерам во вторник там нет?
— По вечерам во вторник я должен быть здесь.
Они немного подождали, полистали Раскрытую Пизду, просматривая мои колонки.
— Знаете, — произнес мистер Вашингтон, снова постукивая рукой по подшивке, — с вами все было бы в порядке, если б вы продолжали писать стихи, но когда вы начали писать вот это…
И он опять постучал по Раскрытым Пиздам.
Я прождал две минуты и тридцать секунд. Потом спросил:
— Нам что, сейчас следует официальных представителей почтовой службы считать новыми критиками литературы?
— О, нет–нет, — сказал мистер Вашингтон, — мы не это имели в виду.
Я сидел и ждал.
— От почтовых служащих ожидается определенное поведение. На вас устремлен Взгляд Общества. Вы должны служить примером примерного поведения.
— Мне представляется, — сказал я, — что вы угрожаете моей свободе самовыражения последующей потерей работы. Это может заинтересовать Профсоюз Почтовых Работников Калифорнии.
— Мы все равно бы предпочитали, чтобы вы не писали этих колонок.
— Господа, в жизни каждого человека наступает время, когда он должен выбрать, остаться ли ему стоять или пуститься в бегство. Я выбираю стоять.
Их молчание.
Ждем.
Ждем.
Шелест Раскрытых Пизд.
Затем мистер Вашингтон:
— Мистер Буковски?
— Ну?
— Вы еще собираетесь писать свои колонки о Почтовой Службе?
Я действительно написал о них одну, которую считал больше юмористической, нежели унизительной, — но, быть может, это у меня извращенный ум.
На этот раз я заставил их ждать. Потом ответил:
— Нет, если вы не вынудите меня к этому.
Тут уж они подождали. Какая–то шахматная партия допроса, где сидишь и надеешься, что противник совершит неверный ход: вывалит всех своих пешек, коней, ладей, короля, ферзя, кишки свои вывалит. (А тем временем, пока вы это читаете, моя чертова работа идет коту под хвост. Оттяг, крошка. Сдавайте доллары на пиво и венки в Фонд Реабилитации Чарлза Буковски по адресу…)
Мистер Вашингтон поднялся.
Мистер Лос — Анжелес поднялся.
Мистер Чарлз Буковски поднялся.
Мистер Вашингтон сказал:
— Мне кажется, собеседование окончено.
Мы все пожали друг другу руки, словно обезумевшие на солнцепеке змеи.
Мистер Вашингтон сказал:
— А пока не прыгайте ни с каких мостов…
(Странно: мне такая мысль и в голову не приходила.)
— …у нас это первый случай за последние десять лет.
(Десять лет? Какому же мудозвону не повезло последним?)
— И что? — спросил я.
— Мистер Буковски, — произнес мистер Лос — Анжелес, — возвращайтесь к себе на рабочее место.
Я действительно поимел неспокойство (или надо — «беспокойство»?), пытаясь отыскать дорогу назад из этого кафковатого подземного лабиринта, а когда удалось, вокруг меня загоношились мои слабоумные сотрудники (все славные мудилы, впрочем):
— Эй, малыш, ты где это шлялся?
— Чего им надо было, папочка?
— Еще одну черную цыпу завалил, папаша?
Я ответил им Молчанием. У старого доброго Дядюшки Сэмми хоть чему–нибудь да научишься.
Они всё гоношились, бесились и ковырялись пальцами в своих мысленных задницах. Перепугались в натуре. Я был для них Старым Наглецом, а если уж сломают Старого Наглеца, то любого из них сломать могут.
— Меня хотели сделать Почтмейстером, — сообщил им я.
— И что дальше, папуля?
— Я посоветовал им засунуть горячую какашку в засифоненную промежность.
Мимо прошествовал нарядчик прохода, и все они выразили своим видом должное послушание — кроме меня, кроме Буковски: я запалил сигару небрежным взмахом руки, швырнул спичку на пол и уставился в потолок, будто мне в голову приходят великие и замечательные мысли. Это была наебка; разум мой был совершенно пуст; хотелось мне только одного — полпинты Дедушки, да шесть–семь высоких стаканов холодного пива…
Ебучая газета росла — или казалось, что росла, — и уже переехала в новый дом на Мелроуз. Хотя я всегда ненавидел туда ходить сдавать материалы, поскольку все там были такими говнистыми, такими поистине говнистыми, надменными и не вполне правильными, ну, вы понимаете. Ничего не изменилось. История Человекозверя тянулась очень медленно. Они были таким же говном, как то, в которое я вступил, войдя впервые в редакцию студенческой газеты Городского Колледжа Лос — Анжелеса году в 1939‑м или 40‑м, — высокомерные тупицы, фу–ты ну–ты ножки гнуты, в колпачках из газетных листов, сидят, пишут тухлые глупые статьи. Такие важные — уже и не люди вовсе, чтобы заметить, что ты пришел. Газетчики всегда были отребьем породы; в уборщиках, подбирающих в сортирах за бабами тампоны из пизды, и то больше души — естественно.
Посмотрел я на этих уродов из колледжа, вышел вон, да так никогда и не вернулся.
Теперь. Раскрытая Пизда. Двадцать восемь лет спустя.
Статья в кулаке. За столом Черри. Черри говорит по телефону. Очень важно. Не могу разговаривать. Или же Черри не на телефоне. Что–то пишет на листке бумаги. Не могу разговаривать. Та же самая всегдашняя наебка. За тридцать лет тарелка не разбилась. А Джо Хайанс бегает вокруг, свершает великие дела, носится вверх–вниз по лестницам. У него был свой угол где–то наверху. Довольно исключительный, разумеется. И с ним еще какой–нибудь бедный засранец в задней комнате, где Джо мог наблюдать, как тот на «Ай — Би-Эмке» готовит макет для печатников. Джо платил бедному засранцу тридцать пять в шестидесятичасовую неделю, причем бедный засранец радовался, носил бороду и милые душевные глаза, бедный засранец вкалывал, не покладая рук, над этим третьесортным убогим макетом. А по интеркому на полную громкость ревели «Битлы», телефон постоянно звонил, Джо Хайанс, редактор, вечно УБЕГАЛ КУДА-ТО ПО КАКОМУ-ТО ВАЖНОМУ ДЕЛУ. Но когда на следующей неделе ты читал газету, оставалось непонятно, куда же он бегал. В газету это не попадало.
Раскрытая Пизда продолжала выходить — некоторое время. Колонки у меня получались по–прежнему хорошие, на сама газета оставалась полудурочной. Я уже нюхом чуял, как из этой пизды несет смертью…
Каждую вторую пятницу по вечерам проводились планерки. Я на нескольких покуражился. А когда узнал о результатах, просто вообще ходить перестал. Если газете хочется выжить, пускай живет. Я держался в стороне и только подсовывал конвертики со своим барахлом под дверь.
Потом Хайанс поймал меня по телефону:
— У меня идея. Я хочу, чтобы ты собрал лучших поэтов и прозаиков, которых знаешь, и мы выпустим литературное приложение.
Я их для него собрал. Он напечатал. А легавые арестовали тираж за «непристойность».
Но я — славный парень. Я поймал его по телефону:
— Хайанс?
— Чего?
— Поскольку тебя за эту штуку арестовали, я буду писать тебе колонку бесплатно. Те десять баксов, которые ты мне платишь, пусть идут в фонд защиты Раскрытой Пизды.
— Большое спасибо, — ответил он.
Вот, пожалуйста — получил лучшего писателя Америки ни за хер собачий…
Потом как–то вечером мне позвонила Черри.
— Почему ты больше не ходишь к нам на планерки? Мы по тебе соскучились, ужасно.
— Что? К чертовой матери, Черри, что ты мелешь? Ты обдолбалась?
— Нет, Хэнк, мы все тебя любим — правда. Приходи на следующую.
— Я подумаю.
— Все без тебя мертво.
— И со мной смерть.
— Ты нам нужен, старик.
— Я подумаю, Черри.
Поэтому я объявился. Мысль эту мне подсказал Хайанс, собственноручно: мол, поскольку у Раскрытой Пизды — первая годовщина, вина, пизды, жизни и любви будет в изобилии.
Но войдя уже готовеньким и предвкушая увидеть повсюду еблю на полу и любовь галопом, я обнаружил только этих маленьких лапочек за работой. Они сильно мне напомнили — такие сутулые и унылые — тех старух, что сидели и вышивали, а я доставлял им материю, пробираясь к ним наверх в старых лифтах, полных крыс и вонючих, которые приходилось тянуть тросами вручную, лет по сто им было, старых рукодельниц, гордых, мертвых и психованных, как вся преисподняя, что вкалывали, вкалывали, чтобы кого–нибудь сделать миллионером… в Нью — Йорке, Филадельфии, Сент — Луисе.
Но вот эти, на Раскрытую Пизду, эти вкалывали без зарплаты, а Джо Хайанс тут же, грубоватый и жирный, прохаживался взад–вперед за их спинами, заложив руки за спину, надзирая, чтобы каждый доброволец выполнял (выполняла) свои обязанности как полагается и точно.
— Хайанс! Хайанс, грязный ты хуесос! — заорал я, войдя. — Работорговлю тут развел, ах ты паршивый рыготный Саймон Легри(22)! От легавых, да от Вашингтона справедливости требуешь, а сам — поганейшая свинья из них всех! Ты Гитлер стократно, сволочь ты рабовладельческая! Пишешь о жестокостях и сам же их преумножаешь! Ты кого, к ебеням, обмануть хочешь, паскудина? Ты кем, к ебеням, себя считаешь?
К счастью для Хайанса, остальной персонал уже достаточно ко мне притерпелся: они считали, что все, что я говорю, — сплошные глупости, а Сам Хайанс — олицетворение Истины.
Сам Хайанс вошел и вложил мне в руку скрепкосшиватель.
— Садись, — сказал он. — Мы пытаемся увеличить тираж. Просто садись и цепляй вот такую зеленую листовку к каждому номеру. Мы рассылаем остаток тиража потенциальным подписчикам…
Старый добрый Любовничек Свободы Хайанс — разбрасывает свое говно методами большого бизнеса. Самому себе мозги промыл.
Наконец, он подошел и взял у меня сшиватель.
— Ты недостаточно быстро их подкалываешь.
— Еб твою мать, падла. Да тут повсюду шампанское должно было литься. А я вместо этого скрепки жру…
— Эй, Эдди!
Он подозвал еще одного крепостного — худощекого, проволокорукого, скуднолицего. Бедный Эдди голодал. Во имя Цели голодали все. Кроме Хайанса и его жены: те жили в двухэтажном доме и обучали одного из своих детей в частной школе, а кроме того в Кливленде жил старый Папуля, чуть ли не главный жмурик Торговца Равнин, у которого денег было больше, чем чего бы то ни было остального.
И вот Хайанс меня выгнал, а еще выгнал одного парня с маленьким пропеллером на тюбетейке, кажется, его Симпатягой Доком Стэнли звали, а также женщину Симпатяги Дока, и мы втроем без лишнего кипежа свалили через заднюю дверь, припивая из бутылочки дешевого винца, а нам вслед несся голос Джо Хайанса:
— И убирайтесь отсюда вон, и чтоб никто из вас сюда больше вообще никогда рыла не казал, но к тебе это не относится, Буковски!
Бедный ебилка, он знал, чем жива его газетка…
Потом грянул еще один рейд полиции. На сей раз — за то, что напечатали фотографию женской пизды. Хайанса, как обычно, перемкнуло. Ему хотелось вздуть тираж во что бы то ни стало — и в то же время прикочить газету и свалить. Тиски, которые он не мог нормально разжать, и они смыкались все туже и туже. Газета, казалось, интересовала только тех, кто работал за так или за тридцать пять долларов в неделю. Тем не менее, Хайансу удалось закадрить пару молоденьких доброволок, поэтому время прошло не напрасно.
— Почему б тебе не бросить свою паршивую работу и не перейти работать к нам? — спросил меня Хайанс.
— Сколько?
— Сорок пять долларов в неделю. Включая сюда твою колонку. Также вечерами по средам будешь развозить газету по ящикам, машина твоя, я плачу за бензин, и будешь писать по особым заданиям, пятница и суббота — выходные.
— Я подумаю.
Из Кливленда приехал предок Хайанса. Мы вместе нарезались у Хайанса дома. И Хайанс, и Черри, казалось, очень недовольны Папулей. А Папуля лакал виски только так. Трава? Увольте. Я виски тоже лакал будь здоров. Мы пили всю ночь.
— Так, значит, убрать Свободную Прессу можно вот как: разбомбить их киоски, выгнать газетчиков с улиц, пару черепов проломить. Так мы в старину и поступали. Башли у меня есть. Могу нанять несколько громил, настоящих архаровцев. Вот Буковски можем нанять.
— Черт бы вас побрал! — завопил Хайанс. — Я не желаю слышать такое дерьмо, понятно?
Папуля меня спросил:
— Что ты думаешь насчет моей идеи, Буковски?
— Я думаю, это хорошая мысль. Передай–ка сюда бутылочку.
— Буковски — ненормальный! — вопил Джо Хайанс.
— Ты же печатаешь его колонку, — возразил Папуля.
— Он лучший писатель в Калифорнии, — ответил молодой Хайанс.
— Лучший ненормальный писатель Калифорнии, — поправил его я.
— Сын, — продолжал Папуля, — у меня есть все эти деньги. Я хочу поддержать твою газету. Для этого надо только проломить несколько…
— Нет. Нет. Нет! — вопил Джо Хайанс. — Я этого не потерплю! — И он выбежал из дома. Замечательный все–таки человек Джо Хайанс. Убежал из дома. Я потянулся за следующим стаканом и сообщил Черри, что сейчас выебу ее, прислонив к книжному шкафу. Папуля сказал, что будет секундантом. Черри крыла нас почем зря, пока Джо Хайанс улепетывал вниз по улице вместе со своей душой…
Газета худо–бедно продолжала выходить раз в неделю. Потом начался процесс по поводу фотографии женской пизды.
Прокурор спросил Хайанса:
— Вы бы стали возражать против орального совокупления на ступеньках Городской Ратуши?
— Нет, — ответил Джо, — но я, вероятно, остановил бы движение.
Ох, Джо, подумал я, это ты прощелкал! Надо было сказать: «Я бы предпочел оральное совокупление внутри Городской Ратуши, где оно обычно и происходит.»
Когда судья спросил адвоката Хайанса, в чем смысл фотографии женского полового органа, адвокат Хайанса ответил:
— Ну, вот такая вот она. Такая она обычно и бывает, папаша.
Они проиграли дело, разумеется, и подали апелляцию на новое слушание.
— Это наезд, — объяснял Джо Хайанс нескольким разрозненным репортерам, столпившимся вокруг. — Простой полицейский наезд.
Светоч интеллекта — Джо Хайанс…
Дальше Джо Хайанса я услышал по телефону:
— Буковски, я только что купил пистолет. Сто двадцать долларов. Прекрасное оружие. Я собираюсь кое–кого убить!
— Где ты сейчас находишься?
— В баре, возле газеты.
— Сейчас буду.
Когда я туда доехал, он расхаживал взад–вперед возле бара.
— Пошли, — сказал он. — Я куплю тебе пива.
Мы сели. Народу — навалом. Хайанс говорил очень громко. Слышно его было аж до самой Санта — Моники.
— Да я ему все мозги по стенке размажу — я этого сукина сына порешу!
— Какого сукина сына, парнишка? Зачем ты хочешь его убить, парнишка?
Он смотрел прямо перед собой, не мигая.
— Ништяк, детка. За что ты кончишь этого сукина сына, а?
— Он с моей женой ебется, вот зачем!
— О.
Он еще немного полыбился перед собой. Как в кино. Только не так клево, как в кино.
— Прекрасное оружие, — сказал Джо. — Вставляешь вот эту маленькую обойму. Десять патронов. Можно очередью. От ублюдка мокрого места не останется!
Джо Хайанс.
Этот чудесный человек с большущей рыжей бородой.
Ништяк, крошка.
Как бы там ни было, я у него спросил:
— А как же все эти антивоенные статьи, что ты печатал? Как же любовь? Что произошло?
— Ох, да хватит же, Буковски, ты же сам никогда в это пацифистское говно не верил?
— Ну, я не знаю… Не совсем, наверное.
— Я предупредил этого парня, что убью его, если он не отвянет, а тут захожу, а он сидит на кушетке в моем собственном доме. Вот ты бы что сделал?
— Ты же это все превращаешь в личную собственность, разве не понятно? На хуй. Забудь. Уйди. Оставь их вместе.
— Ты что, так и поступал?
— После тридцати — всегда. А после сорока уже легче. Но когда мне было двадцать, я сходил с ума. Первые ожоги болят сильнее всего.
— Ну а я прикончу сукиного сына! Я вышибу ему все его проклятые мозги!
Нас слушал весь бар. Любовь, кроха, любовь.
Я сказал ему:
— Пошли отсюда.
За дверями Хайанс рухнул на колени и испустил четырехминутный истошный вопль, от которого молоко сворачивалось. Слыхать было до Детройта. Потом я его поднял и повел к своей машине. Дойдя до дверцы со своей стороны, Джо схватился за ручку, снова упал на колени и еще раз взвыл сиреной до Детройта. Залип на Черри, бедняга. Я поднял его, усадил в машину, влез с другой стороны, отвез на север до Сансета, затем на восток по Сансету, и возле светофора, на красный свет, в аккурат на углу Сансета и Вермонта он выпустил третий. Я зажег сигару. Остальные водители смотрели, как вопит рыжая борода.
Я подумал: он не остановится. Придется его вырубить.
Но когда свет сменился на зеленый, он перестал, и я двинул оттуда. Он сидел и всхлипывал. Я не знал, что сказать. Сказать было нечего.
Я подумал: отвезу его к Монго, Гиганту Вечного Торча. Из Монго говно через край хлещет. Может, и на Хайанса капнет. Что до меня, то с женщиной я не жил уже года четыре. Уже слишком далеко отъехал, чтоб разглядеть, как оно бывает.
Заорет в следующий раз, подумал я, и я его вырублю. Еще одного вопля я не вынесу.
— Эй! Мы куда едем?
— К Монго.
— О, нет! Только не к Монго! Терпеть его не могу! Он будет надо мной смеяться! Жестокий он сукин сын!
Его правда. У Монго — хорошие мозги, только жестокие. До добра не доведет. Справиться с ним я не смогу. Мы ехали дальше.
— Слушай, — сказал Хайанс. — У меня тут подружка недалеко. Пара кварталов на север. Высади меня. Она меня понимает.
Я свернул на север.
— Послушай, — сказал я. — Не убивай этого парня.
— Почему это?
— Потому что ты — единственный, кто будет печатать мою колонку.
Я довез его до места, высадил, подождал, пока откроется дверь, и только после этого уехал. Хороший кусочек жопки его умиротворит. Мне тоже бы не помешало…
Потом я услышал Хайанса, когда он съехал из дома.
— Я больше не мог. Посуди сам: как–то вечером залез я в душ, собираюсь выебать ее, мне хотелось хоть какую–то жизнь в ее кости впердолить, и знаешь что?
— Что?
— Выхожу я из душа, а она из дому сбегает. Нет, какая все–таки сука!
— Слушай, Хайанс, я знаю эту игру. Я не могу ничего сказать против Черри, потому что ты и глазом моргнуть не успеешь, как вы уже опять вместе окажетесь, и тут ты вспомнишь все гадости, которые я про нее говорил.
— Я никогда не вернусь.
— Ага.
— Я решил не убивать ублюдка.
— Хорошо.
— Я вызову его на боксерский бой. По всем правилам ринга. Рефери, ринг, перчатки и прочее.
— Ладно, — сказал я.
Два быка дерутся за телку. К тому же — костлявую. Но в Америке телка зачастую достается неудачнику. Материнский инстинкт? Бумажник толще? Член длиннее? Бог знает…
Пока Хайанс сходил с ума, он нанял парня с трубкой и галстуком, чтобы газета не зачахла. Но очевидно было, что Раскрытая Пизда еблась в последний раз. Дела же никому не было, кроме народа за 25–30 долларов в неделю, да бесплатных помощников. Они от газеты кайфовали. Сильно хорошей она не была, но и плохой назвать ее было нельзя. Видите ли, там же колонка моя была: Записки Грязного Старика…
И трубка с галстуком газету вытащил. Выглядела она точно так же. А я тем временем продолжал слышать:
— Джо и Черри снова вместе. Джо и Черри снова разошлись. Джо и Черри опять соединились. Джо и Черри…
Потом как–то промозглым вечером в среду я вышел купить в киоске Раскрытую Пизду. Я написал одну из лучших своих колонок и хотел убедиться, хватило ли у них кишок ее напечатать. В киоске имелся только номер за прошлую неделю. В смертельно–синем воздухе я ощутил: игра окончена. Я купил две упаковки Шлица, вернулся к себе и выпил за упокой. Хоть я и был всегда готов к концу, он застал меня врасплох. Я подошел, содрал со стены плакат и швырнул его в мусорное ведро: «РАСКРЫТАЯ ПИЗДА. ЕЖЕНЕДЕЛЬНОЕ ОБОЗРЕНИЕ ЛОС-АНЖЕЛЕССКОГО ВОЗРОЖДЕНИЯ.»
Правительству не стоит больше волноваться. Я снова стал великолепным гражданином.
Тираж двадцать тысяч. Если б мы сделали шестьдесят — без семейных напрягов, без полицейских наездов, — мы бы вылезли. А мы не вылезли.
На следующий день я позвонил в редакцию. Девчонка на телефоне была в слезах:
— Мы пытались найти вас вчера вечером, Буковски, но никто не знает, где вы живете. Это ужасно. Все кончено. Конец. Телефон звонит все время. Я тут одна осталась. Вечером в следующий вторник мы проведем планерку, попытаться оживить газету. Но Хайанс забрал всё — все статьи, подписной лист и машину Ай — Би-Эм, которая ему не принадлежала. Нас обчистили. Ничего не осталось.
Ох, у тебя милый голосок, крошка, такой грустный–грустный милый голосок, хорошо б тебя выебать, подумал я.
— Мы думаем, может, нам газету для хиппи начать. Подполье сдохло. Появитесь, пожалуйста, дома у Лонни во вторник вечером.
— Попробую, — ответил я, зная, что меня там не будет. Вот оно, значит, как — почти два года. И всё. Легавые победили, город победил, правительство победило. Порядочность снова вышла на улицы. Может, фараоны престанут меня штрафовать при одном виде моей машины. И Кливер перестанет слать нам записочки из своего убежища. И повсюду можно будет купить Лос — Анжелес Таймс. Господи Иисусе Христе и Царица Небесная, Жизнь — Печальная Штука.
Но я дал девчонке свой адрес и номер телефона в надежде, что когда–нибудь у нас с нею получится на матрасе. (Харриет, ты так и не приехала.)
Однако, приехал Барни Палмер, политический обозреватель. Я впустил его и откупорил пиво.
— Хайанс, — сказал он, — вложил в рот пистолет и нажал на курок.
— И что?
— Заело. Поэтому пистолет он продал.
— Мог бы еще разок попробовать.
— Да тут и на один раз храбрости должно хватить.
— Ты прав. Прости. Ужасный бодун.
— Хочешь знать, что произошло?
— Конечно. Это ведь и моя смерть.
— Ладно, значит, во вторник вечером пытаемся мы номер подготовить. Твоя колонка у нас была, и слава Христу, длинная, потому что материалов не хватало. Могли все страницы не заполнить. Появился Хайанс, глаза стеклянные, вина перепил. Они с Черри снова разбежались.
— Бр-р.
— Ну. Ладно, страницы пустые. А тут Хайанс еще постоянно под ногами путается. В конце концов, поднялся наверх и вырубился на диване. Только он свалил, как номер начал собираться. Мы закончили, сорок пять минут остается, чтоб в типографию успеть. Я говорю: давайте я отвезу. И тут знаешь что?
— Хайанс проснулся.
— Откуда ты знаешь?
— Вот такой уж я.
— Короче, он стал настаивать, что отвезет номер в типографию сам. Закинул все в машину, но до типографии так и не доехал. Мы на следующий день приходим, а на столе записка, и всё вычищено — Ай — Би-Эм, подписной лист, всё…
— Я слышал. Ладно, давай на это так посмотрим: он всю эту чертовню заварил, значит, вправе и закончить.
— Но Ай — Би–Эм–то — не его. За нее он может запопасть.
— Хайанс привык запопадать. Он от этого цветет и пахнет. У него вся яйца в кучку собираются. Слышал бы ты, как он орет.
— Но дело–то во всех этих маленьких людях, Бук, в тех, кто за двадцать пять баксов в неделю вкалывает, кто все бросил, чтобы газета выходила. У которых подметки картонные. Кто на полу спит.
— Маленьких людей постоянно в очко вдувают, Палмер. Такова история.
— Ты говоришь, как Монго.
— Монго обычно бывает прав, хоть он и сукин сын.
Мы еще немного поговорили, и все закончилось.
В тот вечер на работе ко мне подошел черный верзила.
— Эй, братан, я слыхал, твоя газета накрылась.
— Точно, братан, а где ты слыхал?
— В Л. А.Таймс, первая страница второй секции. Вот они радуются, наверное.
— Наверное.
— Нам ваша газета нравилась, чувак. И твоя колонка тоже. Настоящий крутняк.
— Спасибо, братан.
В обеденный перерыв (10:24 вечера) я вышел и купил Л. А.Таймс. Перешел с нею через дорогу в бар, взял себе кружку пива за доллар, зажег сигару и подошел к тому столику, где светлее:
РАСКРЫТУЮ ПИЗДУ ЗАШКАЛИЛО
Раскрытая Пизда, вторая крупнейшая подпольная газета Лос — Анжелеса, перестала выходить, сообщила в четверг ее редакционная коллегия. Газета не дожила 10 недель до своей второй годовщины.
«Крупные долги, проблемы с распространением и 1.000-долларовый штраф за непристойность по приговору суда в октябре месяце способствовали распаду газеты,” заявил Майк Энгел, исполнительный редактор газеты. По его оценкам, последний тираж газеты составил 20.000 экземпляров.
Однако, Энгел и другие члены редколлегии убеждены, что Раскрытая Пизда могла бы продолжать выходить, если бы не решение о закрытии, принятое Джо Хайансом, ее 35-летним владельцем и главным редактором.
Когда сотрудники прибыли в среду утром в редакцию газеты (Мелроуз — Авеню, д.4369), они обнаружили записку Хайанса, которая, в частности, гласила:
«Газета уже выполнила свою художественную миссию. В политическом же смысле она, к тому же, тоже никогда не была эффективна. То, что происходило на ее страницах в последнее время, — ничем не лучше того, что мы печатали год назад.
Как художник, я вынужден отвернуться от работы, которая не становится лучше… несмотря даже на то, что это творение моих собственных рук, и на то, что она приносит хлеб (деньги).»
Я допил кружку и отправился на свою государственную службу…
Через несколько дней у себя в почтовом ящике я обнаружил записку:
10:45 утра, понедельник
Хэнк —
Сегодня утром в почтовом ящике я нашел записку от Черри Хайанс. (Меня не было дома все воскресенье и ночь на понедельник.) Она говорит, что дети у нее, что она болеет и у нее крупные неприятности по адресу Дуглас — Стрит, — — . Я не могу найти Дуглас — Стрит на этой ебаной карте, но хотел дать тебе знать об этой записке.
Барни
Пару дней спустя зазвонил телефон. Не тетка в течке. Барни.
— Эй, Джо Хайанс в городе.
— Мы с тобой — тоже, — ответил я.
— Джо вернулся к Черри.
— Вот как?
— Они собираются переезжать в Сан — Франциско.
— Давно пора.
— Газета для хиппи провалилась.
— Ага. Прости, что у меня не получилось. Надрался.
— Нормально. Но послушай, мне сейчас одну статью заказали. Как только закончу, я хочу с тобой связаться.
— Зачем?
— У меня есть спонсор с пятьюдесятью штуками.
— С пятьюдесятью?
— Ну. Реальные деньги. Он хочет это сделать. Он хочет начать еще одну газету.
— Держи меня в курсе, Барни. Ты мне всегда нравился. Помнишь, как мы с тобой закиряли у меня в четыре, проговорили всю ночь и закончили только в одиннадцать утра?
— Ага. Дьявольская ночка была. Для старика ты кого хочешь перепьешь.
— Ну.
— Как только я эту херню закончу, дам тебе знать.
— Ага. Держи связь, Барни.
— Буду. А ты тем временем просыхай.
— Конечно.
Я сходил в сортир и прекрасно просрался по пиву. Потом лег в постель, сдрочил и заснул.
Скорая была переполнена, но мне нашли место на самом верху, и мы двинулись. Я блевал кровью в больших количествах и боялся, что наблюю на людей ниже меня. Мы ехали и слушали сирену. Звучала она в отдалении, как будто и не от нашей кареты. Мы ехали в окружную больницу — все вместе. Бедные. Объекты благотворительности. С каждым что–то не так по отдельности, и некоторые оттуда уже не вернутся. Общее в нас только одно — мы все бедны, и шансов у нас немного. Нас туда упаковали. Я никогда в жизни не представлял, что в скорую помощь может войти столько людей.
— Господи Боже мой, ох Господи Боже мой, — доносился до меня снизу голос черной тетки. — Никогда не думала, что со МНОЙ так будет! Никогда не думала, что такое будет Господи…
Мне так не казалось. Уже некоторое время я заигрывал со смертью. Не могу сказать, чтоб мы были закадычными приятелями, но знакомы неплохо. Она придвинулась ко мне чуть поближе и чуть побыстрее в ту ночь. Звоночки звенели: боль саблями тыкалась мне в живот, но я не обращал внимания. Я считал себя крутым парнем, и боль для меня — просто невезуха: я ее игнорировал. Боль я просто заливал сверху виски и продолжал заниматься своим делом. Моим делом было напиваться. Виски–то меня и доконало: надо было держаться вина.
Кровь, идущая изнутри, — не такого ярко–красного цвета, как, скажем, из пореза на пальце. Кровь изнутри — темная, лиловая, почти черная и воняет хуже говна. Вся эта жизнетворная жидкость — и смердит похлеще пивного говна.
Я почувствовал, как подступает еще один спазм рвоты. Ощущение такое же, будто блюешь пищей, и когда выходит кровь, становится легче. Но это всего лишь иллюзия… каждый извергнутый глоток крови только ближе подводит тебя к Папе Смерти.
— Ох Господи Боже мой, никогда не думала…
Кровь подступила, и я удержал ее во рту. Я не знал, что делать. С верхней полки друзей внизу вымочить можно только так. Я держал кровь во рту, пытаясь что–нибудь придумать. Скорая свернула за угол, и кровь закапала у меня из уголков рта. Что ж, соблюдать приличия нужно даже при смерти. Я взял себя в руки, закрыл глаза и заглотил кровь обратно. Стало тошно. Но проблему я решил. Надеялся я на одно — что мы скоро приедем куда–нибудь, где можно будет стравить следующую порцию.
Ни одной мысли о смерти, на самом деле, у меня не было; единственными мыслями были (была) вот какая: это ужасно неудобно, я больше не контролирую происходящее. Шансы сузились, тобой помыкают, как хотят.
Скорая доехала, я оказался на столе и мне начали задавать вопросы: каково мое вероисповедание? где я родился? не задолжал ли я округу $$$ за предыдущие визиты в их больницу? когда я родился? родители живы? женат? ну и прочее, сами знаете. С человеком беседуют, будто он в полном здравии; даже вида не подают, что подыхаешь. И явно не торопятся. Успокаивать–то оно успокаивает, но поступают так они не поэтому: им просто скучно и совершенно наплевать, подохнешь ты, взлетишь или перднешь. Хотя нет, последнее бы им не понравилось.
Потом я оказался в лифте, и дверь открылась, по всей видимости, в какой–то темный погреб. Меня выкатили. Положили на кровать и ушли. Непонятно откуда возник санитар и дал мне маленькую белую пилюлю.
— Примите, — сказал он. Я ее проглотил, он дал мне стакан воды и испарился. Милосерднее этого со мной не поступали очень долго. Я откинулся на подушку и обнаружил то, что меня окружало. Стояло 8 или десять кроватей, все заняты американцами мужского пола. У каждого на тумбочке — жестяное ведерко с водой и стакан. Простыни выглядели чистыми. Там было очень темно и холодно — в точности как в подвале многоквартирного дома. Горела одна–единственная маленькая лампочка без плафона. Рядом лежал здоровенный мужик, старый, далеко за полтинник, но какой же он был огромный; хотя большую часть его огромности составляло сало, ощущение большой силы от него исходило. К кровати его пристегнули ремнями. Он смотрел прямо вверх и разговаривал с потолком.
— …а такой славный мальчуган был, чистенький славненький мальчуган, работа ему нужна была, говорит: работа нужна, а я говорю: «Ты мне нравишься, парнишка, нам нужен хороший жарщик, хороший честный жарщик, а я честных по лицу узнаю, парнишка, я характер по лицу могу сказать, будешь работать со мной и моей женой, и хоть всю жизнь тут работай, парнишка…» а он говорит: «отлично, сэр» — вот так прям и сказал, и похоже, доволен был, что такая работа ему перепала, а я говорю: «Марта, мы тут себе хорошего мальчика нашли, славного аккуратного мальчика, он в кассу не будет лапы запускать, как остальные мерзавцы эти». Значит, выхожу я и закупаю цыплят, хорошенько так цыплят закупаю. У Марты много чего из цыплят выходит, она их как волшебной палочкой готовит. Полковник Сандерс рядом и на 90 футов не стоит. Пошел я и купил 20 цыплят на эти выходные. Хорошие выходные хотели себе устроить, специальный куриный день, 20 цыплят, значит, выхожу я и покупаю. Да мы бы Полковника Сандерса разорили. За такие хорошие выходные и 200 баксов чистой прибыли огрести можно. Мальчишка даже помог нам ощипать их и порезать — сам вызвался причем. У нас с Мартой–то своих детей нет. А мне парнишка по–настоящему уже начинал нравиться. В общем, Марта сварганила этих цыплят на заднем дворе, все приготовила… 19 разных блюд из курицы, у нас эти цыплята только из задницы не лезли. Парню оставалось только все остальное приготовить, типа бургеров там, стейков, ну и всего остального. С цыплятами мы развязались. И ей–богу, здоровские выходные у нас получились. Вечер в пятницу, суббота, воскресенье. Парнишка работал хорошо, приятный, к тому же. Обходительный такой. Шуточки смешные отпускал. Звал меня Полковником Сандерсом, а я его звал сынком. Полковник Сандерс и Сын — во как. Когда в субботу вечером закрылись, уработались мы, как черти, но были довольны. Цыплят всех размели, к чертовой матери, до кусочка. Яблоку упасть негде было, люди ждали своей очереди за столик сесть, никогда раньше такого не видел. Я дверь запер, достал квинту хорошего виски, сели мы, усталые, но счастливые, пропустили по маленькой. Парнишка вымыл все тарелки, пол подмел. Говорит: «Ладно, Полковник Сандерс, завтра во сколько приходить?» Улыбается. Я говорю: в полседьмого утра, он свою кепку забирает и уходит. «Чертовски приятный мальчуган, Марта,” говорю я, подхожу к кассе выручку подсчитать. А касса — ПУСТАЯ! Правильно, я так и сказал: «Касса — ПУСТАЯ!» И ящик сигарный, с выручкой за два предыдущих дня — его он тоже нашел. Такой аккуратненький мальчик… Не понимаю… Я ж сказал ему: хоть всю жизнь работай, так ему и сказал. 20 цыплят… Уж Марта знает, как их готовить… А мальчонка этот, срань куриная, сбежал со всеми этими деньгами проклятущими, мальчонка этот…
Потом он заорал. Я слышал, как орет огромное число людей, но ни разу не слышал, чтобы орали так. Он поднимался, натягивая ремни, и орал. Ремни чуть не лопались. Вся кровать дребезжала, рев его рикошетом от стен обрушивался на нас. Мужик был в тотальной агонии. Причем, орал не по чуть–чуть. Рев был долгим, он все длился и длился. Потом прекратился. Мы — 8 или десять американцев мужского пола — вытянулись на своих кроватях, наслаждаясь тишиной.
Потом он заговорил снова:
— Такой славный мальчуган был, мне он понравился. Говорю ему: работай у нас хоть всю жизнь. Он еще шуточки отпускал, приятный такой, обходительный. Я пошел и купил 20 этих цыплят. 20 цыплят. За хорошие выходные можно 200 огрести. А у нас 20 цыплят было. Парнишка меня Полковником Сандерсом звал…
Я перегнулся за край кровати и срыгнул глоток крови…
На следующий день объявилась медсестра, выцепила меня и помогла перебраться на каталку. Я по–прежнему блевал кровью и был довольно слаб. Она вкатила меня в лифт.
Техник встал за свою машину. В живот мне ткнули каким–то острием и сказали стоять. Я чувствовал сильную слабость.
— Я слишком слабый, я не могу встать, — ответил я.
— Стойте и всё, — сказал техник.
— Мне кажется, я не могу, — сказал я.
— Стойте спокойно.
Я ощутил, как начинаю медленно заваливаться назад.
— Я падаю, — сказал я.
— Не падайте, — сказал он.
— Стойте тихо, — сказала сестра.
Я завалился назад. Как резиновый. Когда я ударился об пол, то ничего не почувствовал. Я ощущал только легкость. Возможно, я и был нетяжелым.
— Ох, черт побери! — сказал техник.
Сестра помогла мне подняться и прислонила к машине, острие по–прежнему упиралось мне в живот.
— Я не могу стоять, — сказал я. — Я, наверное, умираю. Я не могу встать. Мне очень жаль, но встать я не могу.
— Стойте тихо, — сказал техник, — просто стойте и всё.
— Стойте спокойно, — сказала сестра.
Я почувствовал, как падаю. И завалился назад.
— Простите, — сказал я.
— Черт бы вас побрал! — завопил техник. — Я из–за вас две пленки запорол! А эти проклятые пленки денег стоят!
— Простите, — сказал я.
— Заберите его отсюда, — сказал техник.
Сестра помогла мне подняться и снова уложила на каталку. Мыча что–то себе под нос, она вкатила меня в лифт, по–прежнему мыча.
Из этого подвала меня действительно забрали и положили в большую палату, очень большую. В ней умирало человек, наверное, 40. Провода к кнопкам были обрезаны, и громадные деревянные двери, толстые деревянные двери, покрытые с обеих сторон листами жести, отделяли нас от медсестер и врачей. На моей кровати закрепили бортики и попросили меня пользоваться подкладным судном, но подкладное судно мне не нравилось, особенно мне не нравилось блевать в него кровью, а еще меньше — срать туда. Если кто–нибудь когда–нибудь изобретет удобное и практичное подкладное судно, врачи и медсестры будут ненавидеть его до скончания веков и еще дольше.
Желание посрать у меня не убывало, но получалось не очень. Конечно, давали мне одно молоко, желудок был весь разодран, поэтому отправлять слишком много в жопу у него получалось не очень хорошо. Одна медсестра предложила мне жесткий ростбиф с полупроваренной морковкой и полумятой кортошкой. Я отказался. Я знал, что им просто нужна еще одна свободная кровать. Как бы то ни было, желание посрать не проходило. Странно. Это была уже вторая или третья моя ночь здесь. Я был очень слаб. Мне удалось отстегнуть один бортик и выбраться из кровати. Добрался до сральника и сел там. Я тужился и сидел там, и снова тужился. Потом встал. Ничего. Только небольшой водоворотик крови. Потом у меня в голове закружилась карусель, одной рукой я оперся на стену и стравил полный рот крови. Смыл за собой и вышел. На полдороге к кровати рот мой снова наполнился кровью. Я упал. Уже на полу я еще раз сблевал кровью. Даже не знал, что у людей внутри столько крови. Я выпустил еще глоток.
— Сукин ты сын, — заверещал мне со своей кровати какой–то старик, — заткнись, дай нам поспать хоть немного.
— Прости, товарищ, — смог сказать я и потерял сознание.
Медсестра рассердилась.
— Ты, сволочь, — сказала она. — Я же сказала тебе не опускать бортики. Жмурики ебаные, не смена от вас, а одно мучение!
— А у тебя пизда воняет, — сообщил я ей. — И место тебе в тихуанском борделе.
Она подняла мою голову за волосы и вмазала мне по левой щеке, а потом, тыльной стороной — по правой.
— Возьми свои слова обратно! — сказала она. — Возьми свои слова обратно!
— Флоренс Найтингейл, — сказал я. — Я тебя люблю.
Она положила мою голову на место и вышла из палаты. В этой даме чувствовались подлинный дух и пламя; мне это понравилось. Я перекатился в лужу собственной крови, замочив пижаму. Пусть знает.
Флоренс Найтингейл вернулась с другой садисткой, они посадили меня на стул и отволокли на нем через всю палату до кровати.
— Слишком много шума, будьте вы прокляты! — сказал старик. Он был прав.
Они водрузили меня обратно на кровать, и Флоренс поставила бортик на место.
— Сукин сын, — сказала она. — Сиди теперь тут, или в следующий раз я на тебя лягу.
— Отсоси у меня. — ответил я. — Отсоси перед уходом.
Она перегнулась через перильца и посмотрела мне в лицо. У меня очень трагическое лицо. Некоторых теток привлекает. Глаза ее были широко открыты и страстны, и смотрели прямо в мои. Я стянул с себя простыню и поднял подол пижамы. Она плюнула мне в лицо и вышла…
Потом передо мной возникла старшая медсестра.
— Мистер Буковски, — сказала она, — мы не можем дать вам кровь. У вас нет кровяного кредита.
Она улыбнулась. Она сообщала, что мне позволят умереть.
— Хорошо, — ответил я.
— Вы хотите увидеть священника?
— Зачем?
— На вашей карте допуска значится, что вы католик.
— Я просто так записался.
— Почему?
— Раньше был. Если писать «нерелигиозен», всегда задают слишком много вопросов.
— Вы у нас проходите как католик, мистер Буковски.
— Слушайте, мне трудно разговаривать. Я умираю. Ладно, ладно, католик я, пусть будет по–вашему.
— Мы не сможем дать вам крови, мистер Буковски.
— Послушайте, мой отец работает на ваш округ. Мне кажется, у них есть программа сдачи крови. Окружной Музей Лос — Анжелеса. Мистер Генри Буковски. Он терпеть меня не может.
— Мы проверим…
Что–то произошло с моими бумагами: их, похоже, отправили вниз, пока я валялся наверху. Врача я увидел только на четвертый день, а к этому времени они обнаружили, что мой отец, который терпеть меня не мог, — отличный парень, у которого есть постоянная работа и пьющий сын при смерти и без работы, что этот отличный парень сдавал кровь в программу по сдаче крови, а поэтому ко мне прицепили бутылку и накачали этой кровью меня. 13 пинт крови и 13 пинт глюкозы без передышки. У медстестры кончились места, куда можно иголку втыкать…
Один раз я проснулся: надо мной стоял священник.
— Отец, — сказал я. — Уходите, пожалуйста. Я могу умереть и без этого.
— Ты хочешь, чтобы я ушел, сын мой?
— Да, Отец.
— Ты утратил веру?
— Да, я утратил веру.
— Единожды католик — католик всегда, сын мой.
— Чушь собачья, Отец.
Старик на соседней койке проговорил:
— Отец, Отец, я с вами поговорю. Поговорите со мной, Отец.
Священник отошел к нему. Я ждал, чтобы умереть. Вы чертовски хорошо знаете, что я тогда не умер, иначе я б вам этого сейчас не рассказывал…
Меня перевезли в палату с черным парнем и белым парнем. Белому каждый день приносили свежие розы. Он их выращивал — на продажу цветочницам. Правда, теперь он никаких роз уже не выращивал. А черного парня прорвало, как и меня. У белого же было плохо с сердцем, очень плохо с сердцем. Мы валялись, и белый парень рассказывал, как выводить розы, как их выращивать, как ему сигаретка сейчас бы не помешала, господи, как же сигаретку бы сейчас. Блевать кровью я уже перестал. Теперь я просто срал кровью. Такое чувство, что выкарабкался. Я только что опустошил еще одну пинту крови, и иголку из меня вынули.
— Я достану тебе покурить, Гарри.
— Господи, спасибо, Хэнк.
Я встал с кровати.
— Денег дай.
Гарри дал мне мелочи.
— Если он покурит, то сдохнет, — сказал Чарли. Чарли — это черный парень.
— Херня, Чарли, пара затяжек еще никому не вредила.
Я вышел из палаты и пошел по коридору. В вестибюле приемного покоя стоял сигаретный автомат. Я купил пачку и вернулся. Потом мы с Чарли и Гарри просто лежали и покуривали. То было утром. Около полудня зашел врач и прицепил к Гарри машинку. Машинка плевалась, пердела и ревела.
— Вы ведь курили, не так ли? — спросил врач.
— Нет, доктор, честное слово, не курил.
— Кто из вас, парни, купил ему сигареты?
Чарли смотрел в потолок. Я смотрел в потолок.
— Выкурите еще хоть одну сигарету — и вы покойник, — сказал врач.
Потом забрал машинку и вышел. Только закрылась дверь, я выудил пачку из–под подушки.
— Дай одну, а? — попросил Гарри.
— Ты слышал, что сказал доктор, — сказал Чарли.
— Ага, — подтвердил я, выпуская пачку прекрасного сизого дыма, — ты слышал, что доктор сказал: «Выкурите еще хоть одну сигарету — и вы покойник».
— Лучше сдохнуть счастливым, чем жить в мучениях, — ответил Гарри.
— Я не могу нести ответственность за твою смерть, Гарри, — сказал я. — Я передам эти сигареты Чарли, и если ему захочется, он тебе одну даст.
И я перекинул пачку Чарли, кровать которого стояла в центре.
— Ладно, Чарли, — произнес Гарри, — давай сюда.
— Не могу, Гарри, я не могу тебя убить, Гарри.
Чарли снова перекинул пачку мне.
— Давай же, Хэнк, дай покурить.
— Нет, Гарри.
— Ну пожалуйста, прошу тебя, мужик, ну хоть разок затянуться хоть разок!
— Ох, да ради Бога!
И я кинул ему всю пачку. Рука его дрожала, пока он вытаскивал сигарету.
— У меня спичек нет. У кого спички?
— Ох, ради Бога, — сказал я.
И кинул ему спички…
Пришли и подцепили меня еще к одной бутылке. Минут через десять прибыл мой отец. С ним была Вики — такая пьянющая, что едва держалась на ногах.
— Любименький! — выговорила она. — Любовничек!
Она покачнулась, уцепившись за спинку кровати.
Я посмотрел на старика.
— Сукин ты сын, — сказал я ему, — можно было и не тащить ее сюда в таком состоянии.
— Любовничек, ты что, меня видеть не хочешь, а? А, любовничек?
— Я тебя предупреждал, чтобы ты не связывался с такой женщиной.
— У нее нет денег. Ты, сволочь, ты специально купил ей виски, напоил и притащил сюда.
— Я говорил тебе, что она тебе не пара, Генри. Я тебе говорил, что она дурная женщина.
— Ты меня что, больше не любишь, любовничек?
— Убери ее отсюда… НУ? — велел я старику.
— Нет–нет, я хочу, чтобы ты видел, что у тебя за женщина.
— Я знаю, что у меня за женщина. А теперь убери ее отсюда, или, Господи помоги мне, я вытащу сейчас эту иголку и надаю тебе по заднице!
Старик вывел ее. Я отвалился на подушку.
— Вот это баба, — сказал Гарри.
— Я знаю, — ответил я. — Я знаю…
Я прекратил срать кровью, мне вручили список того, что можно есть, и сказали, что первывй же стакан меня убьет. Также мне сообщили, что без операции я умру. У меня произошел ужасный спор с врачихой–японкой насчет операции и смерти. Я сказал: «Никаких операций,” а она вышла, в негодовании тряся задницей. Гарри был еще жив, когда я выписывался, сосал свои сигареты.
Я вышел на солнышко — попробовать, как оно. Оно было здорово. Мимо ездило уличное движение. Тротуар — какими обычно и бывают тротуары. Я решал, сесть ли мне на автобус или попытаться позвонить кому–нибудь, чтобы приехали и меня забрали. Зашел позвонить. Но сперва сел и закурил.
Подошел бармен, и я заказал бутылку пива.
— Что нового? — спросил он.
— Да ничего особенного, — ответил я. Он отошел. Я нацедил пива в стакан, потом некоторое время рассматривал его, а потом залпом хватанул сразу половину. Кто–то сунул монетку в музыкальный автомат, и у нас заиграла музыка. Жить стало чуточку лучше. Я допил стакан, налил себе еще: интересно, а пиписька у меня когда–нибудь еще встанет? Я оглядел бар: женщин нет. И тогда я сделал вторую лучшую вещь, которую мог: взял стакан и осушил его до дна.
Везенья у меня убыло или талант закончился. Хаксли или кто–то из его персонажей, кажется, сказал в Пункте — Контрапункте: «В двадцать пять гением может быть любой; в пятьдесят для этого требуется что–то сделать». Ну вот, а мне сорок девять, все ж не полтинник — нескольких месяцев не хватает. И картины мои не шевелятся. Правда, вышла недавно книжонка стихов: Небо — Самая Большая Пизда Из Них Всех, — за которую я получил четыре месяца назад сотню долларов, а теперь эта штуковина — коллекционная редкость, у продавцов редких книг значится в каталогах по двадцать долларов за экземпляр. А у меня даже ни одной своей не осталось. Друг украл, когда я пьяный валялся. Друг?
Удача моя упала. Меня знали Жене, Генри Миллер, Пикассо и так далее, и тому подобное, а я не могу даже посудомойкой устроиться. В одном месте попробовал, но продержался всего одну ночь со своей бутылкой вина. Здоровая жирная дама, одна из владелиц, провозгласила:
— Да этот человек ведь даже не знает, как мыть тарелки! — И показала мне, как: одна часть раковины — в ней какая–то кислота — так вот, именно туда сначала складываешь тарелки, потом переносишь их в другую часть, где мыльная вода. Меня в тот же вечер и уволили. А я тем временем выпил две бутылки вина и сожрал пол–бараньей ноги, которую оставили сразу у меня за спиной.
В каком–то смысле, ужасно закончить полным нулем, но больнее всего было от того, что в Сан — Франциско жила моя пятилетняя дочка, единственный человек в мире, которого я любил, которому я был нужен — а также нужны были башмачки, платьица, еда, любовь, письма, игрушки и встречи время от времени.
Я вынужден был жить с одним великим французским поэтом, который теперь обитает в Венеции, штат Калифорния, и этот парень работал на оба фронта — то есть, ебал как женщин, так и мужчин, и его ебали как женщины, так и мужчины. У него были симпатичные прихваты, и высказывался он всегда с юмором и блеском. И носил паричок, который постоянно соскальзывал так, что за разговором его приходилось постоянно поправлять. Он говорил на семи языках, но когда я был рядом, приходилось изъясняться на английском. Причем на каждом говорил, как на родном.
— Ах, не беспокойся, Буковский, — улыбался он бывало, — я о тебе позабочусь!
У него был этот член в двенадцать дюймов, вялый такой, и он появлялся в некоторых подпольных газетах, когда только приехал в Венецию, с объявлениями и рецензиями своей поэтической мощи (одну из рецензий написал я), а некоторые из подпольных газет напечатали эту фотографию великого французского поэта — в голом виде. В нем было футов пять росту, волосы росли у него и на груди, и на руках. Волосы покрывали его целиком, от шеи до яиц — черная с проседью, вонючая плотная масса, — и посередине фотографии болталась эта чудовищная штука с круглой головкой, толстая: бычий хуй на оловянном солдатике.
Французик был одним из величайших поэтов столетия. Он только и делал, что сидел и кропал свои говенные бессмертные стишата, причем у него было два или три спонсора, присылавших ему деньги. А кто бы не повелся: (?): бессмертный хуй, бессмертные стихи. Он знал Корсо, Берроуза, Гинзберга, каджу. Знал всю эту раннюю гостиничную толпу, которая жила в одном месте, ширялась вместе, ебалась вместе, а творила порознь. Он даже встретил как–то Миро и Хэма, идущих по проспекту, причем Миро нес за Хэмом его боксерские перчатки, и направлялись они на какое–то поле боя, где Хэм надеялся вышибить из кого–то дерьмо. Конечно же, они все знали друг друга и притормаживали на минутку отслюнить другу другу чутка блистательной чуши побрехушек.
Бессмертный французский поэт видел, как Берроуз ползает по полу у Би «вусмерть пьяный».
— Он напоминает мне тебя, Буковский. Там нет фронта. Пьет, пока не рухнет, пока глаза не остекленеют. А в ту ночь он ползал по ковру уже не в силах подняться, потом взглянул на меня снизу и говорит: «Они меня наебали! Они меня напоили! Я подписал контракт. Я продал все права на экранизацию Нагого Обеда за пятьсот долларов. Вот говно, уже слишком поздно!»
Берроузу, разумеется, повезло — конкретных предложений не было, а пятьсот долларов у него осталось. Меня с некоторыми вещами подловили пьяным на пятьдесят, со сроком действия два года, а потеть мне еще оставалось полтора. Так же подставили и Нельсона Олгрена — Человек с золотой рукой; заработали миллионы, Олгрену же досталась шелуха ореховая. Он был пьян и не прочел мелкий шрифт.
Меня хорошенько сделали на правах к Заметкам Грязного Старика. Я был пьян, а они привели восемнадцатилетнюю пизду в мини по самые ляжки, на высоких каблуках и в длинных чулочках. А я жопку себе два года урвать не мог. Ну и подписал себе пожизненное. А через ее вагину б, наверное, на грузовом фургоне проехал. Но этого я так и не узнал наверняка.
Поэтому вот он я — выпотрошен и выброшен, полтинник, удача кончилась, талант иссяк, даже разносчиком газет устроиться не могу, даже дворником, посудомойкой, а французский поэт, бессмертный этот, у себя постоянно что–то устраивает — парни и девки постоянно к нему стучатся. А квартира какая у него чистая! Сортир выглядит так, будто туда никто никогда не срал. Весь кафель сверкает белизной, и коврики такие жирные и пушистые повсюду. Новые диваны, новые кресла. Холодильник сияет, как здоровенный сумасшедший зуб, по которому возили щеткой, пока он не завопил. До всего, всего абсолютно дотронулась нежность не–боли, не–беспокойства, будто никакого мира снаружи вообще нет. А между тем все знают, что сказать, что сделать, как себя вести — таков кодекс — без лишнего шума и без лишних слов: грандиозные оглаживая, отсасывания и пальцы в задницу и куда ни попадя. Мужчинам, женщинам и детям включая. Мальчикам.
К тому же всегда имелся большой кокс. Большой гарик. И пахтач. И шана. Во всех видах.
Тихо творилось Искусство, все нежно улыбались, ждали, затем делали. Уходили. Потом снова возвращались.
Были даже виски, пиво, вино для такого быдла, как я, — сигары и дурогонство прошлого.
Бессмертный французский поэт продолжал свои кунштюки. Вставал рано и пускался в различные упражнения йогов, а потом становился и рассматривал себя в зеркале в полный рост, смахивал руками крошечные бисеринки пота, в самом конце же дотягивался и ощупывал свой гигантский хуй с яйцами — всегда приберегая хуй с яйцами напоследок, — приподнимал их, наслаждаясь, и отпускал: ПЛАНК.
Примерно в этот время я заходил в ванную и блевал. Выходил.
— Ты ведь на пол не попал, правда, Буковски?
Он не спрашивал меня, может быть, я умираю. Беспокоился он только про свой чистый пол в ванной.
— Нет, Андрэ, я разместил всю рыготину в соответствующие каналы.
— Вот умница!
Потом, только чтобы выпендриться, зная, что мне паршивее, чем в семи адах, он подходил к углу, становился на голову в своих ебаных бермудах, скрещивал ноги, смотрел на меня вверх тормашками вот так и говорил:
— Знаешь, Буковски, если ты когда–нибудь протрезвеешь и наденешь смокинг, я тебе обещаю — только войдешь в комнату одетым вот так, как все женщины до единой в обморок упадут.
— Я в этом сомневаюсь.
Затем он делал легкий переворот, приземлялся на ноги:
— Позавтракать не желаешь?
— Андрэ, я не желаю позавтракать последние тридцать два года.
Затем в дверь стучали — легко, так нежно, что можно было подумать, какая–нибудь ебаная синяя птица крылышком постукивает, умирая, глоточек воды просит.
Как правило, там оказывались два–три молодых человека с говенными на вид соломенными бороденками.
Обычно то были мужчины, хотя время от времени попадалась и девчонка, вполне миленькая, и мне никогда не хотелось сваливать, если там была девчонка. Но это у него было двенадцать дюймов в вялом состоянии, плюс бессмертие. Поэтому свою роль я всегда знал.
— Слушай, Андрэ, голова раскалывается… Я, наверное, схожу прогуляюсь по берегу.
— О, нет, Чарльз! Да что ты в самом деле!
И не успевал я дойти до двери, оглядывался — а она уже расстегивала Андрэ ширинку, а если у бермуд ширинки не было, то они спускались на французские лодыжки, и она хватала эти двенадцать дюймов в расслабленном состоянии — посмотреть, на что они способны, если их немножечко помучить. А Андрэ вечно задирал ей платье на самые бедра к этому времени, и палец его трепетал, глодал, выискивал секрет дырки в этом зазоре ее узких, дочиста отстиранных розовых трусиков. Что касается пальца, то для него всегда что–то отыскивалось: казалось бы новая мелодраматическая дырка, или задница, или если, будучи мастером таких дел, он мог скользнуть в объезд или напрямую сквозь эту тугую отстиранную розовость, вверх, — и вот уже он разрабатывает эту пизду, отдыхавшую лишь каких–то восемнадцать часов.
Поэтому я всегда ходил гулять вдоль пляжей. Поскольку всегда было так рано, мне не приходилось наблюдать эту гигантскую размазню человечества — пущенную в расход, притиснутую друг к другу: тошнотные, квакающие твари из плоти, Лягушачьи опухоли. Не нужно было видеть, как они гуляют или валяются, развалившись своими кошмарными туловищами и проданными жизнями — без глаз, без голосов, без ничего, — и не знают этого, слошное говно отбросов, клякса на кресте.
По утрам же, спозаранку, было вовсе неплохо, особенно среди недели. Вс принадлежало мне, даже очень уродливые чайки, становившиеся еще уродливее по четвергам и пятницам, когда мешки и крошки начинали исчезать, ибо это означало для них конец Жизни. Они никак не могли знать, что в субботу и воскресенье толпа понабежит снова со своими булочками от «горячих собак» и разнообразными сэндвичами. Ну–ну, подумал я, может, чайкам еще хуже, чем мне? Может.
Андрэ предложили устроить где–то чтения — в Чикаго, Нью — Йорке, Фриско, где–то — на один день, поехал туда, а я остался дома, один. Наконец, смог сесть за машинку. И ничего хорошего из этой машинки не вышло. У Андрэ она работала почти идеально. Странно, что он — такой замечательный писатель, а я — нет. Казалось, такой уж большой разницы между нами нет. Но отличие было: он знал, как одно слово подставлять к другому. Когда же за машинку сел я, белый листок бумаги просто лыбился на меня в ответ. У каждого — свои разнообразные преисподнии, у меня же — фора в три корпуса на поле.
Поэтому я пил все больше и больше вина и ждал смерти. Андрэ уже был в отъезде пару дней, когда однажды утром, примерно в 10:30, в дверь постучали. Я ответил:
— Секундочку, — сходил в ванную, проблевался, прополоскал рот. Лаворисом. Влез в какие–то шортики, потом надел один из шелковых халатов Андрэ. И только тогда открыл дверь.
Там стояли молодой парень с девчонкой. На ней были такая очень коротенькая юбочка и высокие каблуки, а нейлоновые чулки натягивались чуть ли не на самую задницу. Парень был просто парнем, молодой, такой тип «Кашмирского Букета» — белая футболка, худой, челюсть отвисла, руки по бокам расставлены, будто сейчас разбежится и взлетит.
Девчонка спросила:
— Андрэ?
— Нет. Я Хэнк. Чарлз. Буковски.
— Вы ведь шутите, правда, Андрэ? — спросила девчонка.
— Ага. Я сам — шутка, — ответил я.
Снаружи слегка моросило. Они стояли под дожиком.
— Ладно, как бы то ни было, заходите, чего мокнуть?
— Вы действительно Андрэ! — сказала эта сучка. — Я узнаю вас, это старое лицо — двести лет, наверное уже!
— Ладно, ладно, — сказал я. — Заходите. Я Андрэ.
У них с собой были две бутылки вина. Я сходил на кухню за штопором и стаканами. Разлил на троих. Я стоял, пил свое вино, осматривал ее ноги как можно глубже, когда он вдруг протянул руку, расстегнул мне ширинку и принялся сосать мне член. И очень громко хлюпал при этом. Я потрепал его по макушке и спросил девчонку:
— Тебя как зовут?
— Уэнди, — ответила она, — и я всегда восхищалась вашей поэзией, Андрэ. Я думаю, что вы — один из величайших живущих на земле поэтов.
Парень продолжал разрабатывать свою тему, чмокая и чавкая, голова его ходила ходуном так, словно совсем разум потеряла.
— Один из величайших? — спросил я. — А кто остальные?
— Один остальной, — ответила Уэнди, — Эзра Паунд.
— Эзра всегда на меня тоску нагонял, — сказал я.
— В самом деле?
— В самом деле. Он слишком старается. Шибко серьезный, шибко ученый и, в конечном итоге, — просто тупой ремесленник.
— А почему вы подписываете свои работы просто — Андрэ?
— Потому что мне так хочется.
Парень уже расстарался вовсю. Я схватил его за голову, притянул поближе и разрядился.
Потом застегнулся, снова разлил на троих.
Мы просто сидели, разговаривали и пили. Не знаю, сколько это продолжалось. У Уэнди были прекрасные ноги, изящные тонкие лодыжки, она их все время скрещивала и покручивала ими, будто в ней что–то горело. В литературе они действительно доки. Мы беседовали о разном. Шервуд Андерсон — Уайнсбург и все такое. Дос. Камю. Крейны, Дики, Бронтё; Бальзак, Тёрбер, и так далее и тому подобное…
Мы прикончили обе бутылки, я нашел еще что–то в холодильнике. Мы и над ним потрудились. Потом — не знаю. Я довольно–таки тронулся умом и стал цапать ее за платье — то есть, за то, что от него оставалось. Углядел кусочек комбинашки и трусиков; затем порвал сверху платье, разорвал лифчик. Сграбастал титьку. Заполучил себе всю титьку. Она была жирной. Я ее целовал и сосал. Потом крутанул ее в кулаке так, что девка заорала, а когда она заорала, я воткнул свой рот в ее, и вопли захлебнулись.
Я разодрал платье со спины — нейлон, нейлоновые ноги колени плоть. Приподнял ее из этого кресла, содрал эти ее ссыкливые трусики и вогнал его по самые нехочу.
— Андре, — сказала она. — О, Андрэ!
Я оглянулся: парень наблюдал за нами и дрочил, не вставая с кресла.
Я взял ее стоймя, но мы кружили по всей комнате. Я все вгонял и вгонял его, и мы опрокидывали стулья, ломали торшеры. В какой–то момент я разлатал ее на кофейном столике, но почувствовал, как ножки под нами обоими трещат, и успел подхватить ее прежде, чем мы бы расплющили этот столик об пол.
— О, Андрэ!
Потом она вся затрепетала — раз, другой, точно на жертвенном алтаре. А я, зная, что она ослабела и бесчувственна, вообще не в себе, я просто всадил всю свою штуку в нее, точно крюк, придержал спокойно, эдак подвесил ее, словно какую–нибудь обезумевшую рыбину морскую, навеки насаженную на гарпун. За полвека я кое–каким трюкам научился. Она потеряла сознание. Затем я отклонился назад и таранил, таранил ее, таранил, голова у нее подскакивала, как у чокнутой марионетки, задница — тоже, и она кончила еще раз, вместе со мной, и когда мы оба кончили, я, черт побери, чуть сам не подох. Мы оба, черт побери, чуть не кинулись.
Для того, чтобы иметь кого–то встояк, их размеры должны определенным образом соотноситься с вашими. Помню, один раз я чуть не умер в детройтской гостинице. Попробовал стоя — никак. В том смысле, что она оторвала обе ноги от пола и обхватила ими меня. А значит, я держал двух человек на двух ногах. Это плохо. Мне хотелось все бросить. Я придерживал ее всю двумя вещами — руками у нее под жопой и собственным хуем.
А она все повторяла:
— Боже, какие у тебя мощные ноги! Боже, да у тебя прекрасные, сильные ноги!
А это правда. Остаток меня — по большей части говно, включая мозги и все остальное. Но к телу моему кто–то прицепил эти огромные и мощные ноги. Без пиздежа. Но тогда я чуть было в ящик не сыграл, на той поебке в детройтской гостинице, поскольку упор и движение хуем внутрь и наружу этой штуки требуют из такой позиции особого движения. Держишь вес двух тел. Все движение, следовательно, должно передаваться тебе на спину или хребет. А это — грубый и убийственный маневр. В конечном итоге, мы оба кончили, и я просто куда–то ее отбросил. Выкинул на фиг.
Эта же, у Андрэ, — она держала ноги на полу, что позволяло мне всякие финты подкручивать — вращать, вонзать, тормозить, разгоняться, плюс вариации.
И вот я, наконец, ее прикончил. Позиция у меня — хуже некуда: брюки и трусы стекли на лодыжки. И я Уэнди просто отпустил. Не знаю, куда, к чертям собачьим, она свалилась — да и плевать. Только я нагнулся подтянуть трусы и брюки, как парень, пацан этот, подскочил и воткнул свой средний палец правой руки прямо и жёстко мне в сраку. Я заорал, развернулся и заехал ему в челюсть. Он улетел.
Затям я поднял на место трусы и брюки и уселся в кресло; я пил вино и пиво, пылая от ярости, не произнося ни слова. Те, наконец, пришли в себя.
— Спокойной ночи, Андрэ, — сказал он.
— Спокойной ночи, Андрэ, — сказала она.
— Осторожнее, там ступеньки, — сказал я. — Они очень скользкие под дождем.
— Спасибо, Андрэ, — ответил он.
— Мы будем осторожнее, Андрэ, — ответила она.
— Любовь! — сказал я.
— Любовь! — в один голос ответили они.
Я закрыл дверь. Господи, как славно все–таки быть бессмертным французским поэтом!
Я зашел на кухню, отыскал хорошую бутылку французского вина, каких–то анчоусов и фаршированные оливки. Вынес все это в гостиную и разложил на шатком кофейном столике.
Начислил себе высокий бокал вина. Потом подошел к окну, выходившему на весь белый свет и на океан. Ничего так океан: делает себе дальше то, чем и раньше занимался. Я закончил то вино, налил еще, отъел немного от закуси — и устал. Снял одежду и забрался прямо на середину кровати Андрэ. Перднул, поглядел в окно на солнышко, прислушался к морю.
— Спасибо, Андрэ, — сказал я. — Неплохой ты парень, в конце концов.
И талант мой еще не иссяк.
она висела у Мэйсона на телефоне.
— ага, ладно, это… слушай, я пьяный был. я не помню, ЧТО ИМЕННО я тебе сказал! может, правда, может, и нет! нет, я НЕ извиняюсь, я уже устал извиняться… ты — что? не будешь? ну так черт бы тебя побрал!
Генри Мэйсон бросил трубку. снова шел дождь. даже под дождем с бабами какие–то заморочки, с ними вечно…
задребезжал звонок интеркома. он снял трубку.
— к вам мистер Бёркетт, некий Джеймс Бёркетт…
— ты ему не скажешь, что рукописи уже вернули? мы отправили их почтой вчера. весьма сожалеем и все такое.
— но он настаивает на том, чтобы поговорить с вами лично.
— и ты не можешь от него отделаться?
— нет.
— ладно, зови его сюда.
куча проклятых экстровертов. хуже, чем торговцы одеждой, чем торговцы щетками, хуже, чем…
вошел Джеймс Бёркетт.
— присаживайтесь, Джимми.
— только близкие друзья зовут меня «Джимми».
— присаживайтесь, мистер Бёркетт.
по первому же взгляду на Бёркетта можно было определить, что он ненормальный. великая любовь к себе окутывала его неоновой краской. и ничем ее не свести. правдой — в том числе. такие не знают, что такое правда.
— слуште, — сказал Бёркетт, прикуривая и улыбаясь вокруг своей сигареты, как темпераментная и оттяжная сучка. — как это вам мое барахло не понравилось? серкетарша ваша говорит, вы все обратно отправили? чего это вы вздумали все обратно отправлять, а, чувак? как это — обратно отправили?
и мистер Бёркетт тут посмотрел ему в глаза, так прямо посмотрел ему в глаза, как бы упирая на то, что у него есть ДУША. ты ведь ЛЮБИШЬ то, что делаешь, а так трудно делать это, и только мистер Бёркетт этого не сознавал.
— просто там не было ничего хорошего, Бёркетт, вот и все.
Бёркетт постукал сигаретой о пепельницу — нет, он просто протаранил ею пепельницу, вбивая ее в донышко и выкручивая при этом. потом зажег еще одну и, держа перед собой спичку, еще пылавшую, проговорил:
— эй, послушай, мужик, не надо мне этого ДЕРЬМА тут вешать!
— вы кошмарно пишете, Джимми.
— я сказал, только мои ДРУЗЬЯ зовут меня «Джимми»!
— вы говенно пишете, мистер Бёркетт, по нашему мнению, конечно, и только по нашему мнению.
— слушай, чувак, я эти игры ЗНАЮ! ПОДСОСЕШЬ как надо — и тебя приняли! только ПОДСОСАТЬ надо! а я не СОСУ, чувак! моя работа одна такая!
— это уж точно, мистер Бёркетт.
— если б я был жидом, или педиком, или комми, или черномазым, то все было бы схвачено, чувак, я бы прошел.
— тут у меня вчера был черный писатель, который сказал, что если бы кожа у него была белой, он бы стал миллионером.
— ладно, а как насчет педиков?
— некоторые педики пишут довольно неплохо.
— как Жене, а?
— как Жене.
— хуй сосать надо, значит, а? я должен писать о том, как сосут хуй, а?
— я этого не говорил.
— слушай, чувак, мне только немного рекламы надо. немного рекламы — и я пойду. народ ПОЛЮБИТ меня! им только УВИДЕТЬ надо мои вещи!
— послушайте, мистер Бёркетт, мы о деле говорим. если б мы печатали каждого писателя, кто только потребует этого, потому что у него великие вещи, долго бы мы не протянули. приходится выносить суждения. если мы слишком часто будем ошибаться, нам конец. вот так все просто. мы печатаем хорошие произведения, которые продаются, и плохие произведения, которые продаются. мы на рынке. мы не занимаемся благотворительностью и, честно говоря, нас не слишком заботит улучшение души или исправление мира.
— но мои вещи ПОЙДУТ, Генри…
— «мистер Мэйсон», пожалуйста! только мои друзья…
— вы что пытаетесь — ОБОСРАТЬ меня?
— слушайте, Бёркетт, вы настырный. настырность у вас выходит здорово. почему б вам не пойти швабрами торговать, или страховками, или чем–нибудь еще?
— а что с моими вещами не так?
— не получается быть настырным и писать одновременно. это мог только Хемингуэй, а потом даже он забыл, как писать надо.
— я в смысле, чувак, что тебе не нравится в моих вещах? в смысле, будь ОПРЕДЕЛЕННЕЕ! не надо мне тут говна никакого вешать про Хемингуэя, чувак!
— 1955.
— 1955? это в каком смысле?
— это в том смысле, что тогда вы были хороши, но иголку заело. вы до сих пор играете 1955 — снова и снова.
— черт, да жизнь есть жизнь, и я по–прежнему пишу о ЖИЗНИ, чувак! ничего другого нет! какого дьявола ты мне тут вешаешь?
Генри Мэйсон испустил долгий медленный вздох и откинулся на спинку. художники нестерпимо скучны. и близоруки. если у них получалось, они верили в собственное величие, сколь бы плохими они ни были. если у них не получалось, то виноват в этом кто–то другой. не потому, что у них нет таланта; сколько бы они ни воняли, они всегда верили в свой гений. они всегда могли предъявить Ван — Гога, Моцарта или пару дюжин других, кто сошел в могилу до того, как маленькие жопки им отлакировало Славой. однако, на каждого Моцарта приходилось 50.000 несносных идиотов, которые, не переставая, изрыгали гниль. только самые хорошие бросали игру — вроде Рембо или Россини.
Бёркетт закурил еще одну сигарету, снова держа перед собой горящую спичку, пока говорил:
— слушайте, вы же печатаете Буковски. а он оступился. вы же знаете, что он оступился. признай это, чувак! Буковски же оступился, а? правда?
— ну, оступился.
— он пишет ГОВНО!
— если говно продается, то мы будем его продавать. послушайте, мистер Бёркетт, мы — не единственное издательство. попробовали бы кого–нибудь другого? не принимайте наше суждение и всё.
Бёркетт встал.
— а толку–то, к чертям собачьим? вы все, парни, одинаковы! вам хорошая литература ни к чему! всему миру ни к чему НАСТОЯЩАЯ литература! да вы человека от мухи навозной отличить не сможете! потому что вы — дохлятина! ДОХЛЯТИНА, слышал? ВЫ ВСЕ, ПИЗДЮКИ, — ДОХЛЯТИНА! ИДИТЕ НА ХУЙ! ИДИТЕ НА ХУЙ! ИДИТЕ НА ХУЙ! ИДИТЕ НА ХУЙ!
Бёркетт швырнул тлевшую сигарету на ковер, развернулся, подошел к двери, ГРОХНУЛ ею и исчез.
Генри Мэйсон поднялся, подобрал сигарету, положил ее в пепельницу, сел, зажег свою. с такой работой хрена лысого бросишь курить, подумал он. он откинулся на спинку кресла и затянулся: так радостно, что Бёркетт ушел, — такие люди просто опасны — абсолютно безумны и злобны — особенно те, кто всегда пишут о ЛЮБВИ, или СЕКСЕ, или УЛУЧШЕНИИ МИРА. господи, господи. он выдохнул. задребезжал интерком.
он снял трубку.
— к вам некий мистер Эйнсуорт Хокли?
— чего ему надо? мы же отправили ему чек за ЗУД В ЯЙЦАХ И АТАСЫ В ОБЩАГЕ.
— он говорит, что у него есть новый рассказ.
— прекрасно. скажи ему, чтобы оставил у тебя.
— он говорит, что еще не написал его.
— ладно, пусть план оставит. я посмотрю.
— он говорит, что у него нет плана.
— так чего ж ему тогда надо?
— он хочет поговорить с вами лично.
— и ты не можешь от него отделаться?
— нет, он только таращится на мои ноги и скалится.
— так одерни же юбку, ради Христа!
— она слишком короткая.
— ладно. зови.
вошел Эйнсуорт Хокли.
— присаживайтесь, — сказал Мэйсон.
Хокли присел. затем подскочил. зажег сигару. Хокли носил с собой десятки сигар. он боялся стать гомосексуалистом. то есть, он не знал, гомосексуалист он или нет, а поэтому постоянно курил сигары, считая, что это — по–мужски и динамично, но все равно сомневался, в каком он лагере. ему казалось, что женщины ему тоже нравятся. такая неразбериха.
— послушайте, — сказал Хокли. — я только что сосал 36-дюймовый ХУЙ! гигантский!
— послушайте вы, Хокли, мы тут делом занимаемся. я только что от одного психа избавился. вам чего от меня надо?
— я хочу у вас отсосать ХУЙ у вас, чувак! ВОТ чего я хочу!
— я бы воздержался.
в комнате уже висел толстый слой сигарного смога. пыхал Хокли что надо. он вскочил с кресла. походил вокруг. сел. вскочил с кресла. походил вокруг.
— я, наверное, схожу с ума, — сказал Эйнсуорт Хокли. — я постоянно думаю о хуе. я раньше жил с этим 14-летним пареньком. огромный ХУЙ! господи. ОГРОМНЫЙ! он однажды его прямо у меня перед носом отбил, никогда этого не забуду! а когда я учился в колледже, там все эти парни по раздевалке ходили, типа крутые такие, знаете? а у одного ЯЙЦА висели до самых КОЛЕН! мы, бывало, звали его ВОЛЕЙБОЛИСТ ГАРРИ. так вот, когда ВОЛЕЙБОЛИСТ ГАРРИ кончал, крошка, это был пиздец ВСЕМУ! как взбитая сметана из пожарного крана хлестала! а когда эта штука высыхала… чувак, по утрам ему приходилось простыню бейсбольной битой выколачивать, шелупонь стряхивать прежде, чем в прачечную отдавать…
— вы сумасшедший, Эйнсуорт.
— я знаю, я знаю, я вам про то же САМОЕ! хотите сигару?
Хокли ткнул ему сигарой прямо в рот.
— нет–нет, спасибо.
— может, вам хочется у МЕНЯ хуй отсосать?
— ни малейшего желания. ладно, чего вы хотите?
— у меня есть идея такого рассказа, чувак.
— хорошо. напишите его.
— нет, я хочу, чтобы вы послушали.
Мэйсон промолчал.
— ладно, — сказал Хокли. — вот она.
он забегал вокруг, пуляясь дымом.
— космический корабль, понимаете? 2 парня, 4 тетки и компьютер. и вот они рассекают по открытому космосу, понятно? дни, недели проходят. 2 парня, 4 тетки, компьютер. у теток уже все аж чешется. им хочется, понимаете? понятно?
— понятно.
— но знаете, что происходит?
— нет.
— два парня решают, что они гомосексуалисты и начинают заигрывать друг с другом. на теток — ноль внимания.
— ага, это как бы смешно. так и напишите.
— постойте. я еще не закончил. эти два парня заигрывают друг с другом. это омерзительно. нет. это не омерзительно! как бы там ни было, тетки подходят к компьютеру и открывают дверцы. и внутри компьютера — 4 ОГРОМНЫХ хуя с яйцами.
— безумно. пишите.
— постойте, постойте. но не успевают они и одного хуя цапнуть, как у машины появляются рты с жопами, и вся эта чертова механика пускается в оргию САМА С СОБОЙ. черт побери, вы можете себе такое вообразить?
— ладно. пишите. мне кажется. мы сможем это использовать.
Эйнсуорт зажег еще одну сигару, походил взад–вперед.
— как насчет аванса?
— нам один парень уже должен 5 рассказов и 2 романа. а от сроков отстает все больше и больше. если так будет продолжаться, он станет хозяином всей компании.
— тогда дайте мне половину, какого черта. полхуя лучше, чем никакого.
— когда мы сможем получить рассказ?
— через неделю.
Мэйсон выписал чек на $75.
— спасибо, крошка, — сказал Хокли, — ты и теперь уверен, что нам не хочется друг у друга хуй отсосать?
— уверен.
и Хокли ушел. Мэйсон вышел к секретарше. ее звали Франсин.
Мэйсон взглянул на ее ноги.
— это платье — довольно короткое, Франсин.
он не отрывал взгляда.
— такой стиль сейчас, мистер Мэйсон.
— зови меня просто «Генри». мне кажется, я никогда раньше не видел таких коротких платьев.
— они становятся все короче и короче.
— у всех, кто сюда заходит, от тебя по–прежнему встает. а потом они идут ко мне в кабинет и несут ахинею, как полоумные.
— ох, да ладно вам, Генри.
— даже у меня от тебя встает, Франсин.
та хихикнула.
— давай, пошли пообедаем, — сказал он.
— но вы же никогда меня на обед не приглашали.
— ах, так есть кто–то другой?
— О, нет. но сейчас же только пол–одиннадцатого.
— какая, к дьяволу, разница? я внезапно проголодался. очень проголодался.
— ладно. тогда секундочку.
франсин извлекла зеркальце, поиграла с ним немножко. затем они оба встали и вышли к лифту. в лифте они ехали совершенно одни. по пути вниз он сграбастал Франсин и поцеловал ее. пахла она малиной с незначительным привкусом кариеса. он даже облапал ей одну ягодицу. она для проформы посопротивлялась, слегка прижимаясь к нему.
— Генри! я прям не знаю, какая муха вас укусила! — хихикнула она.
— я всего лишь мужчина, в конце концов.
в вестибюле здания стоял киоск, где торговали конфетами, газетами, журналами, сигаретами, сигарами…
— одну минуточку, Франсин.
Мэйсон купил 5 сигар, огромных. зажег одну и выпустил гигантский фонтан дыма. они вышли на улицу, ища, где бы поесть. дождь перестал.
— вы обычно курите перед обедом? — спросила она.
— и перед, и после, и между.
Генри Мэйсон чувствовал себя так, будто он совсем немножко сходит с ума. все эти писатели. да что с ними такое, к чертям собачьим?
— эй, вот неплохое местечко!
он придержал дверь, и Франсин вошла. он — за ней.
— Франсин, как же мне платье твое нравится!
— правда? ой, спасибо! у меня есть целая дюжина похожих.
— правда?
— умм–гумммм.
Мэйсон отодвинул ей стул и смотрел на ее ноги, пока она садилась. потом сел сам.
— господи, я проголодался. венерки из головы не идут — интересно, почему?
— я думаю, вы хотите меня выебать.
— ЧТО?
— я сказала: «я думаю, вы хотите меня выебать».
— о.
— Я вам это позволю. я думаю, вы очень славный человек, очень милый, в самом деле.
подошел официант и разогнал сигарный дым папками с меню. одну вручил Франсин, одну — Мэйсону. и стал ждать. и у него вставал. ну почему некотрым парням достаются такие куколки, а он вручную отбивать должен? официант принял у них заказ, все записал, прошел во вращающиеся двери, передал заказ повару.
— эй, — сказал повар. — это у тебя там что?
— ты о чем?
— о том, что у тебя тут рог вырос! спереди! ко МНЕ с этой штукой даже не приближайся!
— да это ерунда.
— ерунда? этой ерундой кого–нибудь убить можно! иди под холодный кран его засунь! смотреть противно!
официант зашел в мужскую уборную. некоторым так все девки достаются. а он — писатель. у него полный чемодан рукописей. 4 романа, 40 рассказов, 500 стихов. ни шиша не опубликовано. паршивый мир. таланта распознать не могут. принижают талант всячески. «связи» им, видишь ли, тут нужны, вот и все. паршивый хуесосный мир. обслуживаешь целыми днями этих дурацких людишек.
официант извлек свой член, водрузил на раковину и начал плескать на него холодной водой.
Бар уже закрылся, им еще до меблирашек тащиться, а тут на тебе — катафалк прямо на улице, где Желудочная Больница стоит.
— Мне кажется, сегодня — ТА САМАЯ ночь, — сказал Тони. — Я уже в крови это чую, вот те крест!
— Та самая ночь для чего? — переспросил Билл.
— Смотри, — сказал Тони. — Мы уже хорошо знаем расписание. Давай отметем одного! Какого хуя? Или кишка тонка?
— Ты чё, с дуба рухнул? Думаешь, я зассал, потому что этот морячок мне по сраке надавал?
— Я этого не говорил, Билл.
— Да ты сам ссыкло! Да я тебе вломлю как не фиг делать…
— Ага. Я знаю. Я не про это. Я в смысле, давай жмурика отметем прикола ради.
— Ёбть! Да хоть ДЕСЯТЬ жмуриков!
— Постой. Ты сейчас назюзюкался. Давай подождем. Мы знаем расписание. Мы знаем, как они работают. Мы ж каждую ночь следили.
— А ты, значит, не назюзюкался, а? Да у тебя иначе бы ОЧКО взыграло!
— Тихо ты! Смотри! Вот идут. И жмурик с ними. Бедолага какой–нибудь. Смотри, простыню ему на голову натянули. Печально.
— Да смотрю я, смотрю. В самом деле печально…
— Ладно, мы знаем расписание: если жмурик только один, они его закидывают, перекуривают и уезжают. А если двое, то дверцы в катафалке они оба раза не станут запирать. Настоящие четкие мальчонки. Им все это обрыдло. Если жмурика два, одного парня они просто оставляют на каталке за машиной, заходят внутрь и вывозят второго, а потом обоих закидывают. Мы сколько ночей за ними наблюдали?
— Фиг знает, — ответил Билл. — Шестьдесят уж точно.
— Ладно, вот у них один жмурик уже есть. Если сейчас вернутся за вторым, этот — наш. Не обосрешься, если они сейчас за вторым пойдут?
— Обосрусь? Да у меня кишка потолще твоей!
— Ладно, тогда смотри. Сейчас узнаем… Оп–ля, поехали! За вторым пошли! — сказал Тони. — Хватаем?
— Хватаем, — ответил Билл.
Они рванули через дорогу и схватили труп за голову и ноги. Тони досталась голова — прискорбный отросток, туго обмотанный простыней, — а Билл держал пятки.
Потом они неслись по улице, и чистая белая простыня развевалась на трупе по ветру: иногда проглядывала лодыжка, иногда — локоть, иногда — полная ляжка, а затем они взбежали по парадным ступенькам меблированных комнат, допыхтели до двери, и Билл сказал:
— Господи ты бож мой, у кого ключ? Меня трясет чего–то!
— У нас мало времени. Эти уроды скоро второго жмурика вынесут! Кидай его в гамак! Быстро! Надо этот чертов ключ найти!
Они швырнули труп в гамак. И тот раскачивался в лунном свете — взад–вперед, взад–вперед.
— А может, тело назад отнесем? — спросил Билл. — Господи боженька, царица небесная, назад его что, нельзя?
— Времени нет! Слишком поздно! Нас засекут. ЭЙ! ПОГОДИ! — вдруг завопил Тони. — Я ключ нашел!
— СЛАВА ТЕ ГОСПОДИ!
Они отперли дверь, сгребли эту штуку с гамака и помчались с нею вверх по лестнице. Комната Тони находилась ближе. Второй этаж. Труп довольно гулко стукался о стену и перила.
Тут они дотащили его до двери Тони и разложили на полу, пока Тони нашаривал в карманах второй ключ. Потом дверь открылась, они плюхнули труп на кровать, сходили к холодильнику, зацепили тонин галлон дешевого мускателя, хлопнули по полстакана, возобновили, вернулись в спальню, уселись и посмотрели на труп.
— Как ты думаешь, нас кто–нибудь видел? — спросил Билл.
— Если кто и видел, то здесь, наверное, уже легавых бы полно было.
— А как ты думаешь, они район обыскивать будут?
— Каким образом? Ломиться в двери в такое время и спрашивать: «Нет ли у вас мертвого тела»?
— Блин, наверное, ты прав.
— Конечно, прав, — ответил Тони, — но все равно интересно, каково парням было: приходят, а тела нет. Весело, наверное.
— Ага, — подтвердил Билл, — наверное.
— Ладно, весело или нет, но жмурик у нас. Во какой, на кровати валяется.
Они посмотрели на штуку под простыней, выпили еще.
— Интересно, он сколько уже покойник?
— Недолго, наверное, — я так думаю.
— А интересно, когда они застывать начинают? Интересно, когда они начинают вонять?
— Этот ригор мортис не сразу начинается, я думаю, — сказал Тони. — А вонять начнет довольно скоро. Как мусор в раковине. Мне кажется, кровь им только в морге спускают.
И вот эти два алкаша продолжали себе глотать мускатель; временами они даже забывали о трупе и разговаривали о других вещах, смутных и важных, даже не умея толком выразить свои мысли. Затем беседа снова возвращалась к покойнику.
Тело по–прежнему лежало на месте.
— Чего с ним будем делать? — спросил Билл.
— Поставим в чулан, когда застынет. Когда несли, у него все еще болталось. Вероятно, полчаса назад умер или около того.
— Так, ладно, ставим его в чулан. А что дальше будем делать, когда вонять начнет?
— Я об этом еще не подумал, — ответил Тони.
— Так подумай, — сказал Билл, начисляя себе щедрой рукой.
Тони попытался подумать.
— А ведь знаешь, мы же в тюрьму сесть за это можем. Если нас поймают.
— Ну дак. И?
— Н-ну, мне кажется, мы сделали ошибку, только уже слишком поздно.
— Слишком поздно, — отозвался Билл.
— Поэтому, — подытожил Тони, начисляя щедрой рукой себе, — раз уж мы с этим жмуриком тут застряли, можно хоть поглядеть на него.
— Поглядеть?
— Ну, поглядеть.
— А очко не взыграет? — осведомился Билл.
— Фиг знает.
— Ссышь?
— Ну. Меня к такому не готовили, — сказал Тони.
— Хорошо. Ты тянешь простыню, — решил Билл, — только сперва мне налей. Наливай, а потом тяни.
— Ладно, — согласился Тони.
Наполнил стакан Билла. Подошел к кровати.
— Ну, всё, — сказал Тони, — по-ЕХАЛИ!
И содрал с тела простыню через голову. Глаз он не открывал.
— Боже ПРАВЕДНЫЙ! — произнес Билл. — Это же баба! Молодая!
Тони открыл глаза.
— Ага. Была молодой. Господи, ты посмотри на эти волосы, светлые, аж задницу прикрывают. Но УМЕРЛА! Кошмарно и окончательно умерла, навсегда. Вот невезуха! Я такого не понимаю.
— Как ты думаешь, ей сколько было?
— Да не похожа она на мертвую, — сказал Билл.
— Тем не менее.
— Посмотри только, какие сиськи! Какие ляжки! Какая пизда! Во пизда: по–прежнему как живая!
— Ага, — сказал Тони. — Про пизду знаешь, как говорят: первой появляется, последней уходит.
Тони подошел к пизде, потрогал. Приподнял одну грудь, поцеловал эту чертову дохлятину.
— Так грустно, все так грустно — живем всю жизнь, как идиоты, а в самом конце подыхаем.
— Трупы нельзя трогать, — сказал Билл.
— Она прекрасна, — ответил Тони, — даже мертвая, она прекрасна.
— Ага, только если б она живой была, то на такую шантрапу, как ты, во второй раз бы и не взглянула. Сам же знаешь, разве нет?
— Еще бы! В этом–то все и дело! Теперь она ОТКАЗАТЬ не сможет!
— Ты это о чем, к ебеней фене?
— О том, — ответил Тони, — что хуй у меня твердый. ОЧЕНЬ ТВЕРДЫЙ!
Тони сходил и налил себе из банки. Выпил.
Потом подошел к кровати, стал целовать ей груди, запускать в ее волосы пальцы и, в конце концов, впился ей губами в мертвый рот. Поцелуй живого и мертвой. А потом взгромоздился на нее.
Это было ХОРОШО. Тони рвал и метал. Ни разу в жизни такой хорошей ебли у него не было! Он кончил. Скатился, вытерся простыней.
Билл наблюдал за всем процессом, то и дело поднося ко рту галлон мускателя под тусклой лампочкой.
— Господи, Билл, это было прекрасно, прекрасно!
— Да ты совсем рехнулся! Ты только что выебал покойницу!
— А ты всю жизнь покойниц ебал — дохлых теток с дохлой душой и дохлой пиздой, — только не знал этого! Прости, Билл, но ебаться с нею было прекрасно. Мне нисколько не стыдно.
— Она настолько хороша?
— Ты никогда в это не поверишь.
Тони сходил в ванную и поссал.
Когда он вернулся, Билл уже сидел на теле верхом. Продвигался он успешно. Даже постанывал и немного рычал. Затем нагнулся, поцеловал этот мертвый рот и кончил.
Потом скатился, схватил край простыни, вытерся.
— Ты прав. Лучше никогда в жизни не ебался!
Потом они оба сидели на стульях и смотрели на нее.
— А интересно, как ее звали? — спросил Тони. — Я влюбился.
Билл засмеялся.
— Вот теперь я знаю, что ты назюзюкался! И в живую–то бабу только придурок конченый влюбится, а ты на мертвой залип.
— Ну, залип, и что с того? — сказал Тони.
— Залип так залип, — сказал Билл. — Теперь–то что будем делать?
— Выкинем ее отсюда к чертовой матери! — ответил Тони.
— Как?
— Так же, как и затащили: по лестнице.
— Потом?
— Потом — в твою машину. Отвезем ее на Пляж Венеция и скинем в море.
— Вода холодная.
— Она ее почувствует не больше, чем твой хуй у себя внутри.
— А твой? — спросил Билл.
— Его она тоже не почувствовала, — ответил Тони.
Вот она — дважды выебанная, мертво разлатанная на простынях.
— Шевели мослами, крошка! — заорал Тони.
Он схватил ее за ноги и помедлил. Билл схватил за голову. Когда они выбежали из комнаты, дверь осталась открытой. Тони пинком захлопнул ее, как только они оказались на площадке; простыня больше не обматывала тело, а, скорее, просто телепалась на нем. Как мокрая вихотка на кухонном кране. И снова много билась она головой, бедрами и обширной задницей о стены и лестничные перила.
Они зашвырнули ее на заднее сиденье к Биллу.
— Постой, постой, малыш! — завопил Тони.
— Чего еще?
— Пузырь забыли, ишак!
— О, ну еще бы.
Билл остался сидеть и ждать с мертвой пиздой на заднем сиденье.
Тони был человеком слова. Вскоре он выбежал с банкой муски.
Они выехали на шоссе, передавая банку друг другу и отпивая из нее хорошими глотками. Стояла теплая и красивая ночь, луна, разумеется, была полной. Только не совсем ночь. Часы уже показывали 4:15 утра. Все равно хорошее время.
Они остановили машину. Еще глотнули доброго мускателя, вытянули тело и поволокли его долгим–долгим, песчаным–песчаным пляжем к морю. Потом добрались, наконец, до той его части, где песок то и дело заливало прибоем, где в песке, мокром, пористом, было полно песчаных крабиков и их норок. Там они опустили труп и приложились к банке. Время от времени избыточная волна обдавала всех троих: Билли, Тони и мертвую Пизду.
Биллу пришлось подняться с песка, чтобы отлить, а поскольку его учили манерам девятнадцатого века, отлить он отошел на несколько шагов по пляжу. Когда друг удалился, Тони стянул простыню и посмотрел на мертвое лицо сплетении и колыхании водорослей, в соленом утреннем воздухе. Тони смотрел на это лицо, а Билл ссал у берега. Милое доброе лицо, носик чуть остренький, но очень хороший рот, и тут, когда тело ее уже начало застывать, он склонился к ней, очень нежно поцеловал ее в губы и сказал:
— Я люблю тебя, сука мертвая.
И накрыл тело простыней.
Билл стряхнул последние капли, вернулся.
— Мне еще выпить нужно.
— Давай. Я тоже глотну.
Тони сказал:
— Я ее от берега отбуксирую.
— А ты хорошо плаваешь?
— Не очень.
— А я хорошо. Я и отбуксирую.
— НЕТ! НЕТ! — заорал Тони.
— Черт побери, хватит орать!
— Я сам ее отбуксирую!
— Ладно! Ладно!
Тони еще раз хлебнул, стянул простыню вбок, поднял тело и медленно зашагал к волнолому. Мускатель ударил в голову сильнее, чем он предполагал. Несколько раз большие волны сбивали их с ног, вышибали ее у него из рук, и он отчаянно барахтался, бежал, плыл, стараясь отыскать в волнах тело. Потом замечал ее — эти длинные, длинные волосы. Совсем как у русалки. А может, она и была русалкой. Наконец, Тони вывел ее за волноломы. Стояла тишина. На полпути между луной и рассветом. Он проплыл немного с нею рядом. Очень тихо. Время внутри времени и за пределами времени.
Наконец, он слегка подтолкнул тело. Она отчалила, наполовину погрузившись, и длинные пряди ее клубились вокруг тела. Все равно она оставалась прекрасна, хоть мертвая, хоть какая.
Она отплывала от него, попав в какое–то течение прилива. Море взяло ее.
Тут он неожиданно отвернулся, заспешил, загрёб к берегу. Казалось, он очень далеко. Последним взмахом оставшихся сил он выкатился на песок, словно волна, перебитая последним волноломом. Приподнялся, упал, встал, пошел, сел рядом с Биллом.
— Значит, ее больше нет, — произнес Билл.
— Ну. Корм акулий.
— А как ты думаешь, нас поймают?
— Нет. Дай хлебнуть.
— Полегче давай. Там уже на донышке.
— Ага.
Они вернулись к машине. Билл сел за руль. По пути домой они спорили, кому достанется последний глоток, потом Тони вспомнил о русалке. Он опустил голову и заплакал.
— Ты всегда ссыклом был, — сказал Билл, — всегда ссыклом был.
Они вернулись в меблирашки.
Билл ушел к себе в комнату, Тони — к себе. Вставало солнце. Мир просыпался. Некоторые просыпались с бодунами. Некоторые — с мыслями о церкви. Большинство же еще спало. Воскресное утро. А русалка, русалка со своим славным мертвым хвостом — она уже в открытом море. А где–то пеликан нырнул и взмыл с серебристой рыбкой, похожей на гитару.
я купил ей выпить, а потом еще выпить, и уж потом мы поднялись по лестнице за баром. там располагалось несколько больших комнат. она меня завела. язычком мне крутила. и мы лапали друг друга всю дорогу, пока поднимались. в первый раз я всунул стоймя, прямо в дверях. она лишь трусики оттянула, и тут я вставил.
потом мы зашли в спальню, а на другой постели пацан какой–то лежит, там две постели было, и пацан этот говорит:
— здорово.
— это мой брат, — говорит она.
парнишка — прямо доходяга, а по виду — отпетый бандит, но если вдуматься, все люди на свете по виду отпетые бандиты.
в изголовье стояло несколько бутылок вина. они открыли одну, я подождал, пока оба отопьют, потом сам хлебнул.
кинул десятку на комод.
пацан от бутылки не отрывался.
— у него старший брат — великий тореадор, Хайме Браво.
— я слыхал о Хайме Браво, он, в основном, в Т. на арену выходит, — сказал я. — но тюльку на уши мне вешать не надо.
— ладно, — ответила она. — тюльки не будет.
мы немного поговорили, прикладываясь, — просто светская беседа. а потом она погасила свет, и с брательником на соседней кровати мы сделали это снова. бумажник я сунул под подушку.
когда мы закончили, она зажгла лампочку и ушла в ванную, а мы с брательником отхлебнули по очереди. когда он отвернулся, я вытерся простыней.
она вышла из ванны, по–прежнему хорошенькая; я имею в виду, после двух случек она все еще хорошо выглядела. груди маленькие, но твердые; сколько бы в них ни было, торчали как надо. а задница — большая, тоже то, что нужно.
— ты зачем сюда заехал? — спросила она, подходя к кровати. скользнула ко мне под бок, натянула простыню, приложилась к пазырю.
— аккумулятор зарядить через дорогу.
— после вот этого, — сказала она, — тебе самому подзарядка понадобится.
мы рассмеялись. даже брательник рассмеялся. потом посмотрел на нее:
— он нормальный?
— конечно, нормальный, — ответила она.
— вы о чем это? — спросил я.
— нам надо поосторожнее.
— не понял?
— тут одну девчонку в прошлом году чуть не убили. какой–то парень сунул ей кляп в рот, чтоб не орала, потом достал перочинный ножик и по всему тело ей крестов понавырезал. столько крови потеряла, чуть не умерла.
брательник ее оделся очень медленно, потом ушел. я дал ей пятерку. она швырнула ее на комод к десятке.
протянула мне бутылку. хорошее вино, французское. от него не тошнит.
она потерлась об меня ногой. мы уже оба сидели в постели. очень удобно.
— тебе сколько лет? — спросила она.
— черт–те сколько — почти полвека.
— вжариваешь ты здорово, а выглядишь как развалина ходячая.
— прости. я не очень симпатичный.
— о, нет, я думаю, ты — прекрасный человек. тебе это кто–нибудь говорил?
— спорить готов, ты это всем говоришь, с кем ебешься.
— нет, не всем.
мы еще немного посидели, бутылка ходила по кругу. было очень тихо, если не считать отзвуков музыки. доносившихся снизу из бара. я аж в какой–то сонный транс впал.
— ЭЙ! — завопила она. и длинным ногтем мне прямо в пупок.
— оу! ч-черт!
— ПОСМОТРИ на меня!
я повернулся и посмотрел.
— что ты видишь?
— красивую мексиканскую индианку.
— как ты это видишь?
— что?
— как ты видишь? ты же глаз не открываешь. ты щуришься. почему?
справедливый вопрос. я хорошенько отхлебнул французского вина.
— не знаю. может быть, я боюсь. всего боюсь. я имею в виду — людей, домов, вещей, всего. людей, главным образом.
— я тоже боюсь, — сказала она.
— но у тебя глаза открыты. мне нравятся твои глаза.
она прикладывалась к бутылке. сильно прикладывалась. знаю я этих мексиканцев в Америке. я ждал, когда она сучиться начнет.
тут в дверь забарабанили так, что я чуть не обосрался. распахнули ее злобно, по–американски: там стоял бармен — здоровенный, краснорожий, брутальный банальный ублюдок.
— ты еще с этим мудозвоном не закончила?
— мне кажется, ему еще хочется, — ответила она.
— это так? — спросил г-н Банальный.
— думаю, да, — ответил я.
взгляд его ястребом кинулся к деньгам на комоде, и он захлопнул дверь. общество денег. они думают, что деньги — волшебная палочка.
— это был мой муж… как бы, — сказала она.
— мне кажется, я больше не хочу, — сказал я.
— почему?
— во–первых, мне 48. во–вторых, это как ебаться в зале ожидания на автостанции.
она засмеялась.
— я — то, что вы, парни, называете «блядью». я должна выебать 8 или 10 мужиков в неделю, по меньшей мере.
— это уж точно мне никак не поможет.
— зато мне поможет.
— ну.
мы еще раз по очереди приложились.
— тебе нравится с женщинами ебаться?
— я для этого и здесь.
— а с мужчинами?
— я не ебусь с мужчинами.
она присосалась к бутылке. наверное, добрую четверть выхлестала.
— может, тебе в жопу хотелось бы? может, тебе хотелось бы, чтобы какой–нибудь мужик выебал тебя в жопу?
— ты ахинею несешь.
она смотрела прямо перед собой. на дальней стене висел маленький серебряный Христос. и она смотрела на этого маленького серебряного Христа на кресте. Христос был очень хорошенький.
— может, ты это утаивал. может, ты хочешь, чтобы кто–нибудь выебал тебя в жопу.
— ладно, пусть будет по–твоему: может, мне этого действительно хочется.
я взял штопор и откупорил верхушку нового французского вина, пропихнув крошки пробки и прочего дерьма в вино, как я обычно делал. только официанты в кино могут открывать французское вино без лажи.
я сделал первый хороший глоток. с пробкой и всем остальным. протянул ей бутылку. нога у нее упала с кровати. лицо стало как у рыбы. она хорошенько глотнула.
я забрал у нее вино. казалось, маленькие крошки пробки в бутылке не знают, куда деваться. от некоторых я избавился.
— ты хочешь, чтобы я тебя в жопу выебала? — спросила она.
— ЧТО?
— а я МОГУ!
она поднялась с кровати, подошла к верхнему ящику комода, застегнула у себя на талии этот ремень и повернулась ко мне — и прямо на меня посмотрел ЗДОРОВЕННЫЙ целлулоидный хуй.
— десять дюймов! — рассмеялась она, выпячивая живот, подсовывая эту штуку прямо мне под нос. — и никогда не опускается, никогда не изнашивается!
— ты мне раньше больше нравилась.
— ты не веришь, что мой старший брат — Хайме Браво, великий тореадор?
о какая — стоит с привязанным целлулоидным хуем и спрашивает меня про Хайме Браво.
— я не думаю, что Браво имел бы в Испании успех, — сказал я.
— а ты бы имел в Испании успех?
— черт, да я в Лос — Анжелесе успеха не имею. а теперь сними, пожалуйста, этот уморительный искусственный хуй…
она отстегнула его и сложила обратно в верхний ящик комода.
я вылез из постели и сел на жесткий стул, отхлебывая из горла. она нашла себе другой стул, и вот так мы и сидели друг напротив друга, голые, и передавали другу другу бутылку.
— это мне почему–то напоминает старый фильм с Лесли Ховардом, хотя эту часть они бы ни за что не сняли. это же Ховард в кино по Сомерсету Моэму снимался? БРЕМЯ СТРАСТЕЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКИХ?
— я не знаю этих людей.
— правильно. ты слишком молодая.
— а тебе нравился этот Ховард, этот Моэм?
— у них у обоих стиль был. много стиля. но почему–то с ними обоими — часы ли пройдут, дни или годы — начинаешь, в конечном итоге, думать, что тебя облапошили.
— но у них у обоих было то, что ты называешь «стилем»?
— да, стиль очень важен. множество людей орет правду, но без стиля она беспомощна.
— у Браво есть стиль, у меня есть стиль, у тебя есть стиль.
— хоть чему–то научилась.
потом я снова залез в постель. за мной — она. я попробовал снова. ничего не вышло.
— сосешь? — спросил я.
— конечно.
она взяла его в рот и что–то из меня выжала.
я дал ей еще пятерку, оделся, отхлебнул еще вина и спустился по лестнице, перешел через дорогу к заправке. аккумулятор зарядили полностью. я заплатил работнику, выкатил задним ходом машину, дернул по 8‑й авеню. 2 или 3 мили за мною висел легавый на мотоцикле. в бардачке у меня лежала пачка КЛОРЕТОВ, я ее вытащил, извлек 3–4. лягаш, наконец, отлип и прицепился к какому–то япу, который внезапно свернул влево на бульвар Уилтшир, не включив поворотника и не просигналив рукой. они заслужили друг друга.
когда я приехал к себе, женщина спала, а маленькой девочке захотелось, чтобы я почитал ей из книжки под названием ЦЫПЛЯТА КРОХИ СЬЮЗАН. это было ужасно. Бобби нашел картонный ящик, чтобы в нем могли спать цыплята. он поставил его в угол за кухонную плиту. потом Бобби насыпал немного кашки Крохи Сьюзан в маленькую тарелочку и аккуратно поставил ее в ящик, чтобы цыплята могли немножко пообедать. а Кроха Сьюзан смеялась и хлопала своими маленькими жирными ладошками.
позже выясняется, что два других цыпленка — петушки, а Кроха Сьюзан — наседка, наседка, отложившая чудеснейшее на свете яйцо. вот те на.
я уложил маленькую девочку, зашел в ванную и пустил в ванну горячую воду. потом залез туда и подумал: в следующий раз, когда аккумулятор сядет, пойду в кино. потом я вытянулся в горячей воде и забыл обо всем. почти.
Президент Соединенных Штатов Америки сел в машину в окружении своих агентов. На заднее сиденье сел. Стояло темное и ничем не выдающееся утро. Никто не говорил ни слова. Они покатили вперед, и шины шуршали по улицам, все еще мокрым от ночного дождика. Молчание было необычнее, чем когда–либо раньше.
Они некоторое время ехали, затем Президент спросил:
— Послушайте, а ведь это дорога не в аэропорт?
Агенты не ответили. Отпуск был запланирован. Две недели в личном доме. Самолет ждал его в аэропорту.
Снова начало моросить. Похоже, опять дождь припустит. Все, включая самого Президента, были одеты в тяжелые плащи; шляпы; от этого казалось, что в машине не продохнуть. Снаружи холодный ветер не утихал.
— Водитель, — сказал Президент, — мне кажется, вы на неверном пути.
Водитель не ответил. Остальные агенты смотрели прямо вперед.
— Послушайте, — сказал Президет, — может кто–нибудь подсказать этому человеку правильную дорогу в аэропорт?
— Мы не едем в аэропорт, — произнес агент слева от Президента.
— Мы не едем в аэропорт? — переспросил Президент.
Агенты снова затихли. Морось перешла в дождь. Водитель включил дворники.
— Слушайте, в чем дело? — спросил Президент. — Что тут происходит?
— Которую неделю уже льет, — сказал агент, сидевший с водителем. — Это угнетает. Хорошо бы немного солнышка.
— Я б тоже не отказался, — подтвердил водитель.
— Тут что–то не так, — сказал Президент. — Я требую знать…
— Вы больше не в том положении, чтобы требовать, — ответил агент справа.
— Вы имеете в виду?.. — начал Президент.
— Мы имеем в виду, — ответил тот же агент.
— Это будет покушение? — спросил Президент.
— Вряд ли. Это старомодно.
— Тогда что…
— Прошу вас. У нас приказ ничего не обсуждать.
Они ехали так несколько часов. Дождь не прекращался. Никто не произносил ни слова.
— Теперь, — произнес агент слева, — еще один круг и сворачивай. Хвоста нет. Дождь нам очень помог.
Машина еще немного покружила по местности и свернула на узенькую грунтовку. Было грязно, и колеса то и дело скользили, проворачивались, потом снова отыскивали опору, и машина продвигалась вперед. Человек в желтом дождевике посветил фонариком и направил их в открытые ворота гаража. Место было уединенным, вокруг много деревьев. Слева от гаража стояла небольшая ферма. Агенты открыли двери машины.
— Выходите, — велели они Президенту. Президент повиновался. Агенты тщательно обступили Президента, хотя вокруг не было ни души на многие мили, если не считать человека с фонариком и в желтом плаще.
— Я не понимаю, почему все нельзя сделать прямо здесь, — произнес человек в желтом плаще. — По–другому точно выйдет рискованнее.
— Приказ, — ответил один агент. — Сам знаешь. Он всегда был знаменит своей интуицией. А теперь и подавно.
— Холодина какая. У вас есть время выпить чашечку кофе? Он готов.
— Очень мило с твой стороны. Мы долго ехали. Я полагаю, вторую машину снарядили?
— Конечно. Проверяли неоднократно. На самом деле, мы минут на десять опережаем график. Я поэтому кофе и предложил. Знаете же, как он любит точность.
— Ладно, тогда зайдем.
Не выпуская Президента из своего круга, агенты вошли в домик.
— Сядьте здесь, — велел один Президенту.
— Хороший кофе, — сказал человек в желтом дождевике. — Вручную молол.
Он обошел всех с кофейником. Налил себе, сел, не снимая дождевика, только капюшон отстегнул и кинул на печку.
— Ах, хорошо, — вымолвил один агент.
— Сливки и сахар? — спросил у Президента другой.
— Давайте, — ответил тот…
В старой машине места было немного, но все поместились; Президент — снова на заднем сиденье… Старая машина тоже буксовала в грязи, колеса проваливались в выбоины, но обратно на дорогу они выбрались. Снова большую часть пути молчали. Потом один агент закурил.
— Черт, никак бросить курить не могу!
— Да, это непросто, делов–то. Не бери в голову.
— Я и так не беру. Просто от самого себя противно.
— Да ладно тебе. Сегодня великий день в Истории.
— Это уж точно! — ответил тот, что с сигаретой.
И глубоко затянулся…
Они остановились возле старых меблирашек. Дождь не прекращался. Немного посидели в машине.
— Всё, — сказал агент рядом с водителем, — выводи его. Чисто. На улицах никого.
Они провели Президента, держа его между собой, сначала через парадное, затем 3 лестничных пролета вверх, не выпуская его ни на секунду. Остановились и постучали в 306‑й. Условным стуком: один удар, пауза, 3 удара, пауза, два…
Дверь открылась, и агенты быстро втолкнули Президента внутрь. Дверь за ним закрыли и заперли. Внутри его ждали три человека. Двоим — за 50. Костюм третьего состоял из старой батрацкой рубахи, поношенных штанов на несколько размеров больше и башмаков за 10 долларов, стоптанных и нечищенных. Он сидел в кресле–качалке посередине. Было ему лет 80, но он улыбался… а глаза оставались теми же; нос, подбородок, лоб тоже не сильно изменились.
— Добро пожаловать, господин Президент. Я долго поджидал Историю, Науку и Вас, и вот все прибыли по расписанию сегодня…
Президент вгляделся в старика в качалке:
— Боже милостивый! Вы… вы же…
— Вы меня узнали! Иные ваши сограждане подшучивали над нашим сходством! Слишком глупо даже предполагать, что я был…
— Но ведь доказано, что…
— Разумеется, доказано. Бункеры: 30 апреля 1945 года. Нам так хотелось. Я был терпелив. Наука оставалась с нами, но иногда мне приходилось поторапливать историю. Нам нужен был верный человек. Вы — наш верный человек. Остальные были слишком невозможны — слишком чужды моей политической философии… Вы — намного идеальнее. Работая через вас, все окажется гораздо легче. Но, как я сказал уже, приходилось немного подгонять ролик Истории… в моем возрасте… я был вынужден…
— Вы имеете в виду?..
— Да. Я убрал вашего президента Кеннеди. А затем — его брата…
— Но зачем было второе покушение?
— К нам поступила информация, что этот молодой человек выиграл бы президентские выборы.
— Но чего же вы хотите от меня? Мне сказали, что покушения на меня не будет…
— Могу я представить вам доктора Графа и доктора Фолькера?
Два человека кивнули Президенту и улыбнулись.
— Но что же будет? — спросил Президент.
— Прошу вас. Минуточку. Я должен уточнить у своих людей. Карл, как прошло с Двойником?
— Прекрасно. Мы позвонили с фермы. Двойник прибыл в аэропорт по расписанию. Он объявил, что ввиду погодных условий переносит полет на завтра. Затем объявил, что едет покататься… что ему нравится кататься на машине под дождем…
— А остальное? — спросил старик.
— Двойник мертв.
— Прекрасно. Тогда давайте начинать. История и Наука прибыли Вовремя.
Агенты подвели Президента к одному из двух хирургических столов. Попросили раздеться. Старик подошел к другому столу. Доктор Граф и доктор Фолькер облачились в халаты и приготовились выполнять задание…
Один из двоих, помоложе на вид, поднялся со стола. Оделся в костюм Президента, подошел к большому зеркалу на северной стене. Постоял перед ним добрых 5 минут. Затем повернулся.
— Это действительно чудо! Ни единого шрама… никакой послеоперационной реабилитации. Поздравляю вас, джентльмены! Как вам это удалось?
— Что ж, Адольф, — ответил один из врачей, — мы прошли долгий путь со времени…
— СТОП! Ко мне никогда больше не должны обращаться «Адольф»… пока не придет время, пока я не скажу!.. До тех пор — никакого немецкого… Теперь я — Президент Соединенных Штатов Америки!
— Да, господин Президент!
Тут он поднял руку и коснулся верхней губы:
— Но старых усиков мне в самом деле не хватает!
Они улыбнулись.
Затем он спросил:
— А как старик?
— Мы уложили его в постель. Он не проснется еще сутки. В настоящий же момент… всё… все отростки операции уничтожены, рассосались. Нам остается только выйти отсюда, — ответил доктор Граф. — Но… господин Президент, я бы осмелился предложить этого человека…
— Нет, говорю же вам, он беспомощен! Пусть страдает теперь, как страдал я!
Он подошел к кровати и посмотрел на старика. Седого, лет восьмидесяти.
— Завтра я окажусь в его личном доме. Любопытно, как его жена отнесется к моим ласкам? — И он коротко хохотнул.
— Я уверен, майн Фюрер… Простите! Прошу вас! Я уверен, господин Президент, что ваши ласки ей очень понравятся.
— Давайте тогда покинем это место. Сначала — врачи, пусть едут, куда должны. Затем все остальные… по одному или по двое… меняем машины и — хорошенько выспимся в Белом Доме.
Старик с седыми волосами проснулся. В комнате он был один. Можно бежать. Он выбрался из постели, нащупывая одежду, и, идя по комнате, увидел в большом зеркале старика.
Нет, подумал он, боже мой, только не это!
Он поднял руку. Старик в зеркале тоже поднял руку. Он сделал шаг вперед. Старик в зеркале увеличился в размерах. Он посмотрел на свои руки — все в морщинах, вовсе не его руки! И на ноги! Это не его ноги! Это не его тело!
— Господи! — произнес он вслух. — ОХ ГОСПОДИ ТЫ БОЖЕ МОЙ!
И тут он услышал свой голос. Даже голос был не его. Голосовые связки они тоже пересадили. Он ощупал горло, всю голову пальцами. Никаких шрамов! Нигде ни единого шрама. Он надел вещи старика и быстро спустился по лестнице. На первом этаже постучал в дверь, на которой висела табличка «Консьержка».
Дверь открылась. Старуха.
— Что, мистер Тилсон? — спросила она.
— «Мистер Тилсон»? Сударыня, я — Президент Соединенных Штатов! Это чрезвычайная ситуация!
— Ох, мистер Тилсон, какой вы шутник!
— Послушайте, где тут у вас телефон?
— Там же, где и всегда был, мистер Тилсон. Слева от входа.
Он пошарил в карманах. Мелочь они ему оставили. Он заглянул в бумажник. 18 долларов. Он вложил дайм в щель телефона.
— Сударыня, какой здесь адрес?
— Да ладно вам, мистер Тилсон, вы же его знаете. Вы же тут сколько лет прожили! Какой–то вы странный сегодня, мистер Тилсон. И я вам кое–что еще хотела сказать!
— Да, да… что еще?
— Мне хотелось вам напомнить, что сегодня вам пора платить за квартиру!
— Ох, сударыня, прошу вас, скажите, какой здесь адрес!
— Будто не знаете! Шорхэм — Драйв, 2435.
— Да, — сказал он в трубку, — такси? Мне нужно такси, Шорхэм — Драйв, 2435. Я буду ждать на первом этаже. Моя фамилия? Моя фамилия? Ладно, пусть будет Тилсон…
В Белый Дом ехать бессмысленно, подумал он, там у них все схвачено… Поеду в крупнейшую газету. Расскажу им. Расскажу редактору всё, всё, что случилось…
Другие пациенты смеялись над ним.
— Вишь, вон парень? На диктатора этого еще как бы смахивает, как там его, только старше. Как бы там ни было, когда его сюда месяц назад привезли, он утверждал, что он — Президент Соединенных Штатов Америки. Так то месяц назад было. Сейчас уже не так часто твердит. Но от газет не оторвешь. В жизни никого не встречал, кто бы так газетами зачитывался. Хотя в политике он в натуре сечёт. От этого, наверное, и сбрендил. Слишком много политики.
Прозвонил колокольчик на обед. Все пациенты зашевелились. Кроме одного.
К нему подошел медбрат.
— Мистер Тилсон?
Ответа не последовало.
— МИСТЕР ТИЛСОН!
— О… да?
— Пора кушать, мистер Тилсон!
Седой старик поднялся и медленно направился к столовой пациентов.
«Уважаемый г-н Буковски!
Почему Вы никогда не пишете о политике или событиях в мире?
М. К.»
«Уважаемый М. К.!
К чему? Что там, типа, нового? — все равно все знают, что бекон подгорает.»
неистовство наше происходит довольно спокойно: мы просто вперились в ворс ковра и задаем себе вопрос — какое говно покатило не так, когда подорвали трамвай, набитый этими пижонами, с плакатом Пучеглаза — Морячка на боку.
тут вот что самое главное: хорошая мечта испарилась, а когда испаряется хорошая мечта, испаряется всё. остальное — навозная возня для Генералов и хапуг. кстати — я вижу, где еще один бомбардировщик США, начиненный водородными бомбами, снова гахнулся с небес — на ЭТОТ раз в море возле Исландии. ребятки весьма небрежно запускают своих бумажных журавликов, пока ПРЕДПОЛОЖИТЕЛЬНО защищают мою жизнь. Госдеп говорит, что бомбы были «невооружены», что бы это ни значило. мы продолжаем читать, где одна из водородных бомб (выпавшая) раскололась и распространяет повсюду радиоактивное говнище, пока предположительно защищает мою жизнь, В ТО ВРЕМЯ, КАК я даже не просил такой защиты. разница между Демократией и Диктатурой заключается в том, что при Демократии сначала голосуешь, а потом получаешь приказ; при Диктатуре на голосование времени тратить не нужно.
возвращаясь к выпавшей водородной бомбе — некоторое время назад то же самое произошло у побережья ИСПАНИИ. (мы ж везде теперь, защищаем меня.) и снова бомбы теряются — беззаботные погремушки. 3 месяца потребовалось — если мне не изменяет память — чтоб они нашли и подняли оттуда последнюю бомбу. на самом деле, может, и 3 недели, да только людям, что живут в этом приморском городке, показалось, должно быть, что 3 года. эта последняя бомба — проклятущая, зависла на песчаном откосе на дне, и как нежно ее ни подцепляй, петли стряхивает и с каждым разом все глубже соскальзывает. а тем временем все бедолаги из этого городка в постелях по ночам ворочаются: не взлететь бы к чертям собачьим благодаря любезности Звездно — Полосатых. разумеется, Госдеп США издал заявление, что, мол, в водородной бомбе детонатора нет, да только богатеи тем временем все равно в другие края подались, а американские моряки и горожане на вид очень сильно нервничали. (в конце концов, если эти дуры не взрываются, чего ж их тогда на самолетах возить? можно тогда и с двухтонной сарделькой летать. детонатор означает «зажигание» или «спусковой крючок», а «зажечься» ведь может откуда угодно, спусковой же крючок означает «удар» или любое подобное действие, приводящее в движение механизм выстрела. ТЕПЕРЬ же, по терминологии, они «невооружены» — что звучит безопаснее, а на самом деле — одно и то же.) как бы то ни было, бомбу цепляли, но, как в народе говорят, она своим умом жила. тут парочка подводных штормов налетела, и наша миленькая бомбенция все дальше и дальше под укос закатывалась. а море очень глубокое — гораздо глубже нашего руководства.
наконец, смастерили специальное оборудование — только для того, чтобы выволочь оттуда бомбовую задницу, и ее из моря вытащили. Паломарес. да, вот где оно все было: в Паломаресе. и знаете, что они сделали дальше? —
Американский Военно — Морской Флот, чтобы отпразновать находку бомбы, устроил в городском парке КОНЦЕРТ СВОЕГО ОРКЕСТРА — если эта штуковина не была опасна, то чего ж они так руками размахались? да, и матросы играли музыку, а испанцы слушали эту музыку, и все они объединились и слились тут сексуально и духовно. что стало с той бомбой, которую выволокли из моря, я не знаю, никто (за исключением некоторых) не знает, а оркестр наяривал себе дальше. в это время 1000 тонн радиоактивного испанского грунта переправляли в Эйкен, Южная Каролина, в запломбированных контейнерах. спорить готов, аренда в Эйкене дешевле.
итак, наши бомбы сейчас плавают и тонут, охлажденные и «невооруженные», где–то около Исландии.
и что же вы станете делать, когда мозги людей у вас настроены на что–то не очень хорошее? всё просто: настраивать их мозги на что–то другое. люди умеют думать лишь о чем–нибудь одном зараз. типа, ладно, заголовок от 23 января 1968 года: Б-52 РАЗБИЛСЯ В РАЙОНЕ ГРЕНЛАНДИИ С ВОДОРОДНЫМИ БОМБАМИ НА БОРТУ; ДАТЧАНЕ РАЗГНЕВАНЫ. Датчане разгневаны? ёбаный стос!
как бы то ни было. ни с того ни с сего 24 января — заголовок: СЕВЕРНЫЕ КОРЕЙЦЫ ЗАХВАТЫВАЮТ КОРАБЛЬ ВМС США.
елки–палки, откуда патриотизм берется! ах, какие сволочи! я‑то думал, что ЭТА война окончена! ага. понятно — КРАСНЫЕ! корейские марионетки!
под фотографией АП говорится что–то вроде: Разведывательное судно США Пуэбло — бывший армейский транспорт, ныне переоборудованный в один из секретных шпионских кораблей ВМФ США и снабженный электрическими приборами слежения и океанографическим оборудованием, был насильно доставлен в Гавань Вонсан на побережье Северной Кореи.
вот же красная сволочь, вечно доябывается!
Я ЖЕ заметил, что историю про потерянную водородную бомбу впихнули в малюсенький квадратик: «На Месте Катастрофы Б-52 Засечена Радиация; Подозрение на Расколовшуюся Бомбу».
нам говорят, что президента разбудили между 2 и половиной третьего утра, чтобы рассказать о захвате Пуэбло.
я полагаю, после этого он снова заснул.
США утверждают, что Пуэбло находился в международных водах; корейцы утверждают, что корабль был в территориальных водах. одна страна врет, другая — нет.
потом задаешь себе вопрос: а что толку от шпионского корабля в международных водах? это как в солнечный день плащ напяливать.
чем пристальнее всматриваешься, тем лучше твоя оптика различает.
заголовок: 26 января 1968 года: США ПРИЗЫВАЮТ НА СЛУЖБУ 14.700 РЕЗЕРВИСТОВ ВВС.
потерянные возле Исландии водородные бомбы испарились из печати совершенно, будто и не было никогда.
а тем временем:
Сенатор Джон Ч. Стеннис (демократ от Миссури) заявил, что решение мистера Джонсона (о призыве резервистов ВВС) было «необходимо и оправдано», и прибавил: «Я надеюсь, он не станет медлить и мобилизует также компоненты сухопутного резерва.»
лидер сенатского меньшинства Ричард Б. Расселл (демократ от Джорджии): «По последним анализам, эта страна должна добиться возвращения захваченного судна вместе с экипажем. в конечном итоге, великие войны начинались и с менее серьезных инцидентов.»
Спикер Нижней Палаты Конгресса Джон У. МакКормак (демократ от Массачуссеттса): «Американский народ должен, наконец, осознать, что коммунизм до сих пор стремится к мировому господству. По этому поводу сейчас существует слишком сильная апатия.»
мне кажется, если бы Адольф Гитлер еще коптил небо, он бы получил массу удовольствия от сегодняшней обстановки.
ну что тут сказать о политике и событиях в мире? берлинский кризис, кубинский кризис. самолеты–шпионы, корабли–шпионы, Вьетнам, Корея, потерявшиеся водородные бомбы, бунты в городах Америки, голодуха в Индии, чистки в Красном Китае? что — хорошие парни и плохие парни? что — некоторые врут все время, а некоторые — никогда? что — есть хорошие правительства и плохие? нет, существуют только плохие правительства и те, что еще хуже. что — вспыхнет светом и пахнет жаром так, что нас раздерет в клочья однажды ночью, пока мы трахаемся или срём, смотрим комиксы или клеим в книжицу синие фишки? во мгновенной смерти нет ничего нового, а в массовой мгновенной смерти — и подавно. но мы усовершенствовали продукт; хорошенько потрудились над веками знаний, культуры и открытий; библиотеки разжирели, кишат и битком набиты книгами; великие картины продаются за сотни тысяч долларов; медицина пересаживает человеческое сердце; на улице безумца от здорового не отличишь — как вдруг мы осознаем, что наши жизни снова в руках идиотов. бомбы могут никогда не упасть; бомбы могут упасть. вышел месяц из тумана…
а теперь, если вы простите меня, дорогие читатели, я вернусь к блядям, к лошадям и к выпивке, пока еще есть время. если и в них содержится смерть, то, мне кажется, не так хамски будет отвечать только за свою собственную, чем за ту, другую, которую тебе суют в рюшечках фраз: Свобода, Демократия, Гуманизм и/или любая или вся скопом подобная Срань.
первая почта — в 12:30. первый стакан — теперь. а блядво всегда окажется поблизости. Клара, Пенни, Элис, Анна…
вынул ножик из кармана…
две хорошие девахи они были — Тито и Лапуся. на вид обеим лет по 60, на самом деле — ближе к 40. а всё пьянство да нервы. мне было 29, на вид — ближе к полтиннику. тоже пьянство да нервы. фатеру оттопырил сначала я, а они уже потом въехали. управляющий меблирашками из–за этого тоже психовал, все время гонял к нам наверх легавых, чуть кто пикни. сплошной мандраж. я даже в центр унитаза ссать боялся.
самое лучшее лучшее время у меня было — ЗЕРКАЛО, когда я рассматривал себя: пузо распухшее, тут же Тито и Лапуся, пьяные, болеют днем и ночью, мы все втроем болеем, дешевенькое радио орет, трубы все износились, сидим на этом протертом ковре, ах ты ж господи, ЗЕРКАЛО, а я смотрюсь в него и говорю:
— Тито, он у тебя в заднице. чувствуешь?
— ох да, ох боже мой да — ГЛУБЖЕ! эй! ты КУДА?
— а теперь, Лапуся, он вон там перед тобой, а-а? чувствуешь? здоровая лиловая головка, как будто змея арии распевает! чувствуешь меня, любовь моя?
— уууу, дорогуша, я наверное сейчас ко… ЭЙ! ты КУДА?
— Тито, я снова в твоем седалище. я рассекаю тебя надвое. спасенья нет!
— ууу боже ууууу, ЭЙ, ты КУДА? вернись сейчас же!
— не знаю.
— что не знаю?
— не знаю, кому дать его поймать. что же мне делать? я хочу обеих, я не могу ОТЫМЕТЬ вас обеих сразу! а пока я над этим размышляю, меня охватывает ужас краха и агония, что я не смогу его удержать! неужели никто не понимает моих страданий?
— нет, отдай мне и всё!
— нет, мне, мне!
ТУТ ВСТУПАЕТ ЗДОРОВЕННЫЙ КУЛАК ЗАКОНА И ПОРЯДКА.
бац! бАц! БАЦ!
— эй, у вас что тут происходит?
— ничё.
— ничего? что за стоны, визг и вопли? полчетвертого утра. из–за вас четыре этажа глаз не смыкают, не могут понять…
— да ничё. я играю в шахматы вот с мамой и сестренкой.
— уйдите, пожалуйста. у моей мамочки больное сердце. вы ее пугаете до смерти. к тому же у нее последняя пешка осталась.
— и ТЫ тоже, приятель! если ты еще не понял, тот тут Департамент Полиции Лос — Анжелеса…
— господи, ни за что б не догадался…
— теперь догадался. ладно, открывайте, а не то мы дверь вышибем!
Тито с Лапусей сбежали в дальний угол столовой, съежились там, дрожа, удерживая, обнимая свои стареющие, морщинистые, кирюшные, безумные тела. они были глупо хорошенькими.
— открывай, приятель, мы за последние полторы недели к тебе уже четыре раза заходили по одному и тому же вызову. ты думаешь, нам нравится просто так ходить и швырять людей в каталажку просто потому, что нам в кайф?
— ага.
— Капитан Брэдли говорит, что ему наплевать, черный ты или белый.
— передайте Капитану Брэдли, что мне это тоже безразлично.
я сидел тихо. две бляди дрожали и хватались за свои сморщенные тела под торшером в углу. тупое удушливое молчание ивовых листочков в цыплячьем помете среди недоброй зимы.
они взяли ключ у управляющего, и дверь приоткрылась на 4 дюйма, а дальше ее удерживала цепочка, которую я туда накинул. один легавый со мною разговаривал, а второй отверткой пытался вытолкнуть цепочку из щели. я позволял ему почти что ее выпихнуть, а потом задвигал обратно до упора. стоя, между тем, голышом с восставшим членом.
— вы нарушаете мои права. чтобы войти сюда, вам нужен ордер на обыск. вы не можете сюда вламываться по собственной инициативе. что это, парни, с вами такое, к чертовой матери?
— кто из этих двоих считается твоей матерью?
— та, у которой жопа шире.
второму опять почти что удалось снять цепочку. пальцем я задвинул ее на место.
— давай, впусти нас, просто поговорим.
— о чем? о чудесах Диснейленда?
— нет, нет, ты, судя по всему, — человек интересный. мы просто хотим зайти поговорить.
— должно быть, вы меня недоразвитым считаете. если я когда–нибудь и охуею настолько, чтобы браслетики носить, я их и в магазине куплю. я ни в чем, черт возьми, не виновен, кроме вот этой эрекции и громкого радио, а вы меня не просили убавлять ни того, ни другого.
— ты нас просто впусти. нам только поговорить хочется.
— слушайте, вы пытаетесь вломиться без разрешения. а у меня, между прочим, лучший адвокат в городе…
— адвокат? на фига тебе адвокат?
— я им много лет пользуюсь — уклонение от призыва в армию, непристойное оголение в общественных местах, изнасилование, вождение транспортного средства в нетрезвом виде, нарушение спокойствия, оскорбление действием, поджог — паршивые статьи, в общем.
— и он выиграл все эти дела?
— он самый лучший. теперь слушайте сюда: я даю вам три минуты. либо вы прекращаете пытаться выломать дверь и оставляете меня в покое, либо я звоню ему. ему не понравится, что его разбудили в такую рань. это будет вам стоить ваших блях.
легавые чуть отступили по коридору. я прислушался.
— ты думаешь, он соображает, что мелет?
— думаю, да.
они вернулись.
— у твоей матери действительно здоровая задница.
— жалко, что не про твою честь, а?
— ладно, мы уходим. но вы тут потише себя ведите. выключайте радио и чтоб никаких больше воплей и стонов.
— хорошо, радио мы выключим.
они свалили. какой кайф — слышать, как они сваливают. какой кайф — иметь хорошего адвоката. какой кайф — не попадать в тюрягу.
я закрыл дверь.
— ладно, девочки, они ушли. 2 славных паренька не по той дорожке пошли. а теперь смотрите!
я опустил глаза.
— пропало, всё исчезло.
— да, всё исчезло, — подтвердила Лапуся. — куда же оно исчезает? так грустно.
— черт, — выругалась Тито. — похоже на дохлую венскую сосиску.
я подошел и сел в кресло, налил себе вина. Лапуся скрутила 3 сигаретки.
— как вино? — спросил я.
— 4 бутылки осталось.
— поллитровок или галлонов?
— поллитровок.
— господи, надо, чтоб нам повезло.
я подобрал с пола газету четырехдневной давности. прочел комиксы. затем перешел к спортивной секции. пока я читал, подошла Тито, плюхнулась передо мной на ковер. я почувствовал, как она заработала. рот у нее был как один из этих вантузов, которыми забитые нужники прокачивают. я пил вино и пыхал сигареткой.
они тебе все мозги эдак высосут, если их не остановить. наверное, друг с другом они такое же проделывают, когда меня рядом нет.
я дошел до старицы с бегами.
— смотри сюда, — сказал я Тито. — вот эта лошадка подрезала какое–то доли 22‑х и одной пятой за четверть, значит она — 44 и 4/5‑х на половину, затем один ноль девять на 6 фарлонгов, наверное, подумала, что заезд на 6 фарлонгов…
чавк чмок уууумч
цывааа ууупц
чам чав чам чав чам
— …это миля с четвертью, он пытается рывком уйти от остального сброда, на 6 корпусов обходит, последний поворот уже — и назад, умирает лошадь просто, ей в конюшню хочется…
чмоооок
чмок чам чав чав
чам чав чав
— а теперь посмотрим на жокея — если это Блюм, он на кончик носа выиграет; если Вольске — то на 3/4 корпуса. а тут Вольске. выигрывает на 3/4. ставка снижается с 12 до 8. все деньги конюшне, публика Вольске терпеть не может. они ненавидят Вольске и Хармаца. поэтому конюшни сажают этих парней на хороших лошадок по 2–3 раза за состязание, чтоб публика не совалась. если б не два этих великих наездника, да еще и в нужное время, я б на 5‑й Ист — Стрит уже жил…
— уууух ты, сволочь! — Тито подняла голову и заорала, вышибла газету у меня из рук. потом вернулась к своей работе. я не знал, что и делать. она действительно рассердилась. тут подошла Лапуся. у Лапуси были очень хорошие ноги, и я задрал на ней лиловую юбку и посмотрел на нейлонки. Лапуся наклонилась и поцеловала меня, языком аж до горла достала, а я всю ляжку ей облапал. я в капкане. я не знал, что мне делать. нужно выпить. 3 идиота, запертые вместе. о стон о полет последней синей птицы в зеницу солнца, детская игра, глупая игра.
первая четверть, 22 и 1/4, половина за 44 и 1/5, вот она выдала, победа на голову, калиф. дождь моего тела. фиги, славно разломленные напополам, словно огромные красные потроха на солнце, и высосанные до шкурки, а мать тебя ненавидит, отцу хочется тебя убить, а забор на заднем дворе зеленый и заложен Банку Америки, Тито выдавала по полной, а я тем временем зажаривал пистон за пистоном Лапусе.
потом мы разлучились, каждый дожидался своей очереди в ванную вытереть сопли со своих сексуальных курносиков. я вечно последний. потом вышел и взял одну из винных бутылок, подошел к окну и выглянул.
— Лапуся, скрути мне еще покурить.
мы жили на верхнем этаже, на 4‑м, на самой верхотуре. но можно смотреть сверху на Лос — Анжелес и хрена не видеть, вообще ни хрена. все эти люди внизу дрыхнут, ждут, пока надо вставать и идти на работу. как это глупо. глупо, глупо и ужасно. а у нас все правильно: глаз, скажем, зеленый или голубой, вглядывается вглубь сквозь ошмотья бобовых полей, друг в друга, пошли.
Лапуся принесла мне сигаретку. я затянулся и посмотрел на спавший город. мы сидели, ждали солнца и того, чего бы там потом ни было. мне мир не нравился, но в осторожные и легкие времена его почти что можно было понять.
не знаю, где Тито с Лапусей сейчас, померли или чего, но те ночи были хороши: щипать эти ноги в туфлях на высоком каблуке, целовать нейлоновые коленки. все краски платьев и трусиков, давать Полиции Лос — Анжелеса тоже подзаработать зелененьких.
ни Весна, ни цветы, ни Лето никогда уже не будут такими.
Я сидел на мели — снова — только на этот раз во Французском Квартале, Новый Орлеан, и Джо Бланшар, редактор подпольной газетенки ПЕРЕВОРОТ, отвез меня в то место за углом, такое грязно–белое здание с зелеными ставнями, ступеньки чуть ли не вертикально вверх взбираются. Это было в воскресенья, и я ожидал гонорара, нет, аванса за неприличную книжку. Которуя я написал для немцев, только немцы все время тюльку мне на уши вешали, чего–то про хозяина писали, про папика, пьянь конченую, а поэтому они оказались в заднице — старик снял все их сбережения со счета, нет, даже перебор там получился из–за его запоев и беспрерывной ебли, а следовательно они обанкротились, но старику они дают под зад, и как только, так сразу…
Бланшар позвонил.
Подходит к двери эта толстая деваха, фунтов 250–300, наверное. На ней как бы такая широченная простыня вместо платья, а глазки малюсенькие. Наверное, единственное, что в ней есть маленького. Мари Главиано, хозяйка кафе во Французском Квартале, очень маленького кафе. Вот еще что в ней было невелико — ее кафе. Но очень славненькое местечко, скатерки красные с белым, дорогое меню и никакого народу внутри. Возле входа торчала одна из таких старомодных кукол — черная нянька. Черная нянька символизировала добрые времена, старые времена, старые добрые времена, только старые добрые времена давно прошли. Туристы теперь стали зеваками. Им нравилось просто гулять и все рассматривать. Они не заходили в кафе. Они даже не напивались. Ничего больше не окупалось. Добрые времена миновали. Всем было насрать и ни у кого больше не водилось денег, а если и водились, то за них держались. Настал новый век, причем не очень интересный. Все как бы только наблюдали за тем, как революционеры и свиньи рвут друг другу глотки. Хорошее развлечение — бесплатное, денежки в кармане остаются, если они вообще есть.
Бланшар сказал:
— Привет, Мари. Мари, это Чарли Серкин. Чарли, это Мари.
— Здорово, — сказал я.
— Здрасьте, — ответила Мари.
— Давай, мы зайдем на минутку, Мари, — сказал Бланшар.
(С деньгами только две штуки не так: когда их слишком много и когда их слишком мало. А я как раз снова попал в фазу «слишком мало».)
Мы взобрались по крутым ступенькам и пошли за нею по такому длинному, разросшемуся вбок дому — то есть, где сплошная длина и никакой ширины, и тут же оказались на кухне, за столом. На нем стояла ваза с цветами. Мари вскрыла 3 бутылки пива. Села.
— Ну вот, Мари, — произнес Бланшар. — Чарли — гений. Грудью на нож. Я‑то уверен, что он выкарабкается, но тем временем… тем временем, ему негде жить.
Мари посмотрела на меня:
— Вы в самом деле гений?
Я хорошенько приложился к бутылке.
— Ну, если честно, трудно сказать. Гораздо чаще я чувствую себя каким–то недоразвитым. Будто у меня в голове такие здоровые белые блоки воздуха.
— Он может остаться, — изрекла Мари.
То был понедельник, единственный ее выходной, и Бланшар встал и оставил нас сидеть на кухне. За ним хлопнула входная дверь, и он вымелся оттуда.
— Чем вы занимаетесь? — спросила Мари.
— Живу наудачу, — ответил я.
— Вы напоминаете мне Марти, — сказала она.
— Марти? — переспросил я, думая: боже мой, вот оно. И оно наступило.
— Ну, вы же безобразны, знаете ли. Я не имею в виду, что вы урод, я в том смысле, что вы биты жизнью, знаете. А жизнь вас действительно побила, вы биты даже больше Марти. А он был драчун. Вы были драчуном?
— Это одна из моих проблем: драться хоть как–нибудь стояще я никогда не умел.
— Как бы то ни было, вид у вас такой же, как у Марти. Вас побило, но вы добрый. Мне такой тип знаком. Я узнаю мужчину, когда увижу мужчину. Мне нравится ваше лицо. У вас хорошее лицо.
Не имея возможности ничего сказать о ее лице, я спросил:
— У вас не найдется сигарет, Мари?
— Ну конечно же, голубчик, — она сунула руку в эту свою широченную простыню платья и вытянула пачку откуда–то из–под сисек. У нее там могло бы поместиться продуктов на неделю. Смешно. Она открыла мне еще пива.
Я хорошенько хлебнул, а потом сказал ей:
— Я мог бы, возможно, ебать тебя, пока слезы из глаз не брызнут.
— Послушай–ка сюда, Чарли, — сказала она в ответ. — Я не потерплю, чтобы со мной так разговаривали. Я — приличная девушка. Мама меня правильно воспитала. Еще поговоришь так — и вылетишь.
— Прости, Мари, я просто пошутил.
— Так вот: мне не нравятся такие шутки.
— Конечно, я понимаю. У тебя виски не найдется?
— Скотч.
— Скотч пойдет.
Она вынесла почти полную квинту. 2 стакана. Мы смешали себе скотча с водой. Эта женщина много чего повидала. Как пить дать. Вероятно, она видала все это лет на десять дольше меня. Что ж, возраст — не преступление. Просто многие стареют плохо.
— Ты совсем как Марти, — снова сказала она.
— А я никого, похожего на тебя, никогда не видел, — ответил я.
— Я тебе нравлюсь? — спросила она.
— У меня нет другого выхода, — сказал я, и никаких соплей на этот раз она на меня не вывалила. Мы пили еще час или два, главным образом — пиво, но раз–другой разбавляя его скотчем, а потом она отвела меня к моей постели. А по дороге мы прошли мимо одного места, и она, разумеется, сказала:
— Это моя кровать. — Она была довольно широка. Моя кровать стояла впритык к другой. Очень странно. Но это ничего не значило.
— Можешь спать на любой, — сказала Мари, — или на обеих.
Что–то в этом отдавало обломом…
Ну и, разумееется, наутро у меня башка раскалывалась, а я слышал, как она громыхает на кухне, но не обращал внимания, как и подобает мудрому мужчине, и слышал, как она включила телик посмотреть утренние новости, телик работал на столе в обеденном уголке на кухне, и слышал, как у нее кофе заваривается, запах был недурен, но вони яичницы с беконом и картошкой я не переваривал, и звука утренних новостей я не переваривал, и поссать хотелось, и пить хотелось, но не хотелось, чтобы Мари знала, что я уже проснулся, поэтому я ждал, слегка обоссался (хаха, да), но хотел остаться один, хотел, чтобы весь дом был моим, она же все ебошилась, ебошилась по дому, и я, в конце концов, услышал, как она пробегает мимо моей кровати…
— Пора бежать, — сказала она. — Я опаздываю…
— Пока, Мари, — отозвался я.
Когда дверь захлопнулась, я поднялся, зашел в сортир и уселся, и ссал, и срал, и сидел в этом Новом Орлеане, далеко от дома, где бы ни был мой дом, и тут увидел паука — тот сидел в паутине в углу и смотрел на меня. Я это точно знал, поскольку паук сидел там давно. Гораздо дольше меня. Сначала я подумал: а не убить ли его? Однако, он был такой жирный, счастливый и уродливый, просто хозяин всего заведения. Надо будет немного выждать, пока время не придет. Я встал, подтер задницу и смыл. Когда я выходил из сортира, паук мне подмигнул.
Мне не хотелось забавляться с тем, что осталось от квинты, поэтому я просто сидел в кухне голышом и понять не мог: как это люди могут так мне доверять? Кто я такой? Люди — сумасшедшие, люди — простаки. От этого я запсиховал. Да еще как, черт возьми. Десять лет уже живу без профессии. Люди дают мне деньги, еду, места, где кости кинуть. Неважно, кем они меня считают, идиотом или гением. Я‑то сам знаю, что я такое. Ни то и ни другое. Меня не касается, почему люди дарят мне подарки. Я их беру, причем беру, не ощущая ни победы, ни принуждения. Единственное условие для меня: я не могу ничего просить. Больше того: уж лучше на макушке мозга у меня постоянно крутится одна и та же пластинка: и не пытайся и не пытайся. Ничего так себе идейка, кажется.
Как бы там ни было, после ухода Мари я уселся в кухне и выдул 3 банки пива, которые нашел в холодильнике. До еды мне никогда особенного дела не было. О том, как люди любят поесть, я слыхал. Мне же от еды становилось только скучно. С жидкостью все в порядке, а вот груз навалом — тоска смертная. Мне нравилось говно, мне нравилось срать, какашки мне нравились, но сдохнуть легче, чем их насоздавать.
После 3 банок пива на табуретке рядом я заметил дамскую сумочку. Разумеется, на работу Мари взяла с собой другую. Не такая же она глупая или добрая, чтобы деньги оставлять? Сумочку я открыл. На дне лежала десятидолларовая бумажка.
Что ж, Мари меня проверяет, и я окажусь достойным ее проверки.
Я забрал десятку, вернулся к себе в спальню и оделся. Мне было хорошо. В конце концов, что человеку надо, чтобы выжить. Ничего. Это правда. А у меня даже ключ от дома имелся.
Поэтому я вышел наружу и запер дверь, чтобы воры не залезли, хахаха, и вот уже я стою на улице во Французском Квартале, ну и дурацкое же это место, но придется смириться. Все должно было мне служить, так всегда было. Поэтому… ах, да, иду я, значит, по улице, а беда с Французским Кварталом в том, что тут нигде ни одного винного магазина, как в других приличных частях света. Может, они это специально. Можно было догадаться, что от этого процветали ужасные выгребные ямы на каждом углу, которые они тут зовут барами. Первым делом, когда я заходил в один из этих «оригинальных» баров Французского Квартала, мне хотелось блевать. Обычно я так и делал, добежав до какого–нибудь воняющего мочой очка и извергая всё — тонны и тонны яичниц и недожаренной жирной картошки. Потом возвращался, уже стравив, и смотрел на них: более одиноким и бессмысленным, чем клиенты, выглядел только бармен, особенно если он же был и хозяином. Ладно, поэтому я гулял по всей округе, зная, что бары — туфта, и знаете, где я нашел три своих упаковки? В бакалейной лавчонке с черствым хлебом, где всё, даже облупившаяся краска, сочилось такой наполовину половой улыбочкой одиночества… помогите, помогите, помогите… ужасно, да, даже света в ней не хватало, электричество — оно же денег стоит, и тут я такой, первый парень, купивший упаковку пива за последние 17 дней, и первый парень, купивший три упаковки за последние 18 лет, и господи ты боже мой, она чуть не обкончалась прямо на кассу… Это было чересчур. Я смел сдачу и 18 больших банок пива и выскочил на дурацкий солнцепек Французского Квартала…
Остаток сдачи я сложил обратно в сумочку на табуретке и оставил ее открытой, чтобы Мари заметила. Потом сел и откупорил пиво.
Хорошо побыть одному. Однако, я был не один. Всякий раз, когда нужно было поссать, я видел этого паука и думал: ну, паук, тебе пора — уже скоро. Ты мне просто не нравишься в этом темном углу: сидишь себе, ловишь мух и жучков, сосешь из них кровь. Видишь, какой ты негодяй, мистер Паук. А вот я — я в норме. По крайней мере, мне нравится так считать. А ты — просто гребаный темный безмозглый прыщ смерти, вот что ты такое. Соси говно. Тебе кранты.
На заднем крыльце я нашел метлу, вернулся в сортир и сокрушил его прямо в паутине, принес ему его же смерть. Все в порядке, это нормально, он доехал до нее быстрее меня почему–то, что я тут могу поделать. Но как же Мари могла пристраивать тут свою обширную задницу на обод стульчака и смотреть на эту тварь? Она ее вообще видела когда–нибудь? Вероятно, нет.
Я вернулся на кухню и выпил еще пива. Потом включил телевизор. Бумажные люди. Стеклянные люди. Я почувствовал, что схожу с ума и выключил эту дрянь. Отхлебнул еще. Потом сварил два яйца и поджарил две ленточки бекона. Удалось поесть. Иногда о еде забываешь. Занавески пробило солнцем. Я пил весь день. Пустые швырял в мусорку. Время шло. Затем открылась дверь. Просто слетела с петель. То была Мари.
— Господи ты боже мой! — завопила она. — Ты знаешь, что произошло?
— Нет, нет, не знаю.
— Ох, черт бы его побрал!
— Чё такое, милая?
— У меня подгорела клубника!
— Вот как?
Она бегала по кухне кругами, обширная задница ее тряслась. Ненормальная. Совсем сбрендила. Бедная старая жирная пизда.
— У меня кастрюлька клубники на огне стояла в кухне, а тут зашла эта туристка, богатая сучка, первая посетительница за сегодня, и ей понравились такие маленькие шляпки, что я делаю, знаешь… Ну, она как бы милашка такая, и на ней все шляпки хорошо сидят, поэтому у нее проблема, и тут мы про Детройт заговорили, у нас там какие–то общие знакомые нашлись, и тут я вдруг принюхиваюсь и СЛЫШУ!!! КЛУБНИКА ГОРИТ! Бегу на кухню, да уже слишком поздно… что я за растяпа! Клубника вся выкипела, везде разбрызгано, воняет, горелым, руки опускаются, ничего уже не исправишь, ничего! Ад кромешный!
— Сожалею. Но ты ей шляпку–то продала?
— Я продала ей две шляпки. Она все никак решиться не могла.
— Жалко клубнику. А я паука убил.
— Какого паука?
— Я так и думал, что ты не знаешь.
— Что знаю? Что такое пауки? Просто жучки.
— Мне говорили, что паук — не жучок. Там как–то по числу ног определяют… Я на самом деле не знаю, да и плевать.
— Паук — не жучок? Что это за говно тогда?
— Не насекомое. Так люди говорят. В любом случае, я эту чертову тварь прикончил.
— Ты лазил в мою сумочку.
— Конечно. Ты ж ее тут оставила. Мне нужно было пива.
— Тебе все время нужно пиво?
— Да.
— С тобой будут проблемы. Ты ел что–нибудь?
— 2 яйца, 2 ломтика бекона.
— Голодный?
— Да. Но ты устала. Расслабься. Выпей.
— Я расслабляюсь, когда готовлю. Но сначала мне нужно в горячую ванну.
— Валяй.
— Ладно. — Она протянула руку и включила телевизор, а потом ушла в ванную. Пришлось слушать телевизор. Выпуск новостей. Изумительно уродливый ублюдок. 3 ноздри. Изумительно омерзительный ублюдок, разряженная бессмысленная куколка, потеет, лыбится на меня, произносит слова, которые я едва понимаю или на которые вообще плевать. Я знал, что Мари готова смотреть телевизор часами, поэтому придется приспосабливаться. Когда она вернулась, я смотрел прямо в стекло, отчего ей стало лучше. Выглядел я безобидным — как человек с шахматной доской и спортивной страницей под мышкой.
Мари вышла, обернутая еще в один наряд. Она бы могла даже выглядеть хорошенькой, если б не была так дьявольски жирна. Ладно, как бы то ни было, я не на скамейке в парке все–таки ночую.
— Хочешь, чтобы я приготовил, Мари?
— Нет, все в порядке. Я уже не так устала.
Она начала готовить еду. Поднявшись за следующим пивом, я поцеловал ее за ухом.
— Ты хорошая баба, Мари.
— Тебе хватит выпивки на остаток ночи? — спросила она.
— Конечно, маленькая. Еще и квинта осталась. Все прекрасно. Мне просто хочется тут посидеть, посмотреть телик, тебя послушать. Ничего?
— Разумеется, Чарли.
Я сел. У нее что–то варилось. Пахло хорошо. Очевидно, что она была хорошей поварихой. По стенам просто ползал теплый запах еды. Не удивительно, что она такая толстая: и готовит хорошо, и пожрать не дура. Мари готовила рагу. То и дело вставала и добавляла что–нибудь в кастрюльку. Луковицу. Кусок капусты. Несколько морковок. Знаток. А я пил и смотрел на эту большую, неопрятную на вид толстую деваху, а она сидела и мастерила самые волшебные на свете шляпки: руки ее пробирались в корзинку, подбирали сначала этот цвет, за ним другой, третий, такую ленту, такую, сплетала их, сшивала, пристраивала к шляпке, а эта двухцветная солома сама по себе казалась еще одним чудом. Мари творила шедевры, которых никогда не обнаружат — они будут гулять по улицам на макушках богатых сучек.
Работая и помешивая рагу, она говорила.
— Сейчас не то что раньше. У людей денег нет. Везде аккредитивы, чековые книжки, кредитные карточки. У людей просто нет денег. Они их с собой не носят. Всё в кредит. Парень зарплату получает, а она уже тю–тю. Закладывают всю свою жизнь, чтобы один дом купить. А потом обязательно надо набить этот дом говном и машину купить. Они у этого дома на крючке, а власти это знают и давят их до смерти налогами на недвижимость. Ни у кого денег нет. Маленьким предприятиям просто не выжить.
Мы уселись за рагу — оно было изумительным. После ужина вытащили виски, она принесла мне две сигары, мы смотрели на телевизор и много не разговаривали. Казалось, я живу тут уже много лет. Она продолжала мастерить шляпки, то и дело заговаривая со мной, а я отвечал: «ага», «правильно» или «вот как?» А шляпки все слетали с ее рук, шедевры.
— Мари, — сказал я, — я устал. Пойду–ка я спать.
Она разрешила мне взять виски с собой, и я так и сделал. Но вместо того, чтобы улечься к себе в постель, я откинул покрывало на кровати Мари и вполз туда. Предварительно раздевшись, естественно. Прекрасный матрац. Прекрасная постель. Такая старомодная, с высокими столбиками и деревянной крышей или как их там называют. Наверное, если уебешься до того, что крышу снесет, — значит, получилось. Мне же эту крышу не снести никогда без помощи богов.
Мари по–прежнему смотрела телевизор и мастерила шляпки. Потом я услышал, как она его выключила, погасила свет на кухне и вошла в спальню, миновала кровать, не заметив меня, и упылила прямиком в нужник. Просидела там некоторое время, а потом я полюбовался, как она скидывает свою одежу и влатывается в здоровенную розовую ночнушку. Она поебошилась немножко со своей физиономией, махнула рукой, нацепила пару бигудей, развернулась, направилась к постели и увидела меня.
— Господи, Чарли, ты не в ту постель попал.
— Не-а.
— Послушай, голубчик, я — не такая женщина.
— О, кончай базар и заваливайся!
Она завалилась. Боже мой, одно мясо. На самом деле, я немного испугался. Что же делать со всем этим хозяйством? Так, я в ловушке. Вся постель со стороны Мари провалилась.
— Послушай, Чарли…
Я схватил ее за голову, развернул к себе, мне показалось, что она плачет, и тут губы мои накрыли ее рот. Мы поцеловались. Черт возьми, хуй у меня затвердел. Боже милостивый. Что это такое?
— Чарли, — сказала она, — тебе вовсе не нужно…
Я взял ее за руку и обхватил ею свой хуй.
— Ох черт, — вымолвила она. — Ох черт!
Тут она уже поцеловала меня, взасос. Язычок у нее оказался небольшой — хоть что–то маленькое, — и он трепетал туда–сюда, довольно–таки слюняво и страстно. Я отстранился.
— Что такое?
— Ща, погоди.
Я дотянулся до бутылки, долго и хорошо приложился, поставил ее на место, а потом подлез и приподнял эту огромную розовую ночнушку. Немного помацал и уж не знаю, что именно нащупал, но мне показалось — то, что надо, хоть и очень маленькое, но в нужном месте. Да, то была ее пизда. Я ткнулся в неё своим краником. Затем дотянулась она и направила меня куда надо. Еще одно чудо. Штука эта оказалась тугой. Чуть шкуру с меня не содрала. Мы заработали. Мне хотелось поскакать подольше, но плевать. Она меня имела. Лучшая ебка в моей жизни. Я стонал и верещал, затем кончил, скатился. Невероятно. Когда она вернулась из ванной, мы немного поговорили, потом Мари заснула. Но она храпела. Поэтому пришлось ретироваться в свою кровать. И проснулся я только на следующее утро, когда она уходила на работу.
— Пора бежать, Чарли, — сказала она.
— Конечно, крошка.
Как только она ушла, я сходил на кухню и выпил стакан воды. Она оставила там сумочку. Десять долларов. Я их не взял. Вернулся в ванную, хорошенько посрал, уже без паука. Потом принял ванну. Попробовал почистить зубы, слегка сблевнул. Оделся и снова вышел на кухню. Раздобыл кусок бумаги и карандаш:
Мари,
Я люблю тебя. Ты ко мне очень хорошо отнеслась. Но я должен уйти. Даже толком не знаю, почему. Спятил, наверное. До свиданья,
Чарли
Я прислонил записку к телевизору. Мне было нехорошо. Хотелось плакать. Там было так спокойно, как раз то спокойствие, которое мне нравилось. Даже печка с холодильником выглядели человечески, то есть — по–хорошему человеческими, казалось, что у них есть руки, голоса, что они говорят: потусуйся тут немного, парнишка, тут хорошо, тут может быть даже очень хорошо. В спальне я нашел то, что осталось от квинты. Выпил. Потом в холодильнике отыскал банку пива. Выпил и ее. Потом встал, прогулялся по этому узкому коридору — долго, чуть не сотню ярдов. Дошел до двери и вспомнил, что у меня ключ остался. Вернулся, вложил ключ в записку. Потом снова посмотрел на десятку в кошельке. Оставил ее там. Прогулялся еще раз. Дойдя до двери, я уже знал, что как только я ее закрою, обратного пути не будет. Закрыл ее. Окончательно. Вниз по ступенькам. Я снова был один, и всем плевать. Пошел на юг, затем свернул направо. Шел себе, шел и вышел из Французского Квартала. Пересек Канал — Стрит. Прошел несколько кварталов, а потом свернул, миновал еще какую–то улицу и свернул в другую сторону. Я не знал, куда иду. По левую руку оказалось какое–то заведение, в дверях стоял человек, он спросил меня:
— Эй, мужик, работа нужна?
Заглянул я в ту дверь: целые ряды людей выстроились вдоль деревянных столов с молотками в руках, они разбивали какие–то штуки в раковинах, похожие на моллюски, они ломали эти раковины и что–то делали с мясом, и там стояла темень; казалось, эти люди лупят по самим себе молотками и выбрасывают то, что от них остается, поэтому я ответил человеку:
— Нет, мне не нужна работа.
Я шел, и солнце светило мне в лицо.
Оставалось 74 цента.
Нормальное такое солнышко.
Гарри и Дьюк. Пузырь примостился между ними в номере дешевого лос–анжелесского гадюшника. Субботний вечер в одном из самых жестоких городов мира. У Гарри лицо было довольно круглым и глупым, выглядывал только кончик носа, а глаза его вызывали только ненависть; фактически, ненависть с одного взгляда вызывал и сам Гарри, поэтому на него не глядели. Дьюк был помоложе, хороший слушатель, лишь слабенькая улыбочка мельтешила на лице, когда слушал. Слушать он любил; люди для него были самым грандиозным зрелищем, к тому же за вход денег не брали. Гарри был безработным, а Дьюк работал дворником. Оба они сидели и сядут снова. Оба это знали. Не имело значения.
Квинту опорожнили уже на треть, а на полу валялись пустые пивные банки. Мужики вертели самокрутки с естественным спокойствием людей, чья жизнь была трудна и невозможна до 35 лет, но они до сих пор живы. Они знали, что все вокруг — ведро навоза, но бросать не хотелось.
— Видишь, — сказал Гарри, отхлебывая, — я тебя выбрал, чувак. Я могу тебе доверять. У тебя очко не заиграет. Я думаю, машина у тебя потянет. Разделим ровно напополам.
— Рассказывай, — сказал Дьюк.
— Ты не поверишь.
— Рассказывай.
— Ну что — там лежит золото, прямо на земле, настоящее золото. Надо только выйти и подобрать. Я знаю, что похоже на бредятину, но оно там, я его видел.
— А в чем загвоздка?
— Ну, это армейский артиллерийский полигон. Бомбят весь день, а иногда — и ночью, вот в чем загвоздка. Надо не зассать. Но золото — там. Может, его снарядами из земли вывернуло, не знаю. Но по ночам обычно не пуляют.
— Значит, поедем ночью.
— Правильно. И просто подберем его с земли. Разбогатеем. Какой пизды ни пожелаешь — любая нашей будет. Подумай только — какой пизды ни пожелаешь.
— Неплохо.
— А если начнут пулять, прыгнем в первую же воронку. Туда они по–новой целиться не будут. Если собьют мишень, им этого хватит. А если нет — в следующий раз бахнут куда–нибудь еще.
— Логично.
Гарри нацедил немного виски.
— Но есть еще один прикол.
— Во как?
— Там змеи. Поэтому нужно ехать вдвоем. Я знаю, ты хорошо с оружием управляешься. Пока я буду золото собирать, ты постоишь на васаре, змеям головы поотшибаешь. Там гремучки водятся. Мне кажется, ты как раз подходишь.
— Чего не попробовать, к чертовой матери?
Они сидели, пили и курили, обдумывая.
— Все это золото, — промолвил Гарри, — любая пизда.
— Знаешь, — сказал Дьюк, — а может, этими пушками они старый клад разворотили.
— Что б там ни было, золото есть.
Они еще немного поразмышляли.
— А откуда ты знаешь, — спросил Дьюк, — что как только ты соберешь все золото, я тебя там не пришью?
— Что ж, придется рискнуть.
— Ты мне доверяешь?
— Я никому не доверяю.
Дьюк открыл еще пива, разлил еще выпивки.
— Бля, значит, на работу в понедельник нет смысла ходить, так?
— Уже нет.
— Я уже чувствую, как разбогател.
— Я как бы тоже.
— Человеку просто как–то оторваться нужно, — сказал Дьюк, — и тогда к нему начнут относиться как к джентльмену.
— Ну.
— А где это место? — спросил Дьюк.
— Увидишь, когда приедем.
— Делим напополам?
— Делим напополам.
— Ты уже не волнуешься, что я тебя пришью?
— Чего ты твердишь одно и то же, Дьюк? Ведь и я тебя пришить могу.
— Господи, я об этом не подумал. Но ты ж не будешь в кореша стрелять, правда?
— А мы кореша?
— Н-ну, да, я б так сказал, Гарри.
— Там хватит и золота, и пизды на обоих. На всю жизнь втаримся. Никаких тебе больше судебных приставов. Никакого мытья посуды за гроши, когда подопрет. Бляди с Беверли — Хиллз будут сами за нами гоняться. Всяким хлопотам конец.
— Ты в самом деле думаешь, мы этот шмат оторвем?
— Еще бы.
— А там в самом деле золото есть?
— Слушай, чувак, я же тебе уже сказал.
— Ладно.
Они еще некоторое время пили и курили. Не разговаривали. Оба думали о будущем. Стояла жаркая ночь. У некоторых постояльцев двери были распахнуты настежь. У большинства оставалось лишь по бутылке вина. Мужчины сидели в одних майках, расслабленные, разбитые, в непонятках. У некоторых даже имелись женщины — не сильно–то и леди, но вино в желудке держать умели.
— Давай–ка еще пузырь возьмем, — сказал Дьюк, — пока не закрылось.
— У меня денег нет.
— Я достану.
— Валяй.
Они поднялись и вышли за дверь. Свернули в коридор и направились к черной лестнице. Винная лавка стояла дальше по переулку, слева от выхода. На верхних ступеньках черного хода, загораживая путь, валялся мужик в перепачканной и мятой одежде.
— Эй, это ж мой старинный приятель Фрэнки Кэннон. Ну, он сегодня дал копоти… Наверное, стоит его от дверей оттащить.
Гарри приподнял его за ноги и отодвинул в сторону. Потом наклонился над ним.
— Интересно, до него кто–нибудь уже добрался?
— Не знаю, — ответил Дьюк, — проверь.
Дьюк вывернул у Фрэнки все карманы. Прощупал рубашку. Расстегнул штаны, проверил пояс. Нашел только спичечный коробок, гласивший:
УЧИТЕСЬ РИСОВАТЬ ДОМА Вас ждут тысячи высокооплачиваемых заказов
— Наверное, кто–то его уже пощупал, — сказал Гарри.
Они спустились по черной лестнице и вышли в проулок.
— Ты уверен, что золото — там? — спросил Дьюк.
— Слушай, — ответил Гарри. — Ты меня просто бесишь! Ты что думаешь — я совсем чокнулся?
— Нет.
— Так не спрашивай меня тогда больше!
Они зашли в винную лавку. Дьюк заказал квинту виски и полудюжину больших банок пива. Гарри спер пакет с разными орешками. Дьюк заплатил за свое, и они вышли. Не успели они ступить в проулок, как к ним подошла молодая женщина; ну, для этого района молодая, около тридцатника, хорошая фигура, но волосы нерасчесаны и речь слегка невнятна.
— Что у вас, парни, в этом пакете?
— Кискины сиськи, — ответил Дьюк.
Она подвалила к Дьюку поближе и потерлась о пакет.
— Я вина не хочу. У вас там вискач есть?
— Конечно, малышка, пошли.
— Дай бутылку посмотреть.
Дьюку она показалась ничего. Стройная, платье узкое, жопку как надо обтягивает, черт побери. Он извлек пузырь.
— Ладно, — решила она, — пошли.
Он пошли по переулку, девка — посередине. Ляжкой она стукалась о Гарри. Тот облапал ее и поцеловал. Она вырвалась.
— Сукин ты сын! — заорала она. — Пусти сейчас же!
— Ты все испортишь, Гарри! — сказал Дьюк. — Еще раз так сделаешь, и я тебе вломлю!
— Не вломишь.
— Только попробуй!
Они дошли до черного входа, поднялись, открыли дверь. Девка посмотрела на распростертого Фрэнки Кэннона, но ничего не сказала. Вошли в комнату. Девка села и закинула ногу на ногу. Ноги у нее были хорошие.
— Меня зовут Джинни, — сказала она.
Дьюк разлил.
— Я Дьюк. Он Гарри.
Джинни улыбнулась и взяла стакан.
— Один засранец, с которым я сейчас живу, голой меня держал, всю одежду в чулане запер. Я там неделю просидела. Потом дождалась, пока он вырубится, сняла с него ключ, забрала вот это платье и сбежала.
— Красивое платье.
— Нормальное.
— Оно лучшее в тебе подчеркивает.
— Спасибо. Эй, слушайте, парни, а чем вы занимаетесь?
— Занимаемся? — переспросил Гарри.
— Ага, то есть, как вам жить удается?
— Мы золотопромышленники, — ответил Гарри.
— Ой, бросьте, не надо мне баки заколачивать.
— Все правильно, — подтвердил Дьюк. — Мы золотопромышленники.
— Мы наткнулись на жилу. Разбогатеем за неделю, — сказал Гарри.
Потом Гарри понадобилось отлить. Сортир располагался в конце коридора. Когда он вышел, Джинни сказала:
— Тебя я хочу выебать первым, Миленький. Тот меня не очень–то заводит.
— Это ничего, — ответил Дьюк.
Он разлил еще раз на троих. Когда Гарри вернулся, Дьюк сообщил ему:
— Она трахнет меня первым.
— Кто сказал?
— Мы сказали, — ответил Дьюк.
— Точно, — поддакнула Джинни.
— Я думаю, нам следует взять ее с собой, — сказал Дьюк.
— Сначала поглядим, как она трахается, — ответил Гарри.
— Я свожу мужчин с ума, — сказала Джинни. — Мужики от меня благим матом орут. У меня самая тугая пизда во всем штате Калифорния!
— Ладно, — сказал Гарри, — давай проверим.
— Сначала налейте мне еще, — ответила она, допивая залпом то, что оставалось.
Дьюк восполнил.
— У меня тоже кое–что имеется, малышка, я тебя, наверное, напополам разворочу!
— Только если ногу туда засунешь, — встрял Гарри.
Джинни лишь ухмыльнулась поверх стакана. Допила.
— Давай, — сказала она Дьюку, — чего тянуть?
Джинни подошла к кровати и стащила с себя платье. На ней остались голубенькие трусики и застиранный розовый лифчик, скрепленный на спине булавкой. Дьюку пришлось эту булавку откалывать.
— Он что — смотреть останется? — спросила она Дьюка.
— На здоровье, если хочет, — ответил тот. — Какого черта?
— Ладно, — согласилась Джинни.
Они залегли под простыни. Прошло несколько минут разминки и маневров; Гарри наблюдал. Одеяло сползло на пол. Гарри видны были лишь колыхания довольно грязной простыни.
Затем Дьюк взгромоздился. Гарри видел, как его задница подскакивает под полотном.
Тут Дьюк выругался:
— Ёбть!
— Чё такое? — спросила Джинни.
— Я выскользнул! Я думал, ты сказала, что у тебя там тесный гробик!
— Давай вложу обратно! Мне кажется, ты и внутрь еще не попал!
— Ну, куда–то же я попал! — ответил Дьюк.
И дьюкова задница запрыгала снова. Вообще не надо было ничего говорить этому пиздюку про золото, думал Гарри. А сейчас еще и сучка эта на шею сядет. Могут против меня стакнуться. Конечно, если он случайно коньки отбросит, я ей, наверное, больше понравлюсь.
Тут Джинни застонала и начала молоть языком:
— Ох, миленький мой, миленький! Ох, Господи, миленький, ох бож–же мой!
Какой пиздёж, подумал Гарри.
Он встал и подошел к заднему окну. Зады ночлежки выходили в аккурат на съезд с голливудской трассы на Вермонт. Он смотрел, как машины светят фарами и мигают поворотниками. Его постоянно изумляло, что некоторые так торопятся в одном направлении, а некоторые в то же самое время — в другом. Кто–то из них неправ, поскольку иначе останется просто грязная игра. Снова раздался голос Джинни:
— Я щас КОНЧУ! О бож–же мой, я щас КОНЧУ! О, бож–же м-мой! Я…
Хуйня, подумал Гарри и повернулся поглядеть. Дьюк пыхтел изо всех сил. Глаза Джинни, казалось, остекленели; она уставилась прямо в потолок, прямо в голую лампочку; и такая остекленевшая — то есть, повидимому остекленевшая — она смотрела прямо поверх левого уха Дьюка…
Наверное, придется все–таки пристрелить его на этом полигоне, подумал Гарри. Особенно если у нее там действительно тесный гробик.
Золото, всё это золото.
В общем, слез я со смертного одра, выписался из окружной больницы и устроился экспедитором. По субботам и воскресеньям — выходные, и как–то в субботу мы с Мадж все и обсудили:
— Смотри, крохотуля, я обратно в эту благотворительную палату не тороплюсь. Следует найти что–то такое, что мешало бы мне кирять. К примеру, сегодня. Делать нечего — можно только нарезаться. А кино я не люблю. Зоопарки — глупо. Ебаться весь день мы с тобой не можем. Вот проблема.
— Ты на ипподроме когда–нибудь бывал?
— Это еще что такое?
— Лошадей гоняют. А ты на них ставишь.
— А какой–нибудь ипподром сегодня открыт?
— Голливуд — Парк.
— Поехали.
Мадж показала, как туда добираться. До первого заезда оставался час, и стоянка была вся под завязку. Пришлось оставить машину чуть ли не в полумиле от входа.
— Сюда, кажется, много народу ездит, — заметил я.
— Это точно.
— А что делать, когда придем?
— Ставить на лошадь.
— На какую?
— На какую хочешь.
— И деньги можно выиграть?
— Иногда.
Мы заплатили за вход, и тут нам замахали бумажками мальчишки–газетчики:
— Хватайте своих победителей! Вам деньги нравятся? Тут все ваши рискованные ставки!
Стояла будка, в ней сидело 4 человека. Трое продавали свои выборки по 50 центов, четвертый — по доллару. Мадж велела мне купить 2 программки и Беговой Формуляр. В Формуляре, объяснила она, приводится история, запись всего, чего лошади достигли. Потом растолковала ставки на победителя, на второе и на третье место, а также ставки сразу на несколько условий.
— А тут пиво подают? — спросил я.
— Еще бы. Бары здесь тоже есть.
Войдя внутрь, мы обнаружили, что все места заняты. Нашли скамейку где–то на задворках, где у них было что–то вроде парка, взяли 2 пива и раскрыли Формуляры. Одни кучки цифр.
— Я ставлю просто на имена лошадей, — сказала она.
— Одерни юбку. Все на твою жопу уставились.
— Ой! Прости, папочка.
— Вот тебе 6 долларов. Все твои ставки на сегодня.
— Ты — сама щедрость, Гарри, — ответила она.
Ну что, мы всё читали их и читали, то есть — я читал, выпили еще пива, а потом прошли под большой трибуной к самым дорожкам. Лошади выходили на первый заезд. На них сидели такие шибздики, разодетые в чересчур яркие шелковые рубахи. Кто–то из болельщиков орал что–то жокеям, однако, те нимало не смущались. Зрителей они игнорировали, казалось даже, что им скучно.
— Вон Вилли Шумейкер, — показала она мне одного. По всему было видать, что Вилли сейчас зевнет. Мне тоже было скучно. Вокруг — слишком много народу, а люди всегда как–то угнетают.
— Теперь делай ставку, — сказала она.
Я показал Мадж, где мы с нею встретимся, и встал в одну из 2-долларовых очередей на победителя. Все очереди были очень длинными, и мне показалось, что народу не очень–то хочется делать ставки. Безжизненный какой–то народ. Только мне выдали билетик, как комментатор объявил:
— Они в воротах!
Я нашел Мадж. Заезд был на милю, мы стояли как раз возле финишной прямой.
— У меня ЗЕЛЕНЫЙ КЛЫК, — сообщил я.
— У меня тоже, — ответила она.
Такое чувство, что мы выиграем. С таким именем, с таким последним заездом похоже было, что у нас верняк. К тому же 7 к одному.
Вот они рванулись из ворот, и комментатор начал выкликать их по одному. Когда он вызвал ЗЕЛЕНОГО КЛЫКА довольно поздно, Мадж завопила:
— ЗЕЛЕНЫЙ КЛЫК! — вопила она.
Я ничего не видел. Везде толпились люди. Кого–то вызывали еще, и Мадж запрыгала вверх–вниз, вопя:
— ЗЕЛЕНЫЙ КЛЫК! ЗЕЛЕНЫЙ КЛЫК!
Остальные тоже орали и прыгали. Я ничего не говорил. Тут лошади пронеслись мимо.
— Кто победил? — спросил я.
— Не знаю, — ответила Мадж. — Здорово, правда?
— Ага.
На табло выставили номера. Выиграл фаворит 7/5, 9/2 пришел вторым, а 3 к одному — третьим.
Мы порвали билетики и вернулись на свою скамейку.
Открыли Формуляр на следующем заезде.
— Давай отойдем от финиша, чтоб хоть что–то увидеть в следующий раз.
— Ладно, — согласилась Мадж.
Мы взяли себе по пиву.
— Вся эта игра — глупая, — сказал я. — Прыгают и орут, как дураки, каждый свою лошадь зовет. Что случилось с ЗЕЛЕНЫМ КЛЫКОМ?
— Понятия не имею. У него было такое славное имя.
— А лошади разве знают свои имена? Они от этого что — бегают по–другому?
— Ты просто злишься, потому что заезд проиграл. Их еще много будет.
Она оказалась права. Их было еще много.
Мы все время проигрывали. Расписание близилось к концу, и народ начал выглядеть очень несчастным, даже отчаявшимся. Их как по голове огрели — фу, уроды. Они натыкались на нас, толкались, наступали на ноги и ни разу никто не сказал «Простите». Или хотя бы «Извиняюсь».
Я делал ставки чуть ли не механически, просто потому, что я там сидел. 6 баксов Мадж закончились после первых же 3 заездов, и больше я ей не дал. Я уже видел, что выиграть тут очень сложно. Какую бы лошади ни выбрал, выигрывала какая–нибудь другая. На их шансы я больше не обращал внимания.
В особом заезде я поставил на лошадь по имени КЛЭРМАУНТ III. Свой последний заезд она выиграла легко, и на гандикап ей скинули десять фунтов. Мадж у меня стояла к тому времени возле поворота на финиш, и выиграть я уже сильно не надеялся. Я посмотрел на табло: КЛЭРМАУНТ III шел 25 к одному. Я допил пиво и выкинул стаканчик. Они обрулили угол, и тут комментатор объявил:
— К финишу приближается КЛЭРМАУНТ III!
И я сказал:
— Ох, нет!
И Мадж сказала:
— У тебя он?
И я ответил:
— Ага.
КЛЭРМАУНТ обошел 3 лошадей впереди и на финише опережал чуть ли не на 6 корпусов. В полном одиночестве.
— Господи ты боже мой! — сказал я. — Моя лошадь.
— Ох, Гарри! Гарри!
— Пошли выпьем, — сказал я.
Мы нашли бар и заказали. Только на этот раз не пиво. Виски.
— У него КЛЭРМАУНТ III был, — сообщила Мадж бармену.
— Ну да, — согласился тот.
— Ага, — подтвердил я, стараясь походить на завсегдатая. Как бы они там ни выглядели.
Я обернулся и посмотрел на табло. КЛЭРМАУНТ оплачивался 52.40.
— Мне кажется, в этой игре можно обставить, — сказал я Мадж. — Видишь, если ставишь на победителя, необязательно выигрывать каждый заезд. Одно–два попадания — и расходы покрыты.
— Правильно, правильно, — согласилась Мадж.
Я дал ей два доллара и мы раскрыли Формуляр. Я ощущал уверенность. Пробежал по лошадкам, глянул на табло.
— Вот он, — сказал я. — ВЕЗУНЧИК МАКС. Сейчас идет 9 к одному. Если не поставишь на ВЕЗУНЧИКА МАКСА, ты сошла с ума. Совершенно очевидно, что лучше никого нет, и идет он 9 к одному. Все просто глупые.
Мы подошли к кассе, и я забрал свои 52.40.
Потом пошел и поставил на ВЕЗУНЧИКА МАКСА. Причем шутки ради взял 2 двухдолларовых билетика на победителя.
Забег на милю и одну шестнадцатую. И финиш — как кавалерийский натиск. У ленточки чуть ли не 5 лошадей оказалось. Мы подождали результатов фото. ВЕЗУНЧИК МАКС бежал под номером 6. Тут вспыхнул номер победителя:
6.
Господи боже ты мой милостивый. ВЕЗУНЧИК МАКС.
Мадж обезумела, тискала и целовала меня, прыгала вокруг.
Она тоже купила себе лошадку. Та поднялась до десяти к одному. Оплачивалась $22.80. Я показал Мадж лишний билетик на победителя. Она заорала. Мы вернулись в бар. Там по–прежнему наливали. Мы еле успели взять себе по стаканчику, как они закрылись.
— Пускай очереди схлынут, — сказал я, — а там и мы обналичимся.
— Тебе лошади нравятся, Гарри? — спросила Мадж.
— Их можно, — ответил я, — их определенно можно побить.
И мы стояли с запотевшими стаканами в руках и смотрели, как толпа ломится по тоннелю к стоянке машин.
— Ради Бога, — сказал я Мадж, — подтяни чулки. Ты похожа на прачку.
— Ой! Прости, папочка!
Она наклонилась, а я посмотрел на нее и подумал: скоро я смогу позволить себе чего–нибудь чуточку получше вот этого.
Ага.
Мартин Бланшар был дважды женат, дважды разведен, а сколько раз сожительствовал, он и счет потерял. Сейчас ему стукнуло сорок пять, он жил один на четвертом этаже малосемейки и только что потерял свою двадцать седьмую работу из–за хронических прогулов и общего отсутствия интереса.
Жил на чеки по безработице. Желанья его были просты: ему нравилось как можно чаще напиваться — в одиночестве, спать допоздна и сидеть в своей квартире — тоже в одиночестве. Еще одна странность Мартина Бланшара заключалась в том, что одиноко ему никогда не было. Чем дольше он мог пребывать в разлуке с человечеством, тем лучше себя чувствовал. Все браки, сожительства, перепихоны убедили его, что сам по себе половой акт не стоит того, чего женщина требует взамен. Теперь он жил без женщины и часто дрочил. Образование его завершилось в старших классах, однако когда он слушал радио — его единственная близкая связь с миром, — предпочитал симфонии, желательно — Малера.
Однажды утром он проснулся довольно рано — около половины одиннадцатого, — проведя ночь за киром по–тяжелому. Спал он в майке, трусах и носках; он выбрался из довольно грязной постели, вышел на кухню и заглянул в холодильник. Повезло. Там стояло две бутылки портвейна, а портвейн — вино не из дешевых.
Мартин сходил в ванную, посрал, поссал, вернулся на кухню и откупорил первую бутылку портвейна, нацедил себе хороший жирный стакан. Потом сел за кухонный стол, из–за которого открывался отличный вид на улицу — в северном направлении. Стояло лето, жаркое и ленивое. Прямо под окнами находился небольшой домишко, в котором жила пара стариков. Они уехали в отпуск. Хоть домик и был маленьким, перед ним расстилалась длинный и обширный газон, ухоженный, весь такой зеленый. От его вида в Мартине Бланшаре разливалось странное ощущение покоя. Поскольку стояло лето, дети в школу не ходили, и пока Мартин рассматривал длинный зеленый газон, прихлебывая хороший остуженный портвейн, он заметил эту маленькую девочку и двоих мальчишек: те играли в какую–то игру. Стреляли друг в друга, что ли. Пух! Пух! Девочку Мартин узнал. Она жила во дворе через дорогу с матерью и старшей сестрой. Мужчина в семье либо свалил, либо умер. Девчонка, заметил Мартин, была оторви да выбрось — вечно норовила то язык кому–нибудь высунуть, то гадость сказать. Он понятия не имел, сколько ей лет. Где–то между шестью и девятью. Неосознанно он наблюдал за нею всю первую половину лета. А когда проходил мимо по тротуару, всегда казалось, что она его боится. Вот этого он никак не понимал.
Наблюдая, он заметил, что одета она в какую–то матроску, беленькую, а поверх, на лямочках — очень коротенькая красная юбочка. Когда девочка ползала по траве, эта коротенькая красная юбочка задиралась — то есть, если ее можно было так назвать, — а под нею находились очень интересные трусики: тоже красные, но бледнее юбочки. И на трусиках располагались рядами такие красненькие рюшечки.
Мартин встал и налил себе выпить, не отводя взгляда от этих трусиков, пока девочка все ползала и ползала. Хуй его отвердел очень быстро. Он прямо не знал, что делать. Он покрутился по кухне, вывалился в гостиную, затем снова оказался на кухне — смотрел. Ах эти трусики. Ах эти рюшечки.
Господи Иисусе Христе под голым солнцем, это невыносимо!
Мартин налил себе еще полстакана, залпом выпил и выглянул в окно снова. Трусики выглядывали еще сильнее, чем раньше. Господи!
Он вынул из трусов хуй, поплевал на правую ладонь и начал его натирать. Боже, как прекрасно! Ни одна взрослая женщина никогда его так не возносила! Хуй его стал тверже, чем когда бы то ни было, лиловый, уродливый. Мартин чувствовал, будто он проник вовнутрь самой тайны жизни. Он оперся на перегородку, отбивая и стоня, но глаз от этой попки в рюшечках не отрывая.
И тут же кончил.
По всему кухонному полу.
Мартин сходил в ванную, отмотал туалетной бумаги, протер пол, скомкал склизкую гадость и смыл в унитаз. Затем сел. Налил себе еще.
Слава Богу, подумал он, все закончилось. С глаз долой, из сердца вон. Я опять свободен.
По–прежнему глядя на север, он рассматривал Обсерваторию Гриффит — Парка среди сине–лиловых Голливудских Холмов. Славно. В красивом месте он живет. В двери никто не ломится. Его первая жена говорила, что он просто невротик, а не сумасшедший. Ну и к черту его первую жену. Всех жен к черту. Теперь он сам платит за квартиру, и люди его не трогают. Он нежно прихлебывал вино.
Смотрел, как девчонка и двое мальчишек все еще играют в свою игру. Свернул самокрутку. Затем подумал: ну что, по крайней мере, хоть парочку вареных яиц съесть нужно. Однако, еда его не интересовала. Редко–редко.
Мартин Бланшар смотрел в окно. Играют по–прежнему. Девчонка ползает по земле. Пух! Пух!
Что за скучная игра.
Тут хуй его начал твердеть снова.
Мартин заметил, что допил первую бутылку и принялся за вторую. Хуй своевольно загибался вверх, как нечто сильнее его.
Маленькая оторва. Язык показывает. Оторва маленькая, по травке ползает.
Мартин всегда нервничал, когда оставалась одна бутылка вина. К тому же сигары нужны. Самокрутки вертеть ему тоже нравилось. Но с хорошей сигарой ничего не сравнится. С хорошей сигарой по 27 центов за пару.
Он начал одеваться. Посмотрел на свою физиономию в зеркале — четырехдневная щетина. Какая разница. Брился он только когда ходил получать свой чек по безработице. Поэтому он натянул какую–то грязную одежонку, открыл дверь и пошел к лифту. Оказавшись на тротуаре, он зашагал к винной лавке. Проходя, заметил, что дети умудрились открыть дверь гаража и залезли внутрь, она с двумя пацанами: Пух! Пух!
Мартин поймал себя на том, что идет по дорожке к гаражу. Они внутри. Он зашел в гараж и захлопнул за собой дверь.
Там было темно. Он с ними наедине. Девчонка заорала.
Мартин сказал:
— А ну быстро заткнулись, и никому не будет больно! Только вякните — и будет больно, это я вам обещаю!
— А чё вы будете делать, мистер? — услышал он голос мальчика.
— Заткнись! Черт побери, я же сказал вам заткнуться!
Он чиркнул спичкой. Вот она — единственная лампочка с длинным шнурком. Мартин дернул. Света в самый раз. И, как во сне — такой малюсенький крючок на гаражной двери. Он его накинул.
Огляделся.
— Так, ладно! Пацаны — стойте вон в том углу, и я вас не трону! Ну–ка живо! Марш!
Мартин Бланшар показал им угол.
Мальчишки отошли.
— Чё вы будете делать, мистер?
— Я сказал заткнись!
Маленькая оторва в своей матроске, коротенькой красной юбочке трусиках с рюшечками стояла в другом углу.
Мартин двинулся к ней. Она метнулась влево, потом вправо. С каждым шагом он загонял ее все глубже в угол.
— Пустите! Пусти меня! Ты, урод пердявый, отпусти меня!
— Заткнись! Заорешь — я тебя убью!
— Пусти! Пусти! Пусти!
Мартин, наконец, ее поймал. У нее были прямые, мерзкие, нечесаные волосья и лицо, почти порочное для маленькой девочки. Он зажал ее ноги своими, как в тисках, нагнулся и приложился своей харей к ее личику, целуя и всасываясь в нее ртом снова и снова, а она все колотила кулачками по его голове. Хуй его распух до размеров всего тела. Он все целовал, целовал, а юбчонка с нее сползала, трусики выглядывали.
— Он ее целует! Гляди, он ее целует! — слышал Мартин голос одного мальчишки из угла.
— Ага, — подтверждал второй.
Мартин смотрел в ее глаза: то разговаривали друг с другом две преисподние — его и ее. Он целовал, дико лишившись рассудка, с каким–то заморским голодом, паук, целующий муху. Он начал лапать эти трусики в рюшечках.
Ах, Иисусе, спаси меня, думал он, ничего прекраснее, чем красно–розовое, и больше того — уродство — розовый бутон, прижатый к его предельной гнили. Он не мог остановиться.
Мартин Бланшар стащил с нее трусики, но перестать целовать этот малкенький рот был, кажется, не в состоянии, а она обмякла, перестала колошматить его по физиономии, но разница в длине их тел — как трудно, как неудобно, очень, а, охваченный такой страстью, думать он не мог. Однако, хуй его уже торчал наружу — огромный, лиловый, уродливый, словно какое–то вонючее безумие пустилось в бега само с собою, а бежать–то и некуда.
И все время — под этой крошечной лампочкой — Мартин слышал голоса мальчишек:
— Смотри! Смотри! Он вытащил эту здоровую штуку и теперь пытается ей в щелочку засунуть!
— Я слыхал, так у людей дети получаются.
— А они что — прямо тут ребеночка родят?
— Наверно.
Мальчишки придвинулись поближе, не отрывая глаз. Мартин все целовал это лицо, одновременно пытаясь засунуть внутрь головку. Ничего не получалось. Он не мог ничего придумать. Его охватывал жар жар жар. Тут он увидел старое кресло с прямой спинкой, в ней одной перекладины не хватало. Он поднес ее к этому креслу, все еще целуя, целуя, все время думая об отвратительных сосульках ее волос, об этом рте, прижатом к его губам.
Вот оно.
Мартин дополз до кресла, сел, по–прежнему целуя этот маленький рот и эту маленькую голову, снова и снова, и с трудом раздвинул ей ноги. Сколько ж ей лет? Получится?
Мальчишки подошли совсем близко, смотрели.
— Он уже передок засунул.
— Ага. Гляди. У них щас ребенок будет?
— Не знаю.
— Зыбай! Он уже почти половину засунул!
— Змея!
— Ага! Змея!
— Зыбай! Зыбай! Туда–сюда ездит!
— Ага. Еще глубже!
— Совсем внутри!
Он уже в ее теле, подумал Мартин. Господи, да хуй у меня с половину ее будет!
Изогнувшись над нею в этом кресле, не переставая целовать и раздирать ее, он забыл обо всем, плевать, он так ей и голову оторвал бы запросто.
И тут кончил.
Они обвисли вместе с этого кресла под электрической лампочкой. Он обвисли.
Затем Мартин положил ее тельце на гаражный пол. Откинул крючок. Вышел. Дошел до своего дома. Надавил на кнопку лифта. Вылез на своем этаже, дошел до холодильника, достал бутылку, налил стакан портвейна, сел и стал ждать, наблюдая.
Вскоре везде уже были люди. Двадцать, двадцать пять, тридцать человек. Возле гаража. Внутри гаража.
Затем по дорожке подъехала скорая помощь.
Мартин смотрел, как ее выносят на носилках. Потом скорая уехала. Еще больше народу. Еще больше. Он выпил вино, налил еще.
Может, они не знают, кто я, подумал он. Я редко выхожу из дому.
Но оказалось не совсем так. Дверь он не запер. Вошли два фараона. Здоровые ребята, довольно симпатичные. Они ему почти понравились.
— Ладно, блядь!
Один хорошенько звезданул ему по физиономии. Когда Мартин встал и вытянул руки под браслеты, другой вытянул из петли дубинку и изо всех сил рубанул ему поперек брюха. Мартин рухнул на пол. Ни вдохнуть, ни двинуться он не мог. Они подняли его. Второй снова заехал ему в челюсть.
Везде были люди. Они не стали спускаться на лифте, пошли пешком, толкая его вниз по лестнице.
Лица, лица, лица, наружу из подъезда, лица на улице.
В патрульной машине оказалось очень странно — двое легавых впереди, двое — с ним на заднем сиденье. Мартина обслуживали по высшему классу.
— Убил бы такую мразь, как ты, — сказал один из легавых на заднем сиденье. — Убил бы такую гадину и даже стараться бы не стал…
Мартин беззвучно расплакался, строчки слез побежали вниз, как одичавшие.
— У меня дочке пять лет, — сказал один из легавых сзади. — Я б тебя убил и не задумался!
— Я ничего не мог сделать, — ответил Мартин, — говорю вам, Господи спаси меня, я ничего не мог с собой сделать…
Легавый начал лупасить Мартина по голове дубинкой. Никто его не останавливал. Мартин упал лицом вперед, его рвало кровью и вином, легавый выпрямил его, еще раз шарахнул дубинкой по лицу, поперек рта, вышиб ему почти все передние зубы.
Потом, подъезжая к участку, его ненадолго оставили в покое.
Они позвонили в дверь. Два брата — Линкольн, 23 года, и Эндрю, 17 лет.
Он подошел открывать сам.
Во какой. Рамон Васкес, старая звезда немого экрана и самого начала звукового кино. Уже за 60, но на вид все такой же изысканный. В те дни, и на экране, и в жизни, волосы его были обильно навазелинены и зачесаны прямо назад, приглажены даже. А длинный тонкий нос, а крохотные усики, а как глубоко заглядывал он дамам в глаза — нет, это было слишком. Его называли «Великим Любовником». Дамочки обмирали при виде его на экране. Ну, «обмирали» — это то, что писали кинокритики. На самом же деле, Рамон Васкес был гомосексуалистом. Теперь волосы его были царственно седы, усы — чуточку погуще.
Стояла промозглая калифорнийская ночь, а дом Рамона располагался в стороне от дороги в холмах. На парнишках были армейские брюки и белые футболки. Оба — мускулистые, довольно симпатичные, с приятными извиняющимися лицами.
Говорил из них Линкольн:
— Мы читали о вас, мистер Васкес. Простите, что побеспокоили вас, но нас глубоко интересуют голливудские идолы, и мы выяснили, где вы живете, а тут проезжали мимо и не утерпели — позвонили.
— А разве здесь не холодно, мальчики?
— Да–да, холодно.
— Не зайдете внутрь на минуточку?
— Нам не хочется вас беспокоить, мы не хотим ничему мешать.
— Все в порядке. Заходите же. Я один.
Мальчики вошли. Встали посреди комнаты, нелепые, растерянные.
— Ах, прошу вас, садитесь! — произнес Рамон. Указал на оттоманку. Мальчики подошли, сели, несколько напряженно. В камине горел огонек. — Я принесу вам что–нибудь согреться. Одну минуточку.
Рамон вернулся с хорошим французским вином, открыл бутылку, снова вышел, затем вернулся с 3 охлажденными бокалами. Разлил на троих.
— Попробуйте. Очень приятное.
Линкольн осушил свой довольно быстро. Эндрю, посмотрев на него, сделал то же самое. Рамон долил.
— Вы братья?
— Да.
— Я так и подумал.
— Я — Линкольн. А он — мой младший брат Эндрю.
— Ах, да. У Эндрю очень утонченное и чарующее лицо. Задумчивое. И в нем есть что–то чуть–чуть жестокое. Возможно — настолько жестокое, насколько нужно. Хммм, можно попробовать устроить его в кино. Я, знаете ли, по–прежнему каким–то весом обладаю.
— А как насчет моего лица, мистер Васкес? — спросил Линкольн.
— Не такое утонченное — и более жестокое. Настолько жестокое, что в нем почти звериная красота; вот… это и еще ваше… тело. Простите, но вы сложены, как какая–то чертова обезьяна, которую обрили почти наголо. Однако… вы мне очень нравитесь — вы излучаете… нечто.
— Может быть, голод, — произнес Эндрю, впервые раскрыв рот. — Мы только что приехали в город. Из Канзаса. Колеса спустило. Потом полетел проклятый клапан. Все наши деньги сожрали эти шины, да ремонт. Вон он сидит снаружи, «плимут» 56‑го года — мы его даже на лом за десять баксов сдать не можем.
— Вы голодны?
— Еще как!
— Так погодите, боже святый, я вам чего–нибудь принесу, я вам что–нибудь приготовлю. А пока — пейте!
Рамон исчез в кухне.
Линкольн взял бутылку, отхлебнул прямо из горла. Долгим таким глотком. Потом передал ее Эндрю:
— Допивай.
Только Эндрю опустошил ее, как вернулся Рамон с большим блюдом — чищенные и фаршированные оливки; сыр, салями, пастрама, крекеры из белой муки, зеленый лучок, ветчина и яйца со специями.
— О, вино! Вы закончили бутылку! Прекрасно!
Рамон вышел, вернулся с двумя запотевшими. Откупорил обе.
Мальчики накинулись на еду. Много времени это не отняло. Тарелка была чиста.
Затем приступили к вину.
— Вы знали Богарта?
— Ах, так, немножко.
— А как насчет Гарбо?
— Ну разумеется, не будьте глупенькими.
— А как насчет Гейбла?
— Шапочное знакомство.
— Кэгни?
— Кэгни я не знал. Видите ли, большинство тех, кого вы назвали, — из разных эпох. Иногда я убежден, что некоторым из более поздних Звезд в самом деле очень не нравится, что я заработал большую часть моих денег еще до того, как в гонорары стали так глубоко вгрызаться налоги. Но они забывают, что в смысле заработка я никогда не получал их раздутых гонораров. Которые они теперь учатся защищать при помощи своих экспертов по налогам — те показывают им, как эти налоги обойти, реинвестициями и прочим. В любом случае, на приемах и так далее разные эмоции вспыхивают. Они думают, что я богат; я думаю, что богаты они. Нас всех слишком волнуют деньги, слава и власть. У меня же осталось лишь на то, чтобы удобно жить, пока не умру.
— Мы о тебе много читали, Рамон, — сказал Линкольн. — Один журналист, нет, два журналиста утверждают, что ты всегда держишь наличкой 5 штук в доме. Как бы на карманные расходы. И по–настоящему ни банкам, ни всей банковской системе не доверяешь.
— Не знаю, с чего вы это взяли. Это неправда.
— ЭКРАН, — ответил Линкольн, — сентябрьский номер за 1968; ЗВЕЗДЫ ГОЛЛИВУДА, СТАРЫЕ И НОВЫЕ, январский номер, 1969. У нас эти журналы в машине сейчас.
— Это неправда. Единственные деньги, что я держу в доме, — у меня в бумажнике, и это всё. 20–30 долларов.
— Давай поглядим.
— Пожалуйста.
Рамон извлек бумажник. Там лежала одна двадцатка и три бумажки по доллару.
Линкольн выхватил его:
— Я забираю!
— Что с вами такое, Линкольн? Если вам нужны деньги, берите. Только бумажник отдайте. Там внутри мои вещи — права, всякие необходимые мелочи.
— Пошел на хуй!
— Что?
— Я сказал «ПОШЕЛ НА ХУЙ»!
— Послушайте, я вынужден попросить вас, мальчики, покинуть этот дом. Вы становитесь буйными!
— Вино есть еще?
— Да, да, есть и еще! Можете все забирать — десять или двенадцать бутылок лучших французских вин. Пожалуйста, забирайте и уходите! Умоляю вас!
— За свои 5 штук ссышь?
— Я искренне вам говорю: здесь нет никаких спрятанных пяти тысяч. Говорю вам искренне от самого сердца — здесь нет никаких 5 тысяч!
— Ах ты хуесос лживый!
— Почему обязательно так грубить?
— Хуесос! ХУЕСОС!
— Я предложил вам свое гостеприимство, свою доброту. А вы звереете и становитесь очень недобрыми.
— Это что — жрачка, что ты нам на тарелке вынес? И ты это называешь едой?
— Чем она вас не устроила?
— ЭТО ЕДА ПЕДИКОВ!
— Я не понимаю?
— Маленькие маринованные оливки… яйца фаршированные. Мужчины такую срань не едят!
— Но вы же съели.
— Так ты еще пререкаться, ХУЕСОС?
Линкольн вскочил с оттоманки, шагнул к Рамону в кресле, съездил ему по лицу, жестко, всей ладонью. 3 раза. У Линкольна были большие руки.
Рамон уронил голову, заплакал.
— Простите. Я только пытался сделать все, что могу.
Линкольн взглянул на брата:
— Видишь? Ебаный хлюздя! РЕВЕТ КАК МАЛЕНЬКИЙ! НУ, Я ЕМУ СЕЙЧАС ПОРЕВУ! Я ЕМУ СЕЙЧАС ТАК ПОРЕВУ, ЕСЛИ ОН 5 ШТУК СВОИ НЕ ВЫХАРКАЕТ!
Линкольн взял бутылку, крепко к ней приложился.
— Пей, — сказал он Эндрю. — Нам еще работа предстоит.
Эндрю тоже крепко приложился к своей бутылке.
Затем, пока Рамон плакал, они оба сидели и пили вино, поглядывая друг на друга и размышляя.
— Знаешь, что я сделаю? — спросил Линкольн у брата.
— Что?
— Я заставлю его у меня отсосать!
— Зачем?
— Зачем? Да просто смеху ради, вот зачем!
Линкольн отхлебнул еще, подошел к Рамону, поднял за подбородок его голову:
— Эй, уёбище…
— Что? О пожалуйста, ПОЖАЛУЙСТА ОСТАВЬТЕ МЕНЯ В ПОКОЕ!
— Ты у меня хуй сосать будешь, ХУЕСОС!
— О нет, прошу вас!
— Мы знаем, что ты гомик! Готовься, уёбок!
— НЕТ! ПРОШУ ВАС! ПРОШУ!
Линкольн пробежался пальцами по своей ширинке.
— ОТКРЫВАЙ РОТ!
— О нет, пожалуйста!
На этот раз Линкольн ударил Рамона сжатым кулаком.
— Я люблю тебя, Рамон: Соси!
Рамон открыл рот. Линкольн всунул кончик своего члена ему между губ.
— Укусишь меня, уёбище, — и я тебя УБЬЮ!
Рамон, плача, начал сосать.
Линкольн шлепнул его по лбу.
— ЖИВЕЙ давай! Больше жизни!
Рамон задвигал челюстями быстрее, пустил в ход язык. Затем, чувствуя, что сейчас кончит, Линкольн схватил Рамона за волосы на затылке и вогнал его до самого основания. Рамон подавился, задохнулся. Линкольн оставил его во рту, пока он не опустел.
— Так! Теперь отсоси у моего брата!
Эндрю сказал:
— Линк, да я лучше не буду.
— Зассал?
— Нет, не в этом дело.
— Кишка тонка?
— Нет, нет…
— Хлебни–ка еще.
Эндрю хлебнул. Чуть–чуть подумал.
— Ладно, пусть пососет.
— ЗАСТАВЬ ЕГО!
Эндрю встал, расстегнул ширинку.
— Готовься сосать, уёбок.
Рамон сидел и плакал.
— Подними ему голову. Так ему по–настоящему нравится.
Эндрю поднял голову Рамона.
— Мне не хочется тебя бить, старик. Открой рот. Это недолго.
Рамон раздвинул губы.
— Во, — сказал Линкольн. — Видишь, сосет. И никакой суеты.
Рамон задергал головой энергичнее, пустил в ход язык, и Эндрю кончил.
Рамон выплюнул все на ковер.
— Сволочь! — сказал Линкольн. — Ты должен был это проглотить!
Он подошел и дал Рамону пощечину — тот уже перестал плакать и, похоже, пребывал в каком–то трансе.
Братья опять уселись, допили вино из бутылок. Нашли в кухне еще. Вынесли в гостиную, раскупорили и приложились снова.
Рамон Васкес уже напоминал восковую фигуру покойной Звезды в Голливудском Музее.
— Получим свои 5 штук и отвалим, — сказал Линкольн.
— Он же говорит, что их тут нету, — сказал Эндрю.
— Педики — прирожденные вруны. Я их из него вытрясу. Ты сиди и винцо себе пей. А я этим гондоном займусь.
Линкольн поднял Рамона, перевалил себе через плечо и отнес в спальню.
Эндрю остался сидеть и пить вино. Из спальни доносились какие–то разговоры и крики. Тут он увидел телефон. Набрал нью–йорскский номер, за рамонов счет. Там жила его бикса. Она свалила из Канзас — Сити за лучшей жизнью. Но до сих пор писала ему письма. Длинные. Жизнь пока не улучшалась.
— Кто?
— Эндрю.
— О, Эндрю, что–нибудь случилось?
— Ты спала?
— Собиралась ложиться.
— Одна?
— Ну конечно же.
— Так вот, ничего не случилось. Этот парень меня в кино протащит. Говорит, у меня лицо утонченное.
— Ох, это же чудесно, Эндрю! У тебя прекрасное лицо, и я тебя люблю, сам знаешь.
— Конечно. Как у тебя там, киска?
— Не очень, Энди. Нью — Йорк — холодный город. Все только в трусики норовят залезть, им одного подавай. Я официанткой работаю, сущий ад, но думаю, что получу роль во внебродвейской пьесе.
— Чё за пьеса?
— Ох, не знаю. Какие–то розовые слюни. Один черномазый написал.
— Не доверяй ты этим черномазым, крошка.
— Я и не доверяю. Это просто опыта набраться. И у них какая–то известная актриса за бесплатно играть будет.
— Это–то ладно. Но черномазым не доверяй!
— Я ж не набитая дура, Энди. Я никому не верю. Просто опыта набраться.
— Кто черномазый?
— Фиг его знает. Какой–то драматург. Просто сидит все время, траву курит и рассуждает о революции. Революция сейчас — самое то. Приходится следовать моде, пока ее не сдует.
— Этот драматург — он к тебе не шьется?
— Не будь таким дураком, Эндрю. Я к нему хорошо отношусь, но он же всего–навсего язычник, зверь… А я так устала столики обслуживать. Все эти умники — за задницу щиплют только потому, что четвертак на чай оставили. Ад сплошной.
— Я о тебе постоянно думаю, крошка.
— А я — о тебе, красавчик, старина Энди — Большая Елда. И я люблю тебя.
— Ты иногда смешно говоришь, смешно и по–настоящему, вот поэтому я тебя и люблю, малышка.
— Эй! Что там у вас за ВОПЛИ?
— Это шутка, малышка. Тут у нас в Беверли — Хиллз большая пьянка. Знаешь же этих актеров.
— Орут так, будто убивают кого.
— Не волнуйся, крошка. Это просто шутка. Все ужрались. Кто–то роль репетирует. Я тебя люблю. Скоро позвоню опять или напишу.
— Пожалуйста, Эндрю, я люблю тебя.
— Спокойной ночи, лапусик.
— Спокойной ночи, Эндрю.
Эндрю повесил трубку и направился к спальне. Вошел туда. Рамон распластался на большой двуспальной кровати. Он был весь в крови. Все простыни были в крови.
Линкольн держал в руке хозяйскую трость. Ту самую, знаменитую трость, которой Великий Любовник пользовался в кино. Вся она тоже была в крови.
— Сукин сын не хочет раскалываться, — сказал Линкольн. — Принеси мне еще бутылку вина.
Эндрю сходил за бутылкой, открыл ее, и Линкольн присосался к горлышку надолго.
— Может, 5 штук тут и нет вовсе, — сказал Эндрю.
— Есть. И нам они нужны. Педики — хуже жидов. В смысле, жид лучше сдохнет, чем хоть один пенни отдаст. А педики ВРУТ! Усёк?
Линкольн снова посмотрел на тело на кровати.
— Где ты спрятал 5 штук, Рамон?
— Клянусь… клянусь… из глубины души, нет у меня 5 штук, клянусь! Клянусь!
Линкольн обрушил трость на лицо Великого Любовника. Еще раз. Текла кровь. Рамон потерял сознание.
— Так ничего не выйдет. Засунь его под душ, — велел Линкольн брату. — Оживи его. Смой всю кровь. Начнем все заново. На этот раз — не только рожу, но и хуй с яйцами. Он у нас заговорит. Тут любой разговорится. Сходи его вымой, а я пока тут выпью немножко.
Линкольн вышел. Эндрю взглянул на кровоточившую красную массу — к горлу на мгновение подкатил комок — и стравил прямо на пол. Проблевавшись, почувствовал себя лучше. Поднял тело, доволок до ванной. Рамон, казалось, начал оживать.
— Пресвятая Мария, Пресвятая Мария, Матерь Божья…
Пока они шагали к ванной, он повторил это еще раз:
— Пресвятая Мария, Пресвятая Мария, Матерь Божья…
Втащив в ванную, Эндрю снял с Рамона всю пропитанную кровью одежду, увидел стойку душа, положил Рамона на пол и проверил воду, чтобы была нужной теплоты. Потом снял собственные ботинки с чулками, штаны, трусы с майкой, залез в душ вместе с Рамоном, придерживая его под струей. Кровь начала смываться. Эндрю смотрел на воду, стекавшую по слипшимся седым волосам, плоско облеплявшим голову былого идола Всего Женского Рода. Сейчас Рамон выглядел просто жалким стариком, обмякшим и сдавшимся на его милость.
Затем неожиданно для самого себя, будто его толкнул кто, Эндрю выключил горячую воду и оставил одну холодную.
Прижался губами к уху Рамона.
— Нам нужны, старик, всего лишь твои 5 кусков. И мы отвалим. Ты нам просто отдай эти 5 кусков, и мы оставим тебя в покое, понятно?
— Пресвятая Мария… — только и произнес старик.
Эндрю вытащил его из душа. Выволок обратно в спальню, положил на кровать. Перед Линкольном стояла новая бутылка вина. И он ею занимался.
— Ладно, — сказал он. — На этот раз он заговорит!
— А я думаю, у него нет 5 штук. Таких пиздюлей получать за каких–то 5 штук — да никогда в жизни.
— Есть–есть! Педик, жидяра черножопый! Щас он ЗАГОВОРИТ!
Линкольн передал бутылку Эндрю, который из нее немедленно отхлебнул.
Линкольн взялся за трость:
— Ну? Хуесос? ГДЕ 5 ШТУК?
Человек на постели не ответил. Линкольн перевернул трость, то есть прямой конец зажал в кулак, а изогнутым обрушился на яйца и член Рамона.
Тот не издал почти ни единого звука, если не считать долгой череды стонов.
Половые органы Рамона почти полностью исчезли.
Линкольн сделал небольшой перерыв, чтобы хорошенько отхлебнуть вина, затем перехватил трость поудобнее и начал лупасить везде — по лицу Рамона, животу, рукам, носу, голове, везде, уже ничего не спрашивая про 5 штук. Рот у Рамона открылся, и кровь из сломанного носа и других разбитых частей лица хлынула туда. Он начал было ее глотать, но быстро захлебнулся. После этого он уже лежал очень тихо, и удары трости не производили видимого эффекта.
— Ты его убил, — произнес Эндрю, не вставая с кресла, откуда он наблюдал, — а ведь он обещал взять меня в кино.
— Я его не убивал, — ответил Линкольн. — Это ты его убил! Я сидел и смотрел, как ты забиваешь его насмерть его же собственной тростью. Той тростью, которая в кино сделала его знаменитым!
— Какого хуя, — сказал Эндрю, — ужрался в стельку и околесицу несешь. Самое главное сейчас — отсюда слинять. С остальным потом разберемся. Чувак прижмурился! Шевели мослами!
— Сначала, — ответил Линкольн, — я про такое в детективных журналах читал. Сначала собьем их со следа. Макнем пальцы в его кровь и напишем разные штуки на стенах, всякое такое.
— Какое?
— Ладно, типа: «НА ХУЙ СВИНЕЙ! СМЕРТЬ СВИНЬЯМ!» А потом — чье–нибудь имя в изголовье, мужское — скажем, «Луи». Нормально?
— Нормально.
Они макнули пальцы в его кровь и написали свои маленькие лозунги. Потом вышли наружу.
«Плимут» 56‑го года завелся. Они покатили на юг с 23 долларами Рамона и спизженным у него же вином. На углу Сансета и Вестерн увидели две молоденькие мини–юбки: те стояли на обочине и голосовали. Подъехали. Произошел изощренный обмен приветствиями, девки сели. В машине имелось радио. Это практически всё, что в ней имелось. И они его включили. По полу катались бутылки дорогого французского вина.
— Эгей, — сказала одна девчонка. — Да эти парни, похоже, — богатенькие повесы!
— Эгей, — ответил Линкольн, — поехали–ка лучше на пляж, на песочке поваляемся, винца попьем и посмотрим, как солнце встает!
— Ништяк, — ответила вторая девчонка.
Эндрю удалось раскупорить одну бутылку, тяжко пришлось — перочинным ножом, тонкое лезвие, — поскольку и самого Рамона, и рамонов замечательный штопор пришлось бросить, — а перочинный ножик для штопора не годится, и всякий раз, как прикладывался к вину, приходилось глотать и кусочки пробки.
Спереди Линкольн слегка наслаждался жизнью, но поскольку приходилось рулить, он, главным образом, свою разлатывал в уме. На заднем же сиденье Эндрю уже пробежался своей рукою ей наверх по ноге, оттянул назад какую–то деталь ее трусиков, трудной работой это оказалось, и уже запустил туда свой палец. Неожиданно она отпрянула, отпихнула его и сказала:
— Мне кажется, нам нужно сначала получше узнать друг друга.
— Конечно, — ответил Эндрю. — У нас есть 20 или 30 минут прежде, чем мы завалимся на песочек и займемся делом. Меня зовут, — сказал Эндрю, — Гарольд Андерсон.
— А меня — Клара Эдвардс.
И они обнялись снова.
Великий Любовник был мертв. Но появятся и другие. А также — множество не–великих. Главным образом — именно таких. Так вот все и получается. Или не получается.
Я познакомился с Джеффом на складе автомобильных запчастей на Цветочной улице — а может, на улице Фигейроа, я их постоянно путаю. Как бы то ни было, я там работал приемщиком, а Джефф был более–менее на подхвате. Разгружал подержанные запчасти, подметал полы, развешивал рулончики в сортирах и так далее. Я сам на подхвате припахивал по всей стране, поэтому свысока на таких работников никогда не смотрел. Я как раз отходил после дурного заезда с одной бабой, которая меня чуть не прикончила. Ни на каких баб у меня больше не стояло какое–то время, а вместо этого я играл на лошадках, дрочил и кирял. Если честно, в этом счастья всегда было больше, и всякий раз, как я к такому делу приступал, я думал: всё, никаких больше женщин, никогда, будь они все прокляты. Разумеется, одна какая–нибудь всегда потом подваливала — просто с собаками выслеживали, сколь безразличным бы ты к ним ни был. Наверное, только когда все на самом деле по барабану, они тебе это припоминают — чтобы завалить тебя окончательно. Женщины это могут; как бы силен мужик ни был, женщинам это удается. Как бы там ни было, я пребывал в этом спокойном свободном состоянии, когда познакомился с Джеффом, — на безбабье, — и ничего гомосексуального в этом не было. Просто двое парней: жили, как масть выпадет, мир повидали, об женщин обожглись не раз. Помню, сидел я как–то в «Зеленой Лампе»: сижу, пиво себе пью, один за столиком, читаю результаты бегов, а толпа о чем–то разговаривает, как вдруг слышу:
— …ага, Буковски на малышке Фло хорошо обжегся. Хорошо ты об нее обжегся, а, Буковски?
Я поднял голову. Все ржали. Я даже не улыбнулся. Просто поднял стакан с пивом.
— Ага, — сказал я, выпил и поставил стакан обратно.
Когда я снова поднял голову, на мой столик ставила свое пиво какая–то черная девка.
— Слушай, мужик, — говорила она, — слушай, мужик…
— Здрасьте, — сказал я.
— Слушай, мужик, не давай ты этой малышке Фло себя заваливать, не давай себя подстрелить, мужик. Ты выкарабкаешься.
— Я знаю, что выкарабкаюсь. Я и не собирался лапки задирать.
— Клево. Ты просто сидишь, как в воду опущенный, вот и все. На тебя посмотреть — тоска зеленая.
— Конечно, зеленая. Она ж мне в самое нутро забралась. Но ничего — рассосется. Пива?
— Ага. Но за мой счет.
Тогда мы с нею завалились у меня на всю ночь, но с женщинами на этом я распрощался — месяцев на 14, на 18. Если сам на след не выходишь, то такие каникулы себе иногда можно устроить.
Поэтому каждый вечер после работы я напивался, один, у себя, и оставалось ровно столько, чтобы протянуть субботу на бегах; жизнь была проста, без лишней боли. Смысла, может быть, в ней тоже было немного, но уже в том, чтобы избегать боли, он имелся. Джеффа я сразу признал. Хоть он и был моложе, в нем я увидел свою модель.
— Да у тебя просто дьявольский бодун, парнишка, — сказал я ему как–то утром.
— Иначе и быть не может, — ответил он. — Человек должен забываться.
— Наверное, ты прав, — сказал я, — бодун лучше психушки.
В тот вечер после работы мы завалились в ближайший бар. Джефф оказался похож на меня: едой не заморачивался, о еде вообще никогда не думал. Несмотря на все это, мы с ним были самыми здоровыми мужиками на всей богадельне, но до ручки себя ни разу не доводили. Жрать просто скучно. Бары к тому времени мне тоже остохренели — все эти одинокие идиоты, сидят и надеются: вдруг зайдет какая–нибудь тетка и унесет их с собой в страну чудес. Две самые тошнотные толпы собираются на бегах и в барах — и я в первую очередь имею в виду мужских особей. Неудачники, которые все время проигрывают, не могут постоять за себя и взять себя в руки. И тут я такой, прямо посередке. С Джеффом мне становилось легче. Я в том смысле, что для него все это было внове, еще с перчиком, для него во всем этом еще билась какая–то жизнь, будто мы чем–то значительным заняты, а не просто спускаем жалкую зарплату на кир, игры, меблирашки, не просто теряем работы и находим новые, не просто обжигаемся о баб, не просто из преисподней не вылазим, но еще и плюем на нее. На все на это и плюем.
— Я хочу тебя познакомить с одним моим корешем, Грамерси Эдвардсом, — сказал он.
— Грамерси Эдвардсом?
— Ага, Грам на нарах провел больше, чем на воле.
— Зона?
— И зона, и психушка.
— Здорово. Пускай подваливает.
— Ему надо на вахту позвонить. Если не ужрался до чертиков, подвалит…
Грамерси Эдвардс приперся, наверное, через час. К тому времени я уже чувствовал, что мне многое по плечу, и это было хорошо, ибо Грамерси уже стоял в дверях — жертва исправительных колоний и тюряг. Глаза его, казалось, все время закатывались под лоб, будто он пытался заглянуть себе в мозги и посмотреть, что там пошло не так. Одет он был в лохмотья, а рваный карман штанов топырился от здоровенной бутылки вина. От него воняло, самокрутка болталась на губе. Джефф представил нас друг другу. Грам извлек из кармана бутылку и предложил мне выпить. Я принял предложение. Мы остались в том баре до самого закрытия.
Потом мы отправились пешком к Грамерси в ночлежку. В те дни, пока район не оккупировали киты индустрии, в некоторых старых домах бедным сдавали комнаты, и в одном из таких домов у хозяйки был бульдог, которого она каждую ночь спускала охранять свою драгоценную собственность. Сволочью был редкостной: пугал меня множество пьяных ночей, пока я не выучил, какая сторона улицы его, а какая — моя. Мне досталась та, которая ему была не нужна.
— Ладно, — сказал Джефф, — сегодня мы этого урода достанем. Так, Грам, мое дело — его поймать. Если я его поймаю, ты его распорешь.
— Ты лови, — ответил Грам, — а чика при мне. Только сегодня заточил.
Мы шли дальше. Вскоре раздался этот рык — бульдог скачками мчался к нам. У него хорошо получалось цапать за икры. Чертовски хороший сторожевой пес. Скакал он к нам с большим апломбом. Джефф дождался, пока он чуть нас не нагнал, а потом извернулся куда–то в сторону и прыгнул ему на спину. Бульдога занесло, он быстро обернулся, и Джефф перехватил его снизу на лету. Под передними лапами он сцепил руки в замок и встал. Бульдог лягался и беспомощно щелкал челюстями, брюхо его обнажилось.
— Хехехехе, — начал Грамерси, — хехехехе!
И он воткнул свою чику и вырезал прямоугольник. А потом еще и разделил его на 4 части.
— Господи, — сказал Джефф.
Кровь хлестала повсюду. Джефф выронил бульдога. Бульдог уже не дрыгался. Мы пошли дальше.
— Хехехехехе, — не унимался Грамерси, — сукин сын уже больше никого не потревожит.
— Меня от вас, ребята, тошнит, — сказал я. Пошел к себе в комнату, а бедный бульдог все не шел у меня из головы. На Джеффа я злился еще 2 или 3 дня, потом забыл…
Грамерси я больше никогда не видел, а с Джеффом надираться мы продолжали. Делать, казалось, больше нечего.
Каждое утро на работе нас мутило… наша с ним интимная шутка. Каждую ночь мы напивались снова. Что еще делать бедному человеку? Девчонки обычных работяг не выбирают; девчонки выбирают врачей, ученых, юристов, бизнесменов и так далее. Нам девчонки достаются, когда они с девчонками покончат, а те уже больше не девчонки — на нашу долю приходятся подержанные, деформированные, больные, сумасшедшие. Через некоторое время вместо того, чтобы брать их из вторых, третьих, четвертых рук, просто бросаешь это дело. Или пытаешься бросить. Помогает выпивка. К тому же, Джеффу в барах нравилось, поэтому я ходил с ним. Беда у Джеффа была одна: когда он напивался, его тянуло подраться. К счастью, со мной он не дрался. У него это очень хорошо получалось, махался он здорово и был силен: сильнее, наверное, я никого не встречал. Он не задирался, но, немного попив, казалось, просто съезжал с катушек. Однажды вечером я видел, как он в драке уложил троих парней. Посмотрел на распростертые в переулочке тела, сунул руки в карманы, потом взглянул на меня:
— Ладно, пошли еще выпьем.
Никогда победами не хвалился.
Конечно же, субботние вечера были лучше всего. В воскресенье — выходной, можно бодун заспать. Большую часть времени у нас одно похмелье просто плавно перетекало в другое, но, по крайней мере, в воскресенье утром не нужно было вкалывать за рабскую зарплату в гараже — все равно с этой работы либо сам уйдешь в конце концов, либо вышибут.
В ту субботу мы с ним сидели в «Зеленой Лампе» и тут, наконец, проголодались. Пошли в «Китайца» — довольное чистенье местечко, не без шика. Поднялись по лестнице на второй этаж, сели за столик в глубине. Джефф был пьян и опрокинул настольную лампу. Она разлетелась с большим шумом. На нас заоборачивались. Китайский официант с другого столика одарил нас взглядом, полным исключительного омерзения.
— Не бери в голову, — сказал Джефф, — записывай в счет. Я заплачу за нее.
На Джеффа уставилась какая–то беременная тетка. Казалось, она очень недовольна тем, что он только что сделал. Непонятно. Не похоже, чтобы он совсем уж плохо поступил. Официант обслуживать нас не хотел, или специально заставлял ждать, а беременная тетка все смотрела и смотрела. Будто Джефф совершил отвратительнейшее из преступлений.
— Чё такое, крошка? Хочешь немножко любви? Да я ради тебя черный ход взломаю. Тебе одиноко, милая?
— Я сейчас позову моего мужа. Он внизу, в уборной. Я его позову, я его приведу. Он вам кое–что покажет!
— А что у него есть? — спросил Джефф. — Коллекция марок? Или бабочки под стеклом?
— Я его приведу! Сейчас же! — сказала она.
— Дамочка, — вмешался я, — не делайте этого, прошу вас. Вам ваш муж еще понадобится. Не надо так делать, дамочка.
— Сделаю, — ответила она. — Я это сделаю!
Она подскочила и понеслась к лестнице. Джефф ринулся за нею, поймал, развернул к себе и сказал:
— Вот, попутного тебе ветра!
И стукнул ее в подбородок. И она покатилась, подскакивая, вниз по лестнице. Мне стало тошно. Так же херово, как и той ночью, с бульдогом.
— Боже всемогущий, Джефф! Ты скинул беременную женщину с лестницы! Это ссыкливо и глупо! Ты, наверное, убил 2 человек. В тебе столько злобы, что ты пытаешься доказать?
— Заткнись, — ответил Джефф, — а не то сам получишь!
Джефф набухался до безумия: стоял на верхней площадке и покачивался. Внизу собрались вокруг женщины. Она казалась еще живой, ничего не сломано, а насчет ребенка я не знал. Только надеялся, что с ним тоже все в порядке. Тут из уборной вышел муж и увидел свою жену. Ему объяснили, что произошло, и показали на Джеффа. Джефф повернулся и направился обратно к столику. Муж ракетой взлетел по лестнице. Здоровый парень такой, такой же большой, как Джефф, и такой же молодой. Джеффом я был не очень доволен, поэтому не стал его предупреждать. Муж прыгнул Джеффу на спину, намертво сдавил ему шею. Джефф поперхнулся, все его лицо побагровело, но несмотря на все это он ухмылялся, оскал его все равно проступал. Любил он подраться. Одну руку он положил парню на голову, другой дотянулся и поднял его тело параллельно полу. Муж по–прежнему сдавливал Джеффу шею, а тот тем временем нес его к лестнице; потом встал на верхней ступеньке и просто скинул парня с шеи, поднял его в воздух и швырнул в пустоту. Когда муж дамочки перестал катиться, он был очень неподвижен. Я уже начал подумывать, а не убраться ли мне отсюда.
Внизу кучковались какие–то китайцы. Повара, официанты, владельцы. Казалось, они бегают кругами и переговариваются. Потом побежали вверх по лестнице. У меня в пальто заначилось полпинты скотча, и я сел за столик посмотреть веселуху. Джефф встретил их на верхней ступеньке и посбивал всех обратно вниз. А их все прибывало и прибывало. Откуда все эти китайцы понабежали, прямо не знаю. Только численным перевесом своим потеснили они Джеффа от лестницы, и вот он уже топотал по центру зала, вырубая одного за другим. Я бы, вообще–то, помог ему, да только эта несчастная собака и эта несчастная беременная женщина никак не шли у меня из головы, поэтому я просто сидел, прихлебывал из полупинты и смотрел.
Наконец, парочка китайцев навалилась на Джеффа со спины, еще один перехватил одну руку, двое — другую, кому–то досталась нога, кому–то — шея. Он напоминал паука, которого затаскивают в муравейник. Потом упал, и они пытались удержать его на полу, чтоб не дергался. Как я уже говорил, сильнее его я мало кого видел. На полу–то они его удерживали, да только он дергался. То и дело кто–нибудь из китайцев вылетал из этой кучи–малы, точно катапультированный невидимой силой. А потом он и сам вскакивал. Сдаваться Джефф просто не хотел. Поймать–то они его поймали, только сделать ничего не могли. Он не прекращал бороться, а китайцев это ставило в тупик, и они казались очень недовольными, что он не сдавался.
Я отхлебнул еще, сунул бутылку в карман, встал. Подошел к ним.
— Если вы его придержите, — сказал я, — я его вырублю. Он меня за это убьет, но это единственный выход.
Я пробрался внутрь и сел ему на грудь.
— Да придержите вы его! Держите ему голову! Я не могу по нему попасть, когда он так дергается! Да держите же его, черт побери! Черт возьми, вас же тут дюжина, не меньше! Вы что — одного мужика придержать не можете? Держите его, черт бы вас побрал, держите!
У них это не получалось. Джефф качался и катался. Сила его, казалось, не убывала. Я сдался, снова сел за столик и выпил еще. Суета продолжалась, наверное, еще минут 5.
Затем неожиданно Джефф совершенно затих. Перестал двигаться. Китайцы держали его и наблюдали. Я услышал всхлипы. Джефф плакал! Слезы омывали ему все лицо. Все его лицо сияло, словно озеро. Потом он выкрикнул так, что сердце разрывалось, — всего одно слово:
— М А М А!
И тут я услышал сирены. Я поднялся, прошел мимо них и спустился по лестнице. На середине встретил полицейских:
— Он наверху, офицеры! Скорее!
Я медленно вышел через парадную дверь. Прошел переулок. Дойдя до него, свернул и бросился бежать. Выскочил на другую улицу и тут услышал сирены скорой помощи. Я добрался до своей комнаты, задернул все шторы и выключил свет. Бутылку докончил в постели.
В понедельник Джефф на работе не появился. Во вторник Джефф на работе не появился. Среда. Короче, я никогда его больше не видел. А тюрьмы не обзванивал.
Совсем немного времени спустя меня уволили за прогулы, и я переехал в западную часть города, где нашел себе место на складе в «Сиэрз — Рёбаке». У складских рабочих «Сиэрз — Рёбака» никогда не бывало бодунов, они были очень ручными, худенькими. Казалось, их ничего не волнует. Обедал я в одиночестве и с остальными почти не разговаривал.
Наверное, Джефф все–таки был не очень хорошим человеком. Он сделал много ошибок, грубых ошибок, но с ним было интересно — достаточно интересно. Сейчас, наверное, он досиживает, или же кто–нибудь его уже убил. У меня никогда больше не будет такого собутыльника. Все спят, все — в своем уме, всё — как полагается. А время от времени нужны такие настоящие мерзавцы, как он. Но тут уж как в песне поется: Куда же все ушли?
И Херб, бывало, высверливал дырку в арбузе, и ебал этот арбуз, а затем заставлял Тэлбота, малыша Тэлбота, его есть. Вставали мы в полседьмого утра — собирать яблоки и груши, а дело было возле границы, и от бомбежек земля тряслась, пока дергал с веток эти яблоки с грушами, пытаясь быть хорошим парнем, брал только спелые, а затем слезал с дерева поссать — ведь по утрам бывало холодно, — и в нужнике пробовал немного гашиша. Что все это означало, никто не знал. Мы устали и нам было наплевать; дом — за тысячи миль, мы в чужой стране, и нам наплевать. Как будто в земле просто выкопали уродливую яму и нас туда швырнули. Работали мы только за кров, еду, очень маленькое жалованье и за то, что удавалось спереть. Даже солнце действовало неправильно; казалось, оно покрыто таким тонким красным целлофаном, и лучи сквозь него никак не пробьются, поэтому мы постоянно болели, в лазарете, где знали только одно дело — кормить нас огромными холодными курами. На вкус куры были резиновыми, и ты садился в постели и пожирал этих резиновых кур, одну за другой, и сопли текли из носа по всему лицу, и большезадые медсестры пердели на тебя. Там было так плохо, что хотелось скорее поправиться и снова забраться на эти дурацкие груши и яблони.
Большинство из нас от чего–то сбежало — от женщин, счетов, грудных детей, от неспособности справиться с жизнью. Мы отдыхали от усталости, нас тошнило от усталости, нам пришли кранты.
— Не следовало было заставлять его есть этот арбуз, — сказал я.
— Давай–давай, ешь, — сказал Херб, — жри давай, или, помоги мне господи, я тебе башку оторву.
Малыш Тэлбот вгрызался в этот арбуз, глотая семечки и хербову молофью, тихонько похныкивая. Скучающим мужикам нравилось придумывать хоть что–нибудь, только бы не сбрендить окончательно. А может, они уже и сбрендили. Малыш Тэлбот раньше преподавал Алгебру в старших классах в Штатах, но что–то пошло наперекосяк, и он сбежал в нашу парашу, а теперь вот глотал чужую молофью, взбитую с арбузным соком.
Херб был здоровенный парень, руки как поршни, черная проволочная борода, и вони в нем было столько же, сколько в тех медсестрах. На боку носил громадный охотничий нож в кожаном чехле. Нож ему вообще–то и не требовался, убить кого–нибудь он мог и без него.
— Послушай, Херб, — сказал я, — вышел бы ты туда и прикончил эту четвертинку войны, а? Я уже от нее устал.
— Я не хочу нарушать баланс, — ответил Херб.
Тэлбот уже доел арбуз.
— Ах, трусы бы лучше свои проверил, много ли говна там осталось, — посоветовал он Хербу.
Херб ответил ему:
— Еще одно слово — и очко свое будешь за собою в рюкзаке носить.
Мы вышли на улицу; там бродили все эти узкозадые люди в шортиках, с ружьями и небритые. Даже некоторым женщинам не мешало побриться. Везде висел слабый запах говнеца, и то и дело — ВУРУМБ — ВУРУМБ! — громыхали бомбежки. Просто дьявольское перемирие какое–то…
Под точкой мы подошли к столу и заказали какого–то дешевого вина. Тут горели свечи. На полу сидели арабы, пришибленные и безжизненные. Один на плече держал ворона и время от времени поднимал кверху ладонь. На ладони лежали одно–два зернышка. Ворон с отвращением склевывал их — похоже, ему было трудно глотать. Чертовски мирное перемирие. Чертовский ворон.
Потом девчонка лет 13–14, неизвестного происхождения, подошла и села за наш столик. Глаза у нее отливали молочной голубизной, если вы можете себе представить молочную голубизну, причем обременено бедное дитя было одними грудями. Просто тело — руки, голова и все остальное были подвешены к этим грудям. Груди были огромнее мира, а мир нас убивал. Тэлбот посмотрел на ее груди, Херб посмотрел на ее груди, я посмотрел на ее груди. Словно нам явилось последнее чудо, а мы знали, что всем чудесам пришел конец. Я протянул руку и коснулся одной груди. Просто ничего не мог с собой поделать. Потом сжал. Девчонка рассмеялась и сказала по–английски:
— В жар бросает, правда?
Я расхохотался. На ней было что–то желтое и полупрозрачное. Лиловые лифчик и трусики; зеленые туфли на высоком каблуке, крупные зеленые сережки. Лицо ее блестело, как навощенное, а кожа была где–то между бледно–смуглой и темно–желтой. Кто знает? Я не художник. Сиськи у нее были. Что надо сиськи. Ну и денек.
Ворон один раз облетел комнату нестойким кругом и снова приземлился на плече у араба. Я сидел и думал об этих грудях и о Хербе с Тэлботом. О Хербе с Тэлботом: они ведь ни разу не рассказывали о том, что привело их сюда, — так же, как я ни разу не говорил, что привело сюда меня, почему мы такие ужасные неудачники, дураки, спрятались в загашник, пытаемся не думать, не чувствовать, но все равно не убиваем себя, держимся. Тут нам самое место. Потом на улице приземлилась бомба, и свеча у нас на столике выпала из подставки. Херб поднял ее, а я поцеловал девчонку, терзая ее за груди. Я сходил с ума.
— Хочешь меня выебать? — спросила она.
Когда она упомянула о цене, та оказалась слишком высока. Я сказал ей, что мы простые сборщики фруктов, а когда там работа закончится, придется переходить в шахту. Шахты — это не сильно весело. В последний раз шахта располагалась в горе. Вместо того, чтобы вкапываться в землю, мы низводили гору с небес. Руда залегала в вершине, и добраться до нее можно было только из подножья. Поэтому мы бурили эти дыры вверх по кругу, нарезали динамит, вставляли запалы и засовывали шашки в эти круги дырок. Все запалы сплетались вместе в один свисавший хвост, ты его поджигал и рвал когти. Оставалось две с половиной минуты, чтобы убраться оттуда как можно дальше. Потом, после взрыва, возвращался, выгребал лопатой всю эту срань и повторял процесс. Так и бегал вверх–вниз по лестнице, как мартышка. Время от времени находили то руку, то ногу и больше ничего. 2 с половиной минут явно не хватало. Или какой–нибудь из запалов неправильно сделали, и огонь по нему бежал прямо вверх. Изготовитель щелкнул ебалом, но теперь он был слишком далеко и не заморачивался. Вроде как с парашютом прыгать — если не раскроется, некому и гундеть.
Я пошел наверх с девчонкой. Окон там не было, поэтому — снова свечка. На полу лежал мат. Мы оба на него сели. Она разожгла трубочку с гашишем и передала мне. Я пыхнул и вернул ей, снова посмотрел на эти груди. Привязанная к этим штукам, она выглядела почти смешно. Почти преступно. Я сказал: почти. К тому же, в конце концов, не грудями одними. Тем, что к грудям прилагается, к примеру. Ладно, в Америке я никогда ничего подобного не видел. Но в Америке, разумеется, когда что–то подобное заводится, богатые мальчики это забирают себе, прячут, пока не испортится или не изменится, а уж только потом дают попробовать остальным.
Но вот я и поволок на Америку, поскольку оттуда меня выперли. Там меня постоянно пытались прикончить, похоронить. Там был даже один знакомый поэт, Ларсен Кэстайл, так вот он написал про меня такую длинную поэму, где в самом конце однажды утром находят сугробик, снег с него счищают, а под снегом — я.
— Ларсен, полудурок ты, — сказал ему я, — это просто розовые мечты.
Затем я возлег на груди, всасываясь сначала в одну, за ней — в другую. Я чувствовал себя грудным младенцем. По крайней мере, казалось, что я воображаю, как должен чувствовать себя грудной младенец. Хотелось плакать — так хорошо это было. Остаться бы там и сосать бы эти груди вечно. Девчонка, казалось, не возражала. На самом деле, слеза действительно скатилась! Так хорошо это было, что слеза скатилась. Слеза безмятежной радости. Поплыл, поплыл. Господи боже мой, что только предстоит познать мужчинам! Я всегда был человеком ног, глаза мои всегда за ноги цеплялись. Женщины, выбирающиеся из машин, постоянно вырубали меня под самый корень. Я просто не знал, что делать. Типа: боже мой, вот женщина выбирается из машины! Я вижу ее НОГИ! ДО САМОГО ВЕРХА! Весь этот нейлон, застежки, все это дерьмо… ДО САМОГО ВЕРХА! Это чересчур! Это слишком! Пощады! Затопчите меня быками! — Да, это всегда было чересчур. — теперь же я сосал грудь. Ладно.
Я подвел руки ей под груди, приподнял их. Тонны мяса. Одно мясо — ни рта, ни глаза. МЯСО МЯСО МЯСО. Я вбил его себе в рот и улетел к небесам.
Потом переключился на рот и вплотную занялся лиловыми трусиками. Взгромоздился. Пароходы проплывали в темноте. Слоны обливали потом мне спину. Синие цветы сотрясались от ветра. Скипидар горел. Моисей рыгал. Резиновая внутренняя труба катилась вниз по зеленому склону. Все кончилось. Долго я не продержался. Что ж… проклятье…
Она извлекла мисочку и подмыла меня, а потом я оделся и сошел по лестнице вниз. Херб с Тэлботом ждали. Вечный вопрос:
— Как оно?
— Ну, в общем, то же самое, что и с любой другой.
— Ты хочешь сказать, что сиськи ей ты не выеб?
— Черт побери. Я знал, что где–то облажаюсь.
Наверх пошел Херб. Тэлбот сообщил мне:
— Я его убью. Я убью его сегодня ночью во сне. Его же собственным ножом.
— Устал арбузы есть?
— Я никогда не любил арбузы.
— Ты ее попробовать собираешься?
— Чего бы и нет?
— На деревьях уже почти ничего не осталось. Наверное, скоро в шахты пойдем.
— По крайней мере, Хербу уже не придется там в штольнях пердеть.
— Ах да, я забыл. Ты ж собираешься его убить.
— Да. Сегодня ночью его же собственным ножом. Ты же не испортишь мне малину, правда?
— Это не мое дело. Я так и понял, что ты мне по секрету сказал.
— Спасибо.
— Не за что…
Затем Херб спустился. Ступени содрогались под ним. Все заведение содрогалось. Херб был неотличим от бомбежки. А потом бомбанул и он сам: сначала раздалось ПЁРРРРРРД, затем волной ударила вонь. Араб, спавший под стеной, проснулся, выматерился и выскочил на улицу.
— Я вогнал его ей между сисек, — сказал Херб. — А потом спустил ей на подбородок целое море. Когда она встала, у нее все свисало белой бородой. Чтобы промакнуть, два полотенца понадобилось. После того, как меня сделали, форму разбили.
— После того, как тебя сделали, забыли смыть, — сказал Тэлбот.
Херб только ухмыльнулся ему:
— Пойдешь попробуешь ее, сичка–синичка?
— Нет, я передумал.
— Зассал, а? Оно и видно.
— Нет, у меня другие планы.
— Хуй какого–нибудь парня?
— Может, ты и прав. Ты мне хорошую мысль подкинул.
— Тут много воображения не нужно. Суй себе в рот — и все дела. Делай, что хочешь.
— Я не это имел в виду.
— Да? А что ты тогда имел в виду? Воткнуть его себе в жопу?
— Погоди — узнаешь.
— Я узнаю, во как? Какая мне разница, что ты собираешься делать с хуем какого–то парня?
Тут Тэлбот засмеялся.
— Сичка–синичка совсем рехнулась. Арбуза переел.
— Может, и переел, — сказал я.
Мы пропустили еще по паре стаканчиков вина, потом ушли. Сегодня у нас был выходной, но деньги уже кончились. Делать нечего — только возвращаться, валяться на койках, ждать сна. По ночам там холодало, отопления не было никакого, а выдавали нам лишь по два тощих одеяла. На одеяла приходилось наваливать всю одежду — куртки, рубашки, трусы, полотенца, всё. Грязную одежду, чистую одежду, всё. А когда Херб пердел, то еще и укрываться с головой. Мы возвращались, и мне было очень грустно. Что я мог сделать? Яблокам плевать, грушам плевать. Америка вышвырнула нас, или же мы сами сбежали. Снаряд приземлился на крышу школьного автобуса в двух кварталах от нас. Детей везли с пикника. Когда мы проходили мимо, повсюду валялись куски детей. Кровь толстым слоем придавливала дорогу.
— Бедные детишки, — сказал Херб, — никогда их уже не трахнут.
А по мне, так их трахнули. Мы прошли мимо.
Бар возле железнодорожного депо, сменил владельцев 6 раз за последний год. от стриптизного заведения — к китайцу — к мексиканцу — к какому–то инвалиду, вот так вот, туда и обратно, но я знал его лучше всего, поскольку сидел и смотрел на вокзальные башенные часы через приотворенную боковую дверь. нормальный бар — никакие бабы не достают. кучка пожирателей маниоки и игроков в бадминтон — а они меня не колыхали. они большую часть времени все равно смотрели какую–нибудь тупую игру по ящику. в комнате, конечно, лучше, но за годы пьянства я понял, что если допивать в полном одиночестве в 4 стенах, то эти 4 стены не только тебя растопчут, но и помогут ИМ тебя растоптать. к чему дарить им легкие победы? Знать нужный баланс уединения и толпы — вот в чем вся штука, вот прикол, который убережет от обитых войлоком стен.
И вот сижу я там, туплю помаленьку, а тут подсаживается этот Мексиканец с Пожизненной Улыбой.
— мне надо 3 штуки. можешь достать мне 3 штуки?
— ребята говорят «нельзя» — пока. много напрягов в последнее время.
— но мне надо.
— всем надо. возьми мне пива.
Пожизненная Мексиканская Улыба покупает мне пива.
а). он меня разыгрывает.
б). он чокнутый.
в). он подсосать на халяву хочет.
г). он легавый.
д). он не рюхает фишку.
— я могу достать тебе 3 штуки, может быть, — говорю я ему.
— я так и думал. я партнера потерял. он знал, как медведя вспороть с тонкой стороны: просто тройножку подвести от заблокированной дверцы, давление подкручивать, пока стенку не вспучит. славно, никакого шума. да замели его. а мне теперь кувалду брать, комбик сбивать, а дырку динамитом корежить. слишком шумно и старомодно. а мне 3 штуки нужно, отлежаться, пока маза не засветит.
Он рассказывает мне все это очень тихо, на ушко, чтоб никто не услышал. мне самому едва слышно.
— ты давно к ебучим мусорам подался? — спрашиваю его я.
— ты меня неправильно понял. я студент. вечерняя школа. сейчас высшую тригонометрию прохожу.
— и для этого надо сейфы ломать?
— конечно. а когда закончу, тогда несколько сейфов моих будет, и дом в Беверли — Хиллз, где никакие беспорядки до меня не достанут.
— мои друзья мне подсказывают, что правильное слово — Восстание, а не Беспорядки.
— что же у тебя за друзья?
— всякие и никаких. может, когда дойдешь до высшей арифметики, лучше поймешь, что я имею в виду. мне кажется, тебе до нее еще очень долго.
— вот поэтому мне и нужны 3 штуки.
— займ в 3 штуки через 35 дней означает 4 штуки.
— а как ты знаешь, что я не слиняю?
— никто никогда еще не слинял, сам знаешь.
подваливают еще 2 пива. мы смотрим матч.
— ты давно ебучим мусором заделался? — снова спрашиваю я.
— кончай, а? можно, я у ТЕБЯ кой–чего спрошу?
— ух–хуух, — соглашаюсь я.
— я видел, ты как–то ночью шел снаружи, недели 2 тому, около часу ночи, и вся морда в крови была. и вся рубашка тоже. белая рубашка. я хотел тебе помочь, но ты, по–моему, вообще ничего не соображал. ты меня напугал: ты не шатался, но как во сне шел. потом гляжу: ты в телефонную будку заходишь, а потом тебя такси подобрало.
— ух–хуух, — соглашаюсь я.
— так это ты был?
— наверное.
— что случилось?
— мне повезло.
— что?
— конечно. чуть–чуть задело. это же Ревущее Десятилетие Наемных Убийц. Кеннеди. Освальд. Док Кинг. Че Г. Лумумба. я, разумеется, забыл нескольких. мне повезло. я недостаточно важный, чтоб покушались.
— кто это с тобой сделал?
— все.
— все?
— ух–хуух.
— а про Кинга ты что думаешь?
— ссыкливые дела — как и все покушения от Юлия Цезаря до наших дней.
— так ты думаешь, черные правы?
— я не думаю, что достоин смерти от рук черного, хотя, наверное, и есть больные фантазеры среди белых, которые так думают, в смысле, ХОТЯТ умереть от рук черных. но мне кажется, самое лучшее в Черной Революции — это то, что они ПЫТАЮТСЯ; мы же, белые слюнтяи, уже забыли, как это делать, включая меня. какое отношение это имеет к 3 штукам?
— ну, мне сказали, что у тебя «свои» есть, а мне хлебушка надо, но я все–таки думаю, что ты псих.
— ФБР?
— прошу прощения?
— ты из ФБР?
— у тебя паранойя? — спрашивает он.
— конечно. а у какого здравого человека ее нет?
— псих ненормальный! — он повидимому разозлился, отпихивает ногой табуретку и выходит наружу. Тедди, новый хозяин, подходит еще с одним пивом.
— кто это был? — спрашивает он.
— какой–то парень мне говно вешал.
— вот как?
— ну. поэтому я навешал ему в ответ.
Тедди отходит, не выказав ни малейшего удивления, но таковы все бармены. я допиваю пиво, выхожу на улицу и иду в этот мексиканский бар — огромный амбар с перилами из литой меди. там меня хотели убить. когда напивался, я был плохим актером. хорошо чувствовать себя белым, чокнутым и легким. вот — подходит. официантка из бара. я помню такое лицо. оркестрик заводит «Счастливые Дни Вернулись Опять». они меня в жопу посылают. это получше финки будет.
— мне мои ключи нужны.
Она засовывает руку в карман передника (в переднике она смотрится хорошо; все женщины в них хорошо смотрятся; как–нибудь выебу тетку, чтобы только передник был. В смысле — НА НЕЙ) и припечатывает ключи к стойке. вот они все — от машины, от квартиры, от изнанки моего черепа.
— ты сказал, что вернешься вчера вечером.
Я оглядываюсь, 2–3 парня просто валяются на стойке. в отрубе. мухи кружатся у них над головами, бумажники давно исчезли. пахнет малинкой. что ж, гринго сами этого просят — кроме меня. а мексиканцы четкие: мы сперли у них землю, а они просто внаглую нас разводят. и я отвечаю:
— я забыл вернуться.
— я угощаю.
— ладно, сделаем вид, что я Боб Хоуп и рассказываю солдатам анекдоты на Рождество. одну малинку и покрепче.
Она смеется и идет смешивать мне яд. я отворачиваюсь, чтобы не смущать ее. она ставит стакан прямо передо мной.
— ты мне нравишься, — говорит она. — я хочу снова с тобой поебаться. для старика ты знаешь неплохие трюки.
— спасибо. все дело в твоем седом парике. я же маньяк: мне нравятся молодые женщины, которые притворяются старухами, и старухи, которые делают вид, что они еще молоды. Мне нравятся пажи, высокие каблуки, узенькие розовые трусики, все эти скабрезные прибамбасы.
— у меня есть одна сцена, где я крашу манду в седой.
— изумительно.
— пей свой яд.
— о да, благодарю тебя.
— на здоровье.
Я выпиваю малинку, но накалываю их: сразу выхожу и — везет же — вижу такси прямо через дорогу на Закатном Бульваре, сидит себе в лучах заката, я влезаю, и к тому времени, как он довозит меня до дому, я еле–еле в состоянии заплатить ему, открываю дверь, закрываю дверь и тут меня парализует. Седая манда. да, ей же хотелось меня выебать, нормально. я доползаю до кушетки, и меня примораживает, только одна мысль шевелится: ах да, 3 штуки, кому они помешают? К чертям проценты и окончательная расплата. 35 дней. скольким людям выпадало 35 дней свободы в жизни? А потом стемнело — да так, что я сам не смог ответить на свой вопрос.
Ух–хуух.
1. Уолтер Уинчелл (1897–1972) — американский журналист, чьи газетные колонки «На Бродвее» (1924–1963) и радиопередачи (1932–1953) рассказывали об индустрии развлечений и политике. Считается «отцом» колонок сплетен и светской хроники.
2. Лерой Элдридж Кливер, один из руководителей радикального движения «Черные Пантеры», основанного в 1966 году в Окленде, Калифорния, Бобби Дж. Силом и Хьюи П. Ньютоном, целью которого было свержение правительства США и замена его черным социалистическим режимом. Отбывая 9-летний срок за изнасилование и торговлю наркотиками, Кливер в 1968 году пишет и выпускает книгу «Душа на льду». В ноябре того же года бежал на Кубу. Партия «Черных Пантер» распалась к 1972 году.
3. Джон Диллинджер (1902–1934) — американский гангстер, в 1933 году объявленный ФБР «врагом общества № 1» за участие в целой серии дерзких ограблений банков и по крайней мере трех убийствах. Погиб в перестрелке с федеральными агентами перед зданием театра «Биограф» в Чикаго.
4. Американский боксер–тяжеловес (настоящее имя Арнольд Рэймонд Крим), чемпион мира 1951 г. На следующий год этот титул у него отобрал Роки Марсиано.
5. Боб Хоуп (1903-) — комик и киноактер, более всего известный своими выступлениями перед американскими войсками во время Второй Мировой войны (1939–1945), Корейской войны (1950–1953), Вьетнамской войны (1959–1975) и войны в Персидском заливе (1991). Символ добродушного американского патриотизма.
6. Мэй Уэст (1892? — 1980) американская актриса, известная, в основном, своими ролями сексапильных красоток с испорченной репутацией и сотрым язычком. В последний раз снялась в кино в 1978 году.
7. Дайна Шор, настоящее имя Фрэнсис Роуз Шор, род. 1 марта 1917 г., ум. 24 февраля 1994 г. — одна из последних звезд поп–музыки до наступления эпохи рок–н–ролла.
8. Джордж Херман («Малыш») Рут, род. 6 февраля 1895 г., ум. 16 августа 1948 г. — один из величайших игроков профессионального бейсбола, самый популярный спортсмен 1920–30‑х годов.
9. Имеется в виду Нью — Йорк, который называют «Большим Яблоком».
10. Эли Уитни (1765–1825) — американский изобретатель и промышленник, чье изобретение хлопкопрядильного станка в 1793 году революционизировало всю хлопковую промыленность. Кроме этого, он открыл завод по сборке мушкетов из взаимозаменяемых деталей, таким образом положив начало масовому промышленному производству.
11. Роберт Эдвард Ли (1807–1870) — генерал армии южан в Гражданской войне, блестящий полководец.
12. Патрик Генри (1736–1799) — один из вождей американской революции, член Дома Бёрджессов (1765) и Континентального Конгресса (1774–1776). В 1776–1790 служил губернатором штата Вирджиния.
13. Д-р Сэмюэль Джонсон (1709–1784) — английский писатель и лексикограф, ведущая литературная фигура второй половины XVIII века, составитель «Словаря английского языка» (1755) и автор «Жизнеописаний поэтов» (1779–1781).
14. Гангстер Артур Флегенхаймер, больше известный по кличке «Голландец Шульц», род. 6 августа 1902 года, вырос в Бронксе, Нью — Йорк. Начинал как бутлеггер, затем переключился на другие криминальные рынки, накопил значительное состояние. Под давлением правоохранительных органов уступил контроль над своими операциями другим гангстерам и 24 октября 1935 года был застрелен в салуне Ньюарка, Нью — Джерси.
15. Альфонс «Аль» Капоне, род. 17 января 1899 г., ум. 25 января 1947 г. — вероятно. Самый знаменитый американский гангстер.
16. «Не ссыте, месье, это кривая» (фр.)
17. Уоллес Стивенс (1879–1955) — американский поэт, чьи искусные и изобретательные работы, включая «Питера Куинса у клавира» и «Воскресное утро» (1923), касаются роли воображения в установлении порядка в нашем хаотичном мире.
18. Парафраз Матфея 5.5: «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю».
19. Сэр Уильям Шенк Гилберт (1836–1911) — английский драматург и либреттист, известный серией комических опер, включая знаменитых «Пензанских пиратов»(1879), написанных совместено с композитором сэром Артуром Салливаном (1842–1900).
20. Мера длины, равная 201,17 м.
21. В 7‑м номере журнала «The Smith» (15 октября 1966 г., стр.40–47) появился пасквильный опус Феликса Поллака «Письма от Чака Бука».
22. Жестокий работорговец из романа Гарриет Бичер — Стоу «Хижина дяди Тома».
23. Этот рассказ — художественное произведение, и любые события, или почти похожие события в действительной жизни, которые на самом деле происходили, не вызвали у автора предубеждений ни к каким фигурам, вовлеченным или же не вовлеченным в него; иными словами, разуму, воображению, творческим способностям было позволено проистекать свободно, а это означает выдумку, из коей вышеуказанный соткан и обусловлен без одного года полувеком проживания с человеческой расой… и не сводится ни какому частному случаю, случаям, газетным репортажам, равно как и не написан с целью навредить, поиметь в виду или оказать несправедливость каким бы то ни было моим собратьям по расе, вовлеченным в обстоятельства, сходные с описанными в нижеприводящемся рассказе. (Прим. автора)