Адам Нэвилл. Рассказы

Авторы проекта: mikle_69, BertranD.

Составление и обложка: mikle_69

Авторские сборники

Уснут не все

Adam Nevill, «Some Will Not Sleep: Selected Horrors», 2016

Посвящается моей жене Энн, которая, хоть и вынуждена ежедневно терпеть мои ужасы, всегда справляется с ними и потакает им

Я слышал ночью крик, а затем смех. Такие, что если не смогу забыть их, то больше не усну.

М. Р. Джеймс. Граф Магнус


Предисловие автора

Свой первый роман ужасов я начал писать в сентябре 1997 года, а рассказы сочинял с начала того же десятилетия. Сейчас у меня за спиной уже восемь романов в жанре «хоррор», и, хотя я написал рассказов на три полноценных сборника, этот — мой запоздалый первенец. Я выбрал истории, сочиненные с 1995 по 2011 год (хотя впервые они были опубликованы в середине этого периода и после него). Выбрал потому, что в 2016 году они мне по-прежнему нравятся и через этот сборник я решил дать им вторую жизнь. Все они являются ключевыми с точки зрения их заказчиков и издателей. А также с учетом того, что я пытался достичь посредством голоса, стиля или эффектов. Более подробную информацию на данную тему можно найти в конце книги, в разделе «Об этих ужасах».

В современной издательской среде, которая продолжает существенно меняться, для писателей открывается много новых возможностей. А новые технологии и новая эра независимого издательского дела, наконец, открыли ворота, выпустили моих гончих и вызвали у меня желание опубликовать этот первый сборник самостоятельно, через собственную компанию Ritual Limited. Не последнюю роль сыграл мой одиннадцатилетний опыт работы редактором в традиционных издательствах. Все волнения и муки, радости и разочарования, а также долгие дни моей трудовой жизни в качестве редактора подготовили меня к тому, чтобы попробовать издавать книги по-своему. По сути, сформировали видение того, как мои рассказы должны быть оформлены и представлены читателю.

Работая в столь обширной области, буквально кишащей старыми и новыми авторами, я особенно хотел, чтобы этот сборник олицетворял то, чем я занимаюсь как писатель ужасов. Я чувствовал, что сумею сделать это лишь в одиночку. Если допущу какие-то ошибки, то смогу тут же их исправить. Также я смогу печатать книгу бесконечно. И как автор и издатель никогда не позволю ей «впасть в спячку».

Благодаря ежегодному — начиная с 2010-го — выпуску романов и удачному стечению обстоятельств, лишь в 2016-м году я наконец получил возможность развить мою компанию в нечто большее, расширив ее изначальную административную функцию, и издать дебютную книгу. Предстоит много тяжелой работы. Для создания разных форматов потребуется немало времени. В стремительно меняющейся издательской сфере, возможно, придется чему-то учиться. И издание «Уснут не все» не обошлось без всего этого.

Наконец, название сборника навеяно Первым посланием к Коринфянам (15:5), написанным апостолом Павлом: «Не все мы уснем, но все изменимся». Как и в случае с большей частью Библии, это утверждение имеет несколько интерпретаций. Но есть и несколько интерпретаций названия данной книги. Не спит кто-то из ее героев. Возможно, не спит кто-то из читателей. И тот, кто написал ее, тоже зачастую не спит.

Manes exite paterni[1]

Адам Л. Дж. Нэвилл

Девон. Июнь 2016 г.

Куда приходят ангелы

Adam Nevill, «Where Angels Come In», 2005

Половина тела у меня ноет, как гнилой зуб. Боль проникает до самых костей. Левую руку и ногу колет ледяными иголками. В них уже никогда не вернется тепло. Вот поэтому бабушка Элис и здесь. Сидит на кресле у изножья кровати, ее морщинистое лицо скрыто тенью. И все же молочный свет, проникающий сквозь тюлевые занавески, отражается искорками в юрких глазах, блестит на желтоватых зубах, открытых в улыбке, которая не сходила с ее лица с тех пор, как мать впустила Элис в дом, приготовила ей чашку чая и провела в мою комнату. От бабушки пахнет, как от сливных труб за муниципальными домами.

— По крайней мере, одна половина у тебя здорова, — говорит она. На ее тощую ногу надет металлический ортез, ступня под шарниром обута в детскую туфельку. Я знаю, это невежливо, но не могу оторвать взгляд. Здоровая нога заплыла жиром.

— Они отняли у меня руку и ногу. — Здоровой рукой она вынимает мертвую конечность из кармана своего кардигана, и та падает ей на колени. Маленькая и серая, она напоминает мне кукольную. Я отвожу взгляд.

Она наклоняется ко мне со своего кресла; ее дыхание пахнет чаем.

— Покажи, где они до тебя дотронулись, малыш.

Я расстегиваю ворот пижамы и переворачиваюсь на здоровый бок. Увидев мой шрам, бабушка Элис не теряет зря времени, и ее короткие толстые пальцы начинают ощупывать сморщенную кожу плеча, но не касаются тех полупрозрачных мест, где меня хватала рука. Глаза у бабушки Элис округляются, губы растягиваются в стороны, обнажая десны, скорее черные, чем розовые. Кукольная рука на бедре подрагивает. Бережно прижимая ее к груди и гладя заботливыми пальцами, бабушка Элис кашляет и садится обратно в кресло. Когда я прячу плечо под пижамой, она продолжает смотреть на него немигающими глазами и, похоже, разочарована тем, что я не дал ей насмотреться вдоволь. Она облизывает губы.

— Расскажи, что случилось, малыш.

Я откидываюсь на подушки, смотрю в окно и сглатываю подступивший к горлу ком. Меня слегка мутит, и я не хочу вспоминать, что случилось. Ни за что.

В парке через улицу, за металлическим забором, я вижу обычный круг мамаш. Закутанные в пальто, они сидят на скамейках возле детских колясок либо прогуливаются, удерживая на поводке рвущихся бегать собак, и следят за игрой детей. Те карабкаются по «лазалкам», носятся по сырой траве, визжат, смеются, падают и плачут. Замотанные в шарфы, одетые в теплые куртки, они снуют среди голодных голубей и чаек. Тысячи белых и серых птичьих фигурок что-то выискивают в земле у них под ногами. Наконец птицы испуганно взлетают дугой, поднимают свои пухлые тельца в воздух, громко хлопая крыльями. И дети на мгновенье слепнут от страха и возбуждения, вызванных секундным ураганом из пыльных крыльев, красных лапок, острых клювов и испуганных глаз. Но они — дети и птицы — здесь, за частоколом железной ограды, в безопасности. За ними пристально следят внимательные мамаши. Только здесь детям позволено играть после того, как я вернулся домой. Один. В нашем городе много кто пропадает: кошки, собаки, дети. И никто не возвращается. Кроме меня и бабушки Элис. Мы вернулись, хотя и наполовину живые.

Сейчас я целыми днями лежу в кровати, с бледным лицом и слабым сердцем, пью лекарства, читаю книжки и слежу из окна спальни за игрой детей. Иногда сплю, но лишь когда это необходимо. Когда бодрствую, то могу хотя бы читать, смотреть телевизор, слушать разговоры матери с сестрами. Но во снах я возвращаюсь в большой белый дом на холме, где старые юркие существа окружают меня, а затем кидаются ко мне, и я вижу их лица.

Что касается бабушки Элис, то она считает тот день, когда она маленькой девочкой вошла в большой белый дом, торжественной датой. И по-прежнему благодарна, что ее пустили внутрь. Наш папа называет ее старой дурой и не любит, когда она появляется у нас. Он не знает, что она сегодня здесь. Но когда исчезает ребенок или кто-то умирает, родственники зовут бабушку Элис к себе домой. «Она видит и чувствует то, чего никто из нас не видит и не чувствует», — говорит мама. Она просто хочет знать, что со мной случилось. Как и те две женщины-полицейские, как и матери двух пропавших прошлой зимой девочек, как и родители Пикеринга.

— Расскажи нам, малыш. Расскажи нам про дом, — просит бабушка Элис, улыбаясь. Никто из взрослых не любит говорить о красивом, высоком доме на холме. Даже наши папы, которые возвращаются с фабрики домой, пахнущие пластмассой и пивом, смущаются, когда их дети говорят, что снова слышали женский плач. Плач, который раздавался откуда-то сверху и у нас в голове одновременно. Шел издали, с того холма, и в то же время у нас из груди. Наши родители уже больше не слышат этот плач, но помнят его с детства. Плач людей, запертых в том доме на холме и молящих о спасении. А когда никто не приходит на помощь, в их голосах начинает слышаться злость. «Чушь», — говорят родители, стараясь при этом не смотреть нам в глаза.

После «моего случая» я долго лежал в больнице без сознания. А когда очнулся, был настолько слаб, что оставался там еще три месяца. Постепенно правая сторона моего тела пришла в норму, и меня отпустили домой. Тогда и начались расспросы насчет моего приятеля, Пикеринга, которого так и не нашли. А теперь еще бабушка Элис хочет знать все, что я помню, и все о моих снах. Только я не знаю, что случилось по-настоящему, а что привиделось мне, когда я находился в коме.

* * *

Мы давно обсуждали наш поход. Мы с Пикерингом и Ричи, как и все мальчишки, хотели быть самыми смелыми в школе. Хотели забраться туда и утащить какое-нибудь сокровище, в доказательство тому, что побывали внутри, а не просто посмотрели сквозь ворота, как другие. Некоторые говорят, что белый дом на холме когда-то был тем местом, куда уходили на покой старые богатые люди, владевшие фабрикой, землей, нашими домами, нашим городом и нами. Другие говорят, что здание построили на месте старой нефтяной скважины и что почва там загрязнена. Учитель в школе рассказывал, что в особняке раньше располагался госпиталь и там все еще полно микробов. Наш папа говорил, что более ста лет назад в доме был приют для умалишенных и с тех пор он пустует, потому что разрушается, а на ремонт нет средств. Вот почему детям нельзя туда ходить: может завалить кирпичами или пол провалится под ногами. Бабушка Элис говорит, что это место, «куда приходят ангелы». Но все мы знаем, что это место, где можно пропасть без следа. На каждой улице города есть семьи, у которых пропали дети или домашние животные. И каждый раз полиция, обыскивавшая дом, ничего не находила. Никто не помнит, чтобы большие ворота перед домом были открыты.

Поэтому в пятницу утром, когда все дети пошли в школу, мы с Ричи и Пикерингом отправились в совсем другую сторону. Сначала пробирались огородами, где однажды нас с Пикерингом поймали за то, что мы сломали лежаки и опоры для вьющейся фасоли. Потом через лесок, где было полно битого стекла и собачьего дерьма. Переправились по мосту через канал, пересекли картофельное поле, пригнувшись, чтобы фермер не заметил. Перебрались через железнодорожные пути и шли, пока город совсем не скрылся из виду. Болтая про спрятанные сокровища, мы остановились возле старого фургона мороженщика со спущенными шинами. Побросали в него камни, почитали выцветшее меню на маленьком прилавке. И, истекая слюной, принялись делать воображаемые заказы. Из-за деревьев окружавшего поместье леса выглядывали трубы большого белого особняка.

Хотя Пикеринг все время шел впереди и хвастался, что не боится ни охранников, ни сторожевых собак, ни даже призраков — «Потому что их можно просто проткнуть рукой», — когда мы подошли к подножию лесистого холма, никто не произнес ни слова и все прятали друг от друга глаза. В глубине души я не переставал верить, что у черных ворот мы повернем назад, поскольку травить байки про дом, планировать экспедицию и представлять себе всякие ужасы — это одно. А забраться внутрь — совершенно другое, потому что многие из пропавших детей говорили про этот дом накануне своего исчезновения. И некоторые взрослые парни, которые забирались туда смеха ради, возвращались немного не в себе. Наш папа говорил, что это из-за наркотиков.

Даже деревья там были какими-то другими — неподвижными и молчаливыми, а воздух — очень холодным. Мы поднялись по склону к высокой кирпичной стене, огораживавшей поместье. Ее верх был усыпан битым стеклом и затянут колючей проволокой. Мы шли вдоль стены, пока не оказались у черных железных ворот. Высотой они превосходили дом, а их изогнутый верх заканчивался железными шипами. Две удерживающие их колонны венчали большие каменные шары. При виде таблички с надписью «ЧАСТНАЯ СОБСТВЕННОСТЬ. ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН» по спине у меня пробежал холодок.

— Я слышал, эти шары падают на головы тех, кто пытается проникнуть в поместье, — сказал Ричи. Я слышал то же самое. Но когда Ричи произнес это, я понял, что он не пойдет с нами в дом.

Схватившись за холодные черные прутья ворот, мы разглядывали мощенную плитами дорожку, поднимающуюся по холму между деревьев, и старые статуи, полускрытые ветвями и сорняками. Некошеная трава на лужайках была мне по пояс, а цветочные клумбы разрослись буйным цветом. На вершине холма стоял высокий белый дом с большими окнами, в стеклах которых отражался солнечный свет. Небо над трубами было ярко-голубым.

— Там жили принцессы, — прошептал Пикеринг.

— Ты видишь кого-нибудь? — спросил Ричи. Он весь дрожал от возбуждения, и ему захотелось по-маленькому. Он попытался пописать на кусты крапивы — тем летом мы объявили осам и крапиве войну, — но в результате обмочил себе штаны.

— Нет там ничего, — прошептал Пикеринг, — кроме спрятанных сокровищ. Брат Даррена приволок оттуда сову в стеклянном футляре. Я сам видел. Как живая. По ночам крутит головой.

Мы с Ричи переглянулись. Каждый из нас слышал о животных и птицах в стеклянных футлярах, которых находили в этом доме. Рассказывали, что дядя кого-то из детей, когда был маленьким, нашел там ягненка без шерсти, заключенного в контейнер с зеленой водой. Он все еще мигает своими маленькими черными глазами. А кто-то будто бы нашел детские скелеты в старомодной одежде, и они держались за руки.

Ерунда все это; я знаю, что там на самом деле внутри. Пикеринг ничего не видел, но если бы мы возразили ему, он бы стал орать: «Нет, видел! Нет, видел!», а мы с Ричи не обрадовались бы крикам у ворот.

— Давайте просто постоим и посмотрим. А в дом можем пойти и в другой день, — предложил Ричи.

— Да ты просто сдрейфил! — Пикеринг пнул его по ноге. — Всем расскажу, что Ричи обмочил штаны.

Ричи побледнел, его нижняя губа задрожала. Как и я, он представил себе толпы налетевших детей, кричащих «Зассыха! Зассыха!». Тру́сов отовсюду гонят, трусов не зовут играть, и им приходится наблюдать со стороны, как последним неудачникам. Каждый ребенок в городе знает, что дом забирает братьев, сестер, кошек и собак. Но когда с холма доносится плач, мы считаем своим долгом заставить друг друга пойти туда. Так уж повелось. Пикеринг принадлежал к числу самых отчаянных ребят и не мог не пойти.

Отступив назад и смерив взглядом ворота, он произнес:

— Я полезу первым. А вы смотрите, где я хватаюсь руками и куда ставлю ноги.

Перебрался он через ворота довольно быстро. Немного замешкался наверху, когда нога попала между двух шипов, но вскоре уже стоял на другой стороне, ухмыляясь нам. Теперь я видел, что в ворота как будто была встроена маленькая лесенка. Металлические стебли обвивали длинные стержни, образуя ступени для маленьких рук и ног. Я слышал, что маленькие девочки всегда находили в кирпичной стене тайную деревянную дверцу, которую потом никто не мог отыскать. Но это могли быть просто очередные байки.

Если б я не полез, а поход увенчался успехом, я до конца жизни был бы «зассыхой» и жалел, что не пошел с Пикерингом. Мы могли бы стать героями. Меня переполняло то же самое сумасшедшее чувство, которое заставляло забираться на самую вершину дуба, смотреть на звезды и на несколько секунд разжимать руки, зная, что если упаду, то разобьюсь насмерть.

Когда я карабкался вверх, оставив позади что-то шепчущего Ричи, ворота подо мной скрипели и стонали так громко, что наверняка слышно было и на холме, и в самом доме. Когда я добрался до верха и приготовился перекинуть ногу на другую сторону, Пикеринг пошутил:

— Смотри не оторви себе яйца этими шипами.

Я не то что не улыбнулся, я не мог даже дышать. Ворота были выше, чем казалось с земли. Ноги и руки у меня дрожали. Я перенес одну ногу через шипы, и к горлу вдруг подступила паника. Я представил, что, если сейчас сорвусь, шип проткнет мне бедро и я буду висеть на воротах, истекая кровью. Я посмотрел на дом и почувствовал, что за каждым окном скрывается наблюдающее за мной лицо.

Мне сразу вспомнились все те истории про белый дом на холме: что видишь только красные глаза твари, которая высасывает из тебя кровь, что там прячутся педофилы и мучают пленников по нескольку дней, прежде чем закопать заживо, и поэтому детей никогда не находят; и что существо, плач которого мы слышим, только сначала выглядит как прекрасная женщина, но как только оно обнимет тебя, тут же меняет свой облик.

— Давай быстрее. Это легко, — поторопил меня Пикеринг.

Я медленно перенес вторую ногу через шипы и спустился вниз. Пикеринг был прав. Перелезть через ворота оказалось совсем не сложно. Даже маленьким детям под силу.

Я стоял под палящими лучами с другой стороны ворот и улыбался. Здесь солнечный свет был ярче, поскольку отражался от белой кладки и окон дома. А воздух — каким-то странным, очень густым и теплым. Когда я посмотрел сквозь ворота на Ричи, мир вокруг него казался серым и мрачным, словно с той стороны наступила осень. Ричи стоял и покусывал нижнюю губу. Трава под моими ногами так блестела на солнце, что на нее было больно смотреть. Алые, желтые, лиловые, оранжевые и лимонные вспышки цветов плыли перед глазами, и лето ощущалось на языке. Вокруг деревьев, статуй и подъездной дорожки висело марево. Было так тепло, что по телу у меня прошла легкая дрожь. Закрыв глаза, я произнес:

— Как красиво.

Это слово я обычно не произносил при Пикеринге.

— Хотел бы я здесь жить, — сказал он и широко улыбнулся.

Мы оба рассмеялись и обнялись, чего никогда раньше не делали. Все мои прежние тревоги казались ничтожными. Я почувствовал, будто стал выше и могу идти куда угодно и делать все, что захочу. Знаю, Пикеринг почувствовал то же самое. Ричи что-то сказал, но что бы это ни было, его слова показались нам глупыми, и сейчас я их даже не помню.

Защищенные нависающими ветвями деревьев и высокой травой, мы стали подниматься к дому, держась края дорожки. Но спустя какое-то время я начал немного нервничать. Дом оказался больше, чем мне представлялось раньше. И хотя мы никого не видели и ничего не слышали, я чувствовал, будто мы попали в тихое, но многолюдное место, и на нас смотрит множество глаз. Следит за нами.

Мы остановились возле первой статуи, не полностью скрытой зеленым мхом и мертвыми листьями. Сквозь ветви дерева сумели разглядеть двух каменных детей, стоящих обнаженными на мраморном постаменте. Мальчика и девочку. Они улыбались, но как-то не по-доброму; их улыбки больше напоминали оскал.

— У них вскрыта грудь, — сказал Пикеринг. И оказался прав. Каменная кожа на груди у каждой статуи была оттянута в стороны, а в вытянутых, сложенных лодочкой руках лежали комочки с прорезанными в мраморе кровеносными сосудами — их маленькие сердца. Хорошее настроение, посетившее меня у ворот, куда-то улетучилось.

Солнечный свет, проникавший сквозь деревья, ронял на нас полоски света и тени. С выпученными глазами и пересохшими ртами мы двинулись дальше, осматривая некоторые статуи, встречавшиеся на пути. Мы не могли удержаться. Статуи будто притягивали взгляды, заставляли догадываться, что за фигуры выглядывают из-за листвы, веток и плюща. Там было какое-то жуткое, закутанное в ткань существо, выглядевшее слишком реалистично для каменного изваяния. Его лицо было настолько отвратительным, что я не смог долго на него смотреть. Когда я стоял под этим существом, мне почудилось, что оно раскачивается из стороны в сторону, готовясь прыгнуть на нас с постамента.

Пикеринг, идущий впереди, остановился и посмотрел на следующую статую. Помню, он съежился в тени фигуры и уставился себе под ноги, будто боялся поднять глаза. Я встал рядом с ним, но тоже не смог долго смотреть на статую. Рядом с уродливым типом в накидке и большой шляпе стояла маленькая фигурка в рясе с капюшоном, из рукавов у которой торчали какие-то похожие на змей отростки.

Идти дальше мне уже не хотелось; я знал, что эти статуи еще долго будут мне сниться в кошмарах. Оглянувшись на ворота, я удивился тому, насколько сильно мы от них отдалились.

— Я, наверное, пойду назад, — сказал я Пикерингу.

Тот даже не стал называть меня трусом. Не хотел ссориться и оставаться один.

— Давай просто заглянем в дом по-быстрому, — предложил он. — Стащим оттуда что-нибудь. Иначе никто не поверит.

Одна мысль о приближении к белому особняку с его зрячими окнами заставила меня занервничать. Дом был четырехэтажным, и в нем, похоже, были сотни комнат. Окна верхних этажей были темными, поэтому за ними ничего не было видно. Нижние кто-то заколотил досками от посторонних.

— Нет там никого, зуб даю, — сказал Пикеринг, пытаясь подбодрить нас. Но на меня это не подействовало. Он уже не казался таким смышленым и крутым, как раньше. Просто глупый мальчишка, который не понимает, что творит.

— Не-а, — сказал я.

Он отошел от меня.

— Ладно, я пойду один. А потом расскажу всем, как ты остался ждать снаружи.

Его голос звучал слишком мягко для обычной угрозы. И все же я представил его ликующую рожу, когда нас с Ричи назовут зассыхами. Несмотря на то что я перелез через ворота и зашел так далеко, моя роль будет ничтожной, если Пикеринг дальше пойдет один.

На статуи мы больше не смотрели. В противном случае вряд ли дошли бы до ступеней, ведущих к огромным железным дверям особняка. Впрочем, дорога не заняла много времени. Мы шли медленно и неохотно, но все равно преодолели весь путь очень быстро. На ватных ногах я проследовал за Пикерингом.

— Зачем двери сделаны из металла? — спросил он.

Ответа у меня не было.

Пикеринг надавил обеими руками на ручки. Одна из них скрипнула, но не открылась.

— Заперто, — констатировал Пикеринг.

Но когда он снова толкнул дверь, на этот раз навалившись всем телом, я заметил, что в окне второго этажа что-то мелькнуло. Какая-то бледная фигура. Как будто она появилась из темноты и нырнула обратно, быстро, но грациозно. Словно всплывающий на поверхность темного пруда карп, который тут же исчезает, едва блеснув белой спиной.

— Пик! — прошептал я.

Тут в двери, на которую навалился Пикеринг, что-то лязгнуло.

— Открыто, — воскликнул он, уставившись в узкую щель между железных створок.

Я не мог отделаться от мысли, что дверь открыли изнутри.

— Я бы не ходил, — сказал я. Он улыбнулся и махнул мне, чтобы я подошел и помог ему. Я остался стоять на месте, глядя на окна верхних этажей. Открывающаяся дверь издала скрежещущий звук. Не говоря ни слова, Пикеринг вошел в дом.

Тишина была такая, что в ушах у меня гудело. По лицу стекали струйки пота. Хотелось убежать к воротам.

Лицо Пикеринга вновь появилось в дверном проеме.

— Давай быстрее. Посмотри, сколько тут птиц, — произнес он, задыхаясь от возбуждения, и снова исчез.

Я заглянул в дом и увидел огромный пустой холл с лестницей, ведущей на второй этаж. Пикеринг стоял посреди помещения и смотрел на пол. Деревянные половицы были устланы высохшими трупиками птиц. Сотнями мертвых голубей. Я зашел внутрь.

В холле не было ни ковров, ни штор, ни ламп — лишь белые стены и две закрытые двери напротив друг друга. Птицы были очень тощими, у большинства сохранились перья, от других остались только кости. Некоторые уже превратились в прах.

— Залетают сюда и не могут найти еду, — объяснил Пикеринг. — Нужно будет собрать черепа.

Он по очереди подошел к каждой двери и подергал ручки.

— Заперто, — сказал он. — Обе заперты. Давай поднимемся по лестнице. Посмотрим, нет ли чего в комнатах.

Я вздрагивал при каждом скрипе ступеней, поэтому попросил Пикеринга идти с краю, как я. Но он меня не послушал и побежал вверх, топая как слон. Когда я догнал его на первом повороте, меня снова посетило странное чувство. Стало душно и жарко, словно мы оказались в каком-то тесном пространстве. Преодолев всего один пролет, мы оба буквально взмокли от пота. Мне пришлось прислониться к стене.

Пикеринг посветил фонариком на второй этаж. Мы увидели лишь голые стены пыльного коридора. Откуда-то сверху проникал слабый солнечный свет, но его было недостаточно.

— Идем, — сказал Пикеринг, не оборачиваясь.

— Я на улицу, — сказал я. — Мне нечем дышать. — Но, начав спускаться, я услышал, как где-то внизу что-то со скрипом открылось и закрылось. Я замер и услышал, как в ушах стучит кровь. Меня прошиб ледяной пот. Что-то очень быстро наискось пересекло столб света, падающий сквозь открытую входную дверь.

В глазах у меня закололо, голова закружилась. Боковым зрением я видел лицо Пикеринга, глядящего на меня сверху, со следующего лестничного пролета. Он с громким щелчком выключил фонарик.

Существо в холле двинулось снова, в обратном направлении, но задержалось у края полосы света. И принялось нюхать грязный пол. От одной его манеры двигаться мне стало дурно, и я готов был упасть в обморок. Мне показалось, что это женщина, хотя у людей в таком преклонном возрасте сложно определить пол. Голова была почти лысой, а кожа — желтого цвета. Существо больше походило на куклу, сделанную из костей и облаченную в грязную ночную рубашку, чем на пожилую даму. Да и как пожилые дамы могут двигаться так быстро? Оно перемещалось боком, как краб, все время глядя на дверь, поэтому лица я разглядеть не мог. Что, впрочем, к лучшему.

Я был уверен, что если побегу, существо непременно посмотрит наверх и увидит меня. Поэтому я сделал два осторожных шага и зашел за угол следующего лестничного пролета, где уже прятался Пикеринг. У него был вид, будто он изо всех сил пытается не расплакаться. Я вспомнил о каменных статуях детей на улице и о том, что́ они сжимали в своих маленьких ручках, и тоже едва сдержал слезы.

Потом мы услышали, как внизу открылась другая дверь. Прижавшись друг к другу и дрожа от страха, мы заглянули за угол пролета, хотели убедиться, что существо не идет за нами. Но внизу была уже другая тварь. Я увидел, как она суетится возле двери, словно курица-наседка, и закричал бы, если б у меня не перехватило дыхание.

Эта тварь двигалась быстрее, чем первая, с помощью двух черных палок. Скрюченная и горбатая, облаченная в пыльное черное платье, подол которого волочился по полу. Проглядывающее сквозь вуаль лицо было худым и болезненно бледным, как личинки жуков, которых мы находили под отсыревшей корой деревьев. А когда она издала свистящий звук, мои уши пронзила боль и кровь застыла в жилах.

Лицо у Пикеринга перекосило от страха, оно так побледнело, что было видно одни глаза.

— Это же старушки? — спросил он надломленным голосом.

Я схватил его за руку.

— Нужно выбираться отсюда. Может, с другой стороны есть окно или еще одна дверь?

Если это так, мы должны подняться по лестнице, пробежать через все здание и найти другой путь на первый этаж, и только тогда сможем выбраться.

Я снова посмотрел вниз, чтобы проверить, что они делают, и тут же пожалел об этом. Теперь там было еще двое. Высокий человек с похожими на ходули ногами поднял на нас неподвижное лицо. У него не было ни губ, ни носа, ни век. Он был одет в мятый костюм, на поясе висела золотая цепочка для часов. Перед ним стояло плетеное кресло на колесах, в котором лежал сверток, завернутый в клетчатые одеяла. Из-под одеял выглядывала маленькая голова в кепке с лицом желтым, как консервированная кукуруза. Первые двое стояли возле открытой двери, так что путь к отступлению был отрезан.

Мы бросились вверх по лестнице в еще более жаркую тьму. Тело у меня стало каким-то тяжелым и неловким, ноги подгибались. Пикеринг с фонариком бежал впереди и локтями не давал мне обогнать его. Я натыкался на его спину, запинался об его лодыжки и сквозь его учащенное дыхание слышал, как он давится слезами.

— Они гонятся за нами? — спрашивал он не переставая. У меня не хватало воздуха в легких, чтобы ответить ему. Мы бежали по длинному коридору мимо десятков закрытых дверей. Я старался смотреть только вперед и знал, что окаменею от ужаса, если одна из дверей откроется. Мы с Пикерингом топали так громко, что я совсем не удивился, когда услышал за спиной щелчок открывшегося замка. Мы обернулись на звук — и это было нашей ошибкой.

Сперва нам показалось, что существо нам машет. Но потом поняли, что костлявая дама в грязной ночной рубашке двигает своими длинными руками, чтобы привлечь внимание других тварей, поднимающихся по лестнице вслед за нами. Мы услышали доносящееся из темноты суетливое шарканье ног. Я удивился, как эта тварь сумела разглядеть нас сквозь грязные бинты, которыми была замотана ее голова. Снова раздался жуткий свист, и тут же стали открываться другие двери, будто выпуская спешащих из комнат тварей.

В конце коридора виднелась еще одна лестница, освещенная чуть больше благодаря свету, проникавшему сквозь окно тремя этажами выше. Но стекло, похоже, было грязным, потому что на лестнице меня посетило чувство, будто мы оказались под водой. Когда Пикеринг повернулся, перед тем как броситься вниз по лестнице, я увидел, что лицо у него блестит от слез, а по одной штанине расползается темное пятно.

Спускаться вниз оказалось невероятно тяжело. Будто у нас совсем не осталось сил, будто страх высосал их подчистую. Но не только он мешал бежать. Воздух казался настолько сухим и спертым, что было тяжело дышать. Рубашка у меня прилипла к спине, подмышки взмокли. Волосы у Пикеринга были влажными, он сильно сбавил скорость, и я обогнал его.

Спустившись с лестницы, я вбежал в другой длинный пустой коридор с закрытыми дверями, из конца которого шел сероватый свет. Решив немного передохнуть, я согнулся пополам и уперся руками в колени. Но бежавший сзади Пикеринг врезался в меня и сбил с ног. Он перепрыгнул через меня, при этом наступив мне на руку.

— Они идут, — в слезах проскулил он и поковылял дальше по коридору.

Поднявшись на ноги, я последовал за ним. Хотя эта идея мне не нравилась, поскольку, если некоторые из них остались ждать нас в холле у входных дверей, а другие зайдут к нам с тыла, мы окажемся в ловушке. Я даже подумал о том, чтобы открыть дверь в одну из комнат и выбить доски на окне. Когда мы бежали по коридору, из них выходили словно разбуженные шумом твари. Из некоторых, но не из всех. Так что, возможно, стоило попытать счастья за одной из дверей.

Я окликнул Пикеринга. Вместо оклика у меня получился какой-то сип, как у школьного астматика Билли Скида. Поэтому, видимо, Пикеринг меня не услышал, поскольку продолжал бежать. Когда я гадал, какую дверь выбрать, раздался тоненький голосок:

— Можешь спрятаться здесь, если хочешь.

От неожиданности я подпрыгнул с криком, словно наступил на змею, и уставился туда, откуда донесся голос. Из щели между дверью и рамой выглядывало лицо маленькой девочки. Она улыбнулась и открыла дверь шире.

— Они тебя здесь не найдут. Мы можем поиграть с моими куклами.

У нее было очень бледное лицо, на голове — черный чепчик, украшенный бантиками. Глаза казались покрасневшими, словно она долго плакала.

Грудь у меня ныла, глаза жгло от пота. Пикеринга все равно уже было не догнать. Из темноты доносился топот его ног. Я понял, что больше бежать не могу, поэтому кивнул девочке. Она отошла в сторону, пропуская меня. Подол ее платья скользнул по пыльному полу.

— Быстрее, — с возбужденной улыбкой произнесла она, затем выглянула в коридор, проверить, не идет ли кто. — Большинство тут слепые, но слух у них хороший.

Я вошел в дверь. Оказавшись рядом с девочкой, я почувствовал странный запах. Так же пах раздавленный труп кошки, который я нашел в лесу однажды летом. И еще этот смрад чем-то напоминал старый бабушкин комод со сломанной дверцей и маленькими железными ключиками в неработавших замках.

Девочка тихо закрыла за нами дверь и двинулась в комнату, высоко подняв голову, словно «маленькая леди», как сказал бы мой папа. Свет пробивался в комнату из красно-зеленых окон, расположенных под самым потолком. Сверху свисали две большие цепи со светильниками без лампочек. В конце помещения находилась сцена с натянутым зеленым занавесом, по переднему краю которой располагались софиты. Наверное, здесь когда-то был танцевальный зал.

Высматривая выход, я проследовал за маленькой девочкой в черном чепчике к сцене, и мы поднялись по одной из боковых лестниц. Она бесшумно скрылась за занавесом. Я пошел за ней, поскольку больше идти мне было некуда и я нуждался в друге. От занавеса пахло так плохо, что, пробираясь за него, мне пришлось зажать рот руками.

Девочка расспросила, как мое имя и где я живу. И я рассказал ей все, словно отчитывался перед учителем, который застукал меня за чем-то нехорошим. Даже назвал номер дома.

— Мы не хотели влезать сюда, — сказал я. — Мы ничего не украли.

Девочка склонила голову набок и нахмурилась, словно пыталась вспомнить что-то. Затем улыбнулась и сказала:

— Все эти игрушки — мои. Я их нашла.

Она указала на кукол, лежащих на полу, — маленькие фигурки людей, которые было плохо видно из-за темноты. Усевшись среди них, девочка принялась поднимать их по очереди и показывать. Но я слишком нервничал и не обращал внимания на игрушки. К тому же мне не нравился вид какого-то матерчатого существа с вытертым, свалявшимся мехом. У него были стежки вместо глаз, уши отсутствовали. Руки и ноги казались непропорционально длинными. Вдобавок существо все время держало голову прямо, словно смотрело на меня.

Остальная часть сцены у нас за спиной была погружена в темноту. Виднелся лишь слабый отблеск белой стены вдалеке. Посмотрев со сцены на заколоченные окна, расположенные по правую сторону от танцпола, я увидел по краям двух листов фанеры, закрывающих застекленные двери в сад, полоски яркого солнечного света. А еще оттуда веяло свежим воздухом. Похоже, через эти двери кто-то уже проникал сюда.

— Мне нужно идти, — сказал я девочке, шепчущейся со своими игрушками у меня за спиной. Но только я собрался выбраться из-за занавеса, как из коридора, по которому мы с Пикерингом только что пробежали, донесся страшный шум: шарканье ног, стук палок, скрип колес и улюлюканье. И этому параду, казалось, не было конца. Параду, который я не хотел смотреть.

Когда толпа пронеслась мимо, главная дверь со щелчком открылась, и внутрь скользнуло какое-то существо. Я отпрянул от занавеса вглубь сцены и затаил дыхание. Девочка продолжала бормотать что-то своим отвратительным игрушкам. Мне захотелось зажать себе уши. В голову пришла безумная мысль положить всему этому конец; мне даже захотелось выйти из-за занавеса и сдаться высокой фигуре на танцполе. Держа над головой потрепанный зонтик, та быстро вращалась, словно на крошечных бесшумных колесиках, скрытых под длинными грязными юбками, принюхиваясь, разыскивая меня. Под белой вуалью, прикрепленной к краю полуистлевшей шляпы и заправленной под воротник платья, я увидел фрагмент лица, напоминавшего корку рисового пудинга. Если б в легких у меня был воздух, я бы закричал.

Я оглянулся на девочку. Но она пропала. На полу, на том месте, где она сидела, извивалось какое-то существо. Я быстро заморгал глазами. И на мгновение мне показалось, будто все игрушки задрожали. Но когда я посмотрел на Голли — куклу с пучками белых вьющихся волос на голове, та лежала неподвижно на том самом месте, где ее оставила хозяйка. Девочка спрятала меня, но я был рад, что она исчезла.

Вдруг из душной глубины огромного дома донесся крик. Крик, полный паники, ужаса и вселенской скорби. Фигура с зонтиком еще немного покружила по танцполу, а затем бросилась из комнаты на звук.

Я выскользнул из-за занавеса. Теперь издали доносилась какая-то оживленная болтовня. Она постепенно нарастала, эхом отдаваясь в коридоре, комнате, и почти заглушала крики рыдающего мальчика. Его вопли кружили, отскакивая от стен и закрытых дверей, будто он бегал где-то в глубине дома по кругу, из которого не мог вырваться.

Я осторожно спустился по лестнице сбоку сцены и подбежал к длинной полоске жгучего солнечного света с одной стороны от застекленных дверей. Потянул на себя лист фанеры. Тот треснул, явив мне дверную раму с разбитым стеклом, а за ней — густые заросли травы.

Впервые с того момента, как я увидел скребущуюся у парадного входа старуху, я по-настоящему поверил, что смогу спастись. Представил, как выбираюсь в проделанную дыру и бегу вниз по склону к воротам, пока все твари заняты в доме плачущим мальчиком. Но как только дыхание у меня участилось от радости скорого спасения, я услышал у себя за спиной глухой удар, будто что-то упало на танцпол со сцены. По подошве ног пробежала мелкая, щекочущая дрожь. Затем я услышал, как что-то быстро приближается ко мне, словно волочась по полу.

Я был не в силах оглянуться и увидеть перед собой еще одну тварь, поэтому ухватился за не прибитый край фанерного листа и потянул изо всех сил. Образовалась щель, в которую я начал протискиваться боком. Сперва нога, потом бедро, рука и плечо. Внезапно на меня хлынули теплый солнечный свет и свежий воздух.

Я уже почти выбрался, когда тварь вцепилась мне в левую подмышку. Пальцы были такими холодными, что кожу обожгло. И хотя лицо у меня было обращено к свету, в глазах потемнело. Лишь мерцали белые точки, которые появляются, когда встаешь слишком быстро.

Меня затошнило. Я попытался вырваться, но половина тела будто отяжелела, а кожу кололо иголками. Я отпустил фанерный лист, и тот захлопнулся, как мышеловка. Я услышал у себя за спиной какой-то хруст, и тварь заверещала мне прямо в ухо. От этого визга я оглох на целую неделю.

Я сел на траву, и меня вырвало прямо на джемпер. Кусочками спагетти и какой-то белой, ужасно пахнущей слизью. Оглянувшись, я увидел торчащую между листом фанеры и дверной рамой костлявую руку. Я заставил себя откатиться в сторону, затем поднялся на колени.

Направившись в сторону парадного входа и ведущей к воротам дорожки, я обратил внимание на ноющую боль в левом боку. Плечо и бедро уже не кололо, но они будто онемели. Идти было тяжело, и я испугался, что у меня могут быть сломаны кости. Я весь вспотел, меня знобило. Хотелось лечь в высокую траву. Меня стошнило еще два раза. Теперь выходила одна желчь.

Возле парадного входа я лег на здоровый бок и пополз вниз по холму. Трава была очень высокой, поэтому полз я очень медленно. Старался держаться дорожки, чтобы не заблудиться. На дом оглянулся лишь раз — и тут же пожалел об этом.

Одна створка парадных дверей была все еще открыта. Я увидел в проеме беснующуюся толпу; солнечный свет падал на их грязные лохмотья. С улюлюканьем они над чем-то дрались. Над какой-то маленькой темной фигуркой. Она выглядела безжизненно обмякшей, и тощие хваткие руки рвали ее на куски.

* * *

Бабушка Элис, сидящая в изножье моей кровати, закрыла глаза. Но она не спит. Просто тихо сидит и гладит свою кукольную ручку, словно это самое дорогое, что у нее есть.

Перевод: Андрей Локтионов

Исконный обитатель

Adam Nevill, «The Original Occupant », 2005

Причины кризиса среднего возраста у мужчин хорошо задокументированы, поэтому мне нет нужды досаждать читателю чересчур подробным толкованием этого недуга. Но последствия, связанные с конвульсиями юности и попытками человека получить более четкое осознание собственной смертности, в случае с Уильямом Аттертоном оказались катастрофическими. Известие о его дилемме дошло до меня через Генри Берринджера.

Уильям Аттертон, Генри Берринджер и я были стипендиатами колледжа в Сент-Леонард и состояли в одних и тех же объединениях выпускников, включая клуб в Сент-Джеймс, где мы с Генри обычно обедали первую пятницу каждого месяца, после чего прогуливались с сигарами вдоль улицы Мэлл. В нашем обеденном ритуале было много предсказуемых аспектов, главным из которых являлось обсуждение Аттертона и его нестабильного образа жизни.

В конце июня Генри поделился со мной последними новостями насчет Аттертона. Всего пару недель назад Генри наткнулся в Ковент-Гарден на нашего общего знакомого, несущего огромную стопку туристических книг и руководств по автономному образу жизни. За импровизированным ланчем Аттертон рассказал Генри о своем намерении порвать с городской жизнью и начать вести «более простое существование в субарктических лесах Северной Швеции. Как минимум четыре сезона. Я проживу там целый год. И впервые за все это время буду осознавать, что происходит вокруг меня, Генри. Изменения природы, небо, пение птиц, сам воздух…»

«Снег и лед», — вынужден был вставить Генри.

«Да, черт побери! Снег и лед. А между делом я буду с любовью разглядывать каждый кристаллик и снежинку».

«Чего там будет предостаточно, — сказал Генри, — а не разумнее было бы поехать туда на пару недель или хотя бы на месяц?»

«Нет же! Я еду не для того, чтобы обо мне говорили: „Глядите, какой молодец, прожил в хижине один целых две недели!“ Ты не понимаешь, Генри, но я все больше осознаю, что вся моя жизнь состояла из компромиссов и полумер. Честно говоря, я не уверен, была ли у меня когда-нибудь собственная настоящая мечта. Не могу даже вспомнить, как я стал таким или что я хотел сделать в жизни. Но я знаю одно: за тридцать лет в Сити я ничего не сделал».

Услышав эти новости, я тут же сделал такие же выводы, как и Генри. Мы оба не знали, от чего именно убегает Аттертон на этот раз, поскольку его план определенно имел все признаки побега, и тому было множество причин. Не хочу опускаться до сплетен, но Аттертон постоянно влипал в какие-то проблемы. Особенно касающиеся чужих карманов. Несколько лет назад из-за его афер с недвижимостью кое-кто из его близких друзей лишился значительных сумм денег. Утверждалось, что он был причастен к быстрому закрытию одного ресторана. А его махинации с несколькими счетами привели к разорению как минимум одного пенсионного фонда. Кроме финансовых проблем, в начале его так называемого кризиса имелись свидетельства его романа с женой одного друга и любовной связи с дочерью коллеги, работавшей в его фирме стажером, и это с промежутком от силы в пару дней. Что касается его ухода из компании, то в Сити поговаривали, что оно было не совсем добровольным.

Но в ходе обсуждения этого скандинавского мероприятия Генри никогда не видел у друга столь воодушевленного лица. Он описывал глаза Аттертона как светящиеся чем-то сродни эйфории. Аттертон был тверд в своем решении.

«И что, осмелюсь спросить, ты будешь делать в лесу целый год?» — спросил его Генри, вскоре после того, как оплатил счет за их ланч. Это был единственный вопрос, который Аттертон хотел услышать на эту тему. Наряду с его любовью к книге Генри Торо «Уолден, или Жизнь в лесу» и пешим турпоходом по Скандинавии, который он восхвалял еще со студенчества, Аттертон отметил следующее: «Буду гулять. Плавать в Альваре. Спать на улице. Исследовать. Вернусь к рисованию. Я не касался карандаша уже двадцать лет. Мне часов в сутках не хватит. И видел бы ты жилище, которое я приобрел для своего изгнания, Генри. Его называют фритидсюз, или стуга, что означает „летний дом“. Он находится в тридцати километрах от ближайшего города, в доисторическом лесу, пестрящем рунными камнями. Там есть даже деревянная церковь, относящаяся к четырнадцатому веку. К концу лета сотру себе локоть, делая графитом мемориальные отпечатки».

Генри начинал уже разделять воодушевление Аттертона и почувствовал первые уколы зависти, пока не спросил, как они смогут оставаться на связи.

«А вот тут загвоздка, Генри. Там, куда я направляюсь, нет мачт сотовой связи. Я даже не подключен к электросети. Воду для ванны буду брать из колодца, генератор заправлять мазутом и готовить свежепойманную рыбу на дровяной печи. Все очень просто. Я планирую проводить вечера возле костра за чтением книг, Генри. Для начала беру полное собрание сочинений Диккенса и Толстого. Так что полагаю, общаться будем посредством переписки».

Генри — не тот человек, который станет губить оптимизм друга, но когда Аттертон озвучил свои планы по изоляции себя в глуши чужой страны, он был полон достойного школьного учителя подозрения, что продумано далеко не все.

«Я хочу снова пройти испытание, Генри. Настоящее испытание». Испытание ему и выпало — но совсем не такое, какого он ожидал.

* * *

Итак, в начале августа отважившийся жить в дикой глуши Аттертон в сопровождении большой коллекции книг и нескольких ящиков с теплой одеждой оставил Генри, возложив на него задачу проверять его холостяцкую квартиру в Челси, время от времени спуская воду в унитазе, и вести в его отсутствие кое-какие дела. А ближе к концу августа началась их переписка. Но общение быстро свернуло с намеченного курса.

Остаток лета и большую часть осени я провел за границей, но по возвращении мы с Генри возобновили нашу традицию встречаться в первую пятницу месяца. Однако мой дорогой друг сильно изменился. По его просьбе мы заняли столик рядом с кухнями клубной столовой, а не наши обычные места с видом на Грин-парк. За обедом Генри также проявлял все признаки высокой степени возбуждения, которое лишь частично унялось, когда сотрудники клуба задвинули шторы.

«Говорю тебе, я устал от чертовых деревьев на сильном ветру», — сказал он, отметая мое предложение прогуляться вдоль Мэлла. Вместо этого мы удалились в библиотеку с графином бренди, где он пообещал объяснить свое настроение и посвятить меня в летние события, послужившие причиной его дискомфорта. Сразу же стало очевидно, что, по уже заведенной традиции, единственной темой разговора должен был быть Аттертон, или «бедный Аттертон», как Генри сейчас его называл. Только на этот раз история, рассказанная Генри, отличалась от любой другой, слышанной мной. И определенно повлияла на мое решение взять такси до дома в Найтсбридж, забыв об обычной прогулке домой вдоль зеленого периметра Гайд-парка.

«Я хорошо понимаю желание утонченного человека уединиться в природной среде. И даже его стремление к историческому образу жизни. Но я боялся, что дефицит или, в случае с Аттертоном, полное отсутствие общества приведет к избытку внутреннего диалога, что закончится лишь полным уходом в себя. И за время нашей короткой переписки выяснилось, что именно это и постигло беднягу.

От него было три письма, и лишь первое содержало какой-то след первоначального энтузиазма по поводу его шведского предприятия. Возможно, я склонен недооценивать моего товарища, но вовсе не выбор припасов, добыча топлива, работа генератора или способность ориентироваться на местности доставили ему неприятности. Наоборот, за вторую неделю его нахождения там он снял с фасада жуткое украшение из лошадиных подков, перекрасил дом в традиционный для той местности темно-красный свет и заменил шифер на крыше с энтузиазмом, достойным скаута, отправившегося в поход. В светлые ночи он путешествовал, начал ловить рыбу в местных водах и дочитал „Холодный дом“ и „Крошку Доррит“ Диккенса.

Но прочитав второе письмо, я не мог избавиться от подозрения, что Аттертон начал испытывать беспокойство в окружающей его среде. Долина — находящаяся в северо-восточной части провинции Емтланд и достигавшая не более двадцати километров в поперечнике — была полностью отрезана от внешнего мира. То есть в этом-то и был весь смысл уехать подальше. Но немногочисленное, в основном пожилое население местности, казалось, проявляло сознательное упрямство, оставаясь оторванным от современной Швеции.

Несмотря на невероятную красоту земли и обилие диких животных, Аттертон верил, что местные категорически настроены держать туристов на порядочном расстоянии. Шведский у Аттертона был почти на нуле, а местный английский был нетипично беден для Скандинавии. Поэтому тот маленький контакт, который у него получалось наладить с ближайшими соседями — исключительно во время своих прогулок до границы долины, — он нашел категорически неудовлетворительным. Люди там либо посещали какую-то протестантскую секту с фанатичным уклоном, либо до абсурдной степени почитали какие-то фольклорные традиции. Они проводили слишком много времени в церкви. И любое здание, ограда или ворота, на которые он натыкался в своих странствиях, были украшены железными подковами.

И более того, они будто испытывали по поводу него беспокойство. Опасались не его, а за него. И он чувствовал это. Пару раз, в универмаге и на почте, до которых ему приходилось ходить по десять километров, он слышал что-то про „плохую землю“ и „дурной знак“. Один старик, немного научившийся английскому в торговом флоте, посоветовал ему уехать до конца сентября, вместе с немногочисленными туристами, бывающими в тех местах летом, пока не наступила длинная ночь. В равной степени его тревожило то, что другие шведы, казалось, только были рады избегать этого места. Что странно, учитывая множество рунных камней и несколько древних деревянных церквей, рассыпанных по лесам. Даже отмеченные на всех картах тропы для туристов, казалось, огибали этот край.

Однако Аттертон признавал, что его интерес к региону значительно превышал его опасения. Это замечание прозвучало для меня как сигнал тревоги, учитывая то, как наш общий друг может быть невосприимчив к разуму и логике в своих мимолетных увлечениях.

Так или иначе, прошло еще четыре недели, прежде чем я получил очередное письмо. И едва прочитав его наспех нацарапанное послание, я помчался просматривать расписание самолетов и изучать вопрос автопроката в Северной Швеции.

Вот. Смотри сам». — Генри протянул мне третье письмо от Аттертона.

Дорогой Генри.

Я планирую уехать отсюда до конца недели. Предполагаю, что прибуду в Лондон через пару дней после того, как ты получишь письмо. Не могу тревожить тебя больше, чем встревожен сам, Генри, но что-то в этом месте не так. Теперь, когда дни стали короче, долина начала показывать мне другое лицо. Я уже не провожу много времени вне дома без необходимости.

Не сочти меня глупцом, но после полудня деревья уже совсем не кажутся мне обычными. И я понятия не имел, что порывы холодного ветра могут создавать такой яростный звук в лиственном лесу. Для осени он нетипично сильный и холодный. Можно сказать, свирепый. Лес неспокоен, но его приводят в движение не только потоки ветра. Я склонен считать, что основные волнения исходят от стоящих камней.

В середине лета они казались безобидными; хотя даже тогда я не питал особенной нежности к холму, на котором стоит это кольцо камней. Но я совершал очень серьезную ошибку, посещая это место, когда солнце было скрыто тучами или садилось за горизонт. И я полагаю, что, возможно, вмешался в какой-то коренной обычай.

Могу лишь догадываться, что это кто-то из местных привязал свинью в том кругу. Видишь ли, когда вчера вечером я уходил гулять, северный ветер принес со стороны круга отчаянные и тоскливые крики. Я поднялся туда и обнаружил несчастного борова, привязанного к центральному камню. В окружении такого количества мертвой дичи, развешанной в кругу дольменов, которое удовлетворило бы самый ненасытный аппетит. Часть какого-то варварского ритуала. Центральный камень был буквально залит кровью птиц. Я счел это отвратительным. Так что я освободил борова и, пожелав ему удачи, отпустил в лес. Но, оглядываясь назад, я полагаю, что он был привязан там ради моей защиты. Как некий выкуп.

Видишь ли, все время, что я находился среди камней, меня не покидало ощущение, что за мной наблюдают. В дикой местности чувства обостряются, Генри. И ты начинаешь доверять им. И я считаю, что запах крови и визг свиньи привлекли в то место что-то еще. Я чувствовал чье-то присутствие в порывах ветра, настигавших меня, казалось, со всех сторон света. Это ощущение пробирало до мозга костей; меня бросило в пот, и я буквально взмок до последней нитки и волоска на голове.

Я не стал там задерживаться. И отправился домой, испытывая чувства, которые не могу адекватно описать. Честно говоря, так страшно мне не было даже в детстве по ночам. Но мой страх был смешан с какой-то дезориентацией и убежденностью в моей совершенной незначительности там, среди этих черных деревьев. Этот шум, Генри. Мне казалось, будто я потерпел кораблекрушение в бушующем море.

Не успел я уйти далеко, как с той стороны, откуда я шел, донесся страшный шум, будто освобожденный боров испытывал невероятные страдания. Хотя тогда это было похоже на крики испуганного ребенка. Затем его визги резко прекратились, и эта внезапность была хуже самих криков.

Я бросился бежать. Так быстро, как только мог. Я бежал, пока не почувствовал, что сердце вот-вот не выдержит. Я сильно порезал голову о ветку и разбил колено о корень дерева, когда упал. А сквозь деревья за мной гнался холодный ветер. Вместе с его свистящими порывами до меня донесся вой, который еще долго, если не всю жизнь, будет отдаваться эхом у меня в голове. Здесь, на севере, обитают волки, медведи и песцы. Возможно, я даже слышал росомаху, по крайней мере, так я сказал себе. Мне приходилось слышать лай шакалов, а также рев бабуинов на сафари, но вчера я готов был биться об заклад, что ничто в зверином царстве не могло издавать такой крик в охотничьей схватке. В нем была жуткая нотка триумфа. И я убежден, что какое бы животное ни издавало этот вой, оно преследовало меня, Генри. Прошлой ночью я слышал какие-то звуки в загоне позади дома. А этим утром я обнаружил следы. Такие не оставляют даже медведи.

Скажу лишь, что насмотрелся и наслушался я достаточно. В пятницу я должен добраться до аэропорта в Эстерсунде. А пока соберу вещи и закрою ставнями дом на зиму. Солнце утром еще яркое и сильное, и в это время суток здесь лучше удается сохранить рассудок. Утром мне придется трястись на велосипеде до почтового ящика, чтобы отправить это письмо. И пока я буду там, мне нужно будет сделать по телефону заказ в транспортной компании, чтобы они приехали за мной и снаряжением через два дня.

Твой дорогой друг,

Уильям Аттертон.

Я молча вернул письмо Генри, и он продолжил рассказ.

«Я с нетерпением прождал до конца недели и даже сделал опрометчивый звонок в шведское консульство, только чтобы выяснить, что ближайший местный орган власти находится в Радалене, в почти восьмидесяти километрах от дома Аттертона. Так как я не заявлял о каком-либо преступлении или несчастном случае и, откровенно говоря, постеснялся пересказывать содержание письма по телефону, я решил, что лучше сам отправлюсь в Швецию в следующий понедельник. Пусть даже мы разминемся; хотелось бы думать, что кто-то из моих друзей поступит так же, если получит от меня письмо подобного содержания, пока я нахожусь за границей. По крайней мере, я мог хотя бы сопроводить бедного Аттертона домой и помочь ему получить профессиональную психологическую помощь.

Когда в понедельник рано утром я летел на первом самолете в Стокгольм, пожилой швед, сидевший рядом, увидел разложенную у меня на коленях карту и спросил, не требуется ли мне помощь. Еще он обратил внимание, как я борюсь с четырьмя авторитетными путеводителями в поисках дополнительной информации по Радалену. Там было упоминание о провинциях Норрланда, но очень мало говорилось про Емтланд и совсем ничего про Радален. Поэтому я воспользовался любезным предложением своего попутчика и расспросил, как можно добраться до Радалена. На что джентльмен сразу же задал мне вопрос, такой же прямой, как и его взгляд. „А почему вы хотите повидать Радален?“ Как и большинство его соотечественников, мужчина говорил на прекрасном английском и выражался четко и ясно.

Какое-то время я не мог дать внятного объяснения, но джентльмен сообщил мне, что сам он родом из южной части Емтланда, но не живет там с юных лет и редко бывает в тех местах. Однако, несмотря на то, что большинству шведов не знакома репутация Радалена, представители его поколения, выросшие в той местности, вряд ли забудут истории, слышанные в детстве. Многие части Швеции более предпочтительны для гостей, чем Радален. В молодости ему было запрещено уходить так далеко на север.

Конечно, я сделал вид, что поверил словам мужчины, и старался никак не проявлять свой скептицизм. Попросил его более подробно рассказать об этой репутации и упомянул о недавнем переезде туда моего друга.

Он начал рассказывать мне о вещах, которые сохранились в устной традиции (в отличие от тех, которые были задокументированы историками), которая подробно описывает выживший… скажем так, фольклор или вероучение, наблюдавшееся задолго до агрессивной колонизации Швеции христианской церковью. Оказывается, даже в начале двадцатого века были еще распространены жертвоприношения животных. Они проводились в конце лета, чтобы умилостивить исконных обитателей лесов до наступления зимних лишений.

Утверждалось, что эти исконные обитатели лесов — или Ра — являлись страшными тварями и легли в основу местных легенд о монстрах. И всегда считалось, что леса опасны, если не принять определенные меры предосторожности. Лесники и егеря больше не могли бы бродить по ним, женщины не могли бы собирать дрова, а дети — играть там. Затем, в семнадцатом веке, в период пуританского рвения, имевшего целью смести остатки пантеизма в Северной Швеции, обычай подносить дары был жестоко подавлен. Но сразу после введения цензуры, как утверждал этот парень, в северном Емтланде случился всплеск исчезновений. Сперва начал пропадать домашний скот, затем наиболее уязвимые представители местных общин. И именно в тот период возникло конкретное предупреждение — Det som en gang givits ar forsvunnet, det kommer att atertas, которое джентльмен перевел для меня на английский. То, что некогда воздавалось, исчезло. И некто придет получить это назад.

Эта надпись была нанесена на столбы и вывески как предупреждение для гостей, и, как правило, рядом с ней вывешивалась лошадиная подкова, символ, вызывавший у Ра дискомфорт из-за его неприязни к конникам.

Несмотря на временный запрет, подношения вскоре возобновились в надлежащих для этого местах. А началось это в то время, когда скандинавы-поселенцы и исконные обитатели заключили те нелегкие соглашения. На этот раз церковь закрыла на это глаза, молча признав, что местная проблема вне ее компетенции и власти.

Но все изменилось. Говорят, вкусы исконных обитателей были уже не такими, как прежде. Стали более низменными, как в древности. Во времена вмешательства церкви Ра заново открыли в себе вкус к иной плоти. По слухам, безбожные представители местного населения вскоре пришли на помощь в возрождении столь безудержного аппетита. Здесь берет начало давнее предание о пропадающих в Радалене путешественниках.

Постепенно местные общины ушли с территории обитания Ра, чтобы быть вне их досягаемости. Оставили свои дома и церкви, мигрируя на юг и восток. С наступлением века науки и здравого смысла древние обряды начали уходить в пошлое. Местные предания считались вздором, и лишь немногие люди, жившие ближе всего к долине, думали иначе. Сейчас эта местность является давно запущенной частью национального парка. Хотя джентльмен слышал что-то о том, что один застройщик перестраивает и ремонтирует старые виллы для продажи в качестве летних домиков. Но эта идея не пользовалась успехом. При таком немногочисленном населении в этой местности очень слабая инфраструктура и почти нет местных служб.

„Должно быть, один из тех домов и купил ваш друг“», — сказал он в заключение, когда стюардесса подала нам копченого лосося и икру.

Я слушал с интересом и некоторым беспокойством, но вскоре моя тревога сменилась раздражением. Я готов был осмелиться на комментарий, что такие разговоры и туманные догадки равносильны сказкам, сочиненным для детей, чтобы те не терялись в лесу. Каким-то образом все это укоренилось в замкнутом воображении Аттертона, а затем глупость расцвела буйным цветом; несомненно, под воздействием умирающего света и приближающейся зимы. Поэтому чем быстрее я доберусь до него и верну его в наблюдаемый мир, тем лучше. Я говорю «наблюдаемый», потому что всегда отстаивал лозунг среди людей, склонных к вере в экстрасенсорику, привидений и пришельцев из других галактик. И лозунг этот был: я доверяю своим собственным глазам. Если это существует, то пусть проявится.

На данном этапе повествования я был удивлен тем, с какой жадностью Генри отхлебнул свой бренди.

Описание путешествия неискушенными писателями может быть таким же скучным, как слайд-шоу фотографий с отпуска. Поэтому я не буду притуплять сосредоточенность читателя подробностями перемещения Генри по Швеции в район Емтланд, а оттуда до границы Радалена. Достаточно сказать, что он арендовал автомобиль и нашел более подробную карту. Но чем ближе он подъезжал к местоположению Аттертона, тем сложнее становилось путешествие.

«В тот момент, когда я съехал с основных автомагистралей и двинулся вглубь по второстепенным дорогам, меня буквально ошеломила непроходимость местных лесов. Я никогда раньше не видел в Европе ничего подобного. По-настоящему девственная природа, какой она остается в большей части северной Скандинавии. Неухоженный бореальный лес, сохранившийся с доисторических времен. И, наверное, до сих пор существуют многие мили зеленого массива, где еще никогда не ступала нога человека.

Примерно в шестидесяти километрах от Радалена стали появляться летние домики, разбросанные среди деревьев. Маленькие деревянные строения в старинном деревенском стиле, выкрашенные в темно-красный цвет. Должно быть, это были остатки поселений, отпочковавшихся от Радалена в восемнадцатом веке. И теперь здания использовались для летнего отдыха, но под конец сезона пустовали.

Когда я оказался не более чем в двадцати километрах от долины, дома поредели, а затем и вовсе исчезли. Асфальтированная дорога сменилась гравийной, и местами ее ширины едва хватало для одного автомобиля. И даже при дневном свете я не мог избавиться от мысли, что последние из зданий, которые я видел среди деревьев или на возвышенностях, сквозили одиночеством сильнее, чем остальные. Сами строения, казалось, намекали на то, что они не так уж далеки от темных, безвременных глубин долины. Я даже воображал, будто некоторые из домиков оглядываются за свои остроконечные плечи, в страхе ожидая того, что может выйти к ним из-за деревьев.

Упрекнув себя за предательство разума, я прервал этот ход мысли. Но даже у людей, лишенных воображения, к числу которых я причислил бы себя, хватает первобытного инстинкта, чтобы опасаться тенистых просторов неосвоенных лесов. Особенно когда сквозь тучи опускаются сумерки, окрашивая сам воздух у вас перед глазами и обещая непроницаемую темноту. Для меня уже не было сюрпризом, что в этих долинах укоренились легенды о Ра и человеческих жертвоприношениях. Это было идеальное место для таких небылиц. Но байки байками, а мне нужно было найти моего незадачливого друга.

Когда я был не более чем в десяти километрах от фритидсюза Аттертона, то поймал себя на том, что делаю частые остановки, чтобы изучить карту. Свет мерк, а дорога извивалась настолько сильно, что я уже не понимал, где север, а где юг. Я заблудился. К тому времени я еще устал, проголодался и уже давно утратил сосредоточенность. Внутри разгоралось раздражение, а благоговейный трепет перед лесом быстро превращался в страх. Я уже задумывался, не придется ли мне коротать ночь на заднем сиденье машины.

Но, к моему облегчению, спустя еще пять минут граничащий с дорогой лес на мгновенье расступился, и я увидел в пассажирском окне церковный купол. В надежде найти кого-то, кто указал бы мне путь к дому Аттертона, я направил машину в сторону купола — по дороге, которая была не шире тропинки.

Церковь была длинным одноэтажным деревянным зданием, с куполом, служащим еще и колокольней, и примыкающим ухоженным кладбищем. Но мой краткосрочный оптимизм начал иссякать, когда я заметил, что все окна закрыты ставнями. А на деревянной арке, венчавшей маленькую сторожку и обеспечивавшей доступ на территорию через стену из сухой каменной кладки, между двух лошадиных подков, была вырезана надпись: Det som en gang givits ar forsvunnet, det kommer att atertas — То, что некогда воздавалось, исчезло. И некто придет получить это назад.

Один, заблудившийся в национальном парке, в нескольких часах езды до ближайшего города, перед кладбищем, со сгущающимися вокруг холодными сумерками, меньше всего я хотел наткнуться на это предупреждение. И не успел я пройти через ворота и приблизиться к дверям церкви, как заметил, что к козырьку крыльца прибита еще одна комбинация подков, защищающих вход в дом Божий. Если эти примитивные железные символы действительно использовались, чтобы отгонять злых духов, то почему для таких целей не подошло распятие? Возможно, — закричал раздражающий внутренний голос, — потому, что крест не распознается глазами, которые древнее этого символа. Я перебил непроизвольную дрожь энергичной встряской, которая была необходима моим сведенным судорогой конечностям, усталым мышцам и измотанным чувствам, и принялся изучать здание.

Мой стук в дверь, как и окрики, остались без ответа. А на застекленной витрине возле двери не было ни одного объявления.

В дальнем конце участка я обнаружил собрание больших рунных камней и сделал предположение, что это более старое кладбище. И пока я смотрел на них, между ветвями и стволами окружавших меня деревьев сгущались тени, с меркнущим светом листья становились все темнее, и я поднял воротник, чтобы защититься от порывов холодного ветра. Я не мог не вспомнить последнее письмо Аттертона; не желая больше задерживаться, я вернулся к машине.

Глаза жгло, в голове стучало. Включив верхний свет, я предпринял очередную отчаянную попытку разобраться с картой. Довольно скоро придется включить и фары. Только я собрался разразиться очередным потоком брани, как заметил на карте крошечный символ креста, который, видимо, указывал на церковь, возле которой я как раз припарковался. Если это так, то мне лишь нужно сделать разворот на 180 градусов, поехать к перекрестку, который я миновал два километра назад, и повернуть направо. Та дорога, или тропа, и приведет меня к домику Аттертона.

Восстановив чувство направления, около семи часов вечера я сумел без каких-либо происшествий найти дом. Симпатичное красное строение с белыми козырьками и крыльцом стояло на участке с белой оградой; участок был не столько окружен, сколько поглощен хищно тянущимся со всех сторон лесом. В паре футов уже ничего не было видно. Усыпанная листвой тропа бежала между деревьев и исчезала в бескрайней тьме.

Я не получил ответа ни на стук в дверь, ни на окрики, пока с нарастающим чувством тревоги кружил вокруг дома. Я вспомнил, что Аттертон упоминал, что избавился от обилия подков на стенах. Но оказалось, что они снова были прибиты, в спешке и без особой заботы о симметрии. Окна были заколочены всеми подручными материалами. Куски сломанной мебели, дрова для костра, доски, вырванные из флигеля. Он же не это имел в виду, когда говорил, что нужно закрыть дом на зиму? Неужели он начал верить, что осажден неким сказочным существом?

При более внимательном осмотре окон, даже в меркнущем свете дня, у задней части здания, в цветочных клумбах под окнами, я случайно заметил следы вмешательства. Почва была вытоптана, а растения вырваны. Какой-то любопытный лось подходил полакомиться цветами или заглянуть в окна? А может, медведя выманил из леса запах рыбы, которую Аттертон готовил себе на ужин? И шум, вызванный этим переполохом, трансформировался в нестабильном мозгу Аттертона в то, что он воспринял как угрозу от некого чудовищного незваного гостя.

Проведя пальцами по деревянным подоконникам, я обнаружил в дереве ряд глубоких царапин, которые могли появиться вследствие поспешных и неловких попыток запечатать окна. И все же, несмотря на мое упорное обращение к здравому смыслу, меня внезапно поразила мысль, что эти метки говорили о попытках какого-то сильного животного проникнуть в дом.

Но одна вещь казалась неопровержимой. Оказавшийся в изоляции и перевозбужденный гнетущим лесом, Аттертон, должно быть, подвергся панике и сбежал. Ибо я был уверен, что он больше не является жителем Радалена.

К этому времени на землю стремительно опустилась ночь и ледяной ветер шумел в кронах деревьев. Спустя более четырнадцати часов непрерывного путешествия — включая два перелета и поездку на автомобиле — я нуждался в крыше над головой, еде и отдыхе. Возвращаться в темноте туда, откуда я прибыл, было бы идиотской затеей. Поэтому я быстро принял решение: я заберусь в дом и разведу огонь. Сперва попробую вскрыть дверь монтировкой или каким-нибудь инструментом из сарая.

Но признаюсь, к тому времени меня подстегивало не только утомление. Я счел тяжелую, напряженную атмосферу долины особенно неприятной. Из темноты доносились запахи гнилых листьев и сырой земли. И, если не ошибаюсь, в ночном воздухе присутствовал запах животного. Не такой жгучий, как от свиньи, но и менее землистый, чем от коровы. Что-то резкое, будто бы пахнувшее псиной. Может, Аттертон использовал для обработки сада местный навоз? В любом случае, я хотел избавиться от этого зловония.

С помощью лопаты из сарая я отжал замок и пробрался в темный дом. Прежде чем проверить оставшуюся часть первого этажа, нашел на кухне масляную лампу и зажег. Потолки были намного ниже, чем я ожидал, и все место пахло древесиной, дымом и парафином. Я зажигал лампы везде, где находил.

Как Аттертон и говорил, дом был очень простой. Скудно, без излишеств обставленный и выкрашенный изнутри в белый цвет. Интерьер напомнил мне лыжное шале и игровой домик ребенка одновременно. Все казалось каким-то маленьким и тесным, особенно кровати в двух спальнях на втором этаже: небольшие деревянные ящики, встроенные под скат крыши.

Осматриваясь, я понял, что Аттертон так и не завершил сборы. Как мне показалось, он начал паковать одежду в коробки в главной спальне и книги в гостиной, но не закончил, будто ему что-то помешало.

Все поверхности на кухне были усеяны мусором, произведенным за последние несколько дней его проживания, металлическое ведро у задней двери доверху заполнено. Сама дверь была заколочена оторванными с пола досками. Аттертон ел из консервных банок и нормированно использовал воду, набранную в несколько эмалированных кувшинов. Возле плиты лежала гора дров, поднятых из погреба с сухими продуктами, в котором я нашел остатки его припасов.

Поэтому я пришел к мысли, что Аттертон забаррикадировался в доме, оставался там пару дней, а затем сбежал. Как еще я мог расценивать увиденное?

Обдумывая произошедшее с Аттертоном, я угостился крекерами, маринованной сельдью и довольно интересным местным пивом. Я решил подождать до утра, а затем провести беглый осмотр окружающей местности на тот случай, если Аттертон получил травму либо полностью сбрендил и бродит там, как король Лир по проклятой пустоши. Потом я доберусь до ближайшего населенного пункта и уведомлю власти о состоянии дома и рассудка Аттертона, на тот случай, если потребуется организовать более тщательный осмотр местности или отследить его местонахождение по записям авиакомпаний и т. д. А пока я расположусь в гостиной, где разведу огонь. Спать буду в кресле, завернувшись в одеяла.

С помощью расставленных по комнате масляных ламп и ревущего в камине огня я изо всех сил старался ослабить гнетущую мрачность этого места. Признаюсь, этот дом и его атмосфера сильно меня беспокоили. Все окна были заколочены и укреплены кусками древесины, к каждой двери внутри дома прибиты подковы. Ветер бесновался снаружи, в ветвях деревьев, сотрясал стены и завывал под балками комнаты. А когда наступила ночь, вся структура дома была охвачена всевозможными стонами, скрипами, стуками и сквозняками. Как Аттертон собирался жить здесь один целый год, было вне моего понимания. Само по себе такое решение уже предполагало наличие психического расстройства. Казалось, его святилище быстро стало тюрьмой. И эту теорию подтвердило то, что я нашел среди его бумаг.

Кроме его записей, подробно описывавших домашние хлопоты, ремонт и намерение разбить огород, я обнаружил несколько сильно исчирканных карт — на них были отмечены тропы, которыми он ходил, водоемы, где он ловил рыбу, круг камней на возвышенности к востоку от участка — и неряшливую пачку набросков углем. Среди рисунков были изображения дома с разных углов, пойманной им форели и церкви, которую я уже видел. Я счел, что все эти работы были сделаны еще до того, как одержимость камнями взяла верх. Дело в том, что там было множество притирочных копий, снятых с рунных камней на холме, и десятки набросков этого круга изнутри и снаружи. И пролистывая бумаги, я заметил, что он начал сопровождать рисунки подписями. Одна страница особенно привлекла мое внимание. Она была озаглавлена „Снято с Длинного камня“, и представляла собой притирочную копию с истертого гранитного дольмена. Ниже он добавил к грубому оттиску подробное пояснение в виде рисунков в разрезе и дополнительных набросков. К этим убедительным орнаментам я сразу же испытал отвращение. „И как же это понимать?“ — написал он внизу страницы.

Действительно, как? Если верить наброску Аттертона, на камне был вырезан силуэт кого-то существа, слишком высокого и тощего, чтобы быть человеком. Его длинные обезьяньи конечности заканчивались копытами. По-видимому, оно шагало через всю поверхность камня и тащило за собой за волосы более мелкую фигуру. Этим вторым персонажем на рисунке, похоже, был ребенок. И существо увлекало его к какой-то вырезанной в другом конце камня груде, напоминающей хранилище костей. То есть если эта гора палок была черепами, ребрами, бедренными костями и тому подобным.

Уверяю тебя, мои глаза не стали задерживаться на этом наброске. И я начал проявлять более пристальный интерес к дикому завыванию ветра в маленьком доме. Балки выслушивали эту пламенную речь налетающих со всех сторон порывов. И я сразу же вспомнил, что шум сильного ветра может создавать звуки присутствия в пустых комнатах, особенно в тех, которые над головой. Еще у меня было подозрение, что силы природы готовятся к чему-то или предвещают чье-то прибытие. Я мог бы поклясться, что в ветре было какие-то предвестие.

Ознакомившись с последним эскизом Аттертона, признаюсь, я вылез из кресла, чтобы выбросить его из окна за головой.

Дело в том, что последний рисунок представлял собой грубый, сделанный нетвердой рукой отпечаток следов, которые, как утверждал Аттертон, он обнаружил за воротами, в задней части сада и под окнами гостиной. Это были отпечатки определенно двуного существа, близкие по форме с человеческой ступней, за исключением размера и длины когтистых пальцев, включая шестой на пятке. Как кошачий, которым они потрошат свою жертву. В качестве примечания Аттертон также добавил дату произведения. Это было за четыре дня до моего прибытия. Рисунок он снабдил комментарием: „Ни подковы, ни огонь его больше не сдерживают, и оно собирается проникнуть в дом“.

Я пытался убедить себя, что это скорее вымышленное свидетельство зародилось в глубоко потрясенном рассудке. Доведенном до крайности фантазиями и гипотезами, заблуждениями и подозрениями, ветреной суровостью климата и призрачной атмосферой ландшафта.

Я отложил наброски и, крепче сжав кочергу, постарался найти более походящее отвлечение от тьмы и неутихающего ветра, чем иллюстрации Аттертона. Попытался читать „Большие надежды“ Диккенса, но моя концентрация неоднократно нарушалась внезапными порывами ветра за стенами гостиной, отчего фундамент сотрясался и свечи начинали мерцать. Но вскоре после полуночи, к счастью, я поддался усталости, вызванной путешествием, свежим воздухом и новой обстановкой, и задремал в кресле. Ни сердитый рев ветра, ни глухой стук по крыше не мешали больше моим векам сомкнуться.

Но довольно скоро громкий грохот, наполненный треском дерева, разбудил меня и заставил вскочить на ноги.

От огня в камине остались лишь красные угольки, и две лампы потухли.

Страшный шум исходил из передней части дома, и самого уязвимого места, как кричал мне внутренний голос. Ранее я сломал основной замок, хотя при этом две металлические задвижки остались на месте. И это была единственная точка доступа, не укрепленная шестидюймовыми гвоздями и балками. Я предполагал, что Аттертон не стал блокировать этот выход на случай побега. Неспособный провести еще одну ночь в этой ловушке, как кролик в норе, он, должно быть, рванул отсюда в свое последнее утро.

Держа в руках лампу и небольшой топорик, которым я рубил щепки для растопки, спотыкаясь, я двинулся через гостиную и темную кухню в маленькую прихожую возле входной двери. И тогда мне в голову пришла мысль: Может, это Аттертон пытается проникнуть в дом? Кто знает, сколько часов он пробыл в лесу? К тому времени он мог быть уже полусумасшедшим. Но когда я увидел состояние двери, тут же стряхнул с себя остатки сна. И сразу отказался от теории о пытающемся вломиться Аттертоне. Кроме того, у меня не хватило даже духу позвать его по имени.

Петли и задвижки были вырваны из стены и свисали с выбитой двери. Она была подвергнута мощному удару снаружи. Разве мог человек обладать такой силой? Даже сумасшедший?

Налетевший на меня шквал ледяного ночного воздуха не сумел развеять значительно усилившееся зловоние, исходившее от деревьев вокруг сада и которое я уловил ранее. Запах сырой лесной почвы с примесью едкого звериного смрада, такого, какой сшибает с ног возле грязного вольера в зоопарке. И это зловоние заполнило дом.

Я не мог заставить себя даже выйти на крыльцо и осмотреться. Я стоял в прихожей, охваченный смятением. И внезапно понял, почему Аттертон был так уверен в необходимости баррикад. Некто или нечто терроризировало это место под покровом безлунных ночей. И нападавший обладал значительной силой и размерами.

Я поднял лампу и попытался посветить немного в дверной проем и за его пределы. Прищурившись, я смог различить лишь край крыльца и темнеющую за ступенями траву.

Лампа замерцала и едва не потухла от очередного порыва ветра, налетевшего через лужайку из-за деревьев.

„Кто там?“ — крикнул я надломленным, как у подростка, голосом.

Я поставил лампу себе под ноги и стал поднимать дверь, когда услышал звук шагов. У себя за спиной. На кухне. Темной кухне, через которую я только что прошел, с широко раскрытыми глазами, хоть и сонный.

Затем скрипнула еще одна половица. Вслед за этим раздалось фырканье. Вроде того, какое издает бык.

То, что выбило дверь, находилось в доме вместе со мной. Я перестал дышать, настолько дезориентированный острым ужасом, что лишился дара речи. Я захныкал, как ребенок, и съежился, словно ожидая удара сзади. Еще один звук из тьмы, и я был уверен, что у меня остановится сердце. Я был не в силах повернуть голову и посмотреть, что стоит у меня за спиной.

Затем я услышал его снова. Скрип половицы под очередным шагом, еще ближе. И было в этом звуке что-то еще, какое-то царапанье, что вызвало в памяти картинку из набросков Аттертона. Длинная когтистая лапа, только сейчас она двигалась по деревянному полу ко мне.

Я резко развернулся, уронив лампу на бок. И ее стук заставил меня втянуть в себя воздух и закричать:

„О боже!“

В тот момент я увидел на кухне незваного гостя, склонившегося и напрягшего длинные конечности.

Скажем так, я увидел нечто. В основном я увидел силуэт, и то мельком, прежде чем лампа потухла. Но я уверен, что разглядел в этой притаившейся фигуре влажный нос, желтые клыки и кроваво-красные глаза на черной морде. Голова находилась под самым потолком. Именно из-за него оно стояло сгорбившись, неспособное выпрямиться, даже согнув в коленях тонкие ноги.

Я выбежал из дома во тьму, в направлении машины. И ударился в нее коленями в тот самый момент, когда под чьим-то тяжелым весом хрустнула лежащая на полу дверь. Я предположил, что по ней прошли или пробежали. А это значило, что нарушитель теперь был на улице, где-то рядом со мной.

По привычке я запер автомобиль и поставил на сигнализацию, которая сработала, когда я со всех ног налетел на него. Оглядываясь назад, я считаю, что именно вой „сигналки“ и спас мне жизнь. Похоже, он на мгновенье ошеломил моего преследователя, и мне хватило времени достать ключи из кармана курки, открыть машину и проскочить на водительское сиденье. Если б не те несколько бесценных секунд, я вряд ли когда-либо покинул бы Радален. И я убежден, что Аттертону это сделать не удалось.

Машина глохла три раза. Один раз потому, что я оставил ее заведенной. Второй раз потому, что двигатель был холодным. А в третий раз, когда я включил фары, я заметил в зеркале заднего вида нечто, залитое красным светом, что заставило меня в шоке оторвать ноги от педалей.

Когда я сумел привести машину в движение и рванул через лужайку на узкую подъездную дорожку, забыв про осторожность, оно не отставало от меня. Иногда неслось вприпрыжку вдоль дороги, в паре футов от заднего бампера. А иногда бежало между деревьев на обочине, вровень со мной. По крайней мере, я думаю, что это преследовавшее меня существо так поцарапало машину. А когда я замедлялся на поворотах, пыталось удержать автомобиль на месте. В ту ночь оно намеревалось поймать меня, и думаю, преследовало меня более десяти километров.

Я ехал сквозь ночь в столь желанный рассвет, до самой Кируны, где поднял тревогу по поводу исчезновения Аттертона. После чего мне пришлось заплатить более двух тысяч фунтов за ущерб, нанесенный лакокрасочному покрытию машины и дверным панелям».

* * *

Закончив свой рассказ в библиотеке клуба, Генри выглядел еще более бледным и напряженным. Эпилог он сумел выдать лишь после очередного стаканчика бренди.

«Аттертона так и не нашли. Компания по переездам прислала фургон в пятницу перед моим прибытием, но они обнаружили дом в том же состоянии, что и я. Пустым и грубо заколоченным. В самолет Аттертон так и не сел. И долину он не покинул.

Перед тем как выпал первый снег, лесохозяйственная комиссия и военные обыскали местность и не нашли никаких существенных следов Аттертона. Они так и не смогли пролить свет на его исчезновение. Даже осматривали долину с вертолета, но не обнаружили ничего необычного, кроме велосипеда, брошенного примерно в трех километрах от «фритидсюза». Хотя владелец велосипеда так и не был установлен, я думаю, что он принадлежал нашему другу.

В Швеции бедняга Аттертон до сих пор числится пропавшим без вести».

Перевод: Андрей Локтионов

Материнское молоко

Adam Nevill, «Mother's Milk», 2003

Словно деградировавший король-изгнанник, Сол спит здесь на своем картонном троне каждый день, в одно и то же время. Все семь футов его туши отдыхают. Толстые конечности распластаны среди коробок и акров пузырчатой пленки. Огромная голова запрокинута назад и издает звуки удушья. Физиономия с жировыми складками под подбородком светится в полумраке склада, словно лунный лик.

Здесь, на окраине города, среди пустующих фабрик, в этом металлическом лабиринте из простирающихся в бесконечность стеллажей цвета боевых кораблей, нас работает всего двое. Жужжащие на гофрированном потолке флуоресцентные лампы выбеливают нашу кожу. Менеджеры из далекого офисного здания никогда не удостаивают нас своим вниманием. Водители, приезжающие сюда за грузом, избегают нас. Квадратные горы коробок, которые мы упаковываем, запечатываем и складываем в штабеля, в конце дня загружаются в грузовик, припаркованный у гигантских подъемных ворот.

Когда я смотрю, как Сол спит до второй половины дня, когда обычно начинается работа, мне кажется, что я мог бы убежать. Но всякий раз, когда я отхожу слишком далеко, он начинает издавать звуки, напоминающие утечку газа. Думаю, он видит меня сквозь свои липкие веки.

— Сол, — шепчу я. — Сол, Сол, пора.

Я говорю тихо и держусь на расстоянии от этой гипсовой массы, когда пытаюсь разбудить его. Он всегда пугает меня, когда беззвучно пробуждается ото сна или когда появляется из темных рядов.

Передо мной открывается один глаз. Пустой глаз серой акулы. Вскоре к нему присоединяется второй, и они начинают двигаться в рыхлых изгибах глазниц. Влажные губы издают какой-то звук, будто бильярдный шар перекатывается от одной щеки к другой. Затем Сол начинает говорить, еле ворочая чрезмерно большим языком. Но его речь я научился понимать. Молоко. Он хочет молока. Затем мы работаем еще какое-то время до вывоза груза.

Подняв с маленького белого столика металлическую фляжку, я качаю в руках эту булькающую торпеду и передаю в его влажные лапы. Огромные ручищи, напоминающие на ощупь холодный сыр, осторожно берут ее. Отворачиваясь, я слышу жадное хлюпанье, но не слежу за процессом кормления. Он напоминает мне о ней, о матери. Матери Сола. И моей матери, как она считает.

Закончив, он сигнализирует мне хрюканьем, и я забираю у него фляжку. Крепко завинчиваю крышку и вижу, как дрожат у меня руки. Когда я несу фляжку обратно к маленькому белому столику, внутри у меня будто все переворачивается. Голод с урчанием просыпается во мне, и я чувствую, как Сол улыбается у меня за спиной. В прошлом я только добавлял молоко в чай, но теперь не в силах устоять перед таким изысканным лакомством. По ночам мне снится молоко.

* * *

Закончив работу, мы снова идем в место, которое Сол называет домом. Дом на холме, защищенный забором и скрытый деревьями и тьмой. В автобусе кроме нас уже никого нет, и мы сходим возле больших дубов у подножия холма. Затем автобус разворачивается, словно сам по себе, потому что водитель не перестает таращиться на нас.

Основание холма опоясывает изгородь из старых заточенных железных прутов, но у Сола есть ключ от тяжелых ворот, которые мне не сдвинуть с места. Он отпирает замок, и мы проходим за ворота. Они с грохотом захлопываются у нас за спиной.

В полном молчании мы двигаемся сквозь черные зазоры между стволами деревьев. С земли поднимается тяжелый запах сосновых иголок и сорняков. Лиственный навес над нашими головами закрывает свет. Тьма давит на нас, и у меня появляется странное чувство. Лесные запахи наполняют мой мозг густой жирной сонливостью, которая обволакивает меня и забирается в глаза. Но деваться мне больше некуда, поэтому я следую за Солом, ковыляющим вверх по тропинке в беспокойный лес. Я представляю себе детей, разбегающихся от мокролицей твари, идущей впереди меня. Порхающих, словно маленькие призраки, как тогда, когда я сбежал и вслепую помчался в торговый центр, полный рождественских огней. Какой же переполох я устроил! Увидев свое отражение в одной витрине, я разрыдался, как ребенок. Большой, толстый, бледный ребенок. Это было очень давно, и с тех пор я больше не убегал.

Я несу молочную банку, которая теперь пуста и которую я должен приносить домой каждый день. Я иду, мотая головой из стороны в сторону. Где-то рядом порхают птицы размером с собак. Они шумят в подлеске, и их крылья хлопают, щелкая, как влажная кожа. Я не вижу их, но Сол говорил, что это остатки местной дичи. Не могу представить себе фазанов. Мой разум пытается увидеть зеленовато-голубых птиц, клюющих землю поблизости, но когда я слышу их, сердце у меня подпрыгивает к самому горлу. И так каждую ночь, хотя я не раз ходил через эти деревья.

Когда мы поднимаемся мимо огромных дубов и хвойных деревьев, Сол издает запах. Что-то бурлит в его дряблом теле и пахнет серой. Теперь я издаю такой же запах. Это от молока. От тех галлонов вспененной сладковатой жидкости, которые мы поглотили.

Пройдя несколько акров темного леса, мы подходим к домам, которыми семья Сола владеет дольше, чем они себя помнят. От подножия холма эти два белых здания не видно, поскольку они скрыты резко сгущающимся в этом месте лесом. Верхние ветви деревьев переплетаются над заостренными, крытыми красной черепицей крышами, заслоняя собой звезды. И лишь оказавшись в центре сада, через маленькую дыру в верхушках деревьев можно увидеть небо, будто ты находишься на дне огромной чаши с неровными краями.

Вернувшись из своего первого побега, я целую вечность пытался отыскать садовые ворота, ползая на четвереньках, — настолько я был напуган громким хлопаньем крыльев в окружающем меня лесу. В конце концов лишь мой желудок смог привести меня к воротам и домам, где хранилось молоко.

Пройдя через скрытые ворота и изгородь из деревьев, первое, что мы видим, это бледную лужайку. Здесь растет молочно-зеленая трава. Она короткая и мягкая, а почва под ней черного цвета, если ковырнуть пальцем. Лужайка идеально ровная и приятно пахнет. Удивительно, что среди всех этих деревьев находится такой круг травы. Будто вершина холма была подстрижена специально для домов и танцев, о которых я грезил.

Сегодня вечером, как только я оказываюсь в саду, эта трава привлекает мое внимание, и я задерживаю на ней взгляд. Она растет в моих снах. Иногда посреди ночи я представляю себе, что просыпаюсь лицом вниз, упираясь носом и ртом в мягкую перину лужайки и посасывая ее сахарные травинки. А еще эта сияющая под светом ярчайших лун лужайка часто напоминает большой пруд. Я люблю смотреть на нее из окна и вспоминать свои сны. Хорошие сны. Не те плохие, в которых по ее яркой поверхности двигаются всякие существа.

В домах сейчас тихо и темно. В окнах нет света, и своими квадратными белыми стенами они напоминают мне сараи, в которых живут фермерские животные. Вокруг большой прочной постройки нет ни цветов, ни кустарника. Она разделена на два дома тонкой внутренней стеной. Каждая задняя дверь обращена на молочное пастбище и ведет на кухню. Словно одинокие часовые, эти дома сторожат небо, скрытые для лежащего под ними мира.

На кухне нашего дома мы зажигаем лампы, наполненные розовым маслом, и начинаем ждать. Но ждать никогда не приходится очень долго. Они спешно входят через заднюю дверь: мать и брат, Итан. До того, как я начал пить молоко, мне было интересно, что они делают в соседнем доме без света. Но как только начал пить, перестал думать об этом.

Будь тише воды, ниже травы. В присутствии матери лучше не поднимать глаз. Она крупнее первого сына, Сола, но кожа такая же бледная. Опустив глаза в пол, я вижу нижнюю часть ее цветочного платья, местами прилипшего к тучному телу. В розоватом свете, среди мечущихся теней, я вижу торчащие из-под подола воробьиные ноги, будто ее рыхлое тело было насажено на два костных стержня, чтобы не каталось по полу. Но эти ноги очень быстрые. Обычно у меня едва хватает времени забежать наверх и спрятаться у себя в комнате, когда я слышу топот ее ног, спешащих из соседнего дома.

Она разговаривает со мной низким, гулким голосом. Говорит, что я поступил неправильно, и слова звучат гулким рокотом. Отводя взгляд, я смотрю на крошечную эмблему «Дэйнти Мэйд» на эмалированной плите, стоящей возле шаткого кухонного стола. Прочитывая буквы, чтобы отвлечься от ее голоса, я вижу, что они сделаны из хрома, как названия на радиаторных решетках старых машин.

— Посмотри на меня, маленький ублюдок, — говорит она.

Я качаю головой. Не хочу смотреть. Меня тошнит от нее; даже сильнее, чем от собственного грушеобразного отражения в зеркале. Наверное, поэтому в нашем доме нет зеркал, но в окне автобуса я всегда вижу, что молоко сделало с моим лицом.

Под ее тощими ногами мечутся тени, возможно, отбрасываемые ее быстро двигающимися короткими руками. Ее хриплый голос становится громче. Я медленно отворачиваю свое пылающее лицо от эмблемы «Дэйнти Мэйд» и смотрю на ее голые руки. Локтей у нее нет. Пупырчатые культи заканчиваются детскими ручками. Кукольные пальчики шевелятся, словно анемоны в заводи.

— Посмотри на меня, маленький ублюдок.

На этот раз я подчиняюсь.

Белые глаза с багровыми зрачками вдавлены в ее лицо, как шпильки в подушку. Голову венчает бесформенная копна тонких белых волос. Вокруг влажного рта тоже растут волосы.

Она говорит, что я поступил неправильно.

— Никогда не приноси домой молоко и хлеб с улицы. Сколько раз тебе повторять?

Она думает, что я уже готов. Готов к чему? Разве она не понимает, что я всегда буду цепляться за остатки своего прежнего «я»? За те нечеткие образы, которые жили в моей памяти до того, как во мне начала разгораться жажда молока?

Этот нагоняй означает, что она побывала в моей маленькой комнатке и рылась в моих вещах. Совершенно одна в неосвещенном доме, прибирается, пока я на работе, и шарит вокруг. Представляю ее лицо, когда она обнаружила каравай и коробку обычного молока, которые я принес вчера домой. Могу поспорить, что она кричала.

Разнос вскоре заканчивается. Она собирается оставить меня сегодня без молока. На лице у меня, должно быть, появляется выражение ужаса. Я чувствую, как растягиваются мои пухлые щеки и морщится лоб. Но потом она улыбается. Все же я получу свою долю.

— Где грязное белье? — спрашивает она. — Давай мне все.

Из-за подола ее желто-коричневого, похожего на цирковой шатер платья появляется Итан. Он рад меня видеть и хочет, чтобы разнос закончился. Резвится, как щенок. Что-то лепечет мне своим странным жужжащим голосом. Но я с трудом понимаю смысл его слов, даже спустя все это время. В мои обязанности входит развлекать Итана, поэтому, чтобы угодить бдительной матери, я все время стараюсь изображать глупую улыбку, пока не начинает болеть лицо. Его маленькое тельце носится по кухне, словно бочка на крошечных ножках, волосатых, как у старика. Лепечет, лепечет, лепечет. Он когда-нибудь вообще затыкается? Иногда я хочу шлепнуть по его маленькому поросячьему лицу. Но он лишь убежит в соседний дом и пожалуется матери.

Собрав белье в белые наволочки для подушек, мать уходит из кухни к себе домой. Сол, Итан и я сидим на кухне вокруг деревянного стола в мерцающем розовом свете и ждем. Своими локтями мы качаем стол, на котором стоят масляные лампы. Их свет отбрасывает рябь на коричневые шкафы, блестит на стеклянных окнах и отражается от фарфоровых тарелок, к которым нам запрещено прикасаться.

Мы начинаем тяжело вздыхать и зевать, когда слышим, что мать возвращается. Она идет вразвалочку через лужайку, заставляя нас ждать, похожая на огромную ощипанную гусыню без клюва.

Молоко! Вот молоко, пенящееся и плещущееся в больших, цвета слоновой кости кувшинах. Она несет его на широком жестяном подносе, раскрашенном в зеленые, синие и красные полосы. Ее крошечные пальчики держат поднос под подбородком — ей он всегда кажется очень тяжелым. По одному кувшину каждому. Сол, Итан и я начинаем немного поскуливать от волнения. Запах теплых сливок заполняет мои ноздри, и я почти вижу маленькие пузырьки на поверхности жидкости. Это все равно что голодать и умирать от жажды — когда находишься рядом со свежим лакомством. Нужно пить быстро. Делать большие глотки, давая молоку загустеть в тебе, и так, пока не наполнится живот. А еще хлеб. Жирный хлеб, смоченный в сливках.

— Спокойно, мальчики, — говорит она.

Но мы слышим лишь шипение, когда закрываем глаза и начинаем есть.

* * *

После трапезы я бегу к себе наверх, чтобы убедиться, что мать ничего не стащила. Я знаю, что она была у меня в комнате, чтобы забрать обычные хлеб и молоко, которое кажется мне теперь пресным, жидким, и меня от него тошнит. Оно выходит фонтаном, едва коснувшись моего желудка. Но может, говорю я себе, приносное молоко сможет ослабить силу материнского.

В спальне я начинаю рыться на дне пахнущего нафталином шкафа, проверяя свой маленький тайник. Там, в обувной коробке, должны быть расческа, бумажник и сломанные часы. Все остальное исчезло. Раньше там лежали письма, перевязанные резинкой, но мать забрала их. Этот дом не имеет номера, и семье все равно никто не пишет. Но раньше люди писали письма в контору, где работаем мы с Солом. Какое-то время одна девушка присылала письма и открытки, и мне нравилась одна, с надписью «С днем рождения». Большие розовые буквы спереди, и синее число «30» внутри.

И хотя больше из коробки ничего не пропало, я вижу, что содержимое было потревожено. Маленькие ручки матери побывали здесь. К счастью, у меня под матрасом сохранилось фото девушки. Я хочу помнить ее. Как и там, в конторе, пока голод не начинает расти и я не принимаюсь кружиться вокруг маленького белого столика с лежащей на нем металлической фляжкой. Но когда я не нахожу фото девушки с угольными глазами, худеньким телом и длинными каштановыми волосами, ярость выплескивается наружу. Мать забрала снимок вместе с хлебом и молоком.

Ярость закипает во мне, и на теле выступает пот. Я снова решаю сбежать. Появляются те же чувства, что и раньше, когда я пробежал сквозь лес и сумел добраться до ворот. Но тогда я не был еще таким толстым и сонным, и холодный снег все время бодрил меня. Я ненавижу себя за то, что стал пить молоко. Если б я не трогал его в самом начале аренды, я жил бы с той девушкой, а не с матерью. К ярости примешивается ненависть.

Я бегу вниз на кухню и разбиваю кувшин молока об пол. Наверху Сол закрывает свою тяжелую книгу с громким хлопком, который я слышу сквозь потолок. Из-под стола появляется Итан и начинает жужжать, лепетать и носиться по кухне, будто в доме начался пожар. С криком и грохотом я выбегаю через заднюю дверь из дома в сад. Пересекаю лужайку и бросаюсь в сторону ворот и лежащего за ними леса. Ярость движет моими пухлыми ногами, и я даже не обращаю внимания на боль между трущимися друг о друга ляжками. Сердце бешено колотится, а легкие горят огнем, но я продолжаю бежать.

Мне не стоило оборачиваться возле ворот. Я хотел лишь посмотреть, не следуют ли за мной Сол и Итан. Нет. Но я вижу движение в доме матери. К стеклу кухонного окна прижалось лицо. Как будто огромный белый заяц смотрит на меня своими розовыми глазами. Это отец.

Моя скользкая рука все равно ложится на кольцеобразную ручку ворот. Мне совсем не нравятся эти глаза. Он — тот, кого мать держит запертым в соседнем доме. Тот, с икающим голосом, который раньше послышался через стену, когда я только переехал сюда. Тогда он был зол, и он злится сейчас, глядя, как я пытаюсь убежать. От его икающих визгов звенит стекло, и он поднимает вверх свои козлиные ноги с твердой костью на конце. Начинает стучать и царапать стекло, будто хочет добраться до меня. У отца за спиной из темноты появляется лицо матери, красное и воющее, потому что она слышала, как разбился кувшин. Из материнской кухни доносится звук отпираемой двери, и я вижу, как отцовская гримаса превращается в ухмылку. Мать выпускает его поймать меня.

Я бегу от ворот, обратно к нашему дому, через молочно-зеленую лужайку, не поворачивая головы. Но он слишком быстр. Достигнув кухни, я уже слышу у себя за спиной приближающийся стук его костяных ног. Вскоре он уже сопит над моим плечом, и я чую его козлиное дыхание. И сейчас я думаю о его желтых зубах и о том, как они кусают с деревянным клацаньем. Я хочу, чтобы у меня остановилось сердце. Тогда все кончится очень быстро.

Тут на кухню вбегает лепечущий Итан и не дает ему поймать меня. За спиной у меня раздается грохот. Одна из розовых ламп разбивается об пол, стол скользит по кафелю и ударяется в эмалированную плиту «Дэйнти Мэйд». Итану больно, и я слышу, как он визжит, когда отец топчет его волосатую спину своими цокающими ногами.

Я бегу вверх по лестнице и слышу, как мать начинает орать на отца за то, что тот бьет Итана. Я проскальзываю к себе в комнату, слыша доносящийся из кухни грохот и вой, и придвигаю раскладушку к двери.

* * *

Теперь я болею, лежу с лихорадкой, а сны у меня стали еще хуже. Я на два дня оставлен без молока, и мне плохо от этого. Итан жужжит за дверью моей спальни. Он несет какой-то безумный бред. Говорит, что молоко сделает меня лучше и что мать сердится. Когда она сердится, страдаем мы все. Со слов Итана, мать сказала, что я больше никогда не пойду на работу. Говорит, что я поступил неправильно. Что я — маленький ублюдок, которому нельзя доверять.

И теперь мне больно внутри. В горле и легких сухость и першение. А в желудке будто битое стекло, режущее мягкие ткани, и тоненький голосок подсказывает мне попить молоко, потому что оно заполнит порезы и снимет боль. Все мои мысли заняты сливочной жидкостью в кувшинах цвета слоновой кости. Эта тяга заставляет меня рыдать горькими слезами, и я ненавижу себя еще больше. Я хочу лишь вернуться назад во времени и отказаться от той работы на складе, где я впервые познакомился с Солом. Тогда я мог бы отказаться и от этой комнатушки, и от сладкого-пресладкого молока.

В самом начале, когда я только начал снимать комнату, меня тошнило от одного вида молока. Я противился матери, таская домой через черный лес банки и пакеты с нормальной едой. И ни за что не хотел пить то густое пойло с привкусом потрохов. Но каждый вечер мать приносила его в огромных кувшинах, слегка дымящееся, и оставляла на кухонном столе, чтобы сыновья могли поесть. Звуки, издаваемые ими во время трапезы, заставляли меня задуматься о новом жилье. И я съехал бы, не коснись я молока.

Всякий раз, когда я оставлял коробку или бутылку в обычно пустующем холодильнике «Дэйнти Мэйд», она выливала мое обычное магазинное молоко, будто это какая-то отрава. Не имея другого выбора, я взял за привычку хранить у себя под раскладушкой маленький запасной контейнер. Но однажды, когда я вытряс из него последнюю каплю и мне захотелось горячего чая, чтобы отогнать ночную прохладу, я был вынужден попробовать ее продукт. Чтобы подбелить чай, я налил в него чайную ложку ее молока из кувшина, оставленного на кухонном столе. И это было потрясающе; лучший чай, который я когда-либо пробовал. Густой и сладкий, он согрел меня как стаканчик виски и наполнил живот не хуже плотного ужина. Затем, несколько дней спустя, я попробовал его с хлопьями. Добавил всего несколько ложек, отвернув нос от запаха. Когда я ел, каждая ложка оборачивала мое тело в теплые пуховые подушки и наполняла голову сонливостью и обещанием хороших снов. Втайне я ходил к тому кувшину снова и снова, словно сонный медведь, нашедший в бревне медовые соты. В конце концов Итан увидел меня и помчался в соседний дом. Когда он вернулся с матерью, та улыбалась и щеки у нее светились румянцем. Это было начало моих проблем.

Если б только я доверился своим инстинктам. Возможно, предыдущий квартирант доверился своим и сбежал. Понимаете, наверху, в той маленькой комнатке со шкафом, засаленными обоями и детской раскладушкой, с которой у меня свешивались ноги, до меня жил еще один человек. Я видел его метки и знаю, что ему снились эти сны. Возможно, он прятался под кроватью от этих грез о плясках на молочно-зеленой траве и выцарапывал остатки своего «я» на деревянных досках под крошечными пружинками. «Молоко, молоко, молоко», — царапал он снова и снова ногтем или пряжкой от ремня. Ему была знакома эта тяга, когда тысячи рыболовных крючков впиваются тебе в живот и пронзительный внутренний голос кричит так, что готовы лопнуть перепонки. Но где сейчас этот предыдущий квартирант? Если он убежал, то смогу и я. Скоро.

* * *

Запертый в комнате без молока, я пытался справиться с накатывавшими волнами желтой лихорадки. Иногда голова у меня немного прояснялась, но не в положительном смысле, как раньше на работе, перед тем как я ужинал с аппетитом. Когда позволяло самочувствие и я мог немного двигаться, я писал под кроватью крошечные заметки для следующего человека, который займет эту комнату, будет пить молоко и отдавать на стирку матери свою одежду.

Сейчас отец стоит за дверью. Он поднимается каждый день и что-то чирикает, как обезьяна, но я не впускаю его. До того, как я разбил молочный кувшин, мать раньше пугала меня отцом. «Мой муж укусит тебя, — говорила она, — если ночью ты не пойдешь к Итану». Итану одиноко в своей маленькой коробке, но солома в ней пахнет, как мясные стулья внизу, и терпеть не могу находиться в ней с ним. Мне придется подождать, когда Итан и отец уйдут от двери моей комнаты, тогда я предприму следующую попытку побега.

А еще по ночам раздаются шумы. Самые худшие исходят из комнаты Сола.

С тех пор, как я здесь, Сол придерживается одной и той же процедуры. После работы и трапезы он всегда идет к себе в комнату, соседнюю с моей, читать свои тяжелые книги, и не выходит до следующего утра. Ранним вечером, когда мать стуком по стенам объявляет о начале комендантского часа, остальные отправляются спать. Но сейчас большую часть ночи я не сплю. Ворочаюсь и слышу, как она поднимается по лестнице. Я знаю, что это она, потому что шаги у них звучат по-разному, как и их голоса. Итан карабкается, Сол шаркает, отец цокает, а мать семенит, как курица по соломе. Большинство ночей она поднимается по лестнице, скребя своими птичьими ножками, и идет в комнату Сола. Затем я зажимаю себе уши, чтобы не слышать те бухающие звуки.

Но сны — самая пугающая часть моего плена. Сейчас я никогда не знаю точно, сплю я или бодрствую, и все хорошие сны ушли. Я застрял в своей крошечной комнатке, то засыпая, то просыпаясь, иногда тревожимый звуками за окном, которые издает отец. Кажется, теперь он спит под дверью. А еще мне снятся танцы. Весь сад освещен желтой — цвета моей лихорадки — луной, которую то и дело закрывают тонкие облака. Звезды становятся будто ближе к земле, и семья образует круг. С кваканьем и воем Итан и отец скачут вокруг матери, которая медленно ползает на четвереньках, опустив голову в траву. А Сол читает что-то в стороне нараспев своим лающим голосом. В руках у него раскрытая книга, и он сидит у меня под окном, словно белый светящийся кит на каком-то странном пляже. Они взывают к чему-то в небе на языке, который я никогда не слышал и который не понимаю. Но эти имена и слова выдергивают меня из сна, и иногда я кричу.

Просыпаясь, я всегда стою у окна и гляжу вниз на молочно-зеленую траву, весь взмокший от пота. Сад пуст, но на лужайке все еще остается едва заметный вытоптанный круг. Затем мягкие стебли травы выпрямляются, и в центре медленно исчезающего круга лужайка серебрится от полуночной росы.

Я мог бы разбить окно и слизать эту влагу. Чтобы остановить желтую лихорадку и смочить пересохшее горло, оставившее меня без голоса. Три дня и три ночи во рту у меня не было ни росинки, и я почти полностью обессилел. Возможно, последний глоток молока поможет мне сбежать, но если отведать той сливочной сладости, себе уже нельзя доверять.

На четвертый или пятый день у меня в комнате появляется запах. Если я не попью в ближайшее время, то высохну и умру. Я щупаю свое лицо медленно шевелящимися пальцами, касаюсь обвисшей кожи. Все тело у меня пожелтело. Даже белые волоски на моем животе умирают. От лихорадки и тошноты меня охватывают судороги, но из-за слабости я их почти не замечаю.

Неважно, насколько остры зубы у отца и как быстро он умеет бегать или насколько велики лесные птицы, я должен убежать сегодня ночью. Понимаете, сегодня все они поднимались наверх и разговаривали через дверь.

— Нехорошо оставаться там. Приходи и выпей молока, — сказал Сол. — Сегодня — очень важная ночь. Все готово, и ты не захочешь это пропустить. Мы все очень усердно работали, чтобы принять тебя в нашу семью.

Итан просто жужжал и повизгивал, но мать сыпала угрозами.

— Это твой последний шанс, — сказала она. — Если выйдешь прямо сейчас, я не позволю моему мужу кусаться и мы забудем о том, каким плохим ты был. Но если не выйдешь, я усыплю тебя навсегда. Суну твою большую башку в миску с водой и утоплю, как предыдущего жильца. Ты же так славно рос, — продолжала она. — Почти уже готов. Тебе осталось совсем немного подрасти, чтобы присоединиться к нам.

Ярость не дает мне уснуть, и я, придвинув кровать к двери, сел на нее. Если присоединюсь к ним, значит, мне конец. Когда она упоминала это, в ее голосе было ликование. Пусть танцуют под этими испарениями и желтой луной. Когда они соберутся на лужайке, меня уже здесь не будет.

* * *

Теперь, когда снаружи тихо, мысли о побеге вызывают дрожь и под ложечкой начинает посасывать. Я встаю и принимаюсь осторожно отодвигать раскладушку от двери. Мало-помалу, одновременно слушая, не идет ли отец. Дом наполняет тишина. Возможно, они в соседней половине. Все, что мне нужно сделать, говорю я себе, это покинуть сад, пробежать через лес, а затем перелезть через ворота у автобусной остановки. И на этот раз, если дети закричат, я уже не вернусь назад.

Выглядывая сквозь узенькую щель между дверью и рамой, я не вижу никого на грязной лестничной площадке. Поэтому выхожу, тихо и чуть судорожно дыша, в темный дом.

На неосвещенной лестнице меня окружают сливочные запахи, словно мягкие руки, тянущиеся из пятен на стенах. Наверное, молоко здесь даже в кирпичах под грязными обоями, и я хватаюсь за свое обвисшее лицо, чтобы остановить головокружение.

Я иду в сторону кухни, с розовым светом и мерцающими тенями на столе и шкафах, которые видно от подножия лестницы. Прохожу мимо маленькой гостиной со стульями из конского волоса, которые пахнут испорченным мясом. Подумываю посидеть там какое-то время, чтобы перевести дух и унять дурноту. Но при мысли о сидении на тех мясистых штуках, в окружении шелковых обоев, потемневших от сырости и пахнущих серой, мне становится еще хуже.

Лампы на кухне горят, но кувшины пусты. Я заглядываю в них, и сухая отрыжка подступает к горлу. Глаза жжет от горячих спазмов, щиплющих мои внутренности раскаленными щипцами. В эмалированном холодильнике «Дэйнти Мэйд» тоже ничего нет. Ванильный свет заливает полки из матового стекла и заставляет отступить обратно к столу. Я не могу перестать шмыгать носом или облизывать губы. Язык у меня сухой, как ломоть хлеба. Он высовывается между толстых губ и касается холодных кувшинов цвета слоновой кости.

Тут я слышу песню. Голос Сола проникает сквозь кухонную стену, соединяющую нас с домом матери. На фоне его лая звучит странная музыка из семейного хора. Соскальзывая на холодный плиточный пол, тщательно подметенный матерью, я чувствую, как ритмы и вой цепляются за мое липкое от пота тело. Мой живот издает всасывающие звуки, пока я выползаю по полу через заднюю дверь на молочно-зеленую траву.

Теперь во мне борются два голоса. Один шепчет о воротах и побеге, направляет взгляд моих прищуренных глаз к арке в деревьях, где на темных досках висит металлическое кольцо. Но другой голос пронзительно кричит.

Я иду искать молоко.

Плача, я двигаюсь, словно что-то неживое, желтое и мягкое, выпавшее в траву из грубой руки рыбака. Медленно пробираюсь к задней двери материнского дома, не в силах остановить себя, и кричащий во мне голос смягчается. Вот так, только один глоточек, и тебе будет лучше, поет он.

В предвкушении молока скребущее ощущение внутри меня утихает. Моя голая плоть блестит под гигантской луной, низко висящей в ночном небе над молочно-зеленой травой, чьи ласковые стебли скользят подо мной, словно подталкивая меня в направлении кухни. Перелезая через маленькую ступень перед дверью, я морщусь, когда грубый камень впивается в мой бледный живот.

На кухне у матери зажжены четыре лампы с розовым маслом, и мне кажется, будто я все еще нахожусь на полу нашего дома. В основном здесь все такое же, только между настенными шкафами и рабочей поверхностью — окошко для раздачи. Вид маленьких закругленных вмятин на чисто подметенной плитке, оставленных отцовскими ногами, заставляет меня встать. Семейная песнь смолкает. По другую сторону окошка для раздачи раздается чмоканье губ.

Из пересохшего рта вырывается сипение, и я вижу, как мои руки тянутся к окошку. Толстые пальцы двигаются сами по себе, пытаясь нащупать отверстие, в которое можно просунуть большой палец. Дверцы окошка бесшумно скользят по полозьям, и в образовавшееся отверстие падает свет с кухни. Я гляжу в шевелящуюся тьму, мои глаза следуют за воронкой розового света, падающего, словно луч в церковное окно.

У меня на глазах по полу движутся бледные фигуры. Влажные и переплетенные, члены семьи извиваются перед матерью, которая, сидя на корточках, раскачивается взад-вперед. Кто-то с влажным лицом прерывает трапезу и что-то скулит кормилице. Затем следующий размыкает губы, показывая маленькие квадратные зубки, после чего отворачивается от меня. Все они хнычут, затем откатываются в сторону, и розовый свет падает на мать.

Крошечные пальчики сжимают подол цветочного платья, удерживая его под подбородком. Ее глаза полны воодушевления. Я вижу раздутый живот с плодородными грудями среди белых волос. Прозрачные слезы сладкого молока, такого густого и манящего, падают на членов семьи и что-то растапливают внутри меня.

Широко улыбаясь, мать приглашает меня присоединиться.

Перевод: Андрей Локтионов

Желтые зубы

Adam Nevill, «Yellow Teeth», 2009

Я совершил ужасную ошибку.

Сложно вспомнить, как он тут оказался. Точный порядок слов, который позволил Юэну войти, сейчас уже ускользает от меня. Неужели я действительно приглашал его переступить порог моего дома? Не помню, как делал это. Осталось лишь ощущение какого-то неловкого нежелания с моей стороны позволить любое вторжение в мое упорядоченное существование. Он смёл мое сопротивление одним взмахом грязной руки. И в мгновенье ока тишина, белые стены, отсутствие пыли, правильные углы, открытые пространства были потеряны для меня навсегда.

Его потребность в крове и поддержке обернулась льстивой настойчивостью. Я хорошо это помню. Просьба о помощи от старого друга — хотя в лучшем случае я мог назвать его знакомым. Но ему некуда было больше идти, поэтому он продолжал умолять меня о помощи. Снова и снова.

За лето частота его визитов в мою «двушку» в Бейсуотере — мой первый собственный дом — увеличилась, и он просто уже начал плакать в моем присутствии. Небритый и пьяный с утра, он рыдал, обхватив свое огромное блестящее лицо длинными пальцами, с черными от грязи ногтями. Парализованный от неловкости, я просто смотрел на него и нервно ёрзал на месте.

Но временами мне хотелось расхохотаться от вида его длинных сальных волос, которые веревками свисали из-под бейсболки, натянутой на макушку. Череп у него был необычной формы — затылок плоский, а дряблая шея плавно переходила в плечи. Приплюснутое лицо моментально вызвало бы ужас у постороннего человека. Низкий лоб над темными глазами, нос, похожий на свиной пятак, и жуткие зубы, придающие рту звериный и в то же время — как ни странно — женственный вид. Да, его рот был в чем-то сексуальным, притягательным и одновременно отталкивающим. Такое отвращение я испытал однажды, внезапно увидев в зоопарке гениталии самки бабуина. Возможно, это из-за бахромы черной бороды его губы казались такими красными и пухлыми. И возможно, это из-за контраста с яркими, влажными губами его квадратные зубы казались такими желтыми. «Доисторический рот», — помню, подумал я. В нем просто не было ничего современного.

Я не видел Юэна ни разу за десять лет, с тех пор, как он вылетел с первого курса университета. Той весной он только прибыл в Лондон, прямиком из десятилетия разочарований и неудач, подробности которых остаются для меня туманными. Но он утверждал, что неоднократно становился жертвой предательства, жестокого обращения и агрессии. Говорил о своем бедственном положении такими возвышенными фразами, словно в одиночку пережил длительное, воистину библейское страдание.

Держа в огромной ручище мусорный мешок, набитый бумагой, и мигая налитыми кровью глазами, Юэн глядел на сводчатый потолок станции «Кингс Кросс». Казалось, он начал искать меня, как только прибыл в город. Куда еще он мог пойти? Он был измотан одиночеством.

Вспоминая сейчас, я понимаю, как быстро стал его заложником в собственном доме. Еще до того, как он провел ночь под моей крышей, роли уже были распределены. Юэн развалился в моем любимом кресле, в котором я обычно сидел и читал возле подъемного окна с видом на каштановое дерево. Место, где я чувствовал себя наиболее комфортно. Место, которое защищало меня. Теперь мне пришлось съежиться в тени дивана и просто слушать.

Я обставил комнату, исходя из положения моего любимого кресла: оно было вершиной треугольника, обеспечивавшего лучший прием из стереодинамиков и наиболее оптимальный вид на телевизор, на репродукции и фотографии, висящие на стенах, на мое собрание книг, башни из компакт-дисков и коллекцию бутылок из-под абсента. Теперь всего этого не стало. Но оттолкнув меня в прихожей в сторону, как только я открыл входную дверь, Юэн направился прямиком к тому креслу, словно некий самозванец, претендующий на трон. Он даже не задержался, чтобы снять рваную куртку с капюшоном или чтобы скинуть изношенные школьные туфли с треснувшими носками и со стертой от бесконечных, бесцельных прогулок по городу подошвой.

Я дважды видел его в Западном Лондоне, прежде чем он позвонил в первый раз. Высокая, но сутулая фигура в старом дождевике, озабоченно бормочущая себе под нос, никогда не смотрящая другим в глаза. Он шагал, возбужденный, безработный и одинокий. Что-то шепчущий и подбиравшийся все ближе к единственной вещи, которую считал приветливой и безопасной. И дважды я ускользал от него. В первый раз нырнул в магазин «секонд-хенд», а заметив его во второй раз, ушел, пятясь, в станцию метро «Квинсуэй».

Так как же он нашел меня? Кто дал ему мой адрес? Мало кто из моей университетской компании, с кем я поддерживал контакт, помнил его. И никто не слышал о нем с тех пор, как он вылетел. Должно быть, он следовал за мной домой с улицы. Наткнулся на меня, когда я покупал органические продукты или антиквариат на Портобелло-роуд. Но тогда как он узнал, где меня искать? Как нашел конкретно то место в Западном Лондоне? Должен ли я верить, что это совпадение? Не знаю. Он никогда не говорил мне и улыбался всякий раз, когда я спрашивал его, как он меня нашел. Ему нравилось знать то, чего не знаю я.

Но потом он был уже со мной, все время. Он, я и ужасный запах, который он принес с собой.

* * *

Всякий раз, когда я открывал входную дверь, этот запах накатывал на меня из длинного коридора. Даже спустя неделю после того, как его статус сменился с гостя на жильца, запах продолжал пугать меня. Пот крупного рогатого скота, острый и удушающий. Запах ног был близок к смраду отрыжки. Запах свиных почек и морепродуктов, исходящий от давно немытой мужской промежности. И что-то еще, похожее на жженую кость, связывающее воедино все остальные ароматы.

Кашлять, чтобы прочистить дыхательные пути, было бессмысленно. Вся квартира была наполнена этим запахом. Он сочился из занятой им гостиной, заволакивал прихожую, заполнял кухню и ванную, тянулся в моей комнате до потолка. Запах был повсюду и на всех моих вещах. Впитывался в обивку и ткань, набивался в тесные пространства шкафов и ящиков, веял с каждой книжной обложки и украшения. Его споры были вездесущими.

И я хорошо помню нашу первую стычку. Это был вечер понедельника, когда я вернулся домой из студии, спустя неделю после начала его «пребывания». И когда я расшнуровывал в прихожей ботинки, меня внезапно бросило в пот. Несмотря на то, что день был жарким, все окна в квартире были закрыты, а шторы в каждой комнате задернуты. Из кухни я услышал свист котла центрального отопления. Свет горел во всех помещениях, кроме гостиной, где единственным источником освещения служил экран телевизора, и под закрытой дверью искрилось голубовато-белое сияние. Он никогда не выключал телевизор и сидел слишком близко к экрану, как ребенок, которого не научили, что этого делать нельзя. Он уже считал гостиную собственной территорией и превратил ее в раздражающую копию своей комнаты в университетском общежитии. Беспорядочное гнездо с запахом свалки, пришло мне в голову сравнение.

Я повесил пальто и бросил портфель на кухне. Мои ногти продавили полумесяцы в обеих ладонях. Стиснув зубы до боли в скулах, я стал осматривать устроенный им бардак. Лужицы молока, рассыпанный сахарный песок и использованная чайная заварка были на всех стальных поверхностях вокруг плиты. Что-то красное присохло к конфорке и стекало по стеклянной дверце духовки. На стуле перед кухонной стойкой я обнаружил прилипший томатный соус из банки с пастой «Скуби-Ду». Бурый комок из использованных чайных пакетиков испачкал сушилку. Сухая раковина была завалена грязной посудой и длинными черными волосами. На доске для резки хлеба стояли две кастрюли, покрытые изнутри слоем засохшего супа. Рядом стояла без крышки моя банка с маслом. Рядом с чайником, (с черными отпечатками Юэна на пластиковой ручке) в галактике из рассыпанной морской соли лежали рабочей поверхностью вниз четыре моих компакт-диска.

На меня навалилась какая-то тяжесть, и я прислонился к стене. Утром это место было безупречно чистым. Перед работой я уже приводил его в порядок после выходных. С тех пор, как я дал ему несколько дней, чтобы разобраться в себе, подобный бардак ждал меня каждый вечер. Я слишком устал для этого. Был слишком утомлен для пробежки в парке. Не мог смириться с тем, что, прежде чем готовить, мне придется разгребать все это. Он уже нарушал заведенные мной порядки, подтачивал мою волю и разрушал место, которое я считал святилищем. Довольно, снова сказал я себе.

Но хуже всего был запах возле гостиной. Он чуть ли не пульсировал из-под двери. Я собрался постучать, но потом остановился и возненавидел себя за это устойчивое, но жалкое проявление вежливости. Зачем поддерживать этот фарс, играя роль идеального хозяина? Он не питает никакого уважения ни ко мне, ни к моей личной жизни, ни к моему имуществу.

Задыхаясь от гнева, который я счел нездоровым, я отвернулся от двери гостиной. Не способный из-за ярости сформулировать свои претензии, связно поговорить с Юэном и выглядеть при этом разумным, я ушел прочь. Или дело было в чем-то другом? Если честно, теперь я признаю, что еще я боялся войти в гостиную и посмотреть ему в глаза. Это был страх, но не страх за собственную безопасность. Скорее эмоция, которую испытываешь, когда, бродя по лесу, улавливаешь запах распада и отказываешься искать его источник, чтобы какой-нибудь страшный образ в подлеске потом не впечатался тебе в память. Даже тогда, в самом начале, я боялся того, что могу увидеть в комнате, которую занял Юэн.

Раньше я уже огрызался на него. Я вышел из себя и повысил голос, но сумел лишь еще глубже загнать его в саможаление и всепоглощающее отчаяние — само по себе уже утомительное зрелище.

Я пошел в свою комнату переодеться. Территория, вглубь которой я отступал все дальше и дальше, словно гонимый в самую главную башню моего замка вторжением шума и чумной грязи, беспечно проломивших стены. Также я решил принять душ и попытаться успокоиться перед надвигающейся конфронтацией. Мне нужна была ясная голова и твердый голос, чтобы достучаться до его детских мозгов с удобной неспособностью понимать слова, сказанные не в его пользу.

Но моя попытка успокоиться рухнула в тот момент, когда я ступил в свою спальню. В тот день он побывал там. Снова. Либо у него не хватало мозгов скрыть свои следы, либо он показывал умышленное пренебрежение к моим просьбам. После последнего раза я попросил его не заходить в мою комнату. Но я отчетливо видел выдвинутые ящики в моем шкафу и вмятину от его зада на кровати, где он сидел и разглядывал мои вещи. Личные вещи.

Я бросился в гостиную.

И тут же растерялся. Из динамиков с треском несся жестяной смех. Пол вибрировал. Я закашлялся. Закрыл рот и нос. В голове у меня возникла картина длинных желтых ногтей на ногах и нижнего белья, бурого от грязи, как саван трупа. Я даже почувствовал на языке привкус его тела. Я снова закашлялся, хотя это больше было похоже на рвотные позывы.

В полумраке я увидел темную фигуру, развалившуюся в моем любимом кресле. Одна тапка была сброшена, и бледная ступня лежала у него на коленях. В «мультике», шедшем по телевизору, что-то взорвалось, и в момент вспышки я увидел весь ужас его ноги. Желтые зубы стиснуты, нос сморщен, глаза прищурены, лоб нахмурен; он сосредоточенно чесал своими грязными клешнями красный, чешуйчатый псориаз на стопе.

— Господи, — произнес я и задел ногой пустую пивную банку. Та покатилась под захламленный кофейный столик, где стояли чайные чашки. Я схватил со столика пульт от телевизора и убавил громкость. Юэн натянул носок на ногу.

— Чешется, — сказал он, улыбаясь.

— Я не удивлен.

В груди стало тесно. Мысли путались. Что я собирался сказать? Меня душила ярость. Неужели я забыл, что собирался сказать? Возможно, дело в его разоружающем пристальном взгляде, которым Юэн смотрел на меня. Он казался безучастным. Его глаза всегда оставались неподвижными. Он смотрел на меня, словно тот кот, который жил у нас в семье, когда я был ребенком. Кот, который сидел и смотрел. Под взглядом его черных глаз я чувствовал себя каким-то уязвимым и виноватым, будто его подозрения в моих неприемлемых мыслях были больше чем просто догадка. Но он, как кот, на самом деле ждал какого-то вызова или нападения. Это были глаза человека, не способного на доверие.

Я отвернулся. От его взгляда я испытывал отвращение, выворачивающее наизнанку. И ненавидел себя за это. Если я не мог выдержать его взгляд, то не удивительно, что он разрушает мой дом.

Я увидел разбросанные по всей комнате книги, которые он взял с полок. Они лежали раскрытые, корешком вверх. Он не мог сконцентрироваться на чем-то, кроме мультиков и картинок в журналах. Я увидел возле его кресла Уолтера Де Ла Мара, первое издание в твердом переплете. На суперобложку была поставлена кружка чая.

Я бросился через комнату и схватил книгу. На обложке красовалось круглое пятно.

— Господи Иисусе.

Он захихикал.

— Ты знаешь, насколько ценная эта книга?

Юэн пожал плечами.

— Это же просто книга.

— Моя книга!

— Извини, — ответил он автоматическим, спокойным тоном.

— Сколько раз я говорил тебе об этом? — я окинул взглядом комнату, указывая рукой на царящий в ней хаос.

Он снова захихикал.

— Вы только его послушайте.

Я резко закрыл глаза, задержал дыхание и сел на диван.

— Нам нужно поговорить.

— О чем?

— А ты как думаешь? Как я говорил тебе почти каждый вечер на этой неделе, ты не можешь здесь больше оставаться.

Он уставился на меня, его лицо не выражало никаких эмоций.

— Посмотри на это место. Посмотри, что ты с ним сделал.

Он равнодушно посмотрел по сторонам.

— Извини, на что мне смотреть?

Я хлопнул руками по кожаному дивану.

— Ты не видишь?

— Извини, что ты имеешь в виду?

Я посмотрел на потолок, словно взывая к кому-то о помощи. Нет, я не дам себя втянуть в очередное бесконечное, цикличное обсуждение, сбивающее с толку, бессмысленное и проходящее в атмосфере его немытого тела и нестираной одежды.

— Ты не можешь здесь оставаться. Я хочу, чтобы ты ушел. Сегодня.

Что-то визгливое было в тоне моего голоса, отчего тот звучал глупо и беспомощно.

— Прости, почему?

И тут меня прорвало.

— Бардак! Гребаный бардак! Мусор. Старые газеты. Грязные чашки и тарелки. Везде валяется еда. Отопление, включенное на полную. На улице двадцать четыре градуса тепла. Окна закрыты и зашторены. Здесь воняет! Ты портишь мои книги. Мои вещи. Всё.

Все это время его лицо не покидало выражение усталого недоумения.

— Но мне холодно.

Я попытался контролировать свой голос.

— Я знаю, что у тебя проблемы. Но твой самый худший враг — ты сам. Ты не предпринимаешь никаких усилий.

— Извини, в каком смысле?

Обхватив голову руками, я произнес:

— Господи, господи, господи.

Он захихикал.

— Это не смешно. Я не шучу. — Я услышал, что мой голос снова начал ломаться.

Он потянулся за подлокотник своего кресла, достал банку пива и сделал большой глоток. Я смотрел на него, парализованный отчаянием. Наблюдая за этим простым, бесцеремонным и, казалось бы, беспечным действием, я понял, что презираю его.

— Слышал, что я сказал? Ты должен уйти.

— Прости, но куда?

Я вскинул обе руки вверх.

— Не знаю. Куда угодно, только не сюда. Домой. У тебя есть родители.

— Нет, — решительно сказал он, качая головой. — Мне нельзя туда. Видеть их больше не хочу.

Я прервал его, не желая слушать очередную жалобную болтовню, в которой он стонал о тех, кто обижал его, не имея мозгов признать собственную роль в конфликте. По его мнению, он всегда был непорочен, как и сейчас.

— Ты должен куда-нибудь уйти. Найди место. Больше я так жить не могу.

— Прости, как?

— Если ты сам не видишь, я не стану тебе объяснять.

— Но ты сам не понимаешь, что говоришь. Хочешь, чтобы я ушел куда-нибудь. — Для усиления своей позиции он помахал рукой над головой. — Но не можешь сказать мне куда. Так откуда мне знать, куда идти? — закончил он с улыбкой. Довольный собой, он показал мне свои желтые зубы.

Огромным усилием воли я сохранил уверенность в голосе.

— «Лут». Есть такая газета. Купи «Лут». Найди там комнату и переезжай.

Раздумывая над моим советом, он сделал еще один неспешный глоток пива.

— Это совсем не для меня. И ты по-прежнему не понимаешь, что говоришь. Мне все это немного напоминает бред сумасшедшего. — Юэн рассмеялся. Он был пьян. — Чтобы снять комнату, нужен залог. У меня нет столько денег. И комнаты — это ужасное жилье. Я жил в одной и никогда туда не вернусь. Мне здесь нравится.

— Тебе ничего из твоих слов не кажется абсурдным?

— Прости, не понимаю?

— Ты только что появился здесь. В моей квартире. Спустя десять лет. Мы даже не были близки. И ты… ты приходишь сюда и просто…

— Что, прости?

— Устраиваешь этот ужасный бардак и отказываешься уйти, когда я тебя прошу.

Он снова окинул взглядом комнату.

— Не так уж и плохо. Видал и хуже.

— Не удивительно. Но для меня это ужасно. Чудовищно. У нас определенно разные стандарты. И так как это моя квартира, я решаю, кому здесь жить и чему здесь быть. Понятно?

— Думаю, ты заблуждаешься…

— Нет! Это ты заблуждаешься. Это частное жилище. А не хостел для алкашей. У тебя нет здесь никаких прав.

Он посмотрел на банку в своей руке, и угрюмое выражение вернулось на его лицо.

— Послушай, — сказал я, — я очень закрытый человек. И не хочу больше жить как студент. Мне необходимо собственное пространство.

— Мне тоже, — сказал он.

— Тогда выезжай. Этого место слишком тесное для двоих людей. Эта квартира рассчитана на одного человека. На меня.

— Я не согласен. Она достаточно просторная.

— То, что ты думаешь, никому не интересно. Ты просто не слушаешь меня, да?

— Слушаю.

— Тогда ты уйдешь.

— Нет.

— Что?

— Ты запутался. Ты просто упустил суть.

— Какую еще суть?

Я задумался, куда мне нужно звонить в первую очередь. В полицию или в социальные службы.

— В какой-то момент ты все неправильно понял, — сказал он, полностью уверенный в том, что говорит.

Я снова закрыл лицо руками. Вцепился в волосы. Я не мог смотреть на него.

— Я найду тебе где жить. Заплачу залог.

Последовало долгое молчание.

— Это хорошее предложение. Но я не совсем уверен, что это правильный поступок. Понимаешь, я больше не хочу жить самостоятельно. Слишком сложно все поддерживать. Лучше я останусь здесь.

Я встал, распахнул шторы и открыл окна.

Юэн замигал в мандариновом свете.

Я вцепился в груды старых газет, листовок, рекламных брошюр и бутербродных оберток, разбросанных на полу, собранных Юэном во время его вылазок за переделы квартиры. Отбросы каждого дня были выложены в маленькую мусорную пирамиду.

Он вскочил с кресла.

— Оставь их!

Испугавшись, я отступил от него и уставился на его дикие глаза, красные щеки и дрожащие губы.

— Не трогай их.

— Это же мусор.

— Но они мне нужны.

— Зачем?

— С ними еще не закончено.

— Но это же мусор. Этим бумажкам уже несколько дней, если не недель.

— Просто оставь их в покое.

Я впервые видел Юэна таким разгневанным, и у меня волосы встали дыбом. Он начал раскачиваться и тыкать грязным пальцем мне в лицо. Я вспомнил, что я читал о затворниках, живущих со своими стопками старых газет и грудами мусора. Каждый элемент имел огромную важность для их непостижимого внутреннего мира. Свалки, изолированные в квартирах и отдельных комнатах и со временем превращающиеся в перегной. Юэн был безумен, и это была его цель. Окружить себя в моем доме мусором и нечистотами. Запечататься от мира, в котором он не мог функционировать, со мной за компанию, чтобы ему не было одиноко. Я был поставщиком провизии и общения, опекуном. Мне захотелось рассмеяться.

Я бросил бумаги на пол.

— Это все мусор. Я хочу, чтобы ты убрал это все отсюда и вымыл всю посуду. Затем я хочу, чтобы ты ушел. — Но в моем голосе не было силы. Мои слова звучали как отрепетированная банальность, которую Юэн почти наверняка пропустил мимо ушей. Слова, которые просто растворились в пространстве вокруг его головы.

Я вышел из гостиной и двинулся на кухню. Выключил включенный на обогрев котел и открыл окна, выходящие на греческий ресторан.

— Что ты делаешь? — спросил он у меня из-за спины, снова спокойным голосом — видимо, от того, что его драгоценные газеты вернулись на место в устроенном им хаосе. Он стоял в дверном проеме, держа двухлитровую бутылку «Доктора Пеппера».

— А на что это похоже?

— Но я мерзну. — Долговязая фигура в куртке, застегнутой до подбородка, и натянутой на голову бейсболке изобразила дрожь.

— Обломись. Ты не задержишься здесь надолго, и я начинаю избавляться от этого запаха.

Теперь я был одним из них, — я прочел это по его лицу — одним из его мучителей.

— И приготовься к тяжелому физическому труду. Перед уходом ты уберешь весь этот чертов бардак, который устроил.

— Прости, но я не знаю, как именно.

— Начисто.

— Прости, что ты имеешь в виду?

— Эту одежду нужно выбросить. Я дам тебе, что надеть, иначе ты никогда не найдешь себе комнату.

— Для определенного положения вещей существуют определенные причины.

— Не в моей квартире. Ты не можешь просто так вторгнуться в чью-то жизнь, заполнять каждую комнату этим ужасным запахом и заваливать весь пол мусором. Вообще, о чем ты думал? Это же мой дом. Моя квартира. Личное пространство.

— Но насколько оно личное? Сюда же приходит Джули.

Он имел в виду мою тогдашнюю девушку, которая раньше как минимум три раза в неделю оставалась у меня на ночь. Но с момента появления Юэна я ночевал у нее — что, как я понял, было ошибкой. После первого же знакомства с Юэном она заявила, что не появится у меня до тех пор, пока он не уйдет. Сам факт, что он сослался на нее, как на некое препятствие для его проживания, разозлил меня больше всего.

— Какое твое собачье дело?

— А ты подумай, — сказал он, ухмыльнувшись в ответ.

— Подумать о чем?

— Мне некуда идти, когда она здесь. — У него был торжествующий вид. — Не очень хорошо так поступать с человеком.

Я вдруг понял, что эта сюрреалистичная, детская дискуссия может продолжаться бесконечно. Юэн пытался взять меня измором? Он был врожденным идиотом или это было какое-то тщательно отрепетированное запутывание? Не знаю, но я очень устал от этого пьяного имбецила. Я представил, что мне снова придется убираться на кухне. За неделю я успел войти в роль какого-то мерзкого раба его обманчивой воли. Мне казалось уже очень далеким то время, когда я готовил себе после работы еду, ужинал с вином, читал книгу, засыпал в кресле у окна. Или лежал с Джули на диване и смотрел фильм. Как это произошло? Как такое случилось? Такие ситуации не предусмотреть. От них нет защиты.

— Я буду приглашать сюда того, кого хочу. Особенно Джули. У тебя здесь нет права голоса.

— Но я прав. Ты сам знаешь.

— Нет, не знаю.

Он улыбнулся снисходительно, словно разговаривал с заблуждающимся ребенком.

— О да, думаю, что все-таки знаешь.

— Вот что я тебе скажу, уходи прямо сейчас. Прямо сейчас. Оставь ключи. И уходи.

Он усмехнулся и покачал сальной головой.

— Куда? Я уже спрашивал тебя раньше, и ты не смог дать мне ответа. Куда мне идти? Мне что, просто исчезнуть? В твоих словах нет смысла.

— Значит, ты собираешься остаться здесь навсегда, превратить мою квартиру в компостную яму, уничтожить все мои вещи и запретить мне приводить гостей. Так? Таков твой план? Разве ты не понимаешь, что я могу возразить? Почему я серьезно встревожен твоим поведением?

Он рассмеялся и покачал гигантской головой, словно сострадая моим заблуждениям.

— Ты все драматизируешь. Забегаешь вперед. Но мы пока еще до этого не дошли. Я хочу сказать лишь, что это несправедливо, нетактично, когда ты приводишь сюда людей. Потому что это не мои друзья и не мои подружки. И мне некуда уйти, когда они здесь. Это же очень просто. — Он повернулся и ушел с кухни. А я остался один в тишине, ошеломленный.

Из гостиной донесся скрежет и стук закрываемых окон. За ними последовал визг задергиваемых штор, закрывающих красоту и свет летнего вечера. С ревом ожил телевизор.

Я прошел в гостиную, словно одержимый. Губы у меня быстро шевелились. Я был готов применить силу и разрыдаться. Что будет первым, я не знал. Я встал в дверях, побелевший от ярости. Юэн посмотрел на меня, лицо у него было непроницаемым или, возможно, слегка озадаченным моей настойчивостью.

— Да ты совсем рехнулся, мать твою, — сказал я.

И в его выражении, в его позе, в самой энергетике, проецируемой развалившейся в кресле темной фигурой, произошла какая-то перемена. В свете телевизора я увидел, как его лицо побагровело от ярости, как потемнели слезящиеся глаза. Он вскочил с кресла и бросился на меня.

У меня перехватило дыхание.

Он вскинул вверх свою грубую ручищу, нейлоновая ткань куртки взвилась, словно парус на рее.

Он едва не ударил меня, но замешкался, когда мелькнувшая искра здравого смысла вернула самообладание в его неуклюжее тело, и опустил руку на деревянную сушилку возле радиатора. Деревянные распорки треснули и раскололись, безмолвно поглощенные висящими на ней полотенцами. Сушилка рухнула бесформенной кучей.

— Ты ничего не знаешь! — воскликнул он, размахивая над головой длинными тонкими руками и брызжа слюной. — Ты все понял неправильно! Ты упустил свой шанс! — Прокричав это, он захлопнул дверь с такой силой, что я отлетел в коридор.

* * *

С момента появления Юэна в моей квартире я начал плохо спать. Гложущая тревога мешала заснуть и в конечном счете приводила меня в состояние полного бодрствования либо беспокойного полусна, в котором было невозможно обрести физический комфорт. Оглядываясь назад, я понял, что после его зловонного вторжения в мою жизнь полностью утратил способность расслабляться. Но мой сон ночью после нашего скандала и разрушения Юэном сушилки был не только прерывистым, но и усугубленным кошмарами, которые утром я помнил лишь фрагментарно.

Стараясь думать рационально, я списал эти кошмары на обострение моих чувств виктимизации и бессилия, вызванного потерей контроля, от которой я страдал в пределах собственной среды. Но переживание этих тревожных снов лишь усиливало мое возмущение в отношении Юэна. Физическое загрязнение моего дома и сводящая с ума, аутистическая воля были лишь первым уровнем моих мучений. В то время мне казалось, что он забрался в мою жизнь гораздо глубже. И мало того, что он был сейчас единственной темой наших с Джули разговоров. Или единственной мыслью, постоянно отвлекающей меня от работы в студии. Нет, его вторжение было гораздо более серьезным. Я чувствовал, что Юэн желает быть со мной все время. Даже во сне.

Местом действия кошмара была моя квартира, хотя пейзаж был более широким — достаточно места, чтобы я жил там вечно, и в сильно измененном виде. Я был маленьким, скелетообразным, безволосым существом без гениталий. Между ног у меня была проведена какая-то грубая операция, и рана была зашита бурой бечевкой, которую я хранил под кухонной раковиной. Я спотыкался и постоянно падал, изнеможенный долгим походом по коридору, который во сне был гораздо длиннее. Мое тело было изранено устилающими пол ногтями с пальцев ног. Его желтыми ногтями. Я постоянно испытывал дискомфорт от быстро загнаивающихся порезов на коленях, ступнях и ладонях. Снова и снова падал на этот странный пляж из обрезков ногтей.

Передо мной шагало голое существо, светящееся, как бледный червь в серой глине. Мне было плохо его видно из-за жгучей пурги из перхоти и струпьев, постоянно дующей на нас оттуда, куда мы шли. Из гостиной. В ушах, во рту и в носу у меня образовывалось маслянистое вещество, которое приходилось то и дело извлекать. Сочащийся сверху грязный свет частично освещал в этой буре тлена его тело. С тонкими конечностями, большими ступнями и пузатый, он продвигался вперед и махал рукой в воздухе, читая вслух с пачки потрепанных, вырванных из блокнота листов. Нараспев произнося слова, смысла которых я не понимал, он шел ускоренным шагом, в то время как я бежал за ним на поводке, задыхаясь от смрада.

В квартире тоже было нестерпимо жарко, что лишь усиливало вездесущую вонь. Но Юэн был равнодушен к моему удушью и всхлипам. Мы должны были незамедлительно достичь далекого белесого света, мерцающего сквозь бурю. И в квартире с нами было кое-что еще, чего я никогда не видел. Никогда не смотрел на это, потому что слишком боялся. Скорчившись позади голого, поющего гиганта, чей венец черных волос прилип к черепу и шее, словно его макнули головой в бассейн с жиром, я чувствовал себя безопаснее. Мне приходилось держаться рядом с Юэном и оставаться скрытым от существа, которое ждало впереди, в ослепляющем статическом шуме гостиной. Я инстинктивно знал, что оно старо, полно веселья и с нетерпением ждало встречи со мной.

Во сне Юэн, голый бородатый пророк с брюшком, вскоре стал размахивать своим старым ботинком, словно епископ кадилом. Ботинок был наполнен экскрементами. И шествуя по моей квартире, Юэн пальцем рисовал на стенах фигурки. Детские фигурки. Но хуже всего были те скрюченные существа в похожих на палки деревьях. И я тащился позади него, держа над головой мою лучшую салатницу, сосуд, набитый дерьмом, чтобы он мог вновь наполнять свой потрепанный башмак. Так мы продвигались по коридору с рисующим граффити Юэном вплоть до того места, которого я вскоре буду неистово бояться. Мерцающая комната, где обитал некто третий. Или нечто, окруженное беловато-голубым потрескивающим свечением. Нечто на потолке, чему поклонялся Юэн.

Ему пришлось затянуть у меня на горле ремень, чтобы втащить в то белое мерцание, где звук был перевернут задом наперед. Место, в котором я начал задыхаться. И в то же время я был неспособен убежать, поскольку все мое тело одолевало какое-то парализующее ощущение покалывания. И когда я пытался уползти по смердящему, как обезьяний вольер, полу прочь, я вновь соскальзывал в то место, прямо под тем существом на потолке, которого так боялся.

Когда я проснулся, кожу лица стянуло от высохших слез.

За окном спальни было по-прежнему темно. Я сидел в сырых простынях, все еще хранящих остатки его запаха, в том месте, где он сидел на кровати, осматривая мою комнату за день до этого. И я сразу же обратил внимание на свет под дверью, идущий из коридора, а также на громкую музыку, грохочущую из гостиной и частично приглушенную стенами.

Музыка? Я посмотрел на будильник. Еще не было и трех часов, но грохот барабанов и какофония жужжащих гитар обрушились на меня в тот момент, когда я открыл дверь спальни. Я подумал о моих соседях сверху, Холли и Майкле, и решил, что стук в дверь неизбежен.

Завернувшись в купальный халат, я поспешил по коридору в гостиную. Морщась, закрыл себе рот и нос от свежего натиска специфического запаха. Казалось, он стал еще сильнее, но всего несколько часов назад я тщательно продезинфицировал коридор, ванную и пол на кухне. Как такое возможно? Даже хлорный раствор не мог противостоять ему.

Я толчком распахнул дверь в гостиную. И увидел Юэна пляшущим. Он пьяно скакал с ноги на ногу, размахивал руками и тряс своей огромной головой так, что пряди мокрых волос развевались и липли к блестящему лицу. Его грязные рваные ботинки мелькали среди валяющихся на полу газет и пустых пивных банок. При виде меня его потрескавшиеся губы растянулись в стороны, и он высунул язык, больше напоминающий бычий. Несмотря на то, что я стоял рядом, он не прекратил свои неуклюжие прыжки, а вместо этого издал низкий стон, совершенно неблагозвучный и дикий. Раскрыв рот еще шире, он стал омерзительно водить языком по своим желтым зубам, после чего хрипло заревел под суровый, несущийся из динамиков грохот.

Юэн гонял свой единственный компакт-диск. Альбом «Аутопсия некрофила», записанный какой-то скандинавской блэк-метал-группой, о которой я никогда до его появления не слышал. Коробка была давно потеряна, и мне казалось странным, что диск еще проигрывался. Вся рабочая поверхность была в царапинах и жирных отпечатках.

Я прошел в комнату и выключил музыку. Я был напуган. Я понятия не имел, кто этот человек. И чем этот неудачник, едва знакомый мне по университету, занимался последние десять лет. Но порицать его не было никакого смысла. Даже разговаривать с этим нетрезвым олухом, живущим исключительно на диете из еды для детских вечеринок и пива, было мало смысла. Он управлял ситуацией. А мне приходилось просто слушать.

Юэн плюхнулся всем весом на кресло так, что каркас хрустнул. Ножки прочертили борозды на половицах. На подлокотнике балансировали две банки экстракрепкого пива. Должно быть, он выходил в какой-то момент, чтобы купить картошку фри, большой батончик «Марс» и полдюжины пакетиков с чипсами, которые также были навалены на кофейном столике.

Пьяный и возбужденный, Юэн пытался соединить невнятные слова в предложения.

— Я гулял, гулял. Прошел несколько миль. Дошел до старого дома Уильяма Блейка. А затем до Пекхам Коммон. Там, где ангелы на деревьях. Они все еще там.

У меня словно резко понизилась температура тела, я задрожал и затянул халат под подбородком.

— Там же, наверное, темно. — Мой голос прозвучал как-то пискляво.

— Есть множество вещей, которые можно видеть без света. — Он вытянул ноги и отхлебнул из банки, затем удовлетворенно выдохнул.

— Не сомневаюсь.

Выражение его лица стало вызывающим, затем полным ненависти. Юэн всегда был уродливым, но в этот момент я подумал, что он выглядит особенно примитивно, как опасный преступник. Несмотря на его бред про то, что в университете он был поэтом, я внезапно понял, что недооценил его. Будучи пьяным, он превращался в хулигана и задиру.

— Даже не думай смеяться надо мной, — сказал он, и подтекст был очевиден. Довольный моей реакцией, он усмехнулся и показал мне свои желтые зубы. Да, Юэн хотел, чтобы его боялись и уважали.

— Я много думал о тебе, — невнятно пробормотал он. — О том, что ты сказал. Ты заблуждался. А я был прав.

Я повернулся, чтобы уйти.

— Мне утром на работу. Над нами живут соседи. Больше никакой музыки.

— Нет, нет, нет, нет, нет. — Юэн рывком поднялся с кресла и метнулся через всю комнату ко мне. Я дернулся в сторону, и он захлопнул дверь. Запер меня с собой в этой мерзкой зале и начал раскачиваться у меня перед лицом.

— У меня есть что-то очень, очень, очень, очень, очень…

Я хотел было обойти его, но он преградил мне путь и оттолкнул назад указательным пальцем. Отшатнувшись скорее от самой мысли, чем от реального прикосновения, я отодвинулся от него подальше.

— Ты никуда не пойдешь. Понимаешь, это очень, очень, очень, очень важно. Я должен кое-что рассказать тебе. Нет… показать. Да, рассказать и показать тебе. Поэтому просто стой, где стоишь. Думаю, ты очень удивишься.

Теперь я считал его надоедливым и грубым. Проснуться посреди ночи, чтобы меня в моем собственном доме загнал в угол и запугивал какой-то пьяный незнакомец. Подвергался ли я когда-либо такому обращению?

— Сомневаюсь, — возразил я ему. — Поэтому давай быстрее. Кому-то из нас утром на работу.

— Ай-ай-ай. Это неправильный настрой.

Моя толерантность по отношению к пьяным с их заносчивой болтовней никогда не доводила до добра.

— Давай завязывай. Я хочу спать. Утром мне нужно на работу.

— Это неважно. Вот увидишь, это не имеет особого значения в порядке вещей.

— В порядке вещей? — У меня не было сил опровергать очередное его нелепое предположение. Я оплачивал из своей зарплаты ипотеку за квартиру, в которой он жил против моей воли. Неужели он не догадывался об этом? Одна мысль о том, чтобы объяснить это, вызвала очередную волну усталости.

— О да. Ты увидишь.

— Что я увижу? — Теперь нетерпение вытеснило страх, сопровождавший меня после сна. — Что ты можешь рассказать или показать мне такого, что имеет отношение к чему-то важному?

Он вскинул свою широкую ладонь вверх, требуя молчания. Затем расстегнул куртку и сунул руку внутрь. Последовала короткая борьба с внутренним карманом, после чего он вытащил грязный рулон бумаги.

— Я хочу, чтобы ты прочитал это.

Края бумаги были коричневыми и мятыми. Я вспомнил про сон, и мне стало не по себе. Вся эта ситуация, стечение обстоятельств, казались нереальными. Как если бы я больше не был частью обычного мира. В голове даже слегка помутнело.

— Сейчас три часа ночи.

— Там все хорошо изложено. — Он подошел к кофейному столику. Смахнул на пол пакеты с чипсами. Один из них был открыт, и содержимое с шумом рассыпалось по половицам. Юэн улыбнулся и воскликнул:

— О боже. — Это прозвучало наигранно и с издевкой. Затем он наклонился и положил рукопись на стол. Развернул ее и распрямил. Но стоило ему убрать руки, как лист снова свернулся в трубочку.

— Так что вот. Если сэр будет так любезен. — Он указал на диван, предлагая мне сесть.

Я сел. Прочитаю по-быстрому, чтобы этот сумасшедший успокоился.

Юэн постучал черными ногтями по рукописи, прочистил горло и произнес:

— Вручаю его сиятельству «Евангелие от Богини».

Затем он снова встал, его глаза расширились от возбуждения, в ожидании, что я разделю его благоговение перед этой грязной бумажкой. Я не хотел касаться ее. Этот человек был безумен. Ему требовался психиатр. Прижатая к немытому телу, запечатанная в любую погоду в жаркую куртку, пока он бесконечно бродил в поисках ангелов на деревьях, бумага была влажной. Я почувствовал это в трех футах от нее и содрогнулся от отвращения. — Она даже не напечатана на машинке.

— Ты все спрашиваешь меня, чем я занимался десять лет. Что ж, вот тебе ответ.

В рукописи было не больше сорока страниц.

— Ты потратил десять лет, чтобы написать это?

— Не просто написать. Потребовалась большая подготовка. И другие вещи. Понимаешь, поэзия просто так не возникает. Может, ты думаешь, что это, это, это…

Великий поэт не мог выразить свою мысль. Я уронил лицо на руки.

Юэн ходил по комнате взад-вперед.

— Ты должен прочитать это, — произнес он, стиснув зубы. И принялся играть на воображаемом инструменте. Затем снял бейсболку и почесал затылок. Я впервые увидел его без головного убора, его волосы все еще сохраняли форму кепки. Он был смешон. Пьян, немыт и смешон.

— Все встанет на свои места, и ты увидишь, почему я прав. — Он нахлобучил на голову кепку и вновь с довольным видом стал наигрывать на невидимой гитаре. Он был счастлив. Это то, чего он хотел. Чтобы кто-то уделил внимание ему и его безумным идеям.

Мне захотелось уничтожить его физически. Разбить ему башку об стальной радиатор, вцепившись руками в его мокрые волосы. Я встал.

— И не мечтай.

Юэн подбежал к двери гостиной и загородил ее.

— Ты должен прочитать это. Это важно.

— Для меня — нет. Отойди в сторону.

— Нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, — произнес он нараспев.

Перед глазами у меня все закачалось.

— Ты — эгоцентричный кретин. Я устал. Разве ты не видишь? Ты спишь до двух часов дня. Сидишь смотришь мультики и ешь детский фастфуд. Что ты знаешь об ответственности? Посмотри на себя. Ты же даже одеться не можешь. Когда последний раз ты стирал одежду и принимал душ?

Он поджал свои толстые губы.

— Ммм. Дай подумать. Два года назад? Где-то так.

Я буквально почувствовал, как бледнеет мое лицо.

А затем Юэн снова рассвирепел. Он едва не задыхался от ярости.

— Два года прошло с тех пор, как вода последний раз касалась моего тела. Плоть должна быть подготовлена. Как и разум. Эти вещи требуют времени. Так она говорит. Прочитай мою книгу и увидишь. Ты будешь видеть вещи чуть яснее. Ты упустил суть. Как и все остальные. Вы все упустили свой шанс. — Он постучал себя по голове, продолжая загораживать дверь. — Но я — нет.

* * *

На следующий день в студии одна из моих коллег заметила, что я как будто «на другой планете». Ее замечание было оправданно. Я делал ошибки. Мне слышалось не то, что мне говорили. Не мог сосредоточиться. Я был погружен в себя, вял и обессилен. Другие дизайнеры и знакомая обстановка в компании казались мне неестественно чистыми и абсурдно банальными.

Тем утром я проснулся поздно, проспав не больше двух часов. Гнев не давал мне спать. А еще отвращение от того, что я прочитал на тех липких страницах «Евангелия от Богини». Когда я, наконец, пробудился и выбрался из кровати, времени на душ или завтрак уже не было. Чашек для кофе в шкафу тоже не осталось. Они были все испачканы и заточены в гостиной, где спал Юэн. А спать он будет до обеда, чтобы подготовиться к новым ночным торжествам.

Рукопись была написана в возвышенной церковной манере, как мне показалось, в неуклюжей попытке имитировать архаичный стиль. Также каждая строка была пронумерована, как в Библии, а текст разделен на стихи. В них не было ни размера, ни ритма. Лишь беспрестанный, заносчивый шквал утверждений, якобы переданных Богиней и записанных Юэном, ее земным проводником и представителем.

Можно даже сказать, что пассажи напомнили мне «белую поэзию», написанную человеком, безнадежно застрявшим в развитии. Болезненно инфантильный, напыщенный, извращенный манифест безумца, страдающего манией преследования и обладающего странными духовными убеждениями. Это «Евангелие» напомнило мне о Чарльзе Мэнсоне и «Хелтер Скелтер». Завет жалкого неудачника с комплексом мессии. Только автором был обделенный божьим даром пророк без единого последователя.

Когда я читал, Юэн сидел, устроившись на подлокотнике дивана. Глаза у него светились какой-то эйфорией от того, что кто-то наконец уделил его рукописи внимание, которого, по его мнению, она заслуживала. Даже если потребовался заложник, захваченный посреди ночи и одетый в купальный халат.

Учитывая опьянение Юэна, разве я мог быть с ним честен? Мне было жутко читать его «Евангелие», работу человека, страдающего недиагностируемым расстройством личности. Думая лишь об отдыхе и сне, я солгал Юэну, назвав его работу «интересной». Пообещал ему днем выдать больше критики. Затем я, пятясь, выскользнул из гостиной в ванную, намереваясь вымыть руки, в то время как он путался у меня под ногами, выпрашивая комплименты. Юэн ждал за дверью ванной, а затем не отставал от меня в коридоре. Даже попробовал войти ко мне в спальню, отчаянно пытаясь выжать больше одобрения из своего невольного читателя. В конце концов мне пришлось вытолкнуть его из своей комнаты, уперев уже вымытые руки в его липкую грудь, после чего закрыть дверь у него перед носом.

Вскоре после этого он еще три раза заходил ко мне в комнату и включал свет, пока я не впал в кому усталости. Когда я проснулся в восемь утра, в комнате у меня горел свет, а дверь была настежь раскрыта.

Все двери должны быть отворены перед ним.

И никто не должен насмехаться над ним.

Ибо он есмь царь среди людей.

Богочеловек, которому дано было узреть Ее и вещи, пред святостью которых не способны устоять другие.

И женщина не должна увести его с пути истинного.

Так Я повелеваю, и Я есмь истинная любовь в центре всего сущего.

Я был зол на себя за то, что запомнил этот бред, за то, что позволил причудам Юэна проникнуть в мой мозг. И в студии они вновь заявили о себе. Даже там, в моей офисной кабинке, меня ждали неприятные последствия его вторжения. Перед ланчем я сидел у начальника отдела кадров, и мне было задано несколько вопросов в форме легкого допроса, принятого у руководства, желающего разобраться в личных проблемах сотрудника. Элис Фэирчайлд улыбнулась, когда спросила меня, все ли у меня дома в порядке. Она продолжала улыбаться, когда объясняла, «как трудно всегда обсуждать вопрос личной гигиены» с кем-то, кого она считает «другом и не просто ценным коллегой». Несколько человек в студии пожаловались на меня, и она тоже заметила странный запах, когда проходила мимо меня в коридоре.

Я начал агрессивно хвататься за рубашку и нюхать подмышки и быстро понял причину ее встревоженности. Я попытался объяснить насчет «гостя» у меня в квартире, Но Элис с трудом понимала мой невнятный лепет. Я быстро извинился и пообещал, что в будущем никого не «побеспокою».

— Все мы с головой уходим в работу, — сказала Элис доверительным тоном, — и в такие периоды забываем о простейших, но и важнейших вещах.

42. И станет плоть его крепче с Ее ладаном.

43. Истинно, царь в лохмотьях, ее слуга и самый дорогой возлюбленный, будет облачен в божественность, что ускользает от глаз людских, но сменит другие их чувства на трепет пред ним.

44. И он должен сохранять свою плоть нечистой на протяжении восьми сезонов, пить крепкие напитки и есть обильную пищу в подготовке к переходу в царствие Ее.

45. И он может выбрать спутников, чтоб те следовали за ним, и следовали за Ней, через него, пока им тоже не будет дарован переход.

46. Ибо узрите, все верующие, и Она явится вам во всем своем величии, славе и красоте, и вы тоже будете вскормлены и помазаны ладаном Ее.

* * *

Я ушел с работы пораньше и заехал в супермаркет купить дезодорант и дезинфектант для одежды, после чего поехал на метро к Джули.

— Ты тоже заметила это? — спросил я ее по прибытии.

Джули кивнула.

— В выходные. В кинотеатре.

— О боже!

— Ты должен избавиться от него.

— Думаешь, я не пытался?

— Не кричи на меня!

Соседи Джули по квартире притихли в гостиной.

— Извини. — Остаток ужина мы доедали в молчании. Джули расстроилась, когда я сказал ей, что не останусь на ночь и что мне нужно идти домой и найти чистую одежду, в которой завтра пойду на работу. Если такая вещь, как чистая одежда, вообще существует по моему адресу.

В общем, мы пробили в Гугле мой юридический статус и попытались выяснить, можно ли квалифицировать Юэна как самовольного поселенца. Я не мог даже запереть дверь и не впускать его, как предложила Джули, поскольку у Юэна был ключ. Кроме его монументальной прогулки до Пекхама, пока я спал, он не покидал при мне квартиру. И я уже не считал это случайностью. Если я был дома, сомневаюсь, что Юэн предпринял бы прогулки дальше, чем до круглосуточной лавки через дорогу. Даже если б он выскользнул на улицу, когда я находился в помещении, у меня не хватило бы времени вызвать слесаря и сменить замки. Я мог лишь запереться на задвижку, пока был в квартире. В какой-то момент мне пришлось бы уйти на работу, и это дало б ему достаточно времени, чтобы вернуться в квартиру, и удвоило бы его усилия остаться по этому адресу. Ситуация была абсурдной.

Я пообещал Джули, что утром позвоню в полицию. Она же пообещала переговорить с подругой, практикующей семейное право. Но что меня по-прежнему приводило в недоумение, так это то, как Юэн вообще сумел найти меня. Я был уверен, что «наткнулся» он на меня на улице несколько недель назад не случайно. Юэн разыскивал меня.

В университете он всегда находился на периферии студенческой тусовки. Был немногословным и болезненно застенчивым. Хотя самозваная богема из бара Студенческого союза относилась к нему терпимо. Длинные волосы и борода тоже не изменились. В прошлом я несколько раз из любопытства и сочувствия разговаривал с ним. В то время я обманчиво считал себя экспрессионистом, и помню, что мы разделили увлечение Фрэнсисом Бэконом и Иеронимом Босхом. На самом деле Юэн был единственным из моих сверстников, кто слышал о Гроссе[2].

Тогда Юэн тоже крепко пил, мнил себя поэтом и всегда таскал с собой книжку с рассказами Артура Мейчена. Люди относились с непониманием к моему общению с ним. Девушки были особенно с ним суровы. Считали его жутким, и все такое. Он вылетел с первого же курса и куда-то уехал. И это был максимум того, что я знал об Юэне. Так чем же он занимался последние десять лет? Где он жил? Отвергнутый родителями и нетрудоспособный, может, он содержался в каком-нибудь учреждении? И если «Евангелие» было в каком-то смысле автобиографией, он уже два года как не мылся и не стирал одежду.

— Это просто отвратительно, — сказала Джули, когда я рассказал ей.

— Он отвратителен, — сказал я. — Неприятен.

— Мне жаль его. Он болен. Может, мне нужно поговорить с ним. Посмотрим, смогу ли я от него избавиться.

— Ни в коем случае. Ко мне домой ни ногой, пока он не уйдет. Мне стыдно.

— Наверное, ты слишком мягкий. А он умеет ловко тобой манипулировать. Алкоголики, они такие. Он превращает тебя в потакателя.

— Мягкий? Физическое насилие — это единственное, что я не пробовал. И, поверь мне, я уже в шаге от этого.

— Пожалуйста, позволь мне попробовать.

— Зачем? Ты даже ему не нравишься.

— Что ты имеешь в виду?

Я упомянул насчет того, что Юэн жаловался, что я привожу гостей.

— Ублюдок. Какой же ублюдок.

— Теперь и ты это говоришь, но посмотри на нас. Мы только о нем и разговариваем. Я уже не могу спать. Он влияет на мою работу. Он захватывает мою жизнь.

— Вот нахал. — Джули на самом деле не слушала меня. Она продолжала негодовать, потому что Юэн был против ее визитов. Возможно, это подтолкнуло ее сделать именно это следующим вечером. Однако это был последний раз, когда нога Джули ступила в мой дом.

Но в тот вечер мне все же пришлось ехать домой.

* * *

Остановившись через дорогу перед кипрским гастрономом, я поднял глаза и посмотрел на окна своей квартиры — окна гостиной. И сразу же стал гадать, что такого Юэн смотрит по телевизору, что края штор мерцают и вспыхивают голубовато-белым светом так ярко, как магниевый факел. Шторы были тонкими, но я все равно был удивлен столь яркому свету. Разве так было всегда, когда я смотрел телевизор? Наверное, Юэн накрутил контраст.

Медленно, на ватных ногах, я пересек улицу и направился к входной двери. Стоило мне вставить ключ в замок, как она открылась изнутри. Я отступил назад, сердце у меня екнуло. Но это были всего лишь Холли и Майкл, мои соседи, выходившие с двумя кошачьими клетками в руках. В одной сидел Мармалэйд, в другой — Мистер Чиверз.

— О, привет, — сказала Холли. — Боюсь, нам придется отвезти мальчиков к моей сестре на ночевку.

— Здорово, дружище, — сказал Майкл, встав рядом с Холли.

Я вынужден был извиниться.

— Послушайте, мне очень, очень жаль насчет этого. У меня небольшие неприятности с гостем. Временным жильцом. Но он скоро уедет.

— Знаешь, я рад это слышать, — улыбаясь, сказал Майкл. — Тот парень в бейсболке?

Я кивнул, мое лицо было скрыто под маской стыда.

— Эта музыка, — сказал Майкл. — Мы поверить не могли, что такое есть в твоей коллекции. Что он делает, гоняет винил задом наперед? Но коты от этого просто с ума сходят. Извини, дружище. Мне пришлось спуститься и постучать, но мне никто не открыл.

— Мы включили телевизор погромче, — вставила Холли. — Но мальчики все равно слышали тот шум. Мы целый час пытались снять их со шкафа. И посмотри на эти царапины. Раньше они никогда не царапались. — Холли показала мне исполосованную руку. Я снова извинился и поднялся по ступеням к входной двери.

На общей лестнице здания на меня обрушилась музыка. Грохот барабанов и визжание гитар. Зачем Юэн включает одновременно стереопроигрыватель и телевизор? А потом я вспомнил о его инфантильном стремлении к визуальным вещам, сладостям и шуму, его неспособности сосредоточится на чем-либо, требующем усилий, и поэтому отклонил вопрос. Неудивительно, что за десять лет он написал всего сорок страниц.

Когда я подошел к входной двери, мне также вспомнился его стих, его выступление накануне вечером и тот любопытный, неприятный сон, который мне приснился. Я начал уже жалеть, что не остался у Джули. Я все сильнее боялся того, что Юэн может сделать в следующий раз. К тому же он убедил себя, что является богочеловеком на службе у всеведущего божества.

Стараясь не шуметь, я проскользнул в квартиру.

За двенадцать часов моего отсутствия запах стал более сильным. Более острым и едким. Каким-то почти живым. Но несмотря на смрад и поддерживаемую жару, я вскоре осознал, что ситуация изменилась. Свет везде был выключен, хотя коридор то и дело освещался жутким фосфоресцирующим светом, мигающим под дверью гостиной. С некоторым дискомфортом я снова вспомнил свой сон.

Я прокрался по коридору и заглянул на кухню. Как я и подозревал, там царил еще более страшный беспорядок. На мгновенье я даже изумился тому, как один человек может производить столько грязи и отходов.

Я двинулся по коридору в ванную. Закрыл дверь и заткнул уши мокрой туалетной бумагой. Залез в душ и под мощным напором воды принялся тереть и скоблить свое тело. У меня было чувство, что надо мной надругались.

Когда я закончил мыться, саундтрек в гостиной сменился, и я вспомнил, что Майкл сказал на улице. Помимо своей пьяной пляски с нестройным стуком ног по полу, Юэн теперь еще гонял новый компакт-диск. Это была не совсем музыка. Если только не одна из тех индастриэл-нойз-групп вроде «Койл». Я слышал какие-то протяжные звуки, будто записанные задом наперед под треск статичного шума и проигрываемые на медленной скорости. Электрическая какофония со скрежетом вертелась под потолком гостиной, только в обратную сторону. Да, будто пластинку крутили задом наперед.

От этого звука я почувствовал себя каким-то хрупким. Он проникал мне в мозг и вызывал мурашки под кожей, будто по оконному стеклу возле самого уха скоблили куском пенопласта.

Я подошел к двери гостиной и прислушался. Сквозь густой и зловонный воздух я слышал, как Юэн разговаривает с кем-то. Трудно было разобрать слова, но тон его голоса удивил меня. Казалось, он умолял кого-то, с кем был знаком.

Неспособный выдержать очередную конфронтацию или даже вид его красного лица и сальных дредов, я тихо прошел в спальню. Заблокировал дверь, придвинув к ней комод, и сменил постельное белье. Лежа в кровати, с этим безумным, страшным шумом, обрушивающимся на меня сквозь стены, я подумал позвонить в полицию. Но было уже поздно, и у меня не было ни сил, ни присутствия духа в полной мере изложить представителям власти свои ощущения. Я в очередной раз поклялся сделать это утром.

Около трех часов ночи, едва подремав, я проснулся от дурного сна. В моей памяти он сохранился скорее как ощущение чего-то неприятного, чем как четко выраженный сюжет. Я проснулся, почувствовав, будто я крепко связан в неком темном пространстве, где не работает закон гравитации. Ноги у меня были подняты над головой, и возле самых подошв находилось нечто. Отверстие, являвшееся, видимо, огромным раскрытым ртом, двигалось надо мной кругами, в то время как я отчаянно пытался удержать свое тело на матрасе.

Я снова слышал тот жуткий вихрь, водоворот живого тока и статики в гостиной. Но еще он был ужасным образом смешан с чем-то гораздо худшим, чем все, что я слышал ранее. Этот новый звук вырвал меня из сна и длился не более пары минут. Но то были минуты, в которых каждая секунда растягивались до тех пор, пока мои страх и дискомфорт не стали невыносимыми. Я слышал то, что можно было сравнить лишь с низким кваканьем лягушки. Будто этот усиленный звук проигрывался задом наперед и был каким-то до отвращения объемным. Он кружил по гостиной и поднимался к потолку. В этом лае земноводного присутствовал звук, похожий на кашель старухи, страдающей легочной эмфиземой последней стадии, который я однажды слышал в больнице.

Вскоре после того, как лай и кашель смолкли, в тот самый момент, когда невероятно яркая фосфоресцирующая вспышка осветила коридор за дверью моей комнаты и проникла под дверь, я услышал, как из залы вышел Юэн. Последовало торопливое шлепанье его босых ног по коридору в направлении моей комнаты. Каждый волосок у меня на теле стоял дыбом. Уставившись на дверь, я наблюдал, как дергается дверная ручка. Юэн пытался войти.

Я сел в кровати и подтянул колени к груди.

— Чего ты хочешь?

— Впусти меня, — потребовал Юэн. Язык у него заплетался от выпитого, а сам он задыхался от возбуждения.

— Нет!

Но тут дверь начала биться об комод, который сразу же начал раскачиваться. Появилась щель, и Юэн навалился плечом на дверь.

— Вали на хрен! — взревел я, но услышал в ответ лишь его тяжелое дыхание. Он снова и снова кидался на дверь, пока комод не начал отодвигаться все дальше от рамы.

Как только я раскрыл мобильник, чтобы вызвать полицию, комод отъехал от двери и Юэн оказался в комнате.

На нем не было ничего, кроме его зловонных трусов. Красное лицо покрывала пленка маслянистого пота, полные маниакального возбуждения глаза никак не могли сфокусироваться. Он стоял, пошатываясь, на одном месте.

— Она здесь, — объявил Юэн и помахал руками над головой. — Парит, парит повсюду. Она здесь. Она такая красивая, что даже больно на нее смотреть.

Я ничего не сказал. Я был совершенно измотан. Можно даже сказать, что я смирился, сдался перед лицом его безумия. Я больше десяти минут просто сидел и слушал его шумную проповедь, в которой он снова и снова, бахвалясь, повторял про «Пришествие Богини и ее красоту». В конце концов, когда опьянение и усталость взяли верх, Юэн вышел из моей комнаты и, шатаясь, направился обратно к себе в гостиную.

Я сидел неподвижно, пока в полпятого утра он не включил альбом «Аутопсия некрофила», после чего впал в кому изнеможения. Нос у меня был заполнен запахом грязной плоти, осквернившим мою комнату — запахом рыбьего брюха и рвоты.

Это был последний раз, когда я ночевал в квартире.

* * *

Джули встретила меня в восемь вечера, в баре возле Ноттинг-хилл Гейт. В пивном саду мы выпили пару стаканчиков для храбрости. Опускались сумерки, и в нависшем над нами небе цвета индиго появились абрикосовые прожилки. Затем мы направились ко мне домой. Мы полагали, что присутствие женщины внесет нотку цивилизованности и вынудит Юэна покинуть квартиру.

Поднявшись на Москоу-роуд, мы увидели алмазные белые вспышки, прорывающиеся сквозь шторы гостиной. Несколько других пешеходов, направлявшихся к станции «Квинсуэй» или к торговому центру «Уайтлиз», тоже остановились и смотрели на мерцающий фосфоресцирующий свет.

Джули нервно захихикала.

— Что он там делает, запускает фейерверки?

Я сжал ее руку.

Мы вошли в общий коридор, и Джули сказала:

— О боже, ну и запах. Меня сейчас, наверное, стошнит.

Я прижал указательный палец к губам, подавив в себе кашель. Даже на лестнице миазмы липли к нашим лицам и агрессивным, настойчивым образом проникали в рты и носы.

— Что может источать такой запах? — прошептала Джули.

— Тот, кто не мылся два года, — ответил я. Но этот смрад, несомненно, не мог быть вызван только бактериями, расплодившимися на немытом теле и в грязной одежде. Я вновь уловил запах, который мне представлялся зловонием горящих костей, жгучий, сернистый и приторный.

На площадке возле входной двери Джули покачала головой и заткнула от шума уши кончиками пальцев. Болезненно искаженный звук вновь достиг полной мощности. Он будто звучал и в гостиной, и у нас над головами одновременно. Пол, стены и сам воздух в неосвещенном коридоре подрагивали от вибраций. Должно быть, Юэн еще устроил короткое замыкание, потому что свет нигде не работал.

— Электричества нет, — сказал я, пощелкав выключателями в проходе.

— Но как… — Джули не нужно было заканчивать свой вопрос. Я тоже пришел к такому же выводу: ни телевизор, ни стереопроигрыватель, ни любой другой электроприбор не мог издавать звуки и ослепительные вспышки, которые вели нас по коридору вглубь сгущающегося звериного смрада.

Прищурившись и зажав рукой нос и рот, я шел первым к двери гостиной. За мной, зажав уши обеими руками, следовала Джули. Ее бледное, напряженное лицо то и дело освещалось вспышками болезненного света, который почти шипел на влажных оболочках наших глазных яблок. Мы встали у двери, дрожа и глядя друг на друга.

— Входи, — прошептала она. — Входи. Посмотри, какого черта он делает.

Стоя нетвердо на ногах, дезориентированный кружащим шумом, я сказал:

— Стой здесь. — И добавил: — Возможно, он не одет.

Не думаю, что Джули меня услышала. Она просто смотрела на дверь гостиной, на лице у нее была написана решимость, которую я узнал и которую должен был попытаться обуздать. Пропитанный отвращением до кончиков ногтей, я не сумел найти в себе смелости сделать что-либо, кроме как стоять и дрожать. Джули отпихнула меня и открыла дверь гостиной.

— Нет! — воскликнул я, но было слишком поздно. Она перешагнула через дверной проем в водоворот белого стробирующего света и мечущихся теней. Дверь захлопнулась у нее за спиной с такой силой, что я подпрыгнул на месте. Но крик, последовавший за ее проникновением в гостиную, вырвал меня из состояния паралича.

Прежде чем моя рука сумела ухватиться за дверную ручку, нестройный, вращающийся звук не просто прекратился, он схлопнулся, будто его засосало в маленькое отверстие в потолке, по другую сторону двери. Я дернул ручку вниз и ввалился в комнату.

Сперва сцена, представшая передо мной, показалась разочаровывающей. Было темно. Не было никакого освещения, кроме голубоватого остаточного света без определенного источника. Через несколько секунд он померк, оставив лишь желтоватое свечение от уличного фонаря, сочившееся сквозь шторы. Но увидев выражение на лицах двух присутствующих, я понял, что в комнате произошло что-то из ряда вон выходящее.

Стоя неподвижно и держа руки по швам, Джули пристально смотрела в дальний угол, где две стены соединялись с потолком. Выражение ее лица поразило меня. Рот у нее был как-то по-детски разинут, глаза широко раскрыты то ли от шока, то ли от удивления, то ли от смеси того и другого.

Второй фигурой в комнате был Юэн, и он стоял там, где когда-то был кофейный столик. Он был совершенно голый, его борода, волосы и тело сочились влагой, и это придавало его красному перекошенному лицу какой-то уродливый, доисторический вид. Пол тоже был мокрым. Юэн оставался неподвижным, но смотрел на Джули с такой неприязнью и отвращением, что кровь застыла у меня в жилах. Кулаки у него были сжаты, а мышцы на предплечьях вздулись тугими узелками.

Я схватил Джули за локоть, и хотя она повернулась ко мне, не сразу меня узнала либо даже не поняла, где находится. В состоянии полного шока она смотрела сквозь меня, или мимо меня, или даже внутрь себя.

Я вывел ее, словно послушного, сонного ребенка, которого вытащили с заднего сиденья машины после долгой поездки, из гостиной по коридору, к входной двери. И увел прочь от смердящей тьмы моего дома. Увел ее, скорее, ради ее же безопасности, чем для того, чтобы избавить от вида свирепого, мокрого лица Юэна.

Джули перестала всхлипывать лишь в такси, которое я остановил возле «Квинсуэй», чтобы доехать до ее дома. Она выглядела особенно хрупкой и слабой, молча прислонившись ко мне на заднем сиденье, пока я гладил ее волосы. Мысли у меня в голове лихорадочно метались. Что именно она увидела? Какого черта делал Юэн в комнате, голый? Что было источником того мигающего света? Не его ли видела Джули? Не поэтому ли таращилась на потолок, разинув рот?

К тому времени, как мы добрались до ее квартиры, Джули спала у меня на плече. Я разбудил ее, провел, сонную и спотыкающуюся, в квартиру и одетой положил в постель. Она свернулась возле меня калачиком. Я спросил, не заболела ли она и не нужно ли вызвать врача, но она лишь покачала головой.

— Расскажи мне, милая, — взмолился я. — Ради бога, расскажи. Что ты видела?

— Я правда не помню. Просто в той комнате меня затошнило и закружилась голова. Этот запах. Я едва не потеряла от него сознание. И молния. Это было похоже на молнию, она ослепила меня. И я поскользнулась. Весь пол был мокрым. Но когда я посмотрела на Юэна, то увидела, что что-то падает ему на лицо.

— Что? Ему на лицо?

— Что-то влажное. Струя чего-то серебристого, похожего на ртуть. Она лилась из угла потолка и плескала ему в лицо. Ему в рот… Я так устала, малыш. — Вскоре после этой короткой исповеди она уснула. В течение следующих нескольких дней мне удалось выудить из нее и того меньше.

* * *

Хотя полиция дважды за ту неделю наведывалась в мою квартиру, им никто так и не открыл. Холли и Майкл съехали через четыре дня после меня. Не столько из-за шума — хотя, как они утверждали, он оставался существенной помехой, — а сколько из-за неполадок в электросети. Они рассказали, что мощный скачок напряжения расплавил их блок предохранителей и прилегающую к щитку проводку. Пока домовладелец пытался устранить столь обширные повреждения и установить причину неполадок, они вместе со своими котами временно поселились на Уэстборн Гров.

На следующий день я обзавелся обещанием финансовой помощи со стороны моего отца и нанял адвоката, специализирующегося на гражданском праве. Он начал готовить дело для принудительного выселения Юэна с моей собственности. Поскольку Юэн технически не вламывался ко мне в дом и имел ключ от входной двери, мне пришлось выдвигать частное обвинение. А такие дела, как я выяснил, быстро не делались. Казалось, у полиции не было ни времени, ни инструкции, чтобы что-то предпринять. Поэтому следующие четыре недели я жил у Джули, не желая даже вновь ступать на порог собственного дома, пока Юэн, страшный запах, который он принес с собой, и те звуки не исчезнут.

Но каждый день в течение месяца изгнания я продолжал возвращаться к квартире, стоял через дорогу и наблюдал за мигающими огнями за шторами гостиной. Каждый вечер, прогуливаясь по тротуару, я думал про себя: вот так и заканчивается цивилизация. Уровень жизни снижается, ответственности наступает конец, правовые нормы теряют силу, власть захватывают отморозки, которые делают все, что им заблагорассудится. И те из нас, кто размяк от условностей, правил этикета и всех привилегий постисторической свободы, оказываются обездолены, обмануты и превращены в беженцев в своих собственных районах и домах. Впервые в жизни я почувствовал, что подвергся испытанию. Настоящему испытанию. И оказалось, что я не в состоянии ответить на вызов. Но в свою защиту скажу, что в жизни у меня не было подготовки к таким персонажам, как Юэн, или к таким странным вещам, которым они поклонялись.

В понедельник четвертой недели вспышек в окнах уже не было. Не было их ни в среду, ни в четверг, ни в пятницу. Я едва мог сдерживать волнение и даже осмелился подумать, что Юэн ушел, прочитав подложенные под дверь повестки, требующие его появления в магистратском суде.

Джули заставила меня пообещать, что я не войду в квартиру без полиции. Мой адвокат посоветовал то же самое. Но любопытство и праведный гнев приняли решение за меня. В конце концов, это был мой дом.

В воскресенье утром, спустя месяц после того, как я оставил собственное святилище, я улизнул из дома Джули с оговоркой, что иду побегать в Кенсингтон Палас Гарденс. А сам отправился к себе на квартиру. Мое желание знать, находится ли Юэн в доме, было подкреплено мысленным образом моей разгромленной коллекции записей и компакт-дисков. Одна мысль о том, что он мог сделать с моими книгами, вызывала у меня дрожь.

Но я почти час бродил, колеблясь, под окнами. Покупал смузи и латте, выспрашивал насчет Юэна у владельцев кипрского магазина и курдской круглосуточной лавки, а также у персонала греческого ресторана. Все они утверждали, что не видели его больше недели.

— Хороший покупатель. Очень любит сладости, — сказал владелец курдской лавки. — А запах? — Он пожал плечами. — Может, поменьше батончиков «Марс» и побольше мыла?

Я выдавил смешок и понадеялся, что тот прозвучал искренне. Для меня Юэн не был поводом для шуток.

В конце концов, стоя в ярком солнечном свете, под синим небом, я позвонил в дверь своей квартиры. Никто не ответил, но я и не ожидал другого. Ободренный, я вошел в общий коридор здания.

Зловоние, вызванное проживанием Юэна, по-прежнему присутствовало. И весьма сильное. Но опять же что-то в нем изменилось. Страшный запах горелой кости был заглушен смрадом мяса, оставленного в мусорном баке в жару. Я поднял воротник рубашки вверх и закрыл себе нос. Я ожидал увидеть тело Юэна. Предвкушение наполнило меня каким-то жутким оптимизмом.

В квартире шторы были задернуты, свет выключен. Под дверью гостиной ничего не мигало. Три раза я позвал Юэна по имени, но не получил ответа.

Инстинктивное осознание пустоты — странное чувство, но очень недооцененное. Моя догадка, что квартира пуста, была усилена резким запахом застарелой мочи.

Этот всепроникающий смрад аммиака и фосфата всегда ассоциировался у меня с заброшенными местами. То, что когда-то было образцово-показательным жилищем молодого профессионала из Западного Лондона, теперь смердело, как пустующий дом, загаженный мочой пьяниц. Ванная походила на оставленный сохнуть туалет ночного клуба. В унитаз я даже боялся заглянуть, а весь пол был в чем-то клейком. Как и фанерные половицы в коридоре — подошва моих кроссовок буквально липла к ним. Гнев вспыхнул во мне от осознания того, что Юэн мочился на полы и стены. Возможно, все время, пока меня не было в квартире. Кремовые стены были в грязных разводах. Пыль и копоть въелись в сухую мочу. Потом меня охватила какая-то странная, тупая покорность, и ярость куда-то улетучилась.

Я осмотрел свою комнату, где на кровати, мягкой мебели и одежде следы его экскрементов были наиболее заметны. Я уже знал, что как только всё будет вычищено профессионалами, я выставлю квартиру на продажу. Я сомневался, что даже самые мощные моющие средства помогут избавиться от этого запаха.

Поднимая жалюзи, раздвигая шторы и открывая окна, я позволял солнечному свету освещать разрушения, грязь и скверну, царившие в месте, которое я когда-то называл домом. Самый худший бардак ждал меня на кухне. Там, где я когда-то обжаривал грибы, поливал оливковым маслом салаты и пек в духовке средиземноморские овощи с приправами, доминировал мясной запах человеческих экскрементов. А затем я увидел стены.

К горлу подступил ком отвращения, усилив тошноту. Это было предупреждение непрошеным гостям или какая-то отвратительная пародия на религиозную иконографию в молитвенном доме? Нарисованные человеческим дерьмом образы на стенах напоминали произведения одаренного, но психически больного ребенка в специализированном детском саду. На стенах цвета морской волны был изображен какой-то омерзительный лес. От выведенных пальцем стволов отходили комковатые мазки ветвей. Но предположение о том, что сидело на самых высоких ветвях этого фекального дендрария, заставило меня отвернуться скорее от страха, чем от отвращения. С особой детализацией была прорисована группа сбившихся в кучу фигур с лохматыми головами и большими ртами. Их пасти были наполнены торчащими во все стороны шипами.

Ударом ноги я распахнул дверь в гостиную, и та ударилась о стену. На мгновение мне захотелось, чтобы Юэн по-прежнему находился в комнате, чтобы я смог разобраться с ним в рукопашной схватке. Я шагнул в полумрак. И тут же отшатнулся, подавившись от запаха разлагающейся плоти. Здесь он был наиболее сильным, здесь находился его источник, здесь все и началось. И здесь, казалось, все и закончилось.

Зажав рукой рот, я заглянул через дверной проем в комнату. Но не смог разглядеть неподвижные очертания тела. В комнате его не было, если только труп не был втиснут за кушетку. Поэтому запах гниющего мяса, похоже, исходил из одной из многочисленных сумок, валявшихся на полу. Либо им веяло из какого-то другого места на этой мусорной поляне. Куриное крылышко в отапливаемой и непроветриваемой квартире смогло бы произвести через несколько дней запах покойницкой. И вполне вероятно, что на время моего отсутствия здесь была оставлена тухнуть коробка жареных цыплят — во славу Богини, поскольку это был уже не мой дом, а посвященный Ей храм грязи.

Пол был устлан пищевыми обертками и мятыми газетными листами, хрустящими и желтыми от мочи. Но причудливый порядок изначальных мусорных пирамид исчез либо был разрушен в прах парой пляшущих, грязных ног. Мои же видения разрушенной музыкальной коллекции оказались вполне обоснованными. Юэн разбил каждый компакт-диск и пластинку о стены либо сломал своими длинными пальцами.

Я быстро отметил, что мои книги странным образом остались нетронутыми. Возможно, Юэн проявил какое-то остаточное уважение к тому, что некогда было важным в его жизни. Но эта небольшая радость не принесла мне особого утешения. Отчетливое зловоние, шедшее от страниц, помешало бы их дальнейшему использованию.

Широко распахнув шторы и полностью открыв два больших подъемных окна, я взмолился, чтобы свежий воздух и солнечный свет проникли в комнату. Затем я развернулся, чтобы рассмотреть разрушения при нормальном освещении. Подобно жертве урагана, мне пришлось идти сквозь руины и смотреть, что осталось. Именно тогда я увидел Юэна.

Я не заметил его останки ни из дверного проема, ни когда шел через комнату, поскольку мой взгляд был прикован лишь к полу. Но теперь, стоя спиной к открытым окнам, я обнаружил то, что от него осталось. На потолке.

Ничего не соображая, я направился в противоположный угол комнаты. Неспособный моргнуть или сделать вдох сквозь ткань рубашки, я двигал потерявшими чувствительность ногами, глядя на то жуткое пятно.

В темном, коричневатом комке вывернутой наизнанку человеческой кожи я безошибочно узнал длинные, сальные пряди волос, свисавшие ранее из-под бейсболки Юэна. Где были кости, внутренности и глаза, я не знаю и по сей день. Но меня не оставляло впечатление, что он потерял свою кожу, покидая квартиру через потолок, в значительной спешке и самым неудобным способом, который только можно себе представить.

1. Ибо объявила Она, что, когда все закончится, богочеловеку будет дарован проход к свету скрытого солнца.

2. И он будет лишен всех земных вещей, чтобы войти в царствие Ее, где его, Ее избранника, будут ждать красота и богатства, о которых простолюдины не могли и мечтать.

3. Да, богочеловек возляжет с ней, как гордый жених со своей милой невестой, и они объединятся навеки.

4. И как дитя входит в нижний мир без одежды и волос, влажное от красной материнской благодати, ты придешь ко мне.

5. И, чистый и незапятнанный, будешь заключен в объятья.

На полу, прямо под большим круглым пятном на потолке, некогда выкрашенном в оттенок сатинового фарфора, я заметил зубы Юэна. Его желтые зубы, с темным веществом у корней. Они уже не скалились мне, а были рассыпаны среди мусора, словно морские ракушки, вытряхнутые из пляжных сандалий.

Перевод: Андрей Локтионов

Свинья

Adam Nevill, «Pig Thing», 2012

Затухающий свет, казалось, уходил с земли в небо, а не опускался вниз вместе с садящимся солнцем. И дети будто кожей чувствовали тьму, проникающую в бунгало. Конец дня пришел со своим вкусом, пах торфом и мокрым от росы папоротником, просачивался, увлажняя воздух, словно черную землю в саду. Похожие на кости ветви могучих деревьев каури, окружавших бунгало, исчезали в пустоте безлунной ночи и вызывали у детей странное ощущение страха, который был гораздо старше, чем они сами.

Когда они жили в Англии, в такие вечера разжигали костры. И для троих детей эти ночи, несмотря на их пугающую природу, также несли в себе некоторое очарование и никогда не вызывали такую тревогу, когда родители были дома. Но сегодня ни мать, ни отец не вернулись из заднего сада, окруженного обширными зарослями леса, вечно стремящегося вернуть себе дом, или так, во всяком случае, казалось. Всякий раз, когда после сильных ливней выглядывало солнце, заставляя мир искриться, их отец часто говорил, что слышит, как растут растения.

В начале десятого папа отважился выйти первым, попробовать быстро завести машину. Двадцать минут спустя, с вытянувшимся от тревоги лицом, мама отправилась на его поиски, и больше они ее не видели.

До того, как мать с отцом вышли из дома, трое детей помнили то же самое выражение озабоченности на лицах родителей, когда у младшей маминой сестры обнаружили рак и когда папа потерял работу. Это было на следующий день после серебряного юбилея королевы, незадолго до того, как семья отправилась на большом корабле в Новую Зеландию, чтобы начать новую жизнь. Сегодня их родители изо всех сил старались скрыть тревогу, но два брата, девятилетний Джек и десятилетний Гектор, понимали, что их семья в беде.

Вместе с Лоззи, их четырехлетней сестрой, Джек и Гектор, заперев дверь, спрятались в прачечной, где наказала им оставаться мама, прежде чем пойти на поиски отца.

Джек и Лоззи сидели, прислонившись спинами к морозильнику. Гектор сидел ближе всех к двери, возле бутылок и ведер, с помощью которых папа делал вино. И они находились в прачечной так долго, что уже не чувствовали запах моющих средств и гвоздики. Лишь в глазах у Лоззи присутствовала уверенность, что ситуация может превратиться в приключение со счастливым концом. Глаза у нее были большие и карие, наполнявшиеся благоговением, когда ей рассказывали сказку. И теперь эти глаза разглядывали лицо Джека. Чувствуя себя зажатым между уязвимостью сестры, собственной невинностью и смелостью старшего брата, которым восхищался и которому пытался подражать, Джек осознавал, что его задача — успокоить Лоззи.

— Что думаешь, Гектор? — спросил Джек, косясь на брата и одновременно пытаясь унять дрожь в нижней губе.

Лицо у Гектора было белым как мел.

— Нам велели оставаться здесь. Они скоро вернутся.

От слов Гектора и Джеку, и Лоззи стало легче, хотя младший брат подозревал, что старший просто отказывался верить, что их мама и папа уже не вернутся. Как и папа, Гектор был склонен к отрицанию. Джек же больше походил на маму, и им, обладающим силой убеждения, удавалось заставлять папу и Гектора прислушиваться к их мнению.

Но как бы решительно ни звучали голоса у всех ранее тем же вечером, никто не убедил папу остаться дома. Он всегда подвергал сомнению их рассказы о том, что с лесом что-то не так. О том, что в нем живет нечто. О том, что они видели, как кто-то заглядывает в окна двух торцевых спален бунгало, выходящих на сад и пустой курятник. Когда их пес Шнаппс исчез, папа назвал всех «неженками» и сказал, что им нужно «акклиматизироваться» в новой стране. И даже когда однажды ночью пропали все курицы, оставив после себя лишь перья и одну желтую лапку, он по-прежнему не верил рассказам детей о том, что лес небезопасен. Но в этот вечер он воспринял их всерьез, потому что тоже увидел это. Сегодня вся семья увидела это.

Уже несколько месяцев дети называли непрошеного гостя свиньей. Это Лоззи придумала имя для той морды в окне. Впервые она увидела «свинью», когда играла со Шнаппсом в саду, среди теней, где заканчивались деревья и начиналась стена серебряного папоротника и льна. «Свинья» неожиданно возникла между двух исполинских деревьев каури. Мать никогда не слышала, чтобы Лоззи так кричала.

«О господи, Билл. Я подумала, что ее убивают», — сказала она папе, когда Лоззи привели в дом и успокоили. Даже мальчишки, которые обновляли крышу для своего «штаба» на холме, к востоку от бунгало, услышали крики сестры. Охваченные волнением и страхом, они прибежали домой, держа в руках по копью из бамбукового стебля. В тот день мысль о «свинье» прочно укоренилась в их сознании. Но «свинья» вернулась, и это была уже не детская сказка.

В тот вечер «свинья» нанесла им свой самый страшный визит. Поскольку чуть ранее, когда все они сидели в гостиной и смотрели телевизор, она забралась на веранду, встала возле жаровни для барбекю, наполненной дождевой водой, и принялась смотреть сквозь стеклянные раздвижные двери, будто больше не боялась их папу. «Свинья» появилась из темноты, поднялась на задние лапы, словно разъяренный медведь, затем снова опустилась на четвереньки и скрылась в тени деревьев понг у края их участка. Она показалась не больше, чем на десять секунд, но сила в ее худых конечностях и человеческий разум в глазах напугали Джека гораздо больше, чем крупный длинноплавниковый угорь, который однажды коснулся его ботинка, когда он переходил ручей.

«Не надо, Билл, не надо. Давай пойдем вместе, с фонариком», — уговаривала мама папу, когда тот сказал, что идет заводить машину.

Они находились довольно далеко от Окленда и от ближайшего полицейского участка. И чтобы добраться до их бунгало, копам потребовалось бы не меньше часа. Папа рассказал маме о разговоре с полицейским диспетчером после того, как позвонил в полицию и заявил, что к ним в дом пытался забраться «посторонний», «какое-то крупное животное». Он не смог заставить себя сообщить диспетчеру про «свинью», хотя это была именно она. Лоззи идеально описала ее. Возможно, сумела как следует ее рассмотреть. Это было не совсем животное, но и определенно не человек. Хотя «свинья» обладала наиболее опасными качествами и того, и другого. Это было видно, когда она появилась из темноты, ударилась о стекло и исчезла.

Два офицера полиции отправились по вызову на крупную стычку между соперничающими байкерскими кланами, на дальнюю окраину города. А раз «свинья» находилась так близко и, возможно, жаждала проникнуть в бунгало, ждать помощи было бессмысленно. Это было ясно даже отцу.

Их ближайшие соседи, Питчфорды, жили на ферме в двух милях от них и не ответили, когда папа позвонил им. Они были старыми. С детства жили в национальном заповеднике и почти семь десятилетий провели в огромных прохладных глубинах леса, прежде чем большую часть территории расчистили для новых переселенцев. Мистер Питчфорд по-прежнему владел охотничьими ружьями, которые относились к эпохе Первой мировой. Однажды он показал их Джеку и Гектору и дал им подержать тяжелые и громоздкие стволы, пахнущие маслом.

Закончив звонить по телефону, папа переглянулся с мамой. Его взгляд вселил Джеку подозрение, что «свинья», возможно, уже нанесла их соседям визит.

Джека бросило в холод и затрясло, ему казалось, что он вот-вот упадет в обморок от страха. Перед глазами непрерывно проигрывалась картинка длинного торса твари, прижавшегося к окну, так что бурые соски, выглядывавшие из черной, собачьей шерсти брюха, прижались к поверхности стекла, словно детские пальцы. Копыта «свиньи» едва коснулись окна, но этого было достаточно, чтобы стекло задребезжало в раме.

В доме не было ничего, ни двери, ни предметов мебели, из которых можно было бы сделать баррикаду. Папа знал это, и Джек представлял себе треск дерева, звон бьющегося стекла, раздающиеся вслед за этим всхлипы сестры и крики родителей, когда «свинья» вломится в их дом, хрюкая от голода и визжа от возбуждения. Он тихо застонал и на какое-то время закрыл глаза, после того как фигура исчезла в тени окружавших веранду деревьев. Попытался прогнать от себя образ этого рыла и тонких девичьих волос, спадающих на кожистые плечи.

А затем мама сказала: «Билл, пожалуйста. Пожалуйста, не выходи на улицу».

Дети предположили, что мама взяла папу за локоть, говоря это. Хотя не видели, как она делает это, поскольку к тому времени были отправлены в прачечную, где с тех пор и оставались. Но по тону ее голоса они знали, что она взяла папу за руку.

«Ш-ш-ш, Джэн. Тише. Оставайся с детьми», — сказал папа маме. Он вышел из дома, но никто так и не услышал звука заводящегося двигателя. «Моррис Марина» стоял в конце подъездной дорожки, под австралийской акацией, где Гектор однажды нашел странную кость, предположительно коровью. В прачечной дети, прижавшись друг к другу, стали молиться про себя и, напрягая слух, пытались расслышать звук двигателя, но тщетно. И с тех пор, как папа ушел за машиной, больше они его не видели.

Гнетущая тишина, в тот вечер ворвавшаяся в их жизнь, усиливалась, отчего тиканье часов в коридоре казалось оглушающим. Тревога ожидания стала почти осязаемой.

В конце концов мать открыла дверь в прачечную, чтобы дать знать о своем возвращении. Она попыталась улыбнуться, но губы у нее были слишком напряжены. На щеках виднелись красные полосы, оставленные пальцами, когда она сжимала себе лицо. Иногда она делала так по вечерам, когда сидела одна за кухонным столом. И часто, когда папа уходил искать Шнаппса, день за днем. Маме никогда не нравился ни новый дом, ни окружающая его местность. Не нравились ни свисты и крики птиц, ни жалобное повизгивание в ночи, напоминавшее плач напуганных детей, ни следы животных под ее бельевой веревкой, болтавшейся на диком ветру, ни жирный, длинный угорь, которого они видели в ручье, с зажатым между челюстей ягненком, ни огромные липкие цветы, кивавшие тебе, когда ты проходил мимо, ни пропавший пес, ни украденные цыплята… Их матери не нравилось все это, и она говорила, что сомневается, что когда-нибудь станет «Киви»[3]. Она переехала в это место ради папы; Гектор с Джеком это знали. И теперь она тоже пропала.

Держа игрушечный фонарик Чудо-женщины, принадлежавший Лоззи (большой фонарь с резиновой ручкой из кухонного шкафа, где хранились спички, забрал папа), они услышали, как их мать кричит, пытаясь унять дрожь в голосе: «Билл! Билл! Билл!» Видимо, она прошла мимо дома в сторону машины. Затем ее голос стал тише и в конце концов смолк. Просто смолк.

И тот факт, что оба их родителя беззвучно исчезли — не было слышно ни криков, ни шума потасовки, — вызвал у мальчиков надежду, что их мама и папа скоро вернутся. Но когда тишина затянулась, в головы к ним полезли страшные мысли. В том числе о том, что напавший на их родителей был настолько быстрым и бесшумным, что у них не было ни единого шанса убежать. Ни малейшей надежды на спасение.

Наплакавшись и устало замолчав после появления «свиньи» на веранде, Лоззи после маминого ухода снова было захныкала. На какое-то время ее успокоили заверения, ложь и храбрые лица обоих братьев. Но ее молчание не продлилось долго.

Лоззи поднялась на ноги. На ней была пижама. Желтая, с рисунком Винни Пуха и Пятачка. Волосы были взъерошены, а ноги грязные от пыли. Ее тапочки остались в гостиной. Мама сняла их, когда вытаскивала у нее из ноги занозу щипчиками из швейной коробки. Хотя ступни ног у детей уже огрубели от беганья босиком на улице, они все равно подцепляли колючки на лужайке и занозы на веранде.

— Где мама, мальчики?

Джек тут же похлопал по полу рядом с ним.

— Тише, Лоззи. Иди сюда и сядь.

Нахмурившись, она выпятила живот.

— Нет.

— Я достану тебе мороженое из морозильника.

Лоззи села. Когда Джек поднял крышку, морозильник загудел, и его желтое свечение вызвало смутное чувство успокоения. Одобрив трюк с мороженым, Гектор глубоко вздохнул и снова уставился на дверь прачечной. Он сидел и слушал, уткнувшись подбородком в колени и вцепившись пальцами себе в лодыжки.

С серьезным лицом Лоззи вгрызлась в рожок с неаполитанским мороженым.

Джек подвинулся поближе к Гектору.

— Что думаешь? — спросил он тем же тоном, которым говорил, когда они с братом перебирались через водопад на ручье, или когда изучали темные смердящие пещеры в холмах, от которых мистер Питчфорд советовал держаться подальше, или когда перелазили через дерево, упавшее над глубоким ущельем в источавших испарения тропических зарослях, которые окружали их дом. Лес простирался до самых пляжей из черного вулканического песка, где сильное течение не позволяло им купаться.

Гектор был старшим и главным, но у него не было ответа для брата насчет того, что делать. Хотя он усиленно думал. Глаза у него тоже были немного дикими и слезящимися, поэтому Джек знал, что брат собирается что-то предпринять. И это пугало его. Он уже представлял, как обнимает Лоззи, когда они останутся в прачечной вдвоем.

— Сбегаю до Питчфордов, — сказал Гектор.

— Но уже темно.

— Я знаю дорогу.

— Но…

Они переглянулись, и каждый из них сглотнул. Несмотря на то, что Джек не упоминал «свинью», они подумали о ней одновременно.

Гектор поднялся на ноги, только он выглядел сейчас меньше, чем обычно.

Джек не поднимал лица, глядя себе между коленей, пока морщинки в уголках рта и вокруг глаз не исчезли. Он не мог допустить, чтобы Лоззи видела, как он плачет.

Джеку захотелось обнять брата, прежде чем тот выйдет из дома, но он не мог сделать это. И Гектору все равно это не понравилось бы, потому что уходить ему стало бы еще тяжелее. Поэтому Джек просто таращился на свои растопыренные пальцы ног.

— Куда пошел Гектор? — спросила Лоззи, на ее блестящих губах лопнул пузырь.

— К Питчфордам.

— У них есть кошка, — сказала она.

Джек кивнул.

— Верно.

Но Джек знал, где Гектор должен был пройти, прежде чем он доберется до Питчфордов. Гектор шел в лес с трескучими ветками и шумом океана, по тропинкам, через скользкие корни деревьев, торчащие из земли, словно кости. Они вместе бегали по тем местам и наносили их на карту. И Гектор перепрыгнет через тонкий ручей, пахнущий весельной лодкой, пробежит по полю с высокой травой, более темной, чем трава в Англии, и всегда влажной на ощупь, где они нашли два овечьих скелета и привезли их домой в ручной тележке, чтобы потом собрать на передней лужайке. Гектору придется преодолеть долгий путь в темной ночи, пока он не доберется до дома Питчфордов с высокой оградой и лошадиными подковами, прибитыми к воротам. «Для защиты», — однажды сказал им мистер Питчфорд тихим голосом, когда Гектор спросил, зачем те прибиты к темным доскам.

— Нет. Не надо. Нет, — прошептал Джек, не сдержавшись, когда Гектор повернул дверную ручку. В груди у Джека возник какой-то холодный ком. Поднялся к горлу и выплеснулся в рот со вкусом дождя. В голове звучали настойчивые, отчаянные звуки — молитвы, не облеченные еще в слова. И он крепко зажмурился, пытаясь подавить эти мысли, будто силился натянуть крышку на банку с краской. Он делал все, что мог, чтобы остановить рвущуюся из него истерику.

— Я должен, — сказал Гектор, с диким взглядом на каменном лице.

Лоззи встала и попыталась пойти за Гектором. Джек схватил ее за руку, но получилось слишком сильно. Она поморщилась, вырвалась и топнула ногой.

— Джек, не открывай дверь, когда я уйду.

Это были последние слова Гектора, и дверь прачечной со щелчком закрылась за ним.

Джек услышал, как ноги брата застучали по половицам коридора и как щелкнул открывшийся замок на входной двери. Когда дверь закрылась, «китайские колокольчики» на крыльце издали неуместный легкомысленный перезвон. Затем скрипнула нижняя ступенька лестницы, и в прачечной снова зазвучали всхлипы Лоззи.

Утешив ее вторым рожком мороженого, Джек выдернул морозильник из розетки. Быстро, но осторожно, так, чтобы не шуметь, вытащил шуршащие пакеты с замороженным горошком, стейками, тушеными яблоками и «рыбными палочками». Сложил еду в большую раковину для стирки, пахнущую, как бабушкин чулан в Англии. Затем поставил возле раковины белые корзины из морозильника. По краю морозильника, на некотором расстоянии друг от друга, закрепил пластиковые бельевые прищепки. Так чтобы между крышкой и шкафом была щель, иначе они задохнутся, когда закроются внутри.

— Давай, Лоззи, — сказал он, услышав в своем голосе мамины нотки и почувствовав себя чуточку лучше от того, что что-то делает, а не просто сидит и ждет сложа руки. Он поднял Лоззи и опустил ее в морозильник. Вместе они расстелили старое одеяло Шнаппса на влажном дне шкафа, чтобы было теплее ногам.

— Оно воняет. И на нем шерсть. Смотри.

Лоззи подняла пучок бурого меха, который обычно застревал у пса между когтей, когда он чесал лапой себе за ухом. Мама и папа не смогли выбросить одеяло пса, на тот случай, если Шнаппс вернется, поэтому оно оставалось в прачечной, где Шнаппс спал по ночам. Папина идея насчет того, что собаки должны спать на улице, не прижилась после того, как Шнаппс начал лаять, скулить и, наконец, царапать входную дверь каждую ночь. «Он слишком изнеженный», — сказал папа. Но сегодня причина страданий Шнаппса стала более понятной.

Протянув Лоззи банку с мороженым и коробку с рожками, Джек забрался в морозильник и сел рядом с сестрой. Она взяла его за руку своими липкими пальчиками.

Когда Джек опускал над ними крышку, он тайно надеялся, что холодный мокрый морозильник помешает «свинье» учуять их. А еще он гадал, если она встанет на те черные волосатые ноги, как делала на веранде, не сможет ли поднять крышку своими свиными копытцами. Хотя он взял с собой в темноту одно маленькое утешение: «Свинья» никогда не заходила к ним в дом. Пока, во всяком случае.

* * *

Миссис Питчфорд вошла в бунгало через пустую алюминиевую раму раздвижной двери. Разбитое стекло лежало грудой на сорванных в момент вторжения занавесках. Миссис Питчфорд предпочитала вешать на окна своего дома тюлевые занавески. Ей не нравилось ощущение «обнаженности», которое большие окна придавали новым домам. Правительство стало доставлять такие дома на платформах грузовиков переселенцам, облюбовавшим местность. Ей было тяжело смотреть на красную землю, обнажившуюся под вырубленными деревьями. Появление этих длинных прямоугольных бунгало с жестяной обшивкой стен неизменно душило ее гневом и тоской, что плохо сказывалось на сердце. И кто знает, чьи взгляды притягивали эти огромные стеклянные двери, если на них не было тюля. Нельзя было винить тех, кто жил здесь изначально.

Все светильники в бунгало по-прежнему горели. Она посмотрела на коричневые ковры и оранжевую ткань на мебели и снова поразилась тому, что сделали англичане со своими домами. Вся эта огнеупорная пластмасса, белый пластик, узорные ковры и большие аляповатые завитки на обоях цвета кофе. Блестящее, новое, хрупкое, и ничто из этого ей не нравилось. Еще там был телевизор и новый радиоприемник, серебристо-черного цвета, оба сделаны в Японии. Они заворожили ее, вещи, которые те бледнокожие англичане привезли издалека и которыми окружили себя. Но всем было понятно, что англичане и их вещи сразу пришлись не по вкусу старому лесу. Лес имел обычаи, которые не нравились даже маори, поскольку и до них здесь обитали другие существа.

Стекло хрустело под ее туфлями, когда миссис Питчфорд пробиралась вглубь дома.

Кухня и столовая не имели внутренних перегородок и были отделены от гостиной лишь диваном. Не в силах устоять перед соблазном кухни, она прошла на нее и коснулась вытяжки над плитой. Та походила на большой травосборник на бензиновой газонокосилке, и миссис Питчфорд снова удивилась тому, что молодые матери считали необходимым для ведения домашнего хозяйства. А еще здесь был миксер, который Джэн однажды показывала ей. Из бело-оранжевого пластика с надписью сбоку «Кенвуд Чеветт». Серебристый кофейник с деревянной ручкой, который Джэн называла перколятором, рядом с формами для запекания с оранжевым цветочным рисунком.

Миссис Питчфорд провела жесткими кончиками пальцев по гладким стенкам пластиковых контейнеров, которые Джэн выстроила в ряд на кухонной стойке. Они были наполнены хлопьями, рисом, чем-то под названием «спагетти», отрубями и сахаром. Сквозь стенки можно было видеть смутные очертания содержимого. В ее доме все было деревянным, керамическим, стальным или железным. И она помнила, что видела такую же утварь, когда была еще маленькой девочкой и помогала матери готовить еду. Твердая древесина и металл более долговечны. Сегодня от пластика, ковровых покрытий и «стереосистем» для этой семьи было мало пользы, не так ли?

Донесшийся с улицы звук работающего на холостом ходу двигателя вырвал ее из задумчивости. Гарольд сказал ей не отвлекаться. Она повернулась и поковыляла с кухни, хотя взгляд ее был прикован к буфету рядом с обеденным столом. Ко всем этим серебряным и керамическим безделушкам за раздвижными стеклянными дверцами. Крошечные лафитники. Маленькие кружки с румяными лицами спереди. Фарфоровые наперстки. Чайные ложки с узорами на ручках.

В небольшой прачечной возле обеденной зоны стояла стиральная машина, а еще морозильник. Джэн была в ужасе, когда узнала, что миссис Питчфорд по-прежнему стирает белье в жестяной ванне, использует кладовую для хранения продуктов и продолжает консервировать фрукты в банках. Какое оскорбительное высокомерие.

В прачечной пахло вином, стиральным порошком и мочой. Все продукты из морозильника растаяли и размякли в раковине. Крышка морозильника была поднята, и на дне белого металлического шкафа, издававшего тихое гудение, лежало старое одеяло. В морозильнике было все еще холодно, когда она наклонилась и заглянула внутрь, недоумевая, почему продукты сложены в раковину. Она не видела у них ни баранины, ни оленины, ни батата. Посмотрев себе под ноги, она заметила, что наступила на желтую бельевую прищепку.

В неосвещенном коридоре, ведущем к четырем спальням, она ненадолго остановилась, чтобы привыкнуть к темноте. Для нее было облегчением оказаться вне яркой жилой зоны, но нужно было больше света, чтобы обыскать спальни должным образом. Обычно она могла найти при тусклом лунном свете швейную иглу на полу, поскольку в этих местах многие видели по ночам лучше других. Но сегодня не было ни луны, ни звезд, и шторы в спальнях были задернуты. Будет очень плохо, если она упустит что-нибудь важное. Она нашла в коридоре выключатель.

У этой семьи не было ковриков. Пол в коридоре и даже в спальнях был застелен ковролином. И как же Джэн избавлялась от пыли и проветривала его по весне, как она свои коврики? Неодобрительно качая головой, она вошла в первую комнату. Спальня Джэн и Билла. На кровати лежали два открытых и заполненных одеждой чемодана. Изголовье было обшито мягким белым пластиком. Миссис Питчфорд протянула руку и потрогала.

Следующая комната принадлежала девочке с красивыми густыми волосами. Дорогая маленькая Шарлотта. Свет из коридора выхватил из темноты очертания ее кукол и игрушек, книги на полках, узор из медвежат на обоях.

— Детка, — тихо позвала она, обращаясь в темноту.

Никто не ответил.

Несколько плюшевых медвежат и тряпичных кроликов лежало на полу. Их вытащили с полок. Миссис Питчфорд догадывалась, что некоторые из игрушек отсутствовали.

Она двинулась дальше по коридору, к двум торцевым спальням, комнатам Джека и Гектора. Гектор находился в безопасности, у них дома. Как он сумел добежать в темноте до их фермы, осталось для них с мужем загадкой. Но маленький Гектор пришел и стал стучать в дверь, затем, задыхаясь, ввалился в дом, белый как мел. Не теряя ни минуты, они с Гарольдом подхватили его на руки и унесли через двор к Гарольду в мастерскую.

«Этот малец скользкий, как угорь, и быстрый, как лиса», — сказал Гарольд, улыбаясь глазами, когда вернулся из мастерской на кухню и снял рукавицы для стрижки овец и кожаный фартук. Затем сдернул с колышков их пальто. «Давай, мать, нам лучше поторопиться».

Когда Гектор прибежал к ним на ферму, он очень переживал за своих младших брата и сестру. Поэтому они с Гарольдом поспешили к бунгало на старом черном «Ровере», привезенном кем-то из Англии. Гарольд тоже научился водить машину, вскоре после того, как приобрел ее у пожилой пары, которая говорила с английским акцентом и пропускала букву «Эйч» в каждом слове.

Гарольд разделает Гектора, когда они вернутся с другими двумя детьми, если те все еще там, хотя миссис Питчфорд это казалось маловероятным.

Семейное бунгало выглядело совершенно пустым, как и все те бунгало на Рангейшера-роуд, которые ждали английские семьи, или тихоокеанских островитян, или даже тех чертовых голландцев. Поляки тоже должны были приехать. И что дальше?

Две торцевые спальни были пустыми, хотя она чувствовала, что жизнь еще теплилась в них, а затем обнаружила след на полу одной из комнат, с деревом акации за окном. Он был красного цвета и сильно пах. Свежий кал, кал очень жадной девочки, переевшей свежей крови.

Присев, миссис Питчфорд попыталась собрать кал в свой носовой платок, но его было слишком много. Она сорвала с кровати наволочку.

— Ты была здесь, моя маленькая проказница, — сказала миссис Питчфорд с печальной улыбкой. Ее заблудшая дочь, похоже, охотилась прямо в доме, пока не обнаружила двух других прячущихся детишек. Возможно, под кроватями, или в том шкафу с раздвижными дверцами.

— Ну и заварушку ты устроила, девочка моя.

В таком доме семья не могла чувствовать себя в безопасности. Он походил на картонную коробку, покрытую жестью. Но у ее дочери, наверное, хватило ума сперва вынести из дома Джека и маленькую Шарлотту, как Гарольд научил ее делать с другими англичанами. Иначе, чтобы скрыть объедки, им пришлось бы сжечь еще одно бунгало, а это всегда заканчивалось сильным пожаром.

— Еще одно — и это вызовет подозрения, — предупредил Гарольд до того, как они подожгли последнее бунгало.

Миссис Питчфорд вернулась в прачечную и нашла щетку, моющее средство и ведро. Наполнила ведро горячей водой из крана, затем вернулась в комнату мальчика и оттерла с ковра остатки кала. Пока она делала это, Гарольд потерял терпение и просигналил.

— Попридержи коней, — крикнула она, но Гарольд не слышал ее.

Наконец миссис Питчфорд вернулась в машину и села рядом с мужем. На коленях она держала наволочку с влажным и тяжелым содержимым, а в руке сжимала коричневый бумажный пакет с тремя пластиковыми контейнерами.

— Ручей не хочешь проверить? — спросила она Гарольда.

— Не, мать. С ней все будет в порядке. Она давно уже в пещерах.

— Дорогой, она снова увлеклась.

Улыбаясь с отцовской гордостью, Гарольд сказал:

— Она уже большая девочка. Нужно позволять им жить свою жизнь самим. Помогать время от времени, когда нужно, но все равно, мы уже сделали, что могли. Теперь у нее есть своя семья. Она просто обеспечивает ее, как умеет.

— Нам очень повезло с ней, Гарольд. Вспомни, сколько овец потеряли Лен и Одри в прошлом году из-за их девочки.

— Ты права, мать. Но когда позволяешь ребенку расти на свободе… — Гарольд закатил глаза за толстыми линзами очков в черепашьей оправе, которые взял у старика маори, которого они обнаружили рыбачившим слишком далеко вниз по течению прошлым летом.

— Главное, не частить. Мы показали нашей девочке, как распределять свои силы. Пара куриц. Собака. Кошка. А если чудаки, вроде этих англичан, после этого все еще не уехали, что ж, тогда за дело берутся те, кто был здесь раньше. А кто был здесь раньше, мать?

— Мы, дорогой. Мы.

Перевод: Андрей Локтионов

Что за Бог сотворил это?

Adam Nevill, «What God Hath Wrought?», 2011

1848 год. Юта

И наткнулся солдат в темноте на старика. Еще за пять миль драгун увидел в пустыне красную точку костра, будто последний уголек в аду, еще не погасший и не оставивший вокруг себя одну лишь бездну. Черную пустоту, которая была до появления всего сущего и до появления самого ада.

И напал солдат на того старика столь же бесшумно, как воин команчи на своем пони нападает на вражеский лагерь, оставляя в мире больше вдов, чем тот готов вместить. Появился из ниоткуда, не выдав себя не звяканьем шпор, ни бряцаньем сабли о седло. Прямо как его учили лазутчики апачи в Рио-Гранде, когда он сражался на стороне «Старого сорвиголовы» генерала Закари Тейлора против мексиканской армии Севера.

Когда старик увидел драгуна, возникшего из ночного воздуха, тот, наверное, показался ему неким ангелом-мстителем с песочными часами и косой в руках. Он даже не успел схватить мушкет, лежавший на одеяле.

Возле костра солдат заметил мула, кирку, лопату и несколько чашек. Пахло кофе, в сковороде тушилась фасоль. Это был золотоискатель, направлявшийся на варварский берег Сан-Франциско. Еще один глупец.

С тех пор, как в Нью-Йорке появились новости о золотоносном Западе, солдат постоянно встречал на своем пути — в Айове, Небраске, Вайоминге — этих отчаянных мечтателей. Люди страдали от своей жадности больше, чем от чего-либо еще. Невзирая на снег, грабителей, индейцев, голод и болезни, от которых закатывались глаза, на все адские лишения, они продолжали страдать и заставляли страдать других ради одного лишь слуха о золоте.

— Спокойно, — сказал он старику, который так и сидел на заднице, выпучив глаза и разинув рот перед своей сковородой. А его мычащий пестрый мул, казалось, передавал безумный ужас своему владельцу. Правда, старик все еще мог бы схватиться за мушкет или за длинный охотничий нож, торчащий из песка, и закончить жизнь с пулей в груди.

Возвышаясь в своем драгунском седле, солдат сунул пистолет в кобуру. Его сорокачетырехдюймовая сабля сверкнула в красном свете костра, прежде чем изящно исчезнуть в ножнах.

— Ты не тот, кто мне нужен.

Он спешился.

— Что ж, очень рад слышать это, сэр, — сказал старик. — Ну и страху же я натерпелся.

— Не прочь поделиться костерком?

Следуя инстинкту самосохранения и от облегчения, что он проживет чуть дольше и, возможно, даже успеет увидеть то золото возле Сан-Франциско, старик ответил:

— Конечно. Могу еще поделиться тушеной фасолью и лепешкой.

Старик ни в чем не отказал бы ему, и солдат это знал. Были времена, когда ему стало бы стыдно за то, что он напугал ночью старика, но те времена он уже едва помнил.

— Я предпочел бы кофе. Еще пара слов, а потом я уеду.

Старик кивнул. Борода у него была выпачкана в табачном соке; лицо морщинистое, как сухофрукты в лавке, а кожа буроя, как патока. От него пахло мулом, застарелым потом, медвежьим жиром, трубочным табаком и дерьмом.

Солдат покормил свою лошадь, разговаривая с ней тихим голосом и трогая за уши. Та прижалась к нему головой, словно послушная дочь. Затем он поправил на шее накидку из темно-синей шерсти и присел на корточки напротив золотоискателя.

Огонь горящего между ними костра потрескивал, отвлекая от царящей вокруг бескрайней темноты.

— Куда направляешься, дружище? — спросил старик, дрожащими руками наливая гостю в жестяную банку черный, как нефть, кофе из гревшегося на углях кувшина.

Солдат не ответил и не отвел взгляда своих бледно-голубых глаз от красной золы костра.

— У тебя фасоль подгорает. Не стесняйся, ешь, — наконец сказал он.

Старик подчинился. Черпая длинной ложкой прямо с шипящей сковородки, он принялся засовывать фасоль в темную дыру в грязной бороде. Все это время он боялся оторвать свои большие, с прожилками, глаза от солдата, который, сняв кожаные перчатки, обеими руками держал металлическую кружку.

Какое-то время они сидели молча, пока солдат не отвел взгляд от костра и не посмотрел на скудную провизию старика. Несколько мешков, перевязанных веревкой, две большие фляги, вероятно, опустевшие уже в первый же день после спуска с гор. Он видел других, со стертыми ногами и полуобезумевших от жажды, но несущих вдвое больше запасов.

— Тебе предстоит проехать еще пятьсот миль по пустыне. Думаешь, ты справишься?

Старик отложил сковородку в сторону. Достал из кармана рубахи трубку, такую же темную и маслянистую, как и те комки, которыми он принялся набивать ее глиняную чашечку толстыми, как кукурузные початки, пальцами, с ногтями такими грязными, будто только что чистил ваксой башмаки.

— Собираюсь пополнить запасы у Праведников.

Лицо солдата напряглось. Он прищурился, взгляд у него посуровел настолько, что старик отвел в сторону глаза.

— Не называй их так. Праведниками. Они таковыми не являются.

Старик кивнул.

— Слышал, эти сукины сыны со своим Бригамом Янгом трясут всех, кто проезжает через эти места, — сказал он, снова настороженно, но намеренно заговорщицки. — Только больше негде получить пищу. И припасы. В такой-то глуши.

Солдат молчал. Потом он вспомнил про чашку у себя в руке, отхлебнул и поморщился.

— Встречал кого-нибудь из них сегодня?

Старик опустил глаза.

— Не совсем уверен.

— Либо ты встречал их, либо нет. Так как же?

— Успокойся, дружище. Я всякое видел. Не лезу в чужие дела. Ни с кем не ссорюсь. Со святыми мормонами тоже. — Он посмотрел на эмблему на кружке солдата и сглотнул. — Вы — один из ополченцев Грея, из Миссури? Если это так, то я не мормон. Господом клянусь, сэр. Просто хотел купить у них кое-какую провизию, чтобы добраться до океана. Я…

— Я не ополченец.

Золотоискатель снова расслабился и принялся посасывать свою незажженную трубку.

— Мормоны живут возле стоячей воды. У горы Тимпаногос. Слышал, они там с 47-го года. Новое поселение. Называют его «Царство Божье». Сион Праведников. Если вы имеете на них зуб, то ищите их там.

Драгун сплюнул.

— Не все они под предводительством Бригама Янга. Есть другие похожей веры. Держатся особняком. Неподалеку.

Старик присосался слишком сильно к черенку трубки; плечи у него содрогнулись. Солдат пристально посмотрел на него.

— Ты так и не спросил, как меня зовут.

Руки у золотоискателя снова затряслись. Он прочистил горло и еле слышно произнес:

— Я давно научился не лезть в чужие дела.

— Ты не спросил, потому что догадываешься, кто я. Верно?

— Я слышал кое-что про вас.

— И как меня сейчас называют?

Кожа золотоискателя будто покрылась песчаной коркой. Он опустил глаза и пробормотал:

— Послушайте, сэр. Я хочу поделиться с вами трубкой и лечь спать…

— Я не трону тебя. Пока будешь честен со мной.

— Да, сэр. — Старик осмелился снова поднять на драгуна глаза. — Поговаривают об одном человеке. О всаднике. Называют его правой рукой Дьявола. Слышал, он собирается загнать Бригама Янга и его грешников-многоженцев обратно в ад. Другие называют его Ангел-Разрушитель, будто он делает свою работу во имя Бога.

Золотоискатель замолчал и погладил грязной рукой свою мерзкую бороду.

Солдат улыбнулся.

— С ними должно быть покончено. А вот во имя Дьявола или Бога, кто знает? Но, похоже, для этой работы выбран я. И я здесь не ради Бригама Янга и его паствы. Дело в других, которые тоже пришли сюда, и в их проповеднике.

В этот момент костер словно сжался, втянув в себя обратно свет и тепло, словно одного упоминания о каком-то человеке было достаточно, чтобы потушить звезды. Казалось, будто из старика внезапно вытекла вся кровь, отчего загорелое лицо стало бледным, как у манекена.

— Ты видел черную лошадь? Видел черный экипаж? — спросил солдат.

Старика снова затрясло, будто температура воздуха упала на несколько градусов от одного упоминания черного экипажа с черной лошадью. Он натянул одеяло себе на плечи. Некогда серое, теперь оно было неопределенного грязного цвета. Старик кивнул.

— И стараюсь забыть об этом.

Солдат наклонился ближе к костру.

— Удивительно, что ты видел это и все еще дышишь.

— Близко я не подходил. Нет, сэр. Это его вы ищите?

Солдат ничего не ответил.

Старик протянул вперед руку и указал пальцем на драгуна.

— Говорят, ангел наложил на них проклятье, и только ангел может его снять. Вы — ангел, солдат?

— Тот, кем я был раньше, и тот, кто я есть сейчас, — уже совершенно разные люди. Когда-то я был сержантом Эфраимом Лайлом. Драгуном. Кавалерия Соединенных Штатов. А теперь, можно сказать, я истинно инструмент мести. Но я — не ангел.

— Он забрал вашу жену? — спросил старик. Голос у него звучал неуверенно, но любопытство взяло верх над страхом.

Солдат подумал, что историю их встречи будут рассказывать снова, уже другие старики у подножия гор, старше их, старше, чем само время, и с каждым разом история будет меняться, пока никто уже не будет помнить, кем был тот солдат. Не так важно, что он скажет. Единственная в мире правда — то, что ты видел собственными глазами, ее никогда не услышишь из уст другого глупца. Но, возможно, некоторые из его смертоносных намерений должны быть озвучены. Сегодня ночью. Здесь. Он был уже близко. И возможно, это последняя ночь в его жизни. Наверняка последняя, учитывая, что утром его шансы будут ничтожно малы. Возможно, сегодня требовалось сделать последнее завещание.

— Сестру. — И едва он произнес это слово, как в груди у него защемило, и ему пришлось опустить голову, чтобы старик не увидел блестящие от слез глаза. Глаза, которые были открыты двадцать пять лет, но видели такое, что ни один человек не должен видеть никогда за все десять тысяч лет.

Поэтому драгун начал рассказывать, не столько для старого бородатого дурня, сколько для себя, чтобы, когда будет выпущена вся черная кровь, у людей был шанс узнать, что она была пролита в целях чистых и праведных. И драгун, Эфраим Лайл, принялся рассказывать старому золотоискателю, что на черной лошади впереди черного экипажа скачет уже не человек.

— На человека он уж точно не был похож, — пробубнил старик себе под нос. Теперь он, казалось, растерял свою любовь к подобным историям в столь тоскливом краю. — Не уверен, что кто-то может причинить им больше страданий, чем они уже перенесли. Слышал, у них у всех черная чума и они пришли сюда умирать. Этим утром очень было на то похоже.

— А ты слышал о Втором Великом Пробуждении? — спросил солдат. — И о жулике, известном под именем Джозеф Смит[4]?

— О мученике?

— Он не был мучеником. Он был бродягой. Мошенником, который выдавал себя за провидца и пророка перед всякими глупцами в Миссури, а затем в Иллинойсе, когда в Миссури опомнились. Дилетантом, занимавшимся гаданием на камнях и магическом кристалле, а также колдовством. Когда появлялся Джозеф Смит, много глупцов вскоре рассталось со своими деньгами, старик. А также со своими женами, дочерьми и… сестрами.

Золотоискатель кивнул.

— Говорят, он получил золотые пластины от Господа через ангела Морония, и те были сокрыты в пещере под холмом Кумора.

— Чушь.

— Не сомневаюсь.

— Но в старой индейской пещере под холмом Кумора Смит и правда нашел то, чего не ожидал найти. Он и его друг в черном, которого ты видел на лошади. Парня, который зашел в ту пещеру с Джозефом, звали Лемуэль Хокинс. Такой же мошенник, как и Смит. Было время, когда старый Лемуэль Хокинс и Джозеф Смит утверждали, что могут отыскивать с помощью черной магии и камней сокровища. Но не с ангелом Господним связались они в пещере в Кумора.

— Откуда вы это знаете?

— Вернувшись с Мексиканской войны, я обнаружил, что моя сестра пропала из дома, а заодно и глупые тетушка и дядюшка, с которыми я ее оставил. А также в моем родном городе исчезли почти все женщины и девочки. Поскольку все они были выданы замуж за Пророка и начали великий Исход, искать Царство Божье в пустыне. Последовали за человеком, некогда известным как Лемуэль Хокинс. Тот утверждал, что в некой пещере ему, как Моисею, ангелом Моронием были переданы инструкции.

Но прежде чем броситься на поиски сестры, я отправился в ту пещеру, чтобы найти божественное послание. И увидел лишь рисунки на стенах. оставленные индейцами и теми, кто был до них. Предостережения. Любой глупец догадался бы. Не было в том месте ангела Господнего, ни до и не после. Думаю, эта пещера вела до самого ада. Пахло там именно так. Я видел много тюрем, на кораблях и на суше; именно тюрьмой и была эта пещера. Темницей без решеток, чтобы долгое время сдерживать внутри себя что-то, и с помощью чего-то более крепкого, чем решетки, старик. Думаю, те глупцы обнаружили в пещере вовсе не то, что ожидали найти. Но они выпустили это на волю.

Солдат помнил то место, поскольку никогда не сможет забыть тот жуткий черный страх, который заморозил ему разум, будто он ступал по следам самого Дьявола. Те знаки на бурой стене длинной, низкой пещеры в холме Кумора мог нарисовать ребенок. Но из-за своей грубой природы рисунки в сырой темноте выглядели еще страшнее. Увиденное при свете лампы то, что неопытная рука нацарапала на камне, пытливому разуму будет нелегко забыть.

Солдат догадался, что это была та тварь, которая действовала под именем ангела Морония. Очень высокая, худая, с взлохмаченной головой. Нацарапанная в огромном количестве на стенах и потолке. Шагающая по маленьким фигуркам индейских воинов, направивших копья остриями вверх. Она держала человеческие тела в своих когтях, а еще в шипастом рту, и те торчали из него, словно сплетенные из кукурузных листьев куколки — из собачьей пасти. На некоторых рисунках существо также умело летать, и все животные и люди на земле разбегались от него в разные стороны.

И чем дольше солдат стоял в той пещере и светил лампой тут и там, тем больше крепла в нем уверенность, что существо, которое индейцы рисовали с такой частотой и отчаянием, могло быть вовсе не единственным божеством. Его изображений было так много, поскольку оно было не одно.

В углу низкой, темной пещеры, все еще смердевшей серой и плотью оставленного на солнце мертвеца, он разглядел еще одно отчетливое послание, адресованное ему, будто те древние воины говорили другому воину, живущему в другом времени, что такие существа питаются плотью людей и должны быть заперты в пещерах и что их можно победить. Потому что маленькие фигурки индейцев на дальних стенах длинной, низкой пещеры отрубали головы ангелам, одному за другим, с помощью костяных и кремневых топоров.

Но почему индейцы оставили одного в живых и заключили его в темную пещеру, осталось тайной. Поскольку, судя по тому, как оно рыло этот пол, кидалось на стены, царапая длинными пальцами камни, и в итоге стало ждать, грезить и проникать в разум людям, оказывавшимся поблизости, солдат предположил, что оно находилось в этой пещере очень долгое время. И оставило там свои кости. Поскольку не один человек не обладал такими ногами. Но какому бы черному духу ни принадлежали эти кости, он наверняка все еще находился в глубине холма Кумора, когда Джозеф Смит и Лемуэль Хокинс обнаружили пещеру и вскрыли ее, как два жадных глупца, не нашедших идеи получше.

Драгун вздохнул.

— Думаю, что ангел Мороний пообещал старому Смиту и Хокинсу, что сделает их богами среди людей. Богочеловеками. И что те смогут взять себе столько жен, сколько скота в поле, и столько богатств, сколько есть во всем мире. Таким образом, эти двое жуликов, которым нечего было терять и которые возжелали очиститься во время Второго Великого Пробуждения, заключили своего рода сделку.

Солдат замолчал и плюнул в костер.

— Похоже, какое-то время у них все это было. Свыше двадцати жен у каждого и приход из шести тысяч глупцов, которые отдали им все свое имущество, продовольствие и ценности. Они были готовы умереть за своих пророков.

— Но, когда Смит был убит в Картидже ополченцами, Бригам Янг забрал себе сторонников Смита и бежал из Иллинойса. Думаю, увидел в этом какую-то возможность для себя. Но другой человек, который побывал в той пещере вместе со Смитом, Лемуэль Хокинс, носит сейчас имя брат Легий. И Легий успел сбежать от Смита заблаговременно. Стал говорить, что это он, а не Джозеф Смит — истинный предводитель пропавшего колена Израилева. Провозгласил себя истинным царем Светлокожих Нефийцев. Может, он и считал себя таковым, но как бы то ни было, прежним человеком он уже не был. Думаю, то, что обитало в той пещере, вселилось в старого Хокинса. И этот Хокинс забрал мою сестру и всех жителей города. Планировал привести свою паству сюда. Сто сорок человек — мужчин, женщин и детей — пошли за Хокинсом, все как один. Но лишь немногие дожили до сегодняшнего дня. Я находил их и разбирался с каждым… на протяжении всего пути сюда из Иллинойса.

— Что с вашей сестрой?

— Не видел ее с 46-го года. Полагаю, она по-прежнему следует за черным экипажем с черной лошадью.

— Надеюсь, это не так, — сказал старик, посмотрев на свои ладони, грубые, как башмачная кожа.

Солдат сделал еще один глоток горького кофе.

— Для меня было бы счастьем найти ее, вместе с остальными. Ей не было и четырнадцати, когда Легий взял ее в жены. Как она сейчас выглядит, одному лишь Господу известно.

— Говорят, вы стреляете в Праведников, едва их завидите. Загоняете их в норы. Сжигаете фермы.

Солдат кивнул.

— Некоторых. Конечно. Тех, что раньше были соседями. Семьи тоже. На прошлой неделе в Бир Крик убил своего старого школьного учителя. Но я разбирался только с теми, кого Легий обратил в Нефийцев. — Солдат пристально посмотрел на старика. — Я делаю им одолжение, и этому миру тоже. Если б ты увидел Легия с его коленом Светлокожих Нефийцев, ты тоже понял бы это. Дьявол в той пещере уже забрал их себе.

Старик вытер рот. Достал маленькую металлическую фляжку. Открыл крышку, предложил солдату.

— Они были на юге. На юге Мертвого моря.

В ответ на предложение солдат покачал головой.

— Оно правда есть, Великое Мертвое море? — спросил он.

Старый золотоискатель кивнул.

— Этим утром видел собственными глазами, когда искал поселение Бригама Янга. Я слышал, что оно к востоку от горы Тимпаногос. Но не верил. Однако оно прямо там, это точно, сэр. Белый соленый песок. Мертвый океан посреди этого края. Проклятое и забытое Богом место, где собираются нечестивцы.

— Где находится поселение Легия?

— Полдня верхом к югу отсюда. Они соорудили несколько строений. Еще поставили несколько палаток. Я думал, что это Сион Бригама Янга. Решил, что заблудился и ушел совсем в другую сторону от гор Уосатч. Но это было не так, и я нашел вовсе не новый город Бригама Янга. Тот — к северу отсюда. А это, наверное, было поселение Легия. Его нет ни на одной карте. И не должно быть. Но этим утром я видел толпу его людей, шедших через пустыню, от тех строений, которые они возвели, как я уже вам сказал. Видел их издали в подзорную трубу, а затем поспешил сюда.

— Что ты видел?

— Как я уже сказал. Черную лошадь. Черный экипаж.

— И как они тебе?

Старый золотоискатель посмотрел на угли. Затем уставился на трубку, будто удивленный ее внезапным появлением у себя в руках. Потом перевел взгляд на солдата и закутался еще сильнее в одеяло.

— Что самое худшее, что вы когда-либо видели?

В темноте над кружкой глаза драгуна прищурились.

— То же самое, что и ты, бьюсь об заклад.

Старик кивнул.

— Я видел, как в 35-м моих детей забрала холера. А год спустя — жену. Но как бы ни тяжело было это видеть, врачи сказали, что такова жизнь. Но в тех Нефийцах было что-то, чего я никогда раньше не встречал.

Солдат кивнул. Вытащил кисет и тонкий кусок бумаги. Плюнул в костер, затем свернул сигарету и закурил.

— В Пало-Алто артиллерист, служивший у Рингголда, выпустил снаряд, который уничтожил целый отряд мексиканцев, направленный против нашей артиллерии. Никто из них больше не поднялся на ноги. Даже Господь не смог бы собрать их по кусочкам. — Он покачал головой. — Никогда не думал, что увижу снова нечто столь же страшное, как это. Но я ошибался. Скольких ты видел этим утром?

— Не успел сосчитать. Но там был он, проповедник Легий, на своей лошади. И… и его жены в повозке. Еще несколько детей. Шесть, может, семь. Может, больше. И все выглядели как мертвецы, восставшие в Судный день, наступивший слишком рано.

Солдат кивнул.

— Это они.

— Если это люди Дьявола, как человек может убить их?

Махнув рукой в сторону своей лошади, солдат сказал:

— Казнозарядная винтовка 1843 года сделает на расстоянии часть работы. Так я начну отстрел. Затем подойду ближе, прежде чем они что-то поймут и начнут прятаться, как индейцы, поджидая меня. Для ближнего боя у меня есть еще гладкоствольный пистолет. Стреляет шариками, 230-й дробью. На расстоянии пятидесяти ярдов они образуют скопления двенадцать дюймов в диаметре. Очень поможет, если окажется вблизи их голов. — Он кивнул на саблю. — Время «Рукоруба» выскользнуть из ножен придет, когда мы будем с ними с глазу на глаз. Светлокожему Нефийцу необходимо снести голову с плеч, что «Старый Рукоруб» и сделал уже с большинством из них.

Старик был впечатлен и напуган. Его темный рот раскрылся, как у слабоумного.

— Вот дерьмо, — выпалил он. — Вы разделаетесь с ними со всеми, да?

— Со всеми до единого.

Старик сглотнул, глаза у него вновь расширились.

— А что насчет вашей сестры?

Солдат уставился на черное небо.

— Она больше не моя сестра. Она не такая, как ты и я. Нет. Всему свое время.

Он ущипнул себя за переносицу, и старик отвернулся, чтобы дать ему вытереть слезы.

— Черт побери, — сказал драгун, качая головой. — Вот так это распространяется. Люди хотели держаться за свое, притом что были укушены Легием. Затем их покусали еще и их близкие. И довольно скоро весь город отправился сюда. Все они были укушены. Обращены. Теперь все они — Светлокожие Нефийцы.

* * *

И когда солдат уезжал от старика прочь, оставив ему в подарок три сотни североамериканских долларов, медаль за участие в кампании и свою историю, он вспомнил тот день, когда оставил свою сестру. С бледным лицом и дрожащей нижней губой она смотрела, как уезжает последний любимый ею человек. Он помнил каждую секунду их расставания. Не только потому, что это был последний раз, когда он видел ее. Он помнил каждую секунду, потому что чувствовал, что неправильно было оставлять ее одну на грязной дядюшкиной ферме. Их отца забрала чахотка, а мать убила оспа. И теперь они с сестрой остались друг у друга одни на всем белом свете. Двое сирот с угрюмой теткой, которая знала много цитат из Библии и делала мало добра, и с дядей, который считал, что детей нужно сечь плеткой, как мулов. И он оставил с ними маленькую Мерси Лайл, поскольку та была слишком мала, чтобы могла убежать сама, как сделал он, вступив в армию и отправившись на техасскую войну. Оставил ее плачущей на крыльце. И лишь когда ферма скрылась из вида, он позволил себе почувствовать ту холодную, невыносимую боль, которую оставил в маленьком детском сердце. И она взорвалась внутри него, как разряд картечи, сохранившись там навсегда, словно шрамы от старых ран.

Но он оставался в живых при каждом штурме мексиканских позиций, уворачивался от всех ядер генерала Мариано Аристы, выпущенных из огромных медных пушек и летящих на драгунов, словно кулаки гигантов, молотя по земле вокруг их лошадей. Он сумел уцелеть в той войне, потому что память об оставленном на крыльце ребенке продолжала разъедать его чувством вины такой силы, что с ним не могло сравниться даже раскаяние за то, что его сабля сделала с непокрытыми головами разбитой мексиканской пехоты.

Когда он вернулся с войны на участок своего дяди в Иллинойсе, от Мерси не осталось ни следа. Ни ее безделушек, ни одного из трех ее серых платьев, которые она носила, ни куклы, которую их отец сделал для нее. Ничего не осталось от нее в голой комнате ветхого дома, стоявшего на холмике посреди нескольких жалких акров сухой земли. И на десять миль вокруг таким же был каждый фермерский дом. Везде поселилось уныние и запустение, из-за того что вся жизнь этого маленького поселения стала частью пропавшего колена Израилева, ведомого Пророком Легием.

Некоторые иноверцы, жившие за старым руслом реки, рассказали ему об исходе горожан, которому зимой предшествовала какая-то чума, от которой многие чудесным образом оправились, только стали другими. Изможденные болезнью, но почему-то отличавшиеся от других исцелившихся более ясным взглядом и противоестественной бодростью.

Всего за четыре месяца до его возвращения с войны Нефийцы организовались и отправились длинным обозом в Землю обетованную, будто Судный день был совсем рядом. Поскольку пастве Легия нужно было оказаться у Великого Мертвого моря, чтобы избежать преследования еретиками, иноверцами и прочими нечестивцами, число которых разрослось за счет всех, кто не являлся преданным и раболепным последователем пророка Легия.

И солдат выведал от первых попавшихся ему Светлокожих Нефийцев, наступив тем на горло, пока они пытались укусить его своими высохшими ртами, что его сестра была выдана замуж за его дядю вскоре после того, как он уехал на войну. Затем ее вместе с тетей забрали у дяди и выдали замуж за Легия, после соглашения пророка с ангелом Моронием на холме Кумора.

Легий заклеймил его дядю отступником, и тот разделил судьбу многих простых горожан: мужчин, искупавших недостаток веры, расставаясь со своими женами и детьми, со своим добром и имуществом и, наконец, с кровью в своих венах, если того желал пророк. Это было единственное одолжение, которое пророк Легий сделал солдату. Избавил его от необходимости пристрелить пса, каким был его дядюшка.

Но что касается этого акта массовой глупости и самообмана, совершенного целой общиной, солдат начал видеть в нем самое тяжкое преступление против своей сестры, маленькой девочки, которую он оставил под мнимой защитой, одинокую и уязвимую. Халатность, которая требовала возмездия. Быстрой и жестокой смерти для всех, кто стоял рядом и смотрел, как его сестру выдают замуж за тех двух сукиных сынов, настолько исполненных низкого животного коварства, что они вполне могли встать на четвереньки и бежать к Великому Мертвому морю, словно луговые собаки.

После того как солдат покинул старого золотоискателя, первая возможность уладить дела — или найти свой конец на этой земле — появилась у него в длинном, узком ущелье из красного камня, устланном тенями и пылью, к югу от Великого Мертвого моря.

Солдат медленно ехал по ущелью верхом, винтовка покоилась у него на седле, а взгляд перемещался от ушей лошади к крутым склонам ущелья. Все утро он двигался в направлении, указанном ему золотоискателем, и догадывался, что за этим каньоном скрывается поселение Нефийцев. И он видел, что это место имеет стратегическое расположение. Оно находилось довольно далеко от мормонских праведников Бригама, во избежание соперничества, но достаточно близко, чтобы можно было возложить на них вину за свои гнусные деяния в виде заманивания страдающих от пекла и жажды, стремившихся в Калифорнию золотоискателей, которых можно было подкарауливать в этих ущельях и собирать богатый улов.

Ближе к концу ущелья лошадь драгуна стала воротить голову от запаха, доносимого прохладным утренним ветерком. Солдат успокоил ее, прошептав что-то на ухо, как он всегда делал, и погладил одной рукой ее красивую каштановую шею. Легким галопом она приблизилась к склону ущелья, и они стали ждать, пока ее хозяин не услышал скрип осей и грохот колес экипажа по каменистой земле.

Драгун спешился и присел, не больше чем в двух футах от стремени седла, направив дуло винтовки прямо вперед. Когда из-за изгиба ущелья появился экипаж, солдат с разочарованием увидел, что Пророк Легий не едет на черной лошади впереди своего сборища. Когда солдат расправился со всеми убийцами Пророка, которых тот послал на восток, помешать ему отстреливать отставших, добывавших пропитание и охотившихся представителей Колена Светлокожих Нефийцев, похоже, что их предводителю стало слишком опасно отъезжать далеко от Сиона. К настоящему времени солдат зарезал, застрелил, забил до смерти тридцать три Нефийца. Еще тридцать он обнаружил мертвыми, павшими от рук других членов общины, в том числе от рук их предводителя. Свыше сорока высохших от голода тел он нашел вдоль пути, по которому следовал за ними в Юту. Он сомневался, что в общине, добравшейся до Великого Мертвого моря, осталось больше чем четыре десятка.

Мужчина, сидевший перед повозкой, был не Легий, которого он видел всего трижды, и то издали. Пророк был выше и отличался жуткой худобой. Всегда носил черный костюм, золотую цепочку для часов, короткую накидку проповедника и шляпу из высококачественного фетра, с высокой тульей, загнутым краем и опоясывающей тулью лентой.

За управляющей экипажем фигурой солдат разглядел несколько светловолосых голов, на некоторых из которых были старомодные дамские чепчики. Он стал ждать, когда появится проповедник, поскольку по предыдущим наблюдениям знал, что тот всегда находится где-то рядом с повозкой. Чертыхаясь себе под нос, он ждал, пока черный экипаж с большими узкими колесами не оказался в пятидесяти ярдах от него, и кучер не заметил его присутствие. Когда тот потянул за поводья, солдат выстрелом отправил его обратно на сиденье. С пробитой грудью кучер завалился на бок и стал хватать воздух своим тонким, как бумага, ртом.

За звуком выстрела, эхом разнесшимся по ущелью, последовали жуткие визги пассажиров, сопровождаемые воздеванием длинных рук к красному утреннему солнцу.

Когда драгун перезарядил винтовку, он услышал, как Легий откуда-то сзади отдал приказ. Пассажиры, три женщины и один мужчина, раздетый ниже пояса, поднялись на ноги и неуклюже засуетились, словно находились в стремительно тонущей гребной шлюпке. Они быстро высадились и поспешили к противоположным склонам ущелья.

Когда солдат перезарядил винтовку, помимо подстреленного кучера, который все еще хватал ртом воздух и держался за горло, он сумел рассмотреть темные быстрые фигуры, карабкавшиеся вверх по склонам. Возможности точно прицелиться не было. Солдат чертыхнулся и сунул винтовку в чехол. Затем встал и запрыгнул в седло. Вытащил саблю и пришпорил лошадь. Та перешла на легкий галоп, который, как она знала, всегда предшествовал атаке.

И солдат поскакал вдоль ущелья, с саблей наголо, пригнувшись, чтобы видеть выдолбленный в скале проход на одном уровне с удилами. Пронесся мимо экипажа в облаке пыли. Его сабля сверкнула лишь раз, прежде чем вернуться в прежнее положение. Когда солдат проскакал мимо, голова и предплечья кучера отлетели от хрупкого тела.

Солдат слышал у себя над головой, как четыре темные фигуры царапают камень, словно океанские крабы, удирающие от острого клюва морской птицы. Оружия у них не было, кроме миссисипского мушкета, который, как он видел, тащил за собой мужчина. Но оказавшись впервые в непосредственной близи от Легия, солдат продолжил атаку, будто перед ним были мексиканские артиллеристы во время сражения в Пало-Алто. Пророк спрыгнул со своей тощей лошади и побежал к правому склону ущелья, когда драгун-кавалерист бросился на него.

Черная лошадь Пророка попятилась и затрясла головой, при этом из ее страшного желтого рта не вылетело ни капли слюны. Драгун направил свою лошадь прямо на нее. Проносясь мимо ее содрогающейся от ярости фигуры, он разрубил ей череп своим «Старым Рукорубом» на две большие половины.

Драгун направил свою лошадь в погоню за карабкающимся в сторону скал Пророком, но та встала на дыбы, а затем ее повело в сторону, еще до того, как он услышал у себя где-то за правым ухом выстрел.

В отчаянном холоде рассвета багровый мир, сотканный из пыли и камня, превратился вокруг него в сплошное пятно, и он спрыгнул со своей лошади, прежде чем та рухнула и заскользила по дну ущелья.

Перекатившись и вскочив на ноги, солдат высоко вскинул саблю, как учил его на востоке один французский гусар. Попятился к своей лошади, тяжело раненной в шею двумя дробинами, выпущенными из одного ствола. Снял с седла винтовку и побежал к ближайшему склону ущелья, в противоположную от источника выстрела сторону.

Он пробежал футов двадцать, на тот случай, если стрелок уже перезарядится и сможет взять его на мушку вне укрытия. Упал за большой красный валун, из-за которого было видно вход и выход из ущелья. Где-то над ним находились трое Нефийцев. Еще двое, один из них — Легий, поджидали на другой стороне.

— Сукин сын, — сказал он.

— Это ты, кавалерист Эфраим Лайл? — крикнул Легий из укрытия, где прятался, словно черный паук среди камней.

— А то ты не узнал! — Солдат окинул взглядом ущелье на случай, не покажет ли Пророк свое бледное лицо.

— Я держу близко при себе крошку Мерси Лайл. Думаю, ты знаешь. А в холодные-холодные ночи особенно близко. Возможно, твой дядя и сделал ее женщиной, но я вспахиваю ее, словно плуг сухое поле. Слышишь меня?

Солдат стиснул зубы, и у двух из самых дальних откололись кончики.

— Но я — великодушный человек, Эфраим. Я мог бы поделиться с тобой крошкой Мерси. Ну, как тебе такое, солдат?

— Пытаешься меня спровоцировать, проповедник? Что ж, у тебя почти получилось, — сказал солдат, и ему пришлось сильно укусить свой рукав, набив рот шерстью, чтобы подавить рыдания, исполненные такой ярости, что глаза у него затянуло кровавой пеленой. Это все, что он мог сделать, чтобы удержать себя на земле, не вскочить с пистолетом и саблей в руках и не броситься на Нефийцев через высохшее русло реки.

— Господь всемогущий, — взмолился он. — Господь, который шел со мной долиной смертной тени, прошу тебя, сделай мне еще одно одолжение. Сделай так, чтобы у меня хватило сил отправить этих дьяволов обратно в пасть ада, из которой они выползли… После чего, Господь, я с радостью вернусь домой и буду заботиться о моей сестре так, как должен был.

И на последнем слове молитвы он увидел, как длинная тень первого Нефийца поползла сквозь рассвет в его сторону. С длинными, как у пугала на кукурузном поле в Миссури, руками, тот спускался по склону ущелья. Головой вперед. Прыжками и перебежками, словно летучая мышь.

Солдат использовал инстинкты, известные лишь человеку, часто бывавшему под обстрелом, и оставался неподвижным. Ни один мускул в его теле не дрогнул, даже когда рваная тень твари накрыла его полностью. Подкрадываясь, Нефийцы редко издавали какие-либо звуки. Стоит человеку увидеть их или их тень, считай, все кончено, и нет иного пути, кроме как обратиться, едва их грязные зубы покрестят его плоть. Но солдат кое-чему научился у индейских лазутчиков, как и у тех индейцев, чьи рисунки видел в той пещере под холмом Кумора. Научился идти по чужим следам на земле, не оставляя своих; оставаться неподвижным и ждать, как это делают убийцы в прерии или в пустыне. Перед тем, как нанести удар.

Он увидел тварь, когда повернулся и вытянул руку с саблей. Увидел, как та изготовилась прыгнуть, словно страдающий от голода человек — на лошадиный труп. И не успели черные глаза на сухом, как бумага, лице моргнуть, чтобы защититься от взвившейся пыли и сверкнувшей на солнце стали, как они уже смотрели вверх, на темно-синее небо. А в трех футах от жуткой, щелкающей зубами головы лежало длинное тело, настолько худое, что оно буквально затерялось в свободных складках одежды.

Взгляд солдата скользнул вверх по склону ущелья, и он увидел еще двоих, черными тенями нависших над красными скалами. Они остановились, а затем по-змеиному опустили вниз свои желтоватые лица. Вытянули головы, словно гуси без оперения, будто прислушиваясь к внезапному шуму, только что раздавшемуся внизу и причину которого они не до конца поняли.

Их замешательство дало солдату время, чтобы вскинуть пистолет и застрелить ближайшего к нему Нефийца. Тот с визгом полетел со скалы вниз и с такой силой упал на валун рядом с ним, что солдат услышал треск ломающегося позвоночника. А еще он увидел, что когда-то тварь была женщиной. Дробь из его пистолета сорвала с нее большую часть черного чепчика и половину черепа вместе с ним. Глаза закатились, так что было видно лишь белки. Тихий вздох, похожий на шипение, вырвался из бледного безгубого рта. И больше тот не открывался.

Встав на одно колено и уперев приклад винтовки в плечо, как кавалерист, спрыгнувший с лошади и изготовившийся к бою, он прицелился в другую тварь. Та повернулась и стала быстро карабкаться, словно длинная крыса, по красной каменистой стене. Из пучка на затылке выбились пряди белых волос, струясь по пыльной ткани платья. Он видел ее раньше, давным-давно, как она ела змею в долине Вайоминга. Возможно, прежде она была женой мельника, хотя он не был уверен.

Подниматься по песчаному камню во второй раз Нефийке было явно тяжело. Она издавала горлом какое-то жалобное блеяние, похожее на козлиное, поскольку, должно быть, поняла, что ситуация изменилась не в ее пользу. Солдат выстрелил ей в спину, подняв в воздух большое облако пыли.

Несколько секунд она висела, после чего рухнула вниз, едва не скользя лицом по склону. Ударилась о выступ и отлетела, кувыркнувшись, на дно ущелья.

Издалека донесся жуткий сдавленный крик ярости и боли, и солдат услышал топот тощих и твердых, как палки, ног по камням. Раздался еще один голос; он принадлежал Легию.

— Брат, остановись, — скомандовал Пророк, но последний член его общины был настолько охвачен горем и яростью, что ничего не могло удержать его от немедленного возмездия.

Солдат спокойно и твердой рукой перезарядил винтовку. Затем выглянул из укрытия и увидел Нефийку, которую только что подстрелил; она медленно ползла то ли к черному экипажу, то ли к другой стороне ущелья, откуда дразнил его Легий. Одна из ее тощих рук была вывернута назад и болталась над торчащим наружу позвоночником. Ноги у нее не действовали. Даже если она и доберется до Пророка, Легий не оставит ее в живых. Солдат нередко находил тела тех, которых Легий прикончил, избавив тем самым его от хлопот. Какой проступок приводил к отречению, солдат мог лишь предполагать, но безумный Легий часто убивал членов общины, разбивая им черепа чем-то тупым, возможно, каблуком ботинка.

Солдат догадался, что несущийся сейчас на него Нефиец был мужем сломавшей позвоночник твари. Он улыбнулся, увидев, что тот держит в руках мушкет, который был в повозке. Но вспомнив, как его лошадь резко упала на бок, сбросив его с себя, перестал улыбаться.

Наклонившись вперед, приподнявшись на носки и упершись одним коленом в камень, солдат прицелился из винтовки в страшилище, прыжками приближавшееся к нему. Вскинув над головой длинные бледные руки, Нефиец держал в них мушкет, как дубину. Рукава черной куртки и полотняной рубашки казались слишком короткими. Штанов, как и исподнего, на нем не было. Из таза, обтянутого пятнистой кожей, торчали две тощих, как весла, ноги с желтоватыми когтистыми ступнями.

С расстояния пятнадцати футов солдат выстрелил вдовцу в лицо, снеся тому верхнюю половину головы. Из оставшейся части подбородка брызнул фонтан черного сока, розоватые комочки и куски черепа застучали по сухим камням, словно капли нежданного дождя.

Не глядя перезарядив пистолет и винтовку, солдат выглянул из укрытия и посмотрел в другой конец ущелья. Сунул пистолет в кобуру, саблю — в ножны и выскочил из-за камня. Он пошел на скребущий звук, который издавала ползущая Нефийка.

Солдат наступил на затылок раненой твари, чтобы заставить ее замолчать, и почувствовал, как череп продавился, словно кочан капусты на фермерском поле. Затем отсек ей голову двумя взмахами сабли, насадил на кончик лезвия и поднял над собой.

— Легий! Посмотри, что бывает со Светлокожими Нефийцами! Никто из твоего стада не доживет до вечера. Клянусь Господом, ты будешь повержен. Но перед этим ты увидишь, что твоя паства будет скошена, как пшеница. Обещаю тебе это, ты, сын грязной шлюхи!

Ответа не последовало. Никакого движения, кроме струйки гальки и песка, просыпавшейся откуда-то сверху. Пророк был занят отступлением, пока солдат разделывался с его паствой, неосознанно собравшейся этим утром для очищения сталью и дробью. Легий уже исчез, догадался солдат, отступил пешком в свое ветхое Царство Божье.

Две кобылы, которые тянули за собой черный экипаж, представляли собой скелеты, обтянутые пыльной шкурой. Кожа на ребрах была настолько тонкой и засиженной мухами, что казалось, будто животные мертвы уже несколько месяцев. С незрячих глаз, превратившихся в молочного цвета шары, гроздьями свисали белые клещи. Пахло от них свежеразрытыми могилами на извечно черных полях Аида. Раздутые животы покрывали следы зубов, укусов, через которые правоверные обескровили их, превратив в жалкие остовы.

Солдат обезглавил их одним ударом сабли, и они тут же рухнули на землю, со стуком старых костей. Этот черный экипаж больше не будет колесить по Божьей земле.

В самой повозке мало что осталось. Несколько плюсневых костей. Три Библии, грязными зубами изжеванные до переплетов. Детский чепчик, втоптанный в пыль. И две длинные берцовые кости. Солдат не был уверен, принадлежали они человеку или волу, но они были тщательно обглоданы и стали тонкими, как флейты.

Драгун обратил взор к небу. Из темно-синего оно стало голубым с вкраплениями розовых полос. На западном горизонте проглядывал огромный желток жаркого солнца, словно костер сквозь щель в пологе палатки. Когда солнце раскалит эту пустыню добела, Нефийцы попрячутся по домам. Но биться с ними было лучше на открытом пространстве, поэтому солдату предстояла пешая погоня за Пророком до Земли обетованной.

Он вернулся к своей лошади, тихо и печально лежавшей в пыли. Та принялась лизать ему руки, глядя на него с такой любовью, с какой на него не смотрело ни одно живое существо, кроме его сестры, за всю его жизнь, столь жалкую и суровую жизнь, что он часто жалел, что родился. Он влил лошади в рот тонкой струйкой воду, поцеловал ее в теплый лоб, а затем застрелил из пистолета.

Солдат вытер глаза и повесил седельные сумки себе на плечи. Бутылки с керосином, завернутые в промасленную ткань, постукивали друг о друга. Остальная часть его припасов тоже находилась в сумках. Он взял две фляги и привязал их к поясу. Накинул на сумки свою драгунскую накидку. И направился в сторону Сиона.

* * *

Они держали рабов, захваченных во время пути через три штата, и с их помощью возвели на берегах Великого моря унылые деревянные здания Сиона Пророка Легия. Когда работа была закончена, Нефийцы съели их заживо прямо на месте, изможденных и закованных в цепи. Стоя среди десятков грязных скелетов, солдат пошевелил носком ботинка несколько серых голов. Эти рабы не были избранными и не были обращены. Он вышел из черного сарая на главную улицу.

Кроме сарая, где они держали черный экипаж и трех адских кобыл, там были еще три покосившиеся деревянные хижины, смотревшие окнами на мерцающий белый песок, протянувшийся до самых ущелий, которые он миновал этим утром. В конце ряда деревянных зданий стояла дюжина палаток, чьи полотняные бока трепетали на ветру.

Поселение казалось пустующим. Брошенным. Проклятым.

Солдат добрался сюда довольно быстро и был уверен, что догнал длинноногого Пророка. Нефийцы быстро уставали. И всегда были голодными. Казалось, эти «избранные» нашли свое спасение в простом ковырянии в пыли и поедании любых живых существ, в жилах которых текла кровь. Однажды он нашел одного, залезшего по пояс в освежеванную тушу медведя и всецело поглощенного трапезой.

Он предположил, что население Сиона отдыхает в этих покосившихся зданиях и обвисших палатках в ожидании, когда Пророк вернется с чем-нибудь теплым и визжащим в повозке черного экипажа. Солдат улыбнулся. Положил свои сумки на землю возле здания рядом с сараем.

— Я буду отомщен семикратно. О да.

Он побрызгал керосином вокруг деревянного фундамента здания и посыпал жидкость оружейным порохом. Ни звука не донеслось изнутри, ни шепота. Точно таким же способом он выжег нефийскую заразу из трех ферм, занятых ими в Вайоминге. Нефийцы не любили огонь. Должно быть, он напоминал им о доме.

Солдат закурил и бросил спичку в керосин, который вспыхнул дорожкой черного дыма. Огонь на солнечном свету был невидим. Древесина, которую Нефийцы использовали в строительстве зданий, в основном взятая из кузовов повозок, была настолько сухая и изъеденная червями, что огонь тут же накинулся на нее с бешеным аппетитом.

Возле входа, прикрытого грязной муслиновой тряпкой, солдат положил свою винтовку, вытащил саблю и стал ждать.

Но долго ждать не пришлось. В глубине здания, где-то в темноте, где было их лежбище, он услышал шорох тонких конечностей. Затем раздался топот костлявых ног и щелканье зубов. Эти звуки становились все ближе, их источники перемещались по дому из гнилого дерева, еще не согретые ярким солнечным светом, но разбуженные густым дымом.

Они вышли на свет, моргая, кашляя и хныча. Три женщины в лохмотьях. Одна — в платье из единого куска ткани в коричневую клетку, теперь заскорузлом от грязи и испачканном спереди черной запекшейся кровью — вышла первой, под потрепанным чепчиком поблескивали белки глаз. Она замешкалась на мгновение, и в спину ее толкнула другая тварь в покрытой пятнами ночной рубашке, дорогу которой загородила ее широкая юбка. Они принялись рычать и царапать длинными желтыми ногтями друг другу кожистые лица, пока не заметили присутствие драгуна.

Двумя быстрыми ударами сверху вниз он разнес им черепа, будто молотком глиняные горшки. Третью пригвоздил к стене, и та принялась отбиваться когтистыми ногами, мотая облезлым черепом взад-вперед и показывая ему черный язык, пока он не выстрелил ей в лицо из пистолета с расстояния двух футов.

Следующее здание он обработал керосином уже быстрее, поскольку опасался, что выстрел привлечет остальных. Разбил три бутылки в первой комнате, бросив их о стену. Сразу после того, как солдат поджег дом, он увидел в незастекленном окне второго этажа высохшее ухмыляющееся лицо. Похоже, что обитатели зашевелились. Но нижний этаж здания вспыхнул, отрезая им путь к спасению. И солдат молился, чтоб, если его сестра внутри, ее скрыл дым и ему не пришлось видеть ее при белом свете утра.

Сквозь пляшущие внутри здания языки пламени он наконец увидел зыбкие очертания покачивающихся в дыму фигур, после чего те бросились к выходу. Две женщины выбежали кашляя, и он тут же их прикончил, поскольку они сами практически подставили головы под удар. Еще одна с безволосым пятнистым черепом, в нижней юбке и грязной шали, выползла на четвереньках, и он снес ее мерзкую голову с узких плеч.

Двое детей, которым, как он предположил, когда их укусили, не было и двенадцати, вышли шатаясь, ослепленные жарой и черным дымом, от которого проснулись. Он умертвил каждого быстрым ударом крест-накрест, затем пошел за винтовкой.

Солдат оглянулся на огромную белую пустыню, которая, мерцая, простиралась до дальних холмов, и ему показалось, что он увидел быстро приближающуюся тонкую черную фигуру. Но когда, прикрыв глаза от солнца и прищурившись, он всмотрелся еще раз, то не увидел ничего, кроме равнины из твердой соли, на которой не смог бы спрятаться даже койот.

Из третьего здания полным ходом шла эвакуация, и солдат присмотрелся, нет ли у голодных дьяволов оружия. Долговязый мужчина в подтяжках и цилиндре держал в руках нечто, похожее на кремневое ружье, оставшееся от французов, воевавших с англичанами. Солдат снес ему голову из винтовки. Другая ослепшая от дыма растрепанная фигура наступила на его цилиндр когтистой ногой.

Воспользовавшись пожаром, охватившим два здания, и густым черным дымом, опустившимся на палаточный городок, солдат спокойно перезарядил и пистолет, и винтовку. Поднявшись с колена, принялся спокойно расстреливать тех, кто, завидев своего заклятого врага, вознамерился броситься на него. Две пыльных, костлявых старухи в чепчиках и сарафанах разлетелись на части, словно соломенные куклы. А затем он зарубил саблей двух девочек-подростков, разбегавшихся перед ним, словно курицы.

Третье здание он поджег изнутри, держа саблю наготове. Когда он вступил в забытую богом пыльную тьму, под ногами захрустели, перекатываясь, обглоданные кости и пустые черепа съеденных несчастных.

Солдат вышел, кашляя, и посмотрел в сторону палаток. Темные силуэты — он насчитал не больше пяти — ковыляли неровным строем под ярким солнцем. Двое из них рыдали, остальные трое тоже последовали их примеру, будто понимали, что время Великого Пробуждения подошло к концу. Одна лупила себя по лысой голове длинными руками, выдирая из черепа последние пучки бесцветных волос.

За спиной у солдата три храма Сиона, этого Нового Иерусалима для паствы Светлокожих Нефийцев, пылали красно-черным пламенем, уходящим высоко в темно-синее небо.

Солдат направился к палаткам, перезаряжаясь на ходу. У оставшихся уже не было сил для сопротивления, хотя они рычали, как сторожевые псы, будто не желая отходить далеко от того, что находилось под тентами.

Наконец одна тварь бросилась на него на четвереньках, взбивая костлявыми ногами пыль. Солдат отстрелил ей большую часть шеи и правой щеки. Тварь завыла и затихла лишь тогда, когда он раздавил каблуком ей череп. Из оставшихся четырех одну, вопящую во все горло, он застрелил на месте, попав с десяти ярдов в морщинистое, как кора дерева, лицо. Трое других разбежались по палаткам.

Солдат повернулся кругом, держа перед собой саблю. По спине у него пробежал холодок, вызванный предчувствием, которому он научился доверять. Нечто в высокой шляпе, низко жмущееся к земле, юркнуло за сарай, словно бродячая собака. Пророк Легий, должно быть, обошел Сион кругом и проник с запада через пустыню. Медленным, окольным путем, но тем самым не привлекая внимание драгуна.

Солдат опустился на колени и перезарядил винтовку и пистолет. Сунул пистолет в кобуру, встал и бросился к сараю на поиски Пророка.

— Легий! Ах ты, ублюдок…

Из охваченного огнем и дымом здания рядом с сараем вырвалась ярко-оранжевая вспышка света, и нечто словно кулаком сбило солдата с ног. Он почувствовал, как три ребра у него треснули, как спицы в колесе, и весь воздух вышел из легких. Он понял, что ему попали в правый бок и пуля прошла навылет. Когда он попытался сделать вдох, боль была такой силы, что он даже не смог закричать.

Солдат пошарил в пыли, пытаясь отыскать карабин, который отлетел в сторону при падении.

Из-за горящих у него за спиной зданий раздался полный триумфа и ярости крик Пророка, призывающий поредевшую паству провести долгожданную службу.

— И он искупит, мои братья и сестры. Искупит своей кровью, которую мы выпустим на этот священный берег!

Из-за палаток высунулось три жутко растрепанных головы. Нефийцы мотали ими из стороны в сторону, пытаясь разглядеть своими тусклыми глазами раненого солдата. Затем упали на четвереньки и поспешили к нему, ослепленному и побелевшему от боли.

Он дважды резко вскидывал голову, когда усыпляющая чернота накатывала на его горящие глаза. Посмотрел на мокрую руку, которой зажимал себе правый бок. Пуля разорвала кожу и мышцы под соском и раздробила несколько ребер. Солдат молился, чтобы осколок дробинки не проник в живот, потому что чувствовал, что желудок жжет сотней маленьких угольков, и боялся, что больше не сможет принимать пищу.

Увидев, что он повержен и тяжело ранен, Нефийцы бешеными скачками бросились к нему из палаток. Возможно, учуяли в пыли и на его белой коже горячую кровь, отчего стали выть и скакать, словно голодные кошки, и каркать, как черные вороны.

С другой стороны от себя он услышал топот ботинок проповедника.

Драгун стиснул зубы, вытащил пистолет и оглянулся на пожар рядом с сараем, но Легий использовал дым как прикрытие во время перезарядки. Солдат повернулся и выстрелил в лицо стоявшей на четвереньках твари, первой прибежавшей на пир. Две других разделились и стали кружить вокруг него, завизжав от звука выстрела.

Он поднялся на колени, затем на ноги. Левой рукой вытащил из ножен саблю. Земля под ним ходила ходуном.

Что-то прыгнуло ему на спину и прокусило шляпу. Солдат почувствовал, как кожа отрывается от головы, как грязные зубы жуют ее. Он перекинул Нефийца через плечо и раздавил ему череп. Вторая тварь, в грязном корсете, накинулась на него, целясь длинными пальцами в глаза, но он пронзил ее саблей и приподнял в воздух, удерживая на расстоянии от своего тела. Посмотрел, как та извивается как змея, затем опустил на землю, скинул с сабли быстрым ударом ботинка, и тварь рассыпалась, словно сухая труха.

И тут показался Легий. Были видны лишь его зубы под черной шляпой и длинная вытянутая рука с пистолетом. Это был старый кавалерийский пистолет, не отличавшийся точностью. Он мог поразить цель не больше чем с двадцати ярдов и с таким же успехом оторвать стрелявшему руку. Пророку просто повезло с тем первым выстрелом из-за сарая. Он прицелился, чтобы второй сделать уже наверняка, и подошел вплотную.

— Похоже, Эфраим, мне придется собирать здесь новую паству.

Редкие пряди волос слегка развевались, когда Легий приблизился к нему. От одного колена осталась лишь кость, торчавшая из штанины.

Солдат пошатывался, истекая потом и кровью. Он поднял саблю, хотя сомневался, что у него хватит сил снова воспользоваться ею. Или сил на то, чтобы обругать себя за то, что зашел так далеко, но не сумел перед смертью обезглавить этого лжепророка, этого нечестивого мессию. Но глубоко внутри, под жгучей болью и угасающей жизнью, солдат все же нашел уголь ненависти к этому дьяволу, такой жаркой, что сумел плюнуть в него.

Дьявол ухмыльнулся из-под козырька черной шляпы. Его голос был тихим, нежным, почти женственным.

— Солдат, я мог бы начать собирать новых последователей с тебя. Из тебя получился бы хороший воин-апостол. Что скажешь, кавалерист? Я укусил твою сестру в нашу брачную ночь, в кровати твоего дяди. Она была такой сладкой. Бьюсь об заклад, ее брат на вкус как мед с молоком. Она принесла мне двойню, солдат. Твои племянники лежат там сейчас и ждут сладкого красного молока жизни.

Солдат встряхнул головой, в глазах плыло от слез. Его сердце превратилось в пустую скорлупу из-за бесконечных ужасов, которые предстали перед его усталыми глазами и обожгли ему уши.

Пророк направил длинное, тяжелое дуло пистолета драгуну прямо между глаз.

— Или, может, мне нужно просто прикончить тебя здесь и проглотить, словно рыбу и хлеб, которыми наш Спаситель накормил пять тысяч человек. Да, я верю, что могу по праву…

Тут Пророк резко оторвался от земли.

Развернулся в воздухе.

И с громким стуком упал на песок.

А затем солдат услышал, как выпущенный из мушкета заряд продолжает рассекать воздух пустыни.

Лежа на песке, Пророк корчился, словно в припадке. Рука с пистолетом была неестественно вывернута и лежала в стороне от тела.

С полузакрытыми глазами солдат развернулся, волоча по земле саблю. И увидел маленького, старого золотоискателя с грязной бородой, медленно бредущего по белому песку, держа в руках мушкет, который был длиннее, чем он сам.

Солдат снова посмотрел на Пророка Легия. Тот уже развернулся, поднялся на тощие колени и пытался левой рукой забрать пистолет из правой. Мушкетная пуля попала ему в грудь и вышла из спины, пробив куртку и накидку. Из сухого отверстия шел белый дымок.

Солдат вскинул саблю обеими руками, но это движение заставило его вскрикнуть и едва не выронить ее. Боль в боку была слишком сильной, чтобы дать выход мести. И он закричал от отчаяния и осознания собственной убогости. От неспособности восполнить кровопотерю и вернуть сестру, которую у него отняли. Он согнулся пополам и, чтобы не упасть, оперся на саблю, как на клюку. Затем из последних усилий выпрямился и обрушил саблю на тощую шею Пророка.

Удар заставил Легия упасть плашмя, но не отсек голову.

Тут к нему подошел старик.

— Тише. Тише. Тише, — сказал он. Затем посмотрел на проповедника и плюнул длинной струей табачного сока и слюны тому в затылок. Наступил ему ногой в грязном мокасине на руку с пистолетом.

— Будь я проклят. Этот человек не жив и не мертв. Как такое может быть? Боже милостивый.

— Мой пистолет. Заряди его, — сказал солдат.

— Слушаюсь, сэр. — Старый золотоискатель взял пистолет и зарядил его порохом и пулей, затем протянул драгуну.

— Легий. Моя сестра. Где она?

Пророк сплюнул и тяжело выдохнул, рот у него был вымазан в черной крови. Лицо было перекошено, каждое сухожилие длинной шеи и острого подбородка напряжено. Он что-то лепетал высоким, пронзительным, как у ребенка, голосом, но ни старый золотоискатель, ни солдат не понимали ни слова. Поэтому солдат прервал допрос. Он был близок к обмороку и хотел убедиться, прежде чем покинет этот мир, что Пророк действительно умер. Поэтому он приставил драгунский пистолет к затылку бледного, холодного черепа и разнес его на куски, словно тыкву с забора.

— Те палатки, — сказал солдат.

Старик дал драгуну опереться на себя левой рукой и повел его к палаткам. Там он потащил ослабшего солдата от одного трепещущего полога к другому.

— Что за Бог сотворил это, солдат? Что за Бог? — спросил его старик в последней палатке. Но к тому времени навалившийся на него солдат уже закрыл усталые глаза и покинул этот мерзкий мир. Он был далеко от того серого, высохшего и хнычущего существа, что лежало у них под ногами на грязном матрасе. Драгун отправился в другие края искать свою сестру, которую так и не нашел среди Светлокожих Нефийцев на берегу Великого Мертвого моря. Последними его словами было: «Используй мою саблю».

Старик отнес молодого солдата подальше от смрада смерти, который скоро должен был усилиться под белым солнцем пустыни, и упокоил его с миром в песке. Закрыл драгуну глаза и прочитал три строчки из единственной молитвы, которую помнил. Или это был гимн? Он не знал, но сделал для этого человека то, что мог. Затем отпилил драгуну голову его же собственной саблей, такой тяжелой и длинной, что он подивился силе той руки, что размахивала ею, словно хлыстом над безбожниками.

Затем золотоискатель вернулся к двенадцати палаткам, чтобы закончить страшную работу кавалериста.

В последней он отсек крошечные сморщенные головы у тех, кто был уже мертв или почти мертв — у тех, кто выполз из мертвых утроб Нефийских матерей. Острое лезвие сабли снова и снова царапало камень, будто эти родильные палатки стояли на каменном полу посреди всего этого песка.

Любопытный золотоискатель отбросил ногой в сторону потрепанные свертки с обезглавленным потомством и пошарил ногой в пыли. То, что покоилось под песком, было гладким и волнистым, как обточенный водой валун в чистом горном ручье.

Привыкший добывать из-под земли чудеса, старик бросил саблю и, обернув левый мокасин какой-то грязной пеленкой, принялся тереть ногой твердый камень.

Через несколько минут он обнаружил огромный глаз, выпуклый, как миндаль, и прикрытый тяжелым веком. Десять минут спустя очистил от песка то, что оказалось целым лицом.

* * *

К концу дня останки Нефийского потомства и стариков сгорели дотла в пылающих зданиях Сиона на берегу Великого Мертвого моря, а их палатки были срезаны с земли, унесены в сторону от лагеря и оставлены в виде горы грязного тряпья. Вскоре они тоже были преданы огню, ибо золотоискатель чувствовал, что именно этого хотел солдат. А когда солнце село за мерцающий океан безжизненной воды и от зданий на его проклятом берегу остались лишь почерневшие дымящиеся остовы, старик посмотрел на то, что обнаружил под семью палатками. На то, что было сокрыто под невесомыми оболочками мертвых детей в этом чумном госпитале и под песком.

Он посмотрел на шесть гигантских базальтовых голов, восемь футов в высоту и девять в ширину каждая, весивших примерно сорок тонн, как он подсчитал. Пытливо вгляделся в их огромные раскрытые глаза, которые, в свою очередь, смотрели на темнеющее и заполнявшееся яркими звездами небо. А когда он, наконец, ушел прочь, унося свой мушкет, пистолет, винтовку и саблю драгуна, не желая задерживаться возле этих руин в темноте, он задался вопросом, были ли то лики Богов? Богов, сотворивших все это?

Перевод: Андрей Локтионов

Кукольные ручонки

Adam Nevill, «Doll Hands», 2013

У меня большая белая голова и кукольные ручонки. Я работаю за стойкой в западном блоке Груут-Хёйс. Когда не отношу доставленные лекарства жильцам, медленно умирающим в своих кроватях, то наблюдаю за зеленоватыми экранами мониторов. Камеры системы безопасности покрывают каждый дюйм красных кирпичных стен Груут-Хёйс и пустого переднего двора.

Я слежу за доставкой и смотрю, чтобы в здание не проникали посторонние. Доставка бывает каждый день, а посторонние уже не так часто. Почти все они поумирали в насквозь продуваемых зданиях мертвого города либо лежат неподвижно на темных камнях перед церковью Богоматери. В Брюгге умирающие бредут и ползут к церкви. Будто это единственный путь, который они помнят.

В прошлое Рождество меня послали с двумя портье найти маленького бабуина мистера Хуссейна, который живет в восточном крыле. Детеныш сбежал из клетки, ослепив свою сиделку. И пока я искал его на площади Гвидо Гезеллеплейн, я видел все мокрые, окоченевшие тела, лежащие в тумане под башней.

Один из дневных портье, Уксусный Ирландец, побил маленького бабуина, когда мы обнаружили его объедающим тела. Как и остальные жильцы, бабуин устал от дрожжей из подвальных баков. Ему хотелось мяса.

В десять утра на экранах мониторов появилось движение. Кто-то подъехал к хозяйственному входу Груут-Хёйс. Из тумана появляется белый грузовик с квадратным передом и останавливается у подъемных ворот. Это поставщики провизии. Я чувствую в желудке тошнотворное брожение.

Своими крошечными пальчиками я нажимаю кнопки на центральном пульте и открываю ворота номер восемь. Смотрю, как на экране поднимается металлическая решетка. Грузовик проезжает в центральный двор Груут-Хёйс и паркуется задом перед служебной дверью хозяйственной зоны. За дверью находятся складские клети со старыми вещами жильцов, спальня для портье, комната для персонала, шкафы с инвентарем, бойлерная, мастерская, душевая и баки с дрожжами, которые кормят нас своей желтоватой мякотью. Сегодня поставщикам провизии придется воспользоваться душевой для своей работы.

Вчера нам сообщили, что должны привезти продукты для ежегодного банкета управляющих резидентов. Госпожа Ван ден Брук, шеф-резидентка дома, также проинформировала нас, что завтрашний душ отменяется и что весь день нельзя будет пользоваться комнатой для персонала, поскольку эти помещения потребуются поставщикам для подготовки банкета. Но никто из служащих и так не хочет заходить в душевую, когда на территории находятся поставщики. Несмотря на сонливость белого павиана, который работает ночным сторожем, на пьянство Уксусного Ирландца, на заторможенные движения разнорабочего Леса-Паука и на веселое хихиканье двух девушек-уборщиц, мы все помним прошлые разы, когда перед банкетами в Груут-Хёйс приезжал белый грузовик. Никто из персонала не обсуждает дни общих собраний и ежегодных банкетов. Мы делаем вид, будто это обычные дни, но Ирландец начинает пить больше чистящей жидкости, чем обычно.

Я звоню со стойки дежурящему в восточном крыле Ирландцу. Отвечать он не торопится. Переключаюсь с пульта на камеру над его конторкой, чтобы посмотреть, чем он занят. Уксусный Ирландец медленно, будто наложил в штаны и не может ходить прямо, вплывает в зеленый подводный мир на экране монитора. Мне даже отсюда видны набухшие вены на его клубнично-красном лице. Он сидел в главной кладовой и хлестал свои жидкости, хотя должен постоянно находиться у мониторов. Если б он был за конторкой, то услышал бы сигнал тревоги, когда я открыл внешние ворота, и знал бы, что прибыла доставка. Лающий голос невнятно произносит:

— Чего тебе?

— Доставка, — отвечаю я. — Подмени меня. Я пошел вниз.

— Ага, ага. Грузовики приехали. И тебе нужно…

Я кладу трубку, не дослушав.

Ирландца в восточном крыле трясет от ярости. Он будет обзывать меня ублюдком и грозиться, плюясь кислой уксусной слюной, что разобьет мою большую голову своими дрожащими руками. Но к концу дневной смены уже забудет про ссору, а у меня сейчас нет времени выслушивать невнятные лекции о наших обязанностях, о которых я и так уже все знаю и с которыми сам он не справляется.

Когда я иду через вестибюль к двери для портье, сжимая в своих кукольных ручонках маску из мешковины, за стойкой звонит телефон. Я знаю, что это рвет и мечет Уксусный Ирландец. Все жильцы еще спят. Те, кто еще может ходить, не спускаются раньше полудня.

С улыбкой размышляя о своей маленькой мести Уксусному Ирландцу, я натягиваю на лицо коричневую маску. Затем открываю воздушный шлюз, через аварийный люк выныриваю на металлическую внешнюю лестницу и резво сбегаю по ступенькам. Мои маленькие блестящие ботиночки сразу поглощает туман. Даже в маске, натянутой на мою пухлую осьминожью голову, я чувствую ржаво-сернистый смрад отравленного химикатами воздуха.

Спустившись по лестнице, выхожу во двор. Он расположен в самой середине четырех квартирных блоков. На него выходят все кухонные окна. Готов поспорить, что жильцы истекают слюнями, когда видят у служебной двери белый фургон. То, что не съедают управляющие резиденты, мы, портье, разносим в белых пластиковых пакетах по их квартирам.

При виде белого грузовика у меня переворачивается желудок. У водительской двери болтают двое поставщиков, ожидая, когда я впущу их в хозяйственную зону. На обоих резиновые маски в форме свиных голов. Предполагалось, что они улыбаются, но если увидишь такие морды во сне, то проснешься от собственного крика.

Еще на поставщиках резиновые сапоги по колено и полосатые штаны, заправленные за голенища. Поверх штанов и белых рабочих халатов оба нацепили длинные черные фартуки, тоже из резины. На руках у них рукавицы из проволочной сетки.

— Господи. Ты только глянь на башку этого урода, — говорит тот, что постарше. Его сын хихикает под своей свиной маской.

Мои крошечные ручонки сжимаются в мраморные молоточки.

— Все нормально? — бросает мне отец. Я знаю, что под маской он смеется над моей большой белой головой и тощим телом. Отец протягивает мне планшет с металлическим зажимом, удерживающим пластмассовую ручку и розовую накладную на груз. Своими кукольными пальчиками беру ручку и вывожу печатными буквами свое имя, затем дату: 10/04/2152. Поставщики молча смотрят на мои руки. Весь мир затихает, когда эти руки берутся за работу, потому что никто не верит, что они на что-то способны.

В товарном чеке фирмы «Гроте и сыновья. Доставка деликатесов», который я подписал, значится: «2 головы скота. Пониженной жирности, первой свежести. 120 кг».

Поставщики лезут в кабину за багажом.

— Пойдем подготовим место. Поможешь нам, — говорит отец. Вблизи его одежда пахнет застарелой кровью.

Из-за сидений в грязной кабине, пахнущей металлом и хлоркой, они извлекают и подают мне два больших серых мешка. Тяжелые, с темными пятнами в нижней части, в верхней проделаны маленькие медные проушины, через которые продевают цепи. От прикосновения к мешкам у меня начинают дрожать ноги. Беру оба под мышку. В другую руку мне суют металлическую коробку. Под замком виднеются маленькие красные циферки. Коробка холодная на ощупь и раскрашена в черные и желтые полоски.

— Поосторожней с ней, — говорит толстый папаша, передавая ее мне. — Это для сердец и печени. Понимаешь, мы ими торгуем. Они стоят дороже, чем ты.

Сын перекидывает через руку моток тяжелых цепей и берет черный полотняный мешок. При ходьбе из мешка доносится глухой стук — это бьются друг о друга деревянные дубинки. Отец несет в одной руке два стальных кейса, в другой — два пластмассовых ведра, вымазанных внутри красноватой грязью.

— Место то же, что и раньше? — спрашивает он.

— Следуйте за мной, — отвечаю я и направляюсь к служебной двери цокольного этажа. Войдя в здание, мы проходим между железных складских клетей, и за нами наблюдает деревянная лошадка с большими голубыми глазами и девичьими ресницами. Минуем белую дверь с табличкой «ПОСТОРОННИМ ВХОД ЗАПРЕЩЕН», и цементный пол под ногами сменяется плиточным. Я веду поставщиков по выложенному белой плиткой коридору к душевой, где они и будут работать. Там всегда пахнет хлоркой, которой пользуются уборщицы-шептуньи. Они спят в кладовой среди бутылей, швабр и тряпок, а пользоваться комнатой для персонала им запрещено. Когда ночной вахтер, белый павиан, застает их там лыбящимися на телевизор, то поднимает рев.

Я отвожу поставщиков в большую душевую, до самого потолка выложенную плиткой и разделенную надвое металлической перекладиной с занавеской. С одной стороны располагаются раковина и унитаз, с другой пол уходит вниз к сливной решетке, над которой висит большая круглая душевая лейка. Здесь же находится привинченная болтами к стене деревянная скамья. Отец бросает на нее кейсы и свою маску. Голова у него круглая и розовая, как ароматизированные дрожжи, которые жильцы едят из квадратных порционных жестянок.

Сын кладет цепи на скамью и тоже стягивает маску. У него лицо хорька и усеянный прыщами вперемешку с неряшливыми волосками подбородок. Крошечные черные глазки бегают туда-сюда, а тонкие губы растягиваются в стороны, обнажая широкие десны и два острых зуба, будто он вот-вот засмеется.

— Чудненько, — произносит отец, окидывая взглядом душевую. Я вдруг замечаю, что у него нет шеи.

— Отлично, — добавляет сын-хорек, скалясь и сопя.

— А ночной-то спит, что ли? — спрашивает отец. Его жирное тело исходит потом под халатом и фартуком. Пот пахнет говяжьим порошком. Как и у сына, у него только два зуба — маленьких, желтых и острых. Когда он щурится, его крошечные красные глазки так и проваливаются в физиономию.

Я киваю.

— Это ненадолго, — заверяет Хорек и, хихикая, начинает расхаживать взад-вперед.

Я направляюсь к двери.

— Погоди-ка, погоди-ка, — окликает меня отец. Ты еще должен открыть для нас ту чертову дверь, когда мы будем заносить мясо.

— Ага, — соглашается Хорек, продевая цепи через проушины в мешках.

Отец открывает кейсы на скамье. Нержавеющая сталь поблескивает под желтыми светильниками. Инструменты аккуратно разложены по маленьким отделениям. В мире грязных грузовиков, старых мешков, ржавых цепей и кривых зубов кажется удивительным, какими нежными становятся толстые пальцы поставщика, когда касаются стальных лезвий.

Сын-хорек с восторгом наблюдает, как отец извлекает из металлического кейса два самых больших ножа. Затем развязывает тесемку на последнем мешке, где гремели деревяшки, и достает две увесистых дубинки. Берет их в руки и распрямляется, уставившись на меня. Его радует ужас на моем маленьком личике. Снизу дубинки испачканы чем-то темным, в некоторых местах дерево откололось.

— Давай веди их сюда, — командует отец, выкладывая на промасленную тряпку два секача с черными рукоятками.

— Ага, — отзывается сын-хорек.

Мы возвращаемся по плиточному коридору. Я иду медленно, поскольку не горю желанием видеть скот. Когда госпожа Ван ден Брук, шеф-резидентка, объявила о проведении банкета, я решил, что с дружелюбным лицом покажусь животным, когда их поведут в душевую. Иначе толстяк и его сын-хорек станут последними людьми, которых животные увидят в этой жизни, прежде чем их запихнут в мешки и затянут цепи.

Направляясь во двор, я вспоминаю, что толстяк говорил мне в прошлый раз. Когда под кожей синяки, мясо вкуснее. Для того и нужны дубинки — чтобы отбить мясо и напитать его кровью. Когда он сказал мне это, я захотел выскочить из Груут-Хёйса и убежать в ядовитую мглу, чтобы никто из обитателей дома никогда меня не нашел. У жильцов нет необходимости в свежем мясе. Как и персонал, они могли бы питаться мягкими желтыми дрожжами из баков, но жильцы богаты и могут позволить себе разнообразие.

Мы возвращаемся во двор. Наверху в нескольких квартирах уже зажегся свет. Я вижу темные шишки голов, выглядывающие из кухонных окон. Внезапно из восточного крыла, разрывая туман, доносится вопль. Это кричит маленький бабуин господина Хуссейна. Хорек вздрагивает. К крикам сидящего в клетке бабуина привыкнуть невозможно.

В кольчужной рукавице Хорька звенят ключи.

— На прошлой неделе мы обслуживали свадьбу. На Сент-Ян в де Мерсе.

Я не могу ничего ответить, поскольку меня мутит.

— Привезли восемь голов скота для барбекю. Папаша невесты был при деньгах. Тент себе поставил и все такое. Ну этот, как его, шатер. В саду, под стеклянной крышей. Мы с папой встали в пять утра. У них было гостей пятьдесят. Мы набили филе четыре холодильника. А перед этим еще весь день делали сосиски. Типа, для малышни.

Отыскав нужный ключ, он отпирает задние двери грузовика. Я знаю, что под свиной маской сияет улыбка.

— Срубили чуток шиллингов. В той части города на свадьбах можно неплохо подзаработать.

Когда Хорек открывает задние двери, я чувствую, как из грузовика вырывается теплый воздух. С ним приходят запахи мочи и пота, смешиваясь с химическим смрадом вихрящегося воздуха. Две маленькие фигуры забились в дальний конец кузова, ближе к двигателю, где теплее.

Я отхожу от открытых дверей грузовика и смотрю на поднимающиеся испарения. Их относит в сторону, и в прорехах проглядывают клочки серого неба. Должно быть, то смазанное желтое пятно — это солнце. Хотя с такими низкими тучами точно не скажешь. Эх, мне бы на небеса.

— Топай сюда, дурья башка! — кричит из фургона Хорек. Он забрался внутрь, чтобы вытащить скот. Сами животные на выход не рвутся.

Я весь съеживаюсь, будто Хорек сейчас вытолкнет оттуда льва. За белым бортом грузовика раздается шлепанье босых ног по металлу, а затем звон цепей.

Хорек выпрыгивает из фургона, обеими руками ухватившись за веревку.

— Вроде тупые, как пробка, но, похоже, чуют, что час их настал. Вылезайте отсюда. Пшли! Пшли!

Из грузовика вываливаются две бледно-желтых фигурки и падают на затянутые туманом плиты двора. Хорек рывком цепи ставит их на ноги.

Оба тощие и наголо обриты. Локти связаны, руки упираются в подбородки. Молоденькие особи мужского пола с большими глазами. Они похожи друг на друга. Словно ангелы с миловидными лицами и стройными телами. От едкого воздуха у них начинается кашель.

Дрожа, они жмутся друг к другу. Маленький плачет и прячется за тем, что повыше. Тот от страха не может даже плакать, по внутренней стороне бедра у него стекает струя мочи. На холоде от нее поднимается пар.

— Грязные ублюдки. Везде нассут. Весь фургон нам уделали. Когда уедем, вашим придется мыть коридор. — Хорек туго натягивает веревку. На шее у каждого болтаются толстые железные ошейники. К ним приварены короткие цепочки, к которым крепится веревка, которую Хорек держит в своих металлических рукавицах.

Когда он тащит их через двор, те семенят за ним и жмутся друг к другу, чтобы согреться. Я бегу вперед, чтобы открыть служебную дверь, но почти не чувствую под собой ног, даже когда колени бьются друг о друга.

В коридоре я снимаю маску и иду позади всех. Хорек ведет нас обратно в душевую. Скот рассматривает складские клети. Маленький перестает плакать, отвлекшись на картины, мебель и коробки за решетками. Высокий оглядывается через плечо на меня. И улыбается. Глаза у него влажные. Я пытаюсь улыбнуться в ответ, но челюсть словно онемела. Поэтому просто смотрю на него. Лицо у него испуганное, но доверчивое — ему нужен друг, который улыбнется в этот страшный для него день. Я думаю о том же, о чем думаю всякий раз, когда в Груут-Хёйс приезжают поставщики: тут, наверное, какая-то ошибка. Скот должен быть тупым. Нам говорят, что у него нет чувств. Но в этих глазах я вижу напуганного мальчишку.

— Нет, — говорю я, не успев даже осознать, что заговорил.

Хорек оборачивается и смотрит на меня в упор.

— Ты чего это?

— Так нельзя.

Из-под его свиной маски раздается смех.

— Не верь им. Морды у них человеческие, но вместо мозгов одно дерьмо. С виду миленькие, только на голову тугие. С нами ничего общего.

Мне много чего хочется сказать, но слова испаряются с языка, а в голове у меня гуляет ветер. Поперек моего воробьиного горлышка встает большущий комок.

— Пшли! Пшли! — рявкает Хорек на животных, заставляя их сжаться от страха. На спине у обоих виднеются шрамы. Длинные розоватые шрамы с дырочками вдоль разрезов — на месте швов, там, где у них брали органы для больных.

— Лучшее мясо в городе! — ухмыляясь, говорит мне Хорек. — Стряпня из них что надо. Идут по штуке евро за кило. Типа, дороже фруктовых консервов. Прикинь, да? Дороже консервов.

Хорька радует, что от его слов мне становится дурно. И, как и почти всем людям в этом здании, ему нравится рассказывать мне вещи, которых я не хочу слышать.

— Этих двоих мы откармливали несколько месяцев. Заткнись! — Он стегает маленького, который снова начал плакать, концом веревки по ягодицам. Та влажно шлепает по его желтому заду, и малыш внезапно замолкает. Веревка оставляет белую отметину, которая тут же желтеет. От удара он спотыкается о ноги старшего, который по-прежнему смотрит на меня слезящимися глазами и ждет улыбки. У них длинные ногти.

— Откуда…

Хорек ослабляет веревку и смотрит на меня.

— А?

Я откашливаюсь.

— Откуда они?

— От монашек.

— Что?

— От монашек. В Брюсселе все старухи в монастыре померли от «молочной ноги». Поэтому все эти чурбаны и пошли с молотка. Когда мы с отцом покупали их, они были тощие, как струйка мочи. Кожа да кости. Монашки кормили их только дрожжами да водой. Типа, мясо не про них. Поэтому мы откармливали их несколько месяцев. А они, типа, для кого?

— Один — для управляющих резидентов, — отвечаю я шепотом.

— А?

— Для главных жильцов дома. К ежегодному банкету. Второй — для тех, кто живет в пентхаусах на верхнем этаже.

— Им понравится. — Хорек срывает с головы маску и тычет ее грязным рылом в скот, скорчив рожу, чтобы напугать их. Они пытаются спрятаться друг за другом, но лишь запутываются.

Щетина на голове у Хорька мокрая от пота. Интересно, ему прыщи от соли не щиплет? Сыпь покрывает всю его шею и уходит ниже, к спине.

— А вы… вы… вы уверены, что так можно? — Мне заранее известны ответы на все мои идиотские вопросы, задаваемые моим идиотским голосом, но я просто должен говорить, чтобы унять панику. Животные хихикают.

— Как я уже сказал, не дай себя одурачить. Толку от них ноль. Монашки держали их вместо домашних зверушек. Если б не мы с отцом, за них никто не дал бы ни гроша. А теперь подороже будут, чем наши с тобой органы, вместе взятые. — Он с такой силой дергает веревку, что они хрипят, шлепаясь голыми телами об его резиновый фартук. Глаза у них слезятся. Маленький смотрит в крысиные зенки Хорька и пытается его обнять.

Но когда открывается дверь душевой, животные притихают. Хорек вталкивает обоих в помещение. Сквозь дверную щель я вижу, как его толстый папаша раскрывает мешок.

— Залезай, — рычит он старшему. Животные начинают плакать.

— Мне надо обратно на пост, — проговариваю я, хотя не чувствую челюсти.

— Валяй, — ухмыляется Хорек. — Откроешь для нас двери, как закончим с первым. В три придет моя мамуля. Она у нас повариха. Отец за ней съездит. А второго обработаем утром.

Он закрывает дверь. Из душевой доносятся рыдания. Жирный папаша кричит, сынишка-хорек смеется. Выложенные белой плиткой стены ничего не заглушают. Затыкая пальцами уши, убегаю.

* * *

Пройдите со мной по темному дому. Посмотрите, как я убиваю старуху. Это не займет много времени.

Маленькие медные часики сообщают мне, что уже три утра, а значит, сейчас я пойду наверх, накрою птичий рот госпожи Ван ден Брук подушкой и не уберу, пока старуха не перестанет дышать. Все пройдет нормально, если я притворюсь, что занят самым обычным делом. Я знаю это, потому что проделывал такое и раньше.

На верхней койке храпит Уксусный Ирландец. Он не увидит, как я ухожу из спальни. Вечером, напившись чистящего средства с запахом свежей краски, которое я стащил для него со склада, он с невидящими глазами, на четвереньках забрался в кровать. По утрам у меня уходит не меньше двадцати минут на то, чтоб разбудить его перед работой. Весь день он пьет, ничего не помнит и не может без сна. Лицо у него багровое от вздувшихся венок, а от носа-картошки пахнет испортившимися дрожжами.

Покинув спальню с двухъярусными кроватями, я иду по цементной дорожке через большое складское помещение. Света нет, потому что по ночам нам запрещено сюда заходить, но я найду дорогу и в темноте. Иногда, вооружившись фонариком и ключами, я забираюсь в складские клети и роюсь в ящиках, сундуках и чемоданах, набитых вещами, которые некогда что-то значили в этом мире. Но там нет ни еды, ни того, что можно на нее обменять, так что это старье не представляет сейчас никакой ценности. Иногда во время этих ночных обходов мне кажется, будто из клетей за мной наблюдают.

Я неторопливо отпираю герметичную дверь, ведущую во двор. За время, что я работаю здесь, с шестого этажа выбросились и разбились об асфальт пятеро жильцов. Все они страдали чахоткой и захлебывались красным рассолом. Раньше по ночам я слышал их голоса, которые неслись из окон в холодный двор, эхом отдаваясь от кирпичных стен, пока их владельцы утопали в своих постелях. Уфф, уфф, уфф.

Я выхожу из склада в туман. За мной с присвистом закрывается дверь. Снаружи холодно, во мгле моросит дождь, обжигая тонкую кожу на черепе. Воздух забирается ко мне в ноздри и рот, и вкус у него такой, будто я пососал батарейку. Из-за отравы в атмосфере портье не разрешается выходить во двор без респираторов, но по сути это просто мешки, к которым на месте рта пришиты пластиковые стаканчики. В полотняной маске лицо у меня щиплет не меньше, к тому же в ней я сильно потею, поэтому, когда никто не смотрит, я выхожу за порог, ничем не прикрывая свою большую белую голову. Смерть меня не особо пугает. В приюте, где я вырос, воспитатели постоянно твердили: «Люди в твоем состоянии не доживают до подросткового возраста». Сейчас мне восемнадцать, так что скоро я должен умереть. Откажет в моей прозрачной грудке какой-нибудь черный насосик или комочек, и мне кранты. Может, сперва я весь посерею, как большинство жильцов, умирающих наверху в своих квартирах.

Я крадусь, скользя плечом в ночной рубашке по стенам из красного кирпича. Они гладкие из-за специального покрытия, которое защищает дом от разъедающего воздуха. Делая неглубокие обжигающие вдохи, я поднимаю глаза. Почти все окна темны, но некоторые сияют маленькими желтыми квадратиками — там, в вышине, среди испарений, заполнивших мир за пределами наших шлюзов и герметичных дверей.

По огромной черной пожарной лестнице я поднимаюсь к шлюзу, который выведет меня к дежурному посту западного крыла. Если б здесь начался пожар — от этой мысли лицо у меня расплывается в улыбке, — куда эвакуировались бы жильцы? Стояли бы во дворе и глядели на пылающее вокруг здание, пока в респираторах не кончится воздух. В городе это последнее место, где можно искать убежище. Больше негде спрятаться от мглы, окутавшей мир. По ночам, когда я стою на крыше возле огромных спутниковых тарелок, я вижу в городе все меньше и меньше огней. Как и люди, они гаснут один за другим.

Перед маленькой черной дверью западного крыла я останавливаюсь и жду, когда перестанет кружиться голова. Мне до того страшно, что мои кукольные ручонки и игрушечные ножки начинает бить дрожь. Закрывая глаза, я говорю себе, что это проще простого. Мне предстоит самое обыкновенное дело.

Я думаю о двух маленьких мальчиках, которые приехали сюда в белом фургоне. Никогда не забуду, какие у них были испуганные лица, когда поставщики тащили их на веревке. Их заказала госпожа Ван ден Брук. Это из-за нее они попали сюда. И теперь я иду за ней.

Когда головокружение проходит, я чувствую себя немного сильнее. Набираю на стальной клавиатуре возле маленькой черной двери код: 1, 2, 3, 4. Очень простой, чтобы Уксусный Ирландец всегда мог попасть внутрь. Дверь с щелчком и шипением отпирается. Я толкаю ее.

Желтый коридорный свет, запах вычищенных ковров и полированного дерева — все разом вырывается из проема, чтобы сгинуть в тумане. Пригнув голову, я спешу залезть внутрь. Если хоть одна дверь в здании останется открытой дольше, чем на пять секунд, на посту сработает сигнализация и разбудит ночного портье.

Я моргаю, чтобы стряхнуть со своих черных глаз-пуговок остатки принесенного снаружи тумана. Коридор обретает четкость. Он пуст. Слышно лишь, как гудят потолочные лампы в своих стеклянных колпаках. На красном ковре мои тощие ноги согреваются. Этот коридор выведет меня к дежурному посту.

С ухмылкой крадусь по коридору до конца, где находится пост. Закрыв глаза, прислушиваюсь — не скрипит ли стул под дежурным портье? Но за стойкой царит тишина. Замечательно.

Встав на четвереньки, выглядываю за угол и улыбаюсь. Белый павиан откинулся на спинку стула и спит, задрав красную морду к потолку. Изо рта торчит огромный фиолетовый язык и одинокий коричневый зуб. Он заглатывает чистый воздух, а выдыхает горячее зловоние. Ему сейчас положено глядеть в мониторы, а он даже очки и ботинки снял. Ноги он закинул на стол, из черных носков торчат белые волосы и желтые ногти.

Опираясь на свои кукольные ручонки и костлявые коленки, я ползу мимо поста к лестнице, которая выведет меня к ней. Даже если белый павиан и откроет сейчас глаза, он не увидит меня из-за высокой передней панели на стойке. Ему придется встать и надеть очки, чтобы разглядеть, как я пауком взбираюсь по ступеням, одни тощие косточки в ночной рубашке и раздутый череп.

Достигнув второго этажа, останавливаюсь у двери под номером пять. Здесь ее запах — духов и лекарств — чувствуется очень сильно. При мысли о госпоже Ван ден Брук и ее серой птичьей головке, лежащей на пухлой шелковой подушке где-то за этой деревянной дверью, мой похожий на щель ротик начинает дрожать.

Я весь день бегаю вверх-вниз по этим ступеням, исполняя поручения жильцов — тех, с кем никогда нельзя спорить. Но вот теперь стою здесь в мешковатой ночной рубашке, с украденным ключом в крохотной ручонке, потому что намерен утопить одну из их числа в пуховой мягкости подушки. Какая-то часть меня, и немалая, хочет сбежать вниз по лестнице, проскочить через все здание к выходу, потом через двор к спальне, к своей уютной теплой койке, над которой храпит и посапывает Уксусный Ирландец.

Сев на корточки, я зажимаю голову между коленями и зажмуриваю глаза. Все это — старое кирпичное здание, полированные деревянные двери, мраморные плинтусы, настенные зеркала и медные светильники, богачи и госпожа Ван ден Брук с ее белыми перчатками и клювом — настолько больше меня. Я — зернышко, которому не ускользнуть от ее желтых зубов. До боли сжимаю ключ в своей левой кукольной ручонке.

Сегодня двое бледных мальчишек с мокрыми от мочи безволосыми ногами топтались на холодном полу в белом грузовике. Цеплялись друг за друга маленькими руками, плача, улыбаясь и перекликаясь гортанными звуками. Поставщики отвели их в душевую с белым плиточным полом и большим сливным отверстием посередине. А потом младшему пришлось смотреть, как его брата сажают в мешок…

Квадратные молочные зубы в моем узеньком ротике скрипят друг о друга. Длинные ногти в сжатых кулачках оставляют на ладонях красные полумесяцы. Это из-за нее они оказались здесь. Это госпожа Ван ден Брук вызвала белый грузовик, из которого доносился стук мальчишечьих тел о стенки кузова. От ярости меня бьет дрожь, желудок издает странные звуки, и я весь делаюсь розовым, как те слепые твари, которых не могут убить никакие химикаты и которые обитают в горячих океанах на такой глубине, что их не поймать и не съесть.

С рычанием я встаю. Ключ входит в латунный дверной замок. Глухой стук открывающейся задвижки приятно отдается в фарфоровых косточках моей кукольной руки. Мои пальцы кажутся такими крохотными на фоне коричневой древесины. Толкаю тяжелую дверь. Из квартиры с шелестом вырывается воздух, обдувая мое лицо. Пахнет лекарствами, пыльным шелком и старушечьей кислятиной.

Внутри темно. Дверь с усталым звуком закрывается за мной.

Я жду, пока глаза привыкнут к темноте. Из мрака выступают очертания ваз, высохших цветов, картин в рамах, вешалки для шляп и зеркала. Затем замечаю тусклый голубоватый свет, сочащийся с кухни. Он исходит от электрической панели с огоньками, предупреждающими об утечках газа и пожарах. Такие есть во всех квартирах. Обычно я заношу жестянки с дрожжами именно на кухню и оставляю их на голубом столе, а вскрывает их уже служанка, Джемайма. Это миниатюрная женщина, которая ходит в резиновых сандалиях и никогда не разговаривает. Но после этой ночи Джемайма тоже освободится от госпожи Ван ден Брук, и мне не надо будет сновать туда-сюда с мокнущим мясом в пакетах. Не будет больше чувства, будто мое тело сделано из стекла и вот-вот разобьется от ее криков. В меня не будут больше тыкать птичьими когтями. Она не будет больше щурить свои крошечные розовые глазки, выходя днем из лифта и замечая за стойкой мою большую голову.

Присмотревшись, я различаю в конце коридора дверь в ее спальню. Прохожу мимо гостиной, где она сидит днем в длинном шелковом халате и отчитывает нас, портье, по внутреннему телефону. Потом на цыпочках прокрадываюсь мимо ванной, где Джемайма драит костлявую спину госпожи Ван ден Брук и моет ее сморщенную грудь.

Стою перед двумя спальнями. В левой спит Джемайма. У нее есть несколько часов на отдых, пока резкий окрик хозяйки не начнет для нее новый день. Но какая-то часть Джемаймы не спит никогда. Та, которой положено слушать, не застучат ли птичьи лапы госпожи Ван ден Брук по мраморной плитке, не раздастся ли, требуя к себе внимания, ее скрипучий голос из глубин комнаты, полной хрусталя, фарфоровых чашек и фотографий улыбающихся мужчин с крупными зубами и густыми волосами. Этой части Джемаймы мне надо остерегаться.

Госпожа Ван ден Брук спит в большой кровати за правой дверью. Я вхожу в главную спальню. Света тут нет, толстые портьеры ниспадают до самого пола. Ничего, кроме кромешной тьмы… и голоса. В моих ушах раздается треск.

— Кто здесь?

Я замираю, чувствуя, будто очутился под водой и пытаюсь вдохнуть, но не могу. Мне хочется убежать отсюда. Потом едва не называю свое имя, как привык делать, когда жильцы звонят мне вниз по внутреннему телефону. Алло, Бобби слушает. Чем могу помочь? Одергиваю себя, прежде чем с губ срывается первое слово.

— Джемайма, это ты?

Не остановилось ли мое сердце в своей клетке из тонких костей и прозрачной кожи?

— Который час? — произносит госпожа Ван ден Брук. — Где мои очки?

Прислушиваюсь и представляю, как Джемайма в соседней комнате встает с кровати, не раздумывая, поскольку у нее нет других вариантов. За стеной тихо, но если Ван ден Брук не замолкнет, то это ненадолго. Откуда-то спереди доносится шорох. Я знаю, что там, в темноте, птичья лапа тянется к выключателю настольной лампы. Если свет загорится, за этим может последовать крик.

Не могу пошевелиться.

— Кто там? — спрашивает она более низким голосом. Мне представляются косые глазки и выступающий ротик без губ. Снова слышу, как ее длинные когти скребут по деревянной поверхности прикроватного столика. Свет не должен загореться, иначе мне конец. Я кидаюсь на звук ее голоса.

Что-то твердое и холодное врезается мне в голени, и голову пронзают голубые иглы боли. Я налетел на металлический край ее кровати, а значит, попал не в ту часть комнаты, в какую хотел.

Сквозь стеклянный абажур настольной лампы вырывается зеленоватый свет, заставляя меня вздрогнуть. Госпожа Ван ден Брук восседает среди пухлых подушек с поблескивающими наволочками. Из-под соскользнувшего покрывала выглядывают ее острые плечики и шелковая ночная рубашка. Сквозь кожу проступают ключицы. Должно быть, она спит, не опуская головы, готовая цыкнуть на Джемайму, когда та утром принесет ей завтрак.

Красные маленькие глазки смотрят на меня. Лицо у нее удивленное, но не испуганное. Некоторое время она не может вымолвить ни слова, а я стою перед ней, ошеломленный, и по всей голове у меня выступают колючие капельки пота.

— Что ты делаешь в моей комнате? — В ее голосе нет и намека на сонливость; она давно уже бодрствует. Даже волосы у нее не спутались, не смялись на затылке. Ее голос звучит все резче, заполняет всю комнату: — Так и думала, что это ты. Всегда знала, что тебе нельзя доверять. Ты все время подворовываешь. Драгоценности. С самого начала тебя подозревала.

— Нет. Это был не я. — Я снова ощущаю себя пятилетним мальчиком, стоящим перед столом директора приюта.

— Утром я распоряжусь тебя казнить. Ты омерзителен. — Лицо у нее начинает трястись, и она подтягивает простыни к подбородку, словно пытаясь спрятать свое птичье тельце в блестящей ночнушке от моего взгляда. — Люди меня еще благодарить будут, что я тебя усыпила. Тебя надо было еще в колыбели придушить. Зачем вообще оставлять жить таких, как ты?

Все это я уже слышал раньше, когда она была не в духе. Но по-настоящему меня злит лишь ее подозрение, будто мне хочется пялиться на ее тощее тело в шелковой ночнушке.

В любой момент может войти Джемайма и поднять вой. Потом прибежит белый павиан, и жить мне останется несколько часов.

Я смотрю на птичье лицо с хохолком седых волос. Никогда никого еще я не ненавидел так сильно. Из горла у меня вырывается тихий булькающий звук, и не успевает она произнести еще одно слово, как я уже оказываюсь у ее изголовья.

Она глядит на меня удивленными глазами. Мы оба не можем поверить, что оказались так близко друг к другу в ее спальне. Ничего такого я себе не представлял: горит свет, я в ночной рубашке, а иссохшее тельце госпожи Ван ден Брук восседает между подушками.

Она открывает рот, но оттуда не вылетает колких слов, жалящих уши. Теперь моя очередь говорить.

— Вы, — произношу я. — Мальчики. Мальчики в грузовике. Вы приказали привезти их сюда.

— О чем это ты? С ума сошел?

Я вытаскиваю у нее из-за спины одну из подушек. Госпоже Ван ден Брук никогда не нравился вид моих кукольных ручонок, торчащих из рукавов форменной одежды. Поэтому будет справедливо, если они станут последним, что она увидит, прежде чем я положу подушку ей на лицо.

— Ой, — восклицает она голосом маленькой девочки. На ее хмуром лице все еще написан немой вопрос, когда я погружаю ее во тьму и перекрываю путь тонким струйкам воздуха, с присвистом проникающим в щелки ее клюва. Убивая ее, я улыбаюсь дикой безудержной улыбкой, от которой у меня содрогается все лицо. Этой злобной птице больше меня не клюнуть!

Ее голубиный череп ворочается под подушкой. Из-под простыней выбиваются ноги-веточки, усеянные коричневыми пятнами, но лишь тихонько шуршат, словно мыши за плинтусом. Когти разжимаются, сжимаются, разжимаются и замирают.

Я кладу свою большую голову-луковицу на подушку, чтобы усилить давление. Теперь наши лица близки как никогда, но мы друг друга не видим. Нас разделяет лишь чуточка пуха и немного шелка. От подушки пахнет духами и старушечьим телом. У меня в животе зарождается бурлящее ощущение торжества, отчего мне хочется по-большому.

Я шепчу слова сквозь разделяющую нас преграду. Провожаю ее в последний путь своим бормотанием.

— Мальчики из грузовика плакали, когда их тащили в душевую.

По матрасу чиркает длинный коготь.

— Им было страшно, но они не знали, что их будут мучить. Не понимали ничего.

Под простыней вытягивается костлявая нога.

— Как они выглядели на вашей тарелке?

Кривая ступня в последний раз дергается, и желтый ноготь цепляется за шелк.

— Вечером в зале заседаний звучал смех. Я вас слышал. Стоял за дверью и все слышал.

Тонкие косточки подо мной расслабляются и обмякают.

— А потом вы велели мне принести объедки сюда в белых пакетах. На лестнице они били меня по ногам. Очень тяжелые. И внутри все сырые.

Теперь она неподвижна. Подо мной лишь птичьи кости, окаменелости, завернутые в шелк, немножко волос и больше ничего.

Я остаюсь лежать на ней какое-то время.

Теперь, когда дело сделано, по телу разливается тепло. На коже под моей ночной рубашкой остывает белесый пот. Убираю подушку с лица госпожи Ван ден Брук и отступаю от кровати. Разглаживаю место, в которое утыкался ее клюв. Склонившись над ней, засовываю подушку за ее еще теплую спину.

Внезапно подо мной оживает одна из ее цыплячьих рук — и движется быстрей, чем ожидаешь от такого старого и тощего существа. Желтая когтистая лапа хватает меня за локоть.

Я опускаю взгляд. Лоб цвета яичной скорлупы прорезают морщины. Розовые глазки открываются. Ахнув, я пытаюсь вырваться.

Птичий клекот. Ее рот широко распахивается. В мое запястье вонзаются два ряда крошечных желтых зубов.

Теперь тону уже я. Моя похожая на воздушный пузырь голова, словно горячей водой, заполняется болью и паникой. Я пытаюсь вырвать свою кукольную ручонку из ее острого клюва. Она кряхтит и не отпускает. Как может такое старое создание, как госпожа Ван ден Брук, сделанное из одних мелких косточек и бумажной кожи, издавать столь низкие звуки?

Упершись пятками в коврик, изо всех сил отталкиваюсь, но ее тело устремляется за мной вместе со скомканными простынями, скользящими по матрасу. Рыча и шипя, она мотает головой, и мне кажется, что мое запястье ломается. Надо было догадаться, что сто семьдесят лет полной зла жизни не оборвать с помощью мягкой подушки посреди ночи.

Обезумев от боли, взмахиваю свободной рукой, и та ударяется о что-то твердое. Теперь у меня болят и костяшки — я задел ими тяжелую лампу. Силы уходят из моих ног прямо в коврик. Перед глазами пляшут черные точки. Я могу потерять сознание. Такое чувство, что ее зазубренный клюв пробил мне нерв.

Я валюсь на спину, стаскивая ее тощее тело с кровати. Оно беззвучно падает на пол. Встаю и стараюсь стряхнуть его с себя, словно футболку с узким воротом, которая вывернулась наизнанку и не слезает с головы. Слезы застилают мои глаза.

Тянусь к лампе на прикроватном столике. Моя рука сжимает горячее гладкое горлышко под самой лампочкой. Я стаскиваю лампу со стола и вижу, как толстое мраморное основание опускается на вцепившуюся в меня голову. Когда острый угол лампы ударяет ее возле уха, раздается глухой стук. Зубы разжимаются.

Высвобождаю руку из обмякшего клюва и, отступая назад, смотрю вниз. Трудно поверить, что из головы такой старой птицы могло вытечь столько жидкости. Жидкость черного цвета. Она курсировала по тонким шлангам и трубочкам сто семьдесят лет, и вот теперь впитывается в коврик.

Торопливо обматываю вокруг когтистой лапы белый провод от лампы и потуже затягиваю. Может, остальные подумают, что она сама свалилась с кровати и нечаянно сбросила лампу себе на голову. Затем подолом ночной рубашки вытираю все места, которых касались мои кукольные пальчики.

Выпархиваю из ее комнаты, словно привидение. Миновав длинный коридор, закрываю за собой входную дверь. Под светильником на лестничной площадке осматриваю кружок из кровоподтеков и порезов, оставленный ее клювом на моем одеревеневшем запястье. На вид все не так скверно, как казалось.

Не могу поверить, что Джемайма не голосит, двери не распахиваются, телефоны не звонят и жильцы в ночных рубашках не шаркают по лестнице. Но в западном крыле царит тишина.

Потом приходит дрожь.

По лестнице я спускаюсь на четвереньках, словно паук, у которого оторвали две пары ног. Возвращаюсь в свою койку.

* * *

Свернувшись калачиком в теплом гнездышке, которое устроил себе посреди кровати, натянув на голову тонкую простыню и колючее серое одеяло, я пытаюсь унять дрожь и прогнать образы, кружащиеся в моем огромном тыквообразном черепе. В нем столько свободного места, что в него, наверное, вмещается больше воспоминаний, чем в голову нормальных размеров. Снова и снова я вижу прожорливую птицу, когда-то бывшую госпожой Ван ден Брук, ее клюв, впившийся в мое запястье. Потом вижу, как увесистая лампа опускается с глухим звуком: тук… тук… тук… Я слышу лишь одно: как острый мраморный угол пробивает ее хрупкий, как вафля, пронизанный венками висок.

Что же я натворил в этом гигантском доме? Что со мной теперь будет? Все непременно узнают, что именно мои кукольные ручонки воспользовались подушкой и прикроватной лампой, чтобы уничтожить эту бескрылую стервятницу в ее же гнезде. Я спрашиваю себя, если перевести стрелки моих медных часиков назад, вернусь ли я в то время, когда я еще не прокрался к ней в комнату?

Внезапно лицо у меня сморщивается, и я плачу, сотрясаясь под одеялом всем телом. Потом встаю с койки и смотрю на верхний ярус, где храпит Уксусный Ирландец. Жалко, что я не он. У него в голове никаких кровавых картинок. Его неспокойные сны наполнены лишь мыслями о прозрачных жидкостях, которые он будет пить из пластиковых канистр.

Из-за царящего в спальне холода меня трясет еще сильнее. Запястье пульсирует. Мне хочется вернуться в кровать и свернуться в клубок. Как я когда-то лежал у мамы в животике. Пока меня не вырезали оттуда и мама не умерла.

Выйдя из спальни, я гляжу на дверь, ведущую в душевую.

Никто не кричит, не звучит сигнал тревоги, не загорается свет. Во всем здании тихо. Никто не знает, что госпожа Ван ден Брук мертва. И никто не знает, что это я убил ее… пока не знает.

На душе становится легче. Меня никто не видел. Никто не слышал. Джемайма все это время спала и видела сны о теплом зеленом крае за океаном, откуда она родом. Мне просто нужно сохранять спокойствие. Возможно, тогда никто не заподозрит меня — большеголового парня с кукольными ручонками. Да что он может сделать с такими игрушечными ножками и спичечными ручками? В этой голове-луковке, в которую втиснуто детское личико, не способны возникнуть такие мысли. Наверное, так они и подумают. Именно так думали и в приюте. Потому я и вышел тогда сухим из воды. Обо мне даже и не вспомнили, когда всех тех гадких воспитательниц, раздающих детям затрещины, нашли мертвыми в их постелях. Обо всех троих позаботились вот эти самые фарфоровые ручки.

Я радостно улыбаюсь. Мое серое сердечко успокаивается. Капельки пота на коже высыхают. По каждому крошечному пальчику ног, по тонким пальчикам рук, по всему моему прозрачному телу до самой круглой головы растекается тепло. И вот уже я весь сияю от радости — ведь я ускользнул от них, провел их. Одурачил всех, кто даже не представляет, какая сила прячется в моих крошечных ручонках.

И еще я представляю маленького мальчика, которого привезли в белом грузовике. Того, которого съели вчера. Сейчас он танцует на небесах. Там, в вышине, небо ясное и голубое. Ему нравится длинная трава, мягко щекочущая ему ноги, нравится, как желтое солнышко согревает его тело, нравится бегать и прыгать. Это ради него и его брата я уронил ту тяжелую лампу. Тук. Случившееся с ним нельзя забыть. Я снова все вижу. Вижу все своими черными глазами-пуговками, хотя они и крепко зажмурены.

Но что насчет второго?

И тогда я спускаюсь в душевую и отпираю дверь. За деревом двери, еще до того, как она успевает отвориться, я слышу, как быстро удаляются в угол шлепки босых ног. А потом раздается всхлип.

Ну уж нет, тебя они не получат.

Открыв дверь, я прохожу мимо темной мокрой скамейки у белой стены. Останавливаюсь перед мальчиком с желтой кожей, съежившимся в углу. Улыбаюсь. Он берет меня за мою протянутую руку, моргает заплаканными глазами.

Я думаю про церковь Богородицы и про туман. Нам понадобится одеяло.

— Твой брат ждет нас, — говорю я, и он поднимается с пола.

Перевод: Андрей Локтионов

Забыть и быть забытым

Adam Nevill, «The Forget or Be Forgotten», 2009

Даже в самых густонаселенных городах на Земле множество людей пребывают в одиночестве. И все же, вытерпев достаточный период времени, испытывая при этом неловкость или отсутствие внимания в социальном или профессиональном плане, по собственному опыту знаю, что отдельные личности могут относительно комфортно чувствовать себя в роли «отстраненных» либо «частично допущенных».

По-настоящему отвергнутым я никогда не был, но оттеснялся толпой к краям дел человеческих. И лишь после значительного периода в роли отщепенца я, наконец, смирился со своей судьбой. Это было освобождающее чувство.

Я считал себя истинным аутсайдером, поскольку одиночество само по себе стало моей целью. Мое новое призвание заключалось в том, чтобы избегать всех тех вещей, которые сближают людей, и которые можно назвать обменом опытом. Ибо я развил желание создавать вокруг себя тишину, покой и личное пространство, где могу думать и читать. Поскольку наиболее редкое желание, которое преследует любой индивид в моем солипсистском возрасте, это быть обычным. Просто обычным. Заурядным и невидимым. И именно эту цель я счел для себя наиболее важной.

Я занимал последнее место в задней части трамвая и сидел тихо, чтобы не привлекать испытующих взоров. Стоял в тени у края толпы, если людных мест нельзя было избежать. Не следил за повальными увлечениями или модой. Подавлял любую особенность или атрибут, которые можно было назвать отличительными. Жил в ничем не примечательных квартирах без сожителей, в нефешенебельных районах. Не принимал участия в каком-либо сообществе или субкультуре. Никогда не поднимал руку и не говорил вслух. Уходил с вечеринки и вздыхал с облегчением. Я был вежлив и корректен, если контакт был неизбежен, но, если была возможность от него уйти, я ею пользовался. Всякий раз.

И я начал оживать так, как мало кто мог себе представить. Поскольку очень многое можно увидеть и понять, когда разум не требует внимания, одобрения или принятия окружающих.

Будь серостью. Это стало моим девизом, в котором я нашел освобождение и умиротворенность. И моя миссия привела меня к дому Дулле-Грит-Хёйс в Цуренборге, Антверпен.

Для людей самоустранившихся, не желающих иметь дел с «командными игроками» или профессиональным ростом, сама идея работы является неуместной. Хотя мне по-прежнему требовались средства на базовые нужды, жилье и еду. Была необходима толика безопасности, поскольку я не хотел, чтобы мое новое ментальное пространство страдало от финансовых забот. И я быстро осознал, что мне требовалось некое занятие, противоположное карьере, которым можно заниматься в одиночку. И такие виды деятельности, без коллег и надзора, существуют. На самом деле вакансий имеется множество, поскольку мало кто хочет занимать их.

Если представить то, чему я собирался посвятить себя, то даже самое бедное воображение могло бы нарисовать глубокую изоляцию, отсутствие возможности для прогресса, нечеловеческие часы работы и путь прямиком вниз по скользкой дорожке, которая уведет меня от общества настолько, что я никогда не смогу найти пути назад.

— Отлично. Когда я начинаю? — спросил я менеджера агентства, проводившего собеседование при моем приеме на должность ночного сторожа.

Моя новая работа была самой скоростной трассой в Антверпене, ведущей в никуда, и я с радостью ступил на нее.

Единственными требованиями были отсутствие судимости, пунктуальность и готовность бодрствовать в течение двенадцати часов. По меркам агентства, которое нанимало таких странных индивидуумов, как я, и распределяло по старым, по благоустроенным многоквартирным зданиям в моднейших районах Антверпена, мои обязанности считались легкими.

Я сменял консьержа в шесть вечера, а затем он сменял меня в шесть вечера следующего дня. Я работал четыре ночи подряд, затем следовал перерыв в четыре ночи. Будучи на дежурстве, я был обязан следить за мониторами, контролирующими девятиэтажный экстерьер Дулле-Грит-Хёйс, патрулировать каждые четыре часа помещения общего пользования и оказывать содействие жильцам, когда потребуется. Остаток двенадцатичасовой смены я был предоставлен сам себе.

Последний пункт в перечне моих обязанностей заставлял насторожиться, так как мне представилось постоянное взаимодействие с зажиточными жильцами и их гостями, которые, как все богачи, могли развлекаться, куражиться и шуметь ночи напролет. Но Питер, управлявший агентством по трудоустройству, меня успокоил. В Дулле-Грит-Хёйс было всего сорок квартир, и большинство из них пустовало. Все принадлежали иностранным компаниям либо частным лицам, жившим за границей и почти никогда не пользующимся своей собственностью. В здании существовало строгое правило, запрещающее нахождение детей в возрасте до четырнадцати лет, поэтому семьи там не жили. И единственными постоянными обитателями были люди очень пожилые, редко покидавшие свои квартиры. Ночью, со слов Питера, здание вымирало.

— Вы никогда их не увидите. Так что, боюсь, вам придется самому себя развлекать.

— Без проблем, — заверил я его, с трудом сдерживая ликование от этой должности, словно специально созданной для затворника вроде меня. — Читать можно? — спросил я. — Я люблю читать.

Питер быстро кивнул, словно был так же рад заполнить должность, как я ее принять.

— Конечно. По ночам у меня работает много студентов, поэтому они могут выполнять какие-то задания, ни на что не отвлекаясь.

— И разве можно их винить за это? Мне эта должность идеально подходит, Питер.

— Вполне может быть. Терри, ваш предшественник, проработал в этом здании тридцать пять лет.

— Тридцать пять лет?

Питер кивнул.

Признаюсь, эта деталь встревожила меня, словно, принимая эту работу, я подписывал некую гарантию того, что останусь здесь на неопределенный срок. Словно я принимал окончательное решение, которое изменит мою жизнь, и пути назад уже не будет.

Питер быстро закончил собеседование, передав мне форму для проверки анкетных данных.

И напомнил:

— Регулярно посматривайте на мониторы.

Я подавил в себе последние смутные сомнения и, насвистывая, покинул агентство. И я не помнил, чтобы, устраиваясь на работу, я был так возбужден. На самом деле я не помнил, чтобы вообще когда-либо радовался приему на работу, поскольку ранее этого и не случалось. Любая работа страшила меня. Но теперь-то, наконец, я буду свободен от манипуляторов. И буду настолько далеко от охотничьих угодий людей, испытывающих патологическое удовольствие от краха своего коллеги по службе, что они никогда больше не уловят мой запах. В Дулле-Грит-Хёйс у меня не будет сослуживцев, которые будут высмеивать, травить или дискредитировать меня. И никто никогда не будет использовать очередную мою идею как свою собственную, поскольку это не место для идей, конкуренции или амбиций. Это не место для кого-то, кроме меня. У меня даже не было ответственного руководителя. Моими работодателями были жильцы, которые передали полномочия оплачивать мой труд внешней управляющей компании. Наконец я смогу забыть и быть забытым.

* * *

Дулле-Грит-Хёйс отбрасывал длинную тень на закоулки Цуренборга и вызывал странную тишину на прилегающей площади. Глядя с улицы на десять этажей из надменно-красного кирпича, с балконами из белого камня, я поначалу испытал соблазн опустить глаза и даже склонить голову в знак уважения к ауре исключительности, которую источало здание. Беги прочь, любезный. Здесь нет ничего для тебя.

Интерьер здания был реконструирован в 20-е годы и с тех пор не обновлялся. Само оно обладало жутковатым величием роскошного пассажирского лайнера. Там были антикварные лифты, обшитые панелями из латуни и красного дерева, лестничные клетки и коридоры, оклеенные шелковыми обоями, и декоративные светильники из узорчатого стекла, создававшие в общих помещениях коричневатую мглу. Я даже представлял себя во фраке и цилиндре, бродящим между столов в каком-то гигантском плавучем банкетном зале. И весь интерьер обладал тем специфическим запахом исторической важности. Не совсем таким, как в храмах, но близким к тому. Запахом законсервированных старых вещей, плохой вентиляции, дерева и полированного металла.

На каждом этаже — квадратная лестничная площадка, с входом в лифт и двумя обшитыми шпоном и снабженными латунными кольцами дверями, ведущими в квартиры. Под гигантскими зеркалами в позолоченных рамах, повешенными на уровне глаз, напротив дверей лифта, стояли изысканные мраморные короба для батарей отопления, напоминавшие детские гробницы конца девятнадцатого века. Между этажами лестница делала один поворот.

Мануэль, дневной портье, прибывал сменить меня таким усталым и так жаждал выбраться из здания в конце каждой дневной смены, что контакт между нами был минимальным. И это нравилось нам обоим. Ни сплетен, ни интриг, ни козней в духе Макиавелли. Просто один кивок, и мы расходились в разные стороны. Наша маленькая пересменка проходила без излишней суеты.

Стол дежурного располагался напротив дверей лифта в приемной на первом этаже, что было необычно, но эффективно. Под столешницей находилось шесть крошечных мониторов, демонстрировавших виды экстерьера Дулле-Грит-Хёйс. На экранах они имели зеленоватый оттенок, словно площадь возле здания была дном некоего илистого океана.

Остальная часть приемной сверкала. Все очень тихо и цивилизованно. Неплохая среда, где можно коротать двенадцать часов за чтением отличных книг под хорошим верхним освещением в удобном кожаном кресле, спинка которого откидывалась назад. За ночь нужно было делать три обхода, по пятнадцать минут каждый. Только кто будет следить за выполнением этого правила? Но я всегда старался совершать обходы полностью. Было полезно размять ноги после неподвижного многочасового сидения. Также это было одной из моих обязанностей и тем немногим, за что мне платили. Я — отшельник, но это не ширма для лени.

И первые четыре недели я частенько откидывался в кресле и поздравлял себя с обнаружением успешного пути эвакуации из жизни с ее обязанностями. У меня получилось. Я был по-настоящему свободен, по крайней мере от них. И мог использовать эту свободу, чтобы исправить свое абсолютное невежество в большинстве тем, поскольку организовал возможность для самообразования в областях, которые считал важными. Начал читать труды историков, философов и популярных ученых. Составил списки всего, что хотел узнать. Проводил дни между сменами в книжных магазинах и публичных библиотеках, тщательно выбирая необходимые книги. Каждую ночь брал с собой широкоформатную газету и, чтобы подстраховаться, подписался еще на два литературных журнала. А зачастую, если хотел, просто сидел и смотрел на дождь. Высмеиваемое и недооцененное большинством времяпровождение, хотя предаваться ему необходимо дозированно, либо разум может обратиться против себя.

Моя новая должность была настолько многообещающей, что я даже начал предпочитать ночную смену тем дням, которые проводил в своей мрачной съемной квартире. Однако месяц спустя Дулле-Грит-Хёйс решил показать мне свое истинное лицо.

* * *

Сперва перемены внутри здания были едва заметными. Незначительные изменения температуры и освещения, на которые я не обратил внимания. Но эти атмосферные аномалии вскоре усилились, всецело захватили мое внимание и отбили всякую охоту проводить второй обход в два часа ночи, когда активность достигала своего пика.

Пользоваться лестницей становилось все дискомфортнее. И потребовалось время, чтобы точно определить, что вызывало у меня столь странное чувство. Хотя я списывал все на необъяснимое воздействие замкнутого пространства. После полуночи, когда на внешний мир опускалась тишина, грудь у меня стягивало от чрезмерного напряжения, воздух вокруг казался неестественно холодным. И я с трудом пытался отдышаться, пока нечто все время пыталось проникнуть в мои мысли. Вызывало у меня внезапные приступы воспоминаний, паранойи и страха, что казалось необъяснимым, когда я возвращался на первый этаж, к своему столу.

Ко внезапному чувству клаустрофобии присоединялись тени. Каждый раз я улавливал краем глаза мимолетное движение. Движение, предвещающее чье-то появление. Только никто никогда не появлялся. Тени, казалось, спускались по лестнице вслед за мной, словно их хозяева следовали за мной по пятам. Или время от времени, когда я спускался на нижний этаж, какая-то тень — не моя — юркала за угол впереди меня.

Несколько раз я даже окликнул: «Кто там?» Но никто не ответил и не показался. Когда я замирал и внимательно осматривался, никаких признаков движения в тенях больше не обнаруживалось. Но светильники на стенах и потолочные лампы на каждой лестничной площадке тускнели, отчего мне казалось, что либо у меня садится зрение, либо окружающее меня пространство постепенно растворяется в темноте.

Или это светильники теряли яркость? Может, все это — просто результат усталости моих глаз? То были лишь смутные и периферические галлюцинации, а я был непривычен к ночной работе. В конце концов, я не являлся ночным животным и лишь становился таковым намеренно. Кто знает, как это влияло на меня? Поэтому я принял этот феномен за первые последствия недосыпания, так как он всегда имел место около двух часов ночи, когда необходимость в отдыхе достигала своего пика.

Шумы были более тревожными из-за их неподконтрольности. Это началось вслед за появлением теней. На самом деле шумы присоединились к ним. И проверив график дежурств, я понял, что звуки исходят из пустых квартир.

Как будто мощный порыв ветра влетал в открытое окно, гулял по комнатам и коридорам квартир, после чего со страшной силой врезался во входные двери. От удара двери содрогались в рамах.

Я думал, что это, возможно, вызвано сильными воздушными потоками из вентиляционных стояков. Я ничего не знал о физике циркуляции воздуха в таких старых зданиях. И спросить, конечно, было некого. Но внезапный удар в дверь в тот момент, когда я пересекал лестничную площадку, начал творить странные вещи с моими нервами и воображением. Меня не покидала тревожная мысль, что кто-то бросается на дверь всей своей массой, словно потревоженный сторожевой пес при звуке почтальона. Усиливающаяся паранойя подсказывала мне, что нечто в пустующих квартирах требует моего внимания.

— Простите? — говорил я закрытым дверям. — Это я. Джек. Ночной вахтер. Все в порядке? — Но ответа никогда не было, и я понимал, что отвечать некому, поскольку, когда я проверял регистрационную книгу, неспокойные квартиры были отмечены, как «НЕЖИЛЫЕ». Но шумы случались, даже когда ночь была безветренной и тихой. И с обеих сторон здания.

Все же это была работа моей мечты, и к середине третьего месяца я убедил себя, что могу жить с неисправными светильниками, странными ветрами внутри здания и психическими побочными эффектами от бессонных ночей. Но не успел я возобновить свой обет остаться, как моя терпимость к Дулле-Грит-Хёйс вновь была подвергнута сомнению. И угроза на этот раз была более ощутимой.

Мое знакомство с обитателями заселенных квартир оказалось более тревожным, чем те игры, в которые свет или воздушные потоки играли с моими нервами. И я никогда не видел такого количества стариков, собравшихся под одной крышей. Сообщество, находящееся на пике дисфункции и эксцентричности и остававшееся полностью скрытым от меня первые десять недель моей работы. Я подозревал, что именно мое упорное присутствие в здании пробудило их.

* * *

Первыми жильцами, которых я увидел, были сестры Аль Фарез Хуссейн из 22-й квартиры. Обеим было по сто с лишним лет. По крайней мере, так сказал мне Мануэль, когда однажды сестры появились во время моей смены. И у меня не было причин не верить ему.

Входя в здание (хотя Мануэль не помнил, чтобы они выходили во время его дневной смены), сестры невероятно медленно пересекали приемную, словно исполняли странный регентский танец, замедленный до такой степени, что не было заметно движения куда-либо, лишь покачивание вверх-вниз, как при переступании с ноги на ногу.

Привычно улыбнувшись и помахав, я вернулся к чтению книги, после чего периферийным зрением уловил значительное ускорение движения. Казалось, они падали на четвереньки и поспешно удирали.

Это было невероятно. Несомненно, очередная игра разума из-за недосыпания. Поскольку эти две фигуры, закутанные в халаты, одна в белый, другая в черный, были настолько сморщенными и сгорбленными, что двигаться с какой-либо скоростью, не говоря уже о легкости, представлялось для них невозможным.

Они никогда не обращались ко мне на каком-либо языке, но, пока они шли к дверям лифта, их взгляды всегда были прикованы ко мне. Одна поворачивала ко мне свое маленькое лицо, коричневое, как патока, и сморщенное, как изюм, и два крошечных обсидиана в запавших глазницах изучающе смотрели на меня. Вторая носила маску. Золотая маска в виде клюва была закреплена на голове несколькими цепочками, терявшимися в недрах ее паранджи. Думаю, она символизировала лик ястреба.

Но были в этом здании и другие непривлекательные странности, гораздо более серьезные, чем сестры.

Первое, что привлекло мое внимание в миссис Гольдштейн, это ее необычная прическа. Идеальный шар из серебристых прядей, но полностью просвечивающий под любым углом. И сквозь иллюзорный блеск этого сферического творения просматривался жуткий птичий череп, белесый и покрытый пигментными пятнами. Ее нос напоминал нож для резки бумаги, а кожа лица в тех местах, где стерся грим, была полупрозрачной, как у вареной курицы. В возрасте 98 лет ее тело было высохшим до такой степени, что макушкой она едва достала бы до низа моей грудной клетки. Но двигалась она от парадного входа до дверей лифта в фойе довольно быстро, по-паучьи, с помощью двух черных тростей, напоминавших палочки для еды. Я никогда не видел, чтобы она носила что-то, кроме туфель на высоком каблуке и старых черных костюмов, в которые ее горничная, Олив, облачала ее скелетообразное тело. Она напоминала мне марионетку с дьявольским лицом из папье-маше. Зрелище не для слабонервных, особенно ночью.

Миссис Гольдштейн и Олив проживали в роскошном пентхаусе с тремя спальнями. И миссис Гольдштейн не было до меня совершенно никакого дела. Так сказала Олив. Сообщила мне шепотом, когда ее круглая филиппинская физиономия проплыла однажды вечером мимо моего стола.

— Она думает, что вы слишком молоды для вахтера. Ни жены. Ни детей. Говорит, что вы сомнительная личность.

Вскоре Олив полюбила сообщать мне все пренебрежительные замечания своей хозяйки касаемо меня.

Я начал видеть эту пару каждый вечер, в восемь часов. Олив выводила свою хозяйку на короткую прогулку по прилегающей к зданию площади. Так они говорили. Опять же, как и в случае с сестрами Хуссейн, меня посетила неприятная мысль, что они приходили в приемную лишь для того, чтобы поглазеть на меня.

Согласно регистрационной книге, остальные постоянные жители тоже были женщинами. Однако все они были прикованы к постелям, поэтому я никогда их не видел. Хотя иногда слышал, как их сиделки разговаривают на лестничных клетках.

Но в 18-й квартире на восьмом этаже проживала не только старейшая жительница этого дома, но и самые зловещие его обитатели. Миссис Ван ден Берг и ее круглосуточная сиделка Хельма.

* * *

Мое первое соприкосновение с Хельмой и миссис Ван ден Берг произвело на меня настолько мощное впечатление, что весь последующий день, пока я отсыпался дома, меня мучили кошмары. В длинном и хаотичном сне я сочетался узами брака с древней миссис Ван ден Берг посреди какого-то луга, в то время как моих родителей и двух сестер забивали халяльными ножами в загоне неподалеку, под аплодисменты детей и возбужденные возгласы молодых женщин. Толпу я видел лишь смутно, но она кружила вокруг загона в странном медленном танце.

После всего, что произошло потом, этому странному сну, возможно, нашлось бы свое объяснение.

Миссис Ван ден Берг была длинным, тощим существом, имевшим мало сходства с живым человеком. И перемещалась на кресле-каталке, таком же древнем, как и его хозяйка. В первый раз, когда мы представились друг другу, она напомнила мне мумию представительницы египетской династии, разбинтованную и выставленную в ящике Британского музея, где я однажды побывал во время школьной экскурсии по Лондону. Кожа миссис Ван ден Берг была настолько усеяна пигментными пятнами, что казалась коричневой при любом освещении. Пол у нее тоже был неразличимым. Под полупрозрачной кожей лысой головы виднелись черные капилляры, а ее руки напоминали мне птенцов, выпавших их гнезда, которых я иногда находил, будучи ребенком.

Всегда одетая в домашний костюм, выцветший, как постельное покрывало в ночлежке, и покрытый спереди пятнами, богатая наследница была привязана к креслу за руки и за ноги холщовыми ремнями, словно представляла опасность для общества. И все же глаза у нее были ясными и голубыми, как арктические воды, плещущиеся вокруг айсберга.

Несмотря на шокирующий внешний вид, миссис Ван ден Берг была когда-то потрясающей красавицей, обладающей блестящим умом. Она разорила трех мужей, и ее собственность оценивалась более чем в сто миллионов евро. А еще она была печально известной в высшем обществе нимфоманкой.

— Ужасная блудница! — заговорщицки шепнула мне Хельма во время нашей самой первой встречи. Затем миссис Ван ден Берг вступила в фазу клептомании, после чего, наконец, стала пироманкой. Короче говоря, она страдала маниями. — Она приводила сюда темного мужчину.

Комментарий Хельмы насчет «темного мужчины» смутил меня. Это что, было расистское замечание? И когда я попытался расспросить ее об этом, Хельма лишь загадочно улыбнулась. Хельма никогда не отвечала на прямые вопросы. Ей нравилось говорить самой; мне приходилось только слушать. Такую роль она мне отвела. Но она видела, что я интересуюсь ее подопечной, и иногда вдавалась в подробности, когда я хмурился на какое-то провокационное замечание или наводящую деталь.

Со слов Хельмы, травма, полученная в тридцатые годы, превратила миссис Ван ден Берг в крайне неуравновешенную молодую женщину. Расстройство было вызвало рождением у нее «ребенка-ненормаши». И она так и не оправилась от того несчастья. Я никогда раньше не слышал столь инфантильного выражения, как «ребенок-ненормаша». Но Хельма называла так детей, родившихся с психическими и физическими недостатками, чье появление в высшем обществе или в качестве наследников было неприемлемо. Таких детей отправляли за границу, и они содержались в частном санатории в Карловых Варах вместе с несколькими габсбургскими принцами, о которых, со слов Хельмы, мир по-прежнему ничего не знает.

Мне показалось странным, что такое откровение доверяется охраннику в форме, и, как следствие, я не поверил в эту историю.

По-видимому, следующие семьдесят лет две одинаково блистательных и талантливых сестры миссис Ван ден Берг содержали свою дефективную и заблудшую старшую сестру в Дулле-Грит-Хёйс. Потратив кучу денег на то, чтобы замять скандал, и на лечение в лучших швейцарских клиниках, они, наконец, остановились на дорогостоящей методике ухода в сочетании с успокаивающими лекарствами. И Хельма, видимо, преуспела в этой методике, хотя никак этого не проявляла.

Также я быстро усвоил, что в этой точке мира нет ничего необычного, если сиделка, живущая по месту работы, становится незаменимой для пожилого жильца, нанявшего ее. Или для того, кого ее наняли опекать доверенные лица. Это был гротеск в традициях готики, напоминающий истории о временах, когда истеричных жен держали запертыми на чердаках. Если б люди видели, как живет миссис Ван ден Берг под оккупацией Хельмы, то скорее попытали бы счастья в румынском доме престарелых.

Хельма была болтливой, параноидальной и крайне расчетливой женщиной за пятьдесят, и все же на полвека моложе своей пациентки. На третий месяц моей работы частота посещений Хельмой моего стола возросла как минимум до одного раза за ночь моего дежурства. Иногда, к моему огорчению, она могла болтать целый час.

Также Хельма взяла за привычку выкатывать миссис Ван ден Берг в приемную и оставлять ее возле моего стола, пока «выскакивала» за лакомствами в лавку, работающую допоздна на Кляйне Хондстраат. Почему она не делала этого в течение дня, оставалось загадкой, но я начал подозревать, что Хельма хочет, чтобы мы с наследницей познакомились. Хотя как бы мы наладили контакт, было загадкой вдвойне.

Миссис Ван ден Берг давно уже утратила разум. В те короткие, но неловкие моменты, когда она сидела у моего стола, на нее находило странное просветление, и из кресла доносился безупречный голос, желающий мне доброго утра. Хотя большую часть времени от нее лились лишь потоки тарабарщины про какую-то «Флорину». После чего Хельма возвращалась в здание и увозила подопечную от моего стола.

Я работал в Дулле-Грит-Хёйс уже пятнадцатую неделю, когда мне пришлось пересечь порог их квартиры и погрузиться в пучину безумия.

Однажды в полночь воскресенья, во время второго обхода, едва я преодолел последние ступени, ведущие на площадку восьмого этажа, как входная дверь 18-й квартиры открылась. И я увидел поджидавшую меня Хельму. На ней были туфли «Джимми Чу», шелковые ажурные колготки и розовый костюм «Шанель», а косметики больше, чем носят трансвеститы.

— О, Джек. Я хотела бы попросить вас об одном большом одолжении. Не могли бы вы один часик присмотреть за миссис Ван ден Берг? Мне нужно кое-куда выскочить. Кое-что произошло, и это очень важно. Чрезвычайная ситуация.

Чрезвычайная ситуация, ага, конечно.

— Боюсь, я не могу. Мне нужно следить за камерами внизу.

Глаза у Хельмы вспыхнули, взгляд стал жестким, заставив меня замереть на месте. Это была не та женщина, которой можно было перечить.

— Ничего страшного, если вы сделаете это чуть позже. Она уже поела и приняла лекарство, поэтому у вас не будет с ней никаких проблем. Это вам.

Лакированные коготки Хельмы сунули мне в одну руку две банкноты по двадцать евро и надавили на пальцы, чтобы я сжал деньги в кулаке.

Я снова попытался отказаться и вернуть деньги, но Хельма поспешно зашикала на меня, словно на домашнего кота, и улизнула в квартиру. Входя, я задумался, не совершаю ли я какую-то незаконную сделку и не становлюсь ли замешан в пленении и вымогательстве у местного аналога Говарда Хьюза.

Но не успел я сориентироваться в тускло освещенной прихожей пентхауса, как из гостиной заверещал знакомый голос:

— Флорина! Флорина! Флорина! Выпусти их! Ради бога, выпусти их! Флорина! — Это была миссис Ван ден Берг, несомненно, вырванная из медикаментозной дремы громким голосом Хельмы из прихожей, когда та пригласила меня вглубь темной и захламленной квартиры. Хельма повела меня на кухню, но остановилась и закричала в открытую дверь по правую сторону коридора.

— Прекратите! Вы просто выпендриваетесь, потому что здесь Джек! Хотите привлечь к себе внимание!

Для меня это не было похоже на «выпендривание», и я внутренне съежился от неловкости всей ситуации. Я устроился в Дулле-Грит-Хёйс, чтобы избегать взаимодействия с другими людьми и, как следствие, предсказуемых конфликтов.

— Флорина! Флорина! Флорина! Она бьет меня! — не унималась миссис Ван ден Берг.

— Хватит! Прекратите! — закричала Хельма.

Из коридора я заглянул в гостиную, пока Хельма и миссис Ван ден Берг верещали друг на друга, словно два стервятника в гнезде, дерущиеся за мышь-полевку.

Вся комната была заставлена запечатанными коробками с пометкой «ХРУПКОЕ» вперемешку с клонящимися грудами документов и квитанций. Вокруг фарфоровых фигурок и серебряной посуды громоздились стопки писем. Казалось, здесь кто-то занимался бизнесом или какими-то махинациями. Все остальные двери в коридоре были заперты на засов. Я так и не понял почему. Хотя после того, что Хельма и миссис Ван ден Берг явили мне, мое дальнейшее любопытство относительно их условий проживания быстро улетучилось.

В углу, среди завалов, отгороженная огромным телевизором, сидела в своем кресле миссис Ван ден Берг. Ее безволосая вопящая голова выглядела жутко в бледно-зеленом свете от мерцающего экрана.

— Ну, дорогая! Ну, сладенькая! Тише, тише, дорогая! — кричала Хельма на миссис Ван ден Берг, пытаясь ее успокоить.

Затем мои глаза переместились на огромную картину, висящую между балконными дверями и обеденным столом. Это был ростовой портрет молодой миссис Ван ден Берг. Невыносимо красивое, царственное лицо смотрело вниз, равнодушное к невзгодам и бесчестию, обрушившимся на нее в последние годы. Белые как лед волосы убраны назад под алмазную диадему. Гладкий, словно фарфор, лоб. Идеальной формы нос под тонкими изгибами высокомерных бровей. Пухлые красные губы застыли в легкой улыбке. Белые атласные перчатки натянуты до локтей. Сверкающее на шее ожерелье подчеркивало шею принцессы; длинное белое платье облегало соблазнительные линии и изгибы ее тела. Но именно поразительно холодные глаза по-настоящему очаровали меня и лишили сил. Было больно смотреть в них, но отвести взгляд было невозможно. Они обладали каким-то пронзительным любопытством и показывали пылкость и ранимость вдохновленной и страстной женщины.

Но от источаемого картиной чувства обреченности, трагедии того, что все это вскоре должно было погрязнуть в безумии, у меня перехватило дыхание. Будто портрет был заказан очень вовремя, чтобы запечатлеть остатки ее очарования, прежде чем она станет чем-то совершенно иным.

К горлу у меня подступил комок. Помню, в голову пришло сравнение с ангелом. Да, с ангелом. И это сравнение было здесь максимально уместно.

Миссис Ван ден Берг и Хельма тоже затихли и обратили взгляды в мою сторону. Миссис Ван ден Берг улыбнулась со своего кресла, узнав своего поклонника.

А затем чары рухнули. Этот момент отодвинул Хельму на задний план. Стуча каблуками, она пересекла комнату и вновь закрыла собой эту великую красоту.

— Она становится такая неспокойная! Это все новое лекарство! От врачей никакого проку! Четыре сотни евро за вызов, и никакого проку! — Теперь она говорила о деньгах, напоминая при этом уродливую пародию на свою красавицу-хозяйку, которую, возможно, давно уже презирала. Хельма вульгаризировала само пространство, в котором висела картина.

Меня затошнило, и я захотел вернуться вниз, к своему креслу. Тем более, что Хельма глядела на меня со смесью подозрения и недоумения. Я по моему опыту знал, что этот взгляд был характерен для тех, кому нравилось меня недооценивать. Затем Хельма направилась к выходу, по пути задев меня и провокационно проведя рукой по моей груди.

— До свидания, дорогая! — крикнула она миссис Ван ден Берг.

— Флорина! Флорина! Флорина! — позвала со своего кресла старуха.

— Но… но что мне делать? — умоляюще спросил я Хельму, последовав за ней.

— Просто присматривайте.

— Но что, если ей потребуется что-нибудь? Если ей захочется в туалет?

— Насчет этого вам не стоит беспокоиться. Она будет просто смотреть свои телепрограммы.

— Она может упасть.

— Как? Она не ходит уже двадцать лет. Вы взяли деньги достаточно легко, и я не прошу от вас многого. Вы же можете смотреть в оба, не так ли? Vaarwel (до свиданья — датс.), любовь моя! — Она исчезла, закрыв за собой дверь.

Оставшись наедине с миссис Ван ден Берг, я спрятался на кухне, которая была прямо через коридор от гостиной. Окруженный грязной посудой и столовыми приборами, старыми газетами и полиэтиленовыми пакетами, набитыми пожелтевшими каталогами и мусором, я решил ждать своего приговора. Если миссис Ван ден Берг подаст сигнал бедствия, я загляну к ней. В противном случае буду оставаться вне ее поля зрения. Поскольку стоило ей увидеть меня — а она всегда высматривала меня со своего кресла, — она начинала звать Флорину своим жутким верещащим голосом.

В этой темной, затянутой коричневатой пеленой квартире меня посетили самые болезненные мысли о возрасте и старении. Эти черные ощущения и мысли распространялись и на мою собственную жизнь, и на все человечество. Я чувствовал, что отчаяние и неподвижность были единственными естественными результатами жалкой борьбы, коей являлась жизнь. В какой-то момент я даже закрыл лицо руками. Мне отчаянно хотелось разрыдаться, но каким-то образом я сдержался. Хотя не думаю, что от этого мне стало легче.

Я слышал вдали болтовню телевизора, свист, похожий на фейерверк, и звон колоколов. Это была какая-то отвратительная телевикторина, которую миссис Ван ден Берг смотрела до этого. Гостиная то и дело освещалась вспышками, идущими от экрана.

Казалось, моя жизнь в уединении и созерцании, о которой я мечтал, подходила к концу. Даже здесь, ночью, пока мир спал, все же существовали те его части, те темные стороны, которые не давали мне покоя. Которые искали и мучили меня столь же коварно, как во времена моей прежней работы на корпорацию, где я был окружен властолюбивыми и льстивыми бабуинами.

Неужели я много просил? Просто оставить меня в покое?

Я думал, что мир сошел с ума. Безрассудный, жестокий и глупый, бесконечно повторяющий одни и те же ошибки с ужасными последствиями мир. Его отказ исключить меня из своей деятельности заставлял меня задуматься об его уничтожении. Вызови гигантскую волну. Астероид, пожалуйста. Что угодно. Просто уничтожь его.

Внезапно миссис Ван ден Берг поднялась на ноги. И выбежала из гостиной на длинных коричневатых костях, которые служили ей ногами.

Я увидел ее краем глаза, невероятно высокую и тощую, с маленьким высохшим черепом, ухмыляющимся над узкими плечами. Я повернулся, тут же вырвавшись из болезненного ступора. И увидел, как она убегает, кривоногая, с тонкими, как куриная кость, руками, вскинутыми к потолку. Кисти у нее почему-то напоминали мужские, а верхние части запястий были тонкими, как духовые инструменты. Длинные ноги шлепали по коридору к входной двери.

— Нет! — воскликнул я. Или прошептал. Возможно, это просто была мысль, которая так и не выбралась из моей головы. Но я на нетвердых ногах двинулся в коридор, где янтарные светильники были заключены в настолько грязные плафоны, что у меня возникло впечатление, что я застрял в старой фотографии. Но все же я мог различить фигуру миссис Ван ден Берг, царапающую дверную щеколду; из ее пестрой головы вырывалось причитание. Шум трансформировался в рычание, после чего сорвался на вой.

— Флорина! Флорина! Боже милостивый, выпусти их! Флорина! Я слышу их!

Я направился к ней, но едва подошел к потертому коврику в прихожей, как миссис Ван ден Берг открыла дверь и выскользнула. Наружу. Внезапно. Под яркие лампы, совершенно голая. Она бросилась через площадку на своих тощих конечностях с такой скоростью, что мне захотелось забиться в какой-нибудь темный угол и не шевелиться. А когда она подскочила к лестнице, прежде чем начать свой неуверенный спуск, мое внимание привлекло нечто куда более ужасное. Из выступающих лопаток свисало два плоских бурых отростка. Похожих на крылья, только безволосых и сморщенных, как сушеная рыба.

Что я мог сделать, кроме как последовать за ней? Я слышал, как подо мной миссис Ван ден Берг кричит, перебегая с этажа на этаж:

— Флорина! Я слышу их! Флорина! Флорина!

Хотя невозможно было понять, кричит это она от радости или от горя.

Я перепрыгивал по три ступени зараз. Галстук хлопал по лицу. Хватаясь за латунные перила, я следовал за производимыми ею звуками.

Где-то внизу быстро открылась дверь. Затем еще одна и еще.

Другие жильцы, похоже, были потревожены. Что они думали, когда подходили в ночном белье к своим дверям и видели изможденную фигуру миссис Ван ден Берг, проносящуюся мимо и зовущую какую-то Флорину? Не будь она такой жуткой, я, возможно, добавил бы к этому шуму собственный истерический смех. Весь эпизод был не только абсурдным, но и шокирующим. И мой здравый смысл отчаянно пытался заявить о себе, говоря мне, что этого не может быть. Этой женщине было более ста лет, двадцать из которых, как утверждалось, она не ходила. Но тогда, возможно, причина заключалась в Хельме. Она наверняка знала, что это случится. Намеренно оставила свою подопечную непривязанной к креслу и подставила меня. И теперь моей задачей было поймать немощную, полуспятившую жительницу. О, как они все будут смеяться. Миссис Гольдштейн, те немые сестры Хуссейн, маленький Мануэль и полуулыбающаяся Олив. На меня донесут. И меня уволят.

Ну и пусть. Мне недостаточно платят за это. За все это. И в мои обязанности не входит входить в 17, 15 или 14-ю квартиру. Я не должен входить в какие-либо апартаменты без сопровождения владельцев. Но теперь двери в эти квартиры были раскрыты. Настежь.

Я видел открытые двери, как только сходил с лестницы на соответствующих этажах. Так почему же они были открыты, будто жильцы только что вышли в общие помещения? Неужели меня дезинформировали? Неужели информация в регистрационной книге устарела? Затем я вспомнил об отчаянных ветрах и стуках, доносившихся из тех темных и пустых пространств, и на несколько секунд задумался, вдруг это мой последний шанс сбежать из здания и никогда не возвращаться.

Я звал миссис Ван ден Берг, мой голос исчезал во тьме каждой квартиры, которую я миновал. Но никто не отзывался.

12-я квартира на пятом этаже, где я остановился, тоже значилась нежилой собственностью и должна была быть опечатана. Другие квартиры с открытыми дверьми были неосвещены и источали запах пустоты, но не 12-я квартира. Эта была другой.

Я завис на пороге, до крови закусив нижнюю губу, грудь у меня вздымалась и опускалась слишком быстро. Я услышал их внутри. Их? Возможно, миссис Ван ден Берг. И других. Услышал приглушенный голос или голоса, сквозь чье-то рыдание, доносящееся из темной прихожей и откуда-то из глубин квартиры. Да, в конце прихожей из-под двери сочился жидкий свет. Главная спальня, если план этой квартиры соответствует схеме расположения апартаментов в этой части здания, которую я видел в регистрационной книге. Но почему тогда остальной свет в квартире был выключен?

Я трепетал. Я колебался. Я не хотел видеть или знать, куда меня привели. Будто мое участие в этом безумии было каким-то образом запланировано. Но из-за какого-то обманчивого чувства долга я пошел на тот неровный оранжевый свет, слабо сочившийся из-под двери в дальнем конце коридора. И пока шел, включал в прихожей древние светильники, щелкая тяжелые фарфоровые переключатели на держателях размером с масленки. Я будто шел по музею — телефонный столик, вешалка из рогов, пыльные картины с крестьянами и нищими, вовлеченными, по-видимому, в какие-то странные и неприятные сборища. Заглянув на кухню, я увидел эмалированные приборы и желтый линолеум, который, вероятно, не меняли со Второй мировой, деревянные шкафы, покрашенные в светло-желтый цвет, с маленькими стеклянными дверцами, защищавшими хрупкие фарфоровые сервизы. В столовой почти вся мебель была завернута в белые простыни, покрытые слоем пыли. Лишь люстра над столом, достойным зала заседаний, поблескивала в том тусклом свете, проникавшем из прихожей. В этой квартире не жили десятилетиями; я сразу это понял. Хотя часть ее была в ту ночь занята.

Я встал у дальней двери и прислушался. Снова услышал глухое бормотание голосов и что-то еще. Что-то ритмичное. Похожее на хлопки. Осторожные хлопки рук. В комнате находилось несколько людей. Люди также издавали воркующие звуки, такие, которые взрослые обычно издают над младенцами. Я прочистил горло и постучал.

Никто не ответил. Не совершаю ли я несанкционированное проникновение? Не собираюсь ли вторгнуться в какое-то странное, но частное собрание, никак не связанное с моими поисками миссис Ван ден Берг? Я боялся, что так оно и было. И испытывал гораздо больше беспокойства, чем любопытства по поводу того, что происходило по другую сторону двери.

Я развернулся и начал медленно отступать назад по коридору; каждый мой шаг напоминал абсурдную пантомиму человека, пытающегося бесшумно ретироваться.

— Флорина! Флорина! Флорина!

После этого у меня не осталось никаких сомнений относительно присутствия миссис Ван ден Берг в этой комнате с грязным светом, тихими хлопками и нелепым воркованием. И ее восклицания указывали на то, что она находится в состоянии возбуждения, доселе мне не знакомом. Внезапно у меня появилось желание поверить, что сама Флорина появилась в той комнате.

— Хватит! — сказал я. Это не могло больше продолжаться. Мне необходимо забрать миссис Ван ден Берг из этого места, вернуть ее на ее кресло и привязать. Не раздумывая, я приступил к действию. И открыл дверь.

* * *

Они ходили кругами по большой спальне. Приседая и выпрямляясь в медленном танце, одна нога за другой, жильцы ковыляли в своем нестройном хороводе.

Я не знал, куда смотреть в первую очередь, и видел все в дергающейся панораме, поскольку мои глаза не могли задерживаться подолгу на какой-либо одной детали. Ни на крохотных сестрах Хуссейн, голых, как трупы, и сморщенных, как инжир. Ни на бледной, как червь, миссис Гольдштейн, скачущей на своих палках. Ее волосы дико развевались, словно от штормового ветра, плоские груди с черными сосками болтались в разные стороны. Ни на длинной и высохшей миссис Ван ден Берг, чьи глаза закатились так, что было видно одни белки, из тощего горла вырывался клекот, а большие руки были вскинуты к потолку. На других я тоже долго не смотрел. Раньше я их не видел, но сразу же догадался, что это были прикованные к постелям жильцы, каким-то образом собравшиеся здесь по этому случаю. Некое существо с кожей как у ощипанной птицы приседало и выпрямлялось, приседало и выпрямлялось, переступало с пятки на носок, с пятки на носок, в исступлении потрясая прядями волос. Другие шатались, как раздетые деревянные куклы с обрезанными нитями или внезапно ожившие окаменелые останки птиц. И они, похоже, были даже старее тех, кого я узнал. Но все они изо всех сил старались скакать и раскачиваться в этом кругу. И у всех из лопаток свешивались сморщенные отростки с кожей, похожей на соленую треску, раскатанную на пласты, которую я однажды видел в Норвегии. Нелетающие птицы, пришло мне в голову сравнение. Не вымершие, но почти.

А двигалась эта костлявая процессия в гротескном водовороте из хрупких конечностей, клекота и кожи, похожей на пергамент пыльных свитков, вокруг элегантной тележки для напитков. На верхнем ярусе старой и тщательно отполированной серебряной тележки стояли банки для засолки, сделанные из толстого стекла, с тяжелыми деревянными пробками, загнанными в горлышки, чтобы обезопасить жильцов от вредных выбросов. Внутри банок, в густой, но полупрозрачной жидкости плавали маленькие фигурки. Их конечности были бледными и тонкими, как хрящи. А головы — чрезмерно большими и луковицеобразными, с хрупкими, как яичная скорлупа, черепами и неподвижными крошечными личиками. На спине одного маленького тельца я увидел отростки, размером не крупнее большого пальца, напоминавшие несформированные крылышки.

Вокруг скачущих жильцов был сформирован второй, сидячий круг. Это были медсестры и сиделки, и это они издавали хлопки и воркование. На головах у них были маленькие короны из позолоченной бумаги. Все по такому случаю были одеты в лучшие одежды и подбадривали своих скачущих и бродящих по кругу подопечных.

Никто даже не посмотрел на меня, стоявшего разинув рот в дверном проеме. Хотя в какой-то момент мне показалось, что миссис Гольдштейн шикнула на меня, проносясь мимо.

Первой, кто нарушил строй, была Хельма. Дрожа от возбуждения, она выбежала в переднюю часть комнаты, а затем стала хлопать руками вдоль стены, пока не достигла середины. Только это была не стена, а ширма. Я видел такое приспособление в квартире-студии, а еще в одном отеле. С их помощью одну комнату переделывали в две, из соображений приватности. И это я всегда считал странным, в том числе сейчас.

Я был уверен каждой молекулой своего тела, что не хочу видеть то, что находится по другую сторону ширмы. Но прежде чем я успел отвернуться, Хельма раздвинула ее и деревянные панели сложились гармошкой.

В моем бессильном исступлении, вызванном отвращением, страхом и шоком, я уставился вперед, сквозь колыхание пятнистых черепов и тонких рук скачущего круга. И на мгновенье увидел отца этого огромного семейства. К счастью, он был прикован к постели, и все же у него хватило сил, чтобы поднять свою рогатую голову с гигантского ложа и улыбнуться своим женам, прислуге и закупоренному в склянки потомству, которое никогда не принесет ему наследников.

Перевод: Андрей Локтионов

Предки

Adam Nevill, «The Ancestors», 2009

За окнами нового дома не переставая льет дождь. Если находишься на втором этаже, звук такой, будто множество маленьких ручонок кидают камешки в остроконечную крышу. На улице играть нельзя, поэтому мы сидим дома и возимся с игрушками. Они принадлежат Махо, но она охотно со мной делится. Мои родители ничего не знают про Махо, но она моя лучшая подруга и тоже живет в этом доме. Причем довольно давно.

Раньше, когда моя мама поднималась наверх, чтобы положить чистую одежду мне в ящики, или папа стучал в дверь и звал меня обедать, Махо пряталась и ждала у меня в комнате, когда я снова смогу поиграть с её игрушками. Еще Махо спит в моей кровати, каждую ночь. Мне хочется иметь такие волосы, как у нее. Длинные и шелковистые. Когда она обнимает меня и прижимает к себе, я утопаю в её волосах. Они забиваются мне в подмышки, оплетают шею, они такие теплые, что мне не нужно одеяла. Ее волосы похожи на черный мех и на большие занавески, которыми она задергивает свое лицо так, что я вижу лишь ее мелкие квадратные зубки.

— Как ты видишь сквозь свои волосы, Махо? — спросила я однажды. — Это так смешно выглядит.

Она лишь хихикнула в ответ. И игрушкам тоже нравится трогать её волосы своими крошечными пальчиками. Они стоят, покачиваясь, на кровати и гладят их.

Днем игрушки почти ничего не делают, но мы все равно ходим и ищем их по пустым комнатам и секретным местам, о которых мама с папой ничего не знают. Когда нам попадаются игрушки, сидящие в углу или застывшие стоя, будто только что переставшие танцевать на своих маленьких быстрых ножках, мы с ними разговариваем. Игрушки просто слушают. Они слышат все, что им говоришь. Иногда они улыбаются.

Но по ночам они в основном и устраивают игры. У них всегда есть что показать нам. Новые фокусы, танцы вокруг кровати. Стоит мне заснуть, как их твердые пальчики касаются моего лица. Обдавая мои уши холодным дыханием, они говорят: «Привет, привет». И я просыпаюсь. Сначала я боялась этих лазающих по кровати и цепляющихся за простыни фигурок. Убегала и забиралась в постель к маме с папой. Но Махо сказала, что игрушки просто хотят подружиться со мной. И еще она говорит, что когда у тебя так много друзей, то ни мама, ни папа не нужны. И мне кажется, что она права. Родители ничего не понимают. Они все время думают о других вещах. И поэтому для игр они не нужны.

Махо рассказала мне, что все эти игрушки остались от детей, которые когда-то жили здесь, выросли и уехали. А дом старый, поэтому игрушек очень много. Махо тоже осталась. Не бросила своих друзей. В отличие от меня, когда мы сюда переехали. Я сказала Махо, что это родители заставили меня переехать.

— Знаешь, — ответила она, — родители ничего не понимают в друзьях. Не понимают, как сильно мы их любим. И как для нас важны наши секретные места. Их нельзя бросать только потому, что папа нашел новую работу или заболел. Так нечестно. Кто сказал, что надо все менять и переезжать куда-то, если тебе хорошо там, где ты сейчас?

Я не хотела переезжать и боялась новой школы. Но с тех пор, как я подружилась с Махо и игрушками, все стало не так уж плохо. Теперь мне тут нравится, и я никогда не пойду в эту школу. Махо знает, как этого избежать. Скоро она покажет мне, и игрушки помогут.

А игрушек очень много. Мы находим их повсюду. Под лестницей и под кроватями, на дне сундуков и за дверями, на чердаке и во всяких дырках, из которых они смотрят на нас. Никогда не знаешь, где они появятся. Обычно приходится ждать, пока они сами к тебе не подойдут. Иногда слышно только, как они бродят туда-сюда. Мама думала, что в доме мыши, и папа расставил мышеловки на кухне и в подвале. Махо очень злилась, когда показывала мне их. «Игрушки не едят цветные зернышки, — сказала она, показывая на отравленный овес, — но иногда танцуют совсем рядом с ловушками и попадаются». За ночь нам дважды пришлось спасать их. В кладовке одной кукле с фарфоровым лицом зажало руку. Она верещала, и ее тонкая длинная рука, покрытая черными волосами, сломалась. Мы освободили куклу, Махо подняла ее и поцеловала в холодное личико. Когда она ее отпустила, кукла шмыгнула за какие-то бутыли и не показывалась три ночи. А у одного старого существа с черным лицом и белой бородкой раздробило розовый хвостик — в подвале, возле совка со шваброй. Оказавшись на свободе, он показал нам острые как иглы зубки и уполз.

Три ночи назад, когда мама с папой должны были уже спать, папа увидел одну игрушку, теперь я точно знаю. В ту ночь их много скакало по дому. Первая вылезла из камина.

— Привет, — пропищал мне голосок.

Я не спала, а лишь дремала, потому что с нетерпением ждала игры. Поэтому сразу убрала с лица мягкие волосы Махо — они лезут мне в уши и даже в ноздри — и села на кровати.

— Привет, — сказала я фигурке на коврике.

Свет они не любят, так что рассмотреть их можно лишь вблизи. Но даже в темноте я поняла, что уже видела этого человечка. Он был в цилиндре и костюмчике. Рубашка у него белая, но лицо все красное, а глаза черные и блестящие, как стеклянные шарики. Он, подпрыгивая, ходил кругами. В комнате пахло чихами и старой одеждой. Но Махо права: к запаху игрушек привыкаешь.

Она села рядом и сказала:

— Привет.

Игрушка остановилась и ответила:

— Привет.

Потом мы услышали стук барабана, но музыканта видно не было. Он тоже находился в комнате. Наверное, сидел под кроватью и бил в свой кожаный барабан. Он блестит, словно коричневые ботинки из кожи аллигатора, я однажды видела такие. А когда двигается, то поскрипывает, как старые перчатки. И как обычно, на барабанный бой вышел плясать клоун в грязной сине-белой пижаме. Он стал ходить вокруг кровати, поднимая к потолку потрепанные ручки и закидывая голову назад. Рот у него зашит, белые глазки подпрыгивают на тряпичном лице.

Я свесилась с кровати, чтобы как следует его рассмотреть.

— Лучше его не трогать, — шепнула мне на ухо Махо, и от её холодного дыхания меня пробрала дрожь. — Он очень стар. Когда-то принадлежал одному мальчику, которого очень любил, но родители забрали его. Тогда он залез к мальчику в рот, чтобы залечить свое разбитое сердце.

Я хотела спросить, что стало с тем мальчиком, но Махо повернула голову к двери, и мне не было видно её лица.

— Твой папа идет, — сказала она. Но я ничего не слышала. Я посмотрела на нее и нахмурилась.

— Прислушайся, — сказала она и взяла меня за руки. И тогда я услышала скрип половицы. Папа был в коридоре; он шел в туалет. Папа нехорошо себя чувствовал. Потому мы сюда и переехали — чтобы у него отдохнула голова. По ночам он спал мало, и нам с приходилось играть с игрушками очень осторожно.

— Некоторые игрушки сейчас там, — прошептала Махо. — Он может опять их увидеть. Сквозь ее волосы было видно, как она улыбается, хотя я и не понимала почему.

Человечек в цилиндре юркнул обратно в камин. Стук под кроватью прекратился.

* * *

На следующее утро мы всей семьей сидели за кухонным столом. В столовой мы никогда не ели, потому что мама никак не могла избавиться от того запаха. Она попыталась поймать по радиоприемнику веселую музыку, но там все сильно шумело, поэтому она выключила его. Она поджала губы, и я поняла, что она сердится и еще беспокоится. Отвернувшись от радио, она указала на мою тарелку.

— Доедай, Юки, — велела она и посмотрела в окно. По стеклу бил дождь. От вида стекающей воды у меня все внутри холодело.

Папа молчал. Он просто глядел на стол, даже не в тарелку. Глаза у него были покрасневшие, на подбородке щетина. Утром, когда он целовал меня, я крикнула, чтобы он прекратил. Меня всю ночь укутывали мягкие черные волосы, а его щетина колола, словно булавки. И хотя больше не надо было ходить на работу, лучше он выглядеть не стал.

— Таичи, — обратилась мама к папе. Она была расстроена из-за него; он медленно поднял голову и посмотрел на нее.

— Ешь, пока не остыло. — Она пожарила рис с яйцами, как он любил, и добавила лососины на пару. Папа попробовал улыбнуться, но от усталости не смог. Вместо этого он взглянул на меня и спросил:

— Ты поела?

Когда я гремела ложкой в пустой миске, у папы дергались веки. Я кивнула.

— Тогда можешь идти.

Я слезла со стула и побежала в коридор.

— Посиди немножко! — крикнула мама. — А то будет тошнить.

Я прошла до конца коридора, потом сняла туфли и на цыпочках вернулась к кухонной двери. Мама закрыла за мной, поскольку родители хотели поговорить. По утрам они первым делом затевали разговор, но после этого весь день проводили в разных комнатах. Папа в основном сидел в кресле и смотрел в никуда, а мама занималась стиркой, готовкой и уборкой. Один раз я увидела, как она плачет в кухне над книгами с рецептами, и тоже заплакала. Увидев меня, мама сразу перестала, сказав, что «ведет себя глупо». Но по ночам я часто слышала, как она кричит на папу. Тогда Махо обнимала меня покрепче и закрывала мне уши своими мягкими волосами, пока я не засыпала.

— В чем дело? Скажи мне, Таичи. Я не смогу тебе помочь, если ты не скажешь, — голос у мамы был тихим, но резким, поэтому я все слышала через дверь.

— Ни в чем.

— Не может такого быть. Ты снова не спал.

— Ну и что. Когда дождь перестанет, я выйду погулять.

Миска с грохотом упала в раковину. И у мамы в голосе появились слезы.

— Я не могу так больше. Ничего не помогает. Тебе становится только хуже.

— Маи, пожалуйста. Я не могу… Не могу тебе сказать.

— Почему?

— Потому что ты решишь, что я спятил.

— Спятил? Да ты сам сводишь себя с ума. И меня. Все это было ошибкой. И я это знала.

— Возможно. Этот дом… Даже не знаю.

Ножки стула царапнули по полу. Похоже, мама села. Её голос смягчился, и мне представилось, что она взяла его за руку.

— Юки. — Это Махо звала меня. Она стояла наверху лестницы и махала, подзывала к себе. Но мне хотелось услышать, что скажет папа, поэтому я улыбнулась и приложила палец к губам. Махо покачала головой, её волосы закачались и совсем закрыли тот белый кусочек, который был виден.

— Нет. Идем играть, — позвала она. Но я повернулась к кухонной двери, потому что папа опять заговорил.

— Я снова кое-что видел.

— Что, Таичи? Что ты видел?

Голос у мамы дрожал.

— Мне снова надо к врачу. Я схожу с ума.

— Что? Что ты видел? — мама повысила голос, и я почувствовала, что она опять старается не расплакаться.

— Я… Я пошел ночью в туалет. И она опять была там.

— Кто, Таичи? Кто?

— Неподвижно сидела на подоконнике. Я сказал себе, что это мне снится. Остановился, закрыл глаза и убедился, что не сплю. Вот, посмотри на синяк — я ущипнул себя за руку. Но когда открыл глаза, она никуда не делась. Поэтому я сделал вид, будто её нет. Будто это просто дурной сон. Проигнорировал её. Но когда я вышел из туалета, она по-прежнему сидела там. И смотрела на меня.

Разговор на кухне затих. Теперь я слышала только шум дождя. Тысячи капелек стучали по окружающим нас дереву, черепице и стеклу.

— Тебе все приснилось, — сказала мама спустя некоторое время. — Это из-за лекарства, Таичи. Побочный эффект.

— Нет. Я перестал принимать лекарство.

— Что?

— Временно, чтобы проверить, пропадут они или нет.

— Они?

— Юки. Юки. Идем играть. Идем, — шептала Махо у меня за спиной. Она спускалась, беззвучно ступая по ступенькам.

— Не знаю, — продолжал папа. — Маленькая тварь… С длинными ножками, свисающими с подоконника. А ее лицо, Маи. С тех пор, как я увидел это лицо, я не могу спать.

— Юки, посмотри, что я нашла. В шкафу. Идем, посмотришь, — позвала сзади Махо и потянулась к моей руке. Я обернулась, чтобы попросить её не шуметь, и тут увидела, что её кукольные глазки все мокрые. И тогда пошла с ней наверх. Потому что я не могу видеть, как она плачет.

— Что случилось, Махо? Не грусти, пожалуйста.

Она отвела меня в пустую комнату на втором этаже, в конце коридора, и мы уселись на деревянном полу. Там всегда холодно. А окно только одно. Из-за стекающей по стеклу воды деревья в саду выглядят размытыми. Махо склонила голову. Её волосы спускаются по белой длинной рубашке до самого подола. Мы держались за руки.

— Почему ты плачешь, Махо?

— Из-за твоего папы.

— Он болеет, Махо. Но выздоровеет. Он сам мне сказал.

Она покачала головой, затем подняла её. Из единственного глаза, который было видно среди волос, текли слезы.

— Твои мама с папой хотят уехать. А я хочу, чтобы ты не уезжала. Никогда.

— Я никогда тебя не оставлю, Махо. — Теперь грустно стало уже мне, и в горле появился привкус моря.

Махо принюхалась, прячась за волосами. Дождь очень громко стучал по крыше, и казалось, будто он идет внутри нашей комнаты.

— Обещаешь? — спросила она.

— Обещаю, — кивнула я. — Ты моя лучшая подруга, Махо.

— Твои родители не понимают игрушек.

— Я знаю.

— Они просто хотят играть. Твой папа должен спать и не мешать им. Если он узнает обо мне и игрушках, то увезет тебя от нас.

— Нет. Никогда. — Мы обнялись, и Махо сказала, что любит меня. И что игрушки тоже меня любят. Я поцеловала её мягкие волосы и почувствовала губами, какое холодное у нее ухо.

На первом этаже открылась и закрылась кухонная дверь. Махо убрала руки и распутала волосы, обвившиеся вокруг моей шеи.

— Твоя мама ищет тебя. — Слезы по-прежнему стекали по её белому лицу.

Она оказалась права, потому что с лестницы послышались шаги.

— Юки? — позвала мама. — Юки?

— Мне нужно идти, — сказала я Махо и встала. — Но быстро вернусь, и тогда мы поиграем.

Махо не ответила. Она сидела с опущенной головой, поэтому её лица я не видела.

* * *

— Юки, как ты отнесешься к тому, если я скажу, что мы можем скоро переехать? Вернуться обратно в город? — Мама с улыбкой посмотрела на меня. Она думала, эта новость меня обрадует. Но я ничего не могла с собой поделать, лицо у меня словно вытянулось и потяжелело. Мама сидела рядом со мной на полу в холодной комнате, где нашла меня. Махо спряталась, но я знала, что она сейчас слушает.

— Разве тебе не хотелось бы этого? — спросила мама. — Снова встретишь всех своих подружек. Пойдешь в ту же самую школу. — Кажется, её удивляло, что я не улыбаюсь. — В чем дело, Юки?

— Я не хочу.

Мама нахмурилась.

— Но ты так расстраивалась, когда мы переехали сюда.

— Теперь мне тут нравится.

— Ты же совсем одна. Тебе нужны друзья, милая. Неужели ты не хочешь снова поиграть с Сачи и Хиро?

Я покачала головой.

— Я и здесь могу поиграть. Мне нравится.

— Одной, в таком большом доме? Когда за окном льет как из ведра? Ты глупости говоришь, Юки.

— А вот и нет.

— Тебе скоро надоест. Ты даже не можешь выйти во двор и покачаться на качелях.

— Не хочу во двор.

Мама уставилась в пол. Её пальцы казались очень тонкими и белыми в местах, где удерживали мои руки. Она шмыгнула носом, пытаясь сдержать слезы. Потом закрыла глаза рукой и шумно сглотнула.

— Идем отсюда. Здесь грязно.

Я хотела сказать, что мне тут нравится, но знала, что она рассердится. Поэтому промолчала и пошла за ней к двери. В темном углу я заметила белое лицо Махо — она смотрела, как мы уходим. А наверху, на чердаке, внезапно затопотали маленькие ножки. Мама подняла глаза, а потом быстро вывела меня из комнаты и закрыла дверь.

* * *

Тем вечером папа дочитал мне сказку и поцеловал меня в лоб. Он так и не побрился, и подбородок у него был колючим. Он подтянул мне одеяло к подбородку.

— Постарайся сегодня его не скинуть с кровати, Юки. Оно у тебя каждое утро на полу, а ты холодная как лед.

— Хорошо, папа.

— Может, завтра дождик прекратится. Сходим на речку.

— Мне дождик не мешает, папа. Мне нравится играть в доме.

Папа нахмурился и посмотрел на одеяло, обдумывая мои слова.

— Иногда в старых домах у маленьких девочек бывают плохие сны. Тебе снятся плохие сны, Юки? Ты поэтому скидываешь одеяло?

— Нет.

Он улыбнулся:

— Это хорошо.

— А тебе снятся плохие сны, папа?

— Нет, нет, — ответил он, хотя его глаза говорили обратное. — Просто из-за лекарства мне трудно засыпать. Вот и все.

— Я не боюсь. Этот дом очень добрый.

— Почему ты так говоришь?

— Потому что так и есть. Просто ему хочется завести себе друзей. Он так радуется, что мы здесь.

Мой папа рассмеялся:

— Ну а как же дождь? А все эти мыши? Не очень-то радушный прием.

Я улыбнулась.

— Здесь нет мышей, папа. Игрушки их не любят. Они их всех съели.

Папа перестал смеяться. Я увидела, как кадык у него заходил вверх-вниз.

— Не надо из-за них беспокоиться, папа. Они — мои друзья.

— Друзья? — Его голос был очень тихим. — Игрушки? Ты их видела? — Таким тихим, что я почти его не слышала.

Я кивнула и улыбнулась, чтобы успокоить его.

— Когда все дети уехали, они остались.

— Где… где ты их видишь?

— Да везде. Но в основном по ночам. Когда они выходят играть. Обычно они вылазят из камина. — Я показала на темное место в углу комнаты. Папа тут же вскочил, обернулся и уставился на камин. Дождь за окном перестал идти, оставив после себя размякший и раскисший мир.

* * *

На следующее утро папа нашел кое-что в дымоходе у меня в комнате. Он взял швабру и фонарик и принялся шуровать внутри ручкой швабры, сбивая сажу, которая облаком опускалась на пол. Маму это раздражало, но когда она увидела выпавший из дымохода маленький сверточек, притихла.

— Смотри, — сказал папа, протягивая руку. Находка лежала у него на ладони. Они понесли её на кухню, и я пошла за ними.

Папа подул на сверток, потом смахнул с него золу кисточкой из-под раковины. Мама расстелила на столе газету. Я встала на стул, и теперь мы все смотрели на штуку, завернутую в грязную ткань. Потом папа попросил маму принести маленькие ножницы из шкатулки для шитья. Когда она вернулась с ними, он аккуратно разрезал высохшую ткань. И извлек из нее крохотную ручку.

Мама прижала ладонь ко рту. Папа просто откинулся на спинку стула и смотрел, будто не хотел прикасаться к находке. Отовсюду доносился шум дождя, стучащего в окна и колотящего по крыше. Таким громким он не был еще никогда. Тогда я встала коленями на стол, и мама принялась ругаться.

— Там могут быть микробы.

Я подумала, что это куриная лапка, отрезанная от пожелтевшего бедра. Такие можно увидеть в городе, в витринах ресторанов. Но у нее было пять кривых пальчиков с длинными ногтями. Не успела я до нее дотронуться, как мама завернула её в газету и сунула на самое дно мусорной корзины.

Но были еще и другие. В пустой комнате в конце коридора. Папа вытащил из дымохода и принес на кухню еще один сверток. Сперва мама не хотела даже смотреть на крошечную туфельку, пока мы не обнаружили внутри кости ступни. Мама стояла у окна и смотрела на мокрый сад. Ветки с листьями колыхались от тяжелых капель, будто махали дому.

Туфелька была сделана из розового шелка. Папа развязал ленточки. Вырвалось облачко пыли, и папа вытряхнул на стол крохотную ножку. Услышав стук, мама оглянулась через плечо.

— Выкинь, Таичи. Не хочу видеть это у себя дома, — сказала она.

Папа посмотрел на меня и поднял брови. Мы пошли искать дальше. В большую гостиную на первом этаже. Шуруя шваброй в дымоходе, папа сказал, что эти свертки остались от предков.

— Дом очень старый. И когда его строили, люди прятали во всякие тайники маленькие обереги. Под половицами, в подвалах и дымоходах, чтобы те защищали дом от злых духов.

— Но почему они такие маленькие? — спросила я. — В туфельке была нога ребенка?

Он промолчал и продолжил шуровать в дымоходе ручкой швабры. Мой папа был очень умным, но вряд ли у него были ответы на мои вопросы. Те штуки, которые он находил, были как-то связаны с игрушками, это точно. Поэтому я решила спросить Махо, как только её увижу. Она пропала, пока я завтракала, и до сих пор пряталась, потому что папа ходил по всем комнатам и везде совался.

Следующей находкой был крошечный белый мешочек, завязанный тесемкой и с бурыми пятнами снизу. Но как только папа вытряс из него на кухонный стол твердые черные комочки, он сразу же завернул их в газету и сунул в мусорную корзину, утрамбовав рукой и ногой.

— Что это такое? — спросила я.

— Просто старые камешки, — ответил папа.

Но они были совсем не похожи на камешки. Они были очень легкие и черные и напомнили мне высушенных соленых рыбок.

После этого папа прекратил поиски и стал подметать сажу с пола. Мама тем временем залезла у них в спальне на стул и снимала со шкафа чемоданы. А я нигде не могла найти Махо. Она не появлялась весь день. Я проверила везде, во всех наших секретных местах, но не нашла ни ее, ни игрушек. Шептала её имя возле каждой щелочки, но она не откликалась. Когда я залезла на чердак, то услышала под люком разговор мамы с папой.

— Сердце, — прошептал папа маме. — Крошечное сердце, — успела я расслышать, прежде чем они ушли на первый этаж.

* * *

Той ночью, забравшись ко мне в постель, Махо обняла меня так крепко, как еще не обнимала. И так плотно укутала меня своими мягкими волосами, что я почти не могла двигаться. Под волосами было так темно, что я ничего не видела и попросила ее отпустить меня. Мне было трудно дышать, но она была в каком-то странном мрачном настроении и просто сжимала меня своими холодными руками, пока я не задремала.

Дождь за окном перестал, и дом начал поскрипывать, как старый корабль, на котором мы плавали однажды летом. Наконец Махо заговорила. Она сказала, что скучала по мне. Зевая, я спросила насчет туфли, ноги и мешочка с комочками, которые папа нашел в дымоходах.

— Они принадлежат игрушкам, — ответила Махо. — Твоему папе не стоило брать их вещи. Это было ошибкой. Это неправильно.

— Но они были старые, грязные и противные, — возразила я.

— Нет, — настаивала Махо. — Они принадлежат игрушкам. Игрушки положили их туда давным-давно, и родителям нельзя их забирать. Они для игрушек все равно что счастливые воспоминания. А теперь спи, Юки. Спи.

Я ничего не поняла. И, думая над ее словами, стала засыпать. Под её волосами было так тепло. Она тихонько пела мне на ухо и терлась холодным носом о щеку, как щенок.

Я слышала, как в коридоре собираются игрушки. Никогда еще их не было так много, в одно время, в одном месте. Такое происходило впервые. Наверное, был какой-то особый повод. Вроде парада. Когда родители Махо уехали, они тоже устроили парад.

— Игрушки, — прошептала я в черную шерсть у себя на лице, сползая в глубокую яму сна. — Ты слышишь их?

Махо не ответила, так что я просто слушала, как игрушки бродят в темноте. Как шаркают своими маленькими ступнями, а их розовые хвостики шелестят по деревянному полу. Как звенят бубенцы на шляпках и кривых пальчиках их крошечных ножек.

— Тук-тук-тук, — стучали деревянными тросточками старые обезьянки.

— Чик-чик-чик, — щелкала тонкими, как вязальные спицы, ножками какая-то дама.

— Цок-цок-цок, — цокали копыта черной лошадки с желтыми зубами.

— Дзынь-дзынь-дзынь, — дзынькали тарелки в руках куколки с острыми пальчиками.

— Тум-тум-тум, — бил барабан.

Они все маршировали и маршировали по дому. Все дальше, дальше и дальше по коридору.

* * *

Меня разбудили крики. Сквозь сон и мягкую тьму, укутавшую мое тело, я услышала чей-то громкий голос. Мне показалось, что это папа. Но когда глаза у меня открылись, в доме было тихо. Я попыталась сесть, но не могла пошевелить ни руками, ни ногами. Перекатываясь с бока на бок, я немного освободилась от волос Махо. Они были везде, со всех сторон.

— Махо? Махо? — позвала я. — Проснись, Махо.

Но она лишь сильнее обхватила меня своими тонкими руками. Сдув волосы с губ, я попыталась рукой убрать с глаз длинные пряди. Я ничего не видела. Махо мне не помогала, и я потратила много времени, чтобы размотать шелковые веревки, опутавшие шею и лицо, стряхнуть их с рук, вытащить из щелей между пальцев, чтобы они не цеплялись и не тянули. В конце концов мне пришлось перевернуться на живот и задом выползать из воронки её черных волос. Она крепко спала и не проснулась, даже когда я стала трясти ее.

Лишь добравшись до края кровати, я смогла сесть нормально. Все простыни и одеяла опять были на полу. Я слезла и побежала в темный коридор. Направляясь к спальне мамы и папы, я не видела под собой холодных половиц и только слышала стук своих босых ног. Дверь в их комнату была открыта. Может, папу снова разбудил плохой сон. Я не стала заходить и просто заглянула внутрь.

В спальне было очень темно, но там что-то двигалось. Я напрягла глаза и уставилась туда, куда из щелей между занавесками падал тусклый свет. А потом увидела, что шевелится вся кровать.

— Мама, — позвала я.

Казалось, мама с папой пытаются сесть и не могут. И простыни вокруг них шуршали. Кто-то стонал, но на голоса родителей это не было похоже. Будто кто-то пытался разговаривать с набитым ртом. И с кровати доносился еще один звук, который становился всё громче. Чавкающий звук. Словно много-много людей торопливо ели лапшу в токийском кафе.

Дверь сзади меня закрылась; я обернулась, хотя и так сразу поняла, что это Махо.

Она смотрела на меня из-под своих волос.

— Игрушки просто играют, — сказала Махо.

Она взяла меня за руку и повела обратно к нашей кровати. Я забралась в постель, она вновь опутала меня своими волосами, и мы вместе стали слушать, как игрушки раскладывают свои вещи по тайникам в стенах, там, где им и место.

Перевод: Андрей Локтионов

Срок расплаты

Adam Nevill, «The Age of Entitlement», 2012

В сумерках, когда все вокруг погрузилось во мрак, мы молча шли по опустевшей улице с непроизносимым названием Рю-ду-Су-Льетенан-де-Луатьер. Впереди, за белыми, крытыми черепицей зданиями на Куай-дю-Канада бушевало море, и мы знали, что оно чернеет, хотя не видели его. Эта улица была ближе всего к океану и казалась более чем пустой. Буквально вымершей.

Улицы Арроманша не тронула разруха. Не было разбито ни одного окна. И не все дома были заброшены, хотя я не знал наверняка, какие пустуют, а какие по-прежнему обитаемы. Флаги были сняты. Танки и легкая артиллерия, оставшиеся со Второй мировой, ржавели под открытым небом. Кафе и музеи были закрыты. А ветераны, однажды побывавшие здесь, давно умерли. Какой бы пустынной и мрачной ни была внутренняя часть города, сжавшаяся и отодвинувшаяся от набережной, здания, непосредственно выходившие на океан, почему-то казались еще более безжизненными и обветшалыми, словно понесли поражение.

Мы чувствовали, как океан заглатывает водянистый свет, слышали бесконечный шум его холодных бурных волн и его громкие беспокойные вздохи. Бесчувственная и бессмертная вода тянула нас к берегу, пытаясь завлечь в свою ужасающую орбиту. Подумать только, когда-то я относился к морю с любовью, его запах и крики птиц вызывали у меня умиротворение. Теперь, когда нас стирают, нацию за нацией, одна мысль о его существовании заставляла меня содрогнуться. В то утро, сразу после нашего прибытия в Гавр, пока я стоял перед огромным водным пространством, мой внутренний мир рухнул, превратившись в жалкую пыль. Я почувствовал, что, как и черная бездна, нависшая над землей, водные глубины стали ближе к суше, чем когда-либо. Даже как-то слишком близко. В Арроманше это ощущение обострилось.

Сердце у меня бешено колотилось. От паники перехватило дыхание. Я жадно хватал ртом холодный воздух. «Небо все ближе. Море все ближе. И меркнет свет». Когда я сказал это Тоби на улице под названием Рю-ду-Су-Льетенан-де-Луатьер, тот прохладно и натянуто улыбнулся. Я отчаянно жаждал успокоения, но Тоби был в восторге от моего дискомфорта.

Наши отношения никогда не были сбалансированными. Я развлекал Тоби и решал практические вопросы, которые были необходимы ему для совершения этих поездок. Думаю, он только поэтому терпел рядом с собой мое беспокойное присутствие. Из-за него я чувствовал себя престарелым родственником или слугой, подчинявшимся кому-то более молодому и сильному, избалованному и искушенному. Я презирал его.

— Отличное пойло. — Так он отзывался о содержимом маленькой бутылки из коричневого стекла, которую часто носил в нагрудном кармане своей водонепроницаемой куртки. Я почти не притрагивался к этому зелью. Ранее в тот же день, в нашей комнате в гостевом доме, я сделал один глоток горького сиропа, перед тем как в полдень мы начали осмотр Байе. Но Тоби набрал его полный рот, отчего зубы у него покрылись коричневой пленкой чистого йода. Именно поэтому глаза у него были по-прежнему стеклянными. И именно поэтому он весь день пролежал на влажной неподстриженной траве Военного кладбища возле заброшенного музея-мемориала битвы за Нормандию, молча уставившись в унылое серое небо. Он был доволен тем, что лежит среди неухоженных могил пяти тысяч павших солдат, чествовать которых ни у кого больше не было сил после всего, столь стремительно произошедшего в этом мире.

Тоби тоже было уже не интересно фиксировать свои впечатления. Говорить о них. Перенаправлять их мне. Или пытаться их осмыслить. Он был доволен тем, что просто молча переживал эти эпизоды, снова и снова. Он сказал мне лишь одно: «Но готовы ли они быть забытыми? Вот в чем вопрос, дорогой мой». И столь наглым образом склонив павших к появлению, захихикал, как ребенок.

Такова была природа моего страха, который я испытывал на прибрежных улицах Арроманша перед всем, что могло обрушиться на меня, перед всем сразу. Мой взгляд был обращен к серым каменным стенам, граничившим с заросшими сорняками садами, позади некогда величественных отелей справа от меня. Затем мое внимание переключилось на окна, вставленные в изъеденный солью кирпич и столетиями обдуваемые влажными ветрами. И в окнах третьего этажа здания, соседствовавшего с заброшенной церковью, я увидел фигуру.

Я остановился и вдохнул так резко, что даже издал короткий вскрик, который тут же проглотил.

Я почувствовал на себе внимательный взгляд фигуры. Она наблюдала за мной, а затем, в тот момент, когда я посмотрел в ее сторону, внезапно отвернулась. Не исчезла, а просто повернулась ко мне спиной. Она была облачена в нечто длинное, гладкое и бледное, что сочеталось тоном с тем белесым светом, которым когда-то, очень давно, восхищались здешние импрессионисты. На голову фигуры был накинут капюшон, а лицо закрыто обеими руками, чтобы я не видел его выражения.

— Господи, — произнес я дрожащим голосом.

— Что? — спросил Тоби, глядя на меня и хмурясь с усталым равнодушием.

Я сглотнул, не в силах говорить, охваченный холодным параличом кратковременного и сильного шока.

Тоби повернулся и проследил за моим взглядом.

— Что? — повторил он.

Я указал на окно.

— Там.

Он пожал плечами, поэтому я встал рядом с ним.

— Там! — Я ткнул пальцем в сторону окна, в котором все еще стояла фигура, явив себя нам и все же умоляя нас не смотреть на нее, чтобы мы не видели ее скорбь. Это был не траур, а запустение. Я сразу понял это.

— На что я смотрю… О да. Но…

— Она отошла. Отвернулась. Закрыла лицо.

— Давай сходим, посмотрим, — предложил Тоби и поспешил через улицу к стене сада.

— Нет. Нет, — воскликнул я, поразившись его полной нечувствительности. Фигура в окне требовала соблюдения почтительной дистанции. Чтобы после короткого взгляда ее оставили в покое. Я понял это инстинктивно. Но Тоби являлся редким нахалом. По отношению к чувствам других людей он, если честно, был вандалом и нарушителем. Его непрестанные поиски ощущений, всего эзотерического и странного, внутренних переживаний, извлеченных на свет, риска и опасности, тревожили меня в тот момент на дороге, больше, чем все остальные занятия, за которыми я наблюдал его в течение всех двадцати трех лет нашего знакомства.

Но я не мог рационально объяснить, почему это его беспардонное вторжение шокировало меня до тошноты. Он не глотал неопознанные таблетки, не терялся преднамеренно в незнакомых местах, не ходил в походы по труднодоступной местности без надлежащего оборудования, не залазил в темные окна, не провоцировал нестабильных людей пьяным состоянием и грубой речью. Здесь его вторжение понесет более суровое наказание. Навязываться и вмешиваться было бы кощунством. Откуда я это знал, не могу объяснить. Достаточно сказать, что это было место, где множество людей погибло страшной смертью в забытой войне. И как мы с Тоби видели, там, где столькие закончили свои дни в вихре насилия, они «пропитали» все вокруг своим желанием остаться. Навсегда вцепились в то место, где когда-то видели свет. Я предупредил Тоби об этом царстве, которое можно почувствовать или увидеть мельком, лишь в определенных местах и в определенное время. Но иногда двери этого пространства, которое, как мне кажется, является своего рода параллельным небытием, бывают широко распахнуты. Как здесь, что объясняло мою чрезвычайную нервозность с тех пор, как мы сошли с парома, каждую неделю заканчивавшего свой маршрут на этом полузаброшенном побережье Нормандии.

Конечно, именно поэтому Тоби захотел приехать сюда со мной в качестве проводника. Он слышал истории об этом месте. А я был лабрадором для слепца. Я вел его. Помогал обходить препятствия. Он прошел бы мимо той фигуры в окне, если б я не пережил рядом с ним тот приступ тревоги. Самый пик моего припадка закончился извлечением… чего-то, чего я не знаю.

— Статуя, — сказал он. В его голосе звучало разочарование и презрение ко мне, будто у меня не получилось развлечь его. Затем повеселевшим тоном он добавил: — Хотя она довольно занятная.

Я почувствовал некоторое облегчение от того, что это была всего лишь статуя, но ненадолго. Это каменное изваяние женщины, разбитой горем, погруженной в себя и отвернувшейся от мира, закрывающей себе лицо и одновременно сжимающей свой ужас и отчаяние, заставляло меня сникнуть. Съежиться перед всем, что оно символизировало в этом мрачном умирающем месте. И я склонил голову и закрыл глаза при одной мысли о том, с кого скульптор ваял эту фигуру. Или о том, какая усталая, но неугасающая тоска, вышедшая из-под волн, была вложена в камень. Мне захотелось снова закричать Тоби, что тысяча восемьсот семь тел, выпотрошенных в соленом мелководье и между аккуратных изгородей, так и не были найдены. Что мы должны действовать осторожно и тихо, не поднимать глаза и не повышать голос. То, что мы потревожили прошлым летом в заброшенных траншеях Вимийского мемориала, заставило его испачкать себе ботинки собственной рвотой. А я упал в обморок.

Но здесь у Тоби не было таких проблем, такого пространства для интерпретации, когда он стоял перед этими холодными, влажными и в большинстве своем заброшенными зданиями из вымытого камня, всего в нескольких ярдах от наводящего ужас моря, чьи волны накатывали на галечный берег и топили свет.

Море. Бескрайнее. Бесчувственное. Монотонное. Ужасающее. Уничтожающее, словно растущая холодная бездна над нами, безразличная к этой голубой песчинке жизни, на которой мы стояли. Крапинки на крапинке. Море и небо здесь почти соприкасались. Разве он не чувствовал это? Здесь происходило вымирание.

Внезапно разыгравшееся воображение едва не выпустило с шипением свой собственный свет. Я вонзил ногти в ладони и произнес слова. Заклинание. Повторял эти слова снова и снова, чтобы вновь обрести собственное «я». Затем, обессилев, расслабил плечи.

Тоби продолжал стоять возле стены и смотреть, очарованный далекой каменной фигурой за стеклом. В комнате, где находилась фигура, было темно. А затем Тоби заговорил, без каких-либо эмоций, но от его слов кости у меня заныли от холода, а кожа покрылась мурашками.

— Там есть и другие. Смотри.

Я встал рядом с ним возле старой стены. И заглянул в соседний дом. Похожая фигура в капюшоне стояла одна, отвернувшись от внешнего мира и закрыв себе лицо руками, словно неподвижный страж, в окне третьего этажа. Третья каменная фигура заполняла собой боковое окно убогого бетонного здания, стоявшего с другой стороны от церкви. С его голубой металлической крыши слезла почти вся краска. Наверное, когда-то это был гараж.

— Интересно, зачем они там? — спросил Тоби, и его вопрос прозвучал искренне.

Мне казалось, что эти фигуры словно запечатывали пустые здания или помечали их как непригодные для проживания или как неспокойные, «пропитанные». Те статуи обозначали места, где мертвые появлялись более свободно, поскольку живые освободили им место. Где мертвые «впитались» в вещи и в пространства.

— Давай возвращаться.

— Но это так круто.

За время нашего общения бывали случаи, когда мне от всей души хотелось уничтожить Тоби, физически. Это был один из этих случаев.

* * *

Едва мы вернулись в нашу комнату в гостевом доме, как Тоби растянулся на кровати, прямо в куртке и грязных ботинках. Закрыл глаза и через минуту захрапел. Испачканное его грязной обувью покрывало придется отстирывать сморщенной, пожелтевшей старухе, владевшей гостевым домом.

Голод, сидение рядом с Тоби весь день на холодном кладбище и недавний эпизод на улице лишили меня сил. Я тихо подобрался к маленькому столу, на котором мы оставили остатки ланча, которым перекусывали во время нашего автомобильного путешествия из Гавра. Открыв пластиковый контейнер, я обнаружил, что Тоби съел, без моего ведома, последние два сэндвича, пакетик чипсов и шоколадный батончик. Я посмотрел на поднос с чайником и растворимыми горячими напитками. Ранее я видел там две упаковки песочного печенья. Их он тоже съел. Полиэтиленовые обертки валялись возле сломанного телевизора.

Осознав, что я скриплю зубами так сильно, что рискую сломать один из них, я разомкнул челюсть и потер подбородок. Снова посмотрел на лежавшего на кровати Тоби. От его заполнившего холодный воздух храпа вибрировали стены. Тонкое лицо было бледным, узкий рот раскрыт. Вьющиеся белые волосы казались неестественно молодыми для его лица, будто это был старик в девичьем парике. Мне захотелось сбросить его пинком с кровати и топтать, топтать, топтать его кудрявую башку.

Вместо этого я отвернулся. За окном море и небо были черными, будто за стеклом кончилась вся жизнь. Внезапно сильный жар ушел из моего тела, оставив головную боль. Оставался еще чай и кофе в пакетиках, но кипящий чайник мог разбудить Тоби.

Я обругал себя за такую заботливость. Человеческий инстинкт, о котором он ничего не знал, поскольку никогда не проявлял его за все время нашей долгой дружбы. Тоби сразу же утолял любой свой импульсивный аппетит, не учитывая чужие потребности. Он привык брать и хватать. Привык получать все, что ему нужно, везде и всегда. Считал, что имеет на то право. А его презрение ко мне уже превышало все разумные пределы. Но теперь я знал точно, что служило причиной его презрения. Теперь мне все стало понятно. И он стал понятен. И хуже его откровения насчет его семейного окружения был тот факт, что мы не в силах изменить свою природу.

В темноте я опустил свое истощенное и усталое тело на край своей кровати. Было уже восемь.

Я подумал о том, что он сказал мне в машине в столь бесцеремонной манере, и вспомнил, как это поразило меня до глубины души. После чего я растерял всякое желание общаться. Сидевший на пассажирском сиденье Тоби заметил мой шок и просто нацепил на лицо ухмылку, которая сохранялась у него до конца дня. Я был слишком горд, чтобы сердиться, и слишком расстроен, чтобы разговаривать. Меня предали, а предательство вызывает мощную эмоцию, которая отключает большую часть рассудка, кроме его способности выносить страдание, им вызванное. По крайней мере, если его не охватывает ярость. И это не было размолвкой любовников, потому что мы не были любовниками. Но между нами была такая связь, которая бывает только между любовниками. Вернее, я осознал, почувствовав холодную струйку пота, вызванную как страхом, так и стыдом, что то, что мы делили двадцать три года, было привязанностью пса к своему хозяину. Хозяину, который ставит собственные потребности выше, чем потребности пса, и который скоро должен бросить доверчивую псину.

В той темной и душной комнате гостевого дома на берегу беспокойного моря я не мог заставить себя перечислить все те вещи, которые принес в жертву или упустил за свою жизнь из-за своей ошибочной привязанности к этому человеку, своему другу. Но перечень моих претензий появится вовремя. В длинные темные дни, заполнившие мое существование, время для такого перечня найдется всегда.

Тоби скоро вернется в комфортабельный, полный возможностей и обещаний мир, о котором последние два десятилетия я ничего не знал. Мир, который он сознательно скрывал от меня и в который в течение многих лет отступал во время своих загадочных исчезновений.

И это было наше последнее совместное путешествие. Он так и сказал мне без малейшего угрызения совести, в машине, на французском берегу Канала. Когда через два дня поездка закончится, у меня будет полно времени, чтобы в тишине предаться размышлениям о потерянном времени и молодости. И воспоминания о Тоби и его обмане, которые станут для меня еще отвратительнее, всегда будут сопровождать меня, когда я снова буду погружаться в бесцельное, изнуряющее и нищенское существование. Он не утверждал этого, но мы оба знали, что это так.

Что теперь значили все эти наши сверхъестественные переживания? Наши исследования в заброшенных уголках Великобритании, стране, которая была отброшена назад к социальному неравенству времен правления королевы Виктории, закончились ничем. Историческая регрессия Британии была настолько стремительной, что застала всех врасплох. Возможно, что общество отбросит еще дальше, к феодализму, а там недалеко и до нового Средневековья с соответствующим количеством населения. Во Франции ситуация была еще хуже. Сейчас французы являлись лишь крупицей населения собственной страны, и только мертвецы из прошедших веков оставались большинством.

Мы с Тоби считали себя уникальными и ставили себя выше разлагающегося мира. Но какая музыка, поэзия, литература, фильмы или произведения искусства появились в результате нашего эзотерического сотрудничества? Что произвели наши исследования физической географии в умирающем мире? Те креативные проекты, которые мы планировали и постоянно обсуждали в течение долгих часов в пустующих домах и мрачных квартирах, где вместе жили, вместе курили травку и куда вместе сбегали из павшего мира, сводились к употреблению наркотиков и постоянному глазению в пустоту. Мы стали опустившимися и безнадежными, как и большинство из того, что осталось от мира.

Я думал о тех непонятных каменных фигурах в городе, с отвернутыми лицами. Без Тоби я разделю их судьбу. Холодный, как каменное изваяние, установленное в изоляции. Парализованный отчаянием, ждущий, когда тьма, наконец, окутает все вокруг.

Но если я буду слишком сильно протестовать из-за того, что Тоби меня бросает, он просто пожмет плечами, ухмыльнется и скажет, что я «драматизирую». А затем уйдет в мир комфорта, бледной женской плоти, просторных теплых комнат и богатства, которое вызовет у него беспокойство лишь в связи с возможной необходимостью делиться с кем-либо. А я останусь позади, в месте вроде этого. В мертвом пространстве. О моем существовании за пределами того крошечного мрачного уголка, который я занимаю, он будет упоминать лишь словами: «Когда-то я знал одного парня…» Это будет моей эпитафией, коротким анекдотом, растворившимся в благоуханиях какой-нибудь шумной вечеринки в Париже, Южном Кенсингтоне или Эдинбурге, где привилегированные поздравляют себя с тем, что все еще пользуются привилегиями, несмотря на все произошедшее в мире.

Для меня и для всех, кого использовал он и ему подобные, было бы лучше, если б я задушил его прямо там, в гостевом доме. Одной из пахнущих плесенью подушек, пока он лежал и храпел, словно какой-то насытившийся король, на выцветшем, вышитом «фитильками» покрывале. Я должен был положить подушку на его тонкое остроконечное лицо и давить, пока жизнь не уйдет из него.

Но вместо праведного убийства я покинул неосвещенную комнату. Оставив занавески открытыми тьме и бесконечности, перед которыми мое доверие и надежды выглядели еще более глупыми и жалкими. Спустившись вниз, я вышел из безмолвного дома в холодную ночь, наполненную ревом океана.

Где-то в этом темном городе еще должны подавать еду. Возможно, от горячей пищи мне станет лучше. Но Тоби я ничего не принесу. Утолю лишь собственный голод. Или я должен был подождать, когда он выйдет из наркотического ступора, а затем найти ему еду, как делал всегда? А еще за свой счет, как он и ожидал? Тоби считал, что имеет на то полное право. Такова была суть наших отношений. И то, что одна группа людей может сделать для другой, представлялось основой цивилизации теперь, когда все иллюзии справедливости были потоплены. Теперь, когда почти весь мир лежал в руинах. Вероятно, жадность была основой основ нашего вида.

Я шел по Куай-дю-Канада и старался не смотреть на великое молящее море, охваченное своим идиотским кипением. Мне не хотелось быть затянутым в черные бурные воды. Слева от меня простирался длинный ряд пустых отелей и баров с неосвещенными окнами. Многие были закрыты изнутри, с помощью одеял, прибитых к рамам, или старых газет, приклеенных скотчем к стеклу.

Прежде чем я повернул в сторону от моря, я увидел в окне еще одну фигуру. Она стояла в глубине комнаты; но в рассеянном свете от одного из последних уличных фонарей фигура все же показывала черному океану свою каменную голову, закрытую капюшоном, с закрытым белыми пальцами лицом.

Я прошел по Рю-дю-Мезере и Рут-де-Руй. Здесь тоже все было заперто, закрыто ставнями и заброшено. Но в слабом желтом свете ламп и случайных освещенных окон над улицей я замечал другие каменные статуи. Они стояли в отдаленном мраке пустых сувенирных лавок или жались от отчаяния за грязными витринами разорившихся агентств недвижимости, магазинов одежды и кафе. Каждая из фигур заставляла меня вздрагивать, и я старался не задерживать на них взгляд из боязни, что мое нездоровое любопытство заведет меня в пустую лавку, где я буду стоять, охваченный ужасом, в темноте и пыли, рядом с ними, среди рассыпанных рекламных листовок давно закрытых пиццерий.

Я прошел по более широкой улице Рю-Мари-Роз-Тонар и не увидел ни души. Рестораны закрылись ставнями от безразличия, длившегося так долго, что их рекламные щиты и вывески успели выцвести. Экипажи давно и бесследно исчезли. Бродящие туристы стали лишь отголоском воспоминаний о далекой эпохе, когда в выходные мало кто отдыхал. С моря пришла тьма и проникла туда, где раньше были людские кривляния.

По обеим сторонам Канала остатки людей теперь стекались в сереющие города за благотворительной помощью, раздаваемой с кузовов грузовиков. Или мы изо дня в день стояли в длинных очередях, влекомые обещанием чего-то цветастого. Во Франции тоже закрывались целые деревни и города. Словно лампочки на гигантской электросети, гаснущие по пути Великого Отступления в сторону Парижа и оставляющие остальную часть страны в темноте. Береговая линия была уже полностью черной, будто море вылилось через край. Густое, соленое и токсичное.

Но в заброшенных местах открывались другие регионы — или они всегда были открыты, но не замечались из-за своей неуместности. Без суеты, шума, автомобилей и электричества под луной распускались странные цветы, а любопытные двери и окна оставлялись беспечно распахнутыми. В этих проявившихся пространствах не было жизни. Лишь безмолвный взгляд того, что навеки «впиталось» в эти места. Но это никак не омрачало восхищение Тоби такими вещами. До сего момента, потому что он прощался со всем этим. Прощался с местами, где живые уступали по численности мертвым.

Я повернул обратно к морю. Ближе к береговой части Арроманша я нашел открытый ресторан и стал изучать пожелтевшее меню сквозь коричневое стекло; в животе при этом у меня урчало. Широкие окна были тонированы, чтобы защитить посетителей от жары. Много лет назад кто-то счел это хорошей идеей. Возможно, в 70-х. Этому городу, казалось, были неведомы короткие пики процветания, то и дело случавшиеся со времен упадка. Как и везде, люди уезжали, когда исчезали туристы, закрывались заводы, зарастали поля, пропадала работа.

Я больше уделял внимания ценам, чем блюдам в ресторанном меню. Самолюбие заставило меня между делом выудить из кармана монеты и пересчитать их. Я знал точно, сколько при мне денег. Наряду с хрустящей заветной купюрой в десять евро, с которой я не мог расстаться, это была моя последняя наличность: три евро и тридцать четыре цента. У меня было тридцать два цента, но недалеко от кладбища я нашел две позеленевших одноцентовых монеты и отполировал их до пригодного состояния, пока Тоби таращился на небо, расположившись среди бурьяна и надгробий. Моя половина платы за проживание в гостевом доме, в виде пяти евро, была погребена на дне моего рюкзака. Та «пятерка» все равно что пропала для меня, поскольку скоро станет собственностью желтолицей старухи.

В тот вечер мне не светило никакого нежного стейка или бургиньона. Разве что «супчик дня» и чашка кофе. Когда я вернусь в Вулвергемптон, остатки денег придется распределить на две недели, до следующей выплаты пособия. При мысли об этом у меня закружилась голова. Пришлось даже ненадолго прислониться к оконному стеклу ресторана, чтобы не упасть. В ресторане я заметил курчавую голову посетителя, склонившегося над столом с едой.

В ресторане было тепло. Обшарпанные и облезлые коричневого цвета стены. Казенная мебель. Жесткий ковер. За прилавком со стеклянной перегородкой и пустыми галогенными конфорками я не увидел никого из персонала. Несмотря на множество столов, там находился только один посетитель. Похоже, какой-то старик в плохом парике и платье для беременных, поедающий суп. Я отвернулся от него. Рядом с его столиком было кресло-коляска и полиэтиленовый пакет из супермаркета, набитый детскими книжками.

Пройдя вдоль широкого прилавка, я заглянул через него и пробормотал слова приветствия в сторону предположительно находившейся за дверью кухни. Никто не появился.

Я сел за столик у окна. Сквозь него ничего не было видно, кроме каких-то расплывчатых зданий и уличного фонаря, похожего на странный шар. Я по-прежнему слышал шум моря. Мне казалось, что оно сейчас черное, как нефть, и поднимается снаружи по стеклу ресторана.

Наконец, с темной кухни, шаркая, появилась тощая старуха с мужской стрижкой и приблизилась, ни разу не взглянув на меня. Она бросила на столик передо мной меню в тяжелом переплете, затем ретировалась за прилавок, где занялась своими делами. Я почувствовал себя неловко в своем неподобающем наряде. Я не мылся уже три, нет, четыре… нет, минимум пять дней. Тело под одеждой стало заскорузлым от грязи и дурно пахло. Сдуру я даже позавидовал инвалиду в ужасном цветочном платье для беременных. Оно было хотя бы чистым. С чего я взял, что я могу войти сюда и есть?

Я поднял обшитое искусственной кожей меню, которое было размером с альбом для марок, с кисточкой вместо закладки. Я испытывал к себе горячее отвращение от того, что нарушил баланс и беззаботность. Будто для меня, неряхи в грязных матерчатых ботинках, есть во французских ресторанах было в порядке вещей. Я выглядел нелепо.

Сложив стоимость супа со стоимостью кофе, я снова пересчитал в голове свою наличность, чтобы убедиться, что мне хватит.

Официантка вернулась. Она поняла, что я — англичанин. Кто еще нанесет сюда визит теперь, когда американцы не покидали пределов своей страны, оставаясь со своими собственными мертвецами? Она скорее пролаяла, чем произнесла:

— Стейка нет. Тушеного мяса нет. Только пелотрета и картофельная запеканка.

— Суп?

Она кивнула.

— Суп. И попить. Я буду… чашку кофе. С молоком и сахаром.

Она выхватила меню у меня из рук.

— Суп с хлебом? — спросил я, пытаясь не выдать голосом отчаяние.

— За отдельную плату.

— Сколько?

— Сорок центов.

— Отлично. Спасибо.

Я поблагодарил ее, когда она уже удалялась от столика. И забеспокоился, что она не приняла мой заказ на хлеб. Мне казалось, что я умру без хлеба. Я съел только два сэндвича в одиннадцать часов, оставив чипсы и шоколад, которые потом съел Тоби.

Но суп, кажется, суп был лучшим из того, что я когда-либо ел, и его было предостаточно. Я вымочил в нем два кусочка белого хлеба, а затем запихнул их в рот. Закончив есть, откинулся на спинку стула и стал потягивать кофе. Чувствуя себя щедрым и открытым, человеком мира, я задумался о чаевых.

И ушел из ресторана, не оставив их. На еду ушла большая часть денег, и я начислил штрафные очки за грубоватое обслуживание. Мысли о деньгах испортили вторую половину кофе, которую я проглотил, даже не заметив этого. Я покинул свою комнату в Вулвергемптоне накануне утром, имея сорок евро за душой, но после трат на паром, бензин, гостевой дом, суп и ланч, у меня осталось всего десять евро на две недели. Ужасная перспектива, но я делал так уже много раз, в течение многих лет, тщательно избегая материалистичного образа жизни, как и Тоби. «Потому что какой сейчас в этом смысл?» — что-то вроде этого он всегда утверждал.

Сгорбившись, я поплелся обратно к нашему жилью. Я опустил голову, чтобы не видеть каменные фигуры и не глазеть инстинктивно на море Я чувствовал, что оно хотело вызвать у меня потрясение, граничащее с ужасом.

На меня вновь нахлынула обида из-за того, что я заплатил за наш ланч. В этих мыслях не было ничего необычного; тратя на Тоби то малое, что у меня было, я неизбежно приходил к внутреннему дискурсу о несправедливом распределении наших ограниченных ресурсов. Но учитывая то, что недавно рассказал мне Тоби, что его отец руководит крупным предприятием и что его родители купили своему сыну большую квартиру в Лондоне, в Южном Кенсингтоне, где он будет жить, работая на кремационную империю отца, разве мне было нецелесообразно поднять вопрос о половине стоимости нашего ланча?

От этих рассуждений я в итоге начал задыхаться и хлопать по каменным стенам, мимо которых я возвращался в гостевой дом. Я даже остановился и воскликнул: «Господи Иисусе!» в черное, совершенно безликое небо. На меня нахлынули конкретные воспоминания и его фразы о наших отношениях. Единственным результатом таких размышлений стало шокирующее ощущение предательства.

За те двадцать три года, что я знал Тоби, он всегда изображал из себя бедняка. Я вспомнил, как он постоянно жил в моих унылых квартирах и комнатах, не платя при этом за аренду. Всегда утверждал, что у него нет домашнего адреса. Он вполне преуспел в своем нематериалистическом образе жизни, ночуя на диванах и на полу у «друзей». А иногда даже в палатке на безлюдных пляжах или парках. И я восхищался им. Даже рассказывал о его подвигах всем желающим в длинных очередях за пособием. Что привлекало меня в Тоби в первую очередь, так это его спокойствие, уверенность, непоколебимость, презрение к деньгам. И теперь я знал, как поддерживалось такое поведение.

В те дни, когда я еще мог найти работу, сколько вакансий я потерял из-за его настойчивого требования бросить все и отправиться с ним в новое путешествие? Путешествия, которые неизбежно финансировались мною. И в то время, когда для людей образованных, но не очень опытных была хоть какая-то работа, как часто я отказывался от предложений, ссылаясь на мнимую болезнь, поскольку в моей жизни появлялся Тоби и объявлял о каком-нибудь новом приключении? А как насчет его странного и необъяснимого золотистого загара, который не получить под британским солнцем? Он появлялся в результате отдыха, который, как он утверждал, устраивали богатые друзья, либо просто «друзья друзей». Он вполне мог загорать на палубах яхт своих «друзей», пока я в благотворительной аптеке выдавал коробки с сухим молоком матерям-одиночкам, которые кричали «вон то мое, да?» и тыкали пальцами с длинными ногтями в штабеля коробок за моей спиной, ожидающих выдачи.

Тоби ни разу не пригласил меня в дом своих родителей. Я имею в виду дом в Саффолке, а не в Испании. На самом деле Тоби всегда отзывался о своих родителях как о тиранах и агрессорах и утверждал, что никак не контактирует с ними. За все те годы, что я знал его, он практически прикидывался сиротой, чтобы вызвать у меня сочувствие. И это была ложь. Все было ложью. Он был лжецом. Фальшивый насквозь, при этом утверждавший, что, живя в безденежье, посвятил себя поискам чего-то по-настоящему странного. Он был иждивенцем, и двадцать три года жил за мой счет.

Лжец. Лжец. Лжец.

Добежав до воды, я упал на холодный мокрый песок и впился в него руками. Я содрогался от ярости настолько мощной, что стал чернее жуткого моря.

А еще он женился. Женился. Как такое вообще возможно? В нашей жизни не было женщин.

* * *

Я вошел в нашу комнату уже немного успокоившись, но все еще был настроен на конфликт. Я заберу что-нибудь из имущества Тоби. Я решил это, пока рыдал на пляжных камнях, за тысячу лет стертых волнами в пыль. Будет правильно, если Тоби начнет теперь обеспечивать меня. Вернет долг, так сказать. Еще я испытывал триумф из-за того, что поел, пока он спал. Но Тоби просто сказал: «Я не голоден», когда я спросил его «Что собираешься делать с едой?» Так что моя маленькая победа рухнула.

Я обнаружил его сидящим на кровати и курящим косяк, запах которого учуял еще на первом этаже. Он нашел у меня в рюкзаке пакетик, где было травки на два косяка, которыми мы должны были насладиться во время нашего визита в Нормандию. Пакетик был пуст. Всю травку он завернул в один косяк, для себя. Его красные глаза были полузакрыты.

— Я хочу посмотреть артиллерийские батареи в Лонг-сюр-Мер.

— Что? Сейчас?

Он кивнул.

— Это единственные орудия, оставшиеся от «Атлантического вала» нацистов.

Я не хотел, чтобы какая-то нетрезвая ночная экскурсия отвлекла нас от того, что нам необходимо было обсудить.

— Но там кромешная тьма.

— И что? — произнес он с такой иронией в голосе, что я заморгал и сглотнул.

Он посмотрел на кончик косяка, от которого уже остался один окурок.

— А еще там есть укрепленный наблюдательный пункт. Из взрывоустойчивого бетона. Из тех орудий они могли поражать цели на расстоянии двадцати километров.

Почему он раньше об этом не упоминал? Это было очень характерно для его эгоистичной натуры. Планировать посещение чего-либо, но не делиться со мной своими планами заблаговременно.

— Там все разрушено или заперто, — сказал я. Но предполагать что-либо было бессмысленно, поскольку эти самые факты лишь усилили бы желание Тоби увидеть артиллерийские батареи.

Он посмотрел на меня и нахмурился.

— Разве не в этом был весь смысл путешествия?

От гнева у меня перехватило дыхание, в ушах зашумело.

— И тот факт, что там кромешная тьма, — сказал он, — делает все еще более стоящим. И я сейчас в хлам, поэтому хочу побывать там, пока не протрезвел.

Зубы у него были коричневыми и блестящими, так что, похоже, он еще и прикладывался к бутылке, которую носил в куртке. Значит, мне придется осматривать все на трезвую голову? Похоже, что так, раз он употребил все наркотики.

Он поднялся с кровати.

— Идешь? — спросил он с таким усталым равнодушием, будто ему было действительно все равно, пойду ли я с ним.

— Боже, как же все изменилось.

— Что? Что ты сказал?

Я сглотнул. Сложно было собраться с мыслями, потому что я был очень зол, расстроен и чувствовал себя отвергнутым. Я боялся, что если раскрою рот, то расплачусь.

Он пожал плечами и направился к двери, перешагнув через мой раскрытый и брошенный рюкзак. Тот лежал на полу у моей кровати, где Тоби оставил его, порывшись и найдя наркотики.

* * *

Мы ехали к скалам в тишине. Он попросил меня остановиться возле старой тропы, ведущей наверх. Захотел подняться к орудиям с моря, в темноте, как американские рейнджеры в Пуэнт-дю-Ок в 1944 году.

— Ни за что, — сказал я.

Но выйдя из машины, я послушно последовал за ним по тропе к берегу, откуда он двинулся к площадке под артиллерийскими батареями. Я плелся за ним по хрустящей гальке, а затем по каким-то сырым камням к подножию крутой, поросшей травой скалы, на которую можно было подняться, лишь карабкаясь на четвереньках. Знак, висящий на заборе, запрещал доступ и предупреждал об обвалах. Местами обращенный к морю склон холма представлял собой утес, обрывавшийся в яростные волны, которые разбивались о черные камни. Но должен ли я был следовать наверх за Тоби и слабым светом его фонарика? Было слишком опасно.

— Ни за что, Тоби.

Без какого-либо совета или слова поддержки он встал на четвереньки и пополз. Какое-то время я колебался, затем двинулся вперед, следуя за шумом, который он издавал. Через несколько минут я остановился и крикнул Тоби, чтобы тот сбавил темп и направил на меня фонарик. Он выключил фонарик и рассмеялся. Но я забрался слишком высоко, чтобы спускаться в темноте обратно, и Тоби знал это. Он вынуждал меня лезть за ним, и я уже едва не плакал от страха.

Никакого ориентира у меня не было Его красная водонепроницаемая куртка и светлые курчавые волосы были поглощены ночной темнотой. Я едва видел свои руки, хватавшиеся за скользкую траву на почти вертикальном холме. В какой-то момент я снова решил вернуться, но склон был таким крутым, что если б я поскользнулся, то непременно рухнул бы в царящую внизу тьму. Спускаться тем же путем было невозможно. Задыхаясь, я вновь стал умолять Тоби остановиться, но тот не ответил. Судя по звукам, он только ускорил темп, поднимаясь все выше. Проглотив панику, готовую обернуться истерикой, я тоже пополз вверх, только медленно.

За спиной и над головой у меня простиралась жуткая черная вселенная из разреженного холодного воздуха. Казалось, она затягивала меня в себя. Под напором холодного ветра я приник к поросшему травой склону, словно какое-то насекомое. Под нами, далеко внизу, раздавался грохот волн, бьющихся о сушу. Я будто карабкался в небо. Словно проник сквозь саму атмосферу и вышел в глубокий морозный космос. На вершине не было огней. Лишь осколок луны. И никаких звезд.

Мне потребовалось больше часа, чтобы затащить свое трясущееся тело наверх. Достигнув вершины, я ничего не соображал из-за головокружения и агорафобии. Мышцы от усталости, казалось, превратились в теплую воду.

Проковыляв через кустарник, я преодолел проволочный забор и наконец, к своему большому счастью, оказался на ровной поверхности, скрытой длинной травой. И в ней я наткнулся на заброшенный наблюдательный пункт. Он походил на безликий мавзолей, с тонкой щелью спереди, сквозь которую смотрели мертвые. Я позвал Тоби, но не получил ответа.

Мне потребовалось еще двадцать минут, чтобы отыскать его в темноте.

— Ты можешь не орать? — спросил он в какой-то момент, откуда-то слева.

Прищурившись, я всмотрелся в чернильную, всепоглощающую пустоту вершины и двинулся на звук его голоса. К этому времени дыхание у меня перехватило от рвущихся наружу рыданий, а страх перед предстоящим спуском готов был парализовать меня. И что-то ужасное было там с нами. На этот раз не человек и не призрак, а нечто бесформенное и бесконечное. Я почувствовал, что могу просто упасть вверх, в небо, где должны были быть звезды. Раньше в такую ночь терпели крушение корабли. В ней не было ни дна, не горизонта, ни стен, ни потолка. Эта ночь была бескрайней пустотой. Это не паранойя сделала мой подъем невыносимым. Это была оправданная осторожность при восхождении на край света.

В том месте, где забор был сломан, Тоби стоял над обрывом, лицом к морю, и смотрел вверх.

— Чувствуешь это? — спросил он.

— Более чем, — воскликнул я, упав лицом вниз и вцепившись руками в длинную траву. Меня охватило страшное ощущение, что мои ноги отрываются от земли и поднимаются в холодную черную бесконечность, и я закричал.

— Да что с тобой такое? — рявкнул он. — Ты все портишь.

Какая бы чернота ни пыталась стереть с лица земли мое присутствие, само мое существование, на той вершине, куда мы забрались, она вскоре ушла из моего слабеющего разума. Я почувствовал, будто с моей больной головы сорвали узкую шляпу. И в этом лишенном света воздухе меня охватила дикая и жаркая ярость.

Я встал. И двинулся прямо на него.

— Портишь, — смог лишь процедить я сквозь зубы. А затем Тоби внезапно оказался в поле моего зрения, когда развернулся, стоя на самом краю обрыва. Он действительно злился на меня.

Я ударил обеими руками его в грудь. Со всей силы. Полностью разогнув локти.

И Тоби упал назад, а затем резко взмыл вверх.

Раздался шелест нейлоновых рукавов, когда его руки завращались в воздухе. В боковом свете его фонарика рот у него раскрылся, глаза за нелепыми маленькими очками расширились. А затем шок и страх Тоби ускользнули от меня. Его тело поднималось все выше и выше, словно бумажный змей, внезапно подхваченный вертикальным потоком воздуха. Куртка трепетала на ветру.

А потом я услышал, как он камнем рухнул во тьму.

Какое-то время я стоял неподвижно и вслушивался в тишину, отчего начал чувствовать себя нелепо. Пока далеко внизу не раздался слабый хлопок, когда его тело ударилось о камни и, несомненно, развалилось на части. После этого я уже больше ничего не услышал.

Тишина словно сгустилась вокруг меня. Откуда-то снизу доносился лишь шелест накатывавших и отступавших океанских волн.

Я с благоговением посмотрел на небо. К тому же смотреть по-прежнему было не на что, кроме вечности. И лишенный света купол вселенной был не только ближе к поверхности земли, чем когда-либо, сейчас он касался ее.

Я опустил голову, сжал лицо руками. И обращаясь во тьму, стал выкрикивать слова, высеченные на мемориале для солдат Содружества:

— Мы, некогда завоеванные Вильгельмом, сейчас освободили родину Завоевателя.

* * *

После инцидента на вершине холма я нашел окольную тропу, ведущую вниз, к машине. И вернулся в город, название которого никогда больше не буду произносить и не допущу его упоминания в моем присутствии.

В нашей комнате я заглянул в потрепанный рюкзак Тоби и обнаружил больше, чем то, на что мог рассчитывать. В его адресной книге содержались подробности его богатой жизни, о которой я не имел понятия. Все страницы были заполнены именами, телефонными номерами и электронными адресами. Я буду хранить ее, как сокровище. Теперь у меня в руках его тайный мир. Его секреты стали моими, и я буду изучать их, когда захочу и если захочу.

В его сумочке с туалетными принадлежностями я нашел деньги и наркотики. У него была унция травки в пакетике и немного таблеток. В пухлом водонепроницаемом кошельке обнаружилось более пяти сотен евро. Карманные деньги Тоби, но у меня несколько лет даже на проживание столько не было. Я рассовал по карманам наличность, наркотики, его айпод и маленькую «умную» фотокамеру. Потом задумался, нет ли на ней снимков его невесты. Если есть, то буду потом на них мастурбировать.

Остальные вещи я затолкал в его рюкзак, затем засунул его пожитки в переполненный мусорный контейнер на углу заброшенной стройплощадки на окраине города. Я покинул гостевой дом еще до рассвета, оставив на стойке у входа десять евро и положив сверху ключи от комнаты. Выехав из города, я направился к Дюнкерку, чтобы в полночь попасть на обратный паром. Влажными салфетками, которые были у Тоби в туалетной сумке, я протер все его вещи, к которым прикасался, после чего выбросил их.

Три недели спустя я позвонил родителям Тоби и поинтересовался насчет него. Трубку взяла мать. Голос у нее звучал очень высокомерно.

— Его нет, — заявила она. — Пустился в очередную свою авантюру. Кто его спрашивает?

Несмотря на тот факт, что я убил ее сына, я назвал ей свое настоящее имя. В телефонной будке я едва не упал в обморок от волнения.

Она никогда обо мне не слышала.

И он явно никогда не упоминал при матери мое имя за все те двадцать три года нашего знакомства. И снова Тоби сумел испортить небольшой момент триумфа. Он был в своем репертуаре.

Но самым странным является то, что даже сейчас, задумываясь об убийстве, я не испытываю никаких угрызений совести. Я полагаю, приговор, вынесенный Тоби, соответствовал его преступлениям. Хотя их следы не обнаружит ни одна система уголовного правосудия. И все же ущерб от его преступлений существенно испортил жизнь. Мою жизнь. Его смерть от моих рук заставила меня ощутить себя обновленным, пробужденным и бодрствующим, если в этом есть какой-то смысл. Я чувствовал, что какой-то маленький акт справедливости наконец свершился в этом несправедливом мире, погубившем миллиарды людей. Даже чувствовал себя удовлетворенным. И самое безумное, что, заплати Тоби за тот наш последний ланч, он был бы все еще жив.

Перевод: Андрей Локтионов

Флорри

Adam Nevill, «Florrie», 2011

Фрэнк помнил, как мать когда-то говорила, что «дома источают флюиды» и что она может «чувствовать в них всякое». Тогда он был еще мальчишкой, и его семья ездила по выставленным на продажу домам вместе с агентом по недвижимости. Этот случай засел у него в памяти только потому, что его мать была встревожена одним домом, который они осматривали и из которого в спешке вернулись к машине. Будучи взрослым, он помнил из этого конкретного дома лишь репродукцию с изображением синеликого Христа, в позолоченной раме, висевшую на стене грязной гостиной. Единственную картину в доме. А еще что постели были не убраны, что тоже шокировало его мать. Его отец никогда не противоречил матери в отдельных вопросах парапсихического характера. Но и разглагольствований на эти темы он не поощрял. «Здесь произошло что-то ужасное», — сказала мать напоследок, как только захлопнулись двери машины. И больше никогда не упоминала про этот дом. Но Фрэнк был озадачен несоответствием синей кожи Христа и домом, принадлежавшим христианам, который так напугал его мать, хотя должен был произвести совершенно противоположный эффект.

Фрэнк развлекался тем, что пытался предугадать, что ей подскажет интуиция насчет первого дома, во владение которым он вступил. А вот что его отец скажет о 120-процентном кредите, который он оформил для покупки двуспального террасного дома, он уже знал. Но как только дом будет отремонтирован, он примет их в «своем гнезде»; последние десять лет он жил то с родителями, то по съемным квартирам, и теперь у него будет свой собственный дом.

Узкий фасад обшарпанного кирпичного дома выходил на унылую узкую улочку, вдоль которой теснились похожие друг на друга дома и на которой с трудом разминулись бы две машины. Но последний поворот ключа перенес его из пасмурного дождливого дня в темную прихожую, где воздух был спертым и теплым. Запах старой обивки, переваренной цветной капусты и цветочных духов облаком опустился на него.

Он заверил себя, что скоро его дом будет источать запахи его собственного мира. Единственного профессионала, который немного разбирается в тайской кухне, любит развлечения и пользуется туалетными принадлежностями «Хьюго Босс». Как только он избавится от старых ковров и обоев и вообще «вышвырнет все дерьмо», как с явным наслаждением заметил его лучший друг Маркус, дом быстро потеряет зловоние чужого времени, возраста и пола.

Окутанный тусклым светом, проникающим сквозь грязные от пыли и серебристой паутины окна цокольного этажа, он быстро осознал, что произошла ошибка и что дом не был освобожден от мебели прежнего владельца. Будто он перепутал даты переезда и продавец еще не успел съехать. «Чисто семидесятые, Нэн», — с ухмылкой заметил Маркус в тот вечер, когда пришел помочь Фрэнку выбрать между этим домом и бывшей церковной собственностью в Уэоли Касл, которая больше нуждалась в авиаударе, чем в новом покупателе.

Из бакелитовой панели на стене гостиной торчал массивный выключатель такого же цвета, как и плинтусы, кухонные шкафы и фурнитура. До 50-х годов бакелит использовался для производства протезов. Выключатель не поддавался, но когда Фрэнк с силой надавил, пластмассовый абажур, висящий на потолке и раскрашенный в цвета банки с фруктовым коктейлем, испустил лишь грязное свечение.

Фрэнк уставился на захламленную комнату, и на него накатили такое отвращение и раздражение, что ему захотелось в ней все разгромить. Сервант из розового дерева. Газовый камин с пластмассовыми углями и спрятанными лампочками, которые зажигались в очаге. Древний телевизор в деревянном корпусе, маленький экран которого был выпуклым, как линзы дешевых очков. Стеганый диван, потертый и выцветший. Некогда элегантный, а теперь обвисший и напоминавший поношенную велюровую перчатку, спавшую с руки великана. Вся эта мебель и техника оскорбляли вкус Фрэнка и вызывали у него уныние. Хотя он был рад, что родился в середине семидесятых и ему недолго осталось ждать, когда стили кардинально изменятся, и в следующем десятилетии эти вещи будут выглядеть современно.

Напольный красный ковер с вьющимися зелеными листьями вызвал у него ассоциации с языками хамелеонов, лижущими огонь. Фрэнк посмотрел на узор, и этот рисунок захватил все его внимание. Ковер впитывал большую часть тусклого электрического света и вытягивал из Фрэнка остатки оптимизма.

Из пыльного сумрака гостиной на него навалилось какое-то странное отрезвление, будто он только что сделал неуместное замечание в приличном обществе.

Фрэнк протянул руку и потрогал стену, не совсем понимая, зачем ему это потребовалось. Бумага обоев была старой и ворсистой на ощупь, рисунок лозы был уже не сиреневым на кремовом фоне, а сепией на пергаменте. Теплота и запах комнаты словно усилились вокруг него, вкупе со странным чувством вины.

Его мысли тотчас же потяжелели от раскаяния, будто он был вынужден наблюдать дополнительные страдания, которые его злобные мысли насчет декора причинили кому-то уже напуганному и… обиженному. Он даже испытал желание вслух извиниться перед комнатой.

Только звук грузовика перевозчиков, дающего задний ход и сигналящего, вырвал Фрэнка из необъяснимого чувства стыда. Неприятные ощущения прошли, и он снова окинул взглядом комнату.

С чего же начать? Прежде чем отдирать прибитый к полу ковер, нужно убрать мебель. Всю.

Он потянулся к телефону. Значит, что тот ужасный обеденный стол «Формика» с выдвижными досками по-прежнему загромождает вторую комнату первого этажа, вместе с жуткими стегаными креслами. Он проверил и убедился, что вся мебель продавца осталась на месте.

— Твою ж мать! — прошептал он и удивился, что понизил голос.

Фрэнк бегом поднялся по узкой лестнице, чтобы прогнать чувство усталости, предположительно вызванное духотой или предвкушением ремонта.

Главная спальня была по-прежнему перегорожена огромным, облицованным ореховым шпоном шкафом, который он видел во время двух просмотров дома. Рядом с вызывающим видом стоял тиковый комод. Кровать, которая, вероятно, пережила немецкие бомбардировки военных заводов на соседнем Гранд Юнион Канал, безжалостно заняла оставшееся пространство пола.

Быстрый взгляд за дверь второй спальни показал, что она тоже использовалась предыдущим владельцем in absentia, в качестве хранилища картонных коробок, старых рождественских украшений, вышитых «фитильками» покрывал, полосатого льняного белья и вязальных принадлежностей.

Стоя на крошечной площадке под белым чердачным люком, Фрэнк гадал, съехала ли вообще старуха или, может, она вернулась домой.

«Думаю, она в доме престарелых. Не выдержала. Стала немного чудить. Деменция или типа того,» — сказал тот кретин, Джастин, агент по недвижимости из «Уоткинс, Перч и Мэнли», когда Фрэнк спросил его про бывшую обитательницу. Так почему же родственники не забрали ее вещи?

Может, у нее никого уже не осталось?

Фрэнк был потрясен негативным представлением о старости, связанных с ней унижениях, неуклонном стирании твоего прежнего «я» и утилизацией твоего прежнего крошечного места в этом мире. Однажды такой же трагический конец ждет и его самого. И тоже здесь.

Он даже растерялся, внезапно почувствовав острое сочувствие одиночеству, которое могло быть абсолютным. Ему потребовались сознательные усилия, чтобы подавить это ужасное чувство. Вытирая глаза, он спустился на первый этаж.

Позвонив в агентство недвижимости, он прослушал автоответчик и оставил короткое сообщение для Джастина. Затем окинул гостиную взглядом и попытался изменить ход мыслей. Представил себе трансформацию дома, которую они с Маркусом произведут. Деревянные полы, белые стены, деревянные жалюзи, минималистичные светильники, светорегуляторы, настенный телевизор, черно-белые кинокадры в стальных рамках, кожаная мебель, кухня из нержавеющей стали, мощеный дворик для обедов на улице, свободная комната для его аппаратуры и гостей, встроенный стенной шкаф. В главной спальне ничего, кроме его новой кровати и торшера. Четкие линии, простые цвета. Пространство, свет, покой, современность, защита.

Ему придется хорошенько поработать.

* * *

В первую пятницу Фрэнка в доме мебель прежней обитательницы все еще оставалась на своих местах. И стояла она так довольно долго, поскольку ковер под диваном и одиноким креслом в гостиной был темным. Это мешало обдирать обои. Пока мебель не вывезена, кухня была единственной частью дома, которую он мог разбирать, хотя и полюбил готовить на ней яичницу с картошкой, которую не ел со школы. Также ему нравилось слушать в той комнате радиоприемник, особенно канал «Би-би-си Рейдио Ту», который он не слушал с детства. В результате он отсрочил вынос старых деревянных шкафов с дверцами из матового стекла. Было что-то уютное и обнадеживающее в этих шкафах и маленькой белой плите. В любом случае, раз Маркус должен был приехать с инструментами на следующее утро, в субботу, Фрэнк мог отложить разрушение до того времени.

Также ему требовались продукты на выходные, а он еще не был готов к тому, чтобы делать покупки в супермаркете, поэтому бегал за едой в местную лавку. Магазинчик назывался «Хэппи Шоп» и был удачно расположен в конце дороги. Продавцом там работал улыбчивый индус. За неделю это будет уже его четвертый поход в магазинчик. Или пятый? Неважно. Он хотел побаловать себя «Арктик роллом», который присмотрел себе вчера. Или это было в среду? Все дни его первой недели в доме словно размылись. Тянулись медленно и приятно.

На неделе Фрэнк редко покидал дом и испытывал потребность в человеческом общении. Эти дни он не отваживался ходить дальше местных магазинчиков, поскольку дом был очень теплым и уютным, в отличие от внешнего мира.

В своем первом за полгода отпуске он быстро привык сидеть по утрам на диване и смотреть телевизор с зеленоватым экраном. Впервые за долгое время у него появилась возможность расслабиться, что, похоже, объяснялось апатией. Но дом расслаблял чудесным образом. После ланча Фрэнк спал как убитый целый час, пока не начинались его передачи. Раньше из-за работы он почти не смотрел телевизор, но быстро обнаружил интересные ему программы на пяти доступных ему эфирных каналах.

В шкафу под лестницей Фрэнк нашел клетчатую хозяйственную сумку на колесиках. Она стояла рядом с ковровым пылесосом, который он непременно потом впарит через «Ибэй» какому-нибудь чокнутому фанату ретро. Поскольку всю неделю приходилось таскать из «Хэппи Шопа» большое количество консервов, идея использовать сумку на колесиках постепенно стала казаться не такой уж и смешной. А перед тем, как покинуть дом в пятницу, он даже задержался возле шкафа и задумался, не будет ли кто-нибудь из молодежи смеяться над ним на улице, если он выйдет с этой сумкой. Но если и будет, он сомневался, что его это как-то заденет.

Внутри «Хэппи Шопа» его вкусы менялись. Мысль о суши, обжаренных овощах или блюдах с рисом и кокосовым молоком, о чем-нибудь замороченном, вроде карри и чили, которые он часто ел, густо поливая соусом… выворачивала ему желудок наизнанку. Вызывало настоящее отвращение. В магазине обнаружились забытые сокровища из 70-х, и он провел первую неделю, поедая консервированную горбушу с белым хлебом. Он и не знал, что такой еще выпекают. Еще в его новой диете было множество консервированного рисового пудинга, бисквит «Виктория», мороженое в картонной коробке и кексы «Мистер Киплинг». Он вновь открыл в себе страсть к сгущенному молоку и замороженным куриным пирогам. И первый раз в своей жизни купил круглый английский салат.

Через несколько минут в его корзине уже лежали упаковка рыбных палочек «Бердс Ай» и пакетик зеленого горошка. Перед лавкой стояли четыре корзины, пахнущие газетами и табаком. Банка мандариновых долек, земляничный десерт «Энжел Делайт» — его все еще продавали в пакетах! — коробка чая «ПиДжи Типс» и банка кофе «Меллоу Берд» отправились в соседнюю корзину. Он избегал изделий с луком, поскольку недавно отказался от него.

К своему растущему улову он добавил мебельный полироль «Пледж», по аромату которого скучал. Он помнил, что такой же хранился под раковиной в родительском доме. Как только он возьмется за тряпку с полиролью, отделанный шпоном шкаф превратится в конфетку, как и сервант из розового дерева и тиковый комод.

Фрэнк полюбил использовать шкаф над плитой для хранения лакомств и частенько заглядывал в него перед тем, как смотреть днем телевизор. Необъяснимым образом ему пришло в голову истинное предназначение шкафа. Поэтому в «Хэппи Шопе» он купил пакет мятных леденцов «Мюррэй» и турецких сладостей «Фрай».

Вроде бы все. Что еще ему нужно? Жидкость для мытья посуды. Фрэнк схватил одну из бело-зеленых пластиковых бутылок «Фэйри». Он не видел эту упаковку уже несколько лет. Когда он понюхал красный носик, летний аромат из детства буквально вскружил ему голову. В памяти возникли образы, похожие на переэкспонированные снимки. Он бегает в плавках, в детском бассейне с синим дном плавают травинки. Вода теплая. Задыхаясь от смеха, он убегает от своего брата, который брызгает в него водой из бутылки «Фэйри». Пытается плавать в бассейне, хотя там всегда мелко и коленями он бьется о дно. Потом лежит лицом вниз в теплой воде пять секунд, после чего вскакивает посмотреть, не испугалась ли мама, что он утонул. А еще он увидел перед глазами шезлонги, в которых сидят его мать и бабуся, смотрят на него и улыбаются. Он настолько глубоко погрузился в воспоминания, что ему даже показалось, что он разглядел след от креозота на садовой ограде и почувствовал резкий запах горелого масла и древесины.

Фрэнк возвращался домой, словно в тумане, опустив голову и нерешительно семеня, будто опасался препятствий под ногами. Но потом стряхнул с себя новую привычку и пошел нормально.

* * *

Когда в субботу в десять утра в дверь постучал Маркус, Фрэнк подскочил на кухонном стуле, хотя не мог понять причину своей нервозности. Это было глупо с его стороны, но идти к входной двери ему помешало внезапно возникшее чувство тревоги. Поэтому он застыл, едва дыша, в коридоре рядом с термостатом, походившим на прибор с панели первых космических кораблей. Когда Маркус заглянул в щель для писем, Фрэнк вынужден был открыть дверь.

— Какого хрена? — спросил Маркус, когда увидел кухню. — Я привез плитку и инструменты. Это дерьмо должно было быть давно убрано. Твои вещи не могут вечно храниться у меня в гараже, дружище.

Но, несмотря на разочарование друга, Фрэнк жаждал отсрочки казни для кухни. И надеялся, что сможет каким-то образом задержать Маркуса или убедить его не ломать дерево и не отрывать монтировкой кухонные шкафы от стен. Им было, наверное, несколько десятилетий, и они сохранили приличный вид. На самом деле в них не было ничего плохого, поэтому Фрэнку казалось, что это будет зря. И он не хотел трогать их еще по одной причине. Этот мотив стал грызть его с наступлением субботы. Потрошить кухню было неправильно. Плохо, как насилие. Или буллинг.

Смущенный собственной сентиментальностью, Фрэнк с тяжелым сердцем помог Маркусу оторвать шкафы от стен. Он едва не плакал, пока они орудовали монтировками.

Когда они обнаружили за первым шкафом надпись — «Лен и Флорри, 1964» — Фрэнк ушел в ванную с влажными глазами и уткнулся лицом в одно из больших лимонно-желтых полотенец, которые нашел в сушилке.

Три стенки и ряд шкафов вскоре были свалены во дворе, словно мусор после землетрясения. Вид белой, некрашеной стенки шкафа, которой он был обращен к кухонной стене с 1964 года, поразил Фрэнка так же сильно, как когда-то вид мертвого домашнего питомца. Кролик, окостеневший от жуткой неподвижности и несправедливости своего последнего сна, по-прежнему оставался любимым.

Равнодушный к надписям, оставленным Леном и Флорри — они нашли четыре таких — Маркус открыл банки с белой эмульсией и принялся красить голые стены. Пока тот работал, Фрэнк почувствовал, что ненавидит своего лучшего друга.

В этот уик-энд они не успели разрушить еще одну комнату. И это к лучшему, поскольку в течение ночи после осквернения маленькой кухни связь Фрэнка с домом изменилась.

* * *

На следующее утро, пока Фрэнк скорбно сидел над тостом и кружкой чая в свежеокрашенной наготе кухни, рядом со сваленными посреди нее инструментами, он размышлял над снами прошлой ночи. Ему казалось, будто ему снились сны другого человека.

Всю ночь он шел сквозь темную путаницу образов, большую часть из которых утром он забыл. Но у него сохранились частичные впечатления о комнате, наполненной дымом сигарет «Силк Кат», стуке косточек для игры в «Скраббл» и песне Мэтта Монро, льющейся непрерывным циклом из черного магнитофона, с забрызганными белой краской динамиками. «Рожденный свободным». Так называлась песня. Он не слышал ее уже много лет. А еще он был гостем на «Цене удачи». Каким-то образом находился на шоу и одновременно смотрел на себя с дивана. Целью было выиграть маленький автофургон. Состязание было захватывающим. Перед пробуждением он стоял на желтом линолеуме кухни и считал листы с марками «Грин шилд». Или ему показалось, что это было пробуждение, поскольку в спальне с ним находился еще кто-то. Разговаривал с ним между резкими вдохами. А еще у подножия кровати стояла маленькая размытая фигура.

Во втором, более ярком сне — потому что это должен был быть сон — фигура быстро покинула комнату, закрыв руками лицо. Затем вновь появилась в дверях в виде сгорбленного силуэта, подсвеченного рассеянным светом, идущим с лестницы. Фигура корчилась, словно от боли. И когда она повернулась к нему, лицо у нее оставалось в тени. Фрэнк был уверен, что это женщина. И он испытывал прилив нежности, привязанности и раскаяния, несмотря на то что она напугала его своим появлением у изножья кровати. Когда он встретил ее во сне, то испытал то же чувство покинутости, которое запомнил по своему первому дню в школе.

Сон продолжился, и он оказался за спиной у маленькой фигуры в комнате для гостей. В этой части сна она, согнувшись, перебирала коллекцию полиэтиленовых пакетов. «Тебе нужно подготовиться. И я не могу без этого», — сказала она Фрэнку, не поворачиваясь к нему лицом.

В семь утра Фрэнк проснулся и почувствовал на лице соль от высохших слез. Он спустился вниз на соперничающий со смрадом свежей краски запах жареной колбасы, хотя в этом доме ни разу ее себе не готовил.

* * *

В ночь воскресенья и понедельника сны испортились из-за того, что кухонные шкафы были оставлены на улице под дождем. Как мать, которая чувствовала ауру чужих домов, Фрэнк инстинктивно понял, что причиной беспокойного сна стал разгром кухни.

В воскресную ночь маленькая фигура вернулась в нему в спальню. Но ее возбуждение и огорчение усилились, и он, проснувшись, обнаружил ее склонившейся над ним и зажавшей себе рот руками. Ему показалось, что он заметил блеск одного глаза, но других черт на лице этой женщины из его снов он не разглядел. Сквозь пальцы она издавала жуткое приглушенное рычание.

Фрэнк сел в кровати, сердце у него бешено колотилось, Он был убежден, что в комнату проник посторонний, но потом увидел, что фигура маленькой женщины растворилась в темных недрах платяного шкафа.

Он быстро включил свет и осмотрел весь дом, но никого не обнаружил.

В ночь понедельника с ним в комнате снова было нечто, похожее на фигуру старой женщины, только на этот раз оно перемещалось на четвереньках. Возможно, ему приснилось какое-то раненое животное, поскольку, проснувшись, он услышал под шторами чье-то мяуканье и возню. И на человека оно не походило. Существо кружило на четвереньках в течение нескольких секунд, в отчаянии ударяясь о стены. Фрэнк никогда не видел ничего подобного и просто сидел в кровати, оцепенев от ужаса.

В конце концов незваный гость покинул спальню и выскочил на площадку. Фрэнк увидел его лишь мельком и решил, что это собака, потому что человек не способен перемещаться на четвереньках так быстро. Напуганный, но вынужденный последовать за этим существом, Фрэнк заглянул в комнату для гостей и увидел фигуру старухи в грязном халате, стоявшую к нему спиной. Она рылась в коробках с фотоальбомами в виниловых обложках, пока не нашла то, что искала. Она поднесла предмет к лицу, и Фрэнку показалось, что она то ли пытается читать при плохом освещении, то ли кладет что-то в рот. Он не знал точно, но слышал тяжелое дыхание женщины, перемежающееся с животным рычанием.

Когда Фрэнк заговорил с ней, фигура быстро повернулась и показала ему пару молочно-белых глаз, вроде тех, что он однажды видел у дохлой овцы, и оскаленные зубы, которые не могли принадлежать человеку.

Фрэнк проснулся у себя в комнате под одеялом, с пальцами, засунутыми в рот.

* * *

Во вторник утром он перенес сломанную кухонную мебель обратно в дом и протер обломки посудным полотенцем. Сам акт возвращения казался столь же необходимым, как спасение тонущей кошки из канала.

В среду утром пришла почта от «Макмиллан Нерсес»[5] и от службы транспортных перевозок, адресованная миссис Флорри Уайт. Фрэнк сложил письма в аккуратную стопку на кухонную стойку возле маленького тостера. Он починил стойку, как мог, и прислонил к стене, поставив под наклоном. Проку от нее было мало, но он бы не выдержал еще одну ночь, если б оставил сломанную мебель на улице. Стальные секции новой кухни были вынесены во двор. Конечно, такая расстановка будет не постоянной, но иначе успокоить свои нервы он не мог.

Дни со вторника по четверг он провел на диване, в апатии и меланхолии, дрейфуя по дневным телешоу ради той толики комфорта, которую они ему приносили. Также он подолгу дремал перед включенным газовым камином. Его свечение и легкое потрескивание успокаивало его больше всего. Но он часто просыпался от этой дремы, потому что маленькая фигура из его снов что-то бормотала себе под нос, стоя на вершине лестницы. Проснувшись, Фрэнк не помнил, что она говорила, и на площадке никого не было.

Еще Фрэнк проводил много времени, глядя на рисунок на кухонном столе и думая о комнатах, которые он снимал в студенчестве. В свои двадцать с небольшим он сожительствовал с двумя подружками, с которыми давно расстался. Делил дома с незнакомцами, с которыми сейчас не контактировал. Во все более расплывчатой массе его воспоминаний был алкоголик, который питался лишь особо крепким сидром и супом из пакетиков, и девушка с ожирением, которая ела, как ребенок на вечеринке в честь десятилетия, и часами просиживала, запершись, в ванной. Он уже не мог вспомнить ни их имен, ни лиц подружек. Какое-то время пытался, но потом перебрался в гостиную и заснул за просмотром «Обратного отсчета».

В четверг вечером он не стал отвечать на звонок Маркуса. С прошлого уик-энда их было четыре. Все остались неотвеченными. По какой-то причине Маркус и его звонки стали раздражать Фрэнка до такой степени, что он положил свой айфон в шкаф под лестницей, вглубь коробки с бельевыми прищепками. У него не хватало времени обдумывать изменения, которые он когда-то планировал сделать по дому. А спешку он терпеть не мог.

К концу недели сон у него стал спокойным, и он заметил, что смотрит с семи до девяти Ай-ти-ви, после чего идет спать. «Хэппи Шоп» продолжал снабжать его неисчерпаемым разнообразием воспоминаний и вкусов. И когда в субботу утром приехал Маркус, Фрэнк даже не стал открывать ему дверь. Вместо этого он лежал на полу гостиной, с зашторенными окнами.

К концу второй недели своего отпуска он позвонил в офис с таксофона возле «Хэппи Шопа» и сказал, что не вернется на работу.

* * *

В понедельник своей четвертой недели в доме Фрэнк, наконец, отправился за инструментами. Не для того, чтобы обновить дом, а для того, чтобы попытаться восстановить кухню. Эту задачу нельзя было больше откладывать.

Сам акт выхода из дома был мучительным.

Дважды за предыдущую неделю, когда Фрэнк готовил на разрушенной кухне себе еду, он поднимал глаза, уверенный, что кто-то наблюдает за ним из двери. У него было чувство, будто его застигли за чем-то неправильным или за поеданием того, что ему запрещено было есть. Воображаемое присутствие кипело угрюмым разочарованием и источало темную враждебность. Это помещение стало эпицентром беспокойного присутствия, интенсивность которого нарастала с субботы, когда они с Маркусом подвергли нападению шкафы. Кухня была сердцем этого дома, а он разбил его.

С ним в доме никого не было и быть не могло. Но повторяющийся топот маленьких ног по линолеуму, пока он дремал днем в гостиной, говорил — обращаясь к области воображения, которую он мало использовал, — о том, что некое обездоленное присутствие снова и снова изучает кухню. В первый раз, когда он услышал шарканье, он встревожился, что прежняя хозяйка сбежала из интерната для престарелых. И что еще хуже, решила вернуться в дом, который по-прежнему считает своим.

Фрэнк быстро оправился от внезапных опасений. И в пределах уютного чрева этого дома он, наконец, счел это контролирующее присутствие приемлемым, и даже желанным. Он не мог придумать ни одной причины, чтобы усомниться в своем порыве возместить ущерб. Это было вполне осуществимо.

Но мысль о том, что придется выйти за пределы дома, в мир, который уже не казался ему знакомым, угнетала его. Когда Фрэнк отправился за инструментами, он был буквально изнурен своим походом по Першор Роуд еще до того, как добрался до автобусной остановки перед кегельбаном.

Непредсказуемые приливы энергии и пристальные взгляды пешеходов и автомобилистов, казалось, разрывали его мысли на части, а его самого превращали в бормочущую неподвижную статую. Он думал о слишком многих вещах одновременно и постоянно терял ход мысли.

Он ощущал на себе давление города. Неуютное, как хлесткий ветер на вершине холма. У него было чувство, будто он зацепился карманом пальто за дверную ручку. Нигде за пределами дома или «Хэппи Шопа» он не мог найти себе места, и у всех путался под ногами. Поэтому его новая жизнь свелась к коротким вылазкам. Он уже не справлялся ни с чем другим, и нигде и никогда не был нужен. Дом раскрыл ему глаза. А теперь еще с ногой было что-то не то. Начало болеть бедро. Поэтому приходилось воздерживаться от прогулок.

В тот день, когда Фрэнк отправился покупать инструменты, он почувствовал, что чем дальше он удаляется от дома, тем сильнее становится его физический и моральный дискомфорт. Фрэнк бесконечно курил сигареты «Силк Кат» ради того слабого утешения, которое они обещали. Он вновь закурил в прошлый уик-энд, после того как во время просмотра «Национальной лотереи» испытал непреодолимую тягу к сигаретам. На автобусной остановке жирные голуби сновали под ногами и смотрели на него янтарными глазами.

Сев в автобус, он поднялся на второй этаж. С больным бедром это было все равно что стоять прямо в гребной лодке. Сидя у окна, пока автобус катил к Селли Ок, где находился магазин стройматериалов, Фрэнк смотрел на прогуливающихся по улицам женщин в узких юбках и кожаных ботинках. Такое зрелище обычно вызывало у него головокружительное желание. Теперь и женщины, и их одежды казались чем-то обыденным, он был равнодушен к ранее возбуждающим образам. Ему даже не верилось, что раньше было как-то иначе.

У сидящей перед ним девушки в сумочке зазвонил мобильный телефон. Звук отвлек Фрэнка от мыслей, которые казались ему важными и полными смысла и которые через некоторое время он бы вряд ли вспомнил. Девушка разговаривала слишком громко.

— О господи, — простонал он. Ему хотелось выхватить телефон у нее из руки и выбросить в окно. Хотелось услышать, как тот шлепнется на асфальт.

Тихо бормоча, чтобы не дать себе разругаться вслух, Фрэнк был вынужден слушать разговор незнакомки. Он больше походил на подготовленную речь, произносимую поставленным голосом, чем на естественную беседу. Не было ни пауз, ни повторений, ни молчания. Только непрерывный словесный поток, адресованный всем в автобусе. Будто она держала не телефон, а микрофон. Наверное, самое досадное в старении, — подумал Фрэнк, — что по-прежнему приходится сталкиваться с ребяческими выходками и поведением. Этим завышенным самомнением и тщеславием, которое он наблюдал всякий раз, когда выходил из дома.

К тому времени, когда он добрался до Бристол Роуд, его уже тошнило от всего, что его окружало. К пылкому отвращению примешивались повышенное внимание и горькое отчаяние. В одно милосердно краткое мгновение ему захотелось сгореть дотла и чтобы были стерты все свидетельства его существования. Он был отребьем. Никому не был нужен. Фрэнк промокнул уголок глаза платком, и ему захотелось поехать домой. Вернуться домой.

Когда автобус проезжал Селли Ок, он спал. И проснувшись, обнаружил, что едет по незнакомым ему улицам. Он проспал свою остановку и оказался в унылой части Бирмингема, в которой никогда не был. Может, он где-то за Лонгбридж? В панике он сбежал вниз по лестнице. Вышел из автобуса и встал возле закрытой фабрики и оптовой фирмы по продаже сари.

Все здесь было негостеприимным. Самоотвращение душило его. Неужели я не могу выходить из дома без карты? Он прожил в городе десять лет, но не узнавал этот район. Будто, пока он спал в автобусе, улицы и здания переместились, чтобы сбить его с толку.

Он двинулся по главной дороге в ту сторону, откуда приехал автобус. Однако устал и, в конечном счете, повернулся лицом к деревянному забору, окружавшему стройплощадку. Там на него накатил приступ такой ярости, что она обернулась для него сломанным зубом и порезами на ладонях. Стиснув челюсти и скрипя зубами, он почувствовал, как на зубе сбоку хрустнула эмаль. Рот наполнился мелкой крошкой. Но когда зуб сломался, напряжение ушло из его тела. Сконфузившись, Фрэнк ждал, когда накатят волны боли. Но этого не случилось, и он решил не ходить к дантисту. Он не знал, где в городе есть дантисты. Затем он заметил маленькие кровавые полумесяцы на ладонях, оставленные его собственными ногтями. Он уже давно их не обкусывал. Его ногти были неприятно длинными и походили на женские. Как они так сильно отросли и он этого не заметил?

Пытаясь повторить маршрут автобуса и найти какой-нибудь ориентир, Фрэнк безнадежно заблудился. Он зашел в дешевую женскую парикмахерскую, которая была единственным местом, где он смог бы найти хоть что-то знакомое и спросить дорогу. Девицы с аляповатым макияжем переглянулись, когда он обнаружил, что не может произнести ни слова. Он просто стоял и дрожал перед ними. Вскинув руки вверх в немом отчаянии, он покинул лавку, красный от стыда. Дар речи вернулся к нему лишь у обочины, где он встал, что-то бормоча. Кто-то пялился на него. Домой его отвезло такси.

Подобного никогда раньше с ним не случалось, но он считал, что потенциал для таких перемен всегда присутствовал. В заднем отсеке такси он спрятал лицо лацканом пальто и кусал нижнюю губу, пока глаза не наполнились слезами.

* * *

Два дня спустя, а может, три или даже четыре, кто-то постучал во входную дверь, причем довольно настойчиво. Поэтому Фрэнк спрятался, улегшись на полу комнаты для гостей. Он слышал голоса в соседском саду. И знал, что посетители пытаются заглянуть в дом через задние окна.

Остаток дня он непрерывно курил сигареты «Силк Кат» и расслабился, лишь когда стемнело и гостиную огласила музыкальная тема из «Улицы коронации». От мысли о том, чтобы выйти и купить еды, его затошнило, поэтому он прогнал ее от себя.

Фрэнк снова попробовал прикрепить сломанные шкафы к стенам кухни, но только изранил пальцы. Он пошел наверх, чтобы промыть ранки, но оказавшись на площадке, не смог вспомнить, зачем туда поднялся. Поэтому пошел в спальню и лег на кровать. Вокруг него стоял запах духов, старой мебели, пыльных ковров и фритюрного масла. С бульканьем включились радиаторы. Он почувствовал себя в безопасности и закрыл глаза.

Где-то посреди ночи в комнату на четвереньках пришла Флорри и забралась на кровать. Села Фрэнку на грудь и засунула ему в рот тонкую, холодную руку.

Перевод: Андрей Локтионов

Об этих ужасах: заметки к рассказам

«Куда приходят ангелы» очень похож на мой более ранний рассказ «Материнское молоко» в том смысле, что я попытался рассказать страшную историю с точки зрения ребенка или человека, по-детски непосредственного. В нашей жизни есть время, когда большинство из нас, вероятно, пережили самые страшные ужасы, рожденные воображением. И для меня первый набросок рассказа такого рода бывает не запланированным, а предвосхищенным в виде каких-то образов и зачастую составляется на основе нескольких строк, озвучиваемых чьим-то голосом. Я слабо представляю, во что выльется эта история. И еще такие рассказы для меня экспрессионистичны, я стараюсь найти образ, который произведет на меня впечатление, каким бы странным он ни казался. И я не подхожу к этим историям рационально. То, что получается в первом наброске, нуждается в тщательной переработке, но я стараюсь сохранить стиль и голос, которые присутствовали в нем с самого начала.

Этот рассказ, как и «Материнское молоко», также является поводом для сожалений, поскольку я жалею, что не написал гораздо больше таких историй, когда тот голос чаще всего звучал у меня в голове. Мне хотелось бы написать целый сборник рассказов в этом стиле. Раньше я никогда не делал ничего подобного. Но хотя этот подход кажется инстинктивной и естественной частью моего творчества, в моих романах он играет меньшую роль, а они всегда были для меня приоритетом. Раздвигая границы, стараясь более смело использовать голос и воображение и одновременно борясь с более традиционными, ожидаемыми и более широко ценимыми формами выражения, я постоянно сталкивался с напряжением, которое не только преследовало меня, но и, возможно, даже помогало мне на протяжении всей моей писательской карьеры. От подобных столкновений могут появляться искры и, может, даже новые формы, сочетающие в себе лучшее из двух.

Этот рассказ также нашел отклики у некоторых читателей и редакторов. И Эллен Датлоу и Стивен Джонс переиздавали его в своих ежегодных «коллекциях лучших ужасов». Эллен Датлоу даже повторно включила «Куда приходят ангелы» в свою антологию «Призраки». Журнал Nightmare недавно перепечатал этот рассказ, а мексиканское министерство культуры перевело его на испанский для сборника ужасов, финансируемого государством. Подобная реакция на эту историю часто заставляла меня задумываться: что же я сделал такого правильного?

Рассказ был написан в 2004 году, после моего первого конвента «Фэнтезикон», на котором издатель и писатель Гэри Фрай попросил меня сочинить что-нибудь в духе М. Р. Джеймса для его антологии «Потомки Эдгара По». Мой энтузиазм был настолько велик, что я написал два рассказа: сперва «Исконный обитатель», а затем «Куда приходят ангелы». Гэри Фрай использовал оба, включив их в разные сборники. «Исконный обитатель» позже был опубликован в «Маниакальном секстете Берни Херрманна».

Однако образ, лежащий в основе этой истории, возник у меня, когда я прогуливался между двумя длинными рядами георгианских террас в Холланд-парке, в Западном Лондоне, недалеко от того места, где я прожил семь лет. Мне показалось, что я мельком увидел в окне верхнего этажа старческое лицо — слишком бледное, истощенное и осунувшееся, чтобы принадлежать живому человеку, — которое быстро исчезло в темноте комнаты. Я запомнил этот образ, и когда в следующий раз прибыл в отель «Мэйфэр», где работал швейцаром, то начал писать рассказ. Первый набросок вышел за один присест, и я помню, как написание рассказа погрузило меня во что-то вроде транса.

Хотя по смыслу и образам эта история целиком выдержана в стилистике М. Р. Джеймса — в ней даже встречаются призраки из некоторых его рассказов, — она отличается тем, что в ней я избегал любого намека на социальный фон и эрудицию его мира, возраст рассказчиков и время, в котором происходит действие. В конце концов, редактор попросил сымитировать дух Джеймса, а не склепать банальную подделку. Начиная с «Банкета для проклятых», я находился под огромным влиянием, которое М. Р. Джеймс оказал на мое воображение, и всегда пытался отразить его подход к сверхъестественному и некоторые стилистические приемы, при этом без какого-либо прямого копирования.

Рассказ «Исконный обитатель» являлся еще одной попыткой использовать особенный, отчетливый голос, хотя и гораздо более старый, более традиционный, присущий образованному аристократу. Голос, который доминировал в классическую эпоху историй о привидениях. Я больше почти не использовал этот голос и не был уверен, стоит ли вообще включать эту историю в сборник. Хотя для меня важна, поскольку ее идеи и место действия поучили развитие в моем более позднем романе «Ритуал». Для моего уха этот манерный голос в «Исконном обитателе» похож на некое ухищрение. Это средство выражения могло бы оттолкнуть меня как читателя, если б показалось неестественным. Это не мой голос, и я не разделяю его социального фона, и зачастую он кажется частью консенсуса в английской литературе, неотъемлемым компонентом классовой структуры. Как читатель я долгое время выступал против этого голоса.

В отличие от всех моих романов ужасов, большая часть моих рассказов написана от первого лица. Я упоминаю об этом, поскольку данный рассказ с самого начала был полем для экспериментов с голосом. Думаю, именно поэтому мне часто говорят, что все мои книги отличаются друг от друга. Ни до, ни во время и даже после написания рассказа или романа я не перестаю размышлять над тем, как должно строиться повествование. Обычно я задаю себе вопрос, правильно ли это? И еще один: так кто же на самом деле рассказывает эту историю? Есть писатели с длинной карьерой — я не критикую их и зачастую завидую их последовательности, — которые, кажется, пишут все книги одинаково, с помощью одного и того же голоса. Думаю, я не способен на такую приверженность единому стилю и подходу.

Через пять лет после завершения этой истории я приступил к работе над «Ритуалом» (хотя этот роман написан совсем по-другому, отчасти в нем меньше литературности и больше кинематографичности). Именно столько времени мне может потребоваться, чтобы достаточно полно реализовать идею и развить ее до размеров романа. Генерировать идеи никогда не бывает проблемой, но то, как они должны быть написаны, — вечная загадка. Но этот рассказ был попыткой сбалансировать ужас; рассказывать истории внутри историй, от лица трех персонажей — повествователя, записи бесед и переписки; но основной рассказчик всегда приводит лишь слухи. Это было сделано для того, чтобы отдалиться от реального ужаса прежде, чем показать его в самом конце.

В то время я серьезно подумывал об эмиграции в Швецию или Норвегию. С 2000 по 2005 год я много раз бывал в Скандинавии и путешествовал по ней. Моей изначальной безумной целью было пожить в «фритидсюзе», чтобы посмотреть, что я смогу сочинить за двенадцать месяцев изоляции в лесной глуши. К счастью, я вовремя одумался.

Рассказ «Материнское молоко» относится к середине 90-х и является единственным из моих ранних произведений, которому я позволил выжить.

Когда в 1997 году я получал степень магистра писательского мастерства, мои преподаватели настолько критично отзывались о моих работах, представленных на мастер-классах и семинарах, что я до сих пор не забыл, какое чувство безнадежности и искреннее отчаяние по поводу своих писательских устремлений я испытывал. Это был единственный раз, когда я подумывал сдаться (хотя и вскользь!). Но преподаватели были абсолютно правы насчет бессвязности моих работ на том этапе и не хотели по-настоящему меня обидеть. На самом деле они практиковали очень мягкий, умелый подход, но молодые писатели могут быть очень ранимыми.

Чтобы начать ползать, прежде чем я смогу ходить, а не пытаться нестись галопом, как более искушенный писатель, которым я, конечно же, не являлся, я решил «инфантилизироваться». Поэтому вернулся к своим истокам и пересмотрел раннюю версию этой истории, появившуюся в 1997 году; рассказ, который я написал очень простыми предложениями, озвученными детским голосом. Меня больше всего интересовали ясность, голос и эффект. Поэтому я перерабатывал историю до тех пор, пока каждый образ не обрел правдоподобность, пока я не смог слышать, чувствовать и видеть то, что описывал. До 1997 года я был слишком самоуверенным и чересчур плодовитым автором, и к середине 90-х написал сборник рассказов и новеллу. Даже продал небольшому издательству популярный эротический роман. Но кроме «Материнского молока» ничего из того периода я не считаю пригодным для спасения. Таким образом, 1997–1998 годы, когда я проходил официальное обучение писательскому мастерству, стали для меня поворотными.

Рассказ «Материнское молоко», представленный на мастер-классах этого курса, был первым произведением, получившим широкое признание среди тех, кто его прочитал. Во-первых, одному моему другу пришлось убеждать меня включать эту историю в мастер-класс; меня смущал странный голос повествователя и гротескные темы, обрисованные в данном рассказе, особенно в таком месте, как Сент-Эндрюс. Но про себя я признавал, что история была подлинной жемчужиной, выловленной из глубин моего воображения. В конечном счете то, как был воспринят рассказ, стало одним из самых обнадеживающих для меня, как начинающего писателя, событий.

Вторым по значимости событием на том этапе стала публикация рассказа Рэмси Кэмпбеллом в 2003 году, в антологии «Коллекция костей». Это был мой первый опыт в печати в качестве автора «хоррора» и «странной прозы (вирда)». До этого я отправил «Материнское молоко» в известный журнал ужасов, который тот вернул с комментарием, что он слишком образный и плохо написан. Я был обескуражен и лишь несколько лет спустя, в 2000 или 2001 году, показал эту историю моему редактору в Virgin, ныне покойному Джеймсу Марриоту, который был поклонником ужасов и хотел увидеть от меня что-нибудь в подобном ключе. Без моего ведома Джеймс передал рассказ Джону Култхарду, а тот — Рэмси Кэмпбеллу. Моя первая руна была брошена. Внезапно я получил электронное письмо от Рэмси, в котором тот объяснил, что ему нравится, что история содержит «фактуру кошмара», и что он хочет опубликовать ее в «Коллекции костей». Затем Рэмси помог мне в печати и как романисту, порекомендовав отправить мой первый роман в жанре сверхъестественных ужасов «Банкет для проклятых» его британскому издателю, PS Publishing (также он написал вступление к первому изданию романа, опубликованному в 2004 году).

Иногда я задаюсь вопросом, если б «Материнское молоко» разнесли в пух и прах на том курсе литературного творчества в 1997 году, научился бы я впоследствии писать так же открыто, как делаю это сейчас в своих произведениях ужасов.

Первый набросок «Желтых зубов» был написан где-то в 2004 году, но был переработан и дополнен через пару лет после того, как Тим Леббон, Джеймс А. Мур и Кристофер Голден предложили мне написать рассказ для их сборника «Британское вторжение», который издавали Cemetery Dance. Сочинение этой истории отразило трудный период моего существования в Лондоне, с 1999 по 2005 год, когда мои условия жизни и личные стандарты зачастую серьезно нарушались из-за нехватки денег и ночной работы. Это вынуждало меня жить в каких-то дрянных местах и соседствовать, откровенно говоря, с людьми, обладавшими самыми ужасными привычками и, возможно, даже страдавшими расстройствами личности. Весь этот период был водоворотом бессонницы, бедности, отчаяния, конфликтов с другими людьми в тесном жилом пространстве и серьезных тревог относительно моего будущего. Данный рассказ являлся отражением моего вдохновения во время душевного упадка (всегда можно обратиться к сочинительству). Но мой опыт первых лет жизни в Лондоне по-настоящему проявился в романе «Номер 16» (специалисты по психическому здоровью дважды спрашивали меня после его прочтения, не страдаю ли я шизофренией).

В те годы, работая швейцаром, сочиняя ежегодно по эротическому роману и добавляя последние штрихи к «Банкету для проклятых», я чувствовал, что большая часть моей энергии и способностей уходит на то, чтобы справляться с проблемами существования в Лондоне. И когда я начинал работать над этой историей, то был убежден, что напишу еще и роман. Проблема в том, что у меня уже было два романа в разных жанрах, поэтому я решил оставить «Желтые зубы» в виде длинного рассказа и когда-нибудь в будущем вернуться к идеям и персонажам. Это случилось в 2015 году в виде романа «Под неусыпным надзором» (это рабочее название), публикация которого запланирована на начало 2017 года.

Рассказ «Свинья» тоже был написан во время личного и профессионального отчаяния, когда я жил над старым пабом в Лондоне в 2000 году. Однажды вечером я попытался вспомнить счастливое детство, которое я провел в Новой Зеландии, и эта история вышла наружу. Не столько ужас с точки зрения ребенка, сколько история от всеведущего рассказчика, интерпретирующего опыт детей, находящихся в опасности. Думаю, что счастливые детские воспоминания о моем очаровании субтропической средой смешались с гнетущей тяжестью темной атмосферы, охватившей меня в Лондоне, и породили странную историю.

В первой версии рассказ обрывается, когда двое детей забираются в морозильник, чтобы спрятаться от свиноподобного существа, из-за которого они потеряли старшего брата и обоих родителей. Я никогда не отправлял эту историю куда-либо на удачу, но несколько лет спустя предложил ее двум небольшим издательствам, попросившим меня написать рассказ. Оба отвергли «Свинью». Для одного она была слишком невнятной, другое назвало ее рассказом «ни о чем». Спустя годы Дэнел Олсон предложил мне написать второй рассказ для его серии «Экзотическая готика». Поскольку «Свинья» была готичной по тональности и действие происходило в Новой Зеландии (сюжеты этой серии не могли иметь место в Великобритании или Франции), я показал ее Дэнелу. Он предложил мне написать вторую часть рассказа, чтобы сделать его длиннее, и я с радостью это сделал. История была опубликована в «Экзотической готике-4» в 2012 году, но я помещаю ее в начало этого сборника, поскольку фактически первая версия была написана в 2000 году. Впоследствии она также переиздавалась в двух ежегодных антологиях лучших ужасов и фэнтези.

Рассказ «Что за Бог сотворил это?» был первым из двух, которые я написал для Конрада Уильямса, когда тот редактировал сборники ужасов. Эта история была написана для вестерн-антологии «Пуля в живот», выпущенной издательством PS Publishing в 2011 году. В детстве я читал очень много вестернов и любил фильмы в этом жанре, особенно те, в которых участвовала армия США, поэтому ухватился за шанс попасть в тот сборник. Повзрослев, я также стал поклонником Кормака Маккарти и прочитал все его вестерны. Именно у него я черпал большую часть вдохновения для атмосферы этой истории, в то время как сам сюжет и действие во многом были обусловлены моим прежним знакомством с вестернами. Я хотел столкнуть бульварное чтиво с чем-то более лиричным, что предполагало бы, что за действием в этом рассказе стоит нечто более могущественное и эпичное.

Написание этой истории также совпало с масштабным исследовательским проектом, который я проводил для своего романа «Судные дни», в котором изучал культы разных эпох и культур, в том числе мормонскую церковь. Этот культ или движение имеет историю, идеально подходящую для «хоррора», из-за его слепой веры в сомнительного рода сверхъестественное. В его происхождении присутствуют моменты таких впечатляющих фантазий и очевидного мошенничества на доверии, что я до сих пор искренне изумлен, видя, как эта вера процветает и разрастается в современную эпоху. Полагаю, что эта история также является моим единственным вкладом в поджанр зомби, который был в моде в 2010 году, когда я писал эту историю.

Рассказ «Кукольные ручонки» получил начало после полуночи, когда я работал ночным сторожем в элитном многоквартирном доме в Найтсбридже. Это было во второй половине 1999 года или даже в 2000-м. В то время, в первые часы смены, я также начал записывать гротескные прозаические выражения, проникнутые одиночеством и ужасом, вылившиеся впоследствии в роман «Номер 16».

Я часто печатал на старом подержанном ноутбуке, в котором еще использовались дискеты. Некоторые из этих дискет, включая те, что содержали многие из самых ранних фрагментов «Номера 16» или «Здесь, где и все мы», как тогда назывался проект (еще не оформившись в роман), были утеряны во время одного из моих переездов из одной убогой лондонской комнаты в другую. Я до сих пор думаю о сцене с голодным котом и одноногим голубем и помню, с каким вдохновением писал ее, но она потеряна навсегда… Возможно эта утрата натолкнула меня на мысль о потерянных картинах, больше похожих на кошмары, чем на реальные артефакты, которая нашла воплощение в романе «Номер 16». Но ночью, сидя двенадцать часов в том здании, за конторкой портье перед входом, я видел в стекле парадных дверей свое слегка искаженное отражение. Моя лысая белая голова казалась большой и деформированной, с маленьким личиком над тощим тельцем, облаченным в серую форму. Этот образ буквально отражал мои болезненные мысли и скверное настроение. В нем будто заключалось все мое существование. Тогда и родился рассказчик для этой истории.

Я закончил «Кукольные ручонки» много лет спустя, работая швейцаром в «Мейфэре», в то время когда почти утратил всякую надежду избежать неквалифицированной, низкооплачиваемой работы, которая ужасно деморализовывала. В пик кризиса я снова попытался выразить свои чувства и впечатления в рассказе, в котором изображались реальные здания. Притом что действие происходило в будущем, когда немногие выжившие обитатели Земли страшно мутировали и превратились в тех же животных и чудовищ, какими и были люди раньше. По сути, конец человечества, чьим последним промыслом и целью стал каннибализм. Также этот рассказ демонстрирует мне, насколько антропоморфные ужасы картин Фрэнсиса Бэкона воздействовали на мое писательское творчество. Его влияние сопоставимо с влиянием М. Р. Джеймса, и достигло максимального эффекта в романе «Номер 16». Думаю, что Бэкон лучше, чем любой другой художник, передает сам ужас существования. Так что эта история — одна из моих собственных «бэконовских» картин и очередная попытка изобразить детский голос и восприятие через добавленную к ужасу странность. Эта странность усиливает чувство ужаса у читателя, но не обязательно у рассказчика. Разве не возникает мгновенный ужас, когда о гнусном поведении или чудовищных событиях рассказывает человек, для которого такое поведение и события являются нормальными?

Опять же, этот рассказ был пару раз отвергнут редакторами, попросившими меня написать «ужастик». Возможно, меня даже разочаровало то, насколько все-таки заезжен жанр (за пределами моей собственной деформированной головы). Но история была спасена из бездны Джонни Мейнсом, собиравшим антологию авторов — членов Британского общества фэнтези под названием «Пылающий цирк». Джонни был в восторге от этого рассказа и даже перепечатал его в недолговечной серии сборников «Лучшие британские ужасы». Позднее Эллен Датлоу тоже выбрала рассказ для своей антологии «Чудовищное», и он был переведен на русский и немецкий языки. Мораль сей басни такова: иногда свою самую странную работу нужно показывать только правильным редакторам.

Рассказ «Забыть и быть забытым» был написан для «Экзотической готики-3» Дэнела Олсона. Его действие происходит во фламандской Бельгии, одном из моих любимых мест на планете, где я побывал. Антверпен, возможно, даже мой любимый европейский город, и я посещал его даже чаще, чем Стокгольм. Но история, сеттинг и персонажи взяты из моего собственного опыта работы швейцаром в Западном Лондоне, хотя в этой истории меньше экспрессионизма, чем в «Кукольных ручонках».

Сцена, в которой швейцара просят несколько минут присмотреть за престарелой богатой наследницей, женщиной, которая не ходила двадцать лет, — чистая правда. Это произошло со мной. В отсутствие сиделки постоялица встала с инвалидной коляски и принялась расхаживать, постоянно выкрикивая женское имя. Мое присутствие тоже очень взволновало ее, поэтому, чтобы не расстраивать ее еще сильнее, я спрятался за стенкой на кухне. Пожалуй, это были самые долгие десять минут в моей жизни, и потом меня еще какое-то время бил легкий озноб.

Движение в нежилых апартаментах, звуки торопливых шагов по пустым лестницам и странная атмосфера, царящая в этих старых многоквартирных домах, также были обычным явлением, как и невероятно преклонный возраст богатых обитателей. Слухи и сплетни о тайных историях жителей — которые вызывали недоверие, поскольку такие истории никогда не доходили до таблоидов, — также были в изобилии. На самом деле я пытался сочинять мемуар о своей работе швейцаром и написал первые десять тысяч слов. Притом что все истории в моем мемуаре были правдой, они были отвергнуты шестью литературными агентствами, к которым я обратился с предложением. В тех комментариях, которые давались, причиной отказа была указана «нереалистичность» моего сочинения. Один агент заявил, что оно «слишком зловещее и неприятное» для публикации. Чего же они от меня хотели?

Финальный образ в истории мне предложил Дэнел Олсон. Он чувствовал, что история нуждается в одной последней детали. Так что заключительный штрих принадлежит ему.

Рассказ «Предки» был написан примерно в 2005 году после запроса на создание «ужастика», написанного в кинематографическом стиле. Я выбрал азиатский «хоррор», так как к тому времени посмотрел его достаточно. Выход тематической антологии все откладывался, откладывался и в итоге так и не состоялся. Но я все же написал для нее свой рассказ, который потом «законсервировал» на несколько лет. Впервые он был опубликован в обреченном на провал предприятии, «Ежегоднике Британского общества фэнтези», хотя в 2009 году том появился для членов общества.

Эта история представляет собой еще одну из моих попыток вызвать ужас максимально легко и бесхитростно, повествование в которой ведется от лица ребенка. Вероятно, это наименее перерабатывавшееся произведение, которое я написал, наряду со стенограммами интервью в «Судных днях». Воображаемый японский ребенок просто рассказал мне эту историю, и я записал ее, как в случае с интервьюируемыми в «Судных днях». После того как изначальный черновик вылился одним непрерывным потоком, я тщетно пытался найти хоть что-то, что можно изменить (хотя это не значит, что все фрагменты в нем идеальны). Кошмар про игрушку с длинными ногами и жутким лицом, поджидавшую на лестничной площадке тех, кому не спится, на самом деле пережили один мой друг и его отец, в одном и том же доме. Они оба боялись, что сойдут с ума и будут страдать от галлюцинаций. Я не мог забыть их историю.

Рассказ «Срок расплаты» смотрится в этом сборнике инородно, поскольку в нем нет явного монстра. Я написал эту историю для антологии Йана Уэйтса «Темные течения» (Newcon Press), опубликованной в 2011 году, и позаботился о том, чтобы она была более умозрительной по тону — чего я почти никогда раньше не делал.

Место действия взято из тура по полям сражений, который я совершил с братом в 2010 году, начав с Нормандии. Но внезапное появление в окне одного здания каменной статуи женщины, закрывшей лицо руками, связано с опытом, который я пережил с моей беременной женой в Аберистуите. Вид этой женщины заставил нас замереть на месте. Те несколько секунд оцепенения и страха я был уверен, что смотрю на привидение. Однако это просто кто-то, по какой-то необъяснимой причине, поставил в окне верхнего этажа своего дома мемориальную статую. Окружающий мир внезапно стал очень похож на произведения Роберта Эйкмана.

Свидетельства колоссальных, но непостижимых человеческих жертв в Первой мировой — мы с братом посетили десятки кладбищ во Франции и Бельгии — оказали на меня сильное влияние. И ощущение столь великих потерь наслоилось на тот образ скорбящей каменной женщины, которую я увидел в окне в Уэльсе в тот же временной промежуток. Вдобавок ко всему, в Лондоне я нередко встречался с людьми, которые по каким-то своим причинам скрывали тот факт, что они очень богаты и что у них очень состоятельные родители. Одному другу даже удавалось обманывать меня годами. Но это всегда были люди, чей кажущийся беззаботным подход к жизни, их самоуверенность и неспособность сопереживать вызывали у меня невроз. Итак, я представил себе ситуацию, в духе романа Патриции Хайсмит «Талантливый мистер Рипли», где богатый человек десятилетиями обманывал своего друга, не осознавая, что тот является прогрессирующим психопатом. Я подозреваю, что при определенных обстоятельствах обожание может легко превратиться в негодование, а в некоторых случаях даже вылиться в жестокое убийство. Рассказ «Срок расплаты» — это история о классовой ненависти, тихом апокалипсисе и психопатии. Мне всегда он нравился, и я благодарен за то, что издатель, для которого я никогда не собирался писать, сподвиг меня на более умозрительный подход к сочинению рассказа.

«Флорри» — это второй из трех рассказов, которые я написал на протяжении нескольких лет для антологий «хоррора» и «странной прозы (вирда)», под редакцией Джона Оливера, выпущенных издательством Solaris. А еще он мой самый любимый из трех. Это размышление о возрасте, о том, как становишься чувствительным как к чужой старости, так и к свидетельствам прошлого в зданиях, которые занимаешь. Как человек, который жил во многих старых, скудно или неряшливо обставленных зданиях и комнатах, которые непрофессиональному историку напомнили бы места археологических раскопок, я был особенно чувствителен к предположениям о том, кто обитал в этих помещениях до меня. Когда я жил над лондонским пабом, один постоялец (или заключенный?), обитавший в том здании двадцать пять лет, как бы невзначай упомянул, что в моей комнате был арестован сексуальный преступник (пойман с поличным). И что в ней длительное время творилось жестокое домашнее насилие (мне так и не удалось оттереть с батареи засохшую черную кровь — она прилипла к металлу и затвердела, как смола). Все эти реальные ужасы нашли отражение в моем романе «Номер 16».

Трогательная история моей собственной семьи также вошла в этот рассказ. Сестра с мужем ремонтировали кухню в доме моих бабушки и дедушки. И когда они убрали шкафы, обнаружилось, что бабушка и дедушка написали карандашом на стене свои имена и дату, отметив время, когда впервые закрепили там шкафы. Это была простая элегия первым дням их жизни в том доме, и я захотел включить в рассказ данную деталь, как и другие, которые наблюдал в старых домах, служивших мне жилищем или просто встречавшихся. Я часто представляю себе, что прошлое продолжает существовать вблизи нас и оно не всегда неосязаемо. Хотя в основном это присутствие незримо и в определенных местах ощущается сильнее. Возможно, дело не только в моем воображении.

Перевод: Андрей Локтионов

Благодарности

Особая признательность выражается Джеймсу Мэрриотту (ныне покойному), Джону Култхарду и Рэмси Кэмпбеллу, которые много лет назад дали дорогу моим рассказам. Я благодарен всем другим редакторам, которые зачастую высоко ценили мои истории, и хотели получить рассказ для своих сборников в первую очередь от меня: Гэри Фраю, Кристоферу Голдену, Тиму Леббону, Джеймсу А. Муру, Дэнелу Олсону, Конраду Уильямсу, Джонни Мейнсу, Гаю Адамсу (который запросил статью для «Ежегодника Британского общества фэнтези 2009», хотя имя редактора в публикации не указано), Яну Уоттсу, Джонатану Оливеру, Стивену Джонсу, Эллен Датлоу, Стиву Хейнсу, Виктору Бласкесу, Дэну Коксону, Джону Джозефу Адамсу, Адриане Диас-Энсизо. Также я должен признать силу убеждения Джен Китсес, которая уговорила меня представить рассказ «Материнское молоко» на мастер-классе курса литературного творчества в 1997 году. Спасибо также моему отцу, Клайву Нэвиллу, который первым прочитал мне истории о привидениях и открыл эту дверь.

Чтобы публично оценить многих людей, создавших эту книгу, я хочу тепло поблагодарить за терпение, опыт и мудрость Брайана Дж. Шоуерса из дублинского издательства Swan River Press, который помогал мне издать книгу в твердом переплете и посвятил меня во все аспекты независимого издательского дела — от принтеров до почтовых расходов и каждой промежуточной детали. Без него и его значительного опыта в создании коллекционных книг у меня ничего бы не вышло. Также я очень признателен моему старому другу и коллеге Тоби Кларку за дизайн обложки, а также компании Bluewave Publishing за услуги по верстке и конвертированию. Еще я в большом долгу перед художником, мистером Трейсом, который разрешил мне использовать его картину для обложки; его работа, кажется, обнажает корни кошмаров. Когда пишу, я пытаюсь тоже что-то раскрыть, что-то вроде глубоко запрятанных нервов.

Большое спасибо управляющей редакционной команде в лице Тони Рассела, Пола Кинга и Робина Сивилла, на которых я полагался на протяжении многих лет своей профессиональной жизни.

Особого упоминания заслуживает моя умница-жена Энн, которая помогла мне превратить Ritual Limited в нечто большее, чем просто название в документах моих бухгалтеров. Без нее я ничего не смог бы сделать.

Наконец, позвольте мне поблагодарить каждого читателя, который решил приобрести и прочитать этот сборник избранных ужасов, которые выплескивались или просто капали из меня последние двадцать с лишним лет.

Второпях во тьму

Adam Nevill, «Hasty for the Dark: Selected Horrors», 2017


На всех линиях лондонского метро

Adam Nevill, «On All London Underground Lines», 2010

«На всех линиях лондонского метро поезда ходят в нормальном режиме».

Слишком много нас здесь, внизу.

— Простите меня. Простите, — проскрипел слева от меня старческий голос. Ко мне повернулось лицо с желтыми зубами.

Нет. Не сейчас. Пожалуйста. Разве не видите, что я тороплюсь.

Улыбка, которую я возвращаю женщине, слишком натянута, и превращается в гримасу. Похоже, я слишком сильно скалю зубы, как и она.

— Не подскажете, как добраться до Пикадилли Лайн? — спрашивает старуха. У нее ломкие от химической завивки волосы, напоминающие панцирь из мертвых кораллов, который в любой момент может отломиться. Лицо испещрено глубокими порезами морщин, словно она пробила им оконное стекло. Хотя я сомневаюсь, что в этой голове есть хоть капля крови. Ни грамма косметики. Она по-настоящему себя запустила. Этот лондонский образ жизни плохо сказывается на женщинах. Все это метание по «подземке» с долгими часами толчеи и стресса между поездками. Их тщетное стремление к профессиональному росту при нынешнем кризисе. Мечта найти правильного мужчину и создать семью. Потребность в одобрении со стороны сверстниц, в статусе, гламуре, самореализации. Это сводит их с ума, а затем превращает в мумий. Когда волосы становятся вот такими жесткими, с пучками седины со странными оранжевыми вкраплениями, торчащими как деревья на игрушечной железной дороге, считай, все кончено. А потом они просто превращаются здесь, внизу в медлительных надоедал, спрашивающих дорогу.

От обезвоживания я слишком туго соображаю, чтобы придумать, что ей ответить, не говоря уже о том, чтобы складывать слова в предложения. Внутри у меня все пересохло. Суставы, как деревянные, мышцы ноют. Мне нужно больше спать. Я уже забыл, о чем она меня спрашивала. Мысль о бутылке воды, которую я смогу купить со скидкой на станции «Виктория», гонит меня дальше, к концу платформы.

Страница из бесплатной газеты, подлетев, прилипает к моей голени. Я дергаю ногой, но мне не удается ее сбросить. Приходится поворачиваться и дать ей сползти по ботинку вниз.

Женщина разговаривает с другим мужчиной.

— Простите, простите меня.

Тот сидит, наклонившись вперед, на скамейке в задней части платформы. Он не шевелится. Возможно, спит. Внезапно, я вспоминаю ее вопрос.

— По центральной линии на восток, — кричу я женщине. — До Холборн. Там пересядете.

На ее лице я вижу непонимание. Она хочет сказать мне что-то. Ее вопрос был всего лишь уловкой. Разве может лицо быть таким серым? Она возвращается на свое место рядом с интеркомом, к которому пассажирам рекомендуют обращаться за помощью. Нажимает зеленую кнопку. Никто не отвечает. Не думаю, что справочная работает. Смутно помню, как сам нажимал ту зеленую кнопку, давным-давно, но никто не ответил.

— Простите. Простите меня, — говорит она в интерком.

Стоя на платформе Централ Лайн восточного направления, станции Оксфорд Серкус, я вижу, как вдали уже начала собираться очередь желающих попасть на Виктория Лайн южного направления. Должно быть, задержка на Виктория Лайн колоссальная, раз все они ждут на этой платформе. Я готов просто упасть на колени и разрыдаться.

Подходя к очереди, я сталкиваюсь со стеной поникших плеч. Все эти люди стоят на месте? Или медленно движутся вперед, шаг за шагом, в направлении дальней платформы, обещанной грязным указателем, висящим у них над головой? Сложно сказать. И как долго они здесь ждут?

Придется проехать по Бейкерлу Лайн до станции Эмбанкмент, а затем пересесть на Серкл Лайн и так добраться до Виктории. В противном случае, такими темпами я безнадежно опоздаю на работу. Снова.

Я могу лишь жаться к краю лестницы. Ни одно из бледных лиц в этой давке даже не поворачивается ко мне. Они привержены своему тщетному стремлению попасть наверх. Над толпой висит запах старой одежды, оставленной в душном помещении и чего-то еще. Сладковатый запах портящегося мяса.

Поднявшись по лестнице, я ныряю в туннель, уходящий налево, и направляюсь к следующей лестнице, ведущей к Бейкерлу Лайн. Я иду вдоль арочного свода, бесцветного, как длинный пустой бассейн, изогнутого над россыпью фигур, которые, кажется, замерли под мерцающими лампами дневного света. Они шевелятся, но не движутся вперед, словно заблудились. Возможно, растерялись. Нет времени выяснять это. Хрен на них. Мне нужно попасть на поезд.

Я приседаю, уклоняясь от проводов, свисающих с алюминиевой сетки. Это, правда, опасно? Протираю циферблат своих часов и смотрю на время. Пятнадцать минут десятого.

— Вот дерьмо. Черт.

Я должен быть за своим столом через пятнадцать минут. Но этому не бывать. У меня впереди как минимум двадцатиминутная поездка в метро, а затем пятнадцатиминутный путь пешком от станции Виктория до офиса. Такими темпами, я в лучшем случае доберусь к десяти. От отчаяния внутри все сжимается настолько сильно, что мне светит расстройство желудка или изжога. Я чувствую слабость. Когда я ел в последний раз?

В туннеле, вмещающем вторую лестницу, жарко и душно. Я чувствовал запах пота и чего-то похожего на запах старых штор, сгнивших от сырости в гараже, который я обследовал как-то в детстве. У подножия лестницы на пути у меня возникает какая-то маленькая женщина, и я со вздохом останавливаюсь. Она пытается поднять чемодан на колесиках на следующую ступеньку. От чемодана исходит ужасный запах. Обычно в таких случаях я помогал, но сейчас я спешу и не могу терять ни секунды.

На деревянных ногах я поднимаюсь на второй пролет лестницы и вхожу в соединительный туннель, который ведет к платформам Бейкерлу Лайн.

Свет в туннеле такой тусклый, что я натыкаюсь на кого-то идущего в противоположную сторону. Ни он, ни я не извиняемся, и мы оба спешим дальше. Но я все еще чувствую ребрами толчок его костлявого локтя, как и он моего.

Временно сбитый с толку столкновением и плохим освещением, я наступаю на что-то хрустящее. Всмотревшись в илистую темноту у себя под ногами, я вижу скрюченную, прижавшуюся к стене фигуру. Я наступил ему на ногу. Я вижу сандалию и стелящийся по полу туннеля подол чего-то, похожего на халат. Но на что бы я ни наступил всем своим весом, оно издало звук ломающихся пополам хлебных палочек. Я смотрю вниз. Морщусь.

— Извините.

Голова, плотно завернутая в грязный платок, поднимает на меня глаза? Или, наоборот, никак не реагирует? В тусклом свете я вспомнил, как однажды в школе покрыл воздушный шарик обойным клеем и полосками газеты, а затем раскрасил. Через несколько дней я проткнул и удалил шарик, а высохшую, пустую голову выкинул, не захотев брать ее домой. С радостью затолкал в мусорное ведро, пахнущее апельсиновыми корками и карандашной стружкой. Эта голова тоже не имела четко обозначенных глаз. Они кажутся бумажными и плоскими в резко выделяющихся глазницах. Но под одеждой что-то шевелится. Мне кажется, что сидящая на грязной плитке фигура протягивает руку, а затем роняет ее. Та клацает, будто сжимает игральные кости.

В конце туннеля платформа, обозначенная «Бейкерлу, восточное направление» кишит пассажирами, которые, кажется, не особо торопятся садиться в поджидающий поезд. Предполагаю, что они ждут, когда люди сперва выйдут из вагонов.

Между их неподвижными телами я вижу ванильный свет в вагонах стоящего поезда. Сквозь грязные окна я также вижу затылки пассажиров, которым посчастливилось занять сидячие места в это время суток. Некоторые головы опущены — читают газеты и книги, или просто смотрят вниз, отведя взгляд от толпящихся вокруг них людей. Кто хочет поймать на себе недобрый взгляд незнакомца, вынужденного делить с вами вагон метро?

Я обхожу толпу сбоку и двигаюсь вдоль края платформы, в надежде разглядеть щель между телами, сквозь которую я смогу подобраться к открытой двери вагона. Но я не могу приблизиться к поезду, потому что каждая открытая дверь окружена полукругом неподвижных людей, ищущих возможность самим сесть в вагон. Никто, кажется, не выходит, и места для посадки больше нет. Пассажиры в поезде стоят у открытых дверей и молчат. Никто не смотрит никому в глаза.

«Уважаемые пассажиры, не оставляйте свои вещи без присмотра.»

Объявление повторяется дважды, после чего я теряю терпение и спрашиваю ближайшего ко мне мужчину:

— Что происходит?

Но потом вижу кусочек белого провода, тянущийся из его уха и исчезающий под пальто. «Айпод». Его пальто знавало лучшие времена, и я гадаю, почему он не стряхивает перхоть с плеч.

«Из-за падения человека под поезд движение по Джубили Лайн остановлено в обоих направлениях.»

Возможно, это сказалось и на Бейкерлу Лайн. Я знаю, какой страшный импульс распространяет здесь любой сбой.

Повернувшись, я ловлю на себе взгляд молодой женщины. Вскидываю вверх брови и качаю головой — знакомый признак опаздывающего пассажира лондонской «подземки». Но ее лицо остается непроницаемым. Кожа у нее в плохом состоянии, и мне кажется неприличным пялиться на нее слишком долго. В любом случае разговаривать она не в настроении. Просто хочет ехать своей дорогой. И стоит неподвижно, вместе со всеми остальными, молча желая, чтобы поезда на Бейкерлу Лайн снова пришли в движение.

Я поднимаю глаза на цифровой дисплей, в надежде, что тот поделится со мной информацией. На нем горит надпись; «КУРЕНИЕ НА ВСЕЙ ТЕРРИТОРИИ СТАНЦИИ ЗАПРЕЩЕНО». Затем она меняется на сообщение, что следующий поезд до станции Элефант энд Касл прибудет через семь минут.

О, с меня довольно. Я не могу стоять здесь часами и смотреть на неподвижный поезд. Этот должен уехать, а когда прибудет следующий, все, кто уже собрался у края платформы, сядут первыми. У меня не будет ни единого шанса.

Я проталкиваюсь и протискиваюсь обратно сквозь безмолвную, неподвижно стоящую на платформе толпу и возвращаюсь в туннель, чтобы оценить прогресс на Виктория Лайн. Возможно, давка уже рассосалась.

В темном соединительном туннеле передо мной очень медленно, вровень друг с другом движутся три неясные фигуры, так что никто не может их обойти. Наверняка, туристы. Никакого этикета. Бродят в час пик, не понимая, куда идут. В счастливом неведении о потребностях тех, кто действительно работает в городе. Идите по левую сторону, черт возьми, друг за другом. Вся система рухнет, если мы все будем так себя вести.

Приподнявшись на носки, я пытаюсь обойти их. Но теряю равновесие, зацепившись за каблуки фигуры слева. Должно быть, она немощная или пожилая, потому что от малейшего прикосновения моего носка к ее каблуку она валится вперед, вскинув руки над сгорбленным телом, будто пытается удержаться на льду.

Я причинил ей боль? Ей? Это женщина, чьи тонкие ноги обуты в белые спортивные туфли? Кажется, на ней еще юбка. Трудно понять. Двое других останавливаются и поворачивают головы в сторону, наблюдая, как их спутница шатается, словно ребенок, делающий первые шажки. Они ничего не говорят.

— Извините, пожалуйста, — говорю я. Но две стоящие прямо фигуры не реагируют, лишь поворачивают головы. Только из-за темноты я не уверен, в мою ли сторону. Я чувствую в силуэтах их голов враждебность, или пренебрежение. Возможно, возмущение от того, что их толкнули.

Неужели я невнимателен, или излишне агрессивен? Я задумываюсь над своим поведением. Но затем все они начинают кружить на месте, словно мое вмешательство или смена направления дезориентировали их. Один из них смотрит на потолок, будто пытаясь вспомнить какое-то давнее событие из своей жизни, и вздыхает. Меленными и преднамеренными движениями, они, кажется, все дальше расходятся друг от друга, продолжая при этом преграждать проход. Я протягиваю руку, чтобы помочь фигуре, которую толкнул.

— Извините, — повторяю я.

Но быстро убираю руку, когда мои пальцы обхватывают в тонком рукаве блузки что-то твердое, но не толще флейты. И хотя туннель освещен лишь рассеянным светом, идущим с платформы Бейкерлу Лайн, я уверен, что фигура, которую я коснулся, согнулась пополам и пытается укусить меня за руку. Я слышу, как что-то клацает, словно два игральных кубика в деревянной коробке. И делаю шаг назад.

Все трое поворачиваются и смотрят сейчас на меня.

— Вы ходите шеренгой в час пик. Господи.

Я проталкиваюсь сквозь них и иду дальше. У меня за спиной раздается стон, шорох одежды, а затем шлепок, как от ладони по керамической поверхности. Там, позади, кто-то тоже стонет. Достигнув конца туннеля, я поворачиваюсь и смотрю назад, во тьму, откуда я пришел. На фоне полукруга белого света в дальнем конце туннеля я вижу лишь одну из фигур, стоящую теперь прямо, с растрепанной, как у давно нестриженного старика, головой.

Я прохожу мимо приземистой женщины с большим чемоданом на колесиках. Тот по-прежнему стоит на первой ступеньке, и она просто смотрит на него.

Да, дерьмо случается. Зачем волочь сюда что-то таких размеров? Я должен надрываться и тащить его вверх по лестнице? Эти чемоданы всегда такие тяжелые, будто в них носят якорь или наковальню. Может, ты и в отпуске, но кому-то из нас нужно на работу, дорогуша.

Толпа жаждущих попасть на Виктория Лайн южного направления не двигается, как и тогда, когда я проходил мимо них несколько минут назад. Они все еще жмутся друг к другу, опустив головы. Клин из людских тел тянется от одного края лестницы до другого. С той единственной разницей, что теперь они сжались еще плотнее, и чувство нервного нетерпения возросло до такой степени, что скоро кто-то начнет толкаться. Волосы у всех, стоящих сзади, выглядят так, будто им требуется хорошее мытье и расческа.

Возможно, мне нужно было вернуться на платформу Бейкерлу Лайн восточного направления и пройти в самый дальний ее конец. Почему я не подумал об этом раньше? В дальнем конце платформы я смогу перейти на Виктория Лайн южного направления, а затем выйти на противоположном конце этой платформы.

Я разворачиваюсь и вновь вхожу в темный туннель. К счастью, трех старых фигур, с которыми я столкнулся, нигде не видно. Хотя они все равно не узнали бы меня в темноте, если бы я проходил мимо. Но в середине туннеля я слышу возле самого пола голоса. Бормотание. Я сморю вниз и в тусклом свете вижу намек на группу тел, сбившихся в кучу и медленно двигающихся. Они жмутся к стене, стоя на четвереньках, и шарят вокруг, словно уронили что-то.

На Бейкерлу Лайн тоже ничего не изменилось. Толпа пассажиров, стоящих у открытых дверей неподвижного поезда, не сдвинулась с места. А те в задней части платформы, кого я задел, проходя мимо, лишь бормочут, пошатываясь. Я вижу все те же равнодушные лица, глядящие из открытых дверей вагонов. Высокомерно, будто они являются членами высшего социального класса, потому что они находятся в поезде. Тогда как те, что на платформе, могут лишь смотреть на них завистливыми глазами. Никто в поезде не шевелился. Они совершенно неподвижны, но все-же в них есть что-то выжидательное, как у манекенов. Растрепанные пародии на людей в рабочей одежде, стоящие под пыльными желтыми лампами склада.

Все скамьи в задней части платформы заняты теми, кто устал стоять. Некоторые прислонились к соседям, рты раскрыты, глаза пустые. Вскоре я уже перешагиваю через тех, кто, не найдя места на сиденьях, сел прямо на грязный плиточный пол. Мужчины в костюмах «двойках» сидят, вытянув ноги. Из-под брюк торчат носки, шнурки развязаны. У них очень тонкие лодыжки. Белые пальцы сжимают потертые портфели.

Впереди я слышу монотонный бой какого-то барабана. Звук глухой и слабый, как у старого, дешевого и потрепанного инструмента из музыкальной комнаты нищей школы.

Этот звук издает бродячий музыкант, стоящий у входа в туннель, соединяющий Бейкерлу Лайн с Виктория Лайн южного направления. Он, несомненно, мешает проходу.

Музыкант пожилой и сутулится. На нем черное пальто, которое когда-то было под стать деловому костюму. Ступни обмотаны грязными бинтами, и он переступает с ноги на ногу, постукивая деревянным колышком в грязный тамбурин. Его руки напоминают замерзшего цыпленка с прозрачной кожей. Костяшки настолько распухшие, что я сомневаюсь, что он может делать что-то кроме бесполезного стука деревянной палочкой по барабану. Голова у него лилового цвета, как у безволосого детеныша млекопитающего, у основания черепа — венец белых прядей, свешивающихся через ворот пальто. Цвет кожи изменен, должно быть, из-за освещения или алкоголя. Перед его шаркающими, переступающими с места на место ногами стоит эмалированная кружка. Я заглядываю внутрь и вижу тусклую медь двухпенсовой монеты.

Впереди меня, в соединительном туннеле дюжина или больше неопрятного вида людей. Все они, кажется, тоже ходят из стороны в сторону, но едва движутся вперед, будто увлеченные примитивным ритмом музыканта. Я попадаю в такой же ритмический рисунок шагов, а затем вырываюсь из него с отвращением.

Я направляюсь к концу туннеля и ускоряюсь, едва не переходя на бег, в сторону Виктория Лайн. Стук барабана преследует меня.

Под аркой платформы Виктория Лайн на пол резко падает фигура. Похоже, у женщины случился обморок. Мне мало что видно кроме пятнистой от старости и трясущейся руки. Кажется, что тело у нее дрожит, или она плачет? У меня нет времени останавливаться и проверять. В любом случае, над ней уже склонились двое людей, поэтому за ней присмотрят. Но когда я проношусь мимо, они издают воркующие звуки, какие обычно издают люди при кормлении домашних животных.

«Уважаемые пассажиры! Просьба оставаться за желтой линией.»

Платформа Виктория Лайн южного направления в этом конце тоже забита пассажирами. Все повернули головы влево и всматриваются в туннель, из которого должен появиться поезд. Рты у них разинуты, и в них так же темно, как в туннеле, в который они смотрят. Должно быть, они надеются разглядеть дальние огни поезда. Жаждут почувствовать своими неулыбчивыми лицами тот внезапный неестественный порыв ветра, услышать далекий визг рельс и потрескивание статики под ногами.

Находиться такому количеству людей на платформе небезопасно. Когда я протискиваюсь вдоль задней части платформы, я чувствую, как с переднего края некоторые фигуры падают на пути. Но похоже, это иллюзия, поскольку я не слышу, как они приземляются на гравий и рельсы, и никто даже не машет руками.

Все, должно быть, вымотаны ожиданием, потому что по всей длине платформы никто не разговаривает. В отчаянии я поднимаю глаза на информационное табло. Оно выглядит так, будто ему требуется хорошая чистка, потому что янтарные буквы и цифры почти не читаются под слоем пыли. Наконец, я разбираю надпись: «ВСЕ СТАНЦИИ ДО БРИКСТОНА — 1 МИН.»

Я жду гораздо больше минуты, повернув голову влево, как и все остальные, и уставившись в черный зев пустого туннеля. Жду так долго, что шея у меня начинает болеть. Кто-то на платформе падает в обморок, потому что я слышу звук, будто мешок, набитый палками, со стуком валится на пол. Следует кратковременная возня, будто упавший тянет за собой на пол как минимум трех людей.

Глаза у меня начинает жечь, а энергии осталось так мало, что я начинаю сомневаться, стоит ли мне еще стоять. И пытаюсь собраться с силами.

«Из-за неисправности семафора на Блекфрайрс, Дистрикт Лайн закрыта в обоих направлениях. Пассажирам рекомендуется искать другие виды транспорта.»

Я закрываю глаза на некоторое время. В груди становится горячо, зубы скрипят.

Мне нужно позвонить в офис и сказать, что я не могу добраться до работы.

Придется подниматься на улицу, чтобы поймать сигнал на телефоне. Здесь мне ничего уже не светит. Все равно пора менять план. Нозерн Лайн. Нужно выбираться с этой станции и идти по Оксфорд-стрит до станции Тоттенхэм-Корт-Роуд. Оттуда я могу поехать на юг по Нозерн Лайн до Эмбанкмент, а затем пересесть на Серкл Лайн и так добраться до Виктории.

Тихо извиняясь, я проталкиваюсь с платформы Виктория Лайн, но никто не обращает на меня внимания. И я вновь вхожу в туннель между Виктория и Бейкерлу Лайн. Бродячий музыкант по-прежнему переступает с места на место своими грязными тряпичными ногами, а люди в туннеле, кажется, не осознают, что исполняют примитивный имбецильный танец под стук его замызганного тамбурина.

Я проношусь сквозь них, а затем мчусь через другую арку, ведущую в следующий туннель, в котором, похоже, тоже проблемы с освещением. Лампы моргают, гаснут, затем через несколько секунд загораются вновь. Я поднимаю глаза и замечаю указатель с надписью: «ВЫХОД».

Высокая блондинка шагает из темноты в мою сторону. На ней обтягивающий костюм. Острые каблуки туфель отстукивают стаккато, которое, будто, заполняет туннель и эхом разносится на многие мили вокруг. Даже при таком нестабильном освещении я вижу ее костлявое телосложение и надменное выражение лица, под которым скрывается высокое самомнение. И все же хоть что-то приятное, способное облегчить эти бесконечные подземные поиски.

Я готов по-быстрому полюбоваться ею, прежде чем она пройдет мимо и удалится прочь. Но когда она равняется со мной и мерцающий свет падает на нее, я вижу, что это вовсе не молодая красотка, какой я ее себе представлял. С такой осанкой, с высоко задранным подбородком, прекрасными глазами, обтягивающей юбкой и ногами, водруженными на пьедесталы острых как нож шпилек, как мог я так ошибаться?

Волосы у нее не светлые, а белые. Мертвенно-белые, как парик актера пантомимы. Высокомерное лицо модели — на самом деле череп с натянутым на него древним пергаментом. Сухая поверхность накрашена румянами, больше подходящими для циркового клоуна, чем для городской девушки. А еще я замечаю сморщенное ухо и шею, неплотно обтянутую коричневатой кожей. Похоже, какая-то наркоманка, или былая обольстительница, страдающая пищевым расстройством, потому что я никогда не видел таких худых ног. А то, как браслеты клацают на ее костлявых запястьях, вызывает у меня чувство тревоги.

Костюм, который на ней, тоже когда-то был модным. Но теперь это грязный реликт, от которого исходит запах старого, сырого подвала. А тот парик, или что там у нее на пятнистой голове, пахнет чем-то горелым.

Она идет к барабанщику, и прежде чем я поворачиваю голову вперед, замечаю, что она внезапно вскидывает тонкие руки вверх, будто от радости, и трясет своей жуткой головой.

Я уже настолько устал, что слышу собственное дыхание. И если я не попью в ближайшее время воды, у меня начнутся галлюцинации или случится обморок. Я подумал о сморщенных органах фараонов, покоящихся в погребальных урнах в Британском музее. Именно так, наверное, сейчас выглядят мои внутренности.

«Из-за сообщения об угрозе безопасности на станции Баронс-Корт, на Виктория Лайн в обоих направлениях серьезные задержки».

Следуя подсвеченному указателю, с надписью «ВЫХОД», я иду до самых эскалаторов и обнаруживаю, что они сломаны. Неплотная толпа стоит и с недоверием смотрит вверх на неподвижные железные ступени. На середине пути я вижу сидящую в окружении сумок фигуру. Кажется, она либо упала, либо села в изнеможении. Она совсем не шевелится.

Рядом с эскалатором висит временное объявление, призывающее воспользоваться лестницей. Имеется в виду находящаяся рядом спиральная лестница, ведущая на улицу. Объявление также предупреждает, что для того, чтобы покинуть метро этим маршрутом, необходимо преодолеть 139 СТУПЕНЕЙ.

Я сгибаюсь пополам и упираюсь руками в колени. Неужели мое путешествие может стать еще хуже? И такое случается не впервые. Я уже счет потерял, сколько раз повторялся подобный сценарий. Кажется, что вся инфраструктура в этом городе рухнула. И все же мы продолжаем платить за нее.

Я медленно начинаю подъем, цепляясь одной рукой за холодный поручень в центре лестницы. Монотонно и торжественно стуча ногами, сверху спускается людской поток. Другие присоединяются к моему восхождению и встают слишком близко у меня за спиной, словно подгоняя вперед. Мы все поднимаемся круг за кругом.

Я смотрю в основном на свои туфли, которые нуждаются в хорошей чистке. Носки у них стерты, как у ботинок школьника, пинавшего камни на стройке. Даже несмотря на усталость и жажду, мне стыдно, что я запустил свою обувь. Но из-за всех этих поездок и работы мне некогда даже задумываться о подобных вещах.

Когда я поднимаю глаза, серые, несчастные, вытянутые от беспокойства лица людей, угрюмо спускающихся по винтовой лестнице, еще сильнее портят мне настроение. Почему мы проходим через это? Неужели мы забыли, что такое качество жизни? На лестнице никто не улыбается.

Мне приходится несколько раз останавливаться, чтобы перевести дух, раздаются стоны раздражения тех, кто идет за мной по пятам. Спина у меня сырая от пота. Это из тела выходят остатки влаги. Перед глазами пляшут белые точки. Голова кружится. Потом это проходит.

Когда я, в конце концов, добираюсь до вершины лестницы, я спотыкаюсь и вываливаюсь под газообразный желтый свет вестибюля. Неужели я не смогу даже пройти по прямой?

В билетной кассе темно, и работников станции нигде не видно. С другой стороны турникетов тощий лысый мужчина скармливает монеты в билетный автомат. Он завороженно наблюдает, как монеты выбрасываются в гнездо возврата. Звук напоминает мне игровые автоматы на побережье. Он снова бросает в автомат монеты. Ботинки, в которые он обут, кажутся слишком большими. Они желто-коричневого цвета и плохо сочетаются с его темно-синим костюмом. Они либо родом из другого десятилетия, либо сняты с ног другого человека.

За мужчиной образовалась длинная очередь. Какая-то женщина заглядывает ему через плечо и покусывает себе нижнюю губу, будто ей не терпится узнать, что он выиграл в этом автомате.

У подножия каждой из двух лестниц, ведущих на улицу, стоит плотная толпа пассажиров. Все молчат, но я вижу их нетерпение по тому, как у них вытянуты вперед шеи вверх и разинуты рты. Я прохожу через турникет и присоединяюсь к толпе.

— И что теперь? — спрашиваю я в слух и удивляюсь громкости собственного голоса. Кажется, никто не слушает.

Наверху лестницы я вижу опущенную стальную решетку. Такую меру персонал станции предпринимает, если в час пик в метро пытается попасть слишком много людей. Тем самым они регулируют пассажиропоток. И там наверху тоже собралась большая толпа. Между фоном темного неба и людьми, стоящими в очереди на выход я вижу множественные силуэты голов и бледные пальцы, вцепившихся в решетку с другой стороны тех пассажиров, которые пытаются попасть на станцию.

Я останавливаюсь, удивляясь, как все-таки темно на улице этим зимним лондонским утром. Я думал, что солнце к этому времени уже встало.

Но все тщетно. Никто здесь не может ни войти на станцию, ни выйти. Я направляюсь к билетной кассе. За стеклом окошек мало что видно. Возможно, в кресле кто-то есть, но я не уверен. Может быть, сидящий в сумраке кассир опустил голову и смотрит себе под ноги.

— Послушайте. Мне нужно попасть на Виктория Лайн. Что-нибудь сегодня работает?

Но потом я замечаю под каждым окошком табличку: «КАССА НЕ РАБОТАЕТ». Я поворачиваюсь и иду обратно к турникетам. На стойке с бесплатной прессой осталось несколько желтеющих номеров «Метро». «КРИЗИС ПЕРЕШАГИВАЕТ ВОСЕМНАДЦАТИЛЕТНИЙ РУБЕЖ» — гласит заголовок. Газете, должно быть несколько недель, потому что этот заголовок уже мне попадался, причем давно. Или мне кажется? Может, просто очень похожий?

Я прохожу обратно через турникеты, затем бегу к сломанным эскалаторам, ведущим к платформе Виктория Лай южного направления С грохотом спускаюсь, едва не теряю равновесие у самого низа и сбиваю в сторону знак, предлагающий пассажирам воспользоваться лестницами. Мне очень нужно найти немного воды. Срочно.

Я выбираю другой туннель, который обещает вывести меня обратно к платформам Централ Лайн. Я пройду на Централ Лайн западного направления и выйду на Марбл Арк. Оттуда до станции Виктория ходит множество автобусов.

В туннеле уборщик, высокий и тощий африканец в светящемся нагруднике, пихает шваброй что-то лежащее на полу. Он поставил вокруг «опасной зоны» заграждение из брезентовой ленты, натянутой между четырех пластмассовых столбов.

Мне кажется, что в туннеле лондонского метро кто-то навалил кучу тряпья. Или, возможно, это гнездо одного из городских бездомных, недавно оставленное обитателем. Но в этой груде мусора определенно присутствует мышиная активность, так что, похоже, там остались какие-то объедки. Рот у меня наполняется слюной.

Женщина на очень высоких «шпильках» нагибается над лентой заграждения. Наклонив голову, она тычет костлявой рукой с тонким запястьем в грязной куче на плиточном полу, будто заметила что-то ценное.

Я проношусь мимо. У кого есть время возиться с этим по пути на работу? Вся эта неторопливость здесь внизу не перестает удивлять меня. Я просто хочу, чтобы все отошли в сторону. Их мысли и движения, кажется, такие же медленные и прерывистые, как и транспортное обслуживание подземки. Как вот этот парень, уже пьяный с утра. Ползет на четвереньках и тащит за собой грязный лист картона. Встань прямо, мужик! Заправь свою чертову рубаху.

Человек, идущий впереди него, двигается гораздо быстрее. Даже быстрее, чем я. Хотя он на костылях. Размахивает этими деревянными палками взад-вперед, будто шагает на ходулях. Когда у мужчины лысеет макушка, ему необходимо постригать по бокам волосы. У этого же верхняя часть его головы похожа на веснушчатую скорлупу, окаймленную клочковатой растительностью, вроде той, которая свисает с ветвей деревьев на болотах. Меня передергивает.

Лампы на арке в конце туннеля не горят. Что-то проносится мимо выхода и на него падает слабый мерцающий свет от единственной работающей в переходе лампы. У меня начинает сильно кружится голова, и я плохо понимаю, что происходит. Потому что, что бы ни пересекло только что на моих глазах арку, оно двигалось на четвереньках, быстро, как собака, а туловище у него было тощим, как у гончей. Но это не могла быть собака, потому что я определенно видел галстук на сморщенной шее, а еще рубашку.

К тому времени, как я достигаю платформы Централ Лайн восточного направления, сил у меня совсем не остается. Ноги горят, а в горле пересохло так, что я вряд ли смогу говорить. На этой платформе тоже прохлаждается довольно много людей. Никто не стоит. Все сидят на переполненных скамейках, изученные ожиданием. Это видно невооруженным глазом. Они едва могут сидеть прямо. А те, кто еще держится, просто упираются головами в грязные стены, раскрыв глаза и разинув рты. В этом тусклом коричневатом свете они походят на обитателей склепа под собором, или жертв концлагерей, сваленных в груды за колючей проволокой и обнаруженных союзниками в конце войны.

Я кладу свой портфель на пол рядом с переполненной скамьей и сажусь на него. Из-за усталости мне не стыдно сидеть задницей на полу, будто какой-то чокнутый юный художник. Я громко смеюсь. И мой смех эхом разносится вокруг.

Мой портфель тоже нуждается в замене. Кожа в большинстве мест стерлась, а в двух уголках виден торчащий металлический каркас. Мне подарили его, когда я увольнялся с последнего места работы. Шнурки тоже развязались. У меня нет сил завязывать их. Мне просто нужно немного посидеть здесь и перевести дух. Закрой глаза. Успокойся.

Я резко просыпаюсь, когда что-то задевает мое лицо. Что бы это ни было, оно, кажется, уже исчезло к тому моменту, когда я размыкаю слипшиеся веки. Должно быть, кто-то задел подолом пальто, когда вставал со скамьи рядом со мной. Если это так, то это пальто нуждается в хорошей чистке, поскольку оно пахнет, будто его достали из переполненного мусорного бака. Однако рядом никто не стоит. И я не видел, чтобы кто-то поскальзывался и падал с края платформы на рельсы. Поэтому кто бы то ни был, он, должно быть, довольно быстро убежал в боковой туннель.

Неужели я пропустил объявление? Голова у меня тяжелая, шея ноет.

«Из-за переполненности станции Финсбери-Парк мы испытываем серьезные задержки на Виктория Лайн в обоих направлениях.»

Табло по-прежнему обещает поезд до Илинг-Бродвей через одну минуту, как и тогда, когда я только попал сюда. Я уверен, что прибывающий поезд вырвал бы меня из дремоты. И на скамейке рядом со мной тоже никто не шевелится.

Я поднимаюсь на ноги, и чувствую, что коленные суставы стали будто деревянные.

Билборд на другой стороне платформы рекламирует минеральную воду. И, несмотря на то, что гигантская бутылка на плакате закопчена так, что выглядит непригодной для питья, мысль о воде вызывает у меня стон. К своему стыду я даже трясу старую банку от «Кока-колы», которую замечаю под скамьей. Но она такая же сухая, как и кожа парня, сидящего над ней. Похоже, он по-прежнему занят разгадыванием того же кроссворда, на который пялился, когда я садился здесь пару минут назад.

Я прохожу через короткий соединительный туннель между платформами Централ Лайн восточного и западного направления.

«На всех линиях лондонского метро поезда ходят в нормальном режиме.»

О, наконец-то. Может быть, сейчас мы куда-нибудь уедем. Потому что сегодня утром творилось форменное безобразие. Я оттягиваю рукав своего пальто. Господи, должно быть, я потерся манжетой рубашки обо что-то очень грязное. И я боюсь заглядывать под грязный рукав на часы.

Но я протираю циферблат и проверяю время. Пятнадцать минут десятого.

— Черт. Черт.

Через пятнадцать минут я должен находиться на рабочем месте. Этому не бывать. У меня нет ни единого шанса. Мне чертовски повезет, если я доберусь туда к десяти.

Перевод: Андрей Локтионов

Ангелы Лондона

Adam Nevill, «The Angels of London», 2013

Все еще слегка удивленный тем, что такие вещи допустимы в городе, Фрэнк уставился на беспорядок.

У основания фонарного столба громоздились мешки для мусора, с высыпавшимся на тротуар содержимым. Кто-то однажды бросил один мешок. Его примеру последовали другие, пока пирамида отходов не стала высотой по пояс. С тех пор сердцевина сооружения сгнила, будто тело царя, в честь которого была построена пирамида, было плохо забальзамировано. Поверх кучи лежал матрас. Местами из него торчали ржавые пружины, а пятна от воды образовали на стеганой ткани некое подобие континентов. Дополняла сооружение сломанная детская коляска, с лохмотьями парусины, свисающими с алюминиевого каркаса. Тревожный элемент запустения и человеческой хрупкости, нечто, к чему обитатели Лондона стали невосприимчивы, по крайней мере, большая их часть. Фрэнк не был уверен, какой путь выберет. Путь безразличия или участия.

Он подумал, что весь этот бардак необходимо выдвинуть на Премию Тернера[6], но у него не было сил, чтобы улыбнуться собственной шутке. И поделиться ею было не с кем.

Над головой поскрипывала вывеска паба. Она была деревянной, а железные крепления почти полностью проржавели. Он сомневался, что она долго там продержится. Удивительно, как много в городе оставалось старых и сломанных вещей.

На куске дерева в ржавой раме был изображен Ангел Лондона. Облезшая от непогоды краска придавала рисунку вид, отличный от изначально задуманного. Своим чешуйчатым лицом, узкой кипой[7] и венком из листьев, ангел теперь больше напоминал нечто, появившееся из-под кисти Фрэнсиса Бэкона[8]. Всякий раз, когда Фрэнк видел это жуткое облезлое лицо, он знал, что пришел домой.

Паб был мертв, стоял закрытым уже несколько лет. Сквозь грязные оконные стекла Фрэнк увидел силуэты деревянных стульев, поставленных на столы вверх ножками, барную стойку, напоминавшую некий пустующий постамент в пыльной гробнице, и плакат давно прошедшего конкурса, связывающего регби с «Гиннесом».

На полке возле барной стойки громоздилась груда невостребованной корреспонденции, указывавшая на высокую текучесть арендаторов верхних комнат. Почему старая почта не пересылалась бывшим жильцам? Или нынешние арендаторы оказывали сознательное сопротивление внешнему миру? Некоторые вопросы о жителях города навсегда останутся без ответа.

Для Фрэнка почты не было. Кто-то ее забирал. Даже рекламный мусор не доходил до него.

Спустя четыре месяца обитания в комнате над заброшенным баром, Фрэнк понял, что полностью исчезает из этого мира. Становится чем-то высохшим, изможденным, серым, потрепанным и менее реальным. Беспокойство по поводу денег, поиска подходящей работы, его будущего, изоляции — все это стремилось превратить его в призрак. В того, кого лишь немногие смутно помнили.

Он гадал, не исчезает ли еще его образ на фотографиях. Он представлял себе, что если не найдет лучшей работы и не выберется из этого здания, то превратится в пятно на грязных обоях своей убогой комнаты. Он уже исчез с социального радара двух своих друзей. Переезд в Лондон ради профессионального роста не помог ему найти работу в области киноиндустрии. Его падение на дно было стремительным.

У Лондона существовали свои золотые правила. Никогда не заселяйся в первое попавшееся жилье. Но он сделал так, потому что комната над «Ангелом» в Долстоне была единственным жильем, которое он нашел на «Гамтри»[9] за сто фунтов в неделю — все, что он мог себе позволить. Никогда не соглашайся на первую предложенную тебе работу. Но он сделал так, потому что та тысяча, с которой он приехал в город, исчезла через месяц. Он работал охранником, посменно, в Челси, что было довольно далеко от Долстона. Низкооплачиваемой малоквалифицированной работы было полно, но доступное жилье в первых трех зонах почти отсутствовало.

Фрэнк устало двинулся вверх по ветхой, тускло освещенной лестнице к себе в комнату. Его поглотили знакомые запахи: влажного ковра, нагретого радиаторами, масла для жарки и переполненного мусорного ведра.

Когда он поднялся на второй этаж, возле его комнаты его ждал Грэнби.

Фрэнк подпрыгнул от неожиданности.

— Твою ж мать.

Испуг сменился отвращением. Грэнби знал, в какое время он приходит с работы, тайком изучил его перемещения, наблюдая за ним изнутри здания. Когда кто-нибудь из арендаторов выходил из своей комнаты, Фрэнк всегда слышал, как на четвертом этаже щелкает дверь Грэнби. Словно паук за чердачным люком, хозяин, казалось, только и делал, что подсматривал за своими пленниками. Фрэнк никогда не слышал, чтобы из его мансардной комнаты доносилось бормотание телевизора или музыка. Никогда не видел, чтобы он готовил себе еду на убогой кухне, или вообще покидал здание. Хозяин был таким тощим, что, казалось, не ел вовсе.

— Верно, дружище, — раздался из мрака шепот. Его костлявое лицо, водянистые глаза и кривые зубы были едва различимы. Грэнби шмыгнул носом — он всегда громко шмыгал одной ноздрей. Фрэнк знал, что будет дальше.

— Нужно поговорить с тобой насчет арендной платы, дружище.

Все разговоры Грэнби сводились к лицемерным «светским» беседам и попыткам выцарапать деньги у едва сводивших концы с концами жильцов.

Фрэнк уже задумывался, не является ли «Ангел» заброшенным зданием, которое энергоснабжающая компания забыла отключить от электричества? Может, этот Грэнби самовольно завладел верхними помещениями? Все это очень смахивало на мошенничество, и его подозрения лишь способствовали сомнению, что Грэнби имеет право взимать арендную плату за эти убогие комнаты. Однажды он попытался завязать с Грэнби разговор, но это хитрое существо не стало раскрывать каких-либо деталей про себя или про это здание, лишь заявило, что «Ангел» уже многие годы находится во владении у его семьи.

После всех удержаний из зарплаты Фрэнк приносил домой девятьсот фунтов ежемесячно. Почти половина суммы уходила Грэнби. На еду шло две сотни, и одна — на задолженность по кредитной карте. Сотня оставалась на транспорт. С оставшейся сотни Фрэнк старался по-максимуму откладывать на залог за будущую комнату, которая, как он надеялся, будет менее жалкой, чем та, в которой он жил.

Банкоматы сообщали, что ему удалось сэкономить триста фунтов, но выписки со счета Фрэнк не видел уже четыре месяца. Он подозревал, что Грэнби вскрывает его почту, чтобы узнать о его финансовом положении. А это значит, что Грэнби знает, что он лжет ему насчет своих сбережений. Наверняка он в курсе про сотню, которую он откладывает каждый месяц, и хочет заграбастать ее себе.

Маленькая фигурка встала перед его дверью, пока Фрэнк вытаскивал ключи из кармана куртки.

— Сейчас всем тяжело, дружище. Не только тебе. Но удача приходит. Ко всем. Приставания этого проныры были предсказуемы.

Фрэнк понятия не имел, сколько Грэнби лет. Могло быть тридцать, а могло и шестьдесят. Движения у него были проворными, голос — не старым, а вот лицо было измождено. Эти глаза многое повидали. Обычно они были тусклыми, и загорались лишь в момент обсуждения денег. Получение денег было его единственной целью. Хотя в тех же коварстве и корысти можно было обвинить большую часть города.

Но самым замечательным или запоминающимся было то, что в лице Грэнби было нечто, напоминавшее Фрэнку особый тип рабочих. Тех, что ухмыляются с черно-белых фотографий времен Второй Мировой войны. Лицо Грэнби было абсолютно не современным. Но совершенно неуместные белый спортивный костюм и кудрявые волосы придавали Грэнби нелепый вид. Он походил на человека из сороковых годов, нарядившегося в человека из восьмидесятых.

— Верно?

Раздражение Фрэнка спало, когда он заметил, как напряглись жилистые руки Грэнби и как сузились его глаза. Когда Грэнби злился, он бледнел так, что страшно было смотреть. Конфронтация с Грэнби быстро переносила все на новый уровень. Когда выпрашивание денег не приносило результата, казалось, было недалеко и до физического конфликта. Фрэнк подозревал, что в этом человеке была большая склонность к насилию. Грэнби давал почувствовать, что все поставлено на карту, что Фрэнку кранты, если он не удовлетворит его потребности.

В любом случае Фрэнк собирался покинуть «Ангел», недели через четыре. Но четыре недели в одном доме с человеком, постоянно вымогающим деньги и намекающем на некие ужасные последствия в случае отказа, казались вечностью. Но на этот раз присущая Фрэнку осторожность при общении с нестабильными людьми отошла на задний план.

— Мы уже это проходили, Грэнби. Душа нет. Ванная одна. Я моюсь в раковине.

Грэнби не любил, когда арендаторы указывали ему на недостатки «Ангела».

— Всем приходится мириться с этим, дружище. Такова жизнь. А ты, что, хотел жить в элитном отеле за «сотку» в неделю? Да ты смеешься, дружище.

— Какими улучшениями обусловлено очередное повышение арендной платы?

Грэнби был также твердо уверен, что если диалог долгое время остается односторонним, арендатор примет его точку зрения. Его голос стал громче, заглушив Фрэнка. Он начал подпрыгивать на каблуках, как проволочная марионетка, или нечто худшее. Как боксер легчайшего веса.

— Мне нужно заботиться о семье. Моя семья — самая важная для меня вещь в этом мире. Вот, что я тебе скажу, дружище. Если наше личное материальное положение окажется под угрозой, я не знаю, что сделаю. На что окажусь способен.

Фрэнк никогда не видел никаких доказательств существования этой «семьи». Находящаяся в тяжелом положении «семья» изначально использовалась в качестве слезливой истории уже на второй месяц его аренды, когда Грэнби впервые, со слезами на глазах, попросил у него больше денег. Фрэнк успел насладиться лишь одним месяцем без вымогательств, пока обустраивался. Это тоже походило на хорошо отрепетированную тактику.

— Какая, к черту, семья?

Кулаки Грэнби сжались. Фрэнк почувствовал, что они обрушатся на его лицо словно деревянные молотки. Он понизил голос, но жесткость в тоне сохранил.

— В этом здании живут четыре арендатора. Все платят вам четыре сотни фунтов в месяц. За что? Половина светильников не работает. Мебель либо полностью сломана, либо плохо пригодна к использованию. Почта до меня не доходит. Или доходит? Вы имеете почти две тысячи в месяц. За что?

— Что значит, две тысячи в месяц? Это вообще тебя не касается. — Грэнби начал расхаживать взад-вперед. Снял свою белую спортивную куртку. Покрутил головой, будто готовясь к физическим упражнениям. — Вообще. Вообще не касается. Это мое личное дело. Ты зашел слишком далеко.

— Инвентарная опись не составлялась. Договор не заключался. Оплата «черным налом». У вас вообще есть право взимать здесь деньги?

— О чем ты говоришь? А? Ты мне угрожаешь? Ты угрожаешь моей семье. Следи за языком. Я тебя предупредил.

— Я съезжаю. Плату за последний месяц можете взять из моего залога.

— Ты никуда не пойдешь. Без оповещения за три месяца. Мы договаривались.

Недосыпание из-за ночных смен, трехчасовые ежедневные поездки на автобусе на работу и обратно, в темную, убогую комнату, вид постоянно лежащей на полу из-за отсутствия шкафа одежды, бесконечные путешествия в прачечную, безразличие незнакомцев, постоянные усталость, безденежье, тревоги, постоянно сопровождающие неудачи, словно толпа навязчивых детей, страх перед будущим. Все это росло и давило на него страшным грузом. Скоро он сможет выпустить пар, который не в силах больше сдерживать.

— Договаривались? Мы договаривались на сотню в неделю! В следующий месяц вы пытаетесь поднять плату на двадцать пять фунтов в неделю. Я что, должен оставаться здесь столько, сколько вы решите, при этом постоянно повышая квартплату? И еще угрожая мне? Я должен всю жизнь жить в финансовом рабстве у вашей «семьи»? Вы меня не напугаете, Грэнби. Один визит в полицию, или ДЗСО[10], и вашему мероприятию конец. Готов поспорить, что вы еще и получаете пособие, да? Вы же ни дня в своей жизни не работали, верно?

Когда Фрэнк закончил, он понял, что зашел слишком далеко. Задел у этого человечка все больные места, используя непривычные слова вроде «финансовое рабство», недопустимое упоминание о «правах», и саркастический тон в отношении человека, имеющего семью. В «Ангеле» не было места такому понятию, как справедливость. «Ангел» напоминал тюрьму, где арендаторы были заключенными.

Грэнби обошел его кругом.

— Мне нужно идти. Нужно идти. Прочь с дороги. — Он направился к лестнице. — Ты, видимо, держишь меня за манду. За манду! Будут проблемы. Будут проблемы, если я не уйду прямо сейчас.

Сперва Фрэнк предположил, что Грэнби только болтать горазд о том, что не несет ответственности за свои действия, и, возможно, дал сейчас заднюю. И он испытывал триумф, будто этот задира и мелкий тиран был повержен. Но бледное лицо и стеклянные глаза Грэнби, безгубый рот, бормочущий одно и то же, указывали на то, что Фрэнк совершил страшное преступление.

Грэнби просто лаял на него, как собака. «Манда» было для Грэнби не просто слово, а заявление о несправедливо присвоенном статусе, уничижающем оценочном суждении. Протест Фрэнка несомненно повлечет за собой максимально жесткие ответные меры. Фрэнк сразу же понял это. Если ты держишь такого человека как Грэнби за манду, с тобой может произойти все, что угодно. Вот что здесь значило это слово. В местах, вроде «Ангела».

Также он подозревал, что прямое действие, один на один, вряд ли в стиле Грэнби. Кожа у Фрэнка покрылась мурашками, когда он подумал, что ночью тот перережет ему горло. Или его кудрявая голова быстро метнется в темноте, ухмыляясь кривыми зубами, и в спину Фрэнку вонзится нож, когда он будет, согнувшись над раковиной, мыть подмышки.

Сейчас самое время представлять себе это. Сказанного не воротишь.

У Грэнби были ключи от его комнаты.

Ему нужно было немедленно уходить.

Но как же вещи? Если он оставит свои компакт-диски и книги, они пропадут навсегда. Это все, что у него было. И куда он пойдет? Где он мог бы перекантоваться? Максимум, три ночи в каком-нибудь лондонском отеле, а что потом?

— Послушайте, Грэнби. Подождите.

Грэнби был уже на лестнице и поднимался на третий этаж. Он шел себе в комнату за оружием? Фрэнк вспомнил недавние репортажи в новостях о сожженных заживо, облитых кислотой, зарезанных людях, и у него перехватило дыхание, а к горлу подступила тошнота. Он хотел загладить вину и ненавидел себя за мягкотелость.

Ноги Грэнби преодолели два лестничных пролета. В верхней части дома хлопнула дверь.

Фрэнк зашел к себе в комнату.

Не прошло и минуты, как в запертую дверь раздался осторожный стук. Фрэнк сидел неподвижно на краю кровати. Он сглотнул, но так и не смог обрести дар речи.

— Фрэнк. Фрэнк.

Это был ирландец Малкольм. Старый декоратор с жуткими, косыми от астигматизма глазами, который почти все вечера просиживал в холле у таксофона и что-то бормотал в трубку, обычно отстаивая свою позицию в неком затяжном споре, из двух сторон которого Фрэнк слышал лишь одну. Мужчины были знакомы лишь поверхностно, и почти не общались, хотя жили на одном этаже. Таким местом был Лондон. Другим арендаторам «Ангела» Фрэнк был либо не интересен, либо они опасались нового жильца.

— Что? — шепотом ответил Фрэнк, подойдя к двери.

— Могу я с вами поговорить? Все в порядке, Грэнби вернулся к себе в комнату.

Намек на то, что он прячется от Грэнби за запертой дверью, вызвал у Фрэнка чувство стыда. Дрожащей рукой он открыл дверь.

— Могу я с вами поговорить? — Глаза у мужчины смотрели в разные стороны, а лицо от курения было желтовато-серого цвета. Среди прочих «ароматов», на втором этаже пахло самокрутками.

Фрэнк впустил соседа, закрыл дверь и запер ее, стараясь не шуметь.

Несколько секунд человечек оглядывался, изучая стены. На них не было картинок, только обои с толстым слоем краски цвета скисшего молока. Смотреть было мало на что, если не считать нераспакованных коробок с вещами и неуместно выглядевшее офисное кресло перед подъемным окном, выходившим во двор — пространство, заполненное сломанной мебелью.

Не глядя на Фрэнка, мужчина сказал:

— О, с тобой будет все в порядке, сынок. Пару дней. И он не придет с тобой разбираться. Здесь так не делается.

— А как делается? — вопрос вырвался у Фрэнка изо рта, неожиданно для него.

Малкольм повернулся к нему лицом. Фрэнк не знал, в какой из глаз ему смотреть. Он выбрал тот, который не был мертвым, выпуклым и не смотрел всегда в пол.

— Тебе нужно быть осторожным, сынок. Не стоит связываться с Грэнби. У тебя есть дня два на то, чтобы все исправить, не больше.

— Я не позволю ему меня грабить. Мы договаривались на сотню в неделю. Он пытался…

— Знаю. Я слышал.

— И что? — Фрэнк вопросительно развел руками. Если этот человек пришел, чтобы только повторить угрозы Грэнби, то может уходить прямо сейчас.

— Поверь тому, кто знает, мой друг, лучше заплатить этому человеку то, что он просит, чтобы избежать проблем. Серьезных проблем. Сейчас он очень рассержен.

Фрэнк открыл, было, рот, чтобы возразить. Малкольм поднял вверх руку с толстыми пальцами.

— Тебе придется приспосабливаться. Теперь ты с Ангелами, мой друг.

Предлог «с» смутил Фрэнка, будто его сосед намекал, что он присоединился к некому сообществу, созданному ангелами. Фраза «с ангелами» также вызывала неприятные ассоциации со смертью.

— Я съезжаю. Поэтому не будет никаких проблем.

Малкольм улыбнулся.

— О, они не позволят тебе уйти, сынок.

— Что значит, «они»? Грэнби меня не остановит.

— Нет, правда. Но они придут и найдут тебя, чтобы взыскать долг.

— Нет никакого долга.

— Это ты так думаешь, сынок. Они считают иначе.

— Что? Кто они?

— Все уже решено. Вот увидишь, мой друг.

— Это безумие.

— Я скажу тебе, что я сделаю. У тебя доброе сердце, сынок, скажу тебе. Так что я пойду и…

— Нет. Я ни в чем не замешан. Я снял комнату. Кусок дерьма в полуразрушенном здании. И теперь я съезжаю, потому что получаю угрозы. Все просто.

— Хотел бы я, чтоб так было, сынок. Но в «Ангеле» другие правила, те, которым все мы должны следовать.

— Глупость какая-то.

— О, нет, сынок, все очень серьезно. Можешь мне поверить. Меня вообще здесь быть не должно. Он спустится по лестнице и приведет с собой ад, если узнает, что я нахожусь здесь и говорю такие вещи.

При упоминании лестницы у Фрэнка подкосились ноги.

— Он вас всех запугивает. Грабит вас.

— О, это не только Грэнби. Нет, нет, сынок. Это те, кого он слушается, если понимаешь, о чем я.

— Не понимаю.

Мужчина присвистнул сквозь остатки коричневых зубов и приподнял бровь.

— Грэнби работает на других. Плохих. Очень плохих. Он — последнее, что тебя должно волновать.

— Что, гангстеры-ростовщики?

— Нет, нет. Хуже, мой друг. Семья. Очень старая лондонская семья. Грэнби мало что решает. Просто делает для них одолжение.

— Вы имеете в виду организованную преступность. Как Крэи[11]?

— Нет, сынок.

— Я, правда, не понимаю. Спасибо за предупреждение, но…

— Скажу тебе вот, что. Ты дашь мне деньги, и я пойду к Грэнби и улажу разногласия.

— Что?

— Пока все не вышло из-под контроля.

Фрэнк покачал головой. Старый жулик пытался получить долю с аферы Грэнби. Грэнби решил угрожать через подставное лицо.

— Ни за что. Я не дам вам деньги. Я не боюсь его.

Малкольм улыбнулся, почувствовав ложь.

— Противиться бесполезно, мой друг. Только не здесь. Тебе это не поможет. Я видел, что бывает. И как уже сказал, тебе не о нем нужно беспокоиться. — Малкольм понизил голос до заговорщицкого шепота. — Это те, другие, которые обитают с ним на верхнем этаже. Они всем заправляют. Так было всегда. Грэнби — это посредник. Но он пользуется их благосклонностью, как я уже сказал.

Фрэнк проглотил застрявший в горле комок.

— Он же там один. Верно?

Малкольм покачал головой с серьезным выражением лица.

— Нет, мой друг. Ты не захочешь поверить в такое. И лучше держать их там, наверху. Типа, поддерживать мир.

— Что… Что вы имеете в виду? Они нападают на людей, эта семья?

— Когда Грэнби пришел сюда, он принес с собой много плохого. Старая семья была в этом городе очень давно. Задолго до Грэнби и большинства других.

Старик махнул рукой в сторону окон.

— Раньше это было другое место, скажу я тебе. Когда-то оно называлось «Иерусалим». Чистое место. Здесь жили хорошие люди. Раньше мы пили в этом баре, когда он был открыт. Даже женщины жили здесь. Но здесь уже пятнадцать лет не было ни одной женщины. С тех пор, как они пришли и поменяли название. Все полетело под откос, когда Грэнби привел их сюда.

— Пятнадцать лет. Вы прожили здесь пятнадцать лет? — Фрэнк едва не добавил, «Господи Иисусе», чтобы добавить веса своему ужасу.

— Двадцать, — сказал Малкольм.

Фрэнк видел, что старик не шутит.

— Я раньше жил наверху. На третьем этаже. Там комната лучше. Но Грэнби переселил меня сюда. Я не мог столько платить, понимаешь?

Фрэнк скорее не сел, а упал на кровать и попытался осмыслить то, на что намекал старик. На некий иерархический протекционизм, связанный с комнатами и арендной платой. — Вы имеете в виду… — Он не смог произнести слова.

— Что, сынок?

— Он переселил вас с третьего этажа. Потому что вы не могли платить больше?

— Не смог поспевать за ростом арендной платы. Здесь могу. Но подумай об этом, сынок. Ты на втором этаже. Куда еще ниже? На первом нет комнат. Негде жить. Так что у тебя уже последняя жизнь.

Фрэнк подумал о пыльном, заброшенном баре, затем разозлился на себя за то, что принял во внимание этот стариковский бред.

Малкольм кивнул.

— Нельзя заводить себе врагов, когда ты уже в самом низу.

— Поверить не могу, что вы миритесь с этим. А другие двое сверху?

— О, да, мы все придерживаемся правил. Иначе нельзя. Я здесь достаточно давно, чтобы уяснить это. Джимми с третьего этажа все еще работает в Сити, и он здесь так же долго, как я. Кроме меня, он — единственный, кто остался. Как, по-твоему, почему такой человек живет в подобном месте? Думаешь, это его выбор?

Возвращаясь с ночных смен, Фрэнк часто видел пожилого мужчину в костюме. Он всегда покидал здание рано утром. Они никогда не общались, и мужчина всегда прятал глаза.

— Сколько он платит? — любопытство Фрэнка взяло верх.

— Это знают только Джимми и Грэнби. Вопрос денег здесь не обсуждают. Им это не нравится. Это было твоей первой ошибкой.

— О, им это не нравится? Удивительно. Становится все интереснее. Значит, какой-то парень из сферы финансов застрял здесь на пятнадцать лет, и все это время Грэнби трясет с него «бабки»? Твою ж мать. Невероятно. Что насчет того трансвестита?

Малкольм даже не улыбнулся.

— Парень, одевающийся, как женщина. Лиллиан. Так он сейчас себя называет. И это плохо, мой друг. О, господи. Но это доказывает, как бывает, когда Грэнби сердится из-за неоплаченной аренды.

Фрэнку не раз попадался на глаза хрупкий, пожилой трансвестит, но за пределами здания он никогда его не видел. Постоянный завсегдатай ванной с ее грязным зеркалом, трансвестит часто шумел внутри, пока Фрэнк ждал на лестнице, чтобы попасть в туалет. «Лиллиан» также слушал оперу в записи, и из-за него вся лестница пропахла духами. Больше Фрэнк ничего не знал, потому что они никогда не общались. Возможно, когда-то этот человек успешно пародировал женщин, поскольку был тонкокостным, но теперь выглядел изможденным и всегда был пьян.

— Когда-то он был актером, — сказал Малкольм.

— Что?

— О, да. Выступал на сцене. В Уэст-Энде. Давным-давно. Работы не стало, и он не смог поспевать за ростом арендной платы. И тогда он изменился. Чтобы пойти на панель.

— На панель?

— Стал шлюхой.

— Нет…

— В те дни он сосал члены возле «Дачесс», чтобы платить за аренду.

Фрэнк ухмыльнулся. Он готов был разразиться истерическим хохотом.

— Это ужасно. Он потерял все. Теперь он пьет. Позволил этому месту одолеть его. Но ты не должен допускать подобного. Никогда. Тебе нужно научиться приспосабливаться, если хочешь и впредь наслаждаться здесь жизнью. Вот как бывает, когда они впускают тебя сюда. Лилли не может сейчас платить за аренду. Он станет следующим, кто уйдет, если не получит твою комнату за меньшую стоимость.

Его посетитель не собирался развлекать его своей историей, но Фрэнк не переставал ухмыляться.

— Уйдет? Куда уйдет? Куда уйдет Лиллиан, если не переселится в эту сраную комнатенку?

— Что я пытаюсь сказать тебе, так это то, что я знал и других здесь, кто размышлял так же, как ты, и кто утаивал деньги от Грэнби. Но теперь их здесь нет. — Малкольм снова понизил голос до шепота. — Вот только они никуда не ушли. — Он подмигнул тем глазом, на который смотрел Фрэнк. — Грэнби дает всем пару месяцев, чтобы все уладить, как и в твоем случае. Но потом взиманием платы занимаются другие. И Грэнби это не нравится, потому что это выставляет его в плохом свете. И они — все, что у него есть. Если он не сможет взимать плату, им придется вмешаться. Тогда они спустятся. Понимаешь? И когда они спустятся, чтобы со всем разобраться, они будут очень злыми, что их потревожили. Злыми на Грэнби, злыми на нас. И думаю, ждать нам долго не придется.

— Ни он, ни его воображаемая семья на мансарде не получат от меня ни единого пенни. Я уйду через четыре недели, или раньше.

— О, сынок, не переоценивай себя. У тебя не будет четырех недель. Как я сказал, ты должен заплатить сейчас же. Так здесь заведено. Чтобы не тревожить тех других. И отсюда никто не уходит, без их разрешения. Таковы условия.

Фрэнк наслушался уже достаточно.

— Ладно. Ладно. Спасибо за совет. Но я сразу чувствую, когда начинается вымогательство. Чушь все это. Вы честно думаете, что я останусь здесь и позволю себе угрожать? Лет на пятнадцать, пока Грэнби будет брать у меня деньги, повышая арендную плату всякий раз, когда захочет? А если я не смогу платить, мне придется надеть гребаное платье? Боже всемогущий, да что с вами такое, люди?

Фрэнк ненадолго представил себя стариком, одетым в женское платье, разгуливающим в «Дачесс», или где-либо еще. Ему захотелось завыть от смеха.

Он встал и отпер дверь. Малкольм понял, что ему пора уходить, но замешкался.

— Ты теперь в «Ангеле». Ты в их доме.

— Да, да. Спасибо. Я понял. Не нужно продолжать.

Старик вышел из комнаты в полумрак коридора. Покрытое копотью окно на лестничной клетке пропускало мало света. Серебристая инфузия освещала половину силуэта дряхлой стариковской фигуры, стоявшей совершенно неподвижно. Своими немигающими безумными глазами Малкольм смотрел, как Фрэнк закрывает дверь.

Из-за двери донеслась отголоски оперной музыки. Приглушенные фанфары. Его передернуло.


Наступала ночь, и Фрэнк принялся расхаживать по комнате от окна к радиатору, взад-вперед. Ковер выглядел так, будто протерся под подобными перемещениями предыдущих жильцов.

Никто из его друзей, ни Нигел, ни Майк, не помогут ему с ночлегом. В обоих случаях они ссылались на подружек. Здорово.

В следующие три дня Фрэнку предстояли двенадцатичасовые смены, поэтому отправляться утром на поиски комнаты у него не было возможности. Как временный сотрудник, он не мог позволить себе терять деньги, взяв отгул. Ему придется продержаться в «Ангеле» еще несколько дней. Возможно, возвращаться к себе в комнату попозже и стараться не привлекать к себе внимания. Когда график утрясется, он сможет подыскать себе новое жилье и свалить.

Вымотанный переживаниями и размышлениями, Фрэнк поставил офисное кресло под дверную ручку и плюхнулся на кровать.

Сон пришел быстро. Беспокойный, и полный сновидений.

Он увидел какого-то толстяка, который стоял у окна, открытого над вывеской паба. Комната, должно быть, размещалась в передней части здания. Мужчина кормил голубей и кричал: «Сука, гребаная сука» проходившим по улице женщинам.

В другой комнате, похожей на его, какой-то старик кругами ползал по ковру. Он потерял свои вставные зубы, и ведущий какой-то телевикторины говорил с ним с экрана телевизора об ангелах.

В хаотичной, бессмысленной карусели, напоминавшей бесконечную череду призрачных образов, несколько раз мелькнула и его комната. В каждом коротком эпизоде ковер был светлее, а стены — не такими желтыми. Один раз к нему пришел яркий образ бородатого мужчины с волосатым телом, лежащего на кровати. Он был накрыт до живота желтым, вышитым «фитильками» покрывалом. В одной руке он держал двухлитровую бутылку водки. Мужчина смотрел на потолок с выражением, напоминавшим отвращение и страх.

В другом сне желтоглазый пьяница снова появился в той же кровати. На этот раз матрас частично прикрывал потрепанный спальный мешок фиолетового цвета. Мужчина пел песню из какого-то водевиля, в то время, как за дверью кто-то кричал «Манда!». В этой сцене также присутствовал странный звук, без видимого источника. Казалось, будто в комнате застряла огромная птица и билась крыльями об стены. Либо это, либо существо отчаянно пыталось пробиться внутрь.

Фрэнк проснулся и сел в кровати. Лицо у него было мокрым от слез. Он был обессилен. Потрясенный сновидениями, он не мог снова заснуть. Он встал и оделся в свою форму охранника.

Фрэнку потребовалось несколько минут, чтобы набраться храбрости, открыть дверь комнаты и выйти в темный коридор. Ему срочно нужно было опорожнить мочевой пузырь.

Когда Фрэнк вышел из ванной, и прежде чем его пальцы сумели нащупать выключатель и снова включить светильник со встроенным таймером, он понял, что в коридоре, соединявшем их с Малкольмом комнаты, с ним еще кто-то есть.

Сперва он подумал, что этот шорох издает какая-то собака. Но в тусклом, голубоватом свете, падавшем сквозь подъемное окно на лестничной клетке, он увидел, что это не собака. Какая-то фигура поднялась с пола у двери его комнаты и сейчас стояла на двух тощих ногах.

Кто-то очень худой, с лохматой головой. Возможно, пожилая женщина. Нечто похожее на «ночнушку» спадало на костлявые колени фигуры. Но руки казались слишком длинными для человека любого возраста. Из-за спины фигуры донесся звук, будто кто-то яростно взмахнул двумя сломанными зонтиками.

Фрэнк захныкал и, щелкнув выключателем, обнаружил пустой коридор. Стены с облезшими обоями, красный плинтус, выцветший зеленый ковер, и никаких признаков жизни.

Он замер, потрясенный. В ушах стучало. Мозг пытался найти хоть какое-то объяснение. Светильник выключился, оставив его в темноте.


На работе Фрэнк часто стоял перед стеклянными дверями, у входа в жилое здание, которое охранял. Уставившись на передний двор Клэрендон-Хаус, и не видя при этом припаркованных машин, он размышлял над галлюцинацией и увиденными накануне снами. Он гадал, не является ли здание некоей адской ловушкой, куда алкоголики и нестабильные личности приходят умирать. Или может, оно так влияло на обитателей, что те начинали видеть всякое, галлюцинировать.

К концу дня он более-менее убедил себя в том, что жгут стресса, стягивающий его жизнь, затянулся, и привел к этим сновидениям и эпизоду, перенесенному накануне ночью. Нарастающее ощущение ловушки, угрозы со стороны Грэнби, туманные намеки Малкольма на зловещую «семью», обитавшую в «Ангеле» — все это сыграло свою роль. Вызванное напряжение заставило его увидеть остатки кошмара в грязном, темном коридоре.

Закончив смену, Фрэнк провел четыре часа в Ислингтоне, потягивая пиво, которое он едва мог себе позволить, после чего направился обратно в «Ангел».

В десять часов вечера он осторожно открыл входную дверь, снял обувь и стал, крадучись, подниматься на второй этаж. Чтобы не шуметь, он старался ступать ближе к краю лестницы. Несмотря на усилия передвигаться тихо, когда он добрался до своей комнаты, держа наготове ключи, он услышал двумя этажами выше, где жил Грэнби, далекий звук открывающейся двери. Мысль о том, что нечто выскользнуло из той мансардной комнаты, была слишком страшной, чтобы принимать ее к рассмотрению. И Фрэнк, бросив все попытки не шуметь, поспешил юркнуть к себе в комнату и запереть за собой дверь.

С десяти часов до полуночи не было слышно ни оперной музыки из комнаты Лилли, ни бормотания телевизора из комнаты Малкольма, ни звуков из мест общего пользования. Фрэнк интерпретировал это как неприятные признаки ожидания, если не опасения, среди других обитателей Ангела. Что-то должно было случиться. Намек его соседа на то, что сверху должно спуститься нечто, чтобы «взыскать» с него арендную оплату, уже не казался Фрэнку таким абсурдным, как в дневные часы.

Он бодрствовал в большом безмолвном здании до двух часов ночи, пока сон не одолел его.

В четыре утра он сел, негромко вскрикнув, уверенный, что группа худых фигур, стоявших вокруг его кровати, действительно вышла из сна вместе с ним и теперь обступала его наяву.

Он убрал руки от лица и сел неподвижно в темноте. Фигуры из сна быстро исчезли.

Рассеянный свет от далекого фонаря выделял тонкие занавески на фоне окружающих стен. Остальная комната оставалась темной. Это раздражало, потому что он не мог рассмотреть источник царапанья, доносившегося откуда-то с потолка, прямо над кроватью.

Перевернувшись на бок, Фрэнк попытался нащупать выключатель прикроватной лампы. Он был очень напуган, а постельное белье настолько затрудняло движение, что потребовалась почти минута, чтобы включить лампу.

Во время жуткого ожидания света, он представил, что что-то свисает с потолка вниз головой, и что его лицо находится всего в паре дюймов от его. В те мгновения, пока комната не была еще освещена, он также слышал решительное биение крыльев об потолок. Он представил себе, что какое-то животное пытается протиснуться в маленькую дыру.

Когда потолочный светильник и прикроватная лампа включились, шум стих. Фрэнк увидел, что на потолке ничего нет, как и нет свидетельств какого-либо вторжения, объяснявшего шум над головой. Но у него осталось стойкое опасение, что нечто внутри здания имело твердое намерение показаться.

Фрэнк поспешно оделся, схватил бумажник и телефон. Он готов был покинуть здание и дождаться утра, гуляя, если потребуется, по улицам, потому что это было бесконечно лучше, чем оставаться внутри здания.

Но до лестницы Фрэнк так и не добрался.

Открыв дверь, он испугался выйти в коридор.

Там, на лестнице, воздух был наполнен треском сухих крыльев. Будто грязные голуби взлетали с грязного цемента Трафальгарской площади, только в сто раз громче. В конце коридора, где сквозь окно над лестничной клеткой проникал слабый свет, виднелся силуэт, который не принадлежал ни Малкольму, ни Джимми, ни Лиллиан и ни Грэнби.

Также Фрэнк не был уверен, что ноги тощей фигуры касались пола. У него не хватало присутствия духа, чтобы размышлять о том, возможно ли кому-то так зависать, а также, то появляться, то исчезать из поля зрения. Но кем бы или чем бы ни был незваный гость, он пребывал в состоянии повышенного возбуждения от его вида.

Фрэнк увидел, как фигура замотала в воздухе бесформенной головой. Пальцы, которыми заканчивались длинные руки, то сжимались в кулаки, то разжимались. Фрэнк даже и подумать не мог о том, чтобы включить в коридоре свет и как следует рассмотреть фигуру.

Съежившись в дверном проеме, он обрел дар речи, лишь когда проглотил ком в горле.

— Деньги. Я достану их. Пожалуйста, не надо. Деньги. Я достану их.

Где-то наверху в доме он услышал сквозь биение крыльев голос Грэнби.

— Манда! Манда! Манда! Манда! — кричал человек, словно некую мантру, будто он пришел в некое животное неистовство, отчасти ярость, отчасти мощное сексуальное возбуждение в предвкушении кровавого насилия в стенах этого жалкого здания.

Фрэнк был уверен, что та тварь на лестнице разорвет его на части. Или, еще хуже, утащит куда-нибудь, куда это здание предоставляет доступ, через потолки его грязных комнат. И в следующий момент вернувшаяся ясность ума позволила ему сделать предположение. Предложить компромисс шумному и грязному воздуху, бьющему ему в лицо.

Он не был уверен, говорил ли он вслух, или это предложение было мыслью или даже молитвой этому противоестественному существу, которое перемещалось между окном и потолком второго этажа. Но он закрыл глаза и пообещал, что будет собирать деньги для того существа у окна. И похвастался, что будет взимать арендную плату гораздо лучше Грэнби.

Когда невероятный смрад окутал его лицо, отчего его вырвало на ботинки — миазмы, которые могли висеть над полем боя или чумной ямой — Фрэнк рухнул на жесткий ковер.

В себя он пришел от шума старых крыльев, бьющих на лестничной клетке. Вслед за шумом с мансарды донеслось несколько криков, человеческих криков, раздававшихся посреди жуткого стука, будто нечто твердое билось о стену со страшной силой.

Постепенно шум стих, и в здание вернулась тишина. Эта передышка была благодатью для поруганных чувств Фрэнка.

Когда он поднялся на ноги, он знал, что должен делать.


Дверь в комнату Грэнби была открыта, но Фрэнк не стал входить. Вместо этого заглянул в дверной проем.

Свет Фрэнк тоже не стал включать. Видимая ему часть комнаты была скудно освещена остаточным светом уличного фонаря, проникавшим сквозь мансардное окно. Этого было более, чем достаточно.

Потолок по обе стороны от центральной балки был наклонен вниз.

Пол был завален пухлыми мусорными мешками. Ближайший был битком набит банкнотами. Фрэнк предположил, что все остальные были тоже наполнены деньгами.

На столе под окном поблескивали наручные часы и ювелирные украшения. В одном углу комнаты зловеще громоздилась большая куча обуви.

В центре комнаты, словно объекты поклонения мусорных мешков, возвышались четыре каменных колонны. На каждой была закреплена маленькая каменная фигурка.

Фрэнк взглянул на скульптуры лишь мельком. Не смог смотреть на них дольше секунды. Но, стоя в дверном проеме, он не сомневался, что они прощупывали его мысли. Он слышал у себя в голове хлопанье маленьких крыльев.

Долговременное нахождение Грэнби в непосредственной близости с фигурками, должно быть, повлияло на его разум. Несмотря на то, что этот неодушевленный квартет, казалось, был выточен из камня, и нес на себе печать великой древности, человеку с более развитым интеллектом и воображением, чем у Грэнби, соседство с этими фигурами было бы гарантией полнейшего безумия. Одно лишь нахождение в их присутствии убедило Фрэнка в этом.

Фрэнк мог лишь предположить, что для того, чтобы противостоять ангелам столь долгое время, Грэнби заточал себя в старый спальный мешок. Тот лежал свернутым под столом, заваленным часами и кольцами.

От Грэнби осталось не так много, чтобы расспросить его о его спальном месте. Большая часть по-прежнему находилась в белом спортивном костюме. Ткань почти светилась в слабом свете — в натриевом свечении, периодически дополняемом красными вспышками от мерцающей вывески магазинчика готовой пищи, находившегося через улицу. Но тело прежнего хозяина «Ангела» недавно претерпело физические изменения.

Кудрявые волосы были полностью вырваны из головы, вместе с большей частью скальпа. Макушка черепа влажно поблескивала на полу, прямо под ближайшей колонной. Ни одному человеку не было бы под силу согнуть так конечности Грэнби. Его позвоночник был похож на сломанную посуду, накрытую носовым платком.

Когда глаза Фрэнка привыкли к мраку, он обратил внимание на фигуры, подвешенные на проволоку к стенной рейке. Их было десятка два, как минимум. Сперва он принял эти фигуры за пальто, но потом понял — хотя правильно опознал, как минимум два пальто — что их владельцы все еще находятся в них. Другие подвешенные фигуры были голыми и высохли до состояния скелетов. К счастью для него других деталей он не видел.

Снизу из огромного дома стали доноситься первые признаки жизни. Малкольм закрыл дверь ванной и включил над раковиной единственный рабочий кран.

На третьем этаже, должно быть, было две пустующих комнаты, и поскольку Фрэнка тошнило от одного вида Лиллиан, значит, таких комнат будет сейчас три.

Фрэнк бросил последний взгляд на изломанную фигуру Грэнби, и заметил, что зубы у него тоже отсутствуют. Он решил, что это странный город позволяет своим старым богам оставлять себе на память столь странные подарки.

Но теперь ему необходимо было быстро заполнить пустующие комнаты третьего этажа. 125 фунтов в неделю казались вполне разумной платой. По крайней мере, для начала.

Перевод: Андрей Локтионов

Всегда в наших сердцах

Adam Nevill, «Always in Our Hearts», 2013

Я мог резко повернуть на мокрой дороге, не выполнить вовремя аварийную остановку, когда под колеса выбегает ребенок… Потерять концентрацию и рвануть на встречный свет фар, подъехать слишком близко к движущемуся впереди автомобилю, заснуть ночью за рулем, сдавая задним ходом, переехать какого-нибудь незамеченного в зеркале карапуза, или просто врезаться в другую машину…

Рэй Ларч часто удивлялся огромному диапазону потенциальных дорожно-транспортных происшествий, подстерегающих автолюбителей. Такие мысли, в основном, приходили ему в голову в те редкие часы, когда он не водил такси. Являясь лишь крупинкой в море автомобилистов, Рэй понимал, что с того момента, как он повернул ключ зажигания, он рисковал попасть в любую аварию, в любую время, как и все, находящиеся в салоне. Это была лотерея, и у каждого водителя и пассажира был билет.

Он догадывался, что результат аварии напрямую зависит от реакции. В критической ситуации он должен был среагировать адекватно и незамедлительно. Скорость его реакции требовала координации с реакцией других участников движения, и пешеходов в том числе. Учитывая последствия неправильного выбора любой из сторон, времени на то, чтобы сделать решающий выбор — остановиться, ускориться, свернуть в сторону или выпрыгнуть — было ничтожно мало.

Когда он думал о смертях, физических муках и людских страданиях, связанных с длительной реабилитацией, пожизненном горе или нетрудоспособности, которые он мог причинить кому-либо аварией, он часто задавался вопросом, почему ему вообще было позволено сесть за руль. Или почему кому-то еще было позволено сесть за руль.

У него по-прежнему случались предаварийные ситуации. Они бывали у него все время. Он водил частный наемный автомобиль семь дней в неделю. Ни одну ночь он не спал больше пяти часов. Поднимался с кровати, плохо соображая и сонно моргая, в три часа ночи, чтобы ехать в аэропорт, или чтобы забирать по уикендам, после закрытия клубов, пьяных девиц в коротких юбочках. Одно заглядывание под юбку на тех недавних вызовах могло стать причиной любого количества аварий. Поскольку, глядя в зеркало заднего вида, он не всегда следил за идущим сзади транспортом. В стремлении заглянуть под юбку можно было очень легко сбить подвыпившего пешехода, до конца жизни лишив его способности к самостоятельному передвижению.

Чем больше Рэй думал о потенциальных авариях, тем больше задавался вопросом, почему другие машины бьются не так уж и часто. Или почему вся дорожная сеть не превращается в одну сплошную череду автокатастроф. Как такое было возможно со столь ненадежными, легко отвлекающимися существами за рулем? Может, водители должны проходить такую же аттестацию, как машинисты поездов или пилоты самолетов? Или все сводилось к вопросу масштаба?

Мы садимся за руль, потому что забываем, — решил он. Забываем о боли, забываем о страхе, о бросающих то в жар, то в холод предаварийных ситуациях, забываем о последствиях. Мы забываем о нашей уязвимости. Уязвимости наших тел. Забываем о наших заполненных мозговым веществом головах, болтающихся на тонком спинном хребте — самом слабом звене во всем животном мире. И забываем о своей зависимости от тех крошечных ниточек нервной ткани, которые при разрыве, лишают ноги всякой чувствительности, и обрекают нас на знакомство со свистящим аппаратом дыхания, который будет стоять на часах возле наших больничных коек.

Мы забываем о фотографии автомобиля, раздавленного грузовиком возле обочины, и почерневшего силуэта водителя, сгоревшего за рулем в аварии на шоссе. Забываем о газетном снимке обломков машины, в которой погибли четверо подростков. Мы отворачиваемся от грязных, увядающих цветов, привязанных к железным перилам на повороте, перед которым вам приходится сбавлять скорость (если вы знаете эту дорогу). Со временем мы даже начнем забывать, как мы чувствовали себя на похоронах ребенка.

Все наше существование зависит от нашей способности забывать ужас. Может, повторяющиеся аварии являются прямым результатом того, что мы не помним ужасов наших прошлых нарушений.

Вот наглядный пример. Рэй начал уже забывать свой самый худший случай, когда два года назад сбил велосипедиста на Роки Лэйн. Он не остановился. Из-за громко включенного радио он услышал лишь глухой удар в одну из пассажирских дверей. А потом что-то похожее на звон ключей, упавших на асфальт где-то позади машины.

Тогда Рэй ехал со скоростью как минимум сорок миль в час, при дозволенных тридцати, петляя мимо плохо припаркованных машин. Он заметил велосипедиста, лишь когда спина его куртки перекрыла ему лобовое стекло.

Ему показалось, что парень был чернокожим, хотя он не был уверен. Рэй бросил взгляд в зеркало заднего вида, но не увидел на дороге никакого велосипедиста. Он нажал на газ, потому что едва задел парня, или так он себе сказал потом. Ему ни на секунду не приходила в голову мысль остановиться. Он думал лишь, как бы убраться подальше.

Когда на следующий день Рэй решил не покупать «Дейли Мейл», он понял, что не хочет знать ничего о прошлом вечере. Три недели он не включал телевизор и радиоприемник. Избегая всех местных новостей, он чувствовал, что не участвовал в случившемся. К концу своего добровольного отказа от новостей он был почти уверен, что на самом деле лишь поцарапал машиной велосипедисту колено. Должно быть, парень быстро свернул на тротуар, и поэтому исчез из зеркала заднего вида. Рэй говорил это себе столько раз, что в конечном итоге принял за правду. Но лишь ненадолго.

Через три недели после инцидента, когда краска на машине давно уже высохла, Рэй был вынужден вернуться на Роки Лейн, направляясь за клиентом на Александер Стадиум. К фонарному столбу у дороги, примерно в том месте, где он так неожиданно налетел на велосипедиста, был привязан большой букет цветов.

Спустя два дня, на стоянке такси на Колмор Роу Рэй как бы вскользь упомянул про цветы на Роки Лейн. При этом он возился с телефоном, чтобы не казаться подозрительным. От другого водителя он узнал, что на самом деле убил подростка. Мальчишка ехал на горном велосипеде в хамстедский магазин горячей еды, без шлема и фонарей. Другой таксист сказал, хотя и без особой уверенности, что свидетелей не было.

«Гребаные велосипедисты», — сошлись они во мнении, и понимающе закатили глаза.

Рэй никогда больше не ездил по Роки Лейн, и продолжал объезжать тот район, когда клиенты просили подобрать их или высадить поблизости. Еще он пришел к выводу, что если помнить страдания от каждой простуды, пореза или синяка, то в ожидании следующей болезни или несчастья можно будет просто сойти с ума. Умение забывать было своего рода опережающей тормозной системой нашего разума. Эффективность собственной умственной системы торможения удивляла Рэя.

Неужели у безумцев идеальная память? Неужели они обладают способностью представлять себе последствия, и осознают весь их ужас? А это — идея, — подумал Рэй, поворачивая на улицу, чтобы подобрать очередного клиента.

Рэй никогда не ездил по вызову в эту часть Северного Бирмингема, и не знал, что в районе, где Хокли стал Астоном и Ювелирным кварталом, все еще есть жилые дома. Это место находилось рядом с городским центром и представляло собой лабиринт из кирпичных складов, оживленных промзон, мелких контор, жмущихся к более крупным предприятиям. Они перемежались с мелкооптовыми магазинчиками, в основном закрытыми розничными торговыми точками, домами с нераспроданными квартирами, едва функционирующими церквями и парочкой старомодных пабов.

Его спутниковый навигатор направил его к небольшому комплексу жилых домов, окруженному стеной из красного кирпича. Напротив располагался пустырь, служивший стоянкой для белых коммерческих фургонов.

Та сторона улицы, которая оставалась жилой, представляла собой типичный для центральных графств ряд террасных домов. Дома большей частью стояли в тени, сутулясь у бордюра, словно группа грязных работяг в очереди за выматывающей душу и плохо оплачиваемой работой. Эта улица каким-то образом избежала вырубки деревьев, бомб Люфтваффе и облагораживания.

Восемь террасных домов, казалось, пытались отодвинуться от дороги, будто не хотели привлекать внимание проезжающих автомобилистов. Их темные, покрытые копотью окна и облезлые рамы мало говорили об их интерьерах. С первого взгляда могло показаться, что эти дома необитаемы. С задней части одного из участков поднимался в небо грязный черный дым, предположительно от костра.

Мужчина, появившийся из дома под номером 129, продемонстрировал улыбку, которую Рэй счел чрезмерно радостной. Он был без пальто, а коричневые шлепанцы на ногах казались слишком маленькими.

Маленький палисадник был захламлен размокшими картонными коробками с бутылками, ржавыми консервными банками и какими-то отходами огородничества. Разросшийся папоротник заслонял подъемное окно на первом этаже.

Диспетчер назвал этот адрес, имя Джон и номер стационарного телефона. В инструкции было указано лишь, что клиент хочет проехаться по нескольким местам. Довольно обычный заказ, кроме последнего пункта.

Рэй посмотрел на ухмыляющегося пожилого мужчину, направляющегося к водительскому окну.

— День добрый! — Сказал мужчина и посмотрел на небо, темневшее с наступлением дождливых сумерек.

Рэй кивнул, и окинул человека взглядом, как бы вопрошая, действительно ли тот готов ехать в таком виде.

— Джон, верно?

— Она скоро выйдет, — сказал Джон.

Возможно, этот неряха в шлепанцах и не пассажир вовсе. Рэй надеялся, что это так. Ему не нравилась ухмыляющаяся физиономия этого типа. Рэю было сложно приветствовать каждого пассажира не с усталым, угрюмым и нетерпеливым видом, если только это была не привлекательная женщина или клиент из аэропорта. Его удручала эта тенденция, но он ничего не мог с этим поделать. Работа с семи до одиннадцати и предоставление услуг разношерстой публике сделали бы и святого раздражительным.

Глаза Джона светились от возбуждения сквозь толстые линзы очков.

— Мне нужно будет помочь с ней. — Казалось, он удивился, что Рэй не разделил его энтузиазма по поводу этой задачи.

Только б не гребаное инвалидное кресло.

— Сегодня у вас очень особенный пассажир. Придется много где поездить. Но в конечном итоге она вас не обидит. — Тип подмигнул, как бы намекая на щедрые чаевые.

— Куда сначала? — Рэй выбрался из машины и поспешил по заросшей тропинке, стараясь избегать дождя, который совсем не волновал Джона. — Сколько мест она хочет объехать?

Джон остановился и с радостным видом широко развел руки, как бы показывая обширность территории.

— Она знает, куда нас вести. Где начать и где закончить. Кто придет и кто уйдет. Она знает.

Рэй бросил второй случайный взгляд на серые штаны пожилого мужчины, которые раньше, похоже, являлись частью костюма. Они были натянуты выше пупка и держались на белом пластиковом ремне. Свитер с ромбовидным узором был заправлен за пояс. Натуральный чудак с престарелой родственницей. Проезд будет, вероятно, оплачен из пособия по инвалидности. Хотя Рэй предпочел бы уточнить направления поездки и получить некоторую уверенность в том, что у человека в тапочках хватит денег, чтобы оплатить ее. Он подождал, когда тип его догонит.

— Да, да, она там, ждет, — сказал мужчина, не обращая внимания на обеспокоенность Рэя и тыча коротким и пожелтевшим от никотина пальцем в черный дверной проем. От его свитера пахло потом. Штаны спереди были в жирных пятнах.

Рэю до сих пор попадались уголки мира, которые никак не изменились, и напоминали ему старые фильмы. Места, вроде этого. И хорошо это, или плохо, но он знал, что дома похожи на людей. Точно так же, как ты никогда не знаешь, что прячется за лицом, ты понятия не имеешь, как выглядит дом за его фасадом.

— Мне потребуется некоторое время, чтобы поднять ее. В этом году это отнимает у меня уже целую вечность, — сказал Джон. — Хотя сейчас она прямо таки рвется ехать, скажу я вам. И нас ждет много людей.

Рэй не спросил, чего ждут те люди, поскольку ему было не интересно. Он уже решил свести разговор к минимуму. Просто выполняй свою работу. Рэй задался вопросом, заметно ли его отвращение условиями жизни в этом доме. Но потом понял, что, если это и так, то ему все равно.

В доме было холодно, пахло полными мусорными корзинами и газом. И чем-то еще, похожим на запах накануне грозы. Он был таким же сильным, как и основной смрад газа и бытовых отходов.

Маломощный потолочный светильник явил Рэю первую комнату, в которую он вошел. Все шторы были задернуты. Этого желтоватого освещения было достаточно, чтобы понять, что Джон давно уже не выносил мусор из своего унылого дома.

Следуя за потрепанной фигурой, Рэй заметил узкую тропу, проложенную через гостиную, заваленную пухлыми мусорными мешками и картонными коробками, набитыми, предположительно, старой одеждой. Возможно, этот тип приторговывал тряпьем.

Рэй заглянул в одну коробку. В розовых полиэтиленовых пакетах лежало платье на маленькую девочку и коричневые сандалии. Наличие детских вещей в доме вынудило Рэя более внимательно смотреть по сторонам. Он заглянул во вторую коробку и с облегчением увидел замшевую куртку на взрослого. Та лежала в полиэтиленовом пакете вместе со сломанными очками и потертыми мужскими туфлями.

Вторая комната когда-то была большой столовой. Хотя на ее прежнюю функцию уже ничего не указывало, благодаря коллекции, казалось, всех бесплатных газет, выходивших в Бирмингеме, которую старик собирал всю свою жизнь.

— Я вынесу ее с кухни, — сказал Джон.

Дверь в проходе из столовой на кухню отсутствовала. Сквозь прямоугольный проем Рэй заметил темный силуэт. Маленькая, будто детская, фигура беззвучно отвернулась от кухонной стойки возле дверного проема. И скользнула вглубь неосвещенной кухни. Джон исчез в темноте, словно в погоне за обитателем. Свет он включать не стал.

Пока Джон копошился на кухне, Рэй окинул взглядом столовую. Краем уха он услышал, как старик произнес:

— Карета подана, Ваше Высочество.

Рэю пришла в голову мысль сфотографировать комнату на мобильный телефон и показать другим водителям в кафе. Но его беспокойство по поводу того, что ему не заплатят, вытеснило эту идею.

— У вас все в порядке? — спросил он, обращаясь во тьму. — Минимальная стоимость поездки — пять фунтов.

— Да. Да. Почему нет? На подготовку к этому вечеру было потрачено много усилий, поэтому мы хотим, чтобы все прошло гладко. И вы получите гораздо больше, чем пять фунтов. Вас ждет справедливая компенсация. — Это было произнесено из неосвещенной кухни с оттенком сарказма в голосе, отчего Рэю стало не по себе.

— Я готов, — крикнул он в темноту.

Ответа не последовало.

Ряд фотографий на стене столовой был наполовину скрыт тюком газет, но они привлекли внимание Рэя. Это были три фотографии в рамках. Первая была студийным снимком полной женщины среднего возраста. Она сидела в очках с белой оправой и в старомодном платье с белым воротником. На другой был запечатлен хозяин дома в молодости. В те дни Джон был прилично одет, опрятен, и сидел рядом с женщиной за столиком в ресторане. Умершая жена, — подумал Рэй без тени эмоции.

Было сложно понять, что изображено на средней фотографии. Было похоже, будто над скрытой ее частью поднимался столб черного дыма. И этот столб пересекал серое небо.

Джон вернулся с кухни. На нем была куртка с так тесно натянутым на голову капюшоном, что он стал напоминать имбецила. В руках он держал плетеную бельевую корзину, выкрашенную в желтый цвет, крышкой упиравшуюся ему в подбородок.

— Если возьметесь с другой стороны, думаю, вместе мы справимся.

Крышка была привязана к корзине с помощью садовой веревки.

— Что…? — Рэй хотел было задать вопрос, но осекся на полуслове.

— Это все, что у меня есть. И этого будет достаточно. Вы должны ехать очень аккуратно, понимаете? Надеюсь, вам уже объяснил диспетчер.

— Мы едем в прачечную?

Его предположение показалось стрику настолько оскорбительным, что лицо у того потемнело от ярости.

— Просто беритесь с другой стороны, — сказал он.

Когда они пробирались по узкой тропе между грудами мусора, Рэю казалось, будто ему досталась большую часть веса тяжелой корзины. Джон бормотал:

— Будьте аккуратны. Аккуратны! Это главное. Аккуратны.

Что бы не находилось в корзине, оно было живым. Возможно, какое-то животное. Рэй слышал, как оно возится внутри, словно пытаясь найти выход или твердую поверхность, как животные обычно делают при перевозке. Наверное, собака. Но разве это он видел на кухне? Собаку? Нет, потому что был уверен, что то, что он видел, стояло на двух ногах.

— Это что, какая-то редкая порода?

— Вы понятия не имеете, насколько она ценная.

— А разве клетки у вас нет?

Джон проигнорировал вопрос.

На улице, после изрядной суеты, старик втиснулся со своей корзиной в задний отсек машины и пристегнулся. Салон заполнился запахом стариковского пота.

Рэй забрался на водительское сиденье и приоткрыл окно.

— Пожалуйста, закройте, иначе она… на улице холодно, понимаете, — сказал Джон.

Рэй вздохнул и завел двигатель.

— Куда?

— У меня есть первый адрес.

— Называйте.

Первые три цифры почтового индекса, Б20, указывали на Рукворт Вуд, преимущественно богатый сикхский район. И спутниковый навигатор быстро обнаружил Сомерсет-роуд — место, с которым Рэй был знаком. Длинная, тихая дорога, окруженная большими викторианскими домами.

— К ветеринару, верно? Или вы занимаетесь разведением? — спросил Рэй, поглядывая на дешевую желтую корзину в зеркало заднего вида. — У вас действительно нет специальной сумки для переноски? Животному может быть не очень удобно. Собака, верно?

Старик придвинулся к корзине и положил на нее одну руку, словно чтобы защитить груз, если машина вдруг резко остановится. Он ничего не сказал Рэю, и, казалось, довольно ухмылялся в зеркало заднего вида, отчего Рэю стало неуютно.

— Что это? — повторил Рэй.

Лицо мужчины растянулось в ухмылке.

— Водитель, может, вы лучше продолжите играть назначенную вам роль?

Слово «водитель» прозвучало как-то формально, старомодно, с оттенком снисходительности.

— Хорошие манеры никто не отменял.

— Мы не хотим опоздать.

Рэй опустил окно еще ниже и отъехал от тротуара.


Рэй помог Джону донести его бельевую корзину до двери первого пункта назначения. Затем вернулся к машине и прождал, согласно инструкциям, добрые десять минут, когда появится новый пассажир, которого нужно было забрать по этому адресу, со слов Джона. Странное требование, но за это предполагалась дополнительная плата. Счетчик тикал.

Опустив в машине стекла, чтобы рассеять смрад стариковского пота, Рэй почувствовал запах дыма.

Выглянув в пассажирское окно, он заметил черный шлейф. Тот вился над крышей дома, возле которого он припарковался, и поднимался все выше в небо. Должно быть, на заднем дворе дома, в который вошел Джон со своей корзиной, был разведен костер. Рэй был уверен, что сквозь звук радио услышал пронзительный человеческий крик, донесшийся оттуда. Но его сразу же заглушил хохот большой группы людей. Они, должно быть, находились в саду.

— Погодка не для барбекю, — сказал он, пытаясь пошутить и хоть как-то привлечь внимание новой пассажирки, после того, как та добрела до машины и разместилась на заднем сиденьи. — Там много дыма. Что там, костер? Типа, праздник?

Древняя индианка ничего не ответила. Едва разместившись в заднем отсеке со своим чемоданом, она просто протянула между сидений клочок бумаги. Рэй узнал напечатанный заглавными буквами адрес. Это было в Хандсворте, рядом с парком. Спутниковый навигатор ему не потребуется.

Отъезжая, Рэй бросил взгляд сквозь пассажирское окно. Между домом и таким же обширным соседским участком было пространство. К хохоту на заднем дворе теперь добавились аплодисменты. Рэй предположил, что крик был частью какого-то азиатского праздника или традиции. Люди, которые изначально собрались возле входной двери, чтобы поприветствовать Джона с его корзиной, были зажиточными сикхами, как и ожидал Рэй. Хотя их улыбки и приветствия были более теплыми и эмоциональными, чем он ожидал увидеть после прибытия маленького неопрятного человечка с домашним животным в бельевой корзине.

Во время поездки в парк Хандсворт пожилая азиатка ни разу не оторвала глаз от своих высохших рук. Она держала их сложенными на коленях. Дым от костра застрял в складках ее сафари. Рэй подозревал, что он ей не нравится.

Рэй припарковался перед большим викторианским домом, через дорогу от парка — по адресу, указанному старой индианкой. Прежде чем Рэй затормозил, в дверном проеме появилась белая пара средних лет. Они вышли на улицу, чтобы помочь старухе выбраться из машины.

Пара выглядела нетрадиционно, и все же модно. Рэй знал этот типаж. Они мигрировали в азиатские и западно-индийские районы, потому что большие дома с длинными садами стоили вдвое дешевле, чем в Мосли и Кинг Хит. Двое детей, длинноволосых мальчиков, сновали вокруг чемодана индианки, будто это приехал рождественский дед с подарками.

Мать держала на руках малыша. Она подошла к машине. Не глядя Рэю в глаза, она сказала:

— Нам нужно, чтобы вы взяли еще одного пассажира. Она скоро выйдет.

Женщина протянула в окно двадцатифунтовую банкноту.

Когда Рэй сунул руку в карман куртки, чтобы найти сдачу, она сказала:

— Нет, нет, оставьте себе.

— Уверены? — спросил Рэй. — Эта поездка стоила всего пятерку.

— Нам нужно, чтобы вы подождали несколько минут. А счетчик пусть тикает.

Рэй пожал плечами.

— Без проблем. Помочь вам с чемоданом?

Но женщина уже отвернулась, и Рэй увидел, как ее супруг, с помощью старшего сына, заносит чемодан через порог. Мужчина тоже ни разу не посмотрел на Рэя. Старуха уже исчезла в доме, спешно покинув улицу.

Рэй никогда не ощущал себя более озадаченным. Он прождал еще десять минут, когда из дома в Хандсворт Вуд появится следующий пассажир. И пока он ждал, он услышал еще один отчаянный вопль, который принял за человеческий. Крик прервался грохотом, воем и треском фейерверка, который рассыпался искрами над его машиной.

Рэй вышел из машины и посмотрел на небо. Последние блестки фейерверка растворились в холодном черном воздухе. Он почувствовал запах дыма. Древесного дыма и жарящегося мяса.

Дверь дома открылась, и быстро захлопнулась за еще одной пожилой женщиной. Она катила клетчатую хозяйственную сумку на колесиках. С виду у нее было также мало общего с семьей, как и у престарелой азиатки, которую он высадил по адресу. Возможно, новая пассажирка была уборщицей, и семья хотела, чтобы Рэй отвез ее домой, теперь, когда вечеринка началась, а она закончила свою работу.

Из-за дома снова донесся хохот, аплодисменты и возбужденные детские визги. Кто-то закричал:

— Поверить не могу!

Вышедшая из дома женщина встала у порога и указала на хозяйственную сумку.

— Водитель, помогите нам, пожалуйста.

Рэй взял у нее сумку. Ее верх был надежно закреплен эластичными шнурами, обычно используемыми для крепления предметов к багажникам на крыше. Сумка была тяжелой. Пока он нес багаж от крыльца до тротуара, он чувствовал внутри какие-то толчки. Будто, то, что было в сумке, лягалось.

— У них вечеринка, да? — спросил он новую пассажирку.

— Раз в году вы получаете шанс. В этом мне выпал мой, — сказала она, не вдаваясь в подробности. Появившееся из-за дома облако черного дыма поднялось над красной крышей, а затем рассеялось в темноте, окутавшей парк.

— Здесь еще одно животное? — спросил Рэй, кивая на сумку, пока катил ее через тротуар к машине. — Уверены, что законно так его перевозить? Ему там есть чем дышать?

— У меня есть лишь эта сумка, и она не возражает, — ответила женщина.

Он высадил женщину с хозяйственной сумкой по адресу в Сандуэлл Вэлли. Большой частный дом с высокими стенами примыкал к крупной ферме, открытой для посетителей. Как и престарелая азиатка, эта пассажирка не проронила за всю поездку ни слова.

— Вот, вот он. Этот, наверное, — сказала она, когда Рэй притормозил возле дома. — Мне не терпится ее увидеть, — добавила она.

— Кого?

Судя по ее радостному выражению, женщина была слишком взволнована, чтобы ответить. Постанывая, она выбралась из автомобиля. Она была совершенно безразлична к человеку, который вел машину, человеку, ответственному за ее безопасность, и являвшемуся важнейшим компонентом ее таинственного плана. Привычное явление.

Рэй подкатил клетчатую сумку к белому дому. Та колотилась об ногу, и ему казалось, что он слышит царапанье когтей об тканевую стенку. От сумки тоже несло дымом. Рэй оставил ее возле входной двери и вернулся к машине.

Череда вечерних странностей продолжалась. Он заработал уже сорок фунтов и был доволен этим, но любопытство в отношении его пассажиров и их клади начинало пересиливать восторг от богатого улова. Поэтому со следующим пассажиром, пожилым чернокожим мужчиной, он решил быть более настойчивым.

Рэй помог ему разместить большой вещевой мешок в заднем отсеке салона. Бегунок на «молнии» был зафиксирован латунным замком. Интерьер машины вновь наполнился холодным воздухом и запахом древесного дыма.

Рэй приоткрыл окно еще шире.

— Куда?

— Он сказал, что будет здесь.

Между сидений просунулся кусок бумаги.

Рэй нахмурился. Это был первый адрес, на краю Хокли, где он подобрал того чудака Джона, с бельевой корзиной.

Рэй стал рассматривать в зеркало заднего вида сидящего сзади мужчину. Пассажир встретился с ним глазами, не мигая, но с бесстрастным, недружелюбным, и несколько надменным выражением.

Рэй бросил взгляд на сумку, лежащую рядом с пассажиром. Это была холщевая спортивная сумка, которую любят носить подростки. На боку у нее был бейдж «Вест Бромвич Альбион»[12].

— Вы фанат футбола? — спросил Рэй, чтобы разрядить непонятное напряжение.

— Сын, — ответил мужчина, и посмотрел в окно.

Рэй ехал молча, изо всех сил стараясь сосредоточиться на дороге. К счастью ориентировался он очень хорошо.

— Не хочу показаться чересчур любопытным, но не возражаете, если я задам вам вопрос?

Пассажир не пошевелил головой, будто не слышал Рэя.

— Но я забирал вашего приятеля по адресу, куда мы сейчас направляемся. И он садился в машину со своим животным в корзине. Затем мы ехали в другой дом, а потом в следующий, и каждый раз было одно и то же. И везде я забирал пассажира, у которого, как мне кажется, было животное в сумке. Поэтому полагаю, у вас там тоже животное, да? Зачем все это, а? А то я понять ничего не могу.

Какое-то время мужчина молчал. Он просто смотрел на здания, мимо которых они проезжали, приближаясь к центру города. По многочисленным взглядам в зеркало заднего вида Рэю было трудно понять настроение пассажира, хотя, всякий раз, когда фары проезжающего мимо автомобиля освещали салон, он замечал в его глазах тяжелое горе.

— Жизнь полна повторений, — наконец, произнес мужчин. — Постоянно происходят одни и те же плохие вещи.

Это заявление озадачило Рэя. Он не знал, как реагировать на такую информацию.

— Вы в порядке? — Это было лучшее, что ему пришло в голову. — Не мое дело, конечно, но мне просто интересно, что вы все делаете. Типа, любопытно.

— Вы же понимаете, что дело не только в вас. Есть и другие, которые прошли через то же самое.

— Через что именно? Вы говорите о Джоне, той индианке, и той старушке с хозяйственной сумкой?

Мужчина поднял глаза, словно очнувшись от своих тягостных мыслей, но не произнес ни слова.

Рэй проявил настойчивость.

— Я о других. С сумками. Которых я забирал тут, там и повсюду.

— Тут, там и повсюду, — произнес мужчина и вздохнул. — Я их не знаю. Только однажды встречался с Джоном. — Он ущипнул себя за переносицу, будто пытаясь сдержать слезы.

Когда любопытство сменилось ощущением дискомфорта, Рэй посмотрел вперед и стал ехать сквозь тьму, погрузившись в молчание. Заговорил он, лишь когда остановился возле дома в Хокли.

— Пятнадцать фунтов.

Когда мужчина протянул ему деньги, рука у него тряслась то ли от нервов, то ли от паралича.

— Помогите мне донести сумку, пожалуйста.

— Без проблем.

Взявшись за разные лямки, мужчины понесли сумку с, предположительно, послушной собакой внутри, к входной двери дома Джона. Пассажир нажал на звонок.

Хотя самого звука звонка Рэй не услышал, Джон почти сразу открыл дверь.

— Вы как раз вовремя, — сказал он, будто это пассажир был за рулем машины. — Она пробыла там достаточно долго. Вносите ее.

На Рэя он не обратил никакого внимания.

Держа между собой сумку, Рэй и его пассажир протиснулись в проход. Сейчас в доме горели дополнительные светильники, хотя было по-прежнему сумрачно, будто тени не позволяли распространяться свету. Когда они проходили по комнате, заставленной коробками с одеждой, пассажир остановился и спросил:

— Это все они?

Джон бросил через плечо:

— И с каждым годом их все больше. В основном, дети. Стараемся находить в возрасте от девяти до десяти. Теперь на кухню, пожалуйста. Я покажу, где вы можете ее поставить.

Рэй с трудом пробрался с сумкой на кухню. То, что было в сумке, принялось нюхать сквозь тряпичную стенку его штанину.

Кухня, в отличие от остальной части дома, была на удивление аккуратной. В одном углу помещения стоял маленький столик с цветочным орнаментом на поверхности, два стула были выдвинуты, будто поджидали кого-то.

— Он придет сюда, Гленрой, — сказал Джон пассажиру, как только все они, вместе с сумкой, оказались на кухне.

— Сюда? Вы уверены? — спросил Гленрой хозяина дома.

Озадаченность и любопытство заставили Рэя задержаться. Ему хотелось увидеть, что находится в сумке.

— Всегда получалось, — сказал он, таким мягким голосом, что для Рэя это стало неожиданностью. — Это был любимый дом Уэнди. И я всегда использую его для тех из вас, кто не может пригласить к себе. Раз это сумка вашего сына, то не будет никаких проблем, уверяю вас.

Гленрой кивнул и затем посмотрел на заднюю дверь. Та открылась в холодную тьму, в которой мерцал свет от огня.

— Сюда?

— Мы закончили? А то мне нужно ехать, — сказал Рэй мужчинам. Казалось, никто его не слышал, или они просто игнорировали его. — Послушайте…

— Поставьте сумку на террасу, — коротко сказал Джон Рэю и вышел в заднюю дверь.

— Давайте же, нам нужно сделать это, — добавил Гленрой.

— Что? — спросил Рэй.

— Вы только поможете мне на улице и все, — сказал чернокожий мужчина.

Рэй вынес сумку с кухни. Он вышел в мощеный дворик, ютившийся под аркой виадука. Но его внимание привлек размер незажженного костра, возведенного у дальней стены дворика. Рядом с костром из папоротника и деревянных поддонов стояла бочка из-под нефтепродуктов, извергавшая черный дым.

На вершине костра стояло старое виниловое автокресло. У подножия возвышалась небольшая лестница, ведущая к креслу. Такие можно было еще увидеть на складах или в крупных библиотеках.

— Боже милостивый, — пробормотал Гленрой.

— Эта часть — всегда трудная, — сказал Джон, чтобы успокоить нервы старика.

— Что это? — спросил Рэй, переводя взгляд с одного мужчины на другого.

Те проигнорировали его вопрос.

Джон коснулся локтя пассажира.

— Гленрой, поверьте мне, вы даже не обратите внимания на огонь, едва увидите вашего сына. Просто идите и садитесь за стол, я скоро приду. Предлагаю вам сесть спиной к саду, чтобы не отвлекаться и не тратить драгоценное время. Наверняка, вы услышите здесь некоторый шум, а затем ваш сын появится и обнимет вас. Вам нет необходимости видеть эту часть процесса, хотя некоторые клиенты предпочитают делать из подношения радостное событие.

Гленрой кивнул и направился на кухню.

Нераскрытая связь между костром и содержимым мешков вызвала у Рэя острое желание вернуться в машину. Для него все становилось слишком странным, и возможные зловещие последствия предстоящего мероприятия не давали ему покоя. Он подумал о черных клубах дыма, которые видел в тот вечер возле каждого дома, где побывал. Также вспомнил изображение дыма на стене столовой, которое рассматривал ранее, и, особенно, отдаленные крики по каждому адресу, по которому ездил. Рэй повернулся, чтобы выйти со двора вслед за последним пассажиром.

— Водитель, а вы останьтесь, — произнес Джон таким тоном, что Рэй напрягся. В холодном воздухе бетонного двора раздался звук быстро расстегиваемой «молнии». — Мы с вами еще не закончили.

Рэй наслушался уже достаточно.

— Что вы задумали, а? Я возил… — сказал он, поворачиваясь лицом к мужчине, стоявшему у него за спиной.

Но тут Рэй резко потерял дар речи. При виде того, что вылезло из спортивной сумки и встало прямо, ноги у Рэя подкосились. И оно ездило весь вечер в его машине. Это была не собака, не кошка, и не какое-либо другое домашнее животное.

— Итак. — Джон поднял вверх руки и сделал серию быстрых жестов, будто заговорил на языке знаков. — Либо вы сядете на свое кресло самостоятельно… — Джон кивнул на вершину незажженного костра, — либо она заставит вас сделать это.

Задняя дверь закрылась. Рэй услышал, как в замке повернулся ключ. Он повернулся и увидел, что Гленрой сел за кухонный стол.

— К счастью, продолжительность мероприятия невелика, — сказал Джон. — Чуть больше, чем вам потребовалось, чтобы сбить сына Гленроя с велосипеда на Роки Лэйн.

— Я… Я… Я…

— Да, да, все это так. Но все имеет последствия. Становится уже поздно, а вы — последний в этом году, и нет времени на всякую ерунду. Так что, пожалуйста, сядьте на кресло.

— Что…

В мерцающем свете огня было видно, что это не обезьяна, хотя ростом и волосатым телом стоящая на террасе тварь походила на взрослую шимпанзе. По тому, что Рэй успел разглядеть, он понял, что это не примат, поскольку ее короткие задние лапы заканчивались свиными копытцами. И хотя рыло твари до жути напоминало свиное, это была не свинья, поскольку она стояла прямо, как ребенок. Маленькая фигурка подрагивала от ночной прохлады.

Когда она ухмыльнулась Рэю, он захныкал и сделал шаг к садовой ограде.

Резкий окрик Джона вырвал его из состояния шока.

— Водитель, вы будете чувствовать огонь всего три секунды. Больше от вас ничего не потребуется. Затем она обескровит вас. Поэтому я всегда предлагаю поднять подбородок, иначе во время ритуала вы будете гореть дольше, чем необходимо. А теперь, водитель, сядьте, пожалуйста, на кресло.

Рэй повернулся и упал на ограду. Та была старая и гнилая. Он мог бы сломать ее ногой и убежать.

— Водитель, как только я опущу руки, ее ничто уже не будет сдерживать. Могу вас заверить, что вы не убежите дальше моего двора.

— Что…

— Вы сбили человека и скрылись, — произнес Джон пафосным, начальственным тоном. Свет огня из бочки мерцал в линзах его очков, и Рэй уже не видел глаз старика. — Она шла на запах вашего бессердечия. Мы поставили ей эту задачу. Споры вины, стыда и даже гордости пускают более глубокие корни. Сегодня у нее было трое таких, как вы, и она воссоединила трех матерей с их детьми, пусть и на ничтожно короткий срок.

— Что… это?

С нетерпением и раздражением, которые он раньше уже проявлял, этот неопрятный старик оборвал его на полуслове.

— Она стала хорошим другом моей жены. После того как Уэнди погибла на пешеходном переходе, недалеко отсюда, в 1994 году. И ее убийца сидел на кресле гораздо дольше, чем будете сидеть сегодня вы, водитель. Поэтому будьте благодарны, что время смягчило меня. Говорят, что время лечит. И ты даже начинаешь забывать. Но я помню. Ну, что, начнем?

Рэй ухватился за верх деревянной ограды.

— Пошел на хрен!

Джон опустил обе руки, хлопнув себя ладонями по бедрам.


Рэй начал кричать еще до того, как сел на автокресло на вершине костра.

Джон сунул в основание груды папоротника пылающий газетный рулон. Материал для растопки был пропитан бензином. Лицо Рэя стал обволакивать дым. Он обратил взгляд на кухню, чтобы призвать к милосердию.

Сквозь стеклянную панель кухонной двери Рэй увидел последнего пассажира, Гленроя. Перегнувшись через кухонный стол, старик обнимал другую, более темную и более расплывчатую фигуру. Которая спрятала от Рэя лицо, уткнувшись головой в отцовское плечо.

Рэй снова закричал, когда жар от огня взмыл вверх и опалил волосы на его обнаженных лодыжках. Он запрокинул голову назад, подставляя твари горло.

— Давай же!

Перевод: Андрей Локтионов

Дни наших жизней

Adam Nevill, «The Days of Our Lives», 2016

Тиканье на втором этаже стало гораздо громче. Вскоре я услышал, как наверху расхаживает Луи. Доски пола стонали, когда она неуклюже перемещалась там, где все тонуло во мраке из-за штор, не открывавшихся уже неделю. Должно быть, она появилась у нас в спальне и, шатаясь, проковыляла в коридор, по которому двигалась, перебирая по стенам тощими руками. Я не видел ее шесть дней, но легко представлял себе ее вид и настроение. Жилистая шея, свирепые серые глаза, рот с уже загнутыми книзу уголками и губы, дрожащие от невзгод, возродившихся в тот самый миг, когда она вернулась. Но еще мне было интересно, накрашены ли у нее глаза и ногти. У нее были красивые ресницы. Я подошел к подножию лестницы и посмотрел вверх.

Даже на неосвещенных стенах лестничного пролета сновала длинная, колючая тень ее кривляющейся фигуры. Самой Луи мне видно не было, зато воздух метался так же неистово, как и сама тень. И я знал, что она уже бьет себя ладонями по щекам, а затем вскидывает руки вверх над взъерошенной седой головой. Как и ожидалось, пробудилась она в ярости.

Раздалось бормотание, слишком тихое, чтобы я мог расслышать все, что она говорит. Но голос был резкий, слова вылетали со свистом, почти как плевки. Так что я мог лишь предположить, что проснулась она с мыслями обо мне. «Я тебе говорила… сколько раз!.. А ты не слушал… Бога ради… да что с тобой такое?… зачем нужно было быть таким упрямым?… все время… тебе говорила… раз за разом…»

Я надеялся, что она будет в лучшем настроении. Прибирался в доме больше двух дней, тщательно, но так, чтобы успеть к следующему ее появлению. Даже стены и потолки помыл, всю мебель передвинул. Протирал, подметал и пылесосил. Не приносил в дом никакой еды, кроме караваев дешевого белого хлеба, яиц, простых галет и всяких ингредиентов для выпечки, которыми так и не воспользовался. Отпарил и отмыл дом кипятком, лишил здание всех его развлечений, кроме телевизора, который ее забавлял, и маленького керамического радио на кухне, которое с 1983-ого года не принимало ничего кроме канала «Радио Два». Наконец, стер со снятого нами дома все внешние признаки радости, равно как и все, что ее не интересовало, и то, что осталось от меня самого, и о чем я постепенно забывал.

Последнюю стопку книг, представлявших для меня интерес — все красочное и порожденное воображением, позволившее мне пережить этот огромный отрезок времени, то, что жгло мне грудь и внутренности, будто мое тело прижималось к горячей батарее — вчера я, наконец, убрал с полки и сдал в благотворительные лавки на побережье. Теперь оставались лишь древние рисунки для вышивок, пособия по садоводству, редкие энциклопедии по выпечке, религиозные памфлеты, старые социалистические воззвания, полностью устаревшие версии имперской истории и подобное неудобоваримое чтиво. Выцветшие корешки, плотная бумага, пахнущая непроветренными комнатами. Покрытые лепрозными пятнами, вызывающие мигрень напоминания. О чем? О ее времени? Хоть Луи никогда и не смотрела на них, я вполне уверен, что эти книги никогда не имели никакого отношения ко мне.

Уйдя от лестницы, я подошел к окну в гостиной. Впервые за неделю распахнул шторы. Без какого-либо интереса посмотрел на искусственный ирис в зеленой стеклянной вазе, чтобы отвлечь внимание от небольшого, квадратного садика. С того момента, как раздалось тиканье появились и другие, и мне не хотелось смотреть на них. Одного взгляда во двор было достаточно, чтобы убедиться в присутствии основательно прогнившей коричневатой змеи. А одна все еще извивалась, поблескивая своим бледным брюшком, на лужайке под бельевой веревкой. Две деревянные птицы со свирепыми глазами клевали змею. В серванте рядом со мной маленькие фигурки черных воинов, купленных нами в благотворительной лавке, принялись колотить своими деревянными ручками по кожаным барабанчикам.

На террасе, внутри старой конуры, уже много лет не видевшей собаки, я мельком увидел бледную спину молодой женщины. Я знал, что это та девушка, чье лицо в очках видел на газетной полосе с броским заголовком над картинкой унылого мокрого поля возле дороги. На прошлой неделе я обратил внимание на эту молодую женщину из окна автобуса и быстро отвернулся, сделав вид, что заинтересовался пластиковым баннером, натянутым над входом в паб. Но было слишком поздно, поскольку Луи сидела рядом и заметила мой искоса брошенный взгляд. Она сердито сорвала обертку с цилиндрика ментоловых конфет, и я понял, что девушке на обочине дороги грозит большая беда.

«Я все видела», — коротко сказала Луи, даже не повернув головы.

Я хотел, было, спросить: «Что именно?», только это ни к чему хорошему не привело бы. Слова раскаяния застряли у меня в горле, будто я проглотил большую картофелину. Но теперь я знал, что девушка была задушена ее же собственными колготками цвета слоновой кости и засунута в собачью конуру у нас в саду. Должно быть, этот случай и стал причиной расстройства Луи, а также причиной того, что она ушла от меня на целую неделю.

Только сейчас Луи спускалась по лестнице, издавая звук, будто большая кошка откашливает шерсть, поскольку ей не терпелось расквитаться со мной за все обиды, накопившиеся со времени ее последнего визита.

Тиканье заполнило гостиную, проникнув мне в уши и вызвав запах линолеумного пола в детском саду, куда я ходил в семидесятые. Я вспомнил, как регулировщица уличного движения улыбалась, когда я переходил дорогу с кожаным ранцем, хлопавшим меня по боку. Увидел лица четырех детей, о которых не думал десятилетиями. На мгновение я вспомнил все их имена, и тут же снова забыл.

В оконном стекле отразился высокий, тонкий силуэт Луи со всклоченной головой, качающейся из стороны в сторону, когда она вошла в гостиную. Увидев меня, Луи замерла и, задыхаясь от отвращения, произнесла вымотанным голосом: «Ты». Затем она стремительно вбежала, разразившись гневом у меня за спиной.

Я вздрогнул.


В кафе на пирсе я разрезал маленькое песочное пирожное пополам — таким кусочком не наелся бы даже ребенок. Осторожно положил половинку на блюдце перед Луи. Одно из ее век дрогнуло, словно в знак признательности, но больше из-за неудовольствия, будто я пытаюсь подмаслить ее и вызвать у нее чувство благодарности. Я видел, что ее глаза по-прежнему выражали отчужденность, гнев и болезненное отвращение. Чувствуя себя скованно и неуютно, я продолжал возиться с чайной посудой.

Мы были единственными посетителями. Море за окнами было серым, ветер трепал флажки и полиэтиленовые чехлы на простаивавших аттракционных электромобилях. В наших чашках был налит жидкий несладкий чай. К своему я даже не притронулся.

Тиканье в ее виниловой розовой сумочке почти стихло, стало не таким назойливым. Но меня отвлекло нечто большое и темное в воде, далеко внизу под пирсом, возможно, тень от облака. Оно, казалось, плыло под водой, потом исчезло под пирсом, и на мгновение я почувствовал запах соленого мокрого дерева и услышал плеск вязких волн об опоры.

Последовал короткий приступ головокружения, и я вспомнил рождественскую елку на красно-зеленом ковре, напоминавшем мне хамелеонов, кружевную скатерть на кофейном столике с заостренными ножками, похожими на «плавники» старых американских машин, деревянную чашу с орехами и изюмом, бокал шерри, длинные голени приходящей няни в прозрачных темных колготках, влажно блестевших в свете газового камина. Ноги, от которых я не мог оторвать глаз даже в том возрасте, хотя было мне года четыре. Я попробовал сделать из блестящих ног няни мост, под которым проезжали бы мои машинки, чтобы мог поближе придвинуться к ним лицом. Под колготками бледная кожа няни была покрыта веснушками. Вблизи ее ноги пахли ящиком комода с женским бельем, а материал, из которого были изготовлены колготки, казался множеством маленьких квадратиков, которые превращались в гладкую вторую кожу, стоило мне лишь снова отодвинуться. То одно, то другое. Как же по-разному можно все видеть! То одна кожа, то другая. От этого мне становилось даже неловко.

Сидя за столиком кафе, напротив меня, Луи улыбалась, а глаза ее блестели от удовольствия. «Ты никогда не поумнеешь», — сказала она, и я понял, что ей хочется крепко мне врезать. От сквозняка, залетавшего под дверь с продуваемого ветром пирса, меня пробирала дрожь, а вены на моих стариковских руках вздулись так, что те выглядели синеватыми на пластиковой поверхности стола.

Накрутив легкий шарф вокруг головы, она дала понять, что собирается уходить. Когда поднималась, на очки ей попал свет длинной флуоресцентной лампы — мерцающий огонь поверх колючего льда.

Ни возле кафе, ни на пирсе, ни на травяной площадке за набережной никого не было, и Луи со всей силы ударила мне по лицу кулаком. Ошеломленный, я прислонился к закрытому киоску с мороженым. Рот у меня наполнился кровью.

Минут десять я тащился за ней, дуясь, потом пошел рядом, и мы стали бродить взад-вперед по почти пустым улицам города, заглядывая в витрины магазинов. Купили несколько открыток к Рождеству и фунт картошки, которую позже сварили и съели с безвкусной рыбой и консервированной морковью. В магазине «Все за фунт» взяли коробочку шотландского песочного печенья. В одной благотворительной лавке Луи приобрела, не меряя, юбку в обтяжку и две атласных блузки. «Понятия не имею, когда снова смогу носить что-нибудь приличное».

Проходя мимо магазина электротоваров, я увидел на двух телеэкранах лицо девушки. В местных новостях тоже показывали симпатичную девушку в очках в черной оправе, которая больше недели назад так и не добралась до работы. Это была девушка из собачьей конуры.

«Так вот что тебе нравится?» — прошипела сквозь зубы стоявшая рядом Луи. «Так вот что у тебя на уме?»

Ускорив шаг и наклонив голову, она пошла впереди меня — и так до самой машины, в дороге тоже не проронила ни слова. Дома она уселась смотреть какую-то телевикторину, которую я не видел с семидесятых. Ее не могло быть в программе, и она вряд ли хранилась у «АйТиВи» в записи, но Луи захотела ее посмотреть, поэтому шоу и появилось на экране.

Я понимал, что мой вид для нее невыносим, и она не хотела, чтобы я смотрел викторину вместе с ней. Поэтому разделся, ушел и лег в корзину под кухонным столом. Попытался вспомнить, была ли у нас когда-нибудь собака или это мои зубы оставили те следы на резиновой косточке.

Час спустя после того, как я улегся, свернувшись клубком, из гостиной донесся крик Луи. Думаю, она взяла телефон и набрала номер, который помнила уже многие годы, если не десятилетия. «Мистер Прайс на месте? Что значит, я набрала неверный номер? Позовите его немедленно!» Бог знает, что подумали об этом звонке на том конце линии. Я просто лежал, не шевелясь и плотно зажмурившись, пока она не повесила трубку и не принялась рыдать.

На кухне, среди смутных запахов лимонного дезинфектанта, собачьей подстилки и газа из плиты, убаюкивающе раздавалось тиканье.


Луи собирала пазл из тысячи кусочков, тот, что с рисунком мельницы у пруда. Она разложила пазл на карточном столике, протянув под ним ноги. Я сидел перед ней, голый, и молчал. Пальцы ее ног находились всего в нескольких дюймах от моих колен, и я не смел придвинутся ближе. На ней были черный бюстгальтер, нейлоновая комбинация и очень тонкие колготки. Она то и дело суетливо потирала ногой об ногу, ногти на пальцах были покрашены красным лаком. Она сняла бигуди, и ее серебристые волосы поблескивали в свете рождественской гирлянды. Для век она выбрала розовые тени, которые придавали ее холодным, стального цвета глазам победоносную привлекательность. Когда она пользовалась макияжем, то выглядела моложе. Тонкий золотой браслет обвивал ее тонкое запястье, а часы на металлическом ремешке тихо тикали. Циферблат был до того мал, что я не мог разглядеть, который час. «Полночь уже минула», — подумал я.

Пока Луи собирала пазл, она заговорила со мной лишь раз, тихим, твердым голосом. «Если тронешь, тебе кранты».

Мои вялые руки снова упали на пол. Все тело ныло от долгого неподвижного сидения.

Она же по большей части оставалась спокойной и безучастной все то время, что ушло у нее на завершение пазла, так что в памяти у меня почти ничего не осталось. Запоминаю я что-то лишь, когда она заводится, и забываю об этом, когда успокаивается. Когда она в ярости, моя память переполняется.

Луи начала пить шерри из высокого бокала и отпускать нелестные замечания по поводу наших отношений. Вроде таких: «Не знаю, о чем я тогда думала? А теперь влипла. Ха! Посмотрите на меня, ха! Какой уж тут „Ритц“! Одни обещания. С тем парнишкой-американцем мне было б куда лучше. С тем, с которым ты дружил…»

Заводясь все сильнее, она принялась расхаживать по гостиной взад-вперед. Такая высокая, худая, а внутренние поверхности бедер с мягким шелестом соприкасались при ходьбе. Я чувствовал запах ее губной помады, духов и лака для волос, который обычно возбуждал меня, особенно когда ее настроение становилось вздорным и капризным. А почувствовав уксусный запах злобы, я начал вспоминать… По-моему… это была посылка, которая прибыла в комнатушку, где я жил несколько лет назад. Да, я вспоминал уже об этом раньше, и, по-моему, не раз.

Толстый конверт был адресован какому-то врачу, однако спереди кто-то написал: «ПО ДАННОМУ АДРЕСУ ПОЛУЧАТЕЛЬ БОЛЬШЕ НЕ ПРОЖИВАЕТ», и ниже добавил мой адрес. Только письмо не было адресовано мне или кому-то конкретно, вместо этого над моим почтовым адресом было написано: «Вам», далее: «Мужчине» и «Ему». Не было никаких данных отправителя, поэтому я вскрыл пакет. А в нем оказались старые часы, женские наручные часики на тонком поцарапанном браслете, пахнувшие духами, и так сильно, что когда я взял часы в руку, мне сразу представились тонкие белые запястья. В вате обнаружился рекламный листок-многотиражка, расписывавший прелести некой «литературной прогулки», проводимой организацией под названием «Движение».

Я отправился на эту прогулку, но, наверное, лишь для того, чтобы вернуть часики отправителю. То была воскресная тематическая прогулка: нечто, связанное с тремя жуткими картинами в крохотной церквушке. Триптих, представлял собой изображения старого уродливого комода. Существовала некая связь между этим комодом и местным поэтом, сошедшим с ума. По-моему, так. Я был уверен, что после утомительной прогулки, в общественном центре участников ждали напитки. Я расспросил членов группы, пытаясь выяснить, чьи это часики. Все отвечали: «Спросите Луи. Похоже, у нее такие были». Или: «Поговорите с Луи. Это ее». И даже так: «Луи, она ищет. Определенно».

В конце концов, я вычислил эту Луи и подошел к ней, поговорил, сделал ей комплимент за потрясающий макияж век. Выглядела она настороженной, но похвалу оценила с помощью кивка и натянутой улыбки, не коснувшейся ее глаз.

«Вы», — сказала она, — «из того дома, где живут бомжи? Я видела, как туда заходил один парень, и сперва приняла вас за него». Затем она взяла у меня часы и покорно вздохнула: «Ну да ладно», будто принимая приглашение. «По крайней мере, вы их вернули. Только, боюсь, это будет не то, о чем вы думаете». Помню, тогда я смутился.

В тот день я не мог удержаться от любования ее красивыми руками, и от представления ее в одних лишь узких кожаных сапогах, которые были на ней во время прогулки. Поэтому я был рад, что часы оказались связаны с этой женщиной по имени Луи. Думаю, мои знаки внимания заставляли ее чувствовать себя особенной, но при этом также раздражали, будто я был каким-то надоедалой. Я не знал, сколько ей лет, но она явно старалась выглядеть старше в сером пальто, с шарфом на голове и в трапециевидной твидовой юбке.

С первой же встречи она вызвала у меня неловкость, но также интерес и возбуждение. Я в то время был одинок и не мог выбросить эту холодную, неприветливую женщину из головы, Поэтому я снова направился в общественный центр, зная, что там ежемесячно собирается странная группа людей, называющаяся «Движение».

Это неказистое, простое и гнетущее здание являлось штабом их организации, а его стены были покрыты детскими рисунками. Когда я пришел туда во второй раз, красные пластиковые стулья были расставлены рядами. Там был большой серебристый кипятильник для чая, а на бумажной тарелке лежало разное печенье. Я нервничал, поскольку никого не знал, а те, кто могли помнить меня по прогулке, казалось, не были расположены к общению.

На сцене должно было что-то произойти, и я сидел в ряду позади Луи. На ней было серое пальто, которое она не стала снимать в помещении. Голова ее вновь была повязана шарфом, глаза скрывали очки с красноватыми стеклами, на ногах — те же сапоги, а сама она не проявляла ко мне никакого интереса. Даже после того, как я вернул часы, и она предложила заключить что-то вроде загадочного соглашения, что мы и сделали. Я и вправду опасался, что она неуравновешенная, но тогда я был доведен своим одиночеством до отчаяния. Все это приводило меня в замешательство, но моему недоумению было суждено лишь нарастать.

Словно воспроизводя образ с одной из тех жутких картин, которые я увидел на литературной прогулке и которые довели местного поэта до сумасшествия, в стоявшем на низкой сцене кресле неподвижно сидела пожилая женщина. Она была закутана в черное, лицо скрывала вуаль. Одна ее нога была помещена в большой деревянный сапог. Рядом с креслом стоял драпированный комод. Он был размером со шкаф для одежды, только глубже. Такими еще пользовались недорогие фокусники. По другую сторону от женщины стоял какой-то навигационный прибор, предположительно, морской. Он был из меди и имел спереди нечто, похожее на циферблат. Изнутри доносилось громкое тиканье.

На сцену вышла еще одна женщина, с вьющимися черными волосами, полная, и одетая, как маленькая девочка. По-моему, на ней были красные туфли на очень высоком каблуке. Когда женщина в красных туфлях стала читать из книжки стихи, мне стало неловко, и я захотел уйти. Просто встать и быстро покинуть зал. Но из страха привлечь к себе внимание, я все медлил, царапая по полу ножками стула, в то время как все остальные зрители были в восторге от происходящего на сцене.

После декламации женщина, одетая, как маленькая девочка, удалилась со сцены, и зал погрузился в темноту, остались гореть лишь два красных сценических светильника.

Внутри стоявшего на сцене комода что-то заквакало. Звук вызвал у меня образ лягушки-быка. Наверное, это была запись — так я тогда подумал. Тиканье из медного прибора становилось все громче и громче. Некоторые люди повскакивали со своих мест и принялись кричать на ящик. Я был в ужасе, мне стало стыдно за кричавших и очень неловко. В конце концов, я запаниковал и направился к выходу.

Луи обернулась и сказала: «Сядьте на место!» Впервые за весь вечер она обратила на меня внимание. Я вернулся, хотя и не понимал, почему подчинился ей. Другие, сидевшие рядом со мной в зале, выжидающе поглядывали на меня. Я пожал плечами, откашлялся и спросил: «Что?»

Луи сказала: «Не „что“, а „кто“ и „когда“.

Я ничего не понимал.

Сидевшая на сцене пожилая женщина с фальшивой ногой впервые заговорила.

„Один может идти“, — произнесла она хрупким голосом, усиленным старыми пластиковыми динамиками, установленными над сценой.

Отбросив стулья, некоторые из которых даже опрокинулись, к сцене бросились, неприлично толкаясь, как минимум четыре зрительницы. Все они держали над головой карманные часы. Первой до сцены добралась Луи. Судя по напряженной позе, она была охвачена детским восторгом, и выжидающе смотрела на пожилую женщину.

Закрытая вуалью голова старухи кивнула, и Луи поднялась по ступеням на сцену. Встав на четвереньки и опустив голову, она заползла в драпированный комод. Пока Луи забиралась внутрь, сидящая в кресле старуха то ли хихикая, то ли хныча, довольно безжалостно молотила ее своей клюкой по спине, ягодицам и ногам.

Огни на сцене погасли, или перегорели, и собравшиеся, оказавшись в темноте, замолчали. Я слышал лишь громкое тиканье часов, а потом со сцены донесся влажный хруст, похожий на звук раскалывающегося арбуза.

„Время вышло“, — объявил усиленный динамиками голос старухи.

Огни зажглись, и люди в зале стали тихо переговариваться. Луи я не видел и гадал, сидит ли она все еще в комоде. Но я уже достаточно насмотрелся бессмысленного и неприятного обычая, или ритуала, связанного с теми картинами и каким-то более глубоким, непонятным мне вероучением, и спешно ушел. Никто не пытался меня остановить.

По-моему… все было именно так. А возможно, это был сон. Не знаю, могу ли я доверять тому, что появляется в моей голове в виде воспоминаний. Но я уверен, что уже представлял себе этот эпизод раньше, в другой вечер, похожий на этот, когда Луи оплакивала наше совместное проживание. Возможно, мое воспоминание относится к прошлому месяцу? Не знаю, но видение кажется мне очень знакомым.

Луи стала звонить мне после того вечера, когда залезала в комод на сцене общественного центра. В разговорах по телефону она сыпала оскорблениями. Помню, как я стоял у общего телефона в коридоре здания, где снимал комнату. Голос у нее звучал так, будто ей приходилось орать через расстояние в несколько миль, да еще преодолевать вой ветра. После этого я попросил других жильцов говорить всем звонящим, что меня нет дома, и вскоре звонки прекратились.

Сразу после моего контакта с Луи и „Движением“ я познакомился с одной… да, очень милой рыжеволосой женщиной. Но общался я с ней недолго, потому что ее убили. Ее задушили, а труп бросили в мусорный контейнер.

Вскоре после этого Луи заявилась ко мне лично.

По-моему…

Да, вскоре состоялась короткая церемония в подсобке благотворительной лавки. Помню, мой костюм был маловат для меня. От него пахло чужим потом. И я стоял на коленях перед кучей старой одежды, которую нужно было разобрать, а Луи стояла рядом, в деловом костюме и своих восхитительных сапогах, с потрясающим макияжем на глазах, а ее серебристые волосы были завиты.

Нас поставили перед деревянным комодом, который я видел в общественном центре и на странных картинах в часовне во время литературной прогулки. Из ящика раздавались какие-то хрипы, будто там сидели астматики. Мы слышали их из-за пурпурной драпировки.

Один мужчина — думаю, он работал в городе почтальоном — держал у меня под подбородком портновские ножницы, чтобы я непременно произнес те слова, которые меня просили. Только ножницы были не нужны, поскольку, каким бы коротким не был период моего ухаживания, к тому моменту я настолько привязался к Луи, что был вне себя от возбуждения всякий раз, когда видел ее. На свадебной церемонии в благотворительной лавке, пока все мы декламировали стихи сошедшего с ума поэта, Луи держала над головой дамские наручные часики, которые очень громко тикали и которые когда-то были посланы по моему адресу, хотя и предназначались кому-то другому.

Мы поженились.

Луи вручили аляповатый букет из искусственных цветов, а мне досталась длинная деревянная линейка, сломанная об мои плечи. Боль понемногу стихала.

Был еще и свадебный завтрак, с „детским шампанским“, сырными шариками, лососевыми сэндвичами, кочанным латуком, и сосисками в тесте. А еще было много секса в брачную ночь, какого я никогда не мог себе представить. По крайней мере, я думаю, что это был секс, хотя помню лишь много криков в темноте вокруг кровати, и еще кто-то кашлял и икал в перерывах между бычьим мычанием. Помню, меня жестоко избили ремнем свидетели, которые тоже находились в номере отеля, снятого по такому случая.

Или это было Рождество?

Не уверен, что с тех пор она позволяла мне прикасаться к ней. Хотя у себя наверху не отказывала себе в удовольствиях с тем, что, как могу лишь предположить, находилось внутри ящика, присутствовавшего в общественном центре и на нашей свадьбе. Может, я ей и супруг, но думаю, браком она сочеталась с кем-то другим, чей хриплый лай перемежался с ее криками удовольствия, мычанием и наконец, рыданиями.

Раньше измены огорчали меня, и я плакал в собачьей корзине внизу, но со временем привыкаешь к чему угодно.


В четверг Луи убила еще одну молодую женщину, на этот раз кирпичом, и я понял, что нам снова придется переехать.

Ссора вылилась в ожесточенную потасовку за пляжными домиками. А все из-за того, что я поздоровался с привлекательной женщиной, выгуливавшей собачек возле нашего пикника на одеяле. Луи набросилась и на собачек, а мне пришлось отвернуться в сторону моря, когда она догнала спаниеля.

Когда стемнело, я повел Луи домой, закутав ее в одеяло для пикника и держась тени деревьев. Дрожащая, покрытая спереди пятнами, она всю дорогу разговаривала сама с собой, а весь следующий день ей пришлось пролежать с маской на лице. Случившееся вызревало не один день — Луи ненавидела молодых женщин.

Пока она поправлялась, я в одиночестве смотрел телетекст — понятия не имел, что этот канал все еще существует на телевизоре — и думал о том, куда нам дальше податься.

Когда два дня спустя Луи спустилась вниз, глаза у нее были густо накрашены, а ноги обуты в блестящие сапоги. Со мной она была мила, но я сохранял сдержанность. Никак не мог выбросить из головы визг испуганной собачки на пляже, а потом влажный хруст, будто раскололся кокос.

„Опять придется переезжать. Уже две в одном месте“, — устало произнес я.

„Мне этот дом никогда не нравился“, — сказала она в ответ.

Обеими руками она успокаивающе закутала меня в толстое банное полотенце, поцеловала, а затем плюнула мне в лицо.

Три последующие недели я ее не видел. К тому времени отыскал дом с террасой в двухстах милях от того места, где Луи убила двух прелестных девушек. И на новом месте начал надеяться, что она никогда больше не вернется ко мне. Знаю, что ждать этого — дело напрасное и бесполезное, поскольку, прежде чем исчезнуть с побережья, Луи так медленно и дразняще заводила свои золотые часики, глядя мне прямо в глаза, что моим надеждам на расставание суждено было остаться мечтами. Единственное, как можно было достичь разрыва с Луи — это склониться над раковиной умывальника, подставив горло под ее портновские ножницы и мастурбируя при этом. Именно так она избавилась от последних двух своих мужей: какого-то художника из Сохо в шестидесятых и хирурга, с которым прожила много лет. Либо быстрый развод с помощью ножниц над старой керамической раковиной, либо я буду зарезан в благотворительной лавке во время одного из воскресных собраний. Ни один из вариантов меня не устраивал.

В новом городе имеются признаки „Движения“. Его члены входят в две конкурирующие организации: В „Общество перелетных птиц“, которое собирается над магазином легальных наркотиков, работающим лишь по средам, и в „Группу по изучению М. Л. Хаззарда“, которая проводит встречи в старой методистской церкви. Никто, будучи в здравом уме, не пожелал бы связываться ни с одной из этих групп, и подозреваю, их будут сотрясать расколы, пока они вовсе не исчезнут. Впрочем, состоялось несколько свадеб, и в городе уже слишком много молодых людей числятся пропавшими без вести. Но я надеялся, что сближение других людей с верованием Луи успокоит ее или отвлечет.

В конце концов, Луи появилась в гостевой спальне нового дома — голая, если не считать золотых часиков, и пощипывающая свои тощие руки. Мне потребовалось несколько часов, чтобы с помощью горячей ванны и множества чашек слабого чая привести ее в чувство и сделать так, чтобы тиканье замедлилось и стало тише, а от змей с собачьими мордами остались лишь грязные пятна на ковре. Я видел, как она измучилась, пока была вдали от меня, и, появившись здесь, ей просто хотелось сделать себе больно. Однако через несколько дней я вернул ей облик той Луи, какой мы ее помнили. И она начала понемногу пользоваться губной помадой, причесываться и носить нижнее белье под домашним халатом.

В конце концов, мы выбрались на прогулку. Сперва дошли лишь до конца дороги, затем до местных магазинчиков, чтобы купить ей новую одежду. Потом добрались до набережной, где съели по детской порции ванильного мороженого и посидели на лавочках, вглядываясь в туманный серый горизонт. Не успели мы дойти до моря, как какой-то пьяный бродяга сделал Луи грязное предложение, испугав ее. А потом другой юноша в грязном спортивном костюме, ехал за нами полмили на велосипеде, пытаясь схватить Луи сзади за волосы.

Тогда Луи сбежала от меня во второй раз, пока я скармливал двухпенсовые монетки игровому автомату, чтобы выиграть коробок спичек и пачку сигарет, завернутую в пятифунтовую банкноту. В поисках ее я обегал весь пирс и берег, а нашел лишь, услышав звук из общественного туалета, будто кто-то прыгает в луже. А потом я увидел возле туалета велосипед.

Она заманила парня, хватавшего ее за волосы на набережной, в женский туалет и расправилась с ним в последней кабинке. Когда я зашел, чтобы вытащить ее оттуда, от лица парня уже почти ничего не осталось, а кожа на макушке была содрана, как корка пирога. Приведя Луи домой, я увидел, что все колготки у не порваны, а ее лучшие сапоги мне пришлось выбросить в мусорный контейнер.

После этого случая нас пришли навестить два человека из „Движения“. Они просили меня не беспокоиться, поскольку подобное происшествие вряд ли будет расследоваться, и к тому же полиция уже выдвинула обвинение двум мужчинам. Очевидно, потерпевший постоянно якшался с обвиняемыми, и у них уже была судимость за приставание к людям на улице. А еще визитеры из „Движения“ пригласили нас быть свидетелями на свадьбе. Это приглашение я воспринял с ужасом, несмотря на ненасытное желание снова увидеть Луи в роскошном наряде.

Свадьба проходила на складе домика „Морских скаутов“, где пахло трюмом, и где через считанные минуты Луи познакомилась с кем-то еще: с лысым толстяком, который почти все время плотоядно пялился на нее, а на меня бросал насмешливые взгляды. Она опять очень старалась потерять меня в толпе, и хотя там было полно народу, желающего постегать жениха кожаными ремнями, я не сводил с нее глаз. На свадебном завтраке я увидел, как толстяк угощает ее чипсами, которые обычно идут с пакетиком соли в упаковке. Толстяк не был женат, и не состоял в „Движении“, поэтому я был шокирован тем фактом, что на подобное мероприятие пустили одинокого мужчину. В какой-то момент, выпав из поля зрения Луи, я даже заметил, как она сунула толстяку номер нашего телефона. Всем остальным женщинам было жаль меня.

После свадьбы в домике „Морских скаутов“ я почти не узнавал Луи. Целыми днями она пребывала в приподнятом настроении, а меня будто не замечала. А затем, заметив, наконец, мое присутствие, разозлилась, поскольку я явно мешал ей воспользоваться очередной возможностью.

Толстяк даже подошел ко мне на улице, когда я вышел за покупками, и заговорил со мной. Сказал, что мне лучше оставить Луи в покое, поскольку наши отношения уже умерли, а он намерен жениться на ней через несколько недель.

„Вы так считаете?“ — спросил я, на что он влепил мне пощечину.

После инцидента с толстяком я три дня просидел, скорчившись, под кухонным столом, после чего вылез и облачился в одежду Луи, отчего у меня закружилась голова. Когда я наложил себе на веки тени, у меня едва не подогнулись колени. Но мне все равно удалось выйти из дома с утра пораньше и нанести визит толстяку. Луи выбежала за мной на улицу, крича: „Не трогай его! Не трогай моего Ричи!“ Когда некоторые соседи начали выглядывать из окон, она, рыдая, вернулась в дом.

Отлично понимая, что Луи запрещено пытаться заводить знакомство с новым партнером без моего согласия на развод, Ричи не смог бы удержаться от флирта с ней. Увидев в глазок своей двери мое загримированное лицо, он решил, что я — это Луи. Перед тем как открыть дверь, он немного помедлил. Затем появился в дверном проеме, улыбаясь, с выпирающим из-под халата пузом. И я резко вонзил ему в этот пузырь с кишками острые ножницы. У него не было даже возможности закрыться своими волосатыми ручищами, и ножницы глубоко вошли в его живот.

Простофилям у нас в „Движении“ не место. Это все знают. Позже я выяснил, что ему позволили прийти на мероприятие, потому что женщина из „Группы перелетных птиц“, та, которая в помещении никогда не снимала дождевик с поднятым капюшоном, положила глаз на Ричи и считала, что это ее шанс. Всего неделя отделяла ее тоже от перехода в мир иной, но, думаю, я приберег ей нескольких десятилетий горя. Позже, за то, что я разделался с Ричи, она даже прислала мне пачку печенья и открытку с гоночной машиной, предназначавшуюся девятилетнему мальчику.

Как бы то ни было, я гнал Ричи до самого конца прихожей, прошивая его, словно швейная машинка, и заставляя блеять, как овца. Я был в резиновых перчатках для мытья посуды, поскольку понимал, что пластиковых ручки ножниц будут скользить в руках. Воткнул-вытащил, воткнул-вытащил, воткнул-вытащил! А когда он замедлился и, скользив по стене прихожей, ввалился в свою скромную гостиную, я всадил ножницы ему глубоко в шею. Затем закрыл за ним дверь и стал ждать, пока он не перестанет кашлять и хрипеть.

Это был тяжелый, вонючий мерзавец, с заросшей черной козьей щетиной спиной и с широким, мясистым, некогда ухмылявшимся лицом. Мне пришлось разделать его на части, чтобы вынести из квартиры. Невероятно, но когда расчленял в ванной его тушу, он ожил на мгновение, чем напугал меня до полусмерти. Впрочем, прожил он недолго, и я закончил все с помощью садового секатора, который оказался хорош для разделки мяса. Я нашел его на кухне под раковиной.

Мне потребовалось сделать три ходки. Одна — в старый зоопарк, который давно уже нужно было закрыть, где выбросил куски в заросший вольер для казуаров (там обитали три птицы). Другая — к сливной трубе, возле которой дрались чайки. И третья — к домику „Морских скаутов“. Туда я отнес голову, которую похоронил рядом с военным мемориалом, чтобы Ричи всегда мог видеть место, где все началось.

Вернувшись домой, я запер Луи на чердаке, поснимал детекторы дыма и, открыв окна, сжег в кухонной раковине всю ее одежду, кроме пары лучших выходных колготок. Прошелся по дому, собирая все ее вещи, и то, что не выбросил в мусорные баки, отдал в благотворительную лавку.

Прежде чем оставить Луи, рычавшую, как дикая кошка, на чердаке среди наших старых рождественских украшений, я сказал ей, что, возможно, увижу ее в нашем новом доме, когда найду его. Спустившись вниз по лестнице, я надел на руку ее часики и прислушался к их быстрому тиканью. Они стучали, как сердце, готовое разорваться. Стоявшие в серванте, маленькие черные воины принялись бить своими деревянными ручками в кожаные барабаны.

Луи продолжала царапать ногтями фанерный люк чердака, когда я вышел из дома с всего одним чемоданом.

Перевод: Андрей Локтионов

Морской конек

Adam Nevill, «Hippocampus», 2015

Стены из воды, тягучей как лава, черной как уголь, толкают грузовой корабль вверх на горные склоны, через пенящиеся пики, и с силой швыряют вниз. Судно неуклюже рассекает гигантские, катящиеся волны, оставляя за собой завораживающие галактики из пузырьков воздуха. Эти временные вселенные появляются ненадолго в бескрайней ониксовой воде, и, сформировавшись, затягиваются под корпус, или с шипением приносятся в жертву холодному ночному воздуху.

Огромное стальное судно все рвется вперед. Будто выпивший бродяга, шатаясь, поднимается с колен, прежде чем снова свалиться в грязную канаву. У незнающего покоя корабля нет другого выбора, кроме как снова и снова бросаться на очередную гигантскую волну.

Его освещенные иллюминаторы и квадратные окна утешающе светят посреди темного ревущего океана, простирающегося в бесконечность. Словно напоминая о теплом, гостеприимном доме в зимнюю ночь, огни кабины дополняют два дверных проема, зияющих в задней части надстройки. Мокрая палуба блестит от льющегося из них света.

Все поверхности на борту стальные, и покрашены белой краской. Приваренные друг к другу, металлические кубы надстройки опоясаны желтыми поручнями, помогающими перемещаться по скользкой палубе. Тут и там возвышаются белые лестницы, будто самим своим присутствием вызывающие стук спешащих вверх-вниз ног.

По бокам верхней палубы закреплены небольшие спасательные шлюпки, напоминающие пластиковые бочки. Все они на месте. Иногда какой-нибудь кран выглядывает в море с неуместной беззаботностью, или в ожидании задачи, которая так и не поступает. Антенны, спутниковые тарелки и навигационные мачты над дальним безжизненным мостиком словно трясутся от страха, или размахивают своими опорами, реями и проводами из стороны в сторону, будто отчаянно высматривая что-то в постоянно меняющемся водном ландшафте.

Первый люк трюма был открыт, его огромная стальная дверь подвешена за цепи к крану. Этот большой квадратный участок корпуса заполнен белыми мешками, уложенными друг на друга в тесные колонны. Самые верхние промокли от дождя и морской воды, и потемнели. В освобожденном от мешков центре трюма стоит поцарапанный и помятый металлический контейнер, покрашенный в черный цвет. До своего обнаружения, он, по-видимому, был умышленно спрятан под ярусами мешков. Одна из створок двойных дверей в передней части старого контейнера распахнута.

Где-то на палубе маленький медный колокол издает одинокий, никому не адресованный звук — простая дань традиции, как и тихие гудки громкоговорителей, закрепленных на металлических стенах и мачтах. И хотя при хорошей погоде на этот негромкий, настойчивый звук колокола иногда откликается чайка, сегодня на него отзывался лишь черный, визжащий хаос ветра и бушующих волн.

Между задней рубкой и краном, возвышающимся над открытым люком, есть проход. Безлюдный и сырой, он освещен шестью светильниками в металлических клетях. На стене — красная трафаретная надпись: "МЕСТО СБОРА: СПАСАТЕЛЬНАЯ ШЛЮПКА 2". Шум приточных вентиляторов заполняет проход. Дизельное тепло создает впечатление близости к работающим узлам механизма. Будто в доказательство целеустремленности и жизнеспособности корабля, выхлопная система двигателя гудит, вызывая непрерывную вибрацию по всем поверхностям судна.

Над открытым люком и рядом с местом сбора из левой двери задней рубки исходит густое тепло. Тепло, готовое окутать обветренные щеки, словно ласковое летнее солнце.

За металлическим порогом гул двигателя становится ниже и глуше, словно звучит из-под земли. Как и бронхиальный рев приточных вентиляторов. Внутри, солоноватый запах ночного воздуха и ядовитые миазмы механизмов сменяются запахом старой эмульсии и выдохшихся химикатов из отработанных освежителей воздуха.

Лестница ведет вниз.

Но, как и на палубе, внизу никого нет. Здесь тихо, повсюду горит яркий свет, издали доносится слабый рокот выхлопной системы. Кажется, что в помещении общего пользования царит спокойствие и безразличие к мощной черной энергии бушующего снаружи урагана.

Через всю заднюю рубку проходит длинный узкий коридор. Его освещают квадратные линзы в стальном потолке. Пол покрыт линолеумом, стены покрашены матовой желтой краской, двери в кабины обшиты древесно-слоистым пластиком. В середине коридора распахнуты двери двух расположенных друг напротив друга помещений. В обоих горит свет.

Первое предназначено для отдыха экипажа, но сейчас в нем никого нет. Из-за качки по биллиардному столу перекатываются разноцветные шары. Между ними скользят туда-сюда два кия, словно плавающие в воде обломки. На столе для настольного тенниса покоятся две потертые ракетки. Телевизионный экран остается пустым и черным, как дождливое небо, раскинувшееся над грузовым кораблем. Один из диванов из коричневого кожзаменителя лопнул в двух местах, и клейкая лента не дает пористому содержимому подушек вывалиться наружу.

В прачечной, расположенной напротив по коридору, простаивает длинный ряд стиральных машин и сушилок. Натянутые под потолком бельевые веревки провисают под тяжестью закрепленной на прищепки одежды: джинсов, носков, рубашек и полотенец. Одна корзина упала на пол, вывалив содержимое.

Выше, через один лестничный пролет находится пустой мостик. Экраны мониторов светятся зеленоватым светом, мигают пульты управления. Один стул лежит на боку, мягкое кресло катается взад-вперед. Одинокий пистолет скользит по полу туда-сюда. Оружие придает в целом спокойной обстановке некоторый оттенок тревоги, будто здесь только что произошла некая драматическая ситуация.

Внизу, в недрах корабля, в конце общего коридора тускло поблескивает нержавеющая сталь камбуза. Пар клубится над рабочими поверхностями и конденсируется на потолке над плитой. Две больших грязных кастрюли с выкипевшим содержимым стоят на раскаленных кольцах конфорок. Из-за дверцы плиты вырываются клубы черного дыма. Внутри плиты стоит противень с превратившимся в уголь картофелем, напоминающим сейчас окаменелый помет рептилий.

Вокруг большой разделочной доски на центральном столе рассыпаны из-за качки нарезанные овощи. Потолок над рабочим местом оборудован стальными рейками, на которых висят, раскачиваясь, гирлянды кухонной утвари.

Шесть больших стейков, обсыпанных дробленой солью, лежат в ожидании брошенной кухонной лопатки и почерневшей и шипящей сковороды. Дверь большого холодильника, напоминающая дверь банковского хранилища, распахнута и являет битком забитые полки, поблескивающие в матовом свете. Там стоит металлическая раковина, размером с ванну. Внутри лежит человеческий скальп.

Грубо вырванный из верхней части головы и оставленный обтекать возле сливного отверстия рыжеватый ком выглядит абсурдно искусственно. Но когда-то эти волосы были подсоединены к системе кровообращения, поскольку они темные и мокрые у корней, и покрыты пятнышками охристого цвета. Орудие, с помощью которого был снят скальп, лежит на подставке для сушки. Длинный нож с зазубренным лезвием. На полке для поварских ножей, закрепленной над соседним рабочим местом, отсутствует несколько предметов.

Возможно, этот мокрый ком волос попал в раковину не из камбуза, а из другого места. Был пронесен по коридору и по лестнице, ведущей из кают экипажа. Красные капли, круглые, как лепестки розы, ведут в первую каюту, расположенную в коридоре, идентичном общему проходу на верхней палубе. Дверь в эту каюту открыта. Внутри алый след теряется в границах гораздо более крупного пятна.

На крючке на внутренней стороне двери висит флуоресцентная куртка и кепка. На книжной полке с томами, касающимися низкого белого потолка, царит полный порядок, Комод также служит письменным столом. На его поверхности, под стеклянным пресс-папье лежат статьи. На них со снимка в серебристой рамке, стоящей в дальней части стола, смотрят жена и дети. На платяном шкафу сложены спасательные жилеты и защитные каски. Две односпальные кровати, расположенные близко друг к другу, никем не заняты. Под ними аккуратно сложены и плотно упакованы оранжевые спасательные костюмы.

Постельное белье, которым застелена койка справа, находится в полном порядке. Но белая простынь и желтое одеяло соседней койки свисают до линолеумного пола, словно спущенные паруса. Возможно, ее хозяин спешно покинул эту кровать, либо был стремительно извлечен из нее. Постельное белье сорвано с матраса и остается заправленным под него лишь в одном углу. Тело, лежащее на этой кровати, тоже в плачевном состоянии. Середина матраса промокла от крови, в каюте пахнет солью и ржавчиной. Багровые брызги от творившегося здесь буйства покрывают стену возле кровати и часть потолка.

К помещению примыкает небольшая ванная комната, в которую помещается лишь душевая кабина и стальная раковина. Ванная выглядит нетронутой. Краны, душевая головка и держатель для полотенец сверкают чистотой. Порядок нарушает лишь одинокая комнатная туфля, валяющаяся на полу перед раковиной. В туфле все еще находится ступня с фрагментом волосатой лодыжки.

Более плотная дорожка из капель ведет дальше по коридору, к соседним каютам. Неровная полоса красного цвета тянется по всей длине коридора, мимо четырех дверей, распахнутых и раскачивающихся взад-вперед из-за качки. Извлечение производилось из каждой каюты.

Обитатели кают будто поднялись с кроватей, встревоженные каким-то шумом, и выглянули в коридор. И прямо, возле дверей, похоже, встретили свой скорый конец. Пол покрывают большие лужи комковатой субстанции, будто кто-то разлил тушенку, приготовленную на красном вине. Один из членов экипажа искал убежища в душевой кабине последней каюты, потому что дверь в ванную была взломана, и поддон душевой был практически черным от внезапного и обильного кровопускания. Подобные лужи натекают на бетонный пол скотобойни из перерезанного горла подвешенных туш.

Слева, в конце коридора, виднеется открытая дверь капитанской каюты. Внутри, возле кофейного столика, выжидающе стоят диван и два мягких кресла. Офисная мебель и полки с виду находятся в полном порядке. Но на широком столе стоят три длинных деревянных ящика. Крышки оторваны, и упаковочная солома, некогда находившаяся внутри, теперь рассыпана по поверхности стола и по устланному ковром полу. Солома перемешана с высохшими цветочными лепестками.

На скатерти, расстеленной на полу перед капитанским столом, лежат бок о бок две маленькие фигурки. Размером с пятилетних детей, почерневшие от времени, но не похожие на мумии древних людей, хранящиеся под стеклом в музеях древности. На вид они сморщенные и деформированные. Остатки каких-то волокнистых соединений слиплись с их окаменелой плотью, скрыв им руки, если у них имелись таковые. Фигурки в основном отличаются неправильной формой и строением черепа. Их головы кажутся чрезмерно большими, а раздутая черепная коробка вполне соответствует уродливым кожистым лицам. Задняя часть голов обрамлена веером шипов, а вытянутая передняя выступает вперед. Нижние конечности этих высохших фигурок плотно сжаты вместе, отчего напоминают длинные, загнутые хвосты.

Во втором ящике лежит большой черный камень, с грубо выдолбленной сердцевиной. Тусклый цвет и сколы на поверхности также указывают на большой возраст. В полость камня вложено современное дополнение: человеческая ступня. Обездвиженная конечность обута в такую же туфлю, что и та, которая лежит в душевой кабине одной из кают.

Содержимое третьего ящика почти не потревожено. Там лежат несколько артефактов, напоминающих зазубренные кремни, сохранившиеся лезвия старого оружия или ножи, у которых отсутствуют ручки. Эти орудия изготовлены вручную из камня, такого же черного, как и чаша, ставшая вместилищем для человеческой ступни.

Снимки корабля и карты, заключенные в рамки, сняты с самой широкой стены, и на ней маркером изображены контуры двух длинноносых или трубящих в трубы фигур, с длинными, переплетенными хвостами. Рисунок грубый и напоминает детский, но силуэты походят на забальзамированные останки, разложенные на скатерти.

Под двумя фигурами изображены примитивные человечки, которые будто скачут, подражая более крупным, носатым персонажам. Наверху неровной пирамиды, неряшливо, явно в состоянии возбуждения, нарисована другая группа человечков, с шипами, выступающими из голов или головных уборов. "Венценосные" держат над собой другую, более примитивно изображенную фигурку, из торса которой в поджидающий сосуд стекает кровь. С помощью дополнительных деталей показано, что у ноги жертвы связаны, а ступни удалены.

Кровавые следы ведут из капитанской каюты, по лестнице на верхнюю палубу и в неосвещенную кают-компанию.

Свет проникает в это помещение из коридора, в полумраке виднеются два длинных стола и один поменьше, для офицеров. На двух больших лежат, поблескивая длинные красноватые фигуры. Двенадцать тел, тающих во тьме по мере удаленности от двери. Спереди у них будто расстегнуты "молнии". И то, что было внутри, теперь сложено в кучи на стульях, на которых некогда сидели эти люди. Их ступни, некоторые босые, некоторые обутые, ампутированы и сложены в груду во главе двух столов.

В дальний конец столовой свет почти не проникает. На фоне темной стены, не представленные на суд живой аудитории, в неком извращенном и неуместном, и все же жутко трогательном танце скачут два мерцающих уродливых силуэта. Будто в счастливом воссоединении, они кружатся вокруг друг друга, неистово, но не без изящества. Кажется, что вместо ног у них по длинному, шипастому хвосту.

Снаружи, на палубе видно, что корабль продолжает свое скитание, потрясенный от одиночества и усталости и, возможно, утративший рассудок из-за произошедшего под палубой.

Нос на мгновение поднимается над небольшой волной и бросает выжидающий взгляд в сторону далекой гавани, к которой судно медленно относит всю ночь, после изменения курса.

На берегу и примыкающей голой суше горят белыми точками огни портового городка. Тут и там в их свете видны неровные силуэты маленьких зданий, на каменных фасадах которых поблескивает стекло, формируя невольный маяк для того, что несут эти волны.

Не взирая ни на что, корабль скользит по волнам, неумолимо уносимый течением, которое подхватило его стальной корпус днем ранее, и теперь медленно толкает к берегу, хотя, наверное, не так уж и бесцельно, как представлялось на первый взгляд.

На носу, крепко привязанная веревкой к перилам, одинокая, раздетая фигура кивает поникшей головой в сторону суши. Бледная плоть упитанного торса то и дело омывается брызгами морской воды, но все еще хранит следы страшных увечий, нанесенных как с неистовством, так и с тщательностью. Любопытная носовая фигура вскрыта от пупка до грудины, и являет стихии чернеющее нутро. Инструмент, использовавшийся для столь грубого доступа к сердцу, давно исчез. Возможно, выпал из мокрых, скрюченных пальцев в обсидиановый грохочущий вихрь монументального океана.

Будто в подражание королю, в том месте, где был срезан скальп, через всю верхнюю часть черепа, вбит в форме гребня или плавника неровный ряд сделанных из гвоздей шипов. Обе ступни у мертвеца отсутствуют, а ноги связанны бечевкой в один жуткий хвост.

Перевод: Андрей Локтионов

Назови имя

Adam Nevill, «Call the Name», 2015

На ржавом песке, под небом цвета серы вдоль длинного и ровного пляжа распростерлась огромная туша. Черные соленые волны ударяли в серую массу безжизненной плоти, окутывали труп пеной. Разбросанные по телу колосса десятки молочного цвета глаз слепо взирали в пространство. Вдали, у обоих краснокаменных мысов, замыкавших залив, плоть блестела в тех местах, где оставалась целой, и казалась студенистой там, где тление уже успело изъязвить гладкие бока.

Желтый свет пробивался сквозь медленно сгущавшиеся неподвижные облака, понемногу затмевавшие солнце, позволял различить длинный клюв, усаженный мелкими зубами кита-убийцы и как бы улыбавшийся. Остатки того, что прежде было огромным грудным или спинным плавником, истрепанные, как большой корабельный парус зарядом шрапнели, все еще возносились к небесам. Кое-где на берегу, способном на Марсе оградить безводное озеро, по песку из-под туши текли длинные прозрачные студенистые струи, словно бы эта стена плоти была ранена во время битвы левиафанов, произошедшей в не знающих света глубинах черного океана. Или, может быть, туша эта раздавила собой другую, прозрачную громадину, впрочем, прозрачные щупальца могли быть и частью трупа. Клео не могла об этом судить. Ни одна птица не взлетала с павшего гиганта и не опускалась на него. Неужели гигантская тварь представляет собой всего лишь ком материи, непристойным образом сложившейся в водах океана и исторгнутой им как мусор?

Словом, Клео с полным отвращением изучала тварь, выброшенную волнами на берег, в котором она теперь опознала старую эспланаду Пейнтона, изменившуюся, как преобразились атмосфера, океан и цвет песка. И в тот самый момент, когда Клео поняла, что попытки определить видовую принадлежность гигантской твари, a также понять, где находится она сама, не столь важны для нее, как осознание времени, когда все это происходит. Ей удалось заметить, что она на пляже не одна. Над темно-красными глыбами, располагавшимися всего в нескольких футах от того места, где с раскрытым ртом замерла она, появились две черные усатые головы, гладкие, как у тюленей, однако сидевшие на шеях, ниже которых располагались плечи и руки.

Стараясь не потерять их из вида, Клео отодвинулась от них с той быстротой, которую в сновидении допускало движение по рыхлому песку — не быстрое и не далекое. Головы исчезли — для того лишь, чтобы появиться поближе к ней, возле источенной водой каменной стены. Черные твари, спрятавшиеся было за грядой, высунулись повыше — словно псы, учуявшие благоуханную добычу.

Вдалеке, за выраставшим из галечника краснокаменным мысом в самом конце пляжа, великий рык распорол воздух… воздух, в котором не было ни единой морской птицы. За рыком последовал жуткий визг, испущенный вторым голосом. Горестный вопль этот словно вырвал кусок сердца Клео. Там, за мысом, на землю с глухим стуком обрушилось тяжелое тело, и падение это было не только слышным, но и ощутимым в колебаниях почвы. Звук, подобный хрусту огромной отломившейся ветви, и череда взволнованных криков подкрепили ее убежденность в том, что там, за мысом, тварью огромной и сильной только что было предано смерти существо менее громадное и могучее.

Плоть твари, по которой она бежала, вдруг сделалась рыхлой под ее ногами и как бы ушла в глубь себя, — как если бы ноги ее стали зарываться все глубже и глубже в песок. Посмотрев вниз, она увидела, что к ней обращено лицо, несомненно прежде бывшее человеческим… увидела, но только на краткий миг. Лицо это выражало понимание того, что пришел конец долгих страданий его обладателя: слишком уж человеческий рот раскрылся, хватая воздух, розоватые жабры трепетали внутри сделавшейся более прозрачной шеи. Завершавшееся лицом длинное и теряющее цвет тело принадлежало морскому коньку. Колючий хвост его беспомощно бил по песку.

С коротким, полным сочувствия рыданием обезумевшая Клео решила было разбить изящную голову этого существа камнем, чтобы окончить его страдания, однако преследователи приближались, и даже как будто бы уже перебирались через каменную гряду и шипели, замечая охватившие ее панику и усталость.

Путь вперед ей преграждал какой-то хобот или конечность, покрытая белыми пятнами тлена, откинутая на берег огромным, распростертым вдоль края воды трупом.

Клео была убеждена в том, что попытка бегства в любом направлении окажется тщетной, и уверенность эта распространялась и на то, что смерть ее на песке легкой не будет. Окруженная трупами, посреди хруста костей, доносившегося из-за набросанной волнами гряды мусора, она поняла, что здесь, в этом месте, ничего другого, кроме гибели, быть не может. И понимание этого было самым худшим посреди всего прочего.

***

Клео вздрогнула, просыпаясь. Лицо ее было влажным. Еще она говорила во сне или кричала; об этом свидетельствовало пересохшее горло.

Она едва не расплакалась от облегчения, медленно осознавая, что находится в знакомой ей комнате. Впрочем, некоторые части этой комнаты казались ей незнакомыми и не принадлежащими ее дому, во всяком случае, к той части его, которую она могла вспомнить. Возможно, подробности и предметы эти завтра сделаются узнаваемыми и даруют ей утешение, а не тревогу.

Еще одна жаркая двадцатиградусная ночь.

Клео отпила воды из закрытого поильника, оставленного на блюде возле ее мягкого кресла. Запив тревогу двумя успокоительными таблетками, она включила новостной канал и принялась следить за тем, как погибал перед ней на экране мир.

Итальянский флот задержал пятый за три дня корабль с беженцами. Количество жертв измеряется тысячами. Выживших нет.

Прямой ночной репортаж транслировался из Средиземноморья. Итальянский военный корабль перехватил еще один транспорт.

Металлические переборки внутри дрейфовавшего судна предсказуемым и функциональным образом были выкрашены той жуткой серой краской, которую Клео связывала с войной на море или с морскими катастрофами. Трубы тянулись под низким, усеянным головками заклепок потолком. Краска бугрилась ржавчиной. Пылинки искрами порхали в лучах света, улетая во тьму подобием планктона, клубящегося над затонувшим судном. Камера выхватила из зеленоватой тьмы лихорадочный полет мотылька.

Неподвижные вещи вперемежку покрывали нижнюю палубу, образуя нищенскую процессию, уходящую за пределы взгляда: одеяла, обнаженные конечности, свалившиеся с ног сандалии, хаотичные груды багажа и бледные пятки ног, прошагавших уйму миль для того лишь, чтобы попасть на этот корабль, но теперь навсегда утратившие возможность ходить. Пространство на экране заканчивалось пустотой.

На экране возникла фигура, высокая, слишком уж прямая и передвигающаяся медленно и неловко, как астронавт в невесомости, — это был представитель службы биологической безопасности или военной лаборатории, одетый в защитный биокомбинезон с полной инструментов сумкой в руках. За ним следовали еще двое людей, аналогичным образом одетых в защитные костюмы… присоединенные к шлангам, они осторожно ступали в этой атмосфере цвета желто-зеленой амбры, неразличимые в таком свете лица их прятались за серыми прозрачными масками. Они тоже несли с собой пластиковые ящики. Всех троих снимал четвертый — присоединенной к шлему камерой.

Затем на экране один за другим промелькнули свидетельства трагедии — распухшие черные и коричневые лица, открытые и залитые кровью глаза, алые раны ртов, внутри которых гримасничали покрытые охряной пленкой зубы. Один из промелькнувших крупным планом мужчин широко распахнул рот, вычеканенный смертной мукой, — так, словно в последний момент жизни криком пытался отогнать саму смерть. Возле него молодая мать прижимала к себе завернутого в пончо ребенка. Малыш отвернулся, словно бы заранее пугаясь камеры. Лица большинства мертвецов были обращены к полу, словно бы жизнь, с которой они расстались, была настолько невыносима, что не стоила даже последнего взгляда.

Картинка сменилась изображением самого судна, большого и дряхлого торгового корабля, покорившегося волнам, облитого кровавыми потеками ржавчины… белый мостик без единого огонька. Сигнальные вспышки окрашивали воду игрой красных огней. Патрульные катера и фрегат держались поодаль, не выпуская судно из скрещения белых лучей прожекторов… объект исследования, обнаруженный на черной поверхности моря. Возле корпуса аварийного судна покачивались на волне резиновые шлюпки. Морские пехотинцы теснились в меньшей из них, однако лица их и стволы оружия были обращены кверху, к бортовому ограждению. Переднюю и кормовую палубы торгового судна аналогичным образом покрывал собой мусор, оставшийся после ухода человеческой жизни. Маслянистые волны с привычным безразличием лизали борта очередного одряхлевшего судна, так и не сумевшего прийти к берегу.

Дети.

Далеко-далеко, пребывая в относительном комфорте и безопасности собственной квартиры в графстве Девон, Англия, Клео зажмурилась и на какое-то время позволила себе погрузиться в эту багровую и глубоко личную тьму. Она хотела, чтобы прошедшие перед ней картинки не померкли, однако лицезрение столь ужасных вещей требовало признать их нормальными, прекратить волноваться из-за них. Даже эта новая болезнь и бесконечный поток беженцев являлись пустяками в общей схеме событий.

Когда она снова открыла глаза, имена политиканов, чиновников, военных и ученых сменяли друг друга в субтитрах, читать которые у нее не было сил. Каждый из выступавших выкладывал свою порцию информации. Из Ливии приплыл корабль с людьми: отчаявшимися жителями Восточной, Западной, Центральной и Северной Африки.

Через несколько секунд сюжет телепередачи изменился. На фоне темно-зеленой листвы, среди зарослей высокой травы можно было видеть несколько темных силуэтов. Субтитры и карта указали на лес в Габоне. Ролик также был свежим, потому что она еще не видела его ни на одном из двенадцати новостных каналов, между которыми скакала, оставаясь неподвижной в этой адской жаре.

Хотя по образованию Клео специализировалась по флоре и фауне прибрежных английских вод, как отставной борец за охрану окружающей среды она не могла устоять перед любой из новостей, повествующих об осквернении живой природы. Подобно мазохисту она выслушала подробную повесть о ходе Шестого Великого вымирания и о его неотвратимой и решительной поступи на протяжении всего короткого голоцена. И понимая собственную вину, не ощутила особого сочувствия к участи представителей ее собственного вида — никак не большего, чем к судьбе прочих видов, с которыми некогда сосуществовало человечество и которых впоследствии уничтожило. Шестьдесят процентов видов живой природы погибли, уступая свое место на планете людям, число которых уже перевалило за девять миллиардов. Клео хотелось бы никогда не видеть этого ужаса собственными глазами.

Она изменила настройку, и комнату наполнили звуки. Запись была сделана в одном из самых последних лесов Экваториальной Африки. Диктор утверждал, что в этом лесу перед глазами зрителей заканчивается история диких горилл. А Клео даже и не знала, что они еще существуют. Оказалось, что последние двести тридцать семь горилл, сумевших зацепиться за жизнь в глубине одного из последних находящихся в частной собственности участков природных джунглей, увы, только что растянулись вверх брюхом или скорчились в тисках смерти под облаками мух.

Служба новостей подтверждала, что ответственность за это несет седьмая вспышка габонской лихорадки; той же самой пандемии, которая скосила уцелевших диких приматов в Центрально-Африканской Республике, Демократической Республике Конго, Камеруне и Уганде. Гориллы официально объявлены вымершими — такими же мертвыми, как все беженцы на борту еще одного транспорта, зараженного тем же вирусом.

Единственный вопрос, который она вполголоса себе задавала сейчас, ничуть не изменился за прошедшие сорок лет с 2015 года: как, по-вашему, что произойдет с Африкой, если прекратятся продовольственная помощь и экспорт? Как сумеют в таком случае устоять страны Экваториальной и Северной Африки? Ведь подобно всем вирусам, во множестве распространявшимся по планете в последние три десятилетия, вирус габонской лихорадки, как прекрасно знала Клео, был зоонозным, то есть передавался от животных к людям. Пытавшимся выжить обитателям Экваториальной Африки нечего было есть, кроме диких животных. И в своем отчаянии они поедали мертвую плоть последних приматов, любую убитую дичину, заражаясь и передавая дальше смертоносный вирус, зародившийся в колониях летучих мышей, так же изгнанных из привычного места обитания и, таким образом, ставших распространителями пандемии, не представлявшей опасности, пока носители ее оставались у себя дома.

Вторжения в экологические системы всегда бросают нам вызов и больно огрызаются. Однако Клео также была уверена в том, что отмщение задумали не только летучие мыши. Задумали… впрочем, подходит ли это слово к процессу, разворачивавшемуся у нее на глазах? Обладает ли разумом столь огромное множество? Или биосфера представляет собой независимый живой космос, который трудно приравнять к нашему слабому и несовершенному сознанию… разве можно атом с обращающимися вокруг него электронами уподобить огромной, окруженной лунами планете?

На экране ученый комментатор из Рима указывал на иронию ситуации: вымирает еще один ближайший к нашим предкам вид животных, причем недалеко от того места, где род человеческий обрел жизнь. Попутно он приравнял влияние человека на Землю вирусу гриппа, заразившему восьмидесятилетнюю женщину. Сравнению этому было, по меньшей мере, шестьдесят лет. Какой смысл заново вводить его в употребление. Метафоры всего лишь придают ужасу новую форму, однако не могут изгнать его?

Волна жары, лесные пожары в Европе, голод в Китае, рост напряженности между Индией и Пакистаном захватили и монополизировали все новостные программы, которые она видела в последние месяцы. Хорошо, что о гибели последних человекообразных хотя бы кратко упомянули в поздние вечерние часы. Впрочем, и эта новость скоро затерялась за новыми сообщениями о новом смертоносном вирусе, на сей раз обнаруженном в Гонконге и пока еще не получившем имени.

Скорбные новости, повествующие о бесконечных этапах развития катастрофы, мерцали и вспыхивали во влажном воздухе гостиной Клео, глядевшей в окно — на черный прямоугольник горячей тьмы. До нее доносился теплый запах пены высокого прилива. Шторы с тем же успехом можно было счесть вырезанными из мрамора. В бухте не было ветра — даже самого слабого. Всюду, внутри комнаты и вовне, царила тишина.

Пожилым людям, таким как Клео, медики рекомендовали не выходить на улицу и соблюдать покой даже ночью. В такие жаркие дни их тела не успевали остыть. Уже три месяца жара в Европе собирала свою жатву среди стариков. И так каждый год на всем континенте и окружающих его островах. Однако то, что она обнаружила в нескольких милях от собственного дома, имело существенно большее значение, чем все, о чем упоминалось в новостях.

Женщины из ее семьи, видные ученые и экологи, чьи фотографии выстроились рядком на ее серванте, верили в то, что осквернение планеты бездумным ростом населения пробудили нечто настолько великое, что для него у нас даже не было меры. Сама ненасытность рода людского бросала природе вызов, сильнейший после массового вымирания на границе мелового и третичного периодов, происшедшего шестьдесят пять миллионов лет назад. Жизнь не может быть тихой и пассивной; хищник всегда услышит писк взывающего о помощи младенца.

Клео понимала, что мир не может более оставаться прежним. Не может — после того как огромные поля вечной мерзлоты на Аляске, в Сибири и Канаде разом выпустили в воздух свой ужасный и давно сдерживавшийся выдох. Высвободившегося количества метана и двуокиси углерода было достаточно для того, чтобы аннулировать и превзойти все намеченные меры по ослаблению оранжерейного эффекта. Леса и океаны поглощали теперь много меньше углекислого газа. Контуры обратной связи превратились в удавку, накинутую на горло человечества.

Средняя температура на планете возросла на три градуса по сравнению с 1990 годом. В высоких широтах рост ее составил целых пять градусов. И девять миллиардов пар ладоней начали теребить тонкую проволоку, начавшую стискивать их горла, причем некоторые с большим отчаянием, чем остальные. Иногда в дневной дремоте Клео как бы ощущала, как бьются в пыли девять миллиардов пар ног, по мере того как натягивается удавка.

Субтропики и средние широты почти забыли про дожди. Великое столкновение полярных холодов и экваториальной жары, происходящее высоко в небе над необъятными просторами бурных и теплых вод, словно те же самые беженцы, удалилось от утомленной земли. Усталые, распространяющиеся, извивающиеся потоки ветров отступили к высоким широтам и далеким полюсам… некогда реявшие высоко распределители воздушных масс унесли с собой драгоценную прохладу и вожделенный дождь — так, как если бы забирали с собой все, что можно было извлечь из этого тепла. Пресная вода и питающие жизнь покровы мягкого, золотого тепла исчезали вместе с уходящими в забвение климатами, дававшими жизнь столь многим.

Драгоценные для Клео океаны превращались в пустыни. Канадский лосось почти вымер. Треску в Северном море можно было встретить с тем же успехом, что и плиозавра. Заросли раковин на скалах рассыпались в прах. Великие коралловые рифы Австралии, Азии, Карибского моря, Виргинских и Антильских островов уже превратились в кладбища, и белые кости их оказались погребенными под шестифутовыми зарослями морской травы. И умерла третья часть всякой твари морской… Трупы морских животных покрывали дно океана, словно пепел и пыль в колоссальном крематории. И если человеческая нога еще могла ступить туда, где некогда над великими морскими городами поднимались рога кораллов и раскачивались знамена водорослей, сами руины под этой ногой рассыпались в пыль — словно песочные замки, выбеленные засухой и не знающим пощады жгучим солнцем.

Пары и газы насытили монументальные глубины и искрящиеся поверхности океана двуокисью углерода и сделали воду кислой. Великие живые массивы, мегатонны фитопланктона, образовывавшего половину биомассы планеты, замедлили движение своих машин; великие зеленые фабрики были отравлены неумелым химиком — человеком. Колоссальные живые легкие Амазонки еще создавали вторую половину атмосферы. Но деревья горели, пока море белело.

На мгновение застыв перед размахом собственных мыслей, Клео представила себе то эпохальное разрушение, которое произвел человек, вытащив его на зловонные берега вокруг того самого, где лежало оно и воняло. Того старого нарушителя границ, который давным-давно создал нас — мимоходом, бездумно, под серыми бушующими волнами. Великого гостя, всегда существовавшего под поверхностями мира, но никогда на них.

Как учила ее мать, как учила мать ее собственная мать и так далее и как Клео сообщила всем научным журналам, которые с тех пор даже не отвечали на ее письма, вся жизнь на планете возникла из крохотных органических частиц, выделившихся при столкновении с планетой, когда нечто пронзило космос 535 миллионов лет назад. И будучи подвидом этого нечто, мы теперь превратились во множество коварных узурпаторов. Теперь она не сомневалась в том, что оно завершит разрушение, начатое сжиганием углей в промышленном масштабе. Человечество по неведению своему последние две сотни лет дотошно и старательно будило собственного родителя.

Однако Клео давно уже решила увидеть конец, оставаясь вблизи от своих возлюбленных бухточек: возле той береговой линии, на которой ее семейство поколение за поколением обретало многочисленные знаки, где и она сама обрела свой первый символ. Знамения, которые следовало изучать всем; признаки, затемненные постепенным обрушением цивилизации. Новые голоса теперь пели в дожде, ветре, беспощадных приливах и во снах, толкование которых требовало целой жизни. Однако каждый крик в ее видениях знаменовал собой много большие ужасы, которые еще предстояло перенести.

Но кто, кто станет слушать семидесятипятилетнюю старуху, находящуюся на пороге деменции, местную чудачку, мать которой совершила самоубийство в сумасшедшем доме? Однако, ковыляя по супермаркетам и достопримечательностям своей незначительной бухточки, расположенной на юго-западном английском берегу, она рассказывала тем немногим, кто был готов слушать ее, о том, что существует нечто, слишком ужасное не только для понимания, но даже для веры. И что оно уже шевелится… давно, много лет.

Где-то там, в недрах мира, но и внутри самой жизни, какой мы знаем ее.

Наконец Клео обрела силы, позволившие нарушить овладевшее ею оцепенение, пустое, полное безразличия, однако то и дело перемежавшееся лихорадочными раздумьями, и отключить службу новостей. Тьма, царившая в комнате, сгустилась, разогревая облако жара, окружавшее ее кресло.

***

В ту ночь Клео снились полипы, десятки тысяч голубых студенистых силуэтов, поднимавшихся со дна моря, вырастая и влача вверх свои жидкие телеса до тех пор, пока вода в бухте не стала напоминать пруд, наполненный лягушачьей икрой. Над водой поднимались погруженные в нее по пояс пожилые мужчины и женщины, поднимавшие иссохшие руки к ночному небу, не похожему на те небеса, которые она видела прежде. Полог тьмы, пронизанный далекими жилками белого пара, отчего-то казался влажным, а может быть, сшитым из паутины, блиставшей словно бы каплями росы. На людях этих были белые больничные халаты, завязанные на воротнике, и они смеялись или рыдали от счастья, как будто видели чудо. Немногие — один или двое — взывали о помощи. Клео узнала среди них свою усопшую мать.

Когда поверхность воды превратилась в уходящий к далекому горизонту упругий ковер, тошнотворным образом вздымавшийся и опускавшийся, следуя морскому накату, пожилые, все тысячи седых и белых голов начали в унисон выкликивать одно и то же имя.

С криком перепуганного ребенка Клео проснулась.

***

Ранним утром было прохладнее, и она начала короткую прогулку до пляжа Бродсэндс, чтобы пересечь мыс и дойти до бухты Элберри. Она занималась охраной и защитой морской растительности в этой бухте в течение сорока лет своей работы в Природоохранном агентстве. Возраст уже не позволял ей нырять, однако она постоянно ходила туда пешком, чтобы проконтролировать нечто другое.

Клео не следовало оставлять свой дом без сопровождения. Однако Йоланда, медсестра и сиделка, приходившая к ней три раза на дню, должна была появиться только через два часа, когда будет уже слишком жарко, чтобы выходить из дома.

Впрочем, Клео пришлось вернуться домой раньше времени: она вышла из дома, не одевшись как надо. На половине пути по Бродсэндс-роуд, проходя под заброшенными виадуками Брюнеля, под этими каменными левиафанами, до сих пор встречавшими каждый рассвет, она поняла, что на ней только белье и ночная рубашка. И побрела домой, чтобы одеться как надо, пока никто не заметил ее на улице и не вызвал "Скорую помощь". Оказавшись возле вешалки в прихожей, она увидела записку, которой как будто бы не писала, напоминавшую о том, что утром, спустившись вниз, нужно сразу же принять лекарства.

Наконец, одетая, приняв все таблетки, она оказалась на большой береговой дамбе в Бродсэндсе. Было пять утра, встающее солнце красило морскую воду головокружительной синевой, одновременно полируя небо пронзительным серебром, от которого через считаные часы могут вскипеть мозги.

Клео задержалась на берегу, наблюдая сверху за необычным образом расположившейся на песке стаей крупных хохлатых и черношеих поганок — столь странным оказалось их расположение и количество. Она протянула руку к груди, к фотоаппарату, но не нашла его, прежде всего потому, что забыла взять его — уже не впервые.

До прошлого года она ни разу не видела, чтобы на этом месте ловили рыбу больше чем две-три эти птицы. На сей раз она насчитала двадцать штук, и все они находились на берегу. За волноломом песок пятнали своей белизной чайки… не одна тысяча. Все они безутешно взирали на море. Ни одна птица не кричала и не поднималась в воздух.

На месте пляжных навесов местный совет воздвиг платформу для наблюдения за предстоящим затмением, она также была усыпана морским птицами, погруженными в странное молчание и недвижно взиравшими на горизонт.

Как стало обычным в последние годы, пляж окаймляла широкая зеленая бахрома Himanthalia elongata, иначе ремень-травы, похожей на неприглядную мокрую шерсть и собиравшейся у края воды. Водоросли плавали на поверхности вод, почти полностью скрывая таковую на протяжении добрых пятидесяти метров. Внутри широкого одеяла неподвижной растительности, казалось, удушавшей сам прилив, она заметила застрявшую в водорослях крупную медузу-корнерота. В полосе морской травы, вытянувшейся вдоль всего берега, можно было видеть другие крупные белые диски корнеротов и ушастых аурелий, превращавших все зрелище в подобие шкуры крупного зверя, покрытой нездоровыми волдырями. Мысленным взором она видела под растительным пологом большие белые щупальца, обвивавшие неприступные зеленые плети водорослей.

А ведь когда-то вода в бухточке напоминала Средиземноморье. Офицеры флота Нельсона селились здесь, усматривая в местности подобие Гибралтара.

Клео попыталась представить себе сотни тысяч зевак, которые скоро бросятся в Торби для того, чтобы стать свидетелями грядущего космического события. Она не сомневалась в том, что людям суждено стать свидетелями зрелища, которое уже предвидели птицы, слишком испуганные для того, чтобы ловить рыбу.

Клео двигалась самым быстрым для себя шагом — на деле не слишком скорым, — часто останавливаясь на ходу, чтобы отдышаться, сначала по тропе, шедшей вдоль берега, а потом по равнине в сторону бухты Элберри. В ее распоряжении оставалось меньше часа до того момента, когда жара сделается непереносимой. Ограничения в подаче электроэнергии не позволяли часто включать кондиционер, так что в квартире Клео прохладнее стать не могло, однако мысли в ее голове спутывались в непонятный и пугающий комок даже без помощи солнца, готового разжечь над ними жаркое пламя.

Пока она брела по прибрежной тропке вдоль обрыва, в сторону уже заметного вдалеке заброшенного рыбацкого порта Бриксхэм, с моря задул жаркий ветер, зашелестевший в листве окаймлявших пустошь деревьев. Пытавшейся устоять на ногах и сражавшейся со своенравными волосами Клео тем не менее показалось, будто она услышала, как эти деревья произнесли имя.

На оставшемся за ее спиной пляже растревоженные дуновением ветра чайки, забыв про молчание, разразились предвещающими беду криками. Птицы взлетели, и Клео повернулась, провожая взглядом облако сухих крыльев, отлетавшее внутрь суши, подальше от бухты, в которой прежде им было так спокойно.

Окружавшие ее длинные корявые стволы сосен, гладких буков и лиственниц, десятилетиями медленно клонившихся подальше от моря, также говорили ей о том, что ныне они пытаются вырвать из земли корни, приковывавшие их к земле в такой опасной близости от забитой водорослями бухты Торби. Все последнее десятилетие от Дорсета до Корнуолла на ее глазах лиственные макушки деревьев, остававшихся на утесах и открытых пространствах, принимали очертания, либо изображающие стремление к бегству, либо полную страха покорность. Или же их унылая поза просто являлась свидетельством кроткого, полного отчаяния признания того эндшпиля, который незаметно созревал в открытом море, в далеких глубинах.

Мало кто замечал, как склоняются эти деревья, или же, замечая, люди приписывали этот наклон воздействию ветра. Большинство людей утратили способность понимать шепот природы. Но не все. Окружавшие бухту деревья, не имевшие покоя под дующими с моря ветрами или поникшие и угрюмые в летнюю жару, по ее мнению, знали одно лишь напряженное ожидание того, что приближалось к берегу, всегда почти незаметно и всегда незримо. Именно здесь, она в этом не сомневалась, следовало искать мрачный корень того, что сотрясало теперь мир природы.

Клео научилась понимать знаки земли, как понимали их ее прапрабабушка, прабабушка, бабушка и мать. И она знала, что деревья скоро встретят свой конец под натиском грядущих штормов, рухнут под тяжестью ударов бушующей морской воды, которая поднимется еще выше, превосходя уровни, достигнутые в последние три десятилетия. И в конце, когда восстанет оно, она знала, что деревья также выкрикнут это имя оглушительным, полным ужаса хором, после чего умолкнут навеки. Как и мы, люди. Она знала это. Ибо уже пережила приход во снах. А иногда случалось, что пророческие видения хаотическим порывом посещали ее наяву.

Имя это уже возглашали деревья более молодые — укрывшиеся в Свадебном лесу. Она слышала их издалека. Старшие обитатели леса осаживали молодежь. И огибая лесок, и спускаясь с холма к бухте Элберри, Клео слышала имя в шипении волн, доносившемся от обреза воды. Слышала не впервые. Отступавшие от берега волны прибоя катили с собой мелкую гальку, и в голосе мириадов соударявшихся камушков она теперь часто слышала это имя. Грохот и шипение ленивых волн, разбивавшихся о прожаренный берег, были слогами, в которых иногда звучал странный согласный звук, — как и в хриплых, продолжительных паузах между всеми частями этого ужасного уведомления.

Никто и никогда не видел лик Господа, и он оставался непроизносимым, однако Клео верила в то, что знает имя, которым именуется оно — на множестве языков: деревьев, птиц, моря и тех странных словес, которые звучали в ее снах. Мать когда-то сказала ей, что настанет время, и она будет слышать это имя повсюду… и в живых созданиях тоже. Что она станет принимающей.

Впервые услышав это имя, Клео — как и ее доктора — не усомнились в том, что голоса эти знаменуют собой начало фамильной хвори; первый приступ бедлама в ее наследственности, наследственный вариант деменции, не утративший силы после четырех поколений дочерей, каждая из которых была объявлена сумасшедшей при жизни. К счастью, сама Клео так и осталась бездетной, и потому проклятье закончится на ней; она никогда не решилась бы по собственной воле обрушить на ребенка все, что знала.

Целыми днями она пыталась вспомнить лицо своего мертвого мужа, или хотя бы дату его смерти, однако Клео по-прежнему отказывалась верить в то, что именно наследственная болезнь заставляла ее произносить и слышать это имя. Вместо этого она полагала, что болезнь, медленно пожирая ее мозг, создала в нем чувствительность к естественным сообщениям, передававшимся землей. К сообщениям, которые может услышать только расстроенное шестое чувство.

Она продолжала принимать таблетки, во всяком случае, некоторые из них, и никогда не рассказывала докторам о фамильных теориях. Однако ее предки по женской линии дружно утверждали, что имя впервые было произнесено в окаменелостях этой бухты. Ее собственные впечатления также начались здесь, хотя и не среди окаменелостей, но на краю пастбища, заросшего приморской травой.

***

В рощице, отделявшей бухту от поля засухоустойчивой кукурузы, занявшей прежнее поле для гольфа, Клео начала блуждать среди проложенных в подлеске троп, пока не нашла те следы, которые искала.

Машины "Скорой помощи" определенно приезжали сюда в высокий прилив. Следы шин, узкие борозды, оставленные колесами тачек, параллельные рытвины, след проезда каталок разрезали прибрежную гальку. Следы заставили Клео поворошить сухую листву на красной глине под деревьями охватывавшего бухту леса. Здесь было заметно больше свидетельств движения… целой процессии — никак не меньше — тех, кто пытался быстро приспособиться к будущему миру, о котором они также мечтали. Некоторые стремились скорее приобщиться к творцу, которого тайно почитали многие годы. И кое-кто из них уже навсегда исчез под волнами.

Клео хотелось бы знать, сумели ли некоторые из них выжить там, в холодной воде, за каймой водорослей, или же их утонувшие и раздувшиеся тела были теперь погребены в лесу — под согбенными и печальными деревьями.

Глубина воды в бухте быстро росла. За галечной отмелью на глубину уходил гладкий рыжий песок. Примерно в тридцати метрах от берега, на глубине в шесть метров, по-прежнему процветали восемь десятков гектаров морской травы, образовывавших один из самых крупных подводных лугов на Британских островах. Когда возраст еще позволял ей нырять, Клео проводила сотни часов на этом пастбище. Там, внизу, с помощью фонаря и камеры она изучала морскую флору, наблюдая за тем, как течения колышут густую, блестящую траву. За тридцать лет она взяла здесь тысячу образцов и ни разу не обнаружила в этих зарослях ничего плохого. Однако она по-прежнему задавала себе вопрос: откуда на дне взялся тот камень? Дольмен, прятавшийся от солнечного света на дне, примерно в шестидесяти метрах от берега.

Во время одного из своих последних погружений перед выходом в отставку она заметила этот крупный черный силуэт на пределе досягаемости ее фонаря. Там, где потоки на обращенном вниз склоне и рифы делали плавание небезопасным, было установлено нечто. Изваяние это она обнаружила пять лет назад и сразу решила, что оно осталось на своем первоначальном месте, погребенное водами бухты.

Как только страх и паника оставили ее, Клео поняла, что видит нечто неподвижное… какой-то камень. Проплыв еще десяток метров — поступок рискованный, поскольку начинался отлив, а она была далеко не в самой лучшей форме, отметив семидесятидвухлетие весной 2050 года, — она сумела разглядеть внимательнее камень, выступавший из подводного мрака, словно голова какого-то древнего ящера. К немалому собственному удивлению, Клео обнаружила, что приближается к объекту, предполагавшему присутствие на дне большой черной шахматной фигуры — никак не меньше слона. Над бережно сохраненным подводным лугом поднималось явно рукотворное, хотя и грубое, изваяние, ониксовыми глазами взиравшее на морское дно.

Объект мог оказаться памятником, подводным ориентиром или даже идолом. Его могли сбросить с борта проплывавшей мимо лодки. Однако каково бы ни было предназначение этой фигуры, она обнаружила свидетельство существования целой конгрегации, причем такой, которую никогда не освещал луч фонаря гидробиолога. Люди, ответственные за создание этой скульптуры, обитали на суше — в деревне Чёрстон-Феррисс[13].

Воспоминание это натолкнуло ее на мысль запланировать новый визит к Кудасам, жившим в этой деревне. И, не откладывая в долгий ящик, как только она снова почувствует себя в состоянии проделать столь дальний путь и определить, сделали ли они, наконец, последний и окончательный шаг под волны этой бухты. Судя по тому, как они выглядели во время последней встречи, необходимость эта назрела.

Время шло, и становилось уже слишком жарко, чтобы ходить. С тоской посмотрев на воду, Клео вновь, как всегда, задумалась над тем, что же на самом деле так долго было укрыто под поверхностью волн.

***

Время заканчивалось; до затмения оставались считаные недели. Солнце усиливало свою убийственную жару. Об осени не было ни слуху ни духу, и она сомневалась в том, что доживет до осени следующего года. В полном одиночестве, не шевелясь, Клео сидела в своей гостиной, задвинув шторами балконную дверь. Медиаслужба молчала. Утомленная, сомневающаяся в том, что сумеет снова дойти даже до конца ведущей к дому дороги, Клео ощущала, как растет возбуждение в ее теле, по мере того как заканчивался срок действия принятых ею нейролептиков. Нервная дрожь уже сотрясала ее ступни и ладони. Йоланда принялась пичкать ее лекарствами до тех пор, пока Клео не успокоилась, гладя при этом по голове. Йоланда, бывшая беженка из Португалии, присматривала за больными деменцией стариками в округе. Она появилась в доме спустя считаные минуты после возвращения Клео с берега.

Лежа на софе, пока Йоланда занималась приготовлением полуденной трапезы, Клео обратила взгляд к портретам своих предков: Амелии Эннинг, Мэри Эннинг[14], Олив Харви и ее матери, Джудит Харви. Улыбнувшись им, Клео вытерла слезы, моментально наполнившие ее глаза.

Какими были вы, такова и я.

Портреты окружали полированные мадрепоровые кораллы, доставшиеся Клео от матери. На стенах висели рамки с засушенными водорослями, размещенные там прабабушкой Клео, Мэри Эннинг.

Сделав существенный вклад в ботанику моря и науку о земле, все предшественницы Клео по женской линии умирали безумными. И когда пять лет назад Клео начала слышать это имя, произносимое всей природой, которое превращалось в форменный гул в ее голове, она немедленно приняла все меры, чтобы избежать участи родственниц с помощью психотропных средств, не существовавших в прежние времена. Она принимала таблетки горстями, чтобы избавиться от криков и видений. Ее мать, Джудит, предпочла не прибегать к такому лечению. И в результате воздействия всего, что вынужден был содержать и обрабатывать ее разум, Джудит пресекла свою жизнь за день до шестидесятилетия.

Обращение к семейным портретам всегда возвращало Клео к мыслям о тщетности своей природоохранной работы в мире, не способном достичь согласия… не способном спасти себя, ибо населявший его вид живых существ так и не сумел осознать собственную незначительность на планете, не говоря уже о незначительности Земли в космосе. Все женщины ее семьи пережили свою встречу на пути в Дамаск, хотя и без радости. Они не смогли изменить ничей разум, кроме своего собственного.

— Женщины вашего рода были красавицами, — произнесла Йоланда, опуская перед ней поднос на ручки кресла, заметив, что взгляд ее пациентки обращен к выставленным на комоде фотографиям.

— И умницами. Спасибо, дорогая, — отозвалась Клео, на короткое время обращая взгляд к аккуратно приготовленным сандвичам. — Моей прапрабабушкой была сама Амелия Эннинг. Ты, наверное, не слышала о ней, Йоланда.

Клео не была уверена в том, что уже не говорила об этом Йоланде. Однако свидетельства существования гостя впервые были обнаружены Амелией Эннинг, и знание это довело ее до безумия.

— Амелия собирала окаменелости, была палеонтологом-любителем. Почти уникальная женщина для своего времени. Это было в начале девятнадцатого столетия, моя дорогая. Путь в науку для женщин был закрыт. Однако она, милочка моя, была настоящей первооткрывательницей. Мы обязаны ей многим из того, что знаем о доисторической жизни и об истории Земли. Скончалась она на десятом десятке лет, но еще в семьдесят лет и более, подобрав юбки, лазила по месторождению окаменелостей юрского периода в Лайм Реджис.

— Ну, я думаю, вы тоже проживете столько же.

Клео попыталась улыбнуться, однако ей не хватило сил.

Это Амелия после зимних оползней на утесах Блю-Лайас обнаружила и правильно определила первого ихтиозавра. В той же самой осыпи она также обнаружила кости плезиозавра и первого птерозавра, найденного за пределами Германии, a также кости других окаменелых рыб, чье нездоровое воздействие во многом способствовало ее закату.

— Ваш ланч, мэм. Вам надо поесть.

— Да. Но все началось с этих проклятых белемнитов, Йоланда. С них-то и началась ее одержимость комплексом неких идей. Удивительный полет мысли. Немногим из ученых удавалось пережить нечто подобное. И как же они перешептываются теперь между собой.

— Ну, конечно.

Единственным ребенком Амелии и прабабушкой Клео была Мэри Эннинг, перебравшаяся в Торки, Девон, — поближе к госпиталю Шипхэй, в котором и умерла ее мать, бредившая своими видениями про белемнитов до самого последнего дня жизни.

— Теперь Мэри, следующая после Амелии. Блестяще одаренная женщина. Однако великой любовью всей ее жизни были морские растения, Йоланда. Не окаменелости. Ее первые две книги до сих пор переиздаются. Первые издания выставлены в Мемориальном музее принца Альберта. То есть в Лондоне[15]. Я видела их.

— Да, мэм.

Выпущенные Мэри первые два тома Algae Danmonienses (Водорослей Девона) пользовались относительным успехом, и существенная доля Phycologia Britannica (Водорослей Британии), издания, описывающего и иллюстрирующего все известные водоросли, растущие у британских берегов, во многом стала плодом трудов Мэри, посвятившей свою жизнь исследованиям. Впрочем, Клео не говорила об этом с Йоландой, так как любое упоминание книг Мэри неизбежно наводило Клео на мысли о третьем, последнем написанном Мэри томе. Тираж его в основном был уничтожен смущенными родственниками, однако мать передала Клео уцелевший экземпляр, перед тем как и ее упрятали в больничную палату — выкрикивать это имя.

Клео говорила теперь с перерывами, уходившими на то, чтобы прожевать и проглотить кусок хлеба.

— Моя прабабушка Мэри собирала морские водоросли на всем побережье от Корнуолла до Северного Девона и по берегам Восточного и Южного Девоншира. Знаешь ли, один из видов этих растений так и получил ее имя: Anningsia.

Крупнейшие ботаники того времени были ее друзьями, дорогая. Она делилась с ними своими находками и некоторыми из своих теорий… — И даже эти идеи подкрепляли воззрения ее покойной матери относительно юго-западного побережья. Но зачем смущать подобными предметами Йоланду? Скорее всего, она просто не поймет их. A кроме того, конец жизни Мэри, как и ее матери Амелии Эннинг, нельзя было назвать блестящим или счастливым.

Третья написанная Мэри Эннинг книга, Темный и медленный потоп, нанесла серьезный урон ее репутации, так как представляла собой изложение едва ли не сюрреалистических видений. Будучи ученой особой, Мэри пыталась связать воедино огромные отрезки времени и местное побережье — вечно меняющее свое положение, форму и облик, используя для этого поэзию, акварель, перо и тушь. Опубликована она была весьма скромным тиражом местным издателем, отчасти на средства Мэри. Однако зловещее содержание ее единственного ненаучного сочинения осталось свидетельством мыслей, занимавших и не оставлявших эту женщину в течение десяти лет, предшествовавших тому дню, когда ее поместили в тот же самый сумасшедший дом, в котором закончилась жизнь ее матери.

Когда в самом последнем периоде собственной свободы Мэри связалась с неортодоксальной спиритической группой, Собратья Разорванной Ночи, она уже заматывала свою голову платками и угрожала выцарапать с корнем собственные глаза, если эти шоры снимут с ее головы. Однако слои полотна никак не могли спрятать от ее внутреннего взора разворачивавшиеся в мозгу видения. И зрелища эти составили самые жуткие из откровений, оставленных в книге Темный и медленный потоп. Терзавшие ее видения также объясняли ее бредовые выступления, когда на морском берегу или причале, встав на деревянный ящик, закутав все лицо, кроме рта, платком, она обращалась к населявшим Торки леди и джентльменам.

Книга содержала множество рисунков ископаемых окаменелостей морских существ, найденных и расчищенных Амелией Эннинг. Однако более полное и подробное изложение того, что видела она в окаменелых отпечатках, обретало плоть в воображении Мэри… в творческом преломлении ее видений. И образы эти напоминали облик творца, разрушителя и преобразователя миров. Гостя, которого давно видела ее родня в своих кошмарах, воссоздавая и выражая его только средствами собственного безумия.

Клео могла не открывать книгу Мэри Эннинг, чтобы увидеть те студенистые гротески, которые в последние, тяжкие, мучительные годы жизни ее прабабушки населяли ее взбунтовавшееся сознание. Только представляя себе эти создания, она уже пугалась без памяти, но, когда в видениях ее эти твари отверзли свои дряблые рты, чтобы возглашать это имя, Мэри навсегда порвала с миром. Она всегда верила, что видит чужих — существ, дрейфующих в глубочайших океанах пространства и времени. Существа, создававшие из себя жизнь, гасившие ее в течении четырнадцати миллиардов лет, всего возраста вселенной.

***

На следующей неделе, в пятницу, на рассвете, Клео попыталась заглянуть сквозь рифленое стекло, установленное возле входной двери Кудасов. И увидела зеленоватый свет, колебавшийся, словно на стенке бассейна. Во время своего первого посещения, состоявшегося четыре года назад, она обнаружила, что весь пол этого дома заглублен ниже поверхности почвы и вымощен аквамариновой плиткой наподобие плавательного бассейна.

Открыв почтовый ящик, Клео заглянула внутрь одного из двадцати четырех домов Чёрстон-Феррис, первые этажи которых были на постоянной основе перестроены под хранение жидкости. И разве потом могла бы она столько раз страдать одной и той же самой галлюцинацией в одном и том же месте? Она не давала своей деменции подобной свободы.

Вопреки трем полученным запретам и двум иносказательным угрозам смертью, она продолжала приходить сюда. Смертью ей угрожала, по мнению Клео, местная религиозная группа, именовавшая себя последователями Последнего Завета или Отверзания Одного Глаза. Только возраст и умственное нездоровье избавили ее от наказания местным магистратом за нарушение запретов.

Она перешла на задний двор дома Кудасов и ощутила знакомый дегенеративный восторг благодаря проявленной отваге.

Окна на задней стороне дома были закрыты ставнями, как и у всех их настроенных подобным образом соседей. Сад ничем не отличался от любого местного сада: пальмы trachycarpus wagnerianus[16], вымощенные розовым камнем дорожки, высокие заборы, безупречные лужайки и клумбы и увитая жимолостью беседка. Единственной интересной особенностью этих ухоженных задних садов были каменные фигуры; причем все они во дворе Кудасов изображали черных морских коньков, опирающихся то ли на замки, то ли на рифы. Она так и не сумела понять, на что именно. Однако если бы фигуры в саду Кудасов толковал художник, придерживающийся строгого реализма, то, по мнению Клео, он заметил бы наглую провокацию, наполнявшую звериные глаза четверых гиппокампов.

Подозрения ее в отношении этой деревни впервые возникли, когда она прошла по следам, шедшим от бухты Элберри через Свадебный лес, и связала их с активностью, проявляемой по ночам машинами "Скорой помощи" в окрестностях Чёрстон-Феррис. Причем в ту пору, когда одна из новейших — научных — религий начинала полыхать в округе с жаром, неслыханным с тех пор, когда Черная смерть поразила Девон 700 лет назад.

Появление этих новых сектантских групп на несколько лет предварило открытие ею статуи на дне бухты Элберри, хотя она и подозревала, что церкви эти вели свою проповедь уже долгое время, маскируясь от непосвященных глаз под что-то другое. Машины "Скорой помощи" принадлежали благотворительным организациям новых церквей, купившим здания, прежде принадлежавшие англиканской церкви в Пейнтоне, Бриксеме и Торки, после чего украсившим все окна этих сооружений одним и тем же любопытным изображением. Особых возражений от антикваров не было слышно, а быть может, им всем просто заткнули рты. Клео не знала причины. Однако посещаемость, как говорили, росла. Приходы состояли за редким исключением из людей пожилых, однако Клео не поддалась их неоднократным попыткам вовлечь ее в основанную на вероучении программу здравоохранения, а также обширный местный развлекательный проект. Соседки то и дело угощали ее россказнями об удивительных представлениях и событиях, пока она не велела им заткнуться. Мэрия и магистрат пребывали в блаженстве, поскольку сектанты сняли часть бремени с местных пришедших в упадок здравоохранительных организаций. Процентов семьдесят жителей побережья уже перевалили за шестьдесят лет. Корпоративное благотворительное крыло церкви Отверзания Ока за последние пять лет скупило больше половины интернатов для престарелых, и качество обслуживания там было непревзойденным.

Однако Клео не могла даже помыслить о том, чтобы завязать отношения с верой, изображающей на церковных окнах, как она полагала, глаз. Один большой глаз. Даже огромный, светящийся, но почему-то самым идиотским образом пустой и неприятный и всегда расцвеченный зелено-желто-черным стеклом, в котором она видела нечто рептильное. Облик окон как бы предполагал их самое пристальное внимание, направленное на тех, кто проходил под ними. Она отметила исчезновение креста над церквями — постепенное, от здания к зданию и без шума.

И в последние дни садовые украшения в Чёрстон-Феррис перестали казаться ей странными, так как интерьеры этих домов, за которыми она так упорно следила, имели более интересный облик.

Большая часть патио соседнего с Кудасами дома была занята аппаратом, состоящим из белых пластиковых труб или шлангов, присоединенных к какому-то приземистому генератору, производившему достаточно тепла для того, чтобы ее тело ощущало его на расстоянии нескольких футов. Исходящий от машины воздух пах жаром, электричеством, маслом. Две самые крупные трубы проходили сквозь задние стены пораженных болезнью домов. Шланги передавали вибрацию, и, если пригнуться к ним поближе, она могла услышать, как вода булькает внутри поливиниловых труб. Аппарат представлял собой своего рода насос. Над машиной крутился вытяжной вентилятор, распространявший подогретый воздух и даже приятный запах соленой воды. Каждая из машин "Скорой помощи", посещавших эту деревню, была оборудована подобным механизмом для фильтрации воды.

Привстав на цыпочки, Клео попыталась заглянуть внутрь сквозь сетку, установленную перед крутящимися пластиковыми лопастями вентилятора. И пока не запылали пятки ее ног и не заныла старая спина, она не меняла позы, с удивлением и отвращением рассматривая внутренность просторной гостиной Кудасов.

Световая линза, вмонтированная в переднюю часть известняковой стены, помогала освещать наполненную водой комнату. Никакой привычной мебели не было и в помине, ее заменяли несколько крупных камней, расположенных по краям комнаты и содержащих встроенные светильники. Над полом плавно раскачивались заросли аlismatales, или морской травы.

В неярком зеленоватом свете Клео сперва заметила саму миссис Кудас, скрючившуюся на своем каменном сиденье. Обнаженная хозяйка следила за чем-то, происходящим незримо для глаз, в другой части комнаты.

До своего знакомства с этой парой Клео не приходилось видеть человеческое создание, наделенное ниже шеи столь неприглядной кожей. У миссис Кудас была не просто горбатая спина, а скорее массивный загривок, из которого выступали позвонки, кожу ее покрывали крупные, оранжево-розовые пятна псориаза. Первой мыслью Клео было наличие редкой болезни, страдания от которой облегчали земноводные условия. Однако бассейн этот явно не имел медицинского назначения. Судя по отделанным камнем стенам и правдоподобным инкрустациям — раковинам, моллюскам и нескольким разновидностям краба-отшельника, гостиная Кудасов была переделана под скальную запруду.

В то утро прошло как минимум пять минут, прежде чем Клео удалось заметить хозяина дома, если состояние этого человека делало его достойным подобного титула. Клео обычно видела мистера Кудаса нечетко, так как он по большей части пребывал погруженным, причем лицом вниз. И в тех случаях, когда его блестящее тело затмевало лучи, падавшие на воду, освещения, создававшегося тремя вделанными в камень светильниками, было недостаточно, чтобы понять степень его увечья. Кожа его была не в лучшем состоянии, чем у жены, а грудь, руки, плечи, голова и шея выглядели вполне обычно, как у любого взрослого человека, разве что немолодого, согбенного, сутулого. Однако Клео была убеждена в том, что у мистера Кудаса не было ног. Во всяком случае, одной ноги. A в то утро конечность, отходившая от нижней части объемистого живота, обхватывала пучок травы на манер щупальца. Используя в качестве опоры это длинное колеблющееся растение, он развернул свое крупное тело в воде, не поднимая головы. По правде говоря, Клео никогда не видела, чтобы он поднимал голову над водой, чтобы вздохнуть.

Ловким движением он послал свое тело вперед. Волны, поднятые его неслышным движением по кругу, плеснули в подножие камня, на котором сидела его жена. Остановившись у камня, он застенчивым, детским движением приподнял лицо к самой поверхности воды. Покрытая чешуей жена его осторожным, опасливым движением слезла с каменного седалища и опустилась рядом с ним в воду. Обратив друг к другу лица, они занялись чем-то похожим на поцелуй.

В интимном этом действе Клео смущало расстояние между их лицами и то, как миссис Кудас закатывала вверх глаза, белевшие на ее морщинистом лице. Остатки ее иссохшей груди также колыхались, следуя вдоху или частому дыханию. Когда мистер Кудас наконец разорвал этот мерзкий контакт, Клео заметила тонкий и темный объект, втянувшийся в ее широко открытый рот.

Затем, вне всяких сомнений, мистер Кудас занялся танцем в зеленой морской траве, чаруя партнершу. Его жуткое кружение на мелководье имело брачный характер, нечто подобное она нередко наблюдала у морских коньков в здешних заливах.

Со времени своего первого знакомства с этой парой и другими не столь откровенными парами в этой деревне она успела убедиться, что звук работающего генератора и вентилятора в доме Кудасов, застряв в черепе, будет сопровождать ее до дома. Каждый раз, закрывая глаза перед сном, она ощущала, как рябит белый потолок ее спальни — словно потолок пещеры, заполненной водой в прилив. Еще ей нередко, против желания, докучало неприятное видение, представлявшее ей пухлые животы мистера Кудаса и прочих деревенских пенсионеров. После того как они отрывались от поцелуев собственных жен, уплывая куда подальше в превращенных в бассейны гостиных, ей казалось, что их раздувшиеся животы колышутся так, как если в них изнутри тычутся какие-то существа.

В этом тихом деревенском морском мелководье она видела многих из тех, кто, потеряв здоровье и силы на суше, обретал вторую жизнь или совершал чудесное преображение в морской воде… мирно резвясь в водорослях, покрывавших полы превращенных в бассейны гостиных.

Если бы она стала рассказывать об этом, ее сочли бы безумной, подверженной видениям и галлюцинациям, и хотя они действительно посещали ее, то же самое говорилось о ее матери, бабушке, прабабушке, прапрабабушке. Однако бремя ее знания — она в этом не сомневалась — скоро обретет самый отвратительный плод в водах теперь проклятой бухты.

***

В ту ночь Клео снились островки, поверхность которых закрывала тень огромного, поднимавшегося за ними солнца, почти ослеплявшего ее глаза, придавая при этом морской воде цвет до блеска отполированной стали. Она стояла на краю неизвестного ей обрыва, рассматривая окружавшую панораму — новые красные утесы. Громадные осыпи свежего красного камня подпирали подножия утесов. Насколько она могла видеть, склоны ржавого на вид песка и битого камня спускались в блиставшую воду, оставляя свежие раны на береговых утесах, как будто некий великий шторм совершил невиданные разрушения за несколько дней. Судя по далеким холмам, она подумала, что оказалась где-то возле Кингсвера, однако при том, что побережье Девона вдруг резким образом изменилось.

И то, что происходило в море, под ногами, пыталось привлечь к себе ее внимание. Черные грузные силуэты, скользкие и блестящие, поворачивающиеся, покоящиеся в волнах, ныряющие и выныривающие, издавали звуки, напоминавшие человеческие голоса, — если прислушаться. Что касается далеких черных физиономий, она усматривала в них известное подобие усатым собачьим мордам с приплюснутыми ушами. Однако глаза и зубы определенно были человеческими.

***

Клео пробудилась в своей гостиной. И сразу же увидела, как Йоланда поднимается с кресла. Сиделка подошла к ней, осторожно ступая, улыбаясь во весь рот, а очаровательные глаза ее наполняло волнение, которое, по мнению Клео, не могло иметь никакого отношения к пробуждению пациентки.

Сиделка, должно быть, вошла, когда Клео спала; шел уже десятый час. Первую половину ночи старая женщина спала плохо, а потом решила более не спать — из-за снов, которые ее нейролептики самым непонятным образом либо не могли подавить, либо делали только хуже. Целую неделю после визита к Кудасам ей нездоровилось. На противоположной стороне комнаты то мерцал, то вспыхивал экран видеосистемы, звук оставался негромким. Приходящая сиделка смотрела новости и листала дневник, в который Клео заносила впечатления дня, внезапно нагрянувшие воспоминания и результаты курсов лечения. Быть может, Йоланду развлекли некоторые из воспоминаний Клео. Она сомневалась в том, что дневник ее может содержать какие бы то ни было юмористические мотивы, но, с другой стороны, не могла и вспомнить в точности все, что писала туда. Предписанное лечение не могло полностью сохранить ее разум, однако замедляло деменцию и успешно боролось с навязчивыми идеями, и посему Йоланда три раза в день приходила к ней домой проверять, исполняет ли Клео врачебные предписания.

Потянувшись к стакану с водой, Клео сделала несколько глотков через соломинку. Ночная жара чуть согрела воду. Заметив, что руки ее трясутся, она торопливо сунула в рот три пилюли, которые Йоланда уже поместила на боковой столик.

Йоланда попыталась загородить экран собственным телом.

— Новости не радуют. Позвольте мне выключить их.

— И когда же это они были радостными? Не думаю, что мы когда-нибудь дождемся приятных новостей. Но дай послушать. Что же я пропустила?

Мир. Она никогда не забывала о нем, пока спала. Постоянно сужавшееся пространство ее разума часто утомляли собственные попытки понять, почему люди допустили подобный ход событий, позволили миру сделаться таким плохим. За последние несколько дней казавшаяся бесконечной война между Турцией, Ираком и Сирией за контроль над истоками Евфрата и Тигра достигла новых высот. В Индии дождей, как и прежде, хватало, а в Пакистане их не стало совсем, и потому война из-за воды уже готова была разразиться. Даже при приглушенном звуке Клео не испытывала никакого желания видеть густые облака пыли, стоявшие над континентами, лицезреть сражения дронов, остатки разрушенных машин и лунный ландшафт разрушенных бетонных зданий, в который превратилась теперь существенная часть Среднего Востока, Кашмира и Северной Африки. Клео решила, что Йоланда следила за ходом эскалации соответствующих конфликтов.

— Но здесь произошло нечто ужасное, — проговорила Йоланда, не скрывая ужаса на оцепеневшем от потрясения лице.

— Здесь, у нас? — Передавали местные новости. — Сделай громче! Быстро.

В последнее время возле ее дома то и дело случались заметные события, обнаруживались предзнаменования и знаки, однако они редко попадали даже в местные новости. Однако на экране шла национальная новостная программа, и репортаж шел с мыса Берри, расположенного менее чем в двух милях от ее дома.

Сначала показывали отснятый с воздуха вид на этот природный заказник — перепутать эти очертания было невозможно. Известняковый мыс — и остатки некогда, 375 миллионов лет назад, находившегося на этом месте тропического кораллового рифа. Женщины из ее рода, портреты которых стояли на комоде, даже считали мыс Берри половиной очень старого портала.

И, всматриваясь в телеэкран под взволнованные комментарии Йоланды, Клео поняла, что вчера множество людей попытались пройти через этот портал.

— Боже мой, — проговорила она. — Но все эти люди — пациенты местных приютов для престарелых…

— Это ужасно. Не думаю, что вам было бы полезно смотреть такие передачи.

— Чепуха. Или ты думаешь, что они меня удивляют? Они готовы на все для того, чтобы попасть в воду.

— Что вы хотите сказать?

— Открытое Сердце… не обращай внимания.

Эти бедные люди махали и дергались в воздухе, спрыгивая в море с утеса. Их было по меньшей мере семьдесят — пациентов местных приютов. Инвалиды, страдающие деменцией, все они кричали во время коротких полетов в неспособном поддержать их воздухе.

Ход инцидента освещали две хроники, отснятые ранним утром, пока Клео спала. Одну ленту сняла камера внешнего наблюдения на маяке, другую, менее качественную, сделала одна из социальных работниц, теперь уже находящаяся в заключении. Йоланда сказала, что после того, как она пришла в восемь часов, фильмы повторяли через каждые полчаса. При всем том, что происходило в мире, Торби попал в международные новости, потому что старики из двух приютов для престарелых попрыгали в море с утесов мыса Берри.

Полиция разыскивала тех, кто доставил стариков к обрыву. Измышления изобиловали. Сиделки должны были помочь старикам погрузиться в автобусы и выйти из них, а потом проводить или докатить их при свете фонариков до жуткого края обрыва, к которому Клео всегда опасалась даже приблизиться.

Судя по записям, птицы подняли подлинный гвалт: кайры, гагарки, моевки, чайки. Они всегда гомонили в своих прилепленных к обрыву гнездах, однако лицезрение этого кошмарного шествия стариков — дряхлых и согбенных, тощих и обессилевших, ковылявших и шаркавших на пути в пропасть и вниз — на страшные черные скалы, в бурное и злое ночное море, превратило голоса птиц в сущую какофонию паники, доводя ее до крещендо. Птицам еще положено было спать. Однако в бурном ропоте птичьих голосов Клео услышала имя. Имя, выкрикнутое с самоотречением и экстазом, предшествующим поклонению. Потому что именно это видела она: жертвоприношение. Именно его совершали эти люди на мысе Берри, а не массовое самоубийство или убийство, как утверждала пресса. Это было человеческое жертвоприношение, совершенное у двери, на самом пороге того, что пробуждалось.

И эти бедные дурни, которых вели к утесу сиделки, медсестры, врачи, грузчики и перевозчики домов престарелых Эспланада и Гэмптон-Грин, также выкрикивали имя, присоединяя свои жалкие и бессильные голоса к птичьему хору. Они переступали край пропасти поодиночке или парами, держась за руки, и валились, не ведая направления, вниз, в воды и на камни, разбивавшие их, как щепу. Никого из них не сталкивали; все делали шаг сами, взывая к имени.

Обитателям этих домов было обещано, что они проведут последние дни своей жизни в максимальном комфорте, возможном в столь отчаянные времена в этой стране. Однако все они давно должны были приготовиться к подобному завершению собственной жизни.

Новостная программа продолжилась душераздирающими сообщениями о доброй дюжине подобных несчастий, поразивших дома престарелых в Плимуте и Северном Корнуолле. Многие из пожилых обитателей этих учреждений в ранние часы утра были обнаружены бредущими на пути к Уитсэнд-Бей и прочим пляжам, — медленным шагом, с палочками, ходунками, на инвалидных колясках. Быть может, с намерением броситься в море. Было неясно только, скольким из них удалось достичь своей цели в более ранние часы.

Клео всегда находила странным, тревожным и сомнительным тот способ, которым местные окаменелости были вмурованы во внешние стены приюта Эспланада, Раундхэм-Гарденс, Пэйнтон, в качестве декоративного элемента, выполненного из местных материалов. Подобная перестройка была осуществлена сразу же после того, как здание перешло в руки Церкви Отверзания Одного Глаза. Она написала в совет, надеясь получить объяснение относительно спрятанного в этих камнях действия, однако ответа не получила. Такие же украшения появились на стенах церковного двора в Пэйнтоне после того, как были сняты кресты. Теперь Клео считала, что камни эти были помещены в слой цемента по разным причинам.

Она могла только предполагать, что подобные ей самой престарелые люди представляли наилучший материал, поскольку свет их разума померк, приведя рассудок в подлинный беспорядок. Они представляли собой наилучший аппарат, принимающий сообщения снизу, из бухты, из-под волн морских; и потому передатчики — окаменелости и целые залежи их — были перенесены поближе к этим бедным, ослабевшим умам.

Все пораженные подобным безумием дома престарелых принадлежали секте Отверзания Одного Глаза; состоятельной нонконформистской церкви, как называли ее в новостях за неимением лучшего определения. У Клео было наготове собственное определение: культ. Культ, нечестивым и лицемерным образом просочившийся в религиозную жизнь и социальную службу графства, перенаселенного стариками. Казалось нечестным и жутко Дарвинианским, что некоторые преображались, а других море принимало как жертву. Впрочем, жители Чёрстон-Феррис, подобно Кудасам, были людьми состоятельными; возможно, отбор простоты ради производился по этому примитивному принципу.

Клео была шокирована, однако не удивлена. За последние пять лет ей удалось подметить в окрестностях уйму любопытных курьезов. Служба Военно-морского флота вкупе с лабораторией морской биологии сообщали о сильных шумах на морском дне. Пользующиеся эхолотами рыбаки сообщали о заметных изменениях топографии морского дна. Рыбаки, представлявшие собой последние остатки рыболовецкого флота Саут-Хэмса, утверждали, что вылавливали в местных водах весьма необычных рыб.

Отправив на время в отставку собственный скептицизм, Клео никогда не пренебрегала появлявшимися в интернете сообщениями о том, что именно было извлечено из сетей, прежде чем добыча была конфискована на берегу сотрудниками агентства по охране окружающей среды. Некоторые из добытых существ до сих пор изучались в Плимуте — в лаборатории морской биологии. Исследованиями занимались гидробиологи Гарри и Филлип, с которыми Клео после ухода со службы сохранила неопределенные и едва ли двусторонние отношения, слишком отчаянные, чтобы сторониться любых классификаций или слухов из области Фортеаны[17], которыми Клео усердно снабжала их. Гарри и Филлип знали, по какой причине она ушла в отставку, однако признавали, что лично обследовали в своей лаборатории пятерых осьминогов Eledone cirrhosa, заметно превосходящих зафиксированные прежде веса и размеры[18] существ этого вида. Всех их выловили в прибрежных водах Саут-Хэмса в предыдущем году.

Ее информаторы также подтвердили, что слухи о замеченном возле местных берегов гигантском спруте также не во всем являются вымышленными. Они подтвердили, что патрульный катер Королевского флота поймал и убил невероятных размеров осьминога вида Haliphron atlanticus[19], наделенного всего шестью щупальцами длиной до десяти метров, возле устья лимана Дарт, после того как жители сообщили, что моллюск угрожал работе местного парома и неоднократно пытался стащить в воду хотя бы одного пассажира. Информаторы сообщили, что при вскрытии обнаружили в его желудке частично переваренные останки, намекающие на участь троих каноистов, которых в последний раз видели в прошлом году в проливе ниже Гринвея, направляющимися в сторону Тотнеса. И разве три года назад, в 2052 году, в плимутской гавани не кишмя кишели обыкновенные осьминоги, Octopus vulgaris, которых не видели в британских водах после начала шестидесятых годов предыдущего столетия.

И череда событий не останавливалась на этом для человека, привыкшего находить связь между уродливыми событиями и недавними любопытными находками в прибрежных водах графства. Каменные черепицы с врезанными в них рисунками, которым подражали кельты, а люди каменного века повторяли в камне по всему Корнуоллу, были вдруг обнаружены возле Сэлскомба инженерами, занятыми сооружением новой ветровой электростанции. Огромные подводные базальтовые круги, расположенные наподобие зубов в отвратительных пастях как бы безглазых лиц, были обнаружены возле мыса Старт в Южном Девоне, во время прокладки новых кабелей, передающих электроэнергию атомных станций Британии на измученные засухой территории Южной Франции. Оба открытия дали новую жизнь местным преданиям, утверждавшим, что Атлантида, возможно, существовала как раз возле берегов Девона и Корнуолла. Действительно, под водой нечто скрывалось, однако Клео сомневалась в том, что это нечто имеет отношение к Атлантиде.

A теперь еще новые хозяева приютов для престарелых украшали стены своих домов окаменелостями, a витражи в окнах церквей изображали око. Процессия поклонников гериатрического культа по собственной воле уничтожила себя на утесах природного заказника "Мыс Берри" за день до солнечного затмения. Неужели участники этого шествия также слышали имя и воспринимали его образы своими слабеющими умами? Клео уже думала, не стоит ли приковать себя к ножке кровати и проглотить ключ на весь остававшийся до затмения срок, чтобы не присоединиться к бескрылым птахам Торби, стремящимся спрыгнуть с утеса.

***

В тот день Йоланда вернулась в четыре часа дня, опоздав на тридцать минут и пробудив Клео от недолгого сна.

Йоланда заявила, что новости с мыса Берри по-прежнему расстраивают ее, и попросила у Клео разрешения переключить телевизионный канал.

— Не могу больше видеть эту картину. Но ничего другого они сегодня не показывают. Вылавливают из воды тела. Лучше уж смотреть военную хронику.

Клео согласилась, поскольку Йоланда пробудет у нее только час. Сиделка опоздала из-за транспортной пробки, вызванной приближением затмения. От самой мысли о предстоящем космическом событии Клео сделалось тошно.

— А расскажите о своих родных, — попросила Йоланда, внося в комнату чай на подносе. — Я знаю, что эти женщины сыграли важную роль в вашей жизни. Может быть, рассказ о них сумеет отвлечь нас от ужасов сегодняшнего дня.

"Сомневаюсь в этом", — подумала Клео, впрочем, бросая взгляд на фотографию своей бабушки, Олив Харви, продолжившей работу собственной матери, Мэри Эннинг, занимавшейся водорослями и приливными водоемами, а также охраной окружающей среды, живописью, полировавшей раковины и мадрепоры, засушивавшей водоросли, помещавшей свои гербарии в рамки и продававшей их туристам.

За едой Клео рассказала Йоланде о том, что Олив провела большую часть жизни вне дома, на побережье Пэйнтона, южнее Песков Гудрингтон, ныряя в воды бухт Солтерн и Вотерсайд. Она усердно продолжала семейное дело, фотографировала и собирала литоральную флору и фауну: фукусы, бурые водоросли, красные водоросли, анемоны и рыбешек стигматогобиусов. Но что более важно, она стала авторитетным специалистом по приземистым лобстерам вида Galatheastrigosa. Существо это в буквальном смысле слова сделалось для нее наваждением, так как ее мать и бабушка, блестящая, но трагичная Мэри и Амелия, спали и бредили о том, каким образом этот лобстер произошел от своего предка и современные лобстеры до сих пор сохраняли некоторые его черты.

Олив десятилетиями скребла и рыла эти утесы, где речные брекчии пермского периода скапливались над сланцами и песчаниками девонского времени. Местоположение наилучших окаменелостей она знала по работам своих предшественниц. Записи матери и бабушки вели Олив на берег в отлив, обещая или предупреждая о том, что будущие поколения ученых извлекут из этих утесов еще большие чудеса и ужасы.

После десятилетий береговой эрозии, после того как ее предшественницы вырыли, собрали и обработали предметы своих познаний, берег Гудрингтона открыл перед Олив целый затонувший лес: пни, оставшиеся от деревьев, росших здесь в последнем ледниковье. Эта находка еще более укрепила ее репутацию в кругах людей, интересующихся подобными предметами. Однако со временем все больше и больше фактов сами собой открывались перед ней; прошло столетие с тех пор, как ее семья занялась своими раскопками. Это Олив Харви первой обнаружила норы в брекчии, a потом поспешно зарыла их.

В этих сохраненных логовах упокоились останки животных, 248 миллионов лет назад населявших пустыни пермского периода, и в том числе создания, могильные песни которого начали разрушать разум Олив. Нору эту вырыла гигантская артроплевра (arthropleuridmyriapods), многоножка длиной, по меньшей мере, в четыре метра.

Олив записала в своем дневнике, как она однажды присела на месторождении, чтобы отдохнуть, и потратила два дня и две ночи, позволив своем разуму, пользуясь ее собственными словами, — раскрыться посредством собственной сущности и воспоминаний, — и вошла в своего рода психоз, который Клео обыкновенно связывала с действительным злоупотреблением ЛСД. То, к чему прикоснулась Олив, что открылось ей с глубокого уровня подсознания, вероятно, представляло собой почти микроскопический фрагмент, первоначально отделившийся от какой-то монументальной твари, копошившейся и извивавшейся здесь примерно 248 миллионов лет назад, когда эта часть Британских островов находилась возле экватора. Так началось неотвратимое нисхождение еще одной женщины из ее рода к социально неприемлемому просветлению.

Завершая свою историю, Клео рассказала увлеченной услышанным Йоланде о своей собственной матери — измученной, пережившей два развода специалистке в области охраны природы Джудит Харви, положившей конец собственному неизлечимому и тяжелому умственному расстройству в пятьдесят девять лет. Джудит не вынесла того, что считалось тогда самой ранней стадией деменции, и приняла слишком большую дозу лекарства. Невзирая на огромные пробелы в собственной памяти, Клео так и не забыла этот день.

При жизни Джудит часто напоминала Клео о том, что Амелия, и Мэри Эннинг, и Олив Харви исследовали, что открывали и во что, соответственно, верили. Она рассказала Клео все, что передала ей Олив, ее собственная мать: знание о том, что наша планета представляет собой всего лишь частичку планктона, плавающую среди миллиардов подобных ей в холодном, черном и злом океане перемешанного с пылью газа. И что нашу микроскопическую частицу преобразил Визитер, посетивший ее 535 миллионов лет назад. После чего мир впоследствии неоднократно разрушался и возрождался согласно жутким прихотям и злобам страшного гостя. Все ее предшественницы видели одни и те же сны, так как окаменелости, воздействию которых они подвергали себя, представляли собой, по сути дела, всего несколько нечетких отпечатков пальцев, оставшихся на огромной сцене преступления величиной в целую планету.

Мать Клео подкрепляла собственные соображения сведениями, почерпнутыми из собственных познаний в науках о Земле. Джудит со всей убежденностью утверждала, что если бы мы ползали по Земле в меньшем количестве, не образовывали столь богатых углеродом культур, простирая свои наглые и бездумные устремления к звездам, если бы не отравляли и не разрушали почву, если бы не сливали свои фекалии и помои в черные глубины, если бы не покрыли дно океанов и горные хребты сетью кабелей, по которым транслировали свою адскую чушь, если бы не израсходовали пресную воду и не растопили вечную мерзлоту, если бы не вмешались в течение ветров и дождей, если бы не разогрели чрево земли и не растопили полярные шапки, если бы не извели огромные стаи рыб и млекопитающих… если бы… количество наше не достигло девяти миллиардов разумов, создав на одной небольшой планете невероятную концентрацию сознания, распространявшего далеко в пространство свою нервную активность… если бы ничего этого не произошло, тогда оно, неведомое это создание, никогда даже не приоткрыло бы в темных недрах свой единственный глаз, пробуждаясь от сна.

Автор предисловия к книге Мэри Эннинг Темный и медленный потоп писал: "Пусть все Боги проспали наши безбожные дела, пробудиться способен любой из них". Последние слова Мэри, обращенные к священнику, причащавшему ее перед смертью, якобы были такими:

— Что же мы наделали? O Боже, что мы накликали на себя? Неужели эта тварь — Бог? Не Бог, но Бог: истинный творец?

Джудит часто говаривала Клео: ну почему нам как виду не хватило ума для того, чтобы не создавать в точности такие условия, когда измученная, умирающая планета станет призывать это имя вместе со всеми последствиями его явления. Земля требует его пробуждения; так сказала Клео Джудит еще до того, как дочери исполнилось десять лет.

Однажды, перед концом, Джудит принялась молить Клео не рожать детей.

— Ради бога, — кричала она с постели, к которой ее часто привязывали. — Не продолжай этого! — Клео сперва думала, что "это" относится к наследственному психическому расстройству, но впоследствии поняла, что "это" подразумевает "нас", людей… Нас всех как биологический вид, коросту, поразившую кожу малой планеты нашей Солнечной системы. Внутри которой обитал древний поселенец, придумавший такие мерзости, как огромные ящеры, пищевые цепи, вирусы, разрушение и смертность, и нас самих, окружающих его вечную личность, в течение стольких миллиардов лет, что наше восприятие времени перестало совпадать с его собственным пониманием. Клео послушалась матери и осталась бездетной.

Еще Джудит всегда настаивала на том, чтобы Клео записывала ее сновидения…

***

Умолкнув, Клео поняла, что не знает, сколько проговорила и какую часть из всего сказанного произнесла про себя. Она принимала сильные медикаменты.

Йоланда уже надевала летнюю шляпку.

— В пятницу мы будем обе наблюдать от вас за затмением, так? Прямо с балкона. Я приду пораньше.

— Мне хотелось бы, чтобы ты провела этот день с родными, моя дорогая.

— Ах, Клео! Вы по-прежнему считаете, что во время этого затмения придет конец нашему миру? — рассмеялась Йоланда.

Нет, Клео так не считала. Все будет не совсем так.

— Конец ждет нас, моя дорогая, однако мир не закончится.

Впрочем, она нередко задумывалась над тем, не станет ли грядущее затмение знаком начала массового вымирания. После всех этих снов она не могла не думать об этом. Событием, на библейский манер, ознаменованным преображением тверди. Однако идея не казалась Клео полностью убедительной — как и мысли ее предшественниц в этой области, как и откровения новых церквей, слишком уж зависимых от Темного и медленного потопа, наряду с другими более старыми текстами, почитавшимися в городе Провиденс, Новая Англия.

— Я думаю, что нас, людей, ждет почти полное уничтожение, Йоланда, однако оно будет сопровождаться частичным эволюционным преобразованием выживших. Не могу назвать тебе никаких сроков и дат, но оно произойдет относительно быстро в терминах нашего земного времени. Постепенно, подобно последствиям изменения климата, окруженным массовыми морами, каких мы не видели после эпидемий чумы в Европе и Азии. Посему я могу отпустить нам как минимум пару столетий жизни среди руин нашей цивилизации. Однако времена эти будут такими, что немногим удастся их пережить. Например, многие ли из нас способны дышать под водой? Придется научиться делать это почти на всей поверхности нашей планеты.

— Ах, Клео! Вы смешите меня.

— Мир самым быстрым и решительным образом стремится к критической массе, Йоланда. Конечно, ты заметила это? И я убеждена в том, что наш старый и милый Торби сыграет особую роль в эпохальном событии.

Йоланда со смехом перекинула сумку через плечо.

— Ну, как скажете, Клео! Что только творится в вашей голове. Но ваше состояние заметно улучшилось. Однако, если вас будет одолевать беспокойство, надо принимать успокоительные. Так говорит ваш доктор.

— Ты можешь спросить… — Клео не собиралась останавливаться, хотя Йоланда уже находилась в дверях, — …почему я не перебралась на более высокое место? Но если учесть открытия женщин моего рода, кто захочет пережить то, что нас ждет?

***
[отрывок из дневника Клео Харви]

18 июля 2055

Моя драгоценнейшая Йоланда!

Я могу забыть и не рассказать тебе об этом. Могу подумать о чем-то другом или проспать твой следующий визит. Однако сегодня днем я прекрасно себя чувствую, и мне кажется, что я должна предложить тебе кое-какие объяснения, чтобы ты могла глубже понять смысл тех разнообразных историй, которые я рассказывала тебе последние два года; повествований о моей семье и о том, чем мы занимались в этом заливе.

Моя прапрабабушка, Амелия Эннинг, имя которой я, наверно, упоминала во время нашего знакомства, была уверена в том, что тот, кого она обыкновенно называла Древним, или Великим Древним, прибыл на нашу планету во время эдиакарского периода, 535 миллионов лет назад, в самом конце докембрия.

Время это она определила сложным путем, пролегавшим как через науку, так и через воображение, там, где обе эти среды соединялись в ее видениях. Даже закрывая глаза, пребывая во сне в иных временах и краях, она не отводила взгляда от открывавшихся перед ней ландшафтов и от живых существ, оставлявших отпечатки, которые находила в утесах.

Амелия пришла к мысли, что явление это произошло в то время, когда океан населяли крупные мягкотелые обитатели, существовавшие уже сотни миллионов лет, вечно пожиравшие друг друга и повторявшие свои свободно плавающие формы. Эти туземные, населявшие юную Землю организмы не оставили после себя почти никаких следов, доступных охотникам за окаменелостями, потому что у них не было костей, раковин и зубов. Однако она узнала, что крупные твари буровили землю в эдиакарское время и тралили океаны; оставленные ими огромные тоннели и выемки были найдены в Торби и Австралии, хотя останки так и не были обнаружены.

Амелия, однако, видела их, огромных радужных и студенистых бурильщиков планеты, так, словно плавала среди них или сновала в облаке поднятой ими мути. Однако наяву память об этих видениях завораживала Амелию и одновременно ранила ее. Сотрясение, вызванное столкновением с далеким прошлым, расшатало и без того нетвердые опоры ее психики. Однако чудовищные очертания, колыхание прозрачных и ядовитых покровов, струи слизи, оставленной в жарких зеленых глубинах, слепое шевеление, которое она пыталась описать и изобразить, — все это было ничтожно рядом с тем, что пронзило атмосферу и рассыпалось на неисчислимо новые формы. Рядом с гостем.

Кембрий, каким мы знаем его, известен обилием жизни в морях. Ничто еще не населяло существовавшие тогда клочки суши. В те древние времена водоворот творения, как и прежде, пребывал в глубинах, и население водных просторов сделалось многообразным и слишком многочисленным. Однако именно наш Визитер сделал возможными эти новые проявления жизни. Все, что он призвал к существованию возле места своего приземления, — ползало и прыгало, кралось, плавало и зарывалось в норы, чтобы не стать жертвой собственного родителя. Новые для того времени проявления жизни прикрывали раковины, панцири, созданные по образу брони древнего гостя. Те же существа, что оставались мягкими и бескостными, были или стерты с лица земли, или просто переделаны.

Однако Визитер извне, Великий и Древний, не был доволен, так, во всяком случае, шептали бескровными губами мои скорбные на голову родственницы в местной больнице, давно уже перестроенной (в роскошные апартаменты, поверишь ли?).

Великие потрясения и волнения окружали постепенно успокаивавшегося гостя, переделывавшего снова и снова мир, окружавший его дремлющую под волнами плоть. Одним из них стало ордовик-силурийское массовое вымирание. Трилобиты, брахиоподы и граптолиты были уничтожены почти под ноль в результате решений, о которых мы можем только догадываться, если здесь уместно само понятие решения. Свойственная человеку терминология неточна, ибо, хотя каждый из нас содержит в собственном разуме бесконечно малую долю колоссального сознания Древнего, сами мы не таковы, как оно.

Это избиение или геноцид прежних форм, ранее созданных или переделанных из неодушевленных скитальцев глубин, произошло 443 миллиона лет назад в два этапа, разделенных сотнями тысячелетий, в течение которых монарх нашего облитого водой камешка отдыхал между побои — щами.

Мои бедные родственницы все как одна утверждали, что иномирное божество чувствительно к температуре и климату, и уверяли, что после ордовик-силурийского массового вымирания оно укрыло великими ледяными покровами себя и места своего отдыха. Своим новым ледяным панцирем оно воспользовалось также для того, чтобы резким образом изменить химию океанов и атмосферу над водами. Тем не менее правитель продолжал бесчинствовать в собственном заново сотворенном царстве и за следующие 380 миллионов лет неоднократно устраивал в нем все новые и новые бойни, как только медитации его обретали причудливый и беспокойный характер. Планета переживала апокалиптические ужасы в девонском, пермском, триас-юрском и меловом периодах. Имели место и вымирания меньшего масштаба, и во время каждого проявления ярости проснувшегося тирана погибала половина образовавшихся или эволюционировавших видов живых существ.

Родственницы мои, занимавшиеся поисками окаменелостей на наших берегах, находили различные эволюционировавшие частицы его, а следовательно — жизни. Все ключи к тому, что ждет человечество, в основном совершились в девонском и пермском периодах, и потому что жертвы побоищ засеяли своими останками утесы нашего прекрасного и уютного Торби, и предшественницы мои извлекали их из камня. Ты понимаешь?

Девон был Веком Рыб. Уровень моря был очень высоким, а вода слишком теплой для таких существ, как наш правитель, достигая в тропиках тридцати градусов. Посему великий гнев из глубин был вызван подобной жарой. Это важно, если представить себе температуру в нашем сегодняшнем мире. Однако три четверти видов живых существ вымерли в результате медленного, преднамеренного и садистического отбора, растянувшегося на несколько миллионов лет. В какой-то момент Великий и Древний, можно сказать, прибег к химическому оружию. Кислород был удален из вод, словно бы создатель вдруг заметил хроническую зависимость неисчислимых своих подданных от этого газа. И стер их с грифельной доски бытия, украсив процесс преднамеренными изменениями уровня моря, климата и плодородия почвы. В ярости своей он разбросал в небеса огромные скалы, обрушив их даже на дно морское; и ярости этой тщетно пытаемся мы подражать своими бабуинскими силенками. Гнев, обрушившийся на творение и уничтоживший его, был жесток, раскален добела, сам себя разжигая. Мои родственницы нашли только обломки разорванных в войне трупов. Погребенные в битом камне на 359 миллионов лет, они все еще курились психической травмой на бактериальном и субатомном уровне.

Визитер снова укутал мир покровом льда. И, сокрыв его от собственного зрения, заснул на руинах. Уцелевшие выживали. Суша соединила свои обломки в суперконтинент Пангею, в который собрались все окровавленные и потрясенные континенты, чтобы дрожать под покровом льда. Рассеяние началось 290 миллионов лет назад. Однако расплодившаяся жизнь своими действиями разогрела планету и растопила лед.

Пробудившись на сей раз, Визитер проявил такую свирепость, что новый безжалостный геноцид заставил померкнуть все предыдущие. Можно сказать, что Великий и Древний, пробудившись тогда, открыл оба глаза… Началось Великое вымирание. Гибли рыбы и насекомые. Он обрушил на планету дождь камней, забрав их из охватывающего Солнце кольца. Открыв свои мехи, он отравил землю метаном, лишил кислорода воздух, удушив мириады собственных отвергнутых детей. Восстали и принадлежащие тирану моря, обрушившиеся на сушу и сокрушившие то, что мы называем жизнью. Уничтожение было почти полным. Смерти не были преданы только 4 процента живущих на земле видов. Мать говорила мне, что эти четыре процента уцелели только благодаря его безразличию. И все, что существует сегодня, ведет свое происхождение от этих четырех процентов уцелевших при Великом вымирании.

И 200 миллионов, a потом 65 миллионов лет назад он снова опустошал землю, губя все, что плавает, летает и ползает вокруг его престола. И снова он использовал в качестве оружия климат.

По прошествии 65 миллионов лет после этого последнего побоища наш вид снова разогрел эту планету, сделавшись таким вредоносным, шумным и многочисленным. Однако флора, вода и царство животных способны ощутить причиненные нами за последние века разрушения и вымирания, и, охваченные тревогой и ужасом, они снова начали выкрикивать это имя. Им известно, что один глаз нашего творца открылся. Пусть еще мутный со сна, но уже багровый от безумной ярости, раскаленный, как поверхность звезды.

И наблюдая за новостями на телеэкране в собственном доме и просматривая результаты различных научных исследований и анализов, перегружающих наш бедный и скорбный разум, во всем этом хаосе я вижу признаки того, что мы самым прискорбным образом пробудили Великого и Древнего своей беспечной деятельностью на его планете. Мы начали будить его теплом, которое создаем. Этот визитер является нашим единственным творцом и всегда им являлся, однако мы посмели подражать божеству в его выходках. И посему на сей раз гнев его разразится с такой созидательной силой, которую самый жестокий бог или дьявол земных мифологий не мог даже в мыслях обрушить на своих подданных.

Вот почему я считаю, что тебе лучше провести день затмения со своими любимыми.

И я искренне хочу, чтобы я сама, и моя мать, и ее мать, и ее мать оказались на самом деле полоумными, спятившими и никчемными старухами.

Твой преданный друг,

Клео

***

В самом конце сновидения Клео приснилась бухта. Этот же самый сон она видела несколько месяцев. Или ей это только кажется? Сон казался знакомым, но на самом деле откуда ей знать? Однако от мыса Надежды до мыса Берри она видела огромную стену воды, черной, как масло, и мутной, распростершейся во весь океан.

Слабый диск солнца померк, а потом вовсе исчез.

Звезды, которые она знала и которых не знала, вкупе со множеством других сверкающих объектов пересекали полог небес, оставляя за собой серебряный след — словно слизни на камнях патио.

И когда солнце начало вновь появляться, люди, собравшиеся на берегу, дружно выкрикнули имя, и мириады их далеких голосов невысокой волной выплеснулись на песок, и наступило безмолвие.

Горизонт менял свои очертания.

Вскоре как будто вся вода в мире отхлынула к нему, встав длинной черной стеной. И за этой великой волной ей почудилось нечто огромное и бесформенное, нечто подобное новорожденной черной горе, поднявшейся из земной коры, чтобы снова затмить солнце.

***

Клео проснулась от воплей, издаваемых десятками тысяч глоток. Воплей, доносящихся с находящегося в миле берега, и воплей, исходящих с телевизионного экрана, мерцавшего возле балконных дверей гостиной. Похоже было, что вскричал весь охваченный ужасом мир.

Йоланда стояла на балконе. Нагая. Забыв себя по неведомой Клео причине, явившись с утра в ее дом, сиделка избавилась от всякой одежды.

— Йоланда! — вскричала Клео, однако гортань ее пересохла настолько, что получился невнятный хрип.

И во всей буре голосов, бушевавших под балконом, подобной реву болельщиков на футбольном стадионе, или сотне игровых площадок, забитых перепуганными школьниками, Йоланда услышала Клео. И обернулась, с улыбкой.

Едва она вошла в комнату, Клео первым делом заметила глаз, вытатуированный на смуглом загорелом животе Йоланды. Знакомый ей знак, который она не раз видела, и воспроизведенный в точном подобии. Ветер, обрушившийся на здание, задрал занавески к потолку, и Йоланда пошатнулась, не переставая улыбаться. Лицо ее было мокрым от слез невероятного личного счастья.

Сама земля содрогнулась, и все в квартире задребезжало. Фотографии Амелии, Мэри, Олив и Джудит попадали с комода вместе с висевшими на стенах засушенными водорослями.

Звук, доносившийся снаружи, был подобен грохоту разбитого грозой аэроплана или грому самой земли, искореженной и разломанной парой огромных ручищ. Голос моря утратил подобие себе самому. Море рычало как дикий зверь. Клео показалось, что в комнате почти не осталось воздуха, высосанного наружу через балконную дверь.

Стоя в нескольких футах перед креслом Клео, Йоланда открыла рот, но Клео не имела даже возможности услышать произнесенное ею слово. Однако движение губ говорило, что та произнесла имя. И когда Йоланда помогла ей подняться из кресла и повела в сторону балкона, либо для того, чтобы показать происходящее, либо для того, чтобы сделаться частью его, Клео содрогнулась, а потом завизжала, заметив длинные багровые щели жабр на том месте, где должны были находиться ребра Йоланды.

Перевод: Юрий Соколов

Рассказы разных лет


Эструс

Adam Nevill, «Estrus», 2010

Снова закрылась. Закрылась и заперлась изнутри.

Я уставился на белую дверь и прислушался. Тишина. Где приглушенное шарканье тела, с сонной неуклюжестью перемещающегося по маленькому пространству ванной и выполняющего свои утренние приготовления? Мила была там уже один час двадцать минут, но не издала ни звука. Никогда не издавала.

Я вернулся через прачечную на кухню. Посмотрел на часы, висящие на стене над столом. Грудь жгло от чувства безысходности. Полвосьмого утра. В восемь мне нужно уже выходить из дома и ехать на работу. А я все еще был в трусах, неумытый, и испытывал резь в мочевом пузыре. Я откашлялся, хлопнул двумя дверцами кухонного шкафа, погремел в раковине столовыми приборами и закончил свое исполнение громким вздохом.

Но ответа не последовало. Лишь тишина — неумолимая, неподвижная, непроницаемая. Даже, вызывающая.

Я вернулся в прачечную и сердито выдернул литровую пластиковую бутылку из оранжевого мусорного пакета, лежащего на стиральной машине. С шумом открыл заднюю дверь и шагнул в мокрый сад. Встав на цементной дорожке, опоясывающей цоколь, я стал мочиться в бутылку. Почувствовал, как она тяжелеет и теплеет у меня в руке. В какой-то момент я даже запаниковал, увидев, как жидкость пересекает среднюю отметку и продолжает бежать толстой коричневой струей.

Но поток сменился привычными побрызгиваниями задолго до того, как появилась опасность переполнения. Морозная влажность зимнего утра принялась жечь обнаженные участки тела. Ноги уже посинели.

Я перевернул бутылку над канавой и задумался, не слышит ли Мила эти всплески и журчание. В голову пришла ребяческая мысль не выливать мочу и оставить бутылку на кухонной стойке в виде намека, но была смыта внезапно накатившей горячей волной самоотвращения.

С другой стороны садовой ограды, в гнилом комоде, брошенном соседями, сновали мыши. Скоро эти мыши будут шуршать в шкафах под нашей кухонной раковиной, бегать под кухонным столом, кормиться за плитой и оставлять свои обильные экскременты в темных местах, куда не достает пылесос. Я был настолько зол, что готов был поверить, что мыши появились вместе с Милой. Она уже три месяца была моей соседкой по дому, и за это время случилось уже пятое нашествие. Пять поколений ловушек продолжали валяться на полу цокольного этажа, заправленные болезненно-зелеными кубиками сыра и синей от отравы овсяной крупой.

Я вернулся в дом и сунул пластиковую бутылку в мусорный пакет. Затем сел за кухонный стол и посмотрел на часы. Даже если она выйдет прямо сейчас, времени на бритье уже не было.


***

— Знаешь, мы договорились, что я пользуюсь ванной с полвосьмого.

Мила молчала, стоя ко мне спиной.

— Время без пятнадцати восемь. Через пятнадцать минут мне выходить.

— Рада за тебя.

Она даже не посмотрела в мою сторону. Просто продолжала разрезать четыре булочки, разложенные на стойке рядом с микроволновкой. Но тон ее голоса стал чуть выше. Что указывало на легкое раздражение.

Расставив на подносе рядом с булочками новую пачку масла, баночку с шоколадным пудингом и большую миску глазированных кукурузных хлопьев, она развернулась и вразвалочку пересекла кухню. Прошла по коридору в гостиную и поставила поднос на кофейный столик. Дверь закрылась, и звук телевизора заставил меня вздрогнуть меня — в гостиной, будто, заговорили вдруг другие, незнакомые мне люди.

К телевизионному шуму присоединилось ее ребяческое хихиканье. Всегда казалось, что она смотрит на комнату, набитую кричащими друг на друга идиотами.

Если бы она посмотрела на меня, перед тем как выйти из кухни, то заметила б у меня на лице выражение отвращения.

Неужели я жестокий человек по своей природе? Не уверен. Конечно, я никогда не грубил ей. Знаю, какими чувствительными бывают молодые женщины. Но видеть ее без макияжа было невыносимо. Она обладала определенным талантом видоизменяться с помощью косметики, но мне было интересно, как мужчины, которых она приводила домой, чувствовали себя утром. Потому что любовников у нее было немало. Когда я по выходным спускался в прихожую, постоянно видел там разные мужские туфли. И я никогда не поверил бы, что они принадлежат одному человеку. Слишком уж отличались размер и фасон. А тех мужчин, которых она приводила после полуночи домой, и с которыми мне, засидевшись допоздна, приходилось здороваться, я никогда не видел дважды. Еще одна процедура, столь же неизменная, как и ритуальный захват ванной.

Но ее утреннее лицо одновременно и притягивало и отталкивало взгляд. Светлые волосы — не такие, как у скандинавской принцессы, а шокирующе белые как у альбиноски — были стянуты в хвост розовой резинкой. Лицо напоминало пухлый овал, и было плохо выражено из-за недостатка черт. Между лбом и тем местом, где должен быть подбородок, находилась бледная подушка без губ, с едва выступающим носом. Водянистые роговицы глаз имели голубоватый оттенок, причем настолько слабый, что в тусклом свете казались полностью белыми. Над глазами не было никаких следов бровей, которые могли бы нарушить бесформенность ее плоти или пустоту ее взгляда.

Ноздри были слишком черными и заметными у основания выпуклости, где должен быть нос. Два идеальных отверстия, которые, казалось, были проделаны в рыхлом лице горизонтально. И когда я описываю ее, как не имеющую губ, я не преувеличиваю. Ее рот был маленькой, идеальной щелью расположенной между бледными щеками, и он, казалось, не шевелился даже в те редкие случаи, когда она что-то говорила. Я часто задавался вопросом, как ей удается проталкивать так много углеводов через столь ничтожное отверстие. Потому что, чтобы получить и поддерживать такие огромные формы, потреблялось огромное количество жирообразующего топлива. Чаще всего она была облачена в серый спортивный костюм, либо в длинный, до лодыжек халат, скрывавший любые изгибы ее фигуры. Ее тело представляло собой сплошную колонну, ствол, из которого свисали две мясистых руки, и пара абсурдно тонких, по крайней мере, в промежутке от колена и до ступни, ног, облаченных в серые, в форме плюшевых медведей, тапочки.

И как к ней тянуло столько мужчин? Я мог лишь объяснить ее популярность, лишь отчасти, ее бюстом. Грудь у нее была такой огромной, что под ее тяжестью ей приходилось наклоняться вперед и, вертя тазом, суетливо семенить всякий раз, когда она бросалась вперед меня в дом, чтобы захватить ванную. Или когда шла через парк на шопинг, или «сопинг», как она говорила.

Голос у нее был тоже довольно любопытным. Его странность заключалась не в неуклюжем произношении, что неизбежно, когда английский является третьим языком — первым и вторым были русский и эстонский — а в его детском тоне. Сомневаюсь, что кто-то, слышавший ее голос в записи, не был бы уверен, что слышит слова из уст десятилетней девочки.


***

В десять минут девятого я бежал по парку в направлении станции метро, но вскоре осознал, по легкости в карманах, что и телефон и бумажник остались на прикроватном столике у меня в комнате. Я исторг такие проклятия, что мать и двое ее детей остановились и поморщились.

Даже если б я отказался от телефона и бумажника, то все равно прибыл бы на работу на пятнадцать минут позже. Что изменят дополнительные пять минут? Я бросился обратно к дому.

Мое неистовое повторное появление в коридоре вспугнуло мышей на кухне. Заметив из коридора, через открытую дверь, внезапное мелькание тонких черных лап и длинных хвостов, исчезающих за мусорным ведром, я буквально подпрыгнул на месте.

— Черт! — На кухне их было, как минимум пять.

Милу я тоже напугал. Она снова была в ванной, но что нетипично для нее, оставила двери открытыми настежь. Стоя перед зеркалом, она повернулась ко мне лицом и наши глаза встретились. Когда на моем лице отразилось удивление, она быстро протянула руку и закрыла дверь ванной. Щелкнула задвижка.

Я стоял неподвижно у открытой входной двери, будто неуверенный в том, задержаться мне или нет, пока не понял, что она делала со своей головой. Она рисовала на своем пустом лице черты. Над одним из ее размытых глаз была выведена тонкая бровь. И это лишь подчеркивало абсурдность отсутствия такой же над другим глазом. Густой слой тонального крема скрывал видимую область кожи от ушей до линии волос и вокруг подбородка. Но тот факт, что теперь у нее был рот, поразил меня больше всего. Под одинокой бровью, он выглядел довольно жутко, как у куклы с поврежденным лицом. Невнятной щели там, где должны быть губы, была придана иллюзия пухлого блестящего ротика. Маленького, но все же вполне пригодного для случайного взгляда. Тем более в темноте ночных клубов, которые она часто посещала во время своих «активных» уикендов. Один из которых должен был начаться через три дня.


***

Когда я в субботу утром рысью спустился по лестнице, готовясь к пробежке, то заметил в прихожей пару мужских туфель, не принадлежащих мне. Мокасины из верблюжьей кожи с вытянутым и узким носком. Такие популярны у пижонов с заостренными вверх прическами, которых я часто видел расхаживающими по Сохо, когда покидал район после последних заказов. Эта пара обуви раздражала меня, даже провоцировала. Я увидел в ней символ вторжения, проникновения незнакомого мужчины на мою территорию, и, в биологическом смысле, в женщину на этой территории. Вдобавок к этому посягательству мое воображение нарисовало еще несколько образов: Мила суетится вокруг этого олуха в гостиной или кухне, когда мне нужно в эти помещения; он шумно мочится в унитаз, оставляя сиденье забрызганным; ревет, как осел так, что его слышно сквозь стены, а своим излишне крепким рукопожатием едва не ломает мне руку.

Во время пробежки я вел обычную арифметику и прокручивал в голове суммы, необходимые для проживания в одиночку, без участия Милы в аренде. Цифры не сходились. Никогда не сходились. Если б я жил один, мне пришлось бы внести в мой образ жизни такие серьезные ограничения, что проживание во второй зоне Западного Лондона потеряло бы смысл.

Я растягивал ноги на дворике перед входной дверью, приводя организм после пробежки в норму. При этом продолжал упрекать себя за то, что выбрал Милу соседкой, после того, как Пит переехал к своей подружке. Мной было опрошено семь кандидатов на замену Питу, и я выбрал ее, как наиболее безобидного претендента. Странного вида девушка показалась мне тихой и домашней, не склонной устраивать вечеринки или собирать в доме большие компании. И у нее не было регулярного друга, который мог бы к ней подселиться. Но я не сумел предугадать того огромного количества проблем, который мог испытывать, проживая с незнакомой женщиной, при отсутствии подобного опыта. Особенно постоянная недоступность ванной, гостиной, а также кухни, когда она принималась за свою «стряпню», которая могла продолжаться пять часов. Она занимала все место в холодильнике, пачкала каждый прибор и кастрюлю на кухне, рассчитанной лишь на скудные холостяцкие нужды.

Сбросив в прихожей свои кроссовки, я с радостью обнаружил, что пара мужских туфель исчезла. Она тайком выставила кавалера, зная, что я ушел на пробежку, тем самым избавившись от постыдного доказательства своей распущенности и избежав нашего с ним разговора за чаем с тостом. «Ну, и как давно вы знакомы с Милой?»

Я прошел на кухню и с удовлетворением отметил, что дверь в ванную комнату открыта, и там никого нет. Я собирался принять долгий, горячий душ, о котором только мог мечтать бегун на длинные дистанции. Но когда я пересекал кухню, мельком заметил в выходящих в сад окнах какое-то движение. Я подошел к раковине и всмотрелся в стекло, нуждавшееся в чистке уже три года, пока я жил в этом доме. В конце цементной дорожки возле пристройки я увидел Милу. Она склонилась за тремя мусорными баками и была занята тем, что запихивала что-то в мусорный мешок.

Я испытал воодушевление, увидев ее за таким нетипичным для нее занятием. Прессовать и утилизировать каждую неделю как минимум пять мешков с ее пустыми пищевыми контейнерами, было тяжелым занятием. И Мила была не склонна брать его на себя. Но потом мне стало любопытно, что она пытается запихнуть в черный пакет. Я наклонился ближе к окну. Должно быть, она заметила мое движение на кухне, потому что остановилась и подняла лицо, настолько невыразительное, что наверняка послужившее причиной столь раннего бегства ее любовника. Ее белесые глаза были обращены на грязные окна, за которыми я прятался. Я сделал шаг назад, мне стало не по себе от того бледного, пустого овала над громоздкой, облаченной в серый костюм фигурой.

Неистовая утилизация отходов продолжилась. И прежде чем я отвернулся от окон, спеша занять ванную, я был удивлен тем, что мне показалось, будто она пыталась запихнуть в мусорный мешок грязный коричневый комбинезон. Такой, который носят чернорабочие, только почему-то сохранивший местами форму тела, на которое был недавно одет.


***

В субботу вечером я пришел домой поздно, но все же раньше Милы. Спотыкаясь, поднялся по лестнице. Я был пьян и меня тошнило. В три часа ночи я проснулся от того, что мой мочевой пузырь раздулся, как баскетбольный мяч. Но прошел не дальше площадки между нашими спальнями, из-за странного звука, охватившего весь верхний этаж дома. И это, к моему стыду, заставило меня испуганно заскулить. В свою защиту скажу, что разум у меня был все еще пьяным и полусонным. Но даже когда сознание отчасти вернулось ко мне, не скажу, что эффект от жуткого шума уменьшился.

Он исходил из-за закрытой двери ее спальни, и заглушал звук сотрясаемой кровати. Это был животный звук, похожий на крик кошки, переходящий в шипящий свист, словно из поспешно сдуваемого надувного матраса. Нечеловеческий. Нечеловеческий звук под моей крышей, в ее комнате.

У подножия лестницы я наступил на беспорядочный набор обуви. Одна пара — маленькие туфли-лодочки на плоской подошве с пятнистым бантиком на носке, которые всегда вызывали у меня ассоциацию с мультиками — принадлежала Миле. Ее выходные туфли. Они валялись вперемешку с парой больших замшевых башмаков, которые ассоциировались у меня с щеголями, работавшими в Сити. Он снова занималась сексом, с новым мужчиной. Две ночи подряд, поскольку я был уверен, что эта обувь не принадлежала вчерашнему гостю.

Встревоженный страшными кошачьими звуками Милы, я поразился, как мужчина может быть еще на что-то способен, услышав такой крик.

— Погоди, вот увидишь утром ее лицо, дружище, — сказал я вслух на кухне, и двинулся в ванную.


***

Когда в одиннадцать часов следующего дня я спустился вниз, мужские ботинки исчезли. Чего я не мог сказать о мышах. За те десять часов, пока я находился наверху, мучнистый запах фекалий и мочи на нагретой центральным отоплением кухне усилился настолько, что сбивал с ног.

Мила уже встала, и отопление во всех комнатах было включено на полную мощность. Она находилась в ванной.

— Твою ж мать. — Я направился к мусорному мешку, лежащему на стиральной машине. Выбрав пустую бутылку с широким горлышком из-под кондиционера для белья, я открыл заднюю дверь и вышел на улицу.

В тот момент, когда мои босые ноги соприкоснулись с влажным бетоном садовой дорожки, я услышал топоток крошечных ножек по мусорным бакам. Два маленьких темных тельца с гибкими хвостами метнулись в сад, в то время как трое их сотоварищей побежали вдоль ограды.

Я мочился в саду в пятый раз за семь дней. Я был поражен, как быстро человек ко всему привыкает. И все же сказал мышам, роющимся в соседском саду и шуршащим большими сухими листьями, которые надуло из парка, засорив водосток:

— Так больше не может продолжаться.

Затем я пошел взглянуть на то, чем кормятся за мусорными баками мыши. Они прогрызли дыры в основании одного из мешков и добрались до какой-то бахромы, украшавшей нечто похожее на джинсы. У меня таких не было, и я никогда не видел, чтобы Мила носила джинсы. Наверное, она купила их и избавилась из-за того, что те оказались ей малы.

Запах от мешков шел ужасный. Это, должно быть, разлагались, привлекая мышей, остатки ее свиной отбивной или тунцовой запеканки. Придется засунуть их в двойные мешки перед вывозом в понедельник. Пластиковые тарелки с гранулами отравы, которые я разложил между баками, мыши оставили без внимания. Пора вызывать профессионального крысолова.


***

— Дружище, это все погода. Теплеет, понимаешь?

Я кивнул и прошаркал за крысоловом. Расстелив кусок газеты на кухонном полу, тот опустился на колени и зарядил шесть черных коробок коричневой пастой из пластикового контейнера.

— Мышиные матки, дружище. Они могут приносить по семь пометов в год. На этой улице нас вызывали дважды. В прошлую пятницу я обрабатывал соседний дом. У вас где-то здесь большое гнездо.

— Я уже спустил на отраву целое состояние. Она бесполезна?

— Нет. Не совсем. Но вы можете целый день раскладывать ее на улице, и они все равно будут возвращаться. На улице вы никогда их этой штукой не перебьете. Вам нужно разложить ее в доме, под половицами и под шкафами. В пустотах, понимаете?

— Под половицами?

Он кивнул.

— Мыши под вашим домом. Еще в каминной трубе. Их там очень много.

— Я думал, они приходят из соседского сада. Я видел, как они пролазят под оградой.

— Ваши соседи говорят то же самое про ваш сад.

— Правда? — Я давно подозревал соседей в причине этого нашествия. Но крысолов, похоже, считал, что мыши лезут из моего дома.

— Вот, дерьмо.

— Дерьма от них тоже полно остается. Вот эта штука разберется с ними. Специальная смесь. Моя собственная. Я буду возвращаться и проверять. По понедельникам, в течение следующих трех недель. — Он закрепил крышку на последней коробке с приманкой и повернулся ко мне лицом. — Мне нужно разложить несколько таких в спальнях.

— Конечно. Поднимайтесь наверх.

Мила была, как обычно, в ванной. И хотя она никогда не жаловалась на мышей, что я считал странным, я был уверен, что она не будет возражать против приманок в ее комнате. Но когда крысолов вернулся со второго этажа, он посмотрел на меня, поджав губы.

— Что?

— Та первая комната.

— Комната Милы.

— У нее хуже всего. Мыши загадили всю мебель. Их помет повсюду. Наверное, сводят ее с ума.

— Наверное.

— Будет лучше, если она не будет оставлять еду на полу. Например, под кроватью. Вот почему мыши к ней лезут. У нее на полу половина кладовой.

Я закатил глаза и, не удержавшись, сказал:

— Да, поесть она любит.

Крысолов улыбнулся.


***

Спустя три дня, в четверг вечером, когда я сидел в кровати и читал перед сном, я услышал плач Милы. Он доносился из ее комнаты.

Внезапно я испытал неловкость и чувство вины за все мои неприемлемые мысли о ней. В конце концов, она жила в чужой стране, в Лондоне — самом ублюдочном в мире городе — и пыталась выживать, обладая меньшим количеством преимуществ, чем у большинства других его жителей. Чтобы избежать одиночества, она искала близости и ласки у своих любовников. Кто я такой, чтобы судить ее? Казалось, у нее не было постоянной работы, и я всегда подозревал, что она испытывает финансовые трудности. Странная внешность досталось ей с рождения, и она проводила часы в ванной, приводя в порядок лицо, чтобы хоть как-то компенсировать свое безнадежное тело. И ела она так много в первую очередь из-за беспокойства и неуверенности. Мало того, ей каждый день приходилось говорить на чужом языке. Как я стал таким злобным, эгоистичным ублюдком?

Я подошел к двери ее спальни и осторожно постучал.

— Мила. Мила, ты в порядке?

Всхлипы резко прекратились, и мне стало еще хуже от того, что я смутил ее.

— Мила, если хочешь поговорить…

Ее ноги протопали к двери, словно она торопилась выскочить из комнаты. Я сделал шаг назад. Но дверь не открылась, и Мила не ответила мне. Вместо этого, она навались на дверь всем весом, чтобы я, в случае чего, не смог войти.

Чувствуя себя неловко, я вернулся к себе в комнату. Больше ее плача я не слышал.


***

В пятницу вечером, перед тем как засесть за пару фильмов, я проверил мышеловки. В первую неделю после того, как крысолов разложил по дому свою специальную смесь, мышиная активность снизилась. Но все ловушки на первом этаже — под половицами в шкафу, под раковиной, за стиральной машиной и в камине в гостиной — исчезли. Их кто-то убрал.

Я бросился наверх и заглянул под свою кровать. Ловушка по-прежнему лежала у плинтуса. Я заходил в комнату Милы лишь дважды в ее отсутствие, и только, чтобы положить высохшее белье ей на кровать, так как она имела привычку держать его неделями на сушилке. Я не знал, где именно в ее комнате крысолов расставил ловушки, но подозревал, что лучше начать поиски под кроватью.

Встав на четвереньки и всмотревшись в полумрак под стеганым матрасом и сосновыми брусками, удерживающими его, я сразу обратил внимание на расставленные там блюдца. Шесть штук, наполненных какой-то бурой пастой. Я понюхал одно. Арахисовое масло. Любимое лакомство у мышей. Я заправил им первую партию мышеловок, в соответствии с инструкцией, шедшей с этими совершенно бесполезными штуковинами. На два блюдца он положила несколько полосок сырого бекона, которые в теплом и сухом пространстве источали неприятный запах. Значит, Мила отравила еду и пыталась сама избавить свою комнату от мышей? Или… Мне невыносимо даже было думать об этом. Она подкармливала их?

Я присел на корточки и попытался думать рационально. Я не знал ничего об этой девушке. Она была немногословной, и избегала разговоров. Я отказался от культивирования товарищеский отношений в первую же неделю после ее заселения. Даже не знал, где она работает и чем занимается. Когда я спросил, она пренебрежительно бросила что-то про работу в области финансов. Остальное было для меня тайной.

Я огляделся. Телевизор на маленьком шкафчике. Книжный шкаф, заставленный лосьонами, гримом, три зеркала, но никаких книг. Простая, из ламинированной сосны мебель. Шкаф и комод. Я заглянул в ящики комода. Ничего кроме одежды. Тоже самое в шкафу, кроме горы книг среди ее обуви на дне. Я поднял первый попавшийся том: «Если я такая замечательная, то почему я до сих пор одна?» Название вызвало у меня улыбку. Взял другую. «План „4 кавалера“. И еще одну: „Мужчины с Марса, женщины с Венеры“. Все одной и той же тематики — знакомства и отношения. Еще были две энциклопедии про язык телодвижений, книга „Чего действительно хотят мужчины“, и еще одна, с советами, как подцепить альфа-самца. Я задумался, нет ли там советов, как подцепить Гитлера или Сталина. Книг всего было десять, и все потрепанные. Хотя, как мне кажется, для Милы ни одна стратегия не работала столь же эффективно, как глубокое декольте.

Закрывая дверь шкафа, я не мог заглушить мысль, что живу с девушкой, которая пытается учиться быть девушкой. Я подумал о ее длительных ритуалах, во время которых она рисовала человеческие черты на пустом пухлом лице. Искусственный фасад, а теперь вот это: скрупулезное изучение людских мыслей, чувств, потребностей и желаний. Я подозревал, что внутри Милы в какой-то критический момент ее жизни произошел крупный сбой. И теперь ей нужно было перепрограммировать себя, чтобы социализироваться во взрослой жизни. Она довольно легко встречалась со множеством мужчин, но вполне очевидно, что ее использовали для пьяного секса на одну ночь. Мне даже стало немного жалко Милу.

Я продолжил поиски ловушки под ее столом. Вместо ловушки я обнаружил довольно большое отверстие, грубо проделанное в конце одной половицы. Я почувствовал сквозняк, а с ним едкий, пахнущий мокрыми опилками запах мышей. Я наклонился, чтобы рассмотреть получше, но потом отстранился, почувствовав, что в ладони впились твердые катышки мышиного помета.

Взяв у себя в комнате авторучку с фонариком, я направил луч в дыру, осветив старый деревянный потолок первого этажа. Расстояние от него до пола ее комнаты было дюймов двенадцать. Дерево было обильно усеяно мышиным пометом, будто в дыру кто-то высыпал пригоршню черного риса Басмати. Поднеся лицо к отверстию, я посветил под углом в пространство под полом. А затем отпрянул назад так быстро, что ударился макушкой о столешницу.

Какое-то время я сидел, сжимая голову обеими руками. Боль была резкой, но кратковременной. И когда сознание прояснилось, я вспомнил, содрогнувшись от отвращения, что уловил в зловонной дыре какое-то движение. Быстрое суетливое движение. А еще я успел заметить две маленькие когтистые лапки и заостренную, покрытую молочно-белым мехом мордочку с розоватыми глазками, отвернувшуюся во тьму. Движение завершилось взмахом длинного хвоста цвета земляного червя.

Это была либо крупная мышь, либо крыса-альбинос. Нечто, с чем мне было совсем некомфортно жить под одной крышей. И какого черта Мила разложила под кроватью всю эту? Не говоря уже о том, что она устроила грызунам доступ в жилые помещения дома, пробив в старой половице дыру. Назревала конфронтация. Но куда пропали ловушки?

Я бросился к себе в комнату и выхватил ловушку из-под кровати. Вернулся в комнату Милы и осторожно положил ее рядом с дырой под столом, там, где она сможет нанести максимальный урон.

Спустившись на кухню, я проверил мусорное ведро, но не нашел ничего, кроме кухонных отходов. Вооружившись более крупным фонариком из хозяйственного шкафа, я вышел в сад. Мила оставила рядом с баками еще один мусорный мешок. Я перетащил его на кухню, где было больше света.

Смрад тухлого мяса проник мне в рот и нос, но мне не нужно было зарываться вглубь мешка, чтобы обнаружить все пять пропавших ловушек, спрятанных в пластиковый пакет с завязанными крепким узлом ручками. Я извлек пакет и заметил под ним каблук ботинка. Частично вытащив его, я понял, что это один из огромных башмаков посетителя с прошлого уикенда. Он уходил в такой спешке, что даже забыл обуться? Может, между ними произошла стычка, и он удирал от нее голый или в лучшем случае полуодетый? Это было дикое предположение, но, похоже, этот альфа-самец, убежал босиком. Ошеломленный, я копнул еще глубже и нашел другой башмак, частично завернутый в приталенную сорочку от „Пинк“, воротник которой был испачкан в кофейной гуще.

Вновь перевязав мешок, я оттащил его обратно на дорожку. Вернувшись на кухню, перерезал завязанные узлом ручки пакета, в котором лежали ловушки, и вернул их на места, выбранные крысоловом.


***

— Мила, я хотел бы поговорить, — сказал я, встав в дверях гостиной.

Она сидела на диване, смотрела „мультики“ и поглощала гору еды с подноса, балансировавшего у нее на коленях. Кажется, это были две печеные картофелины под фреш-кремом.

Ее широко раскрытые бледные глаза посмотрели на меня с полным безразличием. Она снова перевела взгляд на мерцающий телевизионный экран и принялась хихикать над проделками Губки-Боба.

Обыскав ее комнату в пятницу вечером, я просидел в кровати до трех часов ночи и уснул до ее прихода. На этот раз она, к счастью, вернулась одна. В субботу я прождал до полудня, когда она спустится вниз. Затем прождал еще два часа, пока она выйдет из ванной, после чего смог подойти к ней в гостиной. Было уже два часа дня, и суббота была почти испорчена.

— Мила, почему ты выбросила все ловушки?

Она сунула кусок белой булки, намазанной маслом в свой крошечный рот. Но ничего не сказала.

— Дом кишит мышами, Мила. Ты не заметила? На первом этаже пахнет как в мышиной клетке. Тебя это не беспокоит?

По-прежнему никакого ответа. Водянистые глаза не сдвинулись от телевизионного крана.

— Мила, ты меня слушаешь? Ты понимаешь, что я говорю? Я нашел все ловушки в мусорке. И мне пришлось заходить в твою комнату.

Теперь я привлек ее внимание. Отчасти. Она продолжала кусать булку.

— В полу твоей комнаты есть дыра. Когда там жил Пит, ее там не было. Ты ее проделала?

Она посмотрела на меня, хотя сложно было понять, о чем она испытывает, потому что нарисованные на круглом лице черты не выражали ничего. Но я почувствовал — или мне показалось — что это было нечто вроде усталого презрения.

— Они пахнут, — сказала она голосом маленькой девочки, который больше подошел бы одному из „мультяшных“ персонажей, про которых она любила смотреть.

— Очень сильно.

Я покачал головой.

— Отрава не имеет запаха. Ничего не чувствуется, если только не совать нос в саму ловушку. И это ничто по сравнению с мышиной вонью здесь. Разве ты не чувствуешь? Они же писают повсюду. И в твоей комнате тоже.

Мила пожала сутулыми плечами и снова повернула свое гладкое лицо к телевизионному экрану.

Разговор зашел в тупик. Мне в голову пришел глупый вопрос, как она вообще общается со своими бойфрендами.

— Послушай, Мила. Мне тяжело это говорить. Но у нас не получается жить вместе. У нас с тобой. Ничего личного, но думаю, тебе нужно съехать.

— Ладно. Дай мне еще пару дней, — прощебетала она, даже не глядя на меня, затем снова захихикала над чем-то в „мультике“.

Я поверить не мог в свою удачу.

— Пару дней?

— Ммм. Ага.

— Как насчет, скажем, следующего уикенда?

— Мммхм.

Я принял это за „да“, и тихо закрыл за собой дверь гостиной. Затем поднял два сжатых в триумфе кулака. Также я сделал кое-что еще, чего давно уже не делал. Я улыбнулся.


***

Мне редко приходилось видеть Милу. Она, как правило, надолго запиралась в помещениях и мало перемещалась по дому в остальное время. Но в течение следующих пяти дней после нашей беседы в гостиной я видел ее еще меньше. Она оставалась у себя в комнате. Выходила лишь, чтобы забрать из холодильника шоколадные пудинги, сэндвичи, огромные бисквиты и пищу быстрого приготовления, рассчитанную на двоих, после чего возвращалась к себе. Даже если у нее была в тот момент работа, она никогда не уходила. Но меня волновало отсутствие какой-либо активности, которая ассоциировалась с переездом. Ни картонных коробок, принесенных из продуктовых магазинов, ни кухонных шкафов, очищенных от консервных банок, ни уменьшения количества туалетных принадлежностей в ванной, ни выходов на поиски нового жилья. А уикенд приближался, ее последний уикенд.

В пятницу вечером я постучался к ней в дверь.

— Мила?

— Не сейчас, — сказала она с другой стороны двери. Голос у нее был тихий, но достаточно напряженный, чтобы я расслышал его сквозь звук телевизора.

— Просто я хотел убедиться, что у тебя… Есть все, что нужно… Что… Интересуюсь, не нужна ли тебе помощь в переноске вещей, в этот уикенд?

— Не сейчас. Я занята. — Это было все, что она сказала. Но я услышал, как ее тело переместилось на кровати. И представил, что она приготовилась бежать к двери и навалиться на нее всем весом, чтобы не дать мне войти.

— Ладно. Сейчас я ухожу. Но утром буду здесь, если потребуется моя помощь. И у меня для тебя чек. Твой залог.

Она не ответила, и я прошел к себе в комнату.


***

Домой я вернулся в полночь, последние две пинты пива давили на мочевой пузырь, и во время поездки в метро от Уэст-Энда, и во время быстрого броска от станции до дома. Но, похоже, мы с Милой завершали нашу совместную жизнь таким же образом, каким ее и начинали. Дверь ванной была закрыта с другой стороны. Я видел идущий из-под нее свет. Даже в полночь туалет был оккупирован ею.

Какое-то время я попрыгал по кухне, после чего пошуршал в мусорной корзине в поисках контейнера. Но когда я извлекал большую пустую бутылку из-под „Лефф Блонд“, недовольно морщась из-за ее узкого горлышка, из ванной донесся жуткий стон. Стоя у стиральной машины, я прислушался.

Он повторился. Низкий стон. Это была Мила, и ей было мучительно больно. Как и мне. Хотя я мог бы потерпеть и еще минуту. В то время как у Милы голос был такой, будто у нее серьезные проблемы.

— Мила, ты в порядке?

Я быстро постучал в дверь ванной. Она вновь застонала, затем резко закричала, будто внезапно почувствовала невыносимую боль. В своем нетрезвом состоянии я тут же счел, что в этом ее сигнале бедствия есть моя вина. Я выселил ее, и теперь она вскрывает себе вены, или проглотила банку парацетамола и теперь истекает кровью.

Я ударил в дверь плечом. Маленький замок сломался, и по инерции я ввалился в ванную, остановился у раковины рядом с унитазом.

Мила лежала в ванне. Она либо рожала, либо у нее произошел какой-то жуткий выкидыш.

Между толстых ляжек растеклась огромная лужа крови, розовеющая от воды, тонкой струйкой текущей из крана. Ноги у нее были закинуты на края ванной. Мокрые волосы прилипли ко лбу, который был бледным как никогда. Глаза, казалось, побелели, либо закатились вверх от боли.

Мое внимание привлекло движение у нее между коленей.

Я не стал надолго задерживать взгляд. Хотя успел разглядеть кучу крупных безволосых мышат, слепых и влажных, пытавшихся уползти на своих крошечных лапках в другой конец ванны. В помете был как минимум десяток.

Я отвернулся, и меня вырвало в раковину. В штанах у меня стало тепло, затем прохладно. Парализованный, я был готов разрыдаться. Возможно, от шока. Но внезапная боль в правом бедре заставила меня вернуть внимание к матери. Маленькая рука Милы сжимала ткань моих джинсов, захватив кожу под ними. Я ахнул и попытался отдернуть ногу, но Мила перевернулась на бок и схватила меня за пояс другой рукой. И она тянулась ко мне не за помощью.

Когда я уставился на ее пухлое лицо, то, что всегда было безгубой щелью на подбородке, растянулось, явив два ряда полупрозрачных неровных зубов. И то, что служило ей ртом, растянулось для укуса, в то время как ее маленькие молочно-белые коготки до крови царапали кожу у меня под джинсами. Она пыталась затащить меня к себе в ванну. В этот контейнер, в котором корчилось потомство, охотно демонстрирующее свои полупрозрачные, унаследованные от матери зубы. Двое из них встали на задние лапы в жуткой пародии на стариков, приподнявшихся из кресел.

Я тщетно пытался отбиться от ее рук, теряя равновесие на скользящем под ногами коврике. Одним коленом я ударился об край ванны, и Мила издала возбужденное ржание, в ожидании, что я присоединюсь к ней и ее новорожденным в ванне.

Перенеся свой вес на одну руку, я ухватился за бортик ванны. Другую руку, теперь сжатую в кулак я отчаянно обрушил на ее пухлое лицо. Дернувшись назад, ее голова ударилась об фарфоровое покрытие. Мой кулак не встретил сопротивления, как бывает при ударе о кость. Это больше походило на мягкий хрящ, а еще было ощущение рвущейся ткани. Я скорее почувствовал это, чем услышал. Хватка ее вцепившейся мне в ногу руки ослабла, и я вырвался из захвата.

Я плохо помню, как уходил из дома. Перестал бежать лишь, увидев все еще горящие фонари Ноттинг-хилл Гейт.

Изнеможение способно лишить тело эмоций и вселить спокойствие, благоприятное для правильного мышления. И в более рациональном состоянии ума, согнувшись пополам и уперев руки во влажные колени, я вдруг в ужасе понял, с чем, оказывается, я жил последние три месяца своей жизни. И мне вспомнились слова крысолова: „Мышиные матки, дружище. Они могут приносить до семи пометов в год. Где-то здесь поблизости огромное гнездо“.

И я жил в этом гнезде. Я подумал об одежде отцов, засунутой в мусорные мешки, после того, как их тела пошли на корм. Об их одежде, выброшенной, как мусор. Вспомнил жуткое кошачье шипение, когда она совокуплялась или кормилась. Подумал о ее грузном теле и о тяжелых от молока грудях. О блюдцах у нее под кроватью, с которых кормился ее выводок. О ее плаче, спустя три дня после того, как по дому была разложена „специальная смесь“. То были слезы матери. Материнская скорбь по отравленному молодняку. Но погибали далеко не все.

Я вернулся домой, когда рассвет озарил Западный Лондон. Как и планировалось, она съехала, хотя и не при тех обстоятельствах, как мы оба хотели. Я обнаружил ее комнату в том же виде, что и всегда. И она оставила большую часть своей одежды и всю библиотеку инструкций. Во время своего поспешного ухода она даже предприняла попытку почистить ванну, чего раньше за ней никогда не замечалось. Она включила оба крана на полную, и на фарфоровом покрытии осталась лишь пятнышки розовой пленки.

Два дня спустя я обнаружил, что большой пластиковый контейнер, в котором я раньше хранил кексы, исчез с кухни, а также два свертка нарезанной ветчины с моей полки в холодильнике.

Я не стал задумываться о причинах, почему она взяла их. Впереди у меня будет достаточно времени для этого. И достаточно времени подумать о лице, которое я обнаружил на дне мусорного мешка рядом с баками. Смятое, как резиновая маска и заляпанное использованными чайными пакетиками и йогуртом. Засунутое среди пустых контейнеров из-под готовой еды, вместе с последним костюмом, который она носила и кожей, которая была на ней в тот вечер, когда я познакомился со странной, но улыбчивой девушкой из Европы.

В понедельник утром я, как обычно, приготовил к вывозу мусорные мешки, а затем позвонил крысолову.

Перевод: Андрей Локтионов

Курган крошки Мэг

Adam Nevill, «Little Mag’s Barrow», 2011

Если поедете из Пенрита к озеру Уиндермир по шоссе А592 и свернете к Траутбек, дом с дороги вы не увидите. Поезжайте вдоль восточного берега Алсуотер и спросите дорогу в Реэе или Лонгтуэйте, и там вам не смогут помочь. В Мэттердейл Энд покачают головой. Тогда вы подумаете, что жители Гленриддинга знают то место. Но и это не так.

Однако дом, называющийся "Курган крошки Мэг", существует. Его местоположение даже обозначено в первом издании "Озерного края" Джонатана Отли, вышедшем в 1872-ом, хотя и оставлено без названия. Лишь помечено черным крестиком, как памятник старины.

Сегодня спереди дом загораживают сельскохозяйственные постройки, поэтому с узкой дороги, ведущей к ферме, его не видно. Длинный невысокий холм, образовавшийся в конце ледникового периода, защищает тыл. Однако из комнаты на втором этаже, в задней части дома, вы сможете увидеть гору Хелвеллин, напоминающую гиганский хребет ископаемого ящера, окутанную снежными испарениями. Бескрайние тихие воды Алсуотер также находятся в пределах пешей досягаемости, если вы знаете дорогу.

"Курган крошки Мэг" всегда был закрыт для туристов. Трем последним почтальонам ни разу не довелось доставлять письма к его черному входу. И семья фермера давно перестала думать о маленьком каменном здании с черепичной, усыпанной пятнами молочно-зеленого лишайника крышей, стоящего у самой границы их земель. Оно проглядывает сквозь деревья, растущие у дальнего угла поля, куда редко забредают их овцы. И они даже не знают, кто владеет зданием на этом крошечном пятачке каменистой земли. Но фермерские дети помнят, как однажды бросали камни в этот дом, когда еще малышами забрели в то место. А их мать иногда вспоминает, как они приходили домой странно притихшими и нервными, хотя никто из них не мог объяснить причину.

Стоя перед входной дверью с тяжелым ключом в пухлой ладошке (ключом, который не подошел бы ни к одному замку, выкованному после 1850-ого года), Китти Йю чувствовала облегчение и удовлетворение от того, что так легко отыскала дом. Правда, ошибочные, поскольку они улетучились, сменившись привычной вспыльчивостью. Прежде чем Китти вышла из машины, на ум ей пришел образ Мораг Гаскард, с вытянутым лицом и прямыми волосами. Она выхватила телефон из кармана, чтобы отругать идиотку. И затем остановилась, вспомнив, что после Гленриддинга сигнал пропал.

Когда неизменно кроткая и застенчивая Мораг предложила Китти место для длинного уикенда, она не использовала для описания их семейного летнего коттеджа такие термины, как "убогий" и "непривлекательный", какой оказалась эта приземистая лачуга.

Месть придет довольно скоро, когда, вернувшись в Лондон, она уволит по сокращению и Мораг и еще двух ее колег из "Чилдренз Букз". Китти едва не отказалась от неожиданного предложение Мораг насчет коттеджа. Дом казался непригодным для проживания. Задолго до того, как Мораг отдала Китти старый ключ, приклеенный скотчем к нарисованной от руки карте, Китти Йю уже приняла решение назначить себе, как опытному и ответственному главному редактору одномесячный консультационный период, с минимальным, установленным законом выходным пособием.

Возле "Кургана крошки Мэг", Китти заставила себя дышать, а затем повторила по памяти когнитивное упражнение, которому научилась на курсах управления гневом, посещаемые ею по наставлению Совета. Оно было все еще свежо в ее памяти. На прошлой неделе она ежедневно проводила по восемь часов за консультациями и групповыми занятиями. Так что сегодняшний день был началом второй недели ее отпуска, который последовал сразу же за судебным заседанием, в которых она участвовала в качестве обвиняемой. Уже третьим, за те годы, что она управляла "ЭнПиДи Букз". "Это переходит все границы", — сказал ей последний коммерческий директор, за десять минут до того, как она уволила его по электронной почте. Против нее были выдвинуты два обвинения в незаконном увольнении, и еще одно — в издевательствах. Все три дела она проиграла — нечто неслыханное для работодателя.

И во всех трех случаях, истцы, вознамерившиеся заявить о несправедливом обращении, были настроены решительно.

Из-за этих судебных неудач Китти оставалось только догадываться, переживет ли она надвигающееся поглощение "ЭнПиДи Букз" корпоративным издательским гигантом. Но тогда Совету директоров потребуется кто-то, кто позаботится о проверке юридической чистоты этого процесса. Да и когда ты наверху, свергнуть тебя не так-то просто.

В Центре был психиатр, настоявший, чтобы она уехала из Лондона и какое-то время провела одна, за изучением своего поведения. Как там он выразился? Чтобы ослабить ее "гипоманию" с помощью рефлексии и умерить ее "компульсивное возбуждение" с помощью уединения, вдали от социальных и профессиональных "ситуаций, которые спровоцировали у нее навязчивую потребность в беспрекословном подчинении", а ее "неспособность сопереживать" вызвала "защитные реакции в виде чувства вины, отрицания и гнева".

С ней давно уже никто так не разговаривал. Не в профессиональном плане, конечно. Но и не в социальном и не в романтическом. Хотя она с готовностью признавала, что это связано с недостаточным участием в этих областях. Тем не менее, обвинения от психиатра сыпались как удары. В последнее время единственное, что злило ее так же сильно, как психологический профиль (доктор даже сказал, что ее личностное расстройство "возможно, носит патологический характер и может привести к инвалидности") это настойчивое требование Совета, чтобы она "обратилась за помощью".

Но все они ошибались насчет ее. Она знала это, не прибегая к уединению и рефлексии. Этика и щепетильность были роскошью, позволительной лишь для тех, кому не поручено ворочать более чем семью миллионами фунтов стерлингов каждый год. И какая польза ей будет он недельного отпуска в этих убогих руинах? Даже подкова на облезшей деревянной двери и то превратилась в ржавую пыль. А сам вход был таким маленьким, что ей придется пригибаться, чтобы попасть в дом.

— Да ты шутишь! — воскликнула Китти, борясь с дверью. Едкий запах запустения и камфорного дерева, собравшийся вокруг законсервированной древности и царящий в этом непроветренном и неприглядном пространстве, казалось, пахнул Китти в лицо в тот самый момент, когда она распахнула дверь внутрь, и та упрямо заскрипела о шиферный пол.

Низкий потолок в темной, захламленной комнате первого этажа создавал давящее ощущение. В дальнем конце виднелась крошечная закопченная, отделенная потрепанной занавеской пристройка, где располагалась кухня. Находящаяся напротив входной двери открытая лестница вела на второй этаж. Не было ни светильников, ни электричества.

Китти сразу же подумала вернуться в машину и гнать обратно в Лондон, без остановок. Внутри у нее все сжалось. Голова закружилась, и Китти прислонилась к дверному косяку. Вымотанная длительной поездкой, она еще сильнее изнурила себя чередованием гнева и смятения, как только увидела "Курган малышки Мэг". Знакомый цикл. Теперь еще у нее в желудке разгорался голод. Сегодня она не уедет, и она знала это. Ей показалось, будто чучело лисы, стоящее на полке, беспорядочно заваленной старыми книгами и декоративными колокольчиками, усмехается ей.

Китти прошла в холодный, темный интерьер, по крайней мере, довольная тем, что оказалась подальше от солнца. И упала в древнее кресло возле грязного камина. Полка над ним была захламлена железными подсвечниками, высохшими веточками вереска и миниатюрами каких-то святых, судя по их изможденным, блаженным лицам, позеленевшим от старости и взывавшим из деревянных рам к ее состраданию.

Она чихнула от пыли, взметнувшейся от кресельных подушек. Из одного протертого подлокотника торчало нечто, похожее на клок человеческих волос. Китти убрала с него свою веснушчатую руку.

— О, Мораг. Маленькая сучка… Посмотрим. Посмотрим, — сказала она сама себе, энергично кивая головой, отчего солнцезащитные очки стали подпрыгивать на копне ее рыжих завитков

Китти испытывала колоссальное личное поражение, осознавая лицемерный характер ее предложения насчет коттеджа. Мораг, очевидно, пронюхала о своем надвигающемся увольнении и решила обманом заставить свою начальницу уехать из Лондона в Озерный край. Заманить в эту жалкую, приютившуюся за скалистой насыпью хибару. Возможно, она даже показывала фотографии этого мерзкого дома в пабе после работы. Возможно, делает это прямо сейчас. Китти проверила наручные часы и подтвердила свою догадку. Все они смеются и поздравляют Мораг с ее уловкой. На Китти накатила волна такой горячей ярости, что у нее закружилась голова. И она вынуждена была закрыть глаза и снова стабилизировать дыхание.

Она сидела в тишине и одиночестве, ощупывая глазами тесную и мрачную комнату. Единственное окно, закрытое грязным тюлем, пропускало тусклый пыльный свет. Под подоконником стояло крошечное пианино, покрашенное белой краской и разрисованное безвкусными красными цветами. Инструмент вызвал у Китти в голове образ цирковой обезьяны в костюме гостиничного коридорного. В детстве она видела такую, брянькающую на чем-то похожем. Перед пианино стоял маленький стул с красным бархатным сиденьем, должно быть, предназначенный для ребенка.

Другие рисунки в рамках, висящие на стенах, потускнели, но были объединены одной тематикой. На них, предположительно, были изображены круглолицые крестьяне, с какими-то тряпками, неряшливо повязанными на головах. Они косились пустыми глазами и ухмылялись разинутыми ртами, трудясь на фоне заснеженных средневековых пейзажей. Были ли дело в этих придурковатых рожах или в пятнистой и облезлой штукатурке вокруг рамок, Китти не была уверена, но осмотр стен оставил у нее тревожное впечатление. Маленькая черная лопатка для каминной золы была прислонена к плетеной корзине, наполненной покрытыми паутиной дровами.

Когда свет за окном померк, будто одинокое облако заползло под убывающее солнце, Китти заставила себя подняться с кресла, чтобы забрать сумки из машины. Но остановилась и посмотрела на потолок. Она была уверена, что услышала какой-то слабый звук, будто на деревянный пол опустились маленькие ножки. Или, как если бы кошка спрыгнула с кровати.

Нахмурившись, Китти встала. Подошла к подножию лестницы. Посмотрела вверх, на тесную площадку, и увидела в темноте одинокую дверь. Хотела, было, окликнуть, но поняла, что будет выглядеть глупо. Она напрягла слух, предположив, что на втором этаже такого маленького здания не может быть больше двух комнат и ванной.

Тишина.

Прижимаясь к стене, поскольку со стороны лестницы, выходящей на комнату первого этажа, не было перил, Китти стала подниматься наверх. Ее ноги гулко бухали по крутым ступеням.

На маленькой площадке находились две закрытые двери. Первая вела в ванную. Древний унитаз был втиснут напротив ванны настолько маленькой, что взрослый человек с трудом смог бы сесть в нее, даже согнув колени. Скорее это была большая глубокая раковина, чем ванна. Один взгляд на нее укрепил намерение Китти уехать рано утром. Вторая дверь вела в одиночную спальню. Неужели здесь когда-то жила семья? Возможно, что так. И, чтобы согреться, им приходилось ютиться на одной кровати. В доме не было радиаторов, только камины.

Большую часть спальни занимала кровать, очень старая на вид, с темными деревянными панелями, закрепленными по сторонам каркаса. По сути, прямоугольная коробка, с вложенным в нее матрасом. Достаточно просторная для одного взрослого человека небольшого роста. Скошенный с обеих сторон комнаты потолок соответствовал уклону крыши. Сквозь тюль глубоко посаженного единственного окна проникал тусклый серый свет. К счастью, хотя бы стены были без каких-либо прикрас.

Китти шагнула в комнату и выглянула в окно, посмотреть какой вид открывается за уродливой насыпью из камня и земли. Но внезапно ее внимание привлекла фигура, сидящая в комнате слева от нее. Китти повернула голову и уставилась на нее.

— Господи! — Прижав руки к груди, она попятилась назад, пока не уткнулась ногами в основание кровати.

С облегчением Китти закрыла глаза и медленно выдохнула. Это была всего лишь кукла.

Растрепанная фигурка сидела на маленьком стуле, который идеально подходил под размеры своей миниатюрной хозяйки и, похоже, был сделан под нее. С площадки Китти ее не видела, потому что стул был придвинут к стене напротив изножья кровати, и его загораживала дверь.

Китти уставилась на куклу с отвращением и с некоторым чувством тревоги. Но что в этой фигурке так нервировало ее? Дело было вовсе не в простом лице из гладкого шелка с равнодушными чертами, грубо вышитыми красными шерстяными нитками. Ни в пустом взгляде глаз из перламутровых пуговиц. Ни в длинных деревянных руках и ногах, окрашенных в телесные тона, с облупившейся местами краской. Ноги заканчивались высокими башмаками на шнуровке. И хотя казалось, что конечности, торчащие из-под грязного крестильного платья, были взяты от другой куклы, или даже у ребенка-инвалида — что добавляло нежелательный реализм, не это отталкивало ее. Нет, самой тревожной частью куклы были ее волосы. Тяжелые каштановые локоны, напоминающие пышный парик Карла Первого, несомненно были срезаны с настоящей человеческой головы. Но их несоответствие грубому тряпичному лицу создавало впечатление, что кукла на самом деле была ребенком в маске.

Китти не собиралась спать рядом с этой мерзостью ни минуты.

Она схватила куклу за деревянное запястье и подняла со стула. И стала спускаться по лестнице на кухню. Кукла болталась у нее в руке. Китти не покидало ощущение, что она тащит силой какого-то угрюмого ребенка в место отбывания наказания, поскольку кукла была размером со среднего четырехлетнего малыша. И это чувство усиливалось, пока она не бросила ее в жестяную кухонную раковину и не задернула маленькую потрепанную занавеску, отделяющую пристройку с кухней от главной комнаты.

Быстрый осмотр захламленных кухонных поверхностей и пыльных маленьких шкафчиков тоже дал ей понять, что во время своего короткого пребывания в доме еду себе она готовить не будет. Для печи даже требовался газовый баллон. Утром она уедет, а пока будет довольствоваться пирогом, чипсами, печеньем, шоколадом и вином, которые привезла с собой.

Китти забрала из машины багаж. Поставила коробку с едой и вином на кресло и направилась со своей сумкой наверх. Выполнив задачу, она тяжело опустилась на кровать и закрыла лицо руками. Чудовищность совершенного Мораг обмана и атмосфера уродливого дома легли на нее таким тяжелым грузом, что она почувствовала страшную вялость. Но апатия не расслабляла ее. Казалось, наоборот, лишала сил, причем основательно. Душевная усталость мешала определить, какие еще недуги одолевали ее. Она чувствовала себя нехорошо. Физически некомфортно. Ощущала себя если не опустошенной, то изнуренной чувством похожим на раскаяние. Приговоренной.

Она сидела, исполненная отрешенности, душевных страданий и озлобленности, пока странные звуки за окном не вырвали ее из оцепенения. Это было похоже на внезапно взлетевшую стаю птиц, только их крики напоминали ребячий гомон на далекой школьной площадке.

Дети?

Китти поднялась с кровати и, наклонившись, выглянула из крошечного окна. Стекло было грязным, и она смогла различить лишь горб большого черного холма, стоящего между садящимся солнцем и домом. Небо за холмом было ярко-белым экраном, на который невозможно было долго смотреть. Китти, заморгав, отвернулась. И, вместо того, чтобы выявить источник шума, спустилась на первый этаж.

С задней стороны дома вид загораживала длинная земляная насыпь. А может, просто резкое поднятие местности. Но чем бы ни был этот холм, он отбрасывал тень на часть дома. И хотя день был жарким, на улице руки у Китти покрылись мурашками.

Солнце висело низко, и проникающие сквозь металлические облака лучи опаляли вершину. Из-за задней части дома ей было мало что видно, кроме ослепительно белого света и черного силуэта холма. Солнце было таким ярким, что она прикрыла глаза рукой и ахнула от внезапной боли в глазах.

Мораг говорила что-то насчет "восхождения на холм, откуда открывается вид". Китти показала ландшафт своим прикрытым глазам. Оскалила в гримасе зубы с коронками, окруженные ярким овалом розовых губ. Хотела бы я посмотреть, как та бескостная корова поднимется на холм. Человеку пришлось бы присесть, либо встать на четвереньки. Склоны были слишком крутыми, слишком неровными, и этим нельзя было пренебрегать. И когда эта серолицая старая дева Мораг была здесь в последний раз?

Китти отвернула голову, но странное физическое ощущение сохранилось. Перед глазами продолжало маячить темное пятно от холма, в то время как затяжная жгучая яркость неба въедалась все глубже в череп. Китти пошатнулась. Кровь отхлынула от головы. На мгновение полностью утратив ориентацию, Китти не понимала, где верх, а где низ, и в какую сторону она обращена лицом. А зажмурив глаза, она даже почувствовала, будто висит вниз головой, возможно, подвешенная за лодыжку. Из-за внезапного головокружения содержимое ее желудка едва не попросилось наружу.

В голове зазвучали беспорядочные фразы из области медицины. Кровяное давление, тромбоз глубоких вен. Она страдала ожирением и отвратительно себя чувствовала. Провела за рулем шесть часов. Она отчаянно надеялась, что ее обморочный приступ связан с низким уровнем сахара в крови… Она запаниковала. Услышала собственный крик. Только он будто звучал издалека, из-за границ ее слепоты. Возможно, из-за эха, потому что крик будто устремлялся, если не увлекался, вверх по холму, прочь от нее.

Ее грузное тело не осело, а скорее рухнуло с глухим стуком, затрепетав в знак неловкого протеста против внезапности падения. Земля под ней была холодной и неприятно торфянистой. Влага просочилась сквозь тонкое платье и нижнее белье, до самой кожи. Земля вытягивала тепло из ее тела, заменяя холодом, отчего кости ног и спины тут же заныли.

На мгновение проявив самолюбие, Китти испугалась присутствия поблизости хохочущей толпы. Неужели фермеры и бродяги видели, как толстуха поскользнулась и упала? Да, по крайней мере, один человек видел ее, потому что нельзя ошибиться насчет чьего-то шумного стремительного приближения… Возможно, это было животное. Овца, корова или собака… Хотя нет, не животное, потому что послышался внезапный шелест одежды и уловимое колебание воздуха, производимое быстрым движением ног. Возможно, к той тени, которая уже заполнила глаза Китти, прибавилась еще одна. И воздух стал прохладнее, когда чье-то маленькое тельце оказалось между ней и небом.

— Упала, — сказала она тому, кто там был. Вероятно, это ребенок с фермы или из соседнего летнего домика.

Затем Китти забыла про свою гордость и принялась моргать и вытирать лицо, пытаясь избавиться от жуткого потемнения в глазах. Это необходимо было сделать немедленно, прежде чем она встанет на ноги, потому что темнота не торопилась уходить. Будто прилипла к внутренней стороне черепа.

В своем полуослепленном состоянии, Китти ощущала нависающий над ней дом. Он будто ожил и вырос, устремляясь к небу, после чего потерял равновесие и собирался обрушиться на нее, пока она барахтается в сырой траве.

На нее накатила тошнота. Внезапный приступ отчаяния, бессилия и сокрушительного осознания собственной незначительности охватил ее возбужденное сознание. Неуместное, но жизненно важное и насущное желание извиниться перед домом — попросить у него прощения — вспыхнуло у нее внутри. И Китти едва не выдала поток громких мольб.

Но она остановила себя, осознавая нелепость этого побуждения. Она была просто ослеплена солнцем, потеряла равновесие и упала. Перевернувшись на живот, Китти с усилием поднялась на колени.

Земля замерла, зрение вернулось, и она обнаружила, что стоит на четвереньках лицом к старым стенам дома. В позе подчинения, настолько оскорбительной для нее, что, ощутив мощный всплеск решимости, она вновь оказалась на ногах. Китти развернулась кругом, чтобы посмотреть на свидетеля, наблюдателя, который подошел вплотную, чтобы посмеяться над ее позором.

Но рядом никого не было. Она одернула себе юбку сзади. Стараясь не смотреть на яркое небо и держа руку, как козырек кепки, она просканировала окрестности. До самых дальних каменных стен, отмечавших конец скалистой равнины, и среди серых, торчащих из некошеной травы камней, не было видно никого, и никакого движения. Даже ни одной птицы.

Вдруг до Китти дошло, что могло стать причиной внезапной потери ориентации и равновесия. В то утро, из-за долгого путешествия, она не приняла "Ксанакс". Боже мой, она так долго сидела на стабилизаторах настроения, что восьмичасовое воздержание сделало ее беспомощной, слабой и подверженной панике. А еще вызвало галлюцинации, как у наркомана. Это все объясняло. Данное объяснение успокоило ей нервы и вернуло присутствие духа, чтобы схватить ключи и броситься к машине.

***

— Там много лет не жил никто, кроме Рагдалены. И я не думаю, что она станет вас терпеть.

— Что? Что вы сказали? — Голос Китти усилился и разнесся по улице, казалось, подтолкнул белый бумажный пакет к неистовой пляске вдоль тротуара.

После своего падения, Китти доехала да Гленриддинга, чтобы поймать телефонный сигнал и позвонить Мораг. Та, как и предполагалось, находилась в пабе. На том конце было шумно. Играла музыка. Белый шум болтовни то нарастал, то убывал. Связь была плохая, поскольку кроткий голос Мораг был несколько секунд отчетливым, а затем внезапно стал далеким, будто звучал из-под земли.

— Я сказала, что никто не жил там уже много лет. Только Рагдалена. И она не будет возражать против вашего пребывания там. Готова поспорить, что она будет рада компании.

— Ты не упоминала про нее… Кто она такая? Что ты говоришь? Кто-то живет там? Кто она…

— Похоже, вы удивлены тем, что обнаружили, Китти. Но люди прикусили языки. Отворачивались, когда их друзей и коллег выпроваживали за дверь.

— Что?

— С кургана удивительный вид. Вы должны попробовать подняться на него. Я предпочла бы быть на нем, чем под ним.

— Что? Что ты только что сказала? Раньше…

— Вы уже видели курган? Он очень придирчивый, но если он проникнет в вас, я бы сказала, мы будем очень рады увидеть вас снова.

— Что ты говоришь? Я тебя не слышу.

— У Сэма был нервный срыв. Вы посадили бедняжку Мэри на антидепрессанты. У Лизы случился выкидыш, но даже тогда вы не убрали ногу с ее горла.

— А теперь ты послушай меня!

— А вы слышали кого-нибудь, сидя весь день на своем троне?

— Да как ты смеешь!

— Но ты услышишь сегодня ночью музыку, девочка. По ком звонит колокол, а? Есть еще способы похоронить королеву. Древние способы. Крошка Мэг была первой низложенной теми, кто принял странные одеяния и танец. — Мораг хихикнула.

— Мораг!

— Потребуется некоторое время, чтобы привыкнуть. Сомневаюсь, что раньше ты бывала в таких местах, как этот курган, Китти. Но постарайся выжать из него по-максимуму. Потому что она так и сделает.

Китти стояла и молчала, ошеломленная, когда тон Мораг переключился с повседневного и успокаивающего на раздраженный и злобный, который она совсем не узнавала. И все это время голос женщины, лишенный какого-либо здравого смысла, превращался из глухого и далекого в ужасающе отчетливый и близкий. Правильно ли она поняла слова Мораг?

— А теперь послушай меня, ты, жалкая сучка! — Но если б в ее мобильном телефоне шли гудки, Китти разговаривала бы и с ними.

Трое человек вышли из продуктовой лавки, замолчали и уставились на нее, кричавшую на всю улицу.

***

Китти проснулась в темноте. Гадая, где она. Она была уверена, что погребена под чем-то, заключена в…

Она была в этом ужасном доме. Она вспомнила свой приезд в эту жалкую лачугу, недомогание, испытанное на улице, телефонный звонок Мораг, как она вернулась в дом и прилегла на несколько минут на кровать. Все это хлынуло ей в голову.

Должно быть, она задремала.

И проспала несколько часов.

Было уже очень темно.

Ее разум пытался найти решения. Рассеянный свет не проникал сквозь единственное крошечное окно в комнату. Ее руки пошарили в поисках телефона. Она положила его на пол возле кровати. Который час?

Экран телефона отбрасывал вокруг кровати слабый зеленоватый свет, отгоняя тени к стенам, словно случайных зевак, и вырисовывал силуэт пустого стула у изножья кровати.

Час ночи. Она долго спала. Китти попыталась сосчитать часы. С семи вечера до часа ночи. Сколько получается? Больше чем она спала дома в любой день недели.

На первом этаже что-то металлическое ударило в сланцевый пол. Лязгнуло и загремело, после чего в маленький дом снова вернулась тишина.

Китти втянула в себя воздух.

Кухня. Она находилась под спальней. Кто-то проник сквозь крохотное окно и потревожил кухонную утварь вокруг раковины.

Но окно было таким маленьким. Как они могли забраться через него?

Китти лежала неподвижно, едва дыша. Она сомневалась, что у нее хватит мужества или сил даже встать с кровати, не говоря уже о том, чтобы броситься к входной двери.

Снизу раздался одинокий звук пианино.

Китти села и закричала.

За криком последовала тишина.

Звук пианино был приглушен полом, но она не ошиблась. Звук издавало это маленькое белое пианино.

— О, боже, — произнесла она и, снова услышав звук, захныкала. На этот раз несколько клавиш издали нестройный перезвон, будто их коснулся кулак, а не палец.

Тяжело дыша, Китти сдвинулась с места и поставила ноги на пол. Тот застонал под ее весом.

Тишина.

Если она снова услышит пианино, у нее остановится сердце. Она знала это. Пульс ускорился, но когда она услышала звон маленького колокольчика, сердце не подвело ее.

Теперь Китти уже плакала и не могла остановиться. Она попыталась двигаться, но повалилась набок и ухватилась за стену, которую не видела в темноте. Пол ушел из-под ног, и она очутилась на четвереньках, между кроватью и стеной в холодной темной комнате.

Но колокольчик внизу звонил, не переставая. Мало того, звук стал более настойчивым. Китти определила, что его источник находится у подножия лестницы, будто кто-то стоит там и смотрит наверх, на дверь ее комнаты и трясет одним из тех медных колокольчиков, которые она видела на полке рядом с жуткой лисой.

На четвереньках Китти поползла вперед, туда, где как она помнила, находилась дверь. Подтащила маленький стул и подсунула его под дверную ручку.

Затем побежала к окну и ударилась коленом об край кровати. Голову озарила белая вспышка боли. Шатаясь, она обошла кровать, хлопая руками по постельному белью в качестве ориентира. Потянувшись к маленькому окну, рывком распахнула его. И закричала. Позвала на помощь. Издала свой характерный рев. Тембр, от которого многие засыхали на издательских совещаниях и в страшных пределах ее офиса. Но это было все равно, что кричать в яму, выкопанную в сырой земле. За окном царила кромешная тьма. Ни единой звезды, ни осколка луны не освещало землю или воздух над ней. Когда Китти остановилась, чтобы перевести дух, ее чувства были атакованы сильным торфяным запахом. И на мгновение она даже задумалась, не провалился ли дом под каменистый торф целиком, пока она спала. Или это сторона холма прижалась к зданию?

Что там Мораг говорила насчет похорон королевы?

Инфернальный хаотический звон колокольчика, поднимавшийся вверх по лестнице, раздувал ее панику, страх и безрассудство и обращал в бегство. И этот звон застопорил ее попытки найти объяснение удушающим миазмам влажной черной земли, которые лились в комнату как газ, наряду со страшным холодом, напоминающим о больших камнях. Как ни странно, она представила их столпившимися вокруг дома и глядящими вверх.

Едва она отвернулась от окна и побежала обратно через тьму к двери спальни, как что-то похожее на маленькие жесткие руки и ноги принялись настойчиво колотить по ней, будто какой-то ребенок в приступе истерики бросался на дерево с другой стороны.

— Чего ты хочешь?… Пожалуйста, прекрати!.. О, боже, помоги мне! — Ее слова растворились во всхлипах и рыданиях. И только когда она подумала об ужасной кукле, и о том, как бросила ее в раковину, и только когда вспомнила свою тревогу и озадаченность при виде маленького пианино и стула, она начала отчаянно и глупо задыхаться, как усталая собака, стоя в темноте на четвереньках и прижавшись к маленькому стулу. И все это время колокольчик пронзительно звенел в маленькой неутомимой руке, с другой стороны двери на крошечной площадке.

***

В два часа ночи колокольчик перестал звонить. И в доме, называвшемся "Курган крошки Мэг" снова все стало тихо.

В четыре часа утра Китти набралась смелости встать и убрать стул из-под дверной ручки, хотя продолжала припирать телом дверь.

В полпятого, не способная больше ждать рассвета, она приоткрыла дверь. Лишь слегка. И уставилась в кромешную тьму. Тусклый свет телефонного экрана показал, что на маленькой лестничной площадке никого нет. Не смея дышать, она открыла дверь спальни наполовину. Долго стояла так, прислушиваясь, неспособная пошевелиться.

Около пяти она осмелилась выйти на площадку, остановилась и подождала, когда голова перестанет кружиться. Наклонилась вперед и посмотрела вниз, на комнату первого этажа, которую видела сбоку открытой лестницы. В скудном свете телефонного экрана она различила силуэты пианино, стула, кресла, камина и захламленных стенок, но не увидела никаких признаков жизни. Даже маленькая занавеска была все еще натянута в нише перед кухней. Все было, как она оставила накануне вечером. Это дало ей надежду.

Китти спустилась еще на две ступени.

Только тогда, в напряженном темном воздухе запустения, окруженная тусклым светом от телефонного экрана, она услышала, как маленькая дверь ванной распахнулась и ударилась об стену.

Китти ни разу не оглянулась назад, потому что не вынесла бы увиденного. Хотя у нее хватило ума начать быстрый спуск, прочь от внезапно раздавшегося топота маленьких башмаков по половицам, и позвякивания колокольчика в руке преследователя, стремительно метнувшегося за ней из темноты.

Она почувствовала удар, или жесткий толчок в сгибы коленей. И кубарем полетела вниз.

***

Утром, когда красное солнце начало свой восход, в доме, называвшемся "Курган крошки Мэг", снова все было тихо. Входная дверь была заперта изнутри, ключ торчал в замке. Маленькие окна заперты на защелки.

В тусклом свете, падавшем сквозь тюлевые занавески, Китти начала осматриваться вокруг себя, не двигая шеей. Она лежала у подножия лестницы, под углом, головой вниз. Ноги у нее по-прежнему покоились на лестнице, на которую она боялась оглядываться. Малейший вдох вызывал страшную боль в правом боку. Ее ребра. Правая рука зажата под грузным телом.

Она очень сильно упала. Потеряла сознание, ударившись о край деревянной ступени. Но придя в чувство, сморгнув с глаз пелену, и начав вспоминать события, приведшие к ее текущему положению, Китти попыталась пошевелиться. Но стоило ей поднять голову, как потрепанная занавеска, висящая перед кухней, с визгом сдвинулась в сторону.

И Китти закричала, когда маленький силуэт вошел в гостиную из своего укрытия. В полумраке на маленькой голове подпрыгивали пышные локоны. Негнущиеся, без шарниров конечности вращались в невидимых пазах, а маленькие руки взметнулись к потолку в жесте, похожем на триумф.

Когда фигура повернула свое овальное тряпичное лицо в сторону Китти и убедилась, что та не спит, она принялась скакать по полу гостиной из стороны в сторону, подергиваясь и щелкая каблуками. И в своей неуклюжей пляске, ускоряющейся от возбуждения, или даже предвкушения, а может и от того и от другого, она приближалась к ней все ближе и ближе.

Перевод: Андрей Локтионов

Дни наших жизней

Adam Nevill, «The Days of Our Lives», 2016

На первом этаже тикало гораздо громче, и вскоре после того, как затикало, я услышал, как Луи стала расхаживать наверху. Доски пола стонали, когда она шатко продвигалась там, где все тонуло во мраке из-за штор, не раскрывавшихся уже неделю. Она, должно быть, прошла по нашей спальне и, шатаясь, вышла в коридор, по которому двигалась, перебирая по стенам тонкими ручонками. Я не видел ее шесть дней, но легко представлял себе и вид ее, и настрой: жилистая шея, свирепые серые глаза, уже опущенный рот и губы, готовые скривиться дрожью от невзгод, возродившихся в тот самый миг, когда она вернулась. Но меня еще занимало, накрашены ли у нее глаза и ногти. У нее красивейшие ресницы. Я прошел, встал внизу лестницы и глянул вверх. Даже на неосвещенные стены лестничной площадки ложилась длинная и колючая тень ее кривляний наверху. Луи мне видно не было, зато воздух метался неистово, как и части ее тени, и я знал, что она уже хлещет себя ладонями по щекам, а затем вскидывает руки вверх над своей грязно-серой головой. Как и ожидалось, пробудилась она в ярости.

Началось бормотание, слишком тихое, чтобы я мог ясно расслышать все, что она говорила, но голос был резкий, слова вылетали со свистящим шипением, только что не выплевывались, так что я мог лишь предполагать, что проснулась она с мыслями обо мне. "Говорила я тебе… сколько раз!.. А ты не слушал… Бога ради… что с тобой стряслось?.. Зачем тебе непременно быть таким неуживчивым?.. Все время… тебе же говорили… раз за разом…"

Я-то надеялся, что настрой будет получше. Больше двух дней в доме прибирался, тщательно, чтобы успеть к следующему ее появлению. Я даже стены и потолки помыл, всю мебель передвинул, протирая, подметая и пылесося. Не приносил в дом никакой еды, кроме караваев дешевого белого хлеба, яиц, простых галет и всякой бакалеи для выпечки, которой никак не суждено было пойти в дело. Я отпарил и отмыл дом кипятком, лишил здание его удовольствий, за исключением телевизора, который ее забавлял, и керамического радио на кухне, которое с 1983 года брало только "Радио Два". Наконец, я стер со снятого нами дома все внешние признаки радости, равно как и все, что ее не интересовало, и то, что осталось от меня самого, о чем я забывал, как только это проходило.

Последнюю стопку книг, пробуждавших во мне интерес, все красочное или с воображением, позволявшее мне одолеть этакую громаду времени, то, что пламенело в моей груди и внутренних органах, будто тело мое прижималось к горячей батарее, вчера я наконец поснимал с полок и отдал благотворительным лавкам старья на побережье. Теперь оставались только древние рисунки для вышивок, пособия по садоводству, редкостные энциклопедии по выпечке, религиозные памфлеты, старые обличения социалистов, совершенно устаревшие толкования имперской истории и всякое такое неудобоваримое чтиво. Блеклые корешки, густой бумажный запах непроветриваемых комнат, чешуйчатые пятна — о чем напоминали они, вызывая дикую головную боль? О ее времени? Пусть Луи никогда и не смотрела на них, все же, я вполне уверен, что эти книги никогда не имели никакого отношения ко мне.

Я подошел к окну в общей комнате. Впервые за неделю распахнул шторы. Безо всякого интереса к цветам глянул на искусственные ирисы в зеленой стеклянной вазе, чтобы отвлечь взгляд от небольшого, квадратного садика. Те, что в садике, тоже дали ростки с тех пор, как начало тикать, а мне смотреть на них не хотелось. Одного беглого взгляда было достаточно, чтобы убедиться в наличии основательно прогнившей коричневатой змеи. Еще одна все еще извивалась, мелькая своим бледным брюшком, на лужайке под бельевой веревкой. Две деревянные птицы со свирепыми глазами клевали змею. В горке рядом со мной маленькие музыкальные фигурки черных воинов, купленных нами в лавке старья, принялись молотить деревянными руками по кожаным барабанчикам. На веранде и внутри старой конуры, не знавшей собаки уже много лет, перед моими глазами промелькнула бледная спина молодой женщины. Я знал, что это девушка с лицом в очках, которому очень подошел газетный шрифт и броский заголовок над мрачной картинкой мокрого поля возле дороги… На прошлой неделе я увидел эту девушку из окна автобуса и побыстрее отвернулся, сделав вид, что заинтересовался пластиковым баннером, растянутым над входом в паб. Слишком поздно, однако, потому как Луи сидела рядом и заметила мой искоса брошенный взгляд. Сердито сорвала обертку с палочки ментоловых конфеток, и я понял: девушке на обочине дороги грозит большая беда.

"Я видела", — только и сказала Луи. Она даже головы не повернула. Хотел спросить: "Что видела-то?" — только это ни к чему хорошему не привело бы, а все слова раскаяния, похоже, застряли у меня в глотке, будто я картофелину целиком заглотнул. Зато сейчас я видел, что девушка была задушена ее же собственными колготками цвета слоновой кости и запихана в собачью будку в нашем садике. Должно быть, этот случай и был причиной расстройства Луи, как и причиной того, что она удалилась от меня и пропадала целую неделю.

Только сейчас Луи спускалась по лестнице, глядя перед собой, и издавала звук, будто большая кошка шерсть откашливает, потому как ей не терпелось рассчитаться со мной за все те неудовольствия, что накопились с последнего ее приезда сюда.

Тиканье наполнило комнату, проскакивая мне в уши и вызывая запах линолеумного пола в школе, куда я подготовишкой ходил в семидесятые годы прошлого века. На моей памяти дежурная, регулировавшая уличное движение возле школы, улыбалась, когда я переходил дорогу с кожаным ранцем, хлопавшим меня по боку. Я видел лица четырех детей, о ком не думал десятки лет. На какой-то миг вспомнил детей и все их имена — и тут же опять забыл.

В оконном стекле отразился высокий, тонкий силуэт Луи со всклоченной головой, качающейся из стороны в сторону, когда она вошла в комнату. Увидев меня, Луи замерла и произнесла: "Ты", — голосом, измученным от отчаяния и прерывающимся от отвращения. И потом она ринулась вперед и с полоборота завелась у меня за спиной.

Я вздрогнул.

В кафе на пирсе я разрезал маленькое сухое пирожное пополам — кусочек такой и ребенка не удовлетворил бы. Осторожно положил половинку на блюдце и поставил перед Луи. Одно из ее век дрогнуло, словно удостоверяя получение, а больше выражая неудовольствие, будто я пытался подлизаться к ней и заставить быть признательной. Насколько мог видеть, глаза ее по-прежнему выражали отчужденность, гнев и болезненное отвращение. Чувствуя себя скованно и неуютно, я продолжал возиться с чайной посудой.

Мы были единственными посетителями. Море за окном посерело, ветер трепал флажки и пластиковые покрытия на простаивавших аттракционных электромобильчиках. В чашках наших плескался жиденький несладкий чай. Я всем свои видом показывал, что мой мне не в радость.

Внутри ее виниловой сумки цвета кислицы тиканье почти стихло, стало не таким назойливым, но меня отвлекло что-то большое и темное в воде, далеко внизу под пирсом, возможно, тень от облака. Она, казалось, плыла под водой, исчезая под пирсом, и я вдруг ощутил запах соленого мокрого дерева под кафе и расслышал плеск тугих волн об опоры. Последовал краткий приступ головокружения, и я вспомнил рождественскую елку на красно-зеленом ковре, напоминавшем мне хамелеонов, и кружевную скатерть на кофейном столике с заостренными ножками, похожими на хвостовики старых американских авто, и деревянную чашу с орехами и изюмом, и бокал шерри, и длинные голени приходящей няни в прозрачных темных колготках, влажно блестевших в свете газового огня. Ноги, от которых я глаз не в силах был оторвать даже в том возрасте, а было мне, должно быть, года четыре. Я попробовал устроить из блестящих ног няни мост, чтоб под ними проезжали мои машинки, а я мог бы поближе придвинуться к ним лицом. Под колготками бледная кожа няни была покрыта веснушками. А прямо у скрещения ног пахло ящиком комода с женским бельем, а материя, из какой были изготовлены ее колготки, состояла из множества маленьких квадратиков, превратившихся в гладкую вторую кожу, стоило мне только снова отодвинуться. То одно, то другое. Как же много способов все увидеть! То одна кожа, а то — другая. Мне от этого очень неловко делалось, чуть не писался.

Сидя напротив, за столиком кафе на пирсе, Луи улыбалась, а глаза ее блистали от удовольствия. "Ты никогда не научишься", — сказала она, и я понял, что ей хочется крепко мне врезать. Меня дрожь пробирала от сквозняка, залетавшего под дверь с продуваемого ветром пирса, а вены на моих старческих руках до того вздулись, что те выглядели синеватыми на пластиковой поверхности стола. Накрутив легкий шарф вокруг головы, она дала понять, что собралась уходить. Когда поднималась, на очки ей попал свет длинной флуоресцентной лампы: мерцающий огонь над колючим льдом. Не было никого ни возле кафе, ни на пирсе, ни на поросшей травой местности за набережной, и Луи со всей силы вдарила мне по лицу сжатым кулаком, предоставив самому приходить в себя, опершись о закрытый киоск мороженого. Рот мой наполнился кровью.

Минут десять я шел за ней, дуясь, потом пошел рядом, и мы маятно таскались по почти пустым улицам города, заглядывая в витрины магазинов. Купили поздравительных открыток к Рождеству, фунт картошки, позже ее, рассыпчатую, сварили и съели с безвкусной рыбой и консервированной морковью. В магазине "Все за фунт" купили коробочку шотландского песочного печенья. В лавке старья она приобрела, не меряя, юбку в обтяжку и две сатиновые блузки. "Понятия не имею, когда снова смогу носить что-нибудь приличное".

Когда проходили мимо магазина электротоваров, на двух телеэкранах я увидел лицо девушки. В местных новостях тоже показывали симпатичную девушку в очках в черной оправе, которая больше недели назад (однажды утром) так и не добралась до работы. То была девушка в собачьей будке.

"Так вот что тебе нравится? — зашипела рядом, почти не разжимая губ, Луи. — Так вот что у тебя на уме?"

Ускорив шаг, она пошла впереди меня, наклонив голову — и так до самой машины, в которой по пути домой не проронила ни слова. Дома она уселась смотреть какую-то телевикторину (уже, кстати, писавшуюся на видик): Луи хотелось ее смотреть, она и смотрела.

Вид мой был ей несносен, точно говорю, и она не желала, чтобы я смотрел ее викторину вместе с нею, так что я избавился от одежды, пошел и улегся в корзину под кухонным столом. Попытался вспомнить, была ли у нас когда-нибудь собака или это мои зубы оставили такие следы на резиновой косточке.

Час спустя после того, как я улегся, свернувшись клубком, Луи принялась вопить в гостиной. Думаю, она взяла телефон и набирала номер, который помнит по давно минувшим делам многих лет, а то и десятилетий. "Мистер Прайс на месте? Что значит, я набрала неверный номер? Позовите его немедленно!" Бог знает, что подумали об этом звонке на том конце линии. Я просто лежал, не шевелясь и плотно закрыв глаза, пока она не повесила трубку и не принялась рыдать.

На кухне тиканье убаюкивало меня среди запахов лимонного пемолюкса, собачьей подстилки и газа из плиты.


Луи собирала мозаику из тысячи кусочков, ту, что с картинкой мельницы у пруда. Мозаика была разложена на карточном столике, а ноги ее устроились под ним. Я сидел перед ней, голый, и рта не открывал. Пальцы ее ног были всего в нескольких дюймах от моих колен, и я не смел шевельнуться, чтоб не оказаться еще ближе. На ней были черный бюстгальтер, нейлоновая комбинация и очень тонкие колготки. Ногти на пальцах ног она покрыла красным лаком, а ноги ее пропадали, когда она потирала их одна о другую. Ее волосы, из которых теперь были извлечены папильотки, отливали серебром под волшебным светом. Для глаз она выбрала розовый макияж, что придавал победоносную привлекательность ее холодным, стального цвета глазам. Когда она пользовалась макияжем, то выглядела моложе. Тонкий золотой браслет обвивал ее тонкое запястье, а часы на металлическом ремешке тихо тикали. Циферблат часиков был до того мал, что я не мог разглядеть, который час. "Полночь минула", — подумал я.

Пока Луи не закончила собирать мозаику, она заговорила со мной всего один раз, тихо, резко: "Только тронь, и я брошу это враз".

Я позволил своим неуклюжим рукам вновь упасть на пол. У меня все тело ныло от такого долгого недвижимого сидения.

Она же по большей части оставалась спокойной и безучастной все то время, что ушло у нее на завершение мозаики, так что у меня в памяти ничего и не осталось. Помню такое только, когда она заводится, и забываю об этом, когда она успокаивается. Когда она гневом пылает, память у меня из берегов выходит.

Луи принялась пить шерри из высокого бокала и отпускать нелестные воспоминания и замечания по поводу нашего ухаживания. Вроде таких: "Не знаю, о чем я тогда думала? А теперь влипла. Ха! Гляньте на меня теперь, ха! Какой уж тут "Ритц"! Обещания, обещания. Уж с тем парнишкой-американцем мне было б куда лучше. Тем, с кем ты дружил…" Заводясь все больше и больше, она заметалась взад-вперед по комнате, такая высокая, тонкая и шелковистая в своих с шелестом сходящихся колготках. Я чуял запах ее губной помады, духов и лака для волос, который обычно возбуждал меня, особенно если ее настрой сбивался на что-то гадкое и капризное. А когда чуял, что ее забирает уксус злобы, я начинал вспоминать… по-моему… пакет, что прибыл в комнатушку, где я жил, годы и годы назад. Да, я это и раньше вспоминал — много раз, по-моему.

Толстый конверт, когда-то адресованный какому-то доктору, но спереди кто-то написал: "ПО ДАННОМУ АДРЕСУ БОЛЬШЕ НЕ ПРОЖИВАЕТ", — а потом написал мой адрес как точный для почты. Только письмо не было адресовано мне или кому-то конкретно, вместо этого над моим почтовым адресом значилось "Вам", потом "Мужчине" и "Ему", и тому подобное. Не было никаких примет отправителя, вот я и вскрыл пакет. А в нем оказались старые часы, женские наручные часики на тонком поцарапанном браслете, пахнувшем духами, и до того сильно, что мне, когда я держал часы, представлялись тонкие белые запястья. В вате оказался рекламный листок-многотиражка, расписывавший прелести какой-то "литературной прогулки", организуемой чем-то под названием "Движение".

Я отправился на эту прогулку, но только для того, по-моему, чтобы вернуть часики отправителю. То была воскресная тематическая прогулка: что-то, связанное с тремя жуткими изображениями в крохотной церквушке. Живописный триптих, предметом изображения которого был жуткий антикварный застекленный шкаф-горка из дерева. Существовала какая-то связь между этой горкой и местным поэтом, сошедшим с ума. По-моему. После утомительной прогулки, уверен, собрались выпить в каком-то общинном центре. Я расспрашивал всех бывших в группе подряд, пытаясь выяснить, чьи это часики. Все, кого спрашивал, говорили: "Луи спросите. Похоже, у нее такие были". Или: "Поговорите с Луи. Это ее". Может, даже: "Луи, она ищет. Она знает".

В конце концов я эту Луи вычислил и подошел к ней, поговорил с ней, комплимент ей сделал за потрясающую подводку глаз. Глядела она настороженно, но похвалу приняла, кивнув головой и сжатой улыбкой, которая не затрагивала ее глаз. "Ты, — сказала она, — из того дома, где бомжи живут? Я надеялась, что ты другим парнем окажешься, видела, как он в тот дом заходил". А потом взяла у меня часы и вздохнула безропотно: "Ну да уж ладно, — будто приглашение мое принимала. — Ты, по крайней мере, их вернул. Только, боюсь, это не будет тем, о чем ты думаешь". Я, помню, сконфузился.

В тот день я не мог удержаться, чтоб не любоваться ее прекрасными руками, а то еще чтоб не представлять ее в одних только узких кожаных сапогах, какие были на ней на той прогулке. Так что я был доволен, что часы оказались связаны с этой женщиной по имени Луи. По-моему, мои знаки внимания делали ее какой-то особенной в собственных ее глазах, но при этом и раздражали, будто я был надоедливым насекомым. Сколько ей было лет, я точно не знал, но она явно старалась выглядеть старше в длинном пальто, с шарфом на голове и в тройных твидовых юбках.

С первой встречи она все делала, чтобы я чувствовал себя с нею неловко, но еще я был полон самых невероятных ожиданий и возбужден, а в то время был одинок и не в силах выбросить эту холодную, неприветливую женщину из головы, вот и пошел опять в общинный центр, зная, что как раз там ежемесячно и собирается эта странная группа людей, "Движение". Это неопрятное, простое и гнетущее здание было штабом их организации, там стены были покрыты рисунками, сделанными детскими руками. Когда я пришел туда во второй раз, рядами были расставлены пластиковые стулья. Красные. Еще стоял серебристый электрический самовар для чая, на бумажных тарелочках лежали разные печенья. Я нервничал, по сути, никого не знал, а те, кто, на мой взгляд, могли бы узнать меня по прогулке, казалось, были не расположены вступать в разговор.

Когда на сцене чему-то предстояло произойти, я сидел в ряду позади Луи. На ней было серое пальто, которое она не сняла, войдя в помещение. Голова ее вновь была повязана шарфом, зато глаза скрывались под очками с красноватыми стеклами. На ногах у нее были те же сапоги, а сама она, похоже, была безразлична ко мне, даже после того, как вернул часы и она предложила заключить что-то вроде загадочного соглашения — в тот первый раз, когда мы встретились. Я и вправду опасался, что она неуравновешенная, но я был одинок и доведен до отчаяния. Ото всего этого я сильно недоумевал, но недоумению моему суждено было лишь нарастать.

Воспроизводя образ одной из тех жутких картин, что я увидел на литературной прогулке, той картины, которая довела местного поэта до сумасшествия, на низкой сцене в кресле неподвижно сидела пожилая женщина. Она была закутана в черное и носила вуаль. Одна нога ее была помещена в большой деревянный сапог. Рядом с креслом стояла зашторенная горка размером со шкаф, только глубже, такие в ходу у расхожих фокусников. По другую сторону рядом с женщиной стоял какой-то навигационный прибор (морской, как я предположил), весь из меди, с чем-то, похожим на циферблат часов спереди. Изнутри медного прибора доносилось громкое тиканье.

На сцену вышла еще одна женщина, с вьющимися черными волосами, избыточно толстая, а одетая, как маленькая девочка… По-моему, у нее были очень высокие шпильки красного цвета. Когда женщина в красных туфлях читала по книжке стихи, мне стало неловко, и я решил было уйти: просто встать и быстро покинуть зал. Но я тянул из страха привлечь к себе внимание, царапая ножками стула по полу, в то время как все остальные зрители были так погружены в происходящее на сцене. После декламации женщина, одетая, как маленькая девочка, ушла со сцены, а зал погрузился в темноту, пока весь дом не стал освещаться всего-навсего двумя красными сценическими лампами.

Внутри шкафа на сцене что-то заквакало, по звуку мне показалось, что это лягушка-бык. Должно быть, то была запись, или я тогда так подумал. Тиканье из медного прибора тоже становилось все громче и громче. Некоторые вскочили с мест и заорали всякое на ящик. Я был в ужасе, мне стало стыдно за кричавших, неудобно, и в конце концов я запаниковал и вознамерился уйти. Луи обернулась и прикрикнула: "Сядь обратно!" То был первый раз, когда она в тот вечер хотя бы признала мое присутствие, я вернулся на свое место, хотя и не мог с уверенностью сказать, почему подчинился ей. А другие рядом со мной в зале тоже выжидающе поглядывали на меня. Я пожал плечами, прочистил горло и спросил: "Что?"

Луи же сказала: "Разве в том дело, что, а не в том, кто и когда?"

Я не понял.

На сцене пожилая женщина с фальшивой ногой в первый раз заговорила. "Один может идти", — произнесла она, и ее хрупкий голос был усилен какими-то старыми пластиковыми динамиками над сценой. Стулья отлетели в сторону или даже опрокинулись, когда в недостойной возне к сцене стали пробиваться, по меньшей мере, четыре женщины из сидевших в зале. Они к тому же, добравшись до сцены, взметнули в воздух карманные часы.

Луи была там первой, тело ее напряглось в детском восторге, и она выжидающе смотрела на пожилую женщину. Пожилая укрытая вуалью голова кивнула, и Луи поднялась по ступеням на сцену. На четвереньках, со склоненной головой, она заползла в зашторенную горку. Пока Луи залезала внутрь, то ли хихикая, а может, и скуля, пожилая женщина в кресле молотила ее по спине, ягодицам и ногам — довольно безжалостно — своей клюкой для ходьбы.

Огни на сцене погасили (или они сами погасли), и собравшиеся, оказавшись в темноте, погрузились в молчание. Я слышал только одно: громкое тиканье часов, пока со сцены не донесся звук, похожий на то хлюпанье, с каким раскалывается арбуз.

"То время истекло", — провозгласил усиленный динамиками голос пожилой женщины. Огни зажглись, а люди в зале стали тихо переговариваться. Луи я не видел и гадал, не сидит ли она все еще внутри горки. Но я уже достаточно насмотрелся бессмысленной и неприятной традиции (или ритуала), связанной с теми картинами и каким-то более глубоким верованием, о каком я многого не могу припомнить и постичь какое был не в силах даже тогда, вот я и ушел поспешно. Никто не пытался меня остановить.

По-моему… вот что могло тогда произойти. То мог бы быть сон, хотя и запомнившийся сон. Я, признаться, никогда не знаю, могу ли доверять тому, что лезет мне в голову как воспоминания. Но этот эпизод я уже вспоминал, я уверен — в еще один (похожий на этот) вечер, когда Луи оплакивала наше сожительство. Может, это всего в прошлом месяце было? Не знаю, только все это кажется таким знакомым.

Луи стала заходить ко мне после того вечера, когда залезала в шкаф на сцене общинного центра. В разговорах по телефону она сыпала оскорблениями. Помню, как я стоял у общего телефона в коридоре здания, где комнатку снимал. Голос звучал так, будто ей приходилось орать через расстояние во много миль, да еще и ветряной вихрь одолевать. Я тогда предупредил всех остальных жильцов, чтоб всем звонившим говорили, что меня нет дома, и вскоре звонки по телефону прекратились.

Вскоре после столкновения с Луи и "Движением" я познакомился с одной… Да, очень милая женщина с рыжими волосами. Но знаться нам довелось недолго, потому как ее убили: обнаружилось, что ее задушили, а останки бросили в мусорный бак. Вскоре после этого Луи и заявилась ко мне.

По-моему…

Да, вскоре состоялась краткая церемония в подсобке лавки всякого старья. Помню, на мне костюм был, слишком для меня тесный. От него пахло чьим-то чужим потом. И я стоял на коленях перед кучей старой одежды, которую нужно было разобрать, а Луи стояла рядом со мной в шикарном костюме и своих прекрасных сапогах, с потрясающим макияжем на глазах, а серебряные ее волосы были только-только завиты. Нас поставили перед горкой из дерева, которую я видел в общинном центре и на странных картинах в часовне во время литературной прогулки. И кто-то с одышкой хрипел внутри ящика, как астматики. Мы все их слышали по ту сторону пурпурного занавеса.

Один мужчина (и, по-моему, он почтальоном был в том городке) держал у меня под подбородком пару портновских ножниц, дабы убедить произнести те слова, какие меня просили. Только ножницы не нужны были, потому как сколь ни коротко было наше ухаживание, но к тому времени я до того привязался к Луи, что, признаться, сам себя не помнил от возбуждения, когда бы ее ни увидел или ни услышал голос по телефону. На свадебной церемонии в лавке старья, когда мы вслух декламировали стихи поэта, что сошел с ума, Луи выставила напоказ дамские наручные часики, которые очень громко тикали и которые когда-то были посланы по моему адресу, хотя и предназначались кому-то другому.

Мы поженились.

Луи дали ослепительный букет из искусственных цветов, а мне досталась длинная деревянная линейка, сломанная о мои плечи. Боль понемногу стихала.

Был еще и свадебный завтрак — с "детским шампанским" и сырными шариками, лососевыми сэндвичами, кочанным латуком, сосисками в тесте. А было еще и много секса в брачную ночь: такого, что и вообразить было невозможно. По крайней мере, думаю, то был секс, но я помню только много крика в темноте вокруг постели, кто-то кашлял и икал в перерывах между протяжными звуками, напоминавшими рев молодого бычка. Помню, свидетели жестоко избили меня ремнями, они тоже находились в спальне постоялого двора, которую мы сняли для такого случая.

Или то было Рождество?

Не уверен, что с тех пор она позволяла хотя бы прикасаться к ней, хотя у себя наверху не отказывала себе в удовольствиях с тем, что, как могу только предположить, было внутри ящика в общинном центре и на нашей свадьбе. Может, я ей и супруг, только уверен, что сочетается она с кем-то другим, кто лает горлом, охваченным простудой, а она кричит от удовольствия или всхрапывает, и, наконец, рыдает.

Когда-то измены огорчали меня, и я плакал в собачьей корзине внизу, но со временем привыкаешь к чему угодно.


В четверг Луи убила еще одну молодую женщину, на этот раз кирпичом, и я понял, что нам опять переезжать придется.

Спор вылился в ожесточенное таскание за волосы и пинки ногами за пляжными домиками — из-за того, что я поздоровался с привлекательной женщиной, прогуливавшей собачек мимо нашего бивуака на одеяле. Луи и на собачек набросилась, я смотрел в сторону, в даль моря, когда она схватилась со спаниелями.

С наступлением темноты в тени деревьев я привел Луи домой, завернув ее в бивуачное одеяло. Дрожащая, вся в пятнах спереди, она всю дорогу домой разговаривала сама с собой, а на следующий день ей пришлось полежать с маской на лице. Случившееся вызревало не день и не два: Луи ненавидела молодых женщин.

Пока она поправлялась, я смотрел телевизор в одиночестве (понятия не имел, на какой канал он все еще был настроен) и думал о том, куда нам дальше податься.

Когда через два дня Луи сошла вниз, на глазах у нее было много грима, на ногах сияющие сапоги, со мной она была мила, но я оставался сдержан. Никак не мог выбросить из памяти визг испуганной собачки на пляже, потом удар, будто кокос раскололся, потом брызги.

— Опять придется переезжать. Уже две на одном месте, — устало молвил я.

— Мне этот дом никогда не нравился, — вот и весь ее ответ.

Обеими руками она укутала меня в банное полотенце, поцеловала, а потом плюнула мне в лицо.

За три недели я ее больше не видел. К тому времени отыскал дом с террасами в двухстах милях от места, где Луи совершила убийства двух прелестных девушек. И на новом месте начал надеяться, что она больше не вернется ко мне никогда. Напрасное и бесполезное дело желать такого, я знаю, потому как, прежде чем исчезнуть с побережья, Луи, глядя мне прямо в глаза, медленно и дразняще заводила свои золотые часики, так что мои надежды на разлуку станут самообманом и ничем больше. Единственно возможный разрыв между мной и Луи, как представляется, выглядел бы так: моя глотка склонена над обыкновенной раковиной в доме с террасами, а она деловито отыскивает портновские ножницы, пока я мастурбирую. Так она избавилась от последних двоих: какого-то художника в Сохо в шестидесятых и хирурга, с которым жила много лет. Либо быстрый развод с помощью ножниц над винтажным фарфором, либо в один воскресный день меня могли бы зарезать публично в лавке для старья. Ни один из вариантов не был мне особо по нраву.

В новом городке есть след "Движения". Члены его засели в двух враждующих организациях: "Обществе перелетных птиц", которое встречается над лавкой легальных наркотиков, открытой только по средам, и в "Группе по изучению М. Л. Хаззард", которая проводит встречи в старой методистской церкви. Никто, будучи в здравом уме, не пожелал бы связываться ни с одной из групп, и подозреваю, их будут сотрясать расколы, пока они совсем не исчезнут. Впрочем, проходит несколько свадеб, и в городке уже значатся пропавшими слишком много молодых людей. Но надеюсь, что близость других к вере Луи успокоила или отвлекла бы ее.

В конце концов Луи пришла в свободную спальню нового дома — голая, если не считать золотых часиков, лысая и пощипывающая свои тонкие ручонки. Мне немало часов понадобилось, чтобы с помощью горячей ванны и множества чашек водянистого чая привести ее в себя и сделать так, чтобы тиканье в доме замедлилось и притихло, а от кожистых змей с собачьими мордами остались одни лишь грязные пятна на ковре. Она измучилась, пока была вдали от меня, это я видел, и ей просто хотелось сделать себе больно по прибытии. Однако через несколько дней я вернул ей обличие той Луи, какой мы ее помнили, и она стала понемногу пользоваться губной помадой, причесываться и носить нижнее белье под домашним халатом.

В конце концов мы вышли на улицу — только до конца дороги, потом до местных магазинчиков (порадовать ее новыми нарядами), потом до набережной и вдоль нее, где съедали детские порции ванильного мороженого и сидели на лавочках, вглядываясь в туманный серый горизонт. Мы еще и до моря не дошли, как какой-то неухоженный пьяница попросил ее сделать что-то грубое и испугал Луи, а потом еще один юноша-грязнуля в неопрятном спортивном костюме на мотоцикле полмили ехал за ней и старался ухватить ее сзади за волосы.

В тот второй раз, пока я скармливал двухпенсовые монетки игровому автомату, чтоб выиграть коробок спичек и пачку сигарет, обернутые в пятифунтовую банкноту, Луи от меня и убежала. Я весь пирс обегал и берег в поисках ее, а нашел только после того, как услышал звук, как будто кто-то, по-моему, шлепнулся в лужу в общественном туалете. А потом я увидел возле туалета мотоцикл.

Она завлекла малого, хватавшего ее за волосы на набережной, в женский туалет и расправилась с ним в последней кабинке. Когда я наконец вытащил ее оттуда, от лица малого почти ничего не осталось, это я видел, а кожа у него на макушке отлетела, как корочка от пирога. Когда я привел Луи домой, пришлось выбросить ее лучшие сапоги в мусорный бак, и все колготки у нее были порваны.

Два человека из "Движения" пришли навестить нас дома после этого случая, они просили меня не беспокоиться, потому как едва ли что-то подобное теперь расследуется, а кроме того, полиция уже обвинила двух мужчин. Очевидно, размозженный малый все время с ними слонялся, и они взяли моду приставать к людям на грязных улочках. Визитеры из "Движения" пригласили нас быть свидетелями на свадьбе, к чему я тут же ощутил отвращение, несмотря на ненасытное желание снова увидеть Луи разодетой в пух и прах.

Свадьба проходила на складе домика "Морских скаутов", где пахло бочкой, и там через какие-то минуты Луи встретилась еще с одним: лысым толстяком, который всего-то плотоядно на нее поглядывал и насмешничал надо мной. Она опять очень постаралась потерять меня в толпе, и там было полно народу, желающего постегать жениха кожаными ремнями, но я не сводил с нее глаз. На свадебном завтраке я увидел, как толстяк угощает ее чипсами, что появлялись из пакета, обсыпанные солью. Толстяк не был женат, не был он и в "Движении", так что я был неприятно поражен, что одиноким мужчинам разрешалось посещать подобные события. Дошло до того, что, когда я укрылся пониже от взгляда Луи, я даже поймал ее на том, что она сунула толстяку наш номер телефона. Всем остальным женщинам стало жалко меня.

После свадьбы в домике "Морских скаутов" я едва узнавал Луи. Целыми днями она пребывала в приподнятом настроении и поступала так, будто меня там вовсе не было, а потом она разозлилась, потому как я там был и явно мешал ей воспользоваться очередной возможностью.

Толстяк даже подошел ко мне на улице, когда я за покупками вышел, заговорил со мной, сказал, что я вполне могу оставить Луи в покое, ведь наши отношения уже сдохли, а вот он намерен жениться на ней через несколько недель. "Это вы так думаете?" — спросил я, и он шлепнул меня по лицу.

Я на три дня затаился под кухонным столом после случая с толстяком, прежде чем вылезти и обрядиться в одежду Луи, отчего у меня голова пошла кругом. Когда я правильно наложил тени на глаза, у меня едва не подогнулись колени. Только мне все равно удалось выйти из дома с утра пораньше и нанести визит толстяку. Луи выбежала за мной на улицу, крича: "Не смей его трогать! Не трогай моего Ричи!" Когда некоторые из соседей стали выглядывать в окна, она ушла в дом, всхлипывая.

Отлично зная, что без моего добровольного участия в разводе Луи абсолютно не запрещалось вести разговоры о подобных вещах с новым партнером, Ричи не сумел удержаться от того, чтобы не подбить к ней клинья. Через глазок в двери своей квартиры он увидел меня с лицом во всем гриме и решил, что я — это Луи. Он никак не мог открыть дверь, а ему казалось, что все делает быстро. Потом стоял в дверном проеме, улыбаясь, с пузом, выпиравшим из халата большим блестящим мешком, а я ткнул в этот пузырь с кишками пару острых ножниц, действуя рукой по-настоящему быстро. У него не было даже возможности закрыться своими волосатыми ручищами: я глубоко врезался во всякие его трубочки с требухой.

Нам в "Движении" нельзя простофиль иметь. Это всякому известно. Позже я выяснил, что ему позволили прийти только потому, что женщина из "Группы перелетных птиц", та, что всегда дома ходила в дождевике с поднятым капюшоном, положила глаз на Ричи и верила, что ей с ним выпал шанс. Всего неделя отделяла и ее от перехода в мир иной, но, по-моему, я уберег ее от нескольких десятилетий скорби. Позже она за разделку Ричи даже прислала мне пакетик печенья и открытку, предназначенную девятилетнему мальчику — с гоночной машиной на лицевой стороне.

Так вот, прямо по длине прихожей квартиры Ричи я прошелся по нему, как швейная машинка, заставив его блеять. Руки мои были в резиновых перчатках для мытья посуды, потому как я понимал, что руки будут скользить на пластиковых ручках ножниц. Воткнул и вытащил, воткнул и вытащил, воткнул и вытащил! А когда он замер и стал сползать по стене прихожей, прежде чем завалиться в свою скромную гостиную, я сбоку всадил ножницы глубоко ему в шею, а потом закрыл дверь, пока толстяк не перестал кашлять и давиться свистящей одышкой.

Тяжелый, вонючий мерзавец, поросший по спине, как козел, жесткими черными волосами, с широким, податливым, мясистым лицом, что когда-то насмехалось и ухмылялось, но я разделал его, чтобы вынести из квартиры по частям. Невероятно, но, когда я соединил его тушу в ванной, он ожил на мгновение, чем перепугал меня до полусмерти. Впрочем, ненадолго его хватило, и я закончил все секаторами, которые были хороши для мяса. Я нашел их на кухне под раковиной.

Три ходки я сделал: одну в старый зоопарк, который должны были закрыть много лет назад, где бросил куски в заросший вольер казуаров (там находились три птицы), одну ходку — туда, где морские чайки устраивали драки возле сливной трубы, и еще одну к домику "Морских скаутов" — с головой, которую похоронил рядом с военным мемориалом так, чтобы Ричи всегда мог посмотреть на место, где закрутил бал.

Добравшись домой, я запер Луи на чердаке, поснимал все дымоуказатели и, открыв окна, сжег в кухонной раковине всю ее одежду, кроме лучшей пары колготок на выход. Прошелся по дому, собирая все ее вещи, и то, что не выбросил в мусорные баки, пустил на милостыню.

Прежде чем оставить Луи, рычавшую, как дикая кошка, на чердаке среди наших старых рождественских украшений, я сказал ей, что, возможно, увижу ее в нашем новом доме, когда найду его. Я спустился по лестнице, надел ее дамские часики на руку и прислушался к их быстрому тиканью: бились, как сердце, готовое разорваться. Внутри горки маленькие черные воины ударили своими деревянными ручками в кожаные барабаны.

Луи все еще царапала ногтями фанерный люк чердака, когда я вышел из дома только с одним чемоданом.

Перевод: Владимир Мисюченко

Евмениды [благожелательные дамы]

Adam Nevill, «Eumenides (the Benevolent Ladies)», 2017

Единственное, что в первый день на новой работе, в логистической конторе центра "Агри-Тех", понравилось Джейсону, была Электра и ее длинные ноги. В следующие два месяца его восхищение превратилось в одержимость, от которой он страдал по будням с утра и до конца рабочего дня.

Всякий раз, глядя вслед Электре, уходившей от его стола, Джейсон впадал в гипнотический транс. Всякий раз, как его неуправляемое внимание сосредотачивалось на ее ногах, казалось, что она только это и делает, вечно движется от него, дразня, и в этом было больше мучения, чем приятного.

Электра была единственным лучом света во мраке его жизни, единственным развлечением в рабочее время, которое он приветствовал. Работа в центре уничтожала последние следы его индивидуальности, она, казалось, должна была рассеять надежды на что-то лучшее в жизни, но он втайне трепетал в предвкушении очередного рабочего дня, сулившего верную встречу с нею, надушенной, со вкусом накрашенной, тихой, практически немой, двигавшейся с шуршанием шелка среди письменных столов и серых металлических стеллажей; с сиреной на высоких каблуках, порождавших свою странную музыку стуком по бетонному полу проходов или большим гудронированным пространствам, предназначенным для машин, под вечно серым небом.

Весь рабочий день Джейсона проходил в огромном, но малолюдном "логистическом центре", через который проходили двигатели и запчасти для сельскохозяйственных машин. Здесь же располагался скромный кабинет Джейсона. Саллет-на-Тренте, город, приютивший "Агри-Тех", находился на севере центральных районов Англии, не совсем в "Черной стране"[20], не совсем в Стаффордшире, но отчасти и там, и там, но, как считалось, ни к тому, ни к другому не относился. Саллет-на-Тренте, или Салли, не имел ни географического, ни культурного, ни политического значения. Он не мог похвастаться общественной жизнью или достопримечательностями, привлекавшими туристов. Город с примыкающей к нему местностью были своего рода антиматерией и застряли у пересечения новых скоростных магистралей, по которым люди проносились мимо.

Пять лет назад Джейсон окончил университет и мечтал стать журналистом в Лондоне, но попал в другое мертвое место сразу за трассой М25, которое могло бы находиться в Бакингемшире. Оттуда он переехал в Саллет-на-Тренте и в первую же неделю после переезда понял, что здесь еще хуже. Ему казалось, жизнь должна бессмысленно пройти среди дорог с двусторонним движением, металлических заборов, жутковато-тихих промышленных зон, белых фургонов, новых домов, выстроенных на железнодорожных насыпях и похожих на склады розничных торговых центров размером с футбольное поле, торгующих товарами для домашних животных, холодильниками, стиральными машинами, электрическими и газовыми плитами и так далее.

Джейсон обнаружил, что жизнь в таких городах, как Саллет-на-Тренте, представляет собой полную противоположность той, которая могла бы привлекать, вовлекать или воодушевлять человека. Такие города предлагали своим обитателям существование, а не возможность достичь чего-либо существенного, и вследствие этого оставались безжизненными. Джейсон также обнаружил, что рабочие места создавались и занимались в них обычно людьми, лишенными воображения.

В Салли на Джейсона навалились апатия и вялость, обычные для таких мест. Временами ему хотелось закричать, истерически расхохотаться, сломать, что попадется под руку. Чем дольше он жил в Салли, тем сильнее напоминал себе наряженную в дешевый костюм обезьяну, заключенную в клетку или в тесное и замусоренное пространство с бетонными полами и стенами; забытого примата, изолированного от себе подобных, без конца шлепающего себя по лицу широкой безволосой ладонью.

Чтобы не дать мозгу умереть без впечатлений, оставалось лишь заказывать в Интернете книги. Джейсон терпеливо читал их в свободное время, стремился познать себя и понять, как выбраться из сложившейся жизненной ситуации. Это чтение было попыткой защитить от ветра пламя, горевшее в нем три года во время учебы в университете. Во что он превратится, со страхом думал Джейсон, если этот огонек погаснет? Вероятно, в человека, который забудет свое прошлое.

В Салли, как и на прежней работе, сотрудниками Джейсона были большей частью мужчины, удручающе обыкновенные, но циничные, немногословные, все интересы которых ограничивались футболом, машинами, бытовой электроникой, компьютерными играми и выпивкой. Любой, даже самый короткий разговор на работе приводил Джейсона в уныние, порожденное смертельной скукой.

Сетевые сайты знакомств могли предложить лишь восемь одиноких женщин, находящихся в географической доступности, сведения их биографий доверия не внушали. Романтические возможности, которые бы могли облегчить его угнетающее одиночество, оказались скудны. Жительницы Салли, казалось, выходят замуж рано, а матерями становятся еще раньше. Только Электра казалась не такой, как остальные. Что же она за человек и что здесь делает? Не могло быть сомнений, что она училась и после школы, недавно окончила учебное заведение и, вероятно, у нее уже кто-то есть.

Всякий раз, встречая ее во время обеденного перерыва, — она сидела на одной из лавочек, расставленных вокруг склада на лужайке, пересеченной неасфальтированными дорожками, — Джейсон тщательно выбирал темы, исключающие упоминание о мужчинах в ее жизни. Признайся она в существовании таковых, его реакция была бы столь эмоциональна, что он не смог бы скрыть своего огорчения. Пока же она не упоминала о мужчине в своей жизни — Гэзе, Бэзе, Найджеле, Энтони, Леоне, Джее или Сти, — и Джейсон мог без помех принимать желаемое за действительное. Даже невинный вопрос о товарах, имеющихся на складе, заданный у стола Электры одним из сотрудников, вызывал у Джейсона до того сильный приступ ревности, что у него кружилась голова.

Вероятно, Электра была религиозна и берегла себя. Думать так позволяло то, что из украшений она носила только крестик из белого золота. Джейсон думал, что готов перейти в любую веру, лишь бы быть с нею.

В обществе Джейсона, когда он подсаживался к ней во время обеденных перерывов, она отвечала односложно, полуулыбалась, сама ни о чем не спрашивала, и у него часто возникало подозрение, что Электра о нем того же мнения, что и остальные сотрудники, и что его попытки завязать общение с нею ее тяготят. Иногда он подозревал, что Электра, в лучшем случае, просто его терпит.

Когда Джейсон сидел рядом с нею, голова у него переполнялась кровью, и он говорил глупости, делал замечания столь безжизненные и непривлекательные, что единственным подходящим средством от них казалось направленное на себя членовредительство. Электра накручивала на палец прядь волос, достававших ей до плеч, затем своими зелеными глазами внимательно рассматривала палец с накрученными на него волосами; она не нервничала, но и не была вполне раскованной, всегда сидела, положив ногу на ногу, полосатая юбка открывала колени, одна туфля с высоким каблуком покачивалась, держась на пальцах ноги.

Он настолько потерял голову от этой девушки, что в последний день своего испытательного срока набрался мужества пригласить ее. Пока Электра заваривала чай для всей конторы, Джейсон прошел вместе с нею в кухню, открыл зачем-то дверцу холодильника и сказал:

— Может, сходим куда-нибудь вместе?

После этого вопроса в кухне сгустилось молчание, как будто сам воздух превратился в желе, тогда как пространство между его ушами заполнил шум, какой стоит в подземном туннеле, когда в нем движутся товарные составы. Джейсон, собирая разбежавшиеся мысли, пытался вспомнить заранее отрепетированную реплику, которая позволила бы выйти из затруднительного положения.

О чем он только раньше думал? Он на десять лет старше ее. Он для нее приставала. Это слово повторялось у него в мозгу. Чтобы в его-то возрасте опуститься до такого! Ему захотелось разорвать рубашку на обрюзгшей, усыпанной веснушками груди и дико, по-звериному зареветь. Он, видимо, уже совсем потерял голову и перестал быть человеком, с которым приятно общаться.

— Хорошо. Куда бы вы хотели пойти? — сказала Электра, не глядя на него. Ее безразличие, как ему показалось, объяснялось скукой.

Ей было скучно. Скуку вызывало все, связанное с ним. В ней не было ничего таинственного, загадочного, кокетливого или жеманного, ничего такого, что приписывало ей его воображение. Просто она молода, и ей скучно. Он почувствовал это, когда стены отшатнулись и помещение приняло свои прежние размеры.

Джейсон настолько был уверен в неудаче, в том, что она откажет, что даже не подумал заранее, куда бы они могли пойти.

— А куда стоит… здесь пойти? — спросил он.

Электра нахмурилась.

— Да, в общем-то, особенно некуда. Разве что в зоопарк.


Джейсон снимал комнату в большом доме Викторианской эпохи на самой старой улице города, к сожалению, отделенной от территории, с которой она была связана исторически, после того, как в шестидесятые годы по-новому провели границы графств. После переселения в Саллет-на-Тренте Джейсон сначала надеялся приобрести жилье в собственность, но даже и в городке, расположенном так далеко от Лондона, на обслуживание долга перед банком уходила большая часть его заработка, поэтому приходилось снимать.

Все постоянные жильцы дома, где снимал комнату Джейсон, были мужчины, все старше его и казались еще более усталыми от жизни и более разочарованными, чем он сам. Если ему не удастся вырваться из нынешней ситуации с бесперспективной низкооплачиваемой должностью в богом забытом городке, расположенном у пересечения транспортных артерий, он станет таким же, как соседи по дому.

Лишь один постоянный жилец дома заговаривал с Джейсоном, хотя лучше бы этому Джеральду быть таким же скрытным, угрюмым и молчаливым, как и другие серые фигуры, существовавшие перед бормочущими телевизорами в своих комнатах. Но Джеральд был одним из тех несчастных, кто не может выносить одиночества, но в то же время лишен достоинств, необходимых для общения, и не способен к эмпатии. Джеральд также считал себя знатоком в области муниципальной политики, рассуждения о которой пересыпал фактами из местной политической истории, иногда очень давней. Он всегда говорил с полуулыбкой знатока ироническим тоном, что помогло Джейсону понять, почему соседи дома, где он жил, частенько убивали друг друга.

Но Джеральду требовался слушатель, и на эту роль он выбрал Джейсона, когда тот, перевозя свои скудные пожитки на новое место, старался казаться общительным новым соседом. За что и приходилось теперь дорого платить, всякий раз появляясь на кухне.

Эта часть здания стала своего рода ловушкой, устроенной пауками и морщинистым Джеральдом. Стоило кому-то зайти на кухню, дверь его комнаты на первом этаже со щелчком открывалась, и фигура, в которой было что-то от насекомого, беззвучно выходила в коридор и становилась у двери в кухню, как бы плетя невидимую сеть, из которой не могли бы вырваться его жертвы, если бы решили, и с полным основанием, что голод и жажда лучше, чем компания Джеральда.

Вечером накануне "свидания" с Электрой Джейсон увидел редкую возможность воспользоваться знаниями Джеральда о городе, возможность, которая ни разу не представлялась прежде, когда Джеральд говорил, а Джейсону приходилось слушать. Джейсон принес купленный готовый ужин в кухню на первом этаже и, взмахнув рукой, как волшебник, нажал кнопку "Открыть дверцу" микроволновки. Громко прозвучал сигнал, похожий на звон колокольчика, и через три секунды дверь комнаты Джеральда со щелчком открылась.

— Добрый вечер, — сказал он, став в дверях кухни, и продолжил своим обычным вопросом: — Как там жизнь в яме? — после чего прыснул в бороду в восторге от собственной шутки.

Джейсон отказался от мер, которые прежде предпринимал, чтобы не позволить Джеральду окружить себя со всех сторон. На этот раз Джейсон не противился.

— Я понятия не имел, что в Саллете есть зоопарк.

Джеральд перестал улыбаться и нахмурился.

— Зоопарка нет. По крайней мере, все те годы, что я здесь живу. Я бы знал. Уж можете мне поверить.

Джейсон так был убежден в познаниях Джеральда, касающихся города, что эта новость вызвала в нем полное смятение, перешедшее в страх. Выходило, что Электра выставила его дураком. Если Джеральд говорит, что зоопарка нет, значит, его нет. И разве зоопарк не место, куда взрослые, отцы и дяди обычно водят по выходным девочек вроде дочерей и племянниц? Предложение Электры встретиться с ним у ворот зоопарка на следующее утро, в субботу, должно быть, хитроумная уловка, издевательский отказ, смысла которого он сдуру не понял сразу.

Придет Джейсон на работу в понедельник, обвинит Электру в том, что она сыграла с ним жестокую шутку, а она скажет:

— Вы и вправду подумали? Нет, вы мне скажите, вы не поняли? Я пошутила. Нет, погодите, неужели вы действительно пошли и искали зоопарк? В Салли? — Он так и слышал ее голос. Его позор и унижение станут известны водителям вильчатых погрузчиков к одиннадцати утра. Подумать только, сколько пищи для насмешек и шуток на зоологические темы он дал своим сотрудникам! Надо же быть таким доверчивым! В Саллете нет ни кинотеатра, ни театра, ни музея, ни боулинга. Это просто место, где люди существуют. Отдыхать ездят за город. Откуда в таком городе может взяться зоопарк?

— Но тут было мошенничество, идеальный пример. Довольно типично. — Голос Джеральда вернул к действительности Джейсона, застывшего в оцепенении перед микроволновкой. — Как обычно, деньги исчезли. Джиббит в то время загонял муниципалитет в землю. Так что бюджет израсходовали на никому не нужную дорогу.

Ужас Джейсона в связи с обманом Электры превратился в гнев.

— Какого черта вы несете?! Я вас о зоопарке спросил, а не о бюджетах и дорогах.

Джеральд усмехнулся с таким видом, как будто предвидел именно такую реакцию.

— Это вам и надо понять. Вам надо понять, как все это…

— Нет, мне не надо. Зоопарка нет. Я знаю то, что мне нужно.

— Да, но зоопарк некогда был. Зоологический сад Пентри. Ныне он в руинах. Его до сих пор видно с A2546. Если едете к Банриджу, прямо перед тем местом, где раньше стоял "Человек на луне"… — На эту тему Джеральд распространялся некоторое время. Другой излюбленной его темой были направления дорог, в рассказах о которых он упоминал уже исчезнувшие ориентиры.

— Хватит, — Джейсон умоляюще выставил руки. — Пожалуйста, хватит. Зоопарк. Раньше он был, но больше нет.

— Именно это я и сказал. Когда Джиббит…

— Стоп. Помедленнее. Пожалуйста. Этот зоопарк. Сам зоопарк все еще сохранился. Что еще сохранилось?

Джеральд нахмурился.

— Что есть из развлечений? — спросил Джейсон. — Парк с аттракционами? Ресторан? Бар? Что еще? Зачем туда теперь ходят?

— Ну, вообще-то туда не ходят, разве что члены местного исторического общества. Я одно время был его секретарем, с…

— Джеральд! Зачем туда ходить членам исторического общества?

— Из-за архитектуры, разумеется. Это один из последних оставшихся зоопарков Викторианской эпохи, выстроенный архитектором по фамилии Беллоубай. Свидетельство бесчеловечности. Будь вы животным, доставленным из Азии или Африки, то меньше всего захотели бы оказаться в Зоологическом саду Пентри. Видите ли, вам надо понять…

— Так это музей своего рода, открытый для публики?

— Ничего подобного. Никогда не хватало денег, чтобы его снести, не говоря уж о том, чтобы содержать и поддерживать.

— Так он заброшенный? Заброшенный зоопарк Викторианской эпохи?

— Более или менее. Почему вы спрашиваете?

— Иду туда завтра. На встречу.

Глаза Джеральда радостно засветились. Он увидел благоприятную возможность.

— Что ж, это хорошо. Я ничего. Я тоже пойду. Нет смысла идти без человека, который может рассказать.

— Нет-нет. Спасибо, но нет. Это свидание.

— Свидание? С девушкой? Там? — Потрясение Джеральда в равной степени относилось к тому, что Джейсон знаком с женщиной, и к тому, что они вместе собираются в заброшенный зоопарк.

— Нам рассказы не потребуются. Простите. О здешней истории и тому подобном. Не потребуются.

Получив отказ, Джеральд сдулся.

— Может быть, в таком случае она все знает о зоопарке.

— Сомневаюсь. — Тут Джейсон подумал, что Электра хотела, чтобы в субботу утром он нашел зоопарк на замке и в руинах, что это должно было бы послужить эпитафией его романтическим мечтам. Или она имела в виду, что он сам животное, которое следует держать взаперти? Самое подходящее место для него, досаждающего ей на работе и пялящегося на ее ноги? Господи, подумал Джейсон, и все у него внутри сжалось. Неужели это было так заметно?

— Плохо дело. Религиозные психи довершили то, что начиналось с нехватки средств.

Выведенный из размышлений Джейсон взглянул на Джеральда:

— Что? Что вы сказали? — Кто бы мог подумать, что он когда-либо задаст Джеральду такой вопрос. — Почему плохо дело? О каких психах вы говорите?

Одушевление, столь недавно покинувшее Джеральда, снова к нему вернулось.

— Все животные погибли. Ужасно. Подозревали, что их отравили химикатами, доставленными с производства в Банолле. Зоопарк уже много лет находился в упадке, так что бедные животные были в жалком состоянии. Никаких денег, понимаете. Но прежде чем защитники прав животных организовались, животные пришли в ужасающее состояние. Но косоглазые евангелисты по ночам проникали в загоны и травили животных. Сестры белого креста, так они себя называли. У них был храм на Раддери-уэй, там теперь отбеливают зубы…

В первый раз за время жизни в этом доме Джейсон стоял спокойно, не переминаясь с ноги на ногу, не глядя на часы и не порываясь позвонить по телефону, хотя звонить ему было совершенно ни к чему, и слушал Джеральда.


— Привет! — Электра тепло улыбнулась Джейсону, он и не знал, что она на это способна.

Вопросы, которые ему хотелось задать, цеплялись один за другой у него в мозгу, как клоуны в длинных башмаках. Его мысли окутывал туман смущения и желания, который не желал подниматься. Но сомнений, что у них свидание, не оставалось. Осознание этого повергало Джейсона в дрожь.

Молодая женщина не стала бы носить сапоги на высоких каблуках, колготки из такого блестящего материала, что они казались мокрыми, мини-юбку в обтяжку и столько макияжа, если бы у нее не было намерения произвести впечатление. На прическу она, должно быть, тоже потратила не один час.

— Как мне пройти внутрь? — За этим без паузы он спросил: — Почему именно здесь? — Девушка, в которой он с трудом узнавал свою сотрудницу, показала ему проход между металлическим шестом и проволочной сеткой. Электра на вопрос Джейсона не ответила, но улыбнулась и потупила глаза с накладными ресницами. — Кстати, выглядите потрясающе.

Один из четырех турникетов возле билетных касс повернулся с громким металлическим стуком, когда Джейсон и Электра прошли через бывший вход. Длинный деревянный фасад нес поблекшие изображения животных с человеческими лицами. Неприятный звук поворачивавшегося турникета эхом отозвался в глубине территории, лежавшей за входом, как странный дверной звонок, и затих. Джейсон осмотрелся по сторонам.

Он стоял на гудронированном переднем дворе, который, по замыслу архитектора, должен был вмещать много народу. Напротив турникетов располагался магазин подарков с окнами и дверью, заколоченными досками, и кафе "Гоу-Эйп", окна которого были закрыты ставнями. Фасады павильонов, посвященных различным животным, тянулись до неиспользуемой детской площадки. На ней за стволами наступающих деревьев виднелся красный и желтый пластик детских качелей и каруселей. На некотором расстоянии у миниатюрной платформы, украшенной пышной решеткой филигранной работы, стоял маленький детский поезд с продырявленными шинами. Туалетный блок с плоской крышей большей частью оброс мхом и был завален засохшими ветками. Из дорожек росла густая высокая трава. Повсюду землю покрывали выцветшие обертки от мороженого.

Над всем этим возвышался крутой и высокий холм, вершина которого скрывалась в низкой серой туче. Глядя в сторону этой вершины, Джейсон заметил бетонные стены вольеров, ржавые металлические шесты и свисающие с них обрывки проволоки, догнивающую площадку для катания на электрических автомобильчиках и указатели возле дорожек, идущих через заросли деревьев листопадных пород. Вольеры зоологического сада располагались на склонах этого холма, мимо них вела дорожка, начинавшаяся слева от Джейсона.

Эта странная экзотическая обстановка привела Джейсона в ребяческий восторг. Он подумал, что недооценивал Электру. По-видимому, она способна оценить странную красоту заброшенности, испытывать интерес, не отягченный заумностью, к былому величию и к местной истории? Ему захотелось обнять ее, крепко поцеловать красивые губы, провести ладонями по округлостям ее тела. Она, по-видимому, чувствовала его пыл, и этот пыл ее не отталкивал. Она улыбалась.

— Возможно, это единственное интересное место в Салли. — Это его замечание ей также понравилось. Среди таких развалин ее внезапный смех показался мелодичным и волшебным. Такого смеха Джейсон никогда не слышал.

— Такого больше нигде нет. — Она, запрокинув голову, в восторге посмотрела на холм. — Когда зоопарк работал, мне сюда никогда не хотелось.

Джейсон не был уверен, что правильно понял последнюю реплику, но хотел согласиться с Электрой. Впрочем, что-то заставляло его подозревать, что в своем энтузиазме она безумна. Безумна, но прекрасна, как, по словам Джеральда, были безумны Сестры белого креста. Одна из них, местная красавица, некогда завоевала корону Мисс Великобритании. Она постриглась в монахини этой секты.

— Почему именно здесь? Зачем вы сюда ходите?

На лице Электры появилась полускрытая улыбка, которую Джейсон знал очень хорошо и надеялся, что эта улыбка просто игривая.

— Потому что здесь мне хорошо. Спокойно.

— Часто сюда приходите?

— Очень.

— В одиночку?

— Большей частью. Иногда встречаюсь здесь с друзьями.

Как ни лестна была последняя реплика, так сильно хотелось ему завоевать расположение этой девушки, что он предпочел думать, что она бывает здесь одна и это место готова разделись только с ним.

— Они придут сюда позже. Можем встретиться.

— Ваши друзья придут? — Джейсон надеялся, что его разочарование не слишком очевидно.

Электра пошла по дорожке, начинавшейся слева от них, и он подумал, что она хочет таким образом и уйти от его расспросов и показать ему что-то еще. Джейсон видел по ее лицу, что ей не терпится подняться на холм выше. Он не поспевал за нею, идти быстрее не позволяли новые ботинки. Электра держалась свободнее, чем обычно, она шла, запрокинув голову, как будто подставив лицо солнечным лучам. Сейчас Джейсон видел Электру такой, какой она никогда не бывала на работе, и с каждой прошедшей минутой узнать ее было все труднее. Он попытался побороть это чувство, заговорив с ней:

— Вы знаете, что здесь случилось в семидесятые годы, еще до вашего рождения? — Джейсон спохватился, что рискует процитировать части монолога Джеральда, который предыдущим вечером растянулся более чем на час. Рассказ Джеральда изобиловал подробностями о культе, приверженцы которого отравили животных зоопарка, и украшен сведениями о политике муниципалитета, который впоследствии этот зоопарк закрыл. Вскоре не столько одышка от подъема, сколько внезапный страх уподобиться Джеральду заставил Джейсона замолчать.

— Ах, так вы об этом знаете? — В тоне Электры он уловил сарказм. Она остановилась у большого навеса над заросшим вольером, сооруженным из стальных шестов и сетки с большими прорехами. Земли не было видно под толстым слоем опавшей листвы и гнилыми бревнами. Середину вольера занимали заросли молодых деревьев. Высоко над бетонной стеной в тыльной части вольера непривлекательно зияли входы в две искусственные пещеры. Электра усмехнулась, как будто заметила в заброшенном вольере редкое и боязливое животное.

Джейсон одной рукой убрал ветки с листвой от стальной таблички, рельефно изображавшей карту Африки, и провел пальцем по названию одного из когда-то содержавшихся здесь животных: гелада, Theropithecus gelada.

— Интересно, как они сюда проникли. Женщины. Эти ненормальные, которые отравили животных.

Электра предпочла оставить этот вопрос без ответа. Это вызвало раздражение Джейсона. Наступило неловкое молчание, которое он попробовал заполнить.

— Одну из женщин убили. Но не львы или тигры, которые тогда здесь были, как вы могли бы подумать. Ее убила слониха. Можете себе такое представить? — По словам Джеральда, старая и слепая слониха по прозвищу Долли в своем загоне прижала коленями ноги одной из сестер белого креста к земле, а массивной головой давила ей на туловище, пока та не умерла. Это как раз была королева красоты. Она подползла, чтобы отравить солому мышьяком, но это стоило ей жизни.

Закончив безмолвное общение с пятнистыми скалами и мертвыми деревьями в вольере, где некогда прыгали приматы, Электра отвернулась от ограды и стала подниматься на холм.

— Всегда они все понимают неправильно, — сказала она, и Джейсон не понял, кого она подразумевает под "они". — Люди не знают, что здесь произошло, — добавила она.

— Ах, нет, знают. Эти сумасшедшие отравили всех животных, кроме рептилий. По-видимому, забили дубинками мелких, кого сумели загнать в угол. Меня вовсе не удивляет, что… город… — Джейсон едва не сказал "муниципалитет", это слово было бы совершенно неуместно на свидании, — …хочет, чтобы здесь было тихо. Все это немного жутковато — вам не кажется? — если знать, что здесь случилось. По-моему, уцелевших женщин отправили в лечебницу.

Джейсон понимал, что его комментарии неприятны Электре. Вероятно, дело было в мрачном настроении, от которого он не мог избавиться, оказавшись в зоопарке.

— Люди не знают, почему это случилось. Их там не было. — Электра произнесла это резко, но с лукавинкой в прекрасных глазах, как будто была посвящена в тайну, которую не могла раскрыть. От этого она казалась простой и еще более молодой. — Не следует делать заключение, не зная фактов, — добавила она. — Ужасные вещи случаются по определенным причинам. Разве не знаете?

— Да, конечно, — поспешно проговорил Джейсон, отчаянно желая вернуть Электре прежнее настроение.

Он шел за ней в молчании, и она провела его мимо тесных заросших клеток для сов, больших австралийских зимородков, макак, алых ара и амазонских попугаев. Подъем вызвал у Джейсона одышку, он весь взмок и пытался скрыть это, отставая от Электры. Она быстро шла, ее красивые ноги поблескивали в металлическом свете и, казалось, без усилий посылали тело к началу длинной бетонной лестницы, ведшей на следующий уровень.

Табличка рядом с металлическими перилами в начале подъема сообщала, что орангутанги, гиббоны, шимпанзе и лемуры отбывают заключение где-то выше. Кроны небольших деревьев образовывали арку над лестницей, погружая ее в густую тень. Джейсону приходилось пригнуться, чтобы не задевать ветви головой.

— Вы идете или как? — сказала Электра.

Он так запыхался, что с трудом проговорил:

— Есть ли какая-нибудь другая дорога? — Он сильно натер пятку левой ноги.

С вершины холма из одетых туманом деревьев донесся пронзительный крик, который Джейсону хотелось принять за человеческий. Перед мысленным взором встали желтые зубы, пыль, поднимаемая черными ступнями с когтями. Он представил себе худые волосатые конечности, хватающиеся за ветки деревьев, в отчаянной попытке оторваться от погони других мохнатых теней.

Электра захихикала. На мгновение, прежде чем она скользнула в темный туннель лестницы, выражение ее лица показалось Джейсону особенно сладострастным. Распутным, жестоким и свойственным женщине гораздо более старшей, такое не могло появиться на юном лице Электры.

Джейсон так резко повернулся на крик, что чуть не упал на перила у начала лестницы. Он осмотрел темные влажные кроны деревьев над собой и взглянул вдаль, на заостренные бетонные крыши, которые так странно выглядели в тумане над верхушками деревьев у вершины. Глядя на туман, он вдруг подумал о разрушенном храме во влажных джунглях на горном хребте где-нибудь в Азии. Все это в совокупности, крик, туман, буйство зелени, заставляло Джейсона подозревать, что он оказался за пределами Саллета-на-Тренте, города, который по-настоящему не относился ни к одной из административных единиц.

На каменной лестнице из тени сверху доносился стук каблучков Электры.

Джейсон торопился за ней. Он дважды позвал ее по имени и попросил: "Подождите!" Она игриво засмеялась, находясь, как ему показалось, гораздо дальше от него, чем он ожидал.

Свод ветвей не пропускал света, и Джейсон едва видел, куда ступает. Он шумно дышал, в голове стучал пульс. Споткнувшись, он едва не упал, не сумев ухватиться за поручень. Но среди запахов гниющей листвы и влажной земли он чувствовал аромат духов Электры. Он преследовал это благоухание.

Наконец Джейсон повернул за угол бетонной лестницы, и в конце туннеля, образованного деревьями, как монета из белого золота, показался дневной свет. Когда до вершины оставалось уже недалеко, Электра радостно крикнула: "Не отставайте!" — и исчезла. От этих слов Джейсону показалось, что он в два раза старше, чем на самом деле.

Вдруг сбоку от лестницы второй раз раздался животный крик, сопровождающийся приближающимся шумом, потом невидимое животное замерло, как показалось Джейсону, у него над головой. Он остановился. Животное знало о его присутствии, Джейсон не сомневался с этом так же, как не сомневался в силе затаившегося в темноте наверху и в его способности быстро перемещаться.

Добравшись до вершины, Джейсон был едва жив от усталости и страха. Но Электра не ждала его на широкой и зеленеющей бетонной дорожке.

Он посмотрел назад в туннель, из которого вышел, согнувшись и ощущая во рту вкус крови. Там, внизу, снова все было тихо. Но теперь он знал, что сорок лет назад сестры белого креста уничтожили не всех животных, содержавшихся в зоопарке. Какая-то обезьяна, должно быть, уцелела и принесла потомство. В британской фауне никто не мог бы издавать такие адские крики, никто из крупных животных не мог бы так проворно двигаться на такой высоте.

Это-то, видимо, и привлекало Электру и ее друзей. Они знали, что зоологический сад не совсем пуст, как считалось в городе. Электра хотела удивить Джейсона чем-то особенным и тайным, чем-то таким, чего он не мог бы увидеть в другом месте. Теперь ее загадочные замечания становились для Джейсона более понятными.

Но где же сама Электра? Джейсон опасался, что их свидание переросло в детскую игру в прятки. Он слишком устал и был слишком потрясен, чтобы играть в такие игры. Пусть его ожидает награда в виде поцелуя Электры, но Джейсон хотел вернуться домой.

Перед ним по обе стороны от единственной дорожки тянулись вольеры для животных, перед каждым из которых располагалась приподнятая платформа для посетителей. Джейсон несколько раз позвал "Электра!", но ответом ему была лишь тишина, которая, как ему показалось, говорила о том, что существо, находившееся в зелени где-то рядом, затаилось.

Единственный приемлемый для него путь отсюда вел вперед и вверх, но Джейсон надеялся со временем найти дорожку, которая спускалась бы вниз. Изначальная планировка зоопарка здесь, близ вершины, была гораздо яснее. Дорожка спиралью опоясывала холм и постепенно поднималась по склонам. Видимо, предполагалось, что посетители во время подъема будут останавливаться и рассматривать животных, а все прочее увидят при спуске.

Теперь с одной стороны от Джейсона находился вольер для орангутангов, а с другой — для шимпанзе. Он понял это на платформе для зрителей по неумело написанному на щите изображению рыжей обезьяны. В противоположном вольере на цепях были подвешены бревна, на которых некогда резвились шимпанзе. Некоторые из них все еще покачивались, как будто с них только что кто-то соскочил. Джейсона охватил ужас, который он попытался проглотить, как ком в горле. Он боялся, что из одного из темных проемов в бетонной стене дома для шимпанзе появится обращенное к нему черное лицо. В широком бассейне валялись пни деревьев и сучья.

Позади Джейсона, с территории орангутангов, донесся громкий плеск, как будто что-то тяжелое плюхнулось в воду.

Джейсон, дышавший, как астматик, бросился к ограде, не решаясь подняться на платформу, казавшуюся ненадежной.

В шести метрах под ним находился ров с водой. Видимо, в свое время он служил препятствием для обезьян или позволял им купаться. Сейчас он был полон грязной дождевой воды, покрытой ковром из опавших листьев и веток. В одной части рва вода волновалась и маслянисто выплескивалась на зеленеющие бетонные берега. Что бы ни скрывалось под опавшими листьями, это животное не выныривало.

За рвом стояли полусгнивший деревянный домик и две большие, состоявшие из нескольких каменных блоков фигуры обезьян. Джейсону они показались грубыми изображениями слабоумных божков, забытых в замусоренном гроте.

Он чувствовал крепкий животных дух — пряный, свежий, богатый аммиаком, который бил в ноздри и грозил вывернуть наизнанку желудок.

Он прибавил шагу и быстро дошел до перекрестка, откуда можно было идти вниз, вверх и прямо вперед.

— Электра! — завопил он от злости и от страха, и среди влажных деревьев собственный голос прозвучал на удивление слабо. Джейсону показалось, что и воздух стал гораздо теплее, и сильнее запахло сухими листьями.

Ответ донесся откуда-то издалека и сверху. Это был ужасный крик, перешедший во что-то похожее на безумный смех. Джейсон подумал, что, вероятно, это еще один из уцелевших потомков обезьян. Но чем же они здесь питаются?

Теперь Джейсон находился ближе к вершине холма, примерно на полдороге к ней, и мог лучше рассмотреть то, что ожидало его, если бы он отважился подняться выше. Несколько сводчатых бетонных крыш — каждая напоминала миниатюрный Дом Оперы в Сиднее — выступали из тумана между двумя большими дубами. Вероятно, это была одна из тех архитектурных достопримечательностей, которым Джеральд приписывал историческую ценность.

Под пустым и безразличным небом Джейсон видел также грязную статую пингвина, который раскрывал обломанный каменный клюв. Бетонная птица навеки застыла, жалуясь криком на одиночество и неволю в проклятом месте, где ее оставили.

Воображение Джейсона лихорадочно заработало.

На самой вершине виднелась красная черепичная крыша. Прямо под ней, в просвете между кронами деревьев, Джейсон увидел Электру, которая разговаривала по крайней мере с тремя женщинами в темных одеждах. На фоне бетона, потерявшего цвет от времени, лица собеседниц Электры выглядели особенно бледными.

Все они повернулись и смотрели на него сверху вниз. Электра энергично помахала рукой. Ее собеседницы оставались неподвижными и только смотрели.

Джейсон трусцой обогнул огороженный стенами участок для жирафов, ныне заваленный битым кирпичом и камнями. В вольерах, где раньше держали тапиров, капибар и гривастых баранов, теперь разрослись папоротник-орляк, ежевика и высокая трава.

Стараясь не обращать внимания на боль в натертых ногах, Джейсон думал, что должен вызывать у женщин опасения, если не враждебное отношение, поскольку зашел на территорию, где ему не рады.

"Смешно так думать, — пытался убедить он себя. — Разволновался из-за одичавших потомков обезьян, содержавшихся в зоопарке. Только и всего". Он догонит Электру и заставит ее объяснить, что это за странные крики. Но что она сможет предложить в качестве объяснения тому, что соскользнуло в ров с маслянистой водой возле вольера с орангутангами?

Решив не смотреть за железные прутья, чтобы не пугаться того, что может находиться в вонючих вольерах, Джейсон бросился вперед и наконец, запыхавшийся и весь мокрый от пота, добрался до места, где последний раз видел Электру.

Он снова оказался один, перед ним лежало крошечное озерцо с дном из грязного бетона, заваленное опавшими листьями, где некогда скользили в воде морские львы. Невероятно, но, несмотря на сорок лет, прошедших со времени закрытия зоопарка, от застойной бетонированной лужи все еще пахло гниющей рыбой.

На противоположной стороне большой вымощенной площадки стояло бетонное сооружение с куполом, который Джейсон видел снизу, и с крышей, расписанной под снег и лед. Некогда здесь жили пингвины. Теперь же единственной нелетающей птицей здесь было печальное каменное создание, которое Джейсон также видел снизу над вершинами деревьев. С того места, где он сейчас находился, время и швы между каменными блоками делали один видимый глаз статуи безумным: казалось, пингвин до смерти напуган.

Дверей в проемах того, что прежде называлось "Арктической ареной", давно не было, но вонь, которой повеяло из темноты, легко победила любопытство Джейсона, и он раздумал входить внутрь.

Он снова позвал Электру, но на этот раз ответом ему был не крик из зарослей деревьев, но шум под куполом "Арктической арены", как будто кто-то там сгребал опавшие листья. Что бы ни шуршало, он не сомневался, что это не Электра.

Все, находившееся ниже Джейсона и вокруг, вселяло в него неуверенность в себе и страх. Пытаясь отыскать Электру на самой вершине, он дважды споткнулся. Он неровно и учащенно дышал, мысли его были в расстройстве. Одежда промокла, в горле пересохло от ужасной жажды.

Вверх. Какой-то глубоко запрятанный инстинкт подсказывал Джейсону, что Электра будет ждать его на вершине. Он снова стал подниматься в гору.


Он нашел Электру на вершине.

Она сидела за одним из двадцати металлических столов для пикника, расставленных снаружи у ресторана с красной крышей и с окнами, заколоченными досками. Электра казалась озабоченной, если не скучающей, какой он обычно видел ее на работе. Ее красивые розовые губы были недавно снова подкрашены и приоткрывались, когда она смотрела на одноэтажный террариум по другую сторону от площадки, занятой столами. Она положила ногу на ногу и позволила юбке обнажить верхние части золотистых чулок, к которым крепились короткие резинки.

Других женщин теперь не было видно.

Джейсон заговорил не сразу, пришлось собраться с мыслями. Он не знал, что сказать о пережитом на этом холме.

Но более, чем внезапное появление Электры, Джейсону мешала сосредоточиться жара. Иссушающий зной проникал через беловатый туман над площадкой со столами. Джейсон снял пальто. Пятна пота расплывались на его рубашке и джинсах. Запах разгоряченного тела мог вносить свой вклад в и без того насыщенную запахами атмосферу, но точно он этого сказать не мог.

— Вы не спешили, — сказала Электра с жестокой улыбкой.

— Где… остальные? — Джейсон поморгал, сгоняя с век капли пота, и посмотрел на небо. Солнца не было.

— Вы хотите знать, зачем это?

— Простите?

— Я покажу вам дорогу.

— Что?

— Мы готовы! — крикнула кому-то Электра.

За закрытыми металлическими дверями террариума что-то стало с грохотом бросаться на стены, пол и потолок. Судя по звукам, их производило существо крупное. Затем оно издало шуршащий звук, как будто палкой провели дугу по песку. Металлические двери задрожали в проемах.

Джейсон едва не упал, повернувшись к скамье, на которой сидела Электра. Он подошел к ней, и тут она встала и подняла подол тугой юбки к талии. При других обстоятельствах это было бы шокирующим, хотя и возбуждающим выставлением себя напоказ, но сейчас показалось Джейсону грубым и неприятным. Безволосый лобок Электры был едва прикрыт прозрачным нижним бельем черного цвета. Ее сильные ноги, казалось, светились в нейлоновых чулках.

— Мы должны стать, как звери, чтобы быть с остальными. Быстро. Сделай это быстро, — сказала она и запрокинула голову, как если бы уже испытывала экстаз.

Несмотря на отвращение, член Джейсона затвердел и распрямился, как бесчувственный питон, движимый исключительно запахом и инстинктом.

Девушка предлагала себя, но ему или кому-то другому, он не понимал. То, появление чего она, как ему казалось, ждала из террариума, что скручивалось кольцами, корчилось и билось о старые металлические двери, заставило Джейсона захныкать, как ребенка. Причиной стонов Электры был либо ее собственный страх, либо половое возбуждение, либо и то, и другое.

Пониже вершины разразились звериные крики, рев и вопли, как будто зоопарк снова стал полон обитателями, которые давно уже ожидали кормежки. Ветви в кронах деревьев, стоявших вокруг площадки для пикника, пришли в движение. Зной от невидимого солнца пек непокрытую голову Джейсона все сильнее, мысли пропали, остался только ужас.

— Ну же. Впусти его в свое сердце. В свое сердце, — сказала Электра, легла спиной на стол для пикника и раздвинула бедра.

Джейсон отбежал к началу дорожки, которая должна была вести от вершины вниз.

Из-за закрытого ставнями окошка, из которого прежде в заброшенном ресторане продавали мороженое, послышался пронзительный крик, но, судя по голосу, кричала женщина, которая была старше Электры:

— Ляг с маленьким черным ягненком!

Джейсон попытался посмотреть в сторону окошка, но потерял равновесие и упал, поранив колени и ладони. Боль несколько отрезвила его, и он сумел подняться на ноги.

Двойные двери террариума раскрылись, не выдержав ударов изнутри, и заскрежетали по мостовой. Запах горячего гнилого мяса вырвался, как ядовитый газ, и окутал вершину холма.

Две худые женщины в пыльных черных одеждах вышли из дверного проема террариума и пошли по мостовой, спотыкаясь и сталкиваясь головами, как будто чтобы встряхнуть ужасы, сокрытые в их черепах.

Электра, лежа на спине, подняла нижнюю часть туловища в воздух, в нетерпении расставив ноги.

Два изможденных призрака женщин пали на колени и зарыдали. Между ними бросилось что-то толстое и черное.

Это явилось из террариума на свет дневной, как ужасный язык. Туловище толщиной с канализационную трубу тяжело волочилось по грязной земле. Голова твари, покрытая грязными болтающимися повязками, красными у концов, шлепнула по мостовой рядом с Электрой. Черная кожа, которую успел увидеть Джейсон, казалась такой же бугорчатой, как у мертвого левиафана, оказавшегося на берегу после отлива.

Джейсон добежал до края небольшого плато на вершине и стал спускаться по склону.

Позади него или где-то в низких горячих облаках над ним заскрежетал огромный турникет. Джейсон прикусил себе язык и сбросил оба ботинка.

На полдороге к подножию холма он взобрался на стену вонючего вольера, некогда предназначавшегося для бурых медведей, и забился в открытую клетку в его тыльной части. Ее обитатель, наполовину засыпанный сухими листьями, испугался еще сильнее, чем сам Джейсон.

Перевод: Александр Авербух

Загрузка...