Человеку приснилась родная деревня. Идет будто он берегом реки… В том месте реки — затон. Тихо. Никого, ни одной живой души вокруг. Деревня рядом, и в деревне тоже как повымерло все. «Что же это такое — никого нет-то?» — удивился человек. Бросил камень в воду. Он беззвучно пошел ко дну. Человек еще бросил — большой. Камень без звука утонул. Человека охватил страх: «Что-то случилось», — подумал он. И проснулся. И не мог больше заснуть. Стал вспоминать. Деревня… Серые избы, пыльная улица, крапива у плетней, куры на завалинке, покосившиеся прясла… А за деревней — степь да колки. Да полыхает заря вполнеба. Попадаются еще небольшие озерки; вечерами вода в них гладкая-гладкая, и вся заря как в зеркале. Хорошо сидеть на берегу этих маленьких озер, думать… В душу с тишиной вместе вкрадывается беспокойно-нежное чувство ко всему на свете. Грустно немного, но кто-то будто шепчет на ухо: подожди, подожди, дружок.
Далеко-далеко проскачет табун лошадей в ночное, повиснет над дорогой, в воздухе, полоска пыли и долго держится. И опять тихо. Что за тишина такая на земле!
Заря медленно гаснет. Как будто остался ты на земле совсем-совсем один. Не страшно, не одиноко… но очень неспокойно.
Человек попытался заснуть и не мог. Он потихоньку, чтоб не разбудить жену, встал, надел пижаму, пошел в другую комнату, включил свет и сел к столу. И глубоко задумался.
— Черт возьми, — прошептал он. — Что-то же это?.. Старею, что ли? Как будто прощаюсь со всем.
Было невыносимо грустно, чего-то жаль было до слез. Не сбылось как будто то, что мерещилось тогда, давно, на берегах крохотных тихих озер…
Человек — его звали Николай Иваныч — достал бумагу и сел писать давнишнему своему другу.
«Друже мой, Иван Семеныч! — начал он. — Здорово! Захотелось вот написать тебе. Увидел сейчас во сне деревню нашу и затосковал. Сижу вот и пишу ночью, как Бальзак. Вспомнил я, как мы с тобой институты окончили. Помнишь? Приехали с дипломами… Последний разок побывать на родине. Нарядились, как эти… черт те знает кто! На мне белая какая-то заграничная рубашка, ты зачем-то матроску напялил. Шли по улице — два пижона. А пора была страдная. Я помню, встретился нам Минька Докучаев на вершнах, остановились, поздоровались. Он грязный весь — ни глаз, ни рожи, ехал в кузницу пилу от жнейки заклепывать. Закурили. А говорить не о чем. Чужие какие-то с ним стали. Помялись-помялись, он уехал, а мы пошли за деревню — прощаться с местами, где когда-то копны возили, сено гребли, телят пасли, боронили… Вспомнил вот Миньку-то, и стыдно. Для чего мы так вырядились-то тогда? У людей самая пора горячая, а мы как два оглоеда… А тогда — ничего, будто так и надо. Шли прощаться! Экие, понимаешь, запорожцы за Дунаем! У меня в кармане бутылка белого, у тебя — портвейн. Один стакан на двоих. Сели у межи, под березками, выпили… И давай хвастаться — какие мы умные: институты кончили, людьми стали! Я какие-то стихи дурацкие читал, а ты, помню, стал даже на руки и прошелся. И потом долго колотил себя в грудь кулаком и орал: „Ты подумай: отцы-то наши кто были?! Кто? А мы — инженеры!“ Еще выпили. И опять хвастались. Господи, как хвастались! Очень уж нас распирало тогда, что мы первые из деревни высшее образование получили. И плясали-то мы с тобой, и пели… А рядом рожь несжатая стояла. А нам — хоть бы что. Я даже в нее бутылку порожнюю запустил и, помню, подумал: „Будут жать жаткой, она, голенькая, заблестит на стерне. И кто-нибудь, тот же Минька, подумает: „Пил кто-то““. Потом спали мы с тобой. Проснулись, когда солнце садилось. Заграничная моя рубашка была измята как… Голова болела, и совестно было. Наорали, натрепались. Ты мне в глаза не смотрел, и мне не хотелось. Все это я почему-то очень хорошо помню…»
— Коля!
— Ну.
— Чего ты?
— Так… Спи.
— Я думала, ты ушел куда.
— Спи.
«…Жена проснулась. Сытая лежит, толстая, прости меня, господи, грешного, и несет, как от парфюмерной фабрики. Вот такие-то дела, Ваня. Грустно мне что-то сделалось. Может, зря мы тогда радовались-то? Вот прошло уж… сколько теперь? Лет восемнадцать? А я их как-то и не заметил. Толстел год от года. Жену упрекаю, а сам — хоть поставь, хоть положь — в дверь не пролезаю. Курорты, понимаешь, санатории… А жизни как-то не успел порадоваться. Дети растут, но радости большой не доставляют, честно говоря. Сильно уж они сейчас много знают, бойко так рассуждают про все. По-моему, мы лучше были. Может, это старческое у меня, не знаю. Ты-то как? Написал бы когда. А то так вот хватит инфаркт, и все. Съехаться бы как-нибудь, а? Хоть вспомнили бы детство, понимаешь. Ведь есть что вспомнить! А то работа, работа… Всю жизнь работаем, а оглянуться не на что. Напиши как-нибудь, выбери время. Одиноко мне стало вдруг, никто не поймет, как ты. Да и тебе, наверно, не сладко? Ну главный инженер, ну черт с рогами, а что дальше? Ты понимаешь? Ну ресторан, музыка — как гвозди в башку заколачивают, — а дальше что? Это называется: вышли в люди? Эх!.. Я вспомню, как мы картошку в ночном пекли, на душе потеплеет. Вернуться бы опять туда, в степь: костерик, рассказы про чертей… Эх, Ваня, Ваня… Что это такое? Как думаешь? Или все нормально? Может, у меня уж тихая шизофрения началась? У тебя бывает так или нет? Честно только. Куда летом ездишь? В Гагры вшивые? Я эти Гагры уже не могу видеть. Но попробуй заикнись, что хочу, мол, в деревню к себе поехать. Что ты! Истерика. Но я все-таки подниму нынче восстание — будь что будет. Поеду в деревню. Не могу больше. Поедем? Давай спишемся — и махнем. Черт с ними, пускай едут в Гагры, а нам надо в деревню съездить. А то грех какой-то лежит на душе. Не исповедь это, а просто душа просит. В общем, неважнецки я живу, Иван. Так вроде все нормально, на работе хорошо, а нет-нет засосет что-то, тоска обуяет, как сейчас вот, и все охота послать к черту. Напиши, Иван, прошу. Адрес у меня теперь другой — улучшение! Голой рукой не возьмешь. Жду. Николай».
Николай Иваныч погасил свет, снял пижаму и подвалился к жаркой жене. И долго еще не мог заснуть.
На службу, как всегда, Николай Иваныч пришел тютелька в тютельку: без пяти десять. Выбритый, свежий, хотя в голове немного шумело: пришлось вчера хватить снотворного. Шел по коридору, привычно здоровался, улыбался… Ему тоже улыбались. Кого-то остановил, что-то спросил, кто-то его спросил, он ответил. Ответил коротко, толково. Его уважали на работе. Миленькая секретарша привстала, ослепительно улыбнулась. Мелькнуло в голове: «Красивая женщина, черт возьми». Впрочем, эта мысль у него мелькала, кажется, каждое утро.
— Ну, что тут у нас?
— Значит, первое: звонили…
Звонили, требовали, просили, умоляли, предупреждали… Понеслась душа в рай! Одно чувство сменялось другим. То: «Послушайте! Я ведь с вами не буду в казаки-разбойники играть! Я последний раз предупреждаю!» То: «Милый, родной… что же я могу сделать? Ну, подумай: что? Если бы от меня зависело…» То: «Понимаю, все понимаю. Чтобы лишнего на себя не брать: к двадцать восьмому. А? Железно! Железно, как у меня главный говорит. Приложим все силы, не подведем». Но больше нравилось: «Послушайте! Мы ведь с вами не в драмкружке — не „Отелло“ репетируем. Не клянитесь мне, я неверующий. Мне от ваших молитв ни жарко, ни холодно. Мне нужен ма-те-ри-ал! Все!» Еще нравилось: «Ну?.. Так… А что делать? Я тоже не знаю! Да что докладные? У меня столы ломятся от докладных. Я что, вместо подшипников буду ваши докладные вставлять? Попробуйте, может, у вас выйдет. Не знаю. Где хотите».
Деловой вихрь закрутил Николая Иваныча, он забыл про ночное письмо. А утром, уезжая на работу, захватил его. Но было не до письма. Пришли корреспонденты из областной газеты.
— Да ведь что, товарищи?.. Хвалиться особо пока нечем. План выполняем… да, но… — Четыре шага по мягкому ковру в одну сторону, четыре — в другую, остановка перед корреспондентами, улыбка, которая помогала ему всю жизнь. Недоброжелатели говорили про его улыбку: «Улыбочка-выручалочка». — План планом, а силенок хватит и на большее. Если не секретничать перед вами, то в ближайшем будущем думаем слегка перевалить за сто десять, сто пятнадцать. Думаем тут «схимичить» кое-что: продлить линию, не стопоря ее. Да. Расчеты есть, люди горячие в бой рвутся — одолеем.
Поснимался немного за столом, прошли в цех — там поснимались. Только там Николай Иваныч больше с рабочими и с мастерами говорил. Потом и совсем «сбагрил» корреспондентов главному инженеру, пришел опять в кабинет.
— Звонил Дмитрий Васильевич. Я сказала: в цехах.
— Соедините.
Разговор с Дмитрием Васильевичем получился хороший. На душе совсем повеселело.
Первый поток посетителей и звонков схлынул.
— Верочка!
— Да, Николай Иваныч?
— Меня пока нет. В цехе.
— Хорошо.
Николай Иваныч достал ночное письмо, повертел в руках, подумал… и сунул обратно в карман. Стал писать другое.
«Иван Семеныч! Здорово, старик! Вспомнил вот, решил написать! Как жив-здоров? Как работенка? Редко мы что-то пишем друг другу, ленимся, черти! У меня все нормально. Кручусь, верчусь… То я голову кому-то мою, то мне — так и идет. Скучать некогда. В общем, не унываю. Куда думаешь двинуть летом? Напиши, может, скооперирумся! Была у меня мысль: поехать нам с тобой в деревню нашу, да ведь… как говорят: не привязанный, а визжишь. Жены-то бунт поднимут. А деревня частенько снится. Давай, слушай, махнем куда-нибудь вместе? Только не в Гагры, ну их к черту. На Волгу куда-нибудь? Ты прозондируй свою половину, я свою: соблазним их кострами, рыбалкой, еще чем-нибудь. Остановимся где-нибудь в деревушке на берегу, снимем хатку… А? Давай, старик? Ей-Богу, не скучно будет. Подумай. Настрой у меня боевой, дела двигаются, дети растут. В общем, железно, как у меня главный говорит. Не хандри, дыши носом!
Пиши на завод — лучше.
Обнимаю. Твой Николай».
— Верочка!
— Да, Николай Иваныч!
— Я у себя.
— Хорошо.
И опять пошло: «Я не разрешаю!..» «Пожалуйста! Приветствую, только приветствую!» «А вот тут надо подумать. Тут с кондачка не решишь. Посоветуемся».
…Вечером Николай Иваныч, пока готовился ужин, перечитал в своей комнате оба письма. Перечитал и долго-долго сидел молча. Потом бросил оба письма в стол и громко сказал:
— А черт его знает — как?
— Что ты? — спросила жена.
— Да так… я с собой. Как ужин?
— Сейчас будет готов. Ты ничем не расстроен?
— Нет, все в порядке. Подай газеты, пожалуйста.