Перевод Г. Батурина
Был десятый день мая… Евфрат бурлил, и его воды готовы были смыть береговые дамбы. Встревоженные крестьяне различных племен, обитавших между Зи аль-Кяфалем и Куфой, так же как и крестьяне других районов, расположенных по побережью Евфрата, день и ночь дежурили у дамб. Люди были напуганы надвигавшейся опасностью, еще месяц назад казавшейся незначительной.
Дул влажный ветерок, оживляя несчастных, вселяя в них силы, которые были им так необходимы.
Изнуренные тяжелым трудом, едва держась на ногах, крестьяне продолжали упорно бороться со стихией. Они спасали посевы и скот — единственный источник их существования.
В полях — возле крестьянских хижин, построенных из гнилого тростника, циновок и пальмовых листьев, и вдоль берега реки колосилась, радуя глаз, созревающая желтая пшеница. Близилось время жатвы.
Наступило утро. Люди снова принялись за укрепление дамб. Они, как муравьи, рассеялись по берегу, снуя взад и вперед, укрепляя непрочные места, поднося к ним песок, хворост, тростник, циновки, подпорки, веревки и другой материал.
Безжалостно подгоняемые инженерами и своими вождями, они работали без передышки. Немного отдохнуть им удалось лишь в полдень.
Внезапно, как это обычно бывает в Ираке, погода резко изменилась. Налетела буря, солнце скрылось, река взволновалась. Опасность наводнения усилилась, ибо дамбы и так уже сдерживали гораздо больший напор, чем это было рассчитано при их постройке.
На левом берегу реки опасность затопления была значительно более сильной, чем на правом, так как население здесь было малочисленнее, берег ниже, а дамбы хуже.
Вожди племен, и на том и на другом берегу имеющие дома, земли, еще больше, чем крестьяне, были заинтересованы в сохранении дамб. Они ходили среди работающих, то подгоняя, то подбадривая их, то избивая отстающих палками и плетьми…
Перенесемся на правый берег. Наступил вечер.
Перед одним из вождей племени стоял, гордо выпрямившись, исполненный достоинства, присущего кочевым арабам, высокий, смуглый и сильный юноша по имени Баддай аль-Фаиз. Он отличался от своих сверстников тем, что постоянно носил на поясе кинжал с серебряной насечкой. Юношу ударил вождь, как он бил и других. Ударил ли он его за промедление в работе или просто так, без причины, но Баддай не мог перенести этого. Он бросил работу и остановился, непокорный и бунтующий.
Вождь от неожиданности остолбенел. Он не мог отвести от юноши удивленного и возмущенного взгляда. Пораженный его гордостью и достоинством, считая это легкомыслием и высокомерием раба, он думал о том, что Баддай не оставляет своего кинжала с серебряной насечкой даже во время тяжелой работы, что его непокорность возмутительна, что он не смеет возражать против того, что другие переносят униженно.
Вождь хотел ударить его второй раз, но остановился и бросил ему в лицо оскорбление, а это у бедуинских племен считается хуже и унизительнее, чем удар палкой.
— Горе тебе, трус! — сказал он. — Уж не этот ли кинжал с серебряной насечкой дает тебе право задирать нос? И для какой цели ты носишь всегда этот кинжал и ружье, которое ты повесил на куст боярышника? А где же было это оружие в тот день, когда Джассам убил твоего брата Аббаса? Почему ты не отомстил за него, презренный трус?!
Вождь с особым ударением произнес имя «Джассам», усиливая «с» и растягивая «а», и при этом многозначительно указал своей палкой на противоположный берег реки. Потом он саркастически улыбнулся и ушел, прекрасно понимая, что смертельно оскорбил юношу.
Баддай, охваченный страшным душевным волнением и гневом, выслушал эти слова вождя перед большой толпой крестьян, которых он считал ниже себя по достоинству, гордости и умению постоять за себя. От обиды он закусил губу, а потом крикнул душераздирающим голосом:
— Пошел прочь! Я отомщу за смерть брата и смою с себя позор!
Жизнь стала для него тяжелым бременем. Лучше смерть, чем позор! Он оставил работу. Ему уже не было дела ни до посевов, ни до чего другого.
Недавно Джассам из соседнего племени убил его брата Аббаса в ссоре из-за старого долга и до сих пор не уплатил за кровь[17].
Баддаю было тяжело переносить позор, который лег на него, и он не отказался от своего права на месть. Но он решил подождать, пока окончится бедствие, постигшее все евфратские племена, — наводнение, и был достаточно благороден, чтобы оставить во время несчастья своего врага в покое. Но теперь, когда его упрекали за то, что он не отомстил, когда его позорили перед людьми, для него не могло быть жизни без мести.
Эти мысли мгновенно промелькнули в его голове. Отряхнув свой запылившийся во время работы плащ, он взял ружье и, не оборачиваясь, пошел прочь. Вскоре он скрылся в ночном мраке.
Перенесемся на левый берег.
Наступила ночь. Крестьяне возвратились в свои дома, почти физически ощущая подстерегающую их опасность, понимая, что вода, если хоть немного не схлынет, обрушится на них через несколько часов.
Ветер дул с неослабевающей силой, и поднятые им волны размывали дамбы. Однако усталость взяла свое, и люди заснули, положившись на аллаха, оставив на дамбах дежурных, готовых поднять тревогу при первой же опасности. Освещенные слабым светом луны, блеск которой скрывали тучи поднятой ветром пыли, дежурные ходили взад и вперед, как призраки. Одним из дежурных был Джассам.
Находясь среди своих, он ничего не опасался… Он не знал, что Баддай поклялся отомстить за свою честь этой ночью. Он не знал, что Баддай пробрался в стан его племени, с большим трудом переправившись через Евфрат на маленькой рыбачьей лодке. Он не знал, что Баддай, твердо решивший убить врага, подстерегает его в ночной темноте, закрыв лицо платком, закутавшись в свой черный плащ, укрывшись за пальмой в углу сада, примыкающего к окраине поселка и палатке дежурных.
Пост Джассама был рядом с садом, но Баддай с трудом различал своего врага. Юноша стоял у ограды сада и смотрел на Джассама, как разъяренный кабан смотрит на охотника. Приглушенным голосом он говорил:
— Недолго осталось тебе жить, собачий сын…
Баддай зарядил ружье. Сердце его забилось чаще, а на лице появилась зловещая улыбка. Он опустился на колено и тщательно прицелился в врага, готовый выстрелить. Но тут к Джассаму подошел другой дежурный. И теперь, стреляя в одного, Баддай мог убить другого, а этого он не хотел, потому что родственники и соплеменники убитых простили бы ему смерть Джассама — убийцы его брата, но не простили бы второго убийства и непременно отомстили бы.
Сначала он растерялся, но потом ему пришло на ум, что надо подождать, пока пришедший уйдет и оставит Баддая наедине с его жертвой.
Пока он размышлял, издалека донесся крик дежурного, звавшего на помощь. Вода прорвалась через брешь, образовавшуюся в соседней дамбе. Все дежурные, во главе с Джассамом, бросились, обгоняя друг друга, туда и пытались заделать брешь, но безуспешно: остановить разлившиеся бурные воды, несущиеся подобно горному потоку, было невозможно.
Люди, спавшие в домах, проснулись и с ужасом увидели поток. От страха они потеряли разум — погибали плоды их трудов, вложенных в посевы и строительство дамб. Они тщетно боролись с мощным потоком, но все их усилия были напрасны.
Им оставалось только спасаться бегством. Женщины плакали, дети в страхе кричали. У Джассама была жена, трое детей, старуха мать и сестра. Он последним побежал к своей семье, чтобы спасти ее от гибели.
В это время ветер стих, пыль рассеялась и показалась светлая луна, равнодушно смотревшая на разыгравшуюся на земле трагедию.
Брешь в дамбе продолжала расширяться, и скоро огромная масса воды хлынула в долину, затопляя дома и поля.
Баддай с состраданием смотрел на племя, попавшее в беду.
После того как жертва ускользнула от него, волнение в его душе улеглось и в нем проснулось странное чувство. Это была не жестокость и не жажда мести. Баддай забыл, зачем пришел сюда.
Медленно приблизился он к людям, и первое, что увидел, были трое детей Джассама, плачущие и дрожащие от страха. Он увидел отца, несущего двоих из них, маленьких, худеньких и слабых от болезней и голода, его жену, тащившую какие-то пожитки и ведущую корову за собой, сестру, пытающуюся поднять старуху мать, и третьего ребенка, сидящего на земле и цепляющегося за подол матери. Растерянная мать нагнулась, чтобы поднять его и взять на руки поверх вещей, но тут повод от коровы выскользнул у нее из рук. Потом потерявший голову отец, с двумя детьми на руках, вдруг вспомнил об овцах и побежал выводить их из загона, чтобы погнать перед собой…
Каждый был занят своей бедой, все встало вверх дном и напоминало день страшного суда. Лай собак, почуявших опасность, сливался с криками людей.
Баддай больше не раздумывал. Он крепче завязал свой платок, вскинул на плечо ружье и поспешил на помощь семье врага. Он подошел к растерявшейся матери и взял у нее ребенка, облегчив ей тяжелую ношу. Джассам, взгляд которого случайно упал на него, принял его за одного из своих родственников и ободряюще крикнул:
— Иди к дамбе!
Дамба, тянувшаяся вдоль реки, была единственным путем, по которому жители деревни могли уйти, спасаясь от наводнения, так как только она возвышалась над низменной равниной, начавшей уже скрываться под водой.
Когда Баддай взял у жены Джассама ребенка, она успокоилась за него и смогла вести за собой корову и спасать вещи, которые несла на спине. Сестра Джассама вела старуху мать. Вместе с Джассамом, несшим двух детей и гнавшим овец, они начали переходить вброд потоки воды и приготовились следовать за караваном племени, настигнутого страшной бедой и вынужденного бросить насиженное место.
Вслед за ними шел человек с лицом, закрытым платком, несший их младшего ребенка.
Подойдя к дамбе, Баддай поставил ребенка на землю, потом вплотную подошел к Джассаму, открыл лицо и при свете луны пристально посмотрел на него, как бы говоря: «Разве ты не узнаешь меня — своего врага, пришедшего отомстить за Аббаса?»
С минуту они неподвижно смотрели друг на друга, и у каждого из них готово было вспыхнуть желание убить противника: у одного, чтобы защититься, у другого — чтобы отомстить. Затем Джассам левой рукой медленно и осторожно отстранил от себя детей, а правой потянулся к кинжалу. Однако Баддай не взялся за оружие. Он отрицательно покачал головой и хрипло сказал:
— Теперь иди… с миром… Но не забывай, что твой час еще придет.
Он повернулся и зашагал к своей лодке, оставив Джассама и его жену, которая лишь теперь догадалась, кто был перед ней.
Баддай ал-Фаиз вернулся к своему племени спокойный, гордый своим поступком: он спас семью своего врага и ради нее оставил в живых, хотя и до поры до времени, человека, который должен был умереть.
После этих событий прошел год. Племя Джассама вернулось на свою землю как только схлынула вода, затоплявшая ее в течение нескольких месяцев, и на берегу реки была построена новая дамба.
И тогда от этого племени пришли посланцы в племя Баддая, чтобы заключить между врагами мир! Выкуп за убитого был заплачен деньгами и женщиной — сестрой убийцы. Баддай взял ее в жены, и таким образом мир, по обычаю и традициям племен, был восстановлен.
После этого уже никто не осмеливался сказать юноше, что он, как жалкий трус, отказался от мести.
Перевод А. Сапожниковой
Раздался звук, напоминающий выстрел из револьвера, что-то зашуршало, машина немного качнулась, чуть-чуть накренилась на бок и наконец остановилась. Шофер повернул к нам хмурое, потемневшее лицо. — Поздравляю, — сказал он. Выйдя из машины, шофер остановился у дверцы и громко выругался, затем наклонил голову, как будто делал что-то постыдное, и забормотал с мольбой в голосе:
— Господа… Вам придется выйти из машины. Нужно исправить повреждение.
Доктор зашевелился, бормоча проклятья на сирийском диалекте, которого шофер не понимал. Ему вторил правительственный чиновник, не забывая при этом поносить всех близких и дальних родственников шофера. Тот выслушал все покорно и сказал извиняясь:
— Что я могу сделать? Судьба.
Я вышел из машины, за мной последовали чиновники и два бедуина, едва умещавшиеся между нами. Читатель, очевидно, догадался, что мы ехали в такси, где каким-то чудом устроились впятером на заднем сиденье. Рядом с шофером сидели две женщины, а сзади к кузову прицепился «заяц». Известно, что такой «заяц» — явление неизбежное. Он едет, так сказать, на законном основании, если в машине имеется какое-нибудь официальное лицо, например наш чиновник.
В этом случае сверхкомплектный пассажир необходим шоферу, так как, хотя и едет на «заячьих» правах, но приобретает билет, оплачивая тем самым проезд официального «зайца». Обычно так путешествуют бедуины и феллахи. Они согласны полностью платить за проезд и ехать хоть на крыше, потому что на машине можно за несколько часов проехать такое же расстояние, какое осел пройдет за месяц, — все остальное им безразлично.
Шофер увидел бедуинов, остановившихся около машины, и крикнул одному из них:
— Иди скорее сюда! Ты, сын пса, иди и помоги мне!
Он обрушил поток бранных слов на бедуинов, чтобы отвести душу и взять реванш за оскорбления, полученные от чиновника.
Солнце стояло в зените, и вокруг ни пятнышка тени, где можно было бы укрыться от зноя. Почувствовав обжигающие лучи солнца, доктор в страхе закричал шоферу:
— Сколько времени тебе понадобится, чтобы починить машину? Сколько мы должны торчать на солнцепеке?
Шофер мрачно ответил:
— Около получаса. Нужно сменить баллон.
Чиновник и доктор разразились проклятиями, большую часть которых шофер тут же переадресовал трем крестьянам.
Пока шла эта перебранка, я любовался пейзажем. Казалось, что мы стоим на островке правильной круглой формы. В центре его, не более чем в ста шагах от нас, находился небольшой навес. Я повернулся к своим спутникам и сказал:
— Этот сарай защитит нас от зноя. Идемте туда.
Брюхо доктора заколыхалось, он вытер свое мокрое от пота лицо и сказал:
— Превосходная мысль! Идемте.
До строения оставалось несколько десятков шагов, когда на нас вдруг набросилась огромная собака, которую мы раньше не заметили, так как шерсть ее была одного цвета с землей. Затем из хижины вышел высокий старик. Цвет его лица и одежды сливался с цветом земли, как и шерсть собаки. Он, видимо, сначала не собирался удерживать собаку, но затем вдруг как-то вмиг преобразился, морщины на его лице разгладились, он улыбнулся и поспешил унять пса. Я оглянулся и понял причину этой перемены.
Мы двигались гуськом по узкой тропинке. Старик увидел чиновника не сразу. Сначала его закрывал собой доктор, потом я. Когда же чиновник отпрянул назад, услышав тревожный лай собаки, старик заметил его — и чудо свершилось. Мы вошли под навес, или вернее в дом с тремя стенками и пологой крышей из досок и глины. Все в этом убогом строении было сделано из земли.
Я обнаружил, что не одни мы искали здесь защиты от зноя. В хижине находились жена старика и осел. Целая стая мух кружилась вокруг нечистот и облепила какой-то предмет, лежавший на полу. Если бы жена старика не пошевелилась, ее нельзя было бы отличить от пола лачуги, точно так же как нельзя было бы отличить от земли осла, если бы не его седло.
Как только мы вошли в хижину, я услышал плач ребенка, но не мог понять, откуда он раздавался. Внезапно рой мух поднялся в воздух, и я заметил молодую бедуинку, державшую на руках сверток лохмотьев землянистого цвета. Этот сверток оказался ребенком, которого она кормила грудью.
Отдавая дань долгу гостеприимства, старик пригласил нас присесть на кусок войлока, цвет которого, как и цвет всего находящегося в этой лачуге, сливался с цветом земли. Я не мог понять, каким образом земля окрасила здесь все в серый цвет. Она как будто утверждала свое право владения всем в этом доме. Все здесь казалось неотделимой ее частью.
Чиновник, не обращая ни на что внимания, сел на землю, а доктор, заметив полчище мух, выбежал из хижины. Мне не хотелось сидеть на земле, и я уселся на седло осла, которое казалось более чистым, чем все остальное в этом жилище. Осел повернул голову, посмотрел на меня своими большими глазами, вытянул шею и потерся головой о мое колено. Мне показалось, что он улыбается.
Старик заметил наше отвращение и начал извиняться.
— Мы живем в грязи, о господа. Простите нас. Если бы вы пришли к нам в дни благополучия, мы постелили бы вам чистые постели и закололи бы двух баранов.
Я удивился тому, что этот человек знал когда-то дни благополучия, и спросил его:
— А когда это было?
Он несколько раз покачал головой, глубоко вздохнул и сказал:
— О господин! Посмотри на это широкое поле, которое нельзя охватить глазом. Оно принадлежало моему отцу и отцу моего отца. Богатый урожай и много денег приносило нам это поле. У нас были жилища, где мы принимали путников, как дорогих гостей. Они находили здесь радушный прием и, уходя, прославляли аллаха и благодарили нас. Мне исполнилось тогда лет пятнадцать, а жена моя была еще невестой, ей не было и двенадцати лет. В один весенний день приехал к нам сборщик налогов в сопровождении нескольких полицейских. Не доезжая до наших палаток, они встретили мою невесту, которая загоняла скот. Один из них соскочил с коня, схватил ее и начал целовать. Кровь бросилась мне в голову. Выхватив кинжал, я кинулся к полицейскому, и через минуту он упал к моим ногам, обливаясь кровью. Сборщик налогов и полицейские убежали и донесли обо всем Кязим-паше, бывшему в то время здесь губернатором. Он послал сюда отряд солдат, нам пришлось бежать вглубь бесплодной пустыни и скрываться там до тех пор, пока у нас не иссякли последние силы. Солдаты отняли у нас все, кроме наших собственных душ да ружей. Нужда заставила нас преграждать путь путешественникам и отнимать у них то, что могло поддержать наше существование. За это мы защищали их от настоящих разбойников, рыскавших в пустыне. Но власти не прекратили своих преследований. Мой отец и старший брат попали в их руки, и оба были повешены.
В живых остались только моя старая мать, жена и двое младших братьев. У нас не было средств к существованию, мы были очень слабы и переселились в сирийскую степь. Мы жили там пять лет, собирая подаяния, пока мне не удалось наняться к владельцу верблюжьих стад. Я работал от зари до зари и получал за это немного фиников и другой еды, которой едва хватало для моей семьи.
Наконец, я узнал, что турецкое государство распалось, англичане заняли страну и образовалось арабское правительство. Я обрадовался и подумал, что мне вернут права. Но, возвратясь в родные места, я пришел на свою землю и увидел, что ею владеет один из слуг Казим-паши, на имя которого записали мою землю при регистрации, и что этот новый владелец — верный друг и покорный раб всех власть имущих. Он отдает им часть своих доходов и урожая, чтобы они ему во всем помогали. И вот я пожертвовал своей свободой и всеми надеждами своей души для того, чтобы остаться на земле, где прошло мое детство. Я пошел к нему в работники, и аллах смилостивился над нами: мы построили этот дом и обрели свой очаг после долгих лет изгнания.
Старик умолк, и я не увидел на его лице выражения горя. Напротив, лицо его выражало радость: он был счастлив, что мы заинтересовались его историей.
Кто-то из моих спутников спросил:
— А где же остальные члены твоей семьи?
Старик ответил равнодушно:
— Мои братья умерли в прошлом году. Месяц назад умер мой старший сын, а вчера умерла дочь.
Доктор тоже решил принять участие в разговоре и спросил:
— От какой болезни умерла твоя дочь?
Старик ответил:
— Не знаю. В течение месяца до своей смерти она жаловалась на боли в животе. И у этой маленькой болит живот.
Доктор подошел, осмотрел ребенка и сказал:
— Она больна хронической дизентерией, и, кажется, все члены этой семьи больны трахомой. Взгляните на их глаза.
Чиновник не понял, что значит «хроническая», и спросил:
— Что такое «хроническая»?
Доктор ответил:
— Когда некоторые болезни неотступно преследуют человека, они становятся привычными для него и он меньше жалуется на страдания. В таком случае излечить болезнь особенно трудно.
Я добавил:
— Вы обратили внимание, доктор, как рассказывал этот старик о всех своих несчастьях. Без всякого выражения страдания или боли. Значит, боль его души и терзания сердца тоже стали хроническими.
В это время подошел один из наших попутчиков, бедуин, и сказал, что машина исправлена. С шофера градом лился пот, лицо его было вымазано грязью и маслом, а настроение стало совершенно невыносимым. Он осыпал бедуинов градом ругательств.
Ты уже заметил, читатель, что я склонен защищать этих несчастных.
— О друг, будь мягче, — сказал я. — Они помогли тебе в работе, за проезд же они заплатили полностью, как и мы. Молчи, по крайней мере, если не хочешь благодарить их.
Чиновник возразил:
— Какая польза защищать подобных ослов? Посмотрите, как они, улыбаясь, принимают оскорбления.
Доктор сказал шутливо:
— Может быть, они привыкли к этим хроническим унижениям.
Я ответил с болью в душе:
— Вы, без сомнения, правы. А ведь такие, как они, составляют подавляющее большинство жителей Ирака.
Перевод В. Шагаля
На маленьком троне восседал Великий Господин. Гордыня обуяла его. Величие проникло в его плоть и кровь. Но чувства эти не снизошли к нему сверху, а поднялись снизу, от деревянного стула, именуемого троном, который можно приобрести, затратив не более трех-четырех диргемов[18].
Однако сей Великий Господин и его присные утверждают, что в этом стуле таится неисчерпаемая духовная сила. И действительно, ценность таких людей определяется стулом.
Он не был ученым, но стал им, он не был поэтом, но стал им, он не был философом, но стал им, — и все это произошло, когда он сел на трон. Он был ничтожным, но стал великим и получил власть, потому что сел на трон. Он мог приказывать и запрещать, назначать и смещать, делать человека богатым или бедным. И тогда он решил, что раз так, значит он должен быть страшным, чтобы перед ним дрожали и трепетали люди.
Восседая на троне своем, он пожелал приравнять себя к людям благородным, людям бессмертным. И он приказал превозносить его имя в печати, прославлять его жизнь в книгах. Приказал он также своим подчиненным разыгрывать перед ним комедию послушания и покорности, и одни слушались его, боясь гнева, другие — надеясь получить вознаграждение. Когда же подчиненные оставались одни, они упрекали себя за все унижения, которые переносили от господина, мечтали отомстить ему, чем могли. Они смеялись над его глупостью, рассказывали разные истории о его нелепой деятельности, складывали пословицы о его бессмысленных поступках.
Однажды один из подчиненных решил поставить Великого Господина в трудное положение и сказал ему:
— В твоей стране живет известный поэт. Его славу разносят караваны. Так пусть и он славит имя твое дивными стихами, как это повелось среди великих поэтов во все времена.
И разгладились морщины на челе Великого Господина и спросил он говорившего:
— А сколько дворцов принадлежит поэту, о котором ты говоришь мне?
И ответил тот:
— Нет у него и пяди земли, где бы ему могли вырыть могилу, когда он умрет.
И спросил Великий Господин:
— Сколько золота у него?
Приближенный ответил ему:
— Если дать ему больше того, что он тратит на свой ежедневный прокорм, излишек он все равно отдаст людям.
И спросил еще Великий Господин:
— Сколько стоят сборники его стихов?
И ответил ему тот:
— Он не продает своих стихов за золото, он дарит их одним и отказывает в них другим.
И сказал Великий Господин:
— Пошли за ним, мы посмотрим, что он сможет сказать для прославления нашего.
И пришел в назначенный срок к Великому Господину поэт, бедняк в жалкой одежде, с лицом, испещренным морщинами, и улыбкой на устах. Из глаз его струилось сияние.
И спросил Великий Господин:
— Это ты великий поэт, о чьем искусстве в народе идет молва, славу о котором разносят караваны?
И ответил пришедший спокойным и приятным голосом:
— Я — поэт, о господин, но нет во мне важности, и если народ говорит обо мне, то это его дело.
И сказал господин:
— Не можешь ли ты увековечить имя мое в стихах?
И ответил поэт:
— Могу, но я бы хотел получить плату вперед.
И сказал господин:
— Я велю одеть тебя в самые пышные одежды, я велю накормить тебя самой изысканной пищей, я наполню твои карманы золотом, я дам тебе в руки силу, и станут люди бояться тебя.
И ответил ему поэт:
— Ты говоришь, как маленький ребенок, о господин. Моя одежда, на мой взгляд, прекрасна — она легка и не скрывает ни моих недостатков, ни моих достоинств. Да и зачем мне скрывать мои достоинства и недостатки? Пусть их видят все люди. Что же касается еды, то у меня ее достаточно. Я не из тех, кто желает иметь несварение желудка от жирной пищи. А золото? Какая польза будет от того, что я положу этот тяжелый металл в свой карман? Если бы я хотел отяжелить карман, я бы наполнил его камнями: ведь нет никакой разницы между золотом и камнями, они одинаково тяжелы, если лежат в кармане. Силы мне тоже не нужно. Ее у меня много, но не той, о которой говоришь ты, о господин. Моей силе люди доверяют и не боятся ее… И это все, чем ты можешь мне заплатить?
Поразился Великий Господин, тот, перед кем люди падали ниц, и сказал:
— Так чего же ты хочешь?
И ответил поэт:
— Я не хочу ничего из того, что ты мне предложил. Скажи мне, сколько угнетенных ты защитил, сколько истин раскрыл, сколько лживых дел разоблачил, сколько низких людей пристыдил, сколько нелепостей уничтожил? Перечисли мне свои заслуги. Это и будет твоя плата за великолепную поэму, в которой я прославлю тебя.
И сказал господин:
— Я обладатель жезла величия и власти, страшит людей мое господство, дрожат они перед моим могуществом и силой. Я лишаю их власти росчерком пера, я поднимаю их из пропасти мановением руки. Они едят, пьют и одеваются, когда и как я хочу. Они передвигаются, работают, думают согласно моим желаниям. Я могу превратить их в камень или в палки, которыми я бью, кого пожелаю, я могу собрать сколько угодно этих палок и сломать их перед монументом своего могущества. И поднимется тогда гимн победы и славы вокруг меня.
Улыбнулся поэт насмешливо и сказал с жалостью:
— О ты, живой истукан, о ты, окаменевший ум, о ты, чье сердце сделано из железа, ты, который слабее камня, — или не видишь ты, что кусок минерала и дерева обрабатывает и полирует искусный мастер, покуда не сделает из них трон? И этот трон, созданный руками человека, полностью овладел твоим телом, и твоим сердцем, и твоим умом. И не осталось в тебе ничего человеческого. Смеются над тобой умные, сожалеют о твоем потерянном разуме мудрые, презирают тебя поэты. Вот она та касыда, которую ты заслужил. Я не знаю, кто достоин ее более, чем ты. Читай эту касыду утром и вечером, быть может, она исправит то, что ты получил в наследство от своего трона…
И охватил гнев Великого Господина. Зарычал он, закричал, завопил. Позвал он своего советника и велел ему состряпать обвинение против поэта и бросить его в тюрьму. Рассмеялся поэт и сказал:
— Я — частица сущего, мне по душе всякое место. Моими собеседниками могут быть разные люди, а тюрьма, по-моему, чудесное место для прогулок. Там просторный замок с прекрасной архитектурой, там я найду и друзей, и братьев. А ты, о раб кресла, ты уже выбрал для себя самую маленькую, самую тесную тюрьму, в которой нет никого, кроме тебя, и тебе некому излить свои горести…
И удалился поэт в сопровождении главы дивана, смеясь над приговором Великого Господина, одаряя своего собеседника тончайшим остроумием. И сердце главы дивана наполнилось чувством признательности к мудрому поэту. А когда наступило время расставания, проклял глава дивана от всего сердца глупого господина и пожелал, чтобы под ним земля разверзлась и закрылось от него небо.
И стал глава дивана другом поэта.
Повел поэта в тюрьму стражник. Поэт ни на что не жаловался, он шел рядом со стражником спокойно, приветливо, радостно, как человек, идущий на праздник; удивился стражник этому и почувствовал влечение к поэту, который так много знает и перенес так много лишений. И стражник стал другом поэта.
Принял поэта начальник тюрьмы, почитатель его таланта, он всегда любил слушать рассказы о поэте. Прижал он поэта к груди своей и сказал:
— Я буду с тобой с утра до ночи, о друг мой, чтобы радовать свое сердце твоими песнями и просвещать свой ум перлами твоих стихов. Ты для меня великое благо. Боюсь я только, о друг мой, что твое пребывание в тюрьме будет причиной и моего пребывания здесь: разве я смогу оставить место, где находишься ты?
Обнял его поэт и сказал:
— Я буду жить с моими братьями в этой тюрьме, и ты, мой друг, будь с нами. Но прежде всего ты должен познакомить меня с моими товарищами по тюрьме, где отныне будет протекать моя жизнь…
Подвели к поэту первого заключенного, и спросил у него поэт о его вине. И ответил ему заключенный:
— Моя сестра прелюбодействовала, и я убил ее, потому что этого требовали обычаи нашего племени. И если бы я не сделал этого, я бы не смог ходить в кругу моей семьи и среди людей моего племени с поднятой головой, и стал бы я источником позора, которого не смыть поколениям.
И сказал ему поэт:
— Ты — несчастная жертва. По справедливости, надо посадить в тюрьму все твое племя, а тебя отпустить на свободу.
Подвели к поэту второго заключенного, и спросил его поэт, в чем он виновен. И тот отвечал:
— Я родился в семье, пришедшей со временем в упадок. Моя семья гордилась пролитием крови, убийствами, разбоем. Кинжалы моих родственников были обагрены кровью. Я вырос легкомысленным и гордым и думал лишь об одном: как возвеличить себя в глазах товарищей и соперников. И я убил, принес человека в жертву своей гордыне.
Рассмеялся поэт и сказал:
— Было бы справедливо, если бы тебя посадили на место того господина, который послал меня в тюрьму, ибо он тоже жаждет пролития крови. Он — собака, трус, он часто грозит, но неспособен сделать то, о чем говорит, ты же делаешь больше, чем говоришь. Ты — господин проливателей крови, их великий вождь.
Подошел к поэту третий заключенный, и поэт спросил о его вине. И тот ответил, что он почти умирал от голода и украл лепешку, что он задолго до кражи просил работу, но нигде не нашел ее…
Выразил поэт ему свое сочувствие и сказал:
— О бедный товарищ. Разве ты не слышал обо мне? Если бы ты пришел ко мне, я бы поделился с тобой тем, что было у меня.
Рассмеялся заключенный и сказал:
— Но ты ведь не можешь кормить меня всю жизнь, а в тюрьме меня кормят каждый день. И ты сейчас стал моим гостем, вместо того, чтобы я был твоим.
Подошел к поэту еще один заключенный, и спросил поэт о его вине. И встал тот в позу оратора и сказал:
— Я говорил, что аллах разделил хлеб между людьми, не сообразуясь с работой людей и с их пользой для человечества. Он дал немногим слитки золота и серебра, а миллионы лишил хлеба; он наградил трусов и предателей, присвоив им звание героев и победителей, а тех, кто пал жертвой на полях сражений, он заклеймил клеймом преступников и изменников.
И сказал ему поэт:
— Ты обижаешь аллаха. Все это — дела шайтана. Ты просто не знаешь, что люди ныне поклоняются не аллаху, а шайтану, и тем самым они мстят сами себе, разрывая свое мясо своими же зубами.
И когда поэт окончил свои расспросы, он понял, что находится в прекраснейшем месте, среди чудесных товарищей и верных друзей. И он стал мечтать о красивой жизни в стенах тюрьмы, о той жизни, которую он не нашел во время своих блужданий на свободе.
И спросили тогда поэта, за какую вину бросили его в тюрьму. И сказал поэт:
— Возможно, меня обвинили более справедливо, чем вас. Меня обвинили в желании разрушить идолов, и эти идолы приговорили меня к пожизненному заключению. Возможно, это — единственное хорошее дело, которое они сделали. Клянусь аллахом!