Литературный эксгибиционизм

В 14 я прочла «Дневник Лоры Палмер» и решила, что если не начну писать свой собственный, то никто никогда так и не узнает, как я жила и была убита (в 14 мне хотелось быть убитой как-то громко и со вкусом). Я купила общую тетрадь, поставила дату на первой странице и написала, как Лора Палмер: «Дорогой дневник»… Дальше было непонятно, че делать.


Надо было как-то представиться. Я написала что-то вроде: «Меня зовут Наташа, мне 14 лет, и я учусь в девятом классе. Еще я занимаюсь спортом — греблей на байдарках и каноэ. И мне ужасно нравится Сашка Шипулин — он будущий чемпион по гребле. Но я ему не нравлюсь. Он такой красивый, а у меня прыщи. Мама сказала — надо печь ему пирожки, потому что путь к сердцу мужчины лежит через желудок. Я учусь печь пирожки в духовке из дрожжевого теста». Перечитала. Написанное мне не понравилось по двум причинам. Во-первых, все это было похоже на школьное сочинение, а я так не хотела. Во-вторых, сразу, с первой страницы я представлялась в каком-то таком свете. как будто я страшная и толстая, а это было не так. Прыщи хоть и были, но подружка Марина сказала, что они сойдут, стоит только поебаться с парнем. Она уже с парнем ебалась и проверила все на себе — прыщи исчезли. Поэтому мне не хотелось как-то увековечивать свои прыщи и эти дурацкие пирожки, ведь это скоро изменится. И к тому же, сравнив свои несколько строк с дневником Лоры Палмер, я поняла, что мой — никуда не годится, курам на смех.

В общем, я вырвала страницу.

Про обыденность писать не хотелось. Описывать каждый свой день, что я делала, кто и что мне сказал, что произошло за день — это было как-то по-детсадовски. Хотелось писать про свой внутренний мир. Про то, что меня волнует.

Дневник нужно было начинать таинственно. Я написала на чистом листе что-то вроде: «Я — Натали. Мне 14 лет, но я уже созрела.» Мне понравилось тогда, что я написала, что уже созрела. Не ясно — для чего я созрела, но это было хорошо, это было многообещающе. Я написала дальше: «Моя любовь переполняет меня» (не будем упоминать, что не взаимно), «Мой избранник — красивый, с чувственными губами мужчина. Вчера, возвращаясь с тренировки (не будем упоминать, что за тренировка, пусть останется тайна), я шла по парку, и мое сердце заколотилось. Я почувствовала, что он догоняет меня, мой демон, мой черный ангел. Я обернулась, ветер растрепал мои светлые волосы, я увидела, как он быстрым шагом догоняет меня! Я не буду описывать здесь, что было потом, — но это было головокружительно. Мои губы еще долго ныли и зудели, мои руки еще долго хранили его запах. Он проводил меня на автобус и скрылся в ночи. Я буду ждать встречи с ним завтра, завтра у фантомаса.»

Написанное мне очень понравилось. Очень. Это было похоже на начало какого-то романа с подробным описанием сексуальных сцен. Я один такой прочла, когда мне было еще 12. Назывался он как-то типа «Венецианская блудница». Оттуда я все узнала про Венецию, выучила пару фраз на итальянском и спиздила несколько метафор про совокупление. Называть секс сексом мне не хотелось, а вот написать что-то вроде «единорог ворвался в долину» было как-то. высоколитературно, на мой тогдашний вкус.

Первой страницей дневника я осталась довольна. Хотя на деле, конечно, все было совсем не так. Тем вечером, после окончания тренировки, я долго бродила вокруг мальчуковой раздевалки, пытаясь понять, когда Шипулин пойдет домой. Потом меня кто-то заметил и спугнул. Я ушла в парк и решила, что посижу в камышах у воды и понаблюдаю за дорожкой. Когда увижу вдалеке Шипулина — незаметно выйду из камышей и медленно пойду впереди него. Он ходит быстрее, поэтому догонит меня, мы разговоримся, и он проводит меня на автобус. Этот трюк я уже проделывала как-то раз, и он сработал — Шипулин не только проводил меня на автобус, но и купил беляш! Так вот, в тот вечер я слишком глубоко забралась в камыши (а была ранняя весна, было сыро) и провалилась кроссовком в вонючую липкую зеленую субстанцию. Из-за этого я разревелась и долго не могла остановиться. Было мало того, что мокро и противно. Оно еще сильно воняло гнилью! А потом вдалеке на дорожке показался Шипулин, но не один, а с тремя пацанами из его группы. И мне пришлось так и сидеть в камышах, потому что нельзя было показаться им на глаза с таким кроссовком. Они спокойно прошли мимо меня, не заметив (было уже темно), а я, еще прорыдав какое-то время, поплелась на свой автобус. Но писать про это в дневнике было стыдно. Если кто-нибудь прочтет, то не захочет читать дальше и не узнает, какая я на самом деле отчаянная, гордая, таинственная красавица-блондинка. Да и. к слову, я не была блондинкой, у меня от рождения серо-русые такие, бесцветные волосы. Но! Я уже написала в дневнике, что волосы мои светлые, и картинка того, что их треплет ветер, — мне нравилась. Через какое-то время я покрасилась гидроперитом и стала полноправной блондой. Так началась эпоха вранья в дневнике.

Я упивалась литературными оборотами, пиздила, если мне не хватало слов, что-то из книжек, делилась фальшивыми фактами и подтасованными переживаниями. Но зато дневник был идеален. Почти как у Лоры Палмер. Кстати, у нее я тоже спизди- ла одну запись и целиком перенесла в свой дневник — запись совпадала с моей ситуацией: кто-то большой, взрослый и злой мучает меня и хочет убить. Так и было. Был в моей жизни один большой, взрослый и злой убийца моего детства, мамин муж, мой второй по счету отчим. Но я так боялась написать о нем впрямую! Невозможно было себе представить, что некие будущие биографы находят мой дневник и читают всю правду о том, что делает со мной этот человек. Нет! Нет! Нет! Только не это! На такое вскрытие я была неспособна. Пусть будущие биографы читают в моем дневнике обрывки дневника Лоры Палмер.

Поэтому про свой «первый раз» я тоже беспощадно соврала. Я подробно, используя метафоры из романов «Французский напиток любви» и «Рабыня страсти» описала свой первый секс. Упивалась романтизацией и даже демонизацией самой себя как роковой женщины. И все это не имело ко мне и к моему настоящему «первому разу» никакого отношения! Там был описан другой человек, там все было взаимно, неспешно, сладостно. Короче, запись была нестыдная, хорошая. Возвышающая читателя, можно даже так сказать, на высоты добра и любви. Альтернативная реальность, сладкий сон, ни слова нелицеприятной правды.

Спустя пару дней по закону подлости мой дневник прочла моя мать. На кухне, за лепкой пельменей, она завела со мной издалека разговор о том, что вообще происходит между мужчиной и женщиной, когда они влюбляются и бла-бла. Я сразу просекла, что мать читала дневник, и приперла ее к стене. Она созналась: «Да, прочла. И хочу тебя спросить — это правда? Ты уже не девственница? Ты встречаешься с этим прекрасным парнем, про которого написала?» (с Сашкой Шипулиным) Я ответила, что да, истинная правда. Мы поплакали немного над моей невинностью. Я сказала, что хочу за него замуж, мать одобрила мой выбор (это очень странно, мне было 14 лет), она, видимо, понимала, что я тоже созрела, тем более что я это написала на первой странице своего дневника.

Короче, доиграв роль юной невесты, упавшей в объятия любви и страсти, я пошла в свою комнату, закрылась там на замок и стала перечитывать дневник. Нет, все ровно. Нигде не спалилась. Ни слова правды. Фух. Что сделалось бы с моей мамой, если бы я написала все, как было на самом деле? Даже интересно, что с ней сделалось бы? Она убила бы его? Меня? Себя? Сошла с ума? Ударилась бы в православие? Плакала бы? Разлюбила бы меня?

А может — защитила бы меня? Обняла бы меня? Увезла бы меня? Спрятала? Нет, это вряд ли. Вряд ли. Даже фантазировать, что было бы, если бы мать узнала правду, — невыносимо. Да и зачем? Все обошлось! Я дальновидна и хитра. Я знала о том, что читатель рано или поздно объявится и перед ним нельзя ударить в грязь лицом.

Меня несло.

Когда Шипулин бросил меня, в смысле даже не бросил, а просто перестал провожать на автобус и сказал, что ему впадлу стало, я унизительно долго писала ему какие-то записки и звонила на домашний, часами разговаривая с его мамой о ее делах. Я даже пришла к его маме в гости, надеясь там Шипулина застать, но его не оказалось. В дневнике я не могла написать, как я безуспешно добивалась Шипулина. Поэтому там красовалась запись такого толка: «Нас разлучила судьба… Но я всегда буду помнить о тебе, мой ангел! Невозможность прикоснуться к тебе сводит меня с ума. Ты так близко, ты смотришь на меня своими темными глазами (хотя глаза-то у него были светлые) и знаю — что хочешь мне что-то сказать. Молчи! Молчи! Не говори ничего. Мы жертвы судьбы. Я знаю, что ты мучаешься так же, как и я.» ну и так далее. Причина расставания в дневнике не указывалась. И меня это тревожило. Это белое пятно мне читатель мог и не простить. Тогда я написала «Я скоро умру. Диагноз — белокровие. Я прощаю тебя и отпускаю. Ты не должен любить меня. Будь счастлив. Мне осталось два года, и я до последнего вздоха буду любить тебя». Мне очень понравился диагноз как причина. Это все объясняло, и я выглядела так жертвенно и великодушно! Я даже пожалела, что никто не знает о моей болезни. И я зачем-то сказала Маринке о том, что мне осталось два года. А Маринка сказала Сашке Шипулину. А Сашка Шипулин обосрался и сказал своей матери. А его мать обосралась еще больше и позвонила моей. И все. Пиздец. Я до сих пор помню, как кадр из кино, — длинная до неба дорога, вдоль нее тополя-пирамиды, солнечное затмение, все желто-красное. Я иду по этой дороге, а навстречу мне бежит моя мать, заламывая руки, и плачет. Это она только что узнала о белокровии. А сзади семенит Шипулин — о Боже! Его проняло! Шипулин!

Самое странное из всей этой истории, что моя мать не повела меня к онкологу. Она только спросила, с чего я взяла, что больна. Я придумала прямо на ходу, что проходила диспансеризацию и сдавала кровь. И медсестра, которая отдавала анализы, сказала, что у меня белокровие. Матери этого объяснения было достаточно. Наивная душа — она ничуть не усомнилась, что медсестры могут ставить диагнозы. Дальше было вот что. Меня решили лечить у бабки, которая живет в Адыгейском ауле. Ехать к ней полдня, к этой бабке. Мы все поехали — я, мать, Шипулин и его мать. Приехали, значит, долго ждали во дворе, я сидела трагически спокойно и обреченно, с видом человека, все понявшего про жизнь и смерть. Вышла бабка, поводила надо мной руками. Спросила, че вообще? Обе наши матери на два голоса — у ребенка рак крови! Бабка мгновенно подтвердила — да, у ребенка рак крови, это правда. 10 сеансов. Сколько-то там тыщ рублей (не помню, сколько). И рака не будет. Обе матери взвизгнули от счастья. Моя достала кошелек.

А дальше началось самое прекрасное — Шипулина обязали со мной ездить на эти 10 сеансов. И он ездил. Мне было несказанно хорошо. Но все закончилось. На 10-й сеанс мы приехали снова вчетвером, и бабка клятвенно всех заверила, что рак вылечен. Для полноты уверенности мы можем пойти и сдать анализы. Почему моя мать не пошла сдавать анализы перед тем, как платить бабке??? Неважно, мне эта тотальная глупость была только на руку — я на время заполучила Шипулина. В общем, сдали мы анализы, белокровия, конечно, как не бывало. Праздник! Шампанское! Слезы радости! Наши матери напились и пели застольные песни, а мы сидели с Шипулиным друг против друга и обнадеживающе улыбались. Но сразу после этого праздника Шипулин меня бросил во второй раз. И об этом я вообще не стала писать в дневнике.

Вместо этого я с упоением писала в общих чертах о любви, о смерти, о расставаниях, о безжалостной судьбе, о снах, о венах и лезвиях, о полетах, о красоте и вечности. О несуществующих отношениях и поездках. В своих записях я всегда была дерзкой на язык, очень гордой и неприступной. Но ни одной настоящей драмы не было описано в моем дневнике. Я писала: «Барабаны замолкли, гул голосов превратился в душераздирающий вопль. Я тихонько подвываю на руинах своего счастья. Черная бабочка села на мое плечо, на горизонте рдеют пожары, я ухожу.» И так далее. Абстрактная хуй- ня, не имеющая отношения ни к чему. И этой хуйней был исписан весь мой дневник — три общие тетради.

Однажды только я написала на отдельном листке такой корявый текст: «Спасите, спасите меня кто-нибудь. Чтоб он сдох. Я хочу, чтобы он сдох, попал под трамвай. Я хочу, чтобы его ебаный дом сгорел, чтобы он сам сгорел в этом доме. Я вырасту и убью его. Я убью его мать, как ты ни плачь. Ебаный проклятый дядя Саша и ты проклятая мать!»

Я запихнула этот листок подальше в шкаф, к своим многочисленным школьным тетрадям. Но однажды, когда пришла откуда-то домой, увидела, как мать роется в этом шкафу. Я приросла к полу и в полной мере осознала выражение «волосы зашевелились». Она его УЖЕ ПРОЧЛА? И ищет еще? Я не видела ее лица, видела только спину и руки — руки работали энергично. Я боялась окликнуть ее, мне казалось, что если она обернется и посмотрит на меня, она, уже обладающая знанием о существовании этого листка, — я умру на месте. Но мать, вопреки моим страхам, наконец извлекла из моего шкафа какой-то дурацкий журнал по вязанию и принялась его яростно изучать. Я обмякла. Ночью порвала этот листок на мелкие клочки.

После этого интерес к писанине пропал. У меня появилось в некотором роде спасение — настоящие долгие и типа серьезные отношения с парнем. Я старалась ночевать у него как можно чаще, хоть и не любила. Потом вскорости — поступление в университет. Работа на телеке. Потом я вышла замуж. Было не до дневника. От того ужаса я прекратила писать года на три, но потом страсть вернулась. Я достала дневник с полки и решила перечитать. Ужаснулась. Написала на обложке «Дневник образцового содержания». Посомневалась. Выпила джин-тоник «Очаково», взяла дневник под мышку и пошла во двор ночью с ним расправляться. Развела костерок и красиво кидала в него страницы якобы своей жизни.

На день рождения подруга подарила мне тетрадь из такой тонкой папирусной бумаги. Взглянешь на эту тетрадь, и сердце радуется. Тетрадь была похожа именно на дневник. В эту тетрадь нельзя было писать ни слова лжи. Я снова купила джин-тоник, заперлась в своей комнате и открыла папирусную тетрадь. Только правду. Да. Я сильно тужилась, стараясь сформулировать, что же по-настоящему в данную секунду меня вскрывает. Оглядела свою комнату. И написала: «Мне нужно исчезнуть отсюда. Навсегда! Все это — не про меня. Все, что окружает меня, мне противно. Свадьбы, дети, собаки — это не про меня. Если я не уеду в ближайшее время, тоска меня сожрет».

Опять постаралась красиво написать, вот же блядь! Подумала я про себя. Нет удержу от литературности! Нельзя, что ли, как-то попроще? Ну ладно, хуй с ним. Но это хотя бы правда. Правда? — перепроверила себя, — правда. Да. Я действительно так искренне думала.

Дальше я написала: «Сегодня ночью я шла через свой двор, где когда-то в детстве познавала мир, как могла. И поняла, что я очень сильно изменилась. Совсем изменилась. Двор не изменился почти никак — и он дарит другое детство другим детям. Я же сильно огрубела и одновременно истончилась. Я смотрю на себя в отражение окон, новых пластиковых окон моей ужасной комнаты, которую я так ненавижу. Говорят, что детская комната хранит невинность и как бы первозданную чистоту. Моя же — корявая, пыльная, молчаливая — таит в себе стыд. Я смотрю на себя в отражение и думаю — у меня нет дома. То есть по факту он есть — вот он, я тут родилась и выросла, я тут прописана, тут живет моя мать со своим, уже новым мужчиной, они кстати, сейчас трахаются за стенкой. А тот, тот ебаный дядя Саша — он же и вправду сгорел в своем доме. Нашелся и на него убийца. Как хорошо, что это не я. Господи, как хорошо. Я пойду в дурнопахнущую жаркую кухню и налью себе воды. Это вроде как мой дом. Я знаю каждую его занозинку и каждый скрип деревянного пола. Но ощущения — нет. Это все-таки не мой дом. А где мой дом? Меня часто посещает смутная тоска по дому. Где он — я не знаю. Когда я доберусь до него? Каким он будет? Надо бежать, бежать из этого города, где все кричит обо мне — слабой и поверженной, из этого дома, двора, поселка, от этих людей, от своей матери, от своего мужа, от своих друзей. Я больше никого не могу здесь любить. Я на это больше неспособна. Меня нельзя остановить».

Я выдохнула и перечитала. Это правда? Да.

«Я сволочь. Я не люблю людей. Во мне ничего нет, и я не понимаю, зачем вам всем меня останавливать, зачем принуждать жить с вами. Зачем вам любить меня, мои мнимые близкие?» Я снова перечитала. Все правда.

Почти счастливая, я уснула. Но закон подлости опять сыграл со мной злую шутку. Мать снова нашла дневник, и как встарь — его прочла. На этот раз она не стала намекать на это, а взяла его и поехала в город к своей сестре, моей тетке. Весь вечер они там читали, перечитывали, плакали, тетка пила водку, мать корвалол. Говорили, видимо, о том, как я могла, при таких приличных в сущности родителях и родственниках, вырасти такой жестокой и неблагодарной тварью.

Тетка вызвала меня на разговор — прямо пригласила в кафе, заказала нам обеим по коньяку. Потом говорит, мол, придержи-ка свой литературный эксгибиционизм. Может, ты там чего-то по пьяни и захотела написать, но подумай о матери. Думать о матери к тому моменту мне уже категорически расхотелось. Я всю жизнь думала о матери и сейчас меньше всего была на это способна.

Мать агонизировала какое-то время, кричала, что я не могу уехать вот так. Неужели я не люблю ее, мать мою?

Я не знала. Я знала только, что для того чтобы не возненавидеть ее, мне нужно было уехать.

Она кричала, что я не могу бросить мужа, работу и ее. Я, последняя, младшая из ее дочерей, должна была по всем расчетам остаться рядом с ней. Я не могу так поступить. Я могла.

Уезжая в Москву, я проехалась танком по чувствам многих людей. Но меня это не трогало. Больше не трогало.

Загрузка...