Сказки и аллегории

Благочестивый кот

1915

Перевод с еврейского С. Ан-ский.


Три певчих птички перебывали в доме, и всех их, одну за другой, прикончил кот.

Это был не простой, не заурядный кот. Он имел возвышенную, богобоязненную душу, ходил в беленькой шубке, и в глазах его отсвечивало само голубое небо.

Это был поистине благочестивый кот. Десять раз на день совершал он омовения, а трапезы свои он справлял скромненько и тихо, где-нибудь в сторонке, в уголку…

В течение дня он перекусывал чем приходилось, довольствовался чем-нибудь молочным. И только когда наступала ночь, он разрешал себе мясную пищу — кусочек мышиного мяса.

Ел он не торопясь, без жадности, не так, как едят обжоры. Он ел медленно, скромненько, почти играючи. Он не спешил. Пусть себе мышонок поживет еще секунду, еще секунду, пусть себе еще побегает, потрепещет, пусть исповедуется в грехах. Благочестивый кот никогда не спешит.

Когда принесли в дом первую певчую птичку, кот тотчас же проникся к ней глубокой жалостью.

— Такая красивая, милая, крошечная пташка, и не удостоится царствия небесного! — стонал он.

Да и как может она удостоиться царствия небесного?

Во-первых, она совершает обряд омовения по-немецки, по-новомодному, купаясь всем тельцем в чашке с водой.

Во-вторых, как только ее посадили в клетку, она тотчас же взъерепенилась… Хоть она и юная и нежная, а наверное уже больше думает о динамите, чем о религиозно-нравственном чтении.

И, наконец, это пение, это дерзкое, разгульное пение, да еще с присвистываньем. А эти смелые, открытые взгляды прямо в небо; эти бунтовщические попытки вырваться из клетки; эти порывы к грешному миру, к вольному воздуху, к открытому окну!

Случалось ли хоть когда-нибудь, чтобы кота сажали в клетку? Слышал ли кто, чтобы кот когда-нибудь насвистывал песню, да еще так дерзко, так бесшабашно?..

"А жалко, — плачет благочестивое сердце в груди благочестивого кота. — Ведь все-таки живое существо, наделенное душой, божественной искрой!"

У кота набегают слезы на глаза.

"И все несчастье в том, — размышляет он, — что грешное тельце так прекрасно. Поэтому для птички мирские удовольствия так притягательны, поэтому и дух зла в ее сердце так силен.

Да и как может устоять против ужасного и сильного духа зла такая крошечная, такая приятная пташечка?

И чем дольше она живет на свете, тем больше она грешит, тем страшнее наказание, которое ждет ее на том свете…"

А-а-а!

В душе благочестивого кота сразу вспыхнул священный огонь. Кот вскочил на стол, где стояла клетка с птичкой; и…

По комнате уже летят перышки…


Кота побили. Побои он принял смиренно. Он набожно простонал, плаксиво промяукал исповедь…

Больше грешить он уже не будет.

Кот понял, за что его побили. Побили его за то, что он засорил комнату перьями и оставил на скатерти кровавые пятна.

Да, подобные приговоры надо выполнять чисто, тихо и благочестиво, так, чтобы ни одно перышко никуда не залетело, чтобы ни одна капля крови не была пролита.

И когда купили и принесли в дом вторую певчую птичку, кот задушил ее уже тихо и осторожно и проглотил вместе с перьями.


Кота секли.

И только теперь кот, наконец, понял, что главная суть не в раскиданных перьях и не в кровавых пятнах на скатерти, а в чем-то совершенно другом.

Тайна заключается в том, — понял кот, — что нельзя убивать, что следует любить и прощать, что не казнями и мучениями можно исправить грешные души.

Надо обращать на путь истинный, поучать, говорить к сердцу.

Покаявшаяся канарейка может достигнуть таких высоких ступеней благочестия, до которых не добраться самому благочестивейшему коту…

И чувствует кот, что в его груди сердце трепещет от радости. Покончено со старыми жестокими временами! Покончено с кровопролитием!

Милосердия, милосердия и еще раз милосердия!

И с чувством глубокой жалости и милосердия приблизился кот к третьей канарейке.

— Не бойся меня, — говорил он ей таким мягким голосом, какой вряд ли исходил еще когда-нибудь из кошачьего горла. — Ты грешна, но я не причиню тебе никакого зла, потому что я жалею тебя.

Я даже клетки твоей не открою, даже не прикоснусь к тебе.

Ты молчишь? Хорошо, пташечка. Чем петь разгульные песни, лучше молчать.

Ты трепещешь? Еще лучше. Трепещи, трепещи, дитя мое, но не предо мною, а перед всевышним.

И если бы ты осталась такою навеки — молчаливой, скромной и трепещущей!..

Я помогу тебе трепетать. Я дохну на тебя смирением и благочестием!. И с моим дыханием пусть проникнет вера в твою душу, богобоязнь во все твое существо, покаяние в сердечко твое…

И чувствует кот, как хорошо, как приятно прощать, как хорошо и радостно дышать на другого своим благочестием. И растет и ширится благочестивейшее сердце в груди благочестивейшего кота.

…Но канарейка не может жить в атмосфере кошачьего дыхания.

Она задохлась…

Стекляшка

1915

Перевод с еврейского Я. Левина.


Жил-был в заброшенном местечке в захолустьи золотых дел мастер, ювелир. И был этот ювелир замечательным искусником в своем деле, золотые руки имел, в своем ремесле виртуозом был. О мастерстве его никто и не догадывался: ни сам он, ни его заказчики. Сидел это он и изготовлял разные украшения для обывателей местечка: сережки, перстни, обручальные кольца и еще всякую всячину, — едва ему на жизнь хватало!..

Прославился он не сразу и совсем случайно. Довелось как-то жителю того местечка выдать дочь свою замуж на сторону, за городского богача. Отправились в город свадьбу справлять, и изделия золотых дел мастера попали, таким образом, повыше. Богач этот кое-что смыслил в драгоценностях, ведь как-никак он купец, видел свет; залюбовался он ими: "ах-ах!" И пошла о золотых дел мастере слава в том городе. Стал он оттуда заказы получать, а со временем и вовсе перебрался в город: уж очень у него много заказчиков появилось…

Ну ладно! И вот к одному из городских богачей приехал как-то помещик, — по торговым ли делам, по случаю ли какого-то семейного торжества, или просто так — на субботу, фаршированной рыбы отведать. Стол сервирован, семья разнаряжена… Помещик, разумеется, еще лучше разбирается в драгоценностях. Вошел он, и сразу же бросилась ему в глаза какая-то брошь.

— Где куплена? Кто делал?

И про золотых дел мастера узнали уже и в помещичьих кругах…

Как известно, каждый губернатор устраивает ежегодно бал для губернской знати. Так уж заведено. Устроил такой бал и губернатор этой губернии. Съехались помещики, их жены, дочери; щеголяют в украшениях, изготовленных нашим золотых дел мастером. Увидал губернатор кольца, брошки, ожерелья и поразился: в жизни не видал он еще такой работы.

— Чья это работа?

— Такого-то и такого.

— Вот как?..

На следующий же день послал он за золотых дел мастером — и тот сразу же стал своим человеком в доме губернатора…

Прибыл как-то для обследования губернии очень важный царский сановник. Надо его, разумеется, встретить, как и подобает, хлебом-солью да на подносе. Кто изготовит поднос? Понятно, наш золотых дел мастер. Попал этот поднос в столицу. И пошла о нем слава по всей столице…

А тут произошла такая история: скончался старый царь. На престол вступил новый. Старую корону отправили в царскую кладовую и приступили к изготовлению новой короны для нового царя. Со всей страны собрали лучших ювелиров и золотых дел мастеров и среди прочих — также нашего. Тот явился, принял самое горячее участие в работе и отличился тут наилучшим образом…

Словом, "из грязи — да в князи!"

Итак, наш золотых дел мастер живет уже в столице, вхож в царский дворец. Он, простой смертный, становится одним из царских приближенных. Даже не всякий сановник имеет к нему доступ…

Но, как известно, колесо фортуны вращается — и когда выше уже нельзя подняться (ибо что может быть выше такого золотых дел мастера!), начинается падение…

От роскошной жизни наш мастер уж ничего нового не создавал. А старое примелькается глазу и надоест, — сердце же всегда жаждет чего-то нового. И вот объявился где-то новый мастер, и, как это уж водится на свете, один падает, другой подымается.

Новый мастер проделал такой же путь, как и старый, и, наоборот, наш старый золотых дел мастер свершил тот же путь в обратном направлении: из столицы в губернский город, из губернского города в уездный, из уездного в местечко, к себе домой.

От царя, значит, к царскому сановнику, от царского сановника к губернатору, от губернатора к помещику, затем к богачу и, наконец, к жителю маленького местечка… Обратно к обручальным кольцам…

Ниже падать уж некуда! Бедняки в драгоценных изделиях не нуждаются. Ну, и повиснешь в воздухе, высунув язык!..

Да и времена уж больно плохие настали: свадеб не справляют, а конкуренция растет…

Ну, и что ж! Когда нужда — и лебеда еда! И вот как-то раз, когда уж очень крепко прижал голод, наш золотых дел мастер, болтаясь без дела, поднял на улице кусок стекла от разбитой бутылки — из-под воды ли, из-под вина, или, быть может, из-под лекарства, — кто знает? — ну, в общем, кусок самого простого стекла; отнес его домой и давай шлифовать. Шлифует это он, а стеклышко под руками вдруг как заблестит, как засверкает!.. Колдовство, да и только! Переливается оно всеми цветами радуги, излучает сияние. Он и сам поражен — совсем не знал, какая у него в руках сила. Взял он это стеклышко, вправил в какой-то завалящийся обручик, который с трудом откопал, и отправился "надувать народ"…

Идет это он, а сердце стучит, как у разбойника. Попался ему тут навстречу молодой человек, — лицо у него пылает. А вдруг — жених, мелькало у него, и ему колечко нужно. Золотых дел мастер остановил человека. Да, почти угадал: обручального кольца ему, правда, не надо, но вообще подарок для невесты очень кстати, — что ж, пусть будет колечко! И как только стеклышко сверкнуло перед глазами, молодой человек припал к нему и спрашивает:

— Сколько стоит?

У золотых дел мастера не хватило смелости сказать цену, "не обманщик он по природе", — ответил вопросом:

— Сколько дадите?

Молодой человек подумал: вряд ли товар ему по карману, но вынул монету и говорит в шутку:

— Талер.

Зажал ему золотых дел мастер колечко в левую руку, вырвал монету из правой и давай в трактир — червячка заморить…

Молодой человек подумал: сумасшедший, наверно! Впрочем, какое ему дело! — и направился с колечком к девушке, к которой сватался…

Но женщины легкомысленны; у девушки, к которой он сватался, было два жениха: один — он, из состоятельной семьи, с долей наследства в родительском доме, другой — гусар (в местечке была расквартирована кавалерия) — с кивером, саблей, аксельбантами и такой, знаете, молодцеватой выправкой на коне. Выбор ужасно трудный. В частности, гусар: сегодня он здесь, а завтра — поминай, как звали!.. Вот она и раздумывала все…

А тут пришел молодой человек; она его приветливо приняла, особенно — колечко: оно прост очаровательно!.. Беседуют, смеются, как полагается…

Но время не стоит. Наступил вечер, и с базарной площади, с гусарской вахты, донесся звук трубы, ударил барабан — заиграли зорю…

Наша девица вспомнила тут про того, другого, — сделалась неспокойной и все твердит: "Поздно, поздно! Еще, не дай бог, оговорят!" Подставила ему, чтоб поскорей отделаться, свой ротик и быстренько выпроводила за дверь…

И в самый раз! Только успел молодой человек пересечь переулок, завернуть за угол, — "топ-топ-топ": с другой стороны — всадник! Вот он уже у забора, соскакивает с коня, привязывает его к частоколу; вот уже на ступеньках слышен звон сабли и шпор; распахивается дверь…

Долго ли, коротко ли--за ночь "подарок невесте" превратился в "подарок жениху"… С трудом напялил он его на кончик мизинца!..

На этом однако сказка не кончается. "Бриллианту" суждено было нечто большее…

Занялась заря, чуть алеет восток… Лошадка все стук копытом оземь в грязном переулочке, никто, однако, не слышит ее…

Вдруг в отдаленной тишине звук рожка — Играют "тревогу". Ночью неожиданно прибыл какой-то важный генерал. Гусаров поднимают на ноги и сзывают на учебный плац…

"Будет смотр тра-ра-ра!" Мой герой с колечком вскочил, хочет бежать. Нелегко, однако, рыбке выскользнуть из сети!.. "Она" закидывает ему на шею свои белые ручки, он их разнимает. Тогда она бежит и прячет его кивер и саблю… И еще раз прощаются они, и еще раз… С большим трудом вырвался!

"Трап-трап-трап!" — со ступенек. Скок — на голодного, но повеселевшего коня. И паф! — стрелою на плац. Рота уже вся на месте и "под козырек". Эскадронный не спускает с него глаз и вот-вот откроет рот для "благословения"…

И вдруг перед глазами командира сверкнуло что-то. Лицо его налилось кровью, сорвал у гусара колечко с пальца:

— Украл?!

Тот лепечет: "Ваше… Так и так… Как можно… Такое подозрение… Боже упаси!.."

Как быть? Рассказывать, как было, он не может: не станет же он выдавать девушку из приличной семьи! И у него срывается: "Купил".

— За сколько? — строго допрашивает офицер.

"Скверно! — думает гусар, — должно же оно сколько- нибудь стоить?" — И он произносит наугад:

— Двадцать талеров!

"Огромный капитал для гусара!" Офицер уже раскрывает рот для нового "благословения"… В эту минуту налетает белая лошадь, за ней — другие, — генералы чином пониже…

"Сам" кричит:

— Здорово, ребята!

Все эскадроны: "Здравия… ваш… ство… ство!..

Гром, гул, земля дрожит…

И тут же начинается смотр… И суждено же отличиться как раз эскадрону нашего героя: летели, точно на крыльях, скакали на конях, как черти, и в цель попадали — в самую точку… Получили гусары: "спасибо" и "на водку", а наш эскадронный был на месте произведен в полковники… Радость, веселье, пир на весь мир; гуляют, пьют месяц, два…

У нашего гусара тем временем вышел срок службы и, довольный, уволился он домой: еще хорошо отделался! Из-за чего? Из-за какого-то дурацкого колечка, из-за опоздания!

А полк с его командиром вскоре вышел в лагери, в другой город… И забыли бы все про колечко, если б не приключилось такое:

В полку как-то неожиданно начался падеж лошадей. Ну, что ж, жалко, понятно! Живые существа — дохнут, как мухи… Но у каждого есть враги и, в особенности, у офицера, который так быстро пошел в гору. Нашелся один — шлет в правительство донос относительно фуража: дескать, овес вовсе не овес…

А дело было как раз накануне войны — строгости необычайные. И правительство направляет для ревизии очень большого генерала. Нагрянул — и прямо в амбары. Осмотрел овес, повел носом и отправился в канцелярию. Срочно посылает за полковником. Тот явился, а генерал принимает его сидя, строго. Полковник все время навытяжку и "под козырек", коленки дрожат…

И тут снова "бриллиант" попутал…

Генерал покосил одним глазом, и в него молнией ударил "бриллиант". Вскочил тут с места да как зарычит диким зверем:

— Хабарник!

Так в нашей стране называли взяточников… И в самом деле, откуда у полковника из небогатой семьи такой крупный, такой дорогой бриллиант?..

Генерал срывает у него с пальца кольцо: он его приложит к акту.

— Сколько заплатили?

Видит полковник — дело серьезное. Сказать правду он, конечно, не может, и у него срывается с языка:

— Тысячу талеров!

И когда прищурившийся недоверчиво генерал все еще не спускает с него глаз, полковник, для большей достоверности, добавляет:

— За тысячу и один я уступил бы вашему превосходительству.

И генерал склоняет голову и пишет.

Во-первых, он пишет рапорт в правительство, что овес тут — чистый жемчуг… И во-вторых, — вексель на тысячу один талер… При первой оказии оплатит…

И уезжает обратно…

А сейчас произойдет самое удивительное.

Неизвестно какими путями, но колечко очутилось в царском дворце.

Сидит как-то царица задумчивая, и с колен у нее падает носовой платочек. Поднимает его придворная дама, — молодая, недавно произведенная в фрейлины, красавица, — и возвращает его ей.

Царица чуть-чуть приподнимает бровь, собирается уже процедить благодарность, как и подобает царице: уже раскрывает ротик, — и с раскрытым ртом так и остается. В чем дело? Это опять "бриллиант", что в колечке у придворной дамы… Он буквально ее околдовал! Она начинает, разглядывать его; нет, такого бриллианта она еще не видала ни в царских кладовых, ни в коронах!.. И она спрашивает:

— Откуда у тебя бриллиант?

Придворная дама делается красной, мертвеет, дрожит, и ни слова.

Значит, что-то есть?… А немножко ревнивы бывают и царицы! Кто же, как не государь, может себе позволить делать такие подарки?.. Она подымается, входит в кабинет к царю и показывает ему колечко, — она хочет посмотреть, что он скажет…

Но царь решительно ничего не знает!.. А бриллиантом он очарован — такого яркого, чистого бриллианта он еще не видывал и такого крупного, и без малейшего изъяна… Он уставился в него и не может досыта налюбоваться…

Тогда царица рассказала ему: так, мол, и так, колечко было у такой-то фрейлины… Царь сказал, что ему дела нет, откуда оно взялось, — мало ли что там при дворе происходит! — но бриллиант этот никому не подходит, только государю… Фрейлине он, конечно, возместит стоимость его…

И колечко осталось у государя.

Тут же взяли колечко, выгравировали на нем царское имя и государственный герб, и кольцо это отныне — царская печать. Царь скрепляет им бумаги, касающиеся денежных операций, вопросов жизни и смерти подданных, вопросов политики. Тот, у кого кольцо хоть на мгновенье окажется на пальце, в силах свет перевернуть: получает право уничтожать и убивать, когда и кого захочет; заковать в кандалы и бросить в темницу…

А для того, чтобы вознаградить придворную даму за кольцо, царь распорядился собрать специалистов-оценщиков, которые определили бы стоимость бриллианта…

Собрались специалисты, но никак не столкуются: кто говорит — треть, кто — половина, а кто — и целый миллион… Что делать? — Вспомнил тут царь про своего прежнего золотых дел мастера и отдал приказ: "Доставить!"

Что ж, доставить — так доставить…

А тот исчез. Наводят справки. Разыскивают месяц, два. Наконец находят. Шлют, как водится, в захолустье, в заброшенное местечко царский приказ.

Само собою понятно, когда маленькое начальство из маленького местечка получает приказ — доставить такого-то золотых дел мастера к царю, — оно полагает: не иначе тот когда-то обокрал царскую кладовую, и лишь теперь это обнаружилось… Заковывают молодца в кандалы и, избитого, полумертвого от страха, отправляют к царю… Весь измучился, пока прибыл на место!

Дают знать царю: золотых дел мастер здесь, но…

Ему хотели доложить, что, дескать, снимают с золотых дел мастера цепи; но царь зол — он получил дурные вести с фронта:

— Без никаких "но"!

Тогда золотых дел мастера ввели в том виде, в каком его доставили.

Царь даже не поглядел на него. Он протянул "бриллиант" и спрашивает:

— Какая стоимость?

— Никакая, — отвечает тот.

— Как так?

И сановники вслед:

— Как так? Царская печать — и… ничего не стоит?!

— Ведь самый крупный бриллиант в мире! — возмущаются другие.

А золотых дел мастер как ни в чем не бывало:

— Да это вовсе не бриллиант, — говорит он.

— То есть как? Другие же его оценивают в сотни тысяч?

— Мне лучше знать.

Тут уж царь забеспокоился и не своим голосом спрашивает:

— Поч-чему… лучше?

— Потому, — спокойно отвечает золотых дел мастер, — что я его собственными руками сделал…

И он собрался уж было рассказать, когда и каким образом, но… он не рассказал.

Его схватили и бросили в темницу.

И по праву!

Столько приговоров этим бриллиантом скреплено, столько поместий отобрано и роздано, столько людей возвышено, а еще больше — брошено в темницы, заковано в кандалы, повешено, четвертовано!.. Приговоры действительны, таковыми они должны остаться и впредь! И царь прав и должен остаться правым и печать его — правильной!.. А если царская печать — есть царская печать, то и бриллиант — есть бриллиант…

Такое решение вынес первый министр.

В болоте

1915

Перевод с еврейского Я. Левина.


Было на свете болото.

Болото это было не очень длинное, не очень широкое и даже не глубокое. И если червячки не могли достать дна или добраться до края его, то это только из-за жирной, слизистой тины, из-за водорослей да гнилья в нем.

География болота поэтому еще не изучена, она еще в зачаточном состоянии. Зато самомнения у болота было хоть куда, а фантазии там, под слоем тины у этого темного болотного царства, было еще больше, и они оба беспрерывно ткали, ткали.

Со временем они соткали такое вот предание старины — подлинно сказание червяков…

"Это Великий океан, — болото это.

В него впадают все четыре реки рая… Хидекл приносит с собой золото — это та тина, от которой зависит существование червей. Прочие три реки несут с собой цветы — водоросли, среди которых они по праздникам играют в прятки; жемчуг — ракушки; и кораллы — разные там гнилушки…

Небосвод над Великим океаном — это зеленая оболочка — лоснящаяся ермолка, что над болотом. Это совсем особое небо, для их мира…

Попавшие сюда случайно кусочки яичной скорлупы играют здесь роль звезд, а подгнивший подсолнечник для них — солнце

В общем, хорошо жилось в болоте, где каждый был доволен собою и всеми. Тот, кто живет в Великом океане, естественно, является рыбой, — и червяки называли друг друга: линями, щуками, а на могилах начертали обычно: "Крокодил", "Левиафан". "Плотва" считалась самым большим оскорблением, а за "Пескаря" не прощали даже в судный день. Пышным цветом процветали там астрономия, поэзия, философия… Кусочки яичной скорлупы считали до тех пор, пока не пришли к выводу, что они неисчислимы.

Романтики воспевали сферы небесные на все лады. При этом патриотов они приравнивали к звездам, звезды — к очам женщины, женщин — к самим небесам, либо к геенне огненной. Подгнивший подсолнечник философия населила душами умерших праведников.

Короче говоря, все было на месте! Жизнь тут переливалась всеми цветами радуги. Со временем был создан свод законов с сотнями комментариев; введены тысячи обрядов. И когда какому-либо червячку, бывало, вздумается что-либо изменить во всем этом, ему достаточно было представить себе, что скажет на это "свет", чтоб он покраснел от стыда, тут же раздумал и раскаялся…

Но… однажды разразилась катастрофа!

По болоту прошло стадо свиней.

Чудовищные копыта растоптали небо, размесили тину, раздробили кораллы, помяли цветы… Весь этот обособленный "мир" пришел вдруг в запустенье и мрак…

Часть червяков спала в это время глубоко в тине (а червяки спят долго), они и спаслись… Когда они выбрались наверх, "небо" уже снова сошлось, заплыло… Но целые горсти раздавленных, придушенных и растоптанных червей валялись непогребенными, и они свидетельствовали о происшедшей катастрофе.

"Что тут произошло?" — спрашивали проспавшие червяки, разыскивая живое существо, которое рассказало бы им об этом столпотворении. Но не так просто пережить сотрясение небес. Кто не был Тогда раздавлен, умер от испуга, а кто не погиб от испуга, скончался от боли. Остальные сами покончили с собой… Без неба — какая жизнь!..

Один, правда, остался в живых. Но когда он им рассказал, что небо, которое они видят теперь, — иное, совсем иное, "только что с иголочки", а то, старое небо, растоптано дикими животными; когда он им сказал, что небо у червей не бывает вечным, что вечно только общее небо, — все тут же догадались, что он сошел с ума.

И с великим состраданием его связали и отправили в сумасшедший дом…

Многоликий

1915

Перевод с еврейского Я. Левина.


Однажды, — рассказывала мне моя бабушка, — объявился в наших местах Многоликий. Случилось это во владениях одного помещика, где она корчму арендовала — и потому-то она знала эту историю.

Откуда он взялся? — Неизвестно.

Одни говорят, что его мать была стряпухой и с дежек его наскребла — поскребыш, прости господи!

Другие рассказывают по-другому: стоял на дворе под навесом ящик, куда вся дворня сливала все, что ей нужно было сливать, собаки тоже… От того вырос гриб… Не собачий гриб, а… как бы это сказать, ну… разновидный…

Затем подул как-то ветерок, гриб снесло, он пополз и уже позднее поднялся в виде живого существа — и вот он — Многоликий…

Так или иначе, но по происхождению он из помещичьих владений!!

И удивительнейшим существом был этот Многоликий!

Без костей, из одной мякоти, а головка свободно вращалась на шее, как на хорошо смазанном шарнире. Сам он — ни с места, а головку поворачивает то на восток, то на запад, то на юг, то на север, куда хотите! И так как он каждому поддакивал, то он со всеми жил в ладах, ни от кого никогда не страдал, даже тогда, когда другие страдали…

Дерутся два петуха. Один кричит: "Кукерику!" — другой обязательно: "Кикерики!.." Многоликий не вмешивается. Но когда весь двор уже усыпан пухом и перьями и петухи уже валятся с ног — он подходит и заявляет:

— Вы оба правы: синедрион говорит: "Кукерику!", а комментарий к нему: "Кикерики!.."

И оба петуха остаются врагами между собой, а ему — другом.

То был неспокойный двор. Собака норовила укусить свинью за ухо, кошка фыркала на собаку; а орел, с подстреленным крылом, мрачно расхаживал здесь, и от этого всех в пот бросало. Но Многоликий был со всеми в приятельских отношениях. Он держался то за правое, то за левое ухо, и свинья думала, что его тоже покусали. Собаке он нашептывал: "Бр-р-р… все сплошь воры, одна только ты честная!" Затем он вскакивал на забор и вместе с кошкой умывался перед дождем…

Заметив внезапно орла, он делал грустное лицо и на одном глазу у него выступала слеза. "Да, брат, нехорошо подстреленному!" — вздыхал он. А орел думал, что он тоже тоскует по высоким облакам, и уходил с поникшей головой, но со смягченным сердцем: "Тоже, видно, пострадавший!.."

А когда никто не видел, он, бывало, заскочит к ослику в хлев и шепнет ему на ухо: "А знаешь, Кант мне уж тоже начинает не нравиться!.."

И на этом свете… тьфу! тьфу! — я имею в виду, помещичьи владенья — ему жилось совсем неплохо… Со всеми он был в ладах, со всеми дружил, от каждого ему кое-что перепадало… И у каждого в памяти из-за его поддакивания сохранился о нем кусочек доброго чувства. И хотя никто его не любил, его все же приглашали: кто на завтрак, кто на обед. А он не брезговал ничем… И каждый с ним раскланивался, при этом удивлялся в душе: "Почему это он мне неприятен?.."


Но вечно не живет ничто, даже Многоликий! Пришло и его время. И дух его занесло в пустыню, на сборный пункт, где души всех зверей, животных и птиц сходятся вместе, и ангел смерти их сортирует, расфасовывает и отправляет на тот свет…

Когда прибыл Многоликий, степь уже была покрыта отобранными партиями душ разных видов и родов, которые в последний раз пристально разглядывали друг друга. Они хотели и на том свете помнить, с какими диковинными существами им пришлось тут повстречаться. Птицы нетерпеливо переминались с ноги на ногу, у индюков за милю сверкали кроваво-красные гребни, тонким серебряным туманом повисали в высоте голуби, гордо держались в стороне орлы. Целая компания ослов сбилась в кучу и размышляла: что бы это на том свете за бурьян мог расти?..

Ангел смерти уже взялся за свисток, чтобы подать знак к отлету. Он уже даже поднял руку, чтобы каждому указать его путь. Но тут же рука его опустилась, забыт свисток: он заметил Многоликого.

— Ты кто такой? — спросил его ангел смерти, никогда еще до сих пор не видевший подобной твари.

Многоликий молчал. Он и сам не знал, кто он.

А у ангела смерти тысяча глаз, и каждым глазом он видит во Многоликом другое существо.

Не признает ли кто вновь прибывшего? — обратился он ко всем существам, расставленным для отлета.

Но никто не отвечал. Каждое существо видело в Многоликом какую-то ничтожную частицу себя, но так много чуждого в нем!..

Немного спустя ангел смерти взялся вновь за свисток… Он даст сигнал, чтобы все улетели — каждая группа своим путем, а Многоликий пусть останется здесь в степи!

Тогда Многоликий испустил дикий вой, в котором слышались вопли всех видов зверей, животных и птиц. Он упал перед ангелом смерти на колени, целовал ему ноги:

— Где бросаешь ты меня, милосердный ангел?

Ангел смерти был тронут его слезами, но как поступить с ним и сам не знал.

— При каждой звезде, — сказал он Многоликому, — у врат стоит ангел и еще раз проверяет весь транспорт… Никуда тебя не впустят! А специального мира для Многоликих бог еще не создал…

— Милосердный ангел, здесь оставаться я не хочу, не могу! Ведь я принадлежу по кусочку всем видам существ, — пусть каждое существо заберет с собой свою долю.

— Верно! — сказал ангел, — быть посему!

И, когда каждое существо выдернуло у Многоликого свою частичку, у каждого оказалось по тонкому волоску. При первом ветерке волоски оторвались и повисли в воздухе…


Со временем число Многоликих на свете возросло. Но всех их ждет один конец…

В конце лета, когда увидишь — паутина висит в воздухе, знай: это волоски Многоликого…

Так мне рассказывала моя бабушка.

Вечный мир в стране Гдетоо

1915

Перевод с еврейского Я. Левина.


В сказочке рассказывается так о стране Гдето:

Стояла в стране Гдето большая высокая гора. На вершине горы орлы могучие гнездились, в ее просторах широких ветры буйные резвились. Видела вершина постоянно перед собой почти весь небосвод, что над страною Гдето; утро каждое любовалась она дивнейшим восходом солнца, что в стране Гдето…

И купалась вершина в прозрачнейшем, ярчайшем свете. Ведь она самая высокая гора в стране Гдето: ничто не заслонит ей солнца, ниоткуда не падет на нее тень…

И могуча она, гора: скалы — ее мускулы, медь и золото — ее жилы… Знает об этом дикая коза, что по ребру горы скачет…

Вот что рассказывалось в этой сказочке.

. . . . . . . . . . . . .

Услыхали матери сказочку эту, сложили колыбельную песенку и деток убаюкивали ею — песенкой о стране Гдето, о большой высокой горе, что в стране Гдето.

Но вот вырастет дитя и забудет песенку. В ученьи, в играх забывается она; забывается она в жизни: в любви, в страданьи, среди шума мирского…

Но где-то в затаенном уголке сердца все еще тихо дрожит струна, — и звенит там эта песенка, колыбельная песенка о вершине горы, что в стране Гдето. А жизнь плещется вокруг, клокочет, бурлит — и не слышно струны.

Проходят так годы, — годы…

И вот бывает так:

Ткет юноша свою золотую нить жизни — протянется безжалостная рука судьбы и нить эту оборвет. Уйдет юноша из жизни в одиночество… И вдруг в этом тихом одиночестве ощутит: что-то трепещет у него там, в сердце, что-то звенит в затаеннейшем уголке его сердца. Остановится, вслушается…

Поет юноша счастливую песнь любви на золотой арфе молодости. Услышит злая судьба, подползет к нему, протянет костлявую, злую руку и оборвет ему струну за струной. Замолкнет арфа, притихнет страшно сердце. И в наступившей тишине зазвенит вдруг колыбельная песенка — песенка о стране Гдето, о большой, высокой горе, что в стране Гдето…

А иной раз, в тихую лунную ночь, явится она кому-либо во сне, зазвенит вдруг у него в ухе — и проснется человек…

Бывает еще так: задумается человек, взгрустнется ему вдруг — и потянет его и страну Гдето, к высокой горе, к большой горе, что в стране Гдето…

Влечет страна Гдето, манит. И пойдет бродить…

И во все времена, разными путями, со всех концов света тянутся и бредут люди в страну Гдето.

Некоторым даже удается ее достичь.

Да, некоторые добираются до нее. Но один про другого не знает. По разным дорогам идут они. С разных концов света приходят. Друг с другом не встречаются…

* * *

Ткется сказочка…

Из лунных лучей ткут ее в тихие ночи, в лунные ночи…

И еще повествует она:

У подножья высокой горы, что и стране Гдето, лежали земли вольные, тучные, черные; росли леса густые, дремучие; журчали ручьи, текли реки, окаймляя большую, высокую гору.

Прибывшие сюда странники, достигнув горы, что в стране Гдето, оседали вокруг нее, у ее подножия.

Охотники шли потом в лес с луком и стрелой; рыбаки засиживались у ясного пруда с удочкой и сетью; ладил землепашец свой плуг; гнал пастух свое стадо на тучную лужайку. Возникали селенья.

Но велико и обширно подножье горы — селенье не видит селенья, не знает одно про другое.

И каждое создает для себя свой отдельный мир и затем устраивает этот свой "единственный" мир. Каждое сотворяет свою собственную святыню для бога "единого". И поклоняются владыке мира "единому".

И доживают свой век, и умирают, когда наступит пора — все согласно воле и закону бога "единого".

И молятся своему богу, и разговаривают на "едином" языке человеческом.

И работают, и плодятся, и размножаются; и взбираются шаг за шагом вверх по склону горы, желанной горы.

Медленно, с пшеницей, овсом и рожью, шагает землепашец; его обгоняет виноградарь; выше, вслед за дикой козой, прыгает по камням и скалам пастух; за металлической жилой следует упорно горняк…

Но некоторые добираются еще выше.

Это те, которые, при всем благополучии, успокоиться не могут.

Уж слишком мятущиеся у них души; слишком тоскуют они по высоте, по высочайшей высоте!

Влечет вершина горы.

В каждом селеньи бывает такой тоскующий, в иных даже много их — они вот и тянутся вверх…

Тянутся.

И чем выше — все тоньше и тоньше хребет горы. Во время блужданий, бывает, столкнутся.

А столкнутся…

Грустной тогда становится сказочка, грустной и страшной.

Тоскливые повести, кровавые битвы!..

* * *

Ткется сказочка…

В каждом селеньи бывает тоскующий, а в иных даже много их…

По вершине тоскуют они…

По ветрам, по сильным; по орлам могучим; по широкому, вольному небу; по ясному, яркому свету; по чудесному солнечному восходу…

Влечет вершина горы…

Поодиночке идут они. Межами полей шагают они. Из виноградных шатров выходят. По краям шахт скользят. Прыгают через камни и скалы, обгоняя дикую козу…

С тоскующими взорами, устремленными в высокую высь, бредут они; навостренными ушами ловят они шумы высей — и, бывает, столкнутся…

Столкнутся — и испугаются…

И удивленные, недоверчиво остановившись, разглядывают друг друга.

Из разных концов пришли они, разными путями шли и по-разному одеты, неодинаково острижены, и по-разному покрыта их голова.

Приветствуя друг друга, заикаются:

— Мир вам!..

Каждый произносит это на своем языке, на своем "единственном" языке. По-чужому звучит это в ушах у другого — как-то жестко, не по-человечески, враждебно. Каждому кажется, что другой ему угрожает.

"Он меня оскорбляет, бранит".

И тут они приходят в столкновение:

— Если ты человек, ты должен верить в…

При этом называют имя бога, "единого бога".

На двух языках произносятся два имени бога. И каждый думает о другом:

"Говорит он не по-человечески и к тому же в бога не верует…"

И готовятся к бою.

Перед битвой каждый призывает своего бога на помощь.

На разных языках говорят они. Разные имена называют. И думает каждый про себя: "Он издевается надо мной да еще богохульствует!"

Или: "Он поклоняется другому богу, не настоящему богу, злому богу!"

Разгорается все сильнее ненависть, и они дерутся. Дерутся не на жизнь, а на смерть.

И один побеждает — один и его "единый" бог.

А побежденный проклинает или благословляет своего бога и падает сраженным.

Катится тело побежденного вниз по горе. И стелется кровавый след по горе, по склону, высокой, большой горы.

А победитель, вознесши благодарения своему богу на своем языке, взбирается снова все выше и выше.

С каждым днем растет число тех, которые тоскуют в селениях и, сталкиваясь там, на склоне горы, вступают в битву…

Растет тоска, которая гонит все выше и выше, растет гнев против дикаря, встреченного на пути; против дикого животного, не верующего в бога, у которого не настоящий бог и который лепечет на каком-то нечеловеческом языке…

И с каждым разом все выше поднимается человек с его гневом, а с человеком — все выше распря и битвы…

С каждым разом битвы все ближе к вершине горы…

И все чаще и все с большей выси катятся мертвые тела побежденных вниз по горе. И, цепляясь за острые камни и скалы, разбиваются в окровавленные куски. И все чаще плещет там кровь, все больше кровавит хребет горы, все чаще струится она вниз по горе, вниз…

Трупы растерзанных богохульников, скатывающихся вниз, делают все тучней и тучней землю у подножья горы; все полней, благодатней колосья пшеницы и ржи; налиты и цветущи виноградные гроздья, слаще сок винограда; все обильней трава под копытом у дикой козы, все лучше и жирнее молоко, которое дает она пастуху…

А тоскующие победители благодарят господа бога и взбираются все выше и выше…

* * *

И повествует еще сказочка:

Плодятся и множатся селенья у подножья горы. Растет число тоскующих по высоте, увеличивается и количество поднимающихся ввысь…

Все опасней и опаснее дорога ввысь — к могучим орлам и вольным ветрам, к восходу солнца и широким небесным просторам…

Все больше диких, косноязычных богохульников там, на хребте.

И лезут уже туда вооруженными. И все чаще и чаще сталкиваются там вооруженные отряды. А при каждой встрече там битвы, и все во имя бога, во имя бога "единого"…

И выходит пастух из шалаша, горняк — из своей ямы, из виноградника выбегает виноградарь, спешит землепашец от своего плуга, рыбарь от берега пруда и охотник из дремучего леса… И все вооружены.

И все чаще, ожесточенней битвы…

Гудит гора от беспрерывных боев — от звона оружия, от битвенных возгласов и… от имени бога, которого призывают здесь на разных языках.

И грудами катятся вниз мертвые тела, разбиваясь о камни и скалы. И реки кровавые текут вниз по горе, струяся и пенясь.

И с каждым разом внизу все тучнее земля; полнее колосья пшеницы, овса и ржи; слаще и пламенней вино; все сытнее корм дикой козе там, среди камней и скал, все жирнее и лучше ее молоко…

* * *

Но вот однажды, так рассказывает сказочка, двое, разгоряченные борьбой, гоняясь друг за другом, очутились внезапно на самом гребне горы, и они утонули в море света — ярчайшего, прозрачнейшего света высей.

И сразу и неожиданно услыхали они друг друга и поняли; и каждый в другом человека признал; услыхал из уст его одно и то же имя божие, и бросились они друг другу в объятья.

И вслед за ними пришли и другие и выкупались в свете высей, а за ними еще и еще многие, — и все они стали говорить на единственно человеческом языке — языке света, лучей…

И была радость!

Но внезапно донесся до их ушей снизу шум битвы, гора наполнилась гулом сражений.

Внизу произошло то, что должно было произойти. Как наверху мятущиеся одинокие, так внизу селенья, в конце концов, столкнулись между собой.

Множились, плодились селенья, ширились, росли. И все уже, теснее становились просторные когда-то поля и вольные леса. И вот столкнулись — охотник с охотником, землепашец с землепашцем, горняк с горняком под землей.

— Чужестранцы пришли! Чужаки пашут нашу землю! Пришельцы удят рыбу в наших прудах! Косноязычные вгрызаются в нашу землю! Неверующие захватили наши виноградники! Поклонники фальшивых и злых богов забрали дикую козу!..

Так вопили там.

И вспыхнула во всех концах война… Тогда побратавшиеся на вершине поспешили вниз: — Тише! Долой оружие! Все тут равны! Есть один-единственный человеческий язык — язык света, лучей…

* * *

И это вот, рассказывает сказочка, было началом… Началом вечного мира…

Вечного мира в стране Гдето, у подножья большой, высокой горы…

. . . . . . . . . . . . .

И вот сказочка лучится, сказочка улыбается…

Будто взошедшая на востоке заря, что сияет с вершины, высокой вершины большой горы в стране Гдето…

Она знает: будет создана песенка — колыбельная песенка, и будут ее петь матери над любимейшим своим дитятей в колыбели…

И в маленьком детском сердечке, в прекрасном сердечке его будет звенеть эта песенка, и потом вырастет она в тоску…

Тоску по стране Гдето, по высокой, большой горе, что в стране Гдето, — по стране мира, с ее единственным человеческим языком — языком света, лучей…

Прекрасная тоска! Чудесная тоска!..

Времена Мессии

1915

Перевод с еврейского И. Берсон.


Подобно всем еврейским городам и местечкам Галиции, и городок, где жили мои родители, имел своего сумасшедшего.

По обыкновению, сумасшедший никого не боялся: ни общества, ни раввина, ни судей, ни банщика и могильщика, которых боится даже крупнейшие богачи. Зато весь городок, все общество, сам банщик и могильщик с опаской относились к сумасшедшему. Перед ним наглухо закрывались все двери. Хотя бедняга никогда никого и словом не обидел, даже пальцем не тронул, все покрикивали на него, некоторые били, а мальчишки — те забрасывали его грязью и камнями.

Я всегда жалел этого несчастного. Меня что-то влекло к нему. Мне всегда хотелось с ним говорить, утешить его, приласкать, но подойти к нему было немыслимо. Мне досталась бы значительная доля тех комьев грязи, которые кидали в него. Я был ребенком; на мне был приличный костюм, привезенный из Кракова, а может быть, из Лемберга; я берег себя от камней и платье от грязи, поэтому и держался в стороне.

Городок, в котором проживали мои родители, был крепостью. Был он окружен высокими стенами, за которыми — вал и ров с водой. На стенах стояли пушки, и солдаты с ружьями охраняли их, строго и молча прохаживаясь взад и вперед.

Едва наступала ночь, ворота все запирались, железный мост подымался, и связь между городком и остальным миром прерывалась до утра. У ворот выставлялась усиленная стража.

Вот только еще полдень, мы все свободны и вольны в своих передвижениях, в городок можно входить и выходить, не спрашиваясь коменданта: можно купаться в реке за городом, лежать, растянувшись на лугу у речки, и смотреть в небо; никому до всего этого дела нет. Но наступает ночь, и городок затихает, никто уж теперь не выйдет и не войдет. "Спасибо, — думалось мне, — что не воспрещено месяцу показываться на небосводе".

Покуда жить буду, не забуду тамошних сумерек. Вместе с вечерними тенями на городок надвигается какой-то страх; люди и дома вдруг начинают пригибаться. Вот поднимают мост; железные цепи с визгом движутся по громадным блокам; их скрежет, их резкий отрывистый лязг пронизывают всего тебя, затем с грохотом закрываются ворота. Так каждый вечер. И каждый раз в это время у тебя ноги дрожат, тупая усталость ложится на лица; глаза у людей тухнут, веки, как свинцом налитые, смыкаются, сердце замирает и тихо, тихо бьется. Затем на улицах появляются патрули; длинные сабли стучат по камням мостовой, кивера блестят, и беспрерывно слышен крик: "Кто там?" Следует ответить: "Свой", иначе бог знает, что может произойти. Некоторые жители предпочитают на ночь заблаговременно запереться в домах, боятся в это время даже нос высунуть на улицу.

Однажды со мною произошел такой случай. Я купался за городом. Загляделся ли я, задумался ли, или просто забыл, что за днем следует ночь, — но вдруг я увидел — поднимается мост; вот закрываются ворота; их стук резнул ухо, больно отозвался в сердце. Пропало! Придется провести ночь под открытым небом… И удивительно: дома, лежа в мягкой постели, я каждую ночь мечтал о раздолье за стенами крепости, а когда моя мечта, наконец, сбылась, я почувствовал лишь страх. Каждый шорох, каждая легкая тень рождала страх.

Я уткнулся лицом в песок.

Спал ли я тогда, или нет — право, не знаю! Но вдруг я услышал подле себя чье-то дыхание. Вскочил — да, я не один, два хорошо знакомых мне, глубоких, черных глаза смотрят на меня добродушно и ласково.

Это был сумасшедший.

— Что ты здесь делаешь? — спросил я глухо.

— Я никогда не ночую в городе, — ответил он печально, и его взгляд был так ласков, голос так добр, что я совершенно забыл о страхе.

Некогда сумасшедших считали провидцами, вспомнилось мне вдруг, на Востоке их до сих пор считают Таковыми. И я спросил себя: не пророк ли предо мною? Не мучают ли его за его божественный дар? Разве не кидают в него камнями, как в пророка? Не живет ли в нем пророческая тоска по лучшим временам? А быть может, он действительно знает о грядущих временах?..

И начал я его расспрашивать, а он мне отвечать, да так тихо и ласково, что мне стало казаться, что все это — сон наяву, сон в летнюю ночь на просторе полей.

— Веришь ли ты в пришествие Мессии? — спросил я его.

— Конечно! — ответил он тихо и твердо. — Спаситель мира должен прийти. Он придет! Все ждут его, даже небо и земля чают его пришествия. Если бы не это, никто бы и жить не желал, никто бы и палец о палец не ударил. А ведь люди живут и хотят жить, следовательно, все чувствуют, что Мессия приближается, что он должен прийти, что он уже в пути…

— Верно ли, — спросил я его, — что раньше произойдут кровавые войны из-за лжемессии? Люди будут душить друг друга, как дикие звери, вся земля насытится кровью; кровавые реки потекут с востока на запад и с юга на север; звери и птицы будут утолять свою жажду человеческой кровью; все пути и дороги, все поля и луга будут залиты потоками человеческой крови… И вот в это время явится истинный Мессия, спаситель мира… Правда ли это?

— Правда, правда!

— И его узнают?

— Всякий узнает его, никто не ошибется. Его назначение будет сквозить в каждой улыбке его, в каждом слове, в каждом взгляде. Не будет рати вокруг него, не на коне предстанет он, и меча не будет в руке его…

— А как?

— Крылья будут у него… И у всех тогда явятся крылья. Вот как это случится: вдруг родится дитя с крыльями, за ним другое, третье и так дальше и дальше… Сначала люди испугаются крылатых детей, потом привыкнут, и встанет поколение крылатых людей, которое не пожелает больше валяться в грязи и драться из-за земляного червя…

И долго еще говорил сумасшедший, но я перестал его понимать. Его голос, однако, был так сладостно мил, что я, как губка, впитывал в себя его звуки. Когда он замолк, уже светало, раскрывались крепостные ворота, опускался мост…

С этой ночи жизнь в крепости стала для меня еще тягостней, еще несносней. Старые стены и башни, визг и скрежет цепей о блоки, железные запоры ворот, караулы и патрули, хриплые сердитые окрики "Кто там?" и лживые заискивающие ответы "Свой"; трусливые лица, испуганные полупотухшие глаза, базар с пугливо блуждающими ленивыми тенями на нем — все это свинцовым грузом ложилось на душу… Меня охватила печаль, мной овладела глубокая тоска, и я решил отправиться навстречу грядущему Мессии.

Я сел на первую попавшуюся подводу. Возница, обернувшись ко мне, спросил:

— Куда прикажете?

— Куда хочешь! Лишь бы подальше отсюда!

— Сколько часов?

— Пока лошадь в силах везти!

Возница тронул вожжи, и мы поехали.

И вот едем, едем: уже иные поля, другие леса, другие деревни, города, но разница между ними чисто внешняя; внутри все то же. Везде та же грусть, тот же пугливый и лживый человеческий взгляд, тот же дрожащий, трусливый голос… На всем печальный туман, заволакивающий всякий светлый луч. Везде то же стремление съежиться, стать меньше, незаметнее. И я все продолжаю кричать вознице: "Дальше!" Но я зависим от возницы, а возница от коня. Конь требует корма, и мы вынуждены остановиться.

Вхожу в корчму. Большая комната, разделенная пополам старым занавесом. В половине, что ближе к дверям, за столом сидят трое мужчин. Они меня не замечают, но мне они хорошо видны. Предо мною три поколения. Старший сед, как лунь, однако, он держится прямо и без очков читает большую книгу, лежащую перед ним на столе. Лицо его спокойно, глаза смотрят уверенно.

Направо от него сидит мужчина помоложе, по-видимому, его сын; весьма похож на него. Но лицо у него подвижнее, нервнее, минутами оно кажется более усталым. И этот читает книгу, но при помощи очков; книга поменьше размером, и он ее держит ближе к глазам, опершись рукою о стол. Он средних лет; борода и голова у него только тронуты сединой. Время от времени он смотрит на отца, но старец его не замечает.

Налево от старца сидит самый младший, вероятно внук — молодой человек с черными, блестящими волосами и горящим, рассеянным взглядом. Он тоже смотрит в книгу, но книга мала, и он держит ее совсем близко к глазам. Весьма часто он ее вовсе отодвигает. Со страхом, смешанным с глубоким уважением, взглянет он на старца, бросит слегка иронический взгляд на отца и прислушивается к тому, что происходит за занавесом. Оттуда доносятся вздохи, точно там роженица…

Я хочу кашлянуть, чтобы обратить на себя внимание. Но в эту минуту занавес раздвинулся и показались две женщины: старушка с острым, костлявым лицом и суровым взглядом и другая, помоложе, с мягким, довольно полным лицом и ласковыми глазами. Они стоят, смотрят на мужчин и ждут. Старик их не замечает, он слился с книгой. Средний замечает, но раздумывает, как бы ему привлечь внимание отца. Младший сразу же вскакивает:

— Мама, бабушка, что, как?

Средний беспокойно поднимается с места, а старик только отодвигает книгу и поднимает глаза на женщин.

— Что с ней? — спрашивает молодой дрожащим голосом.

— Благополучно! — спокойно отвечает старуха.

— Благополучно, благополучно! — повторяет молодой.

— Мама, ты даже не поздравила! — замечает средний.

Старик подумал и спросил:

— Что случилось, девочка родилась, что ли?

— Нет! — ответила старуха, — мальчик…

— Мертвый?

— Нет, живой… — отвечает старуха, но в голосе ее не слышно радости.

— Урод? Калека?

— У него какие-то знаки на плечах…

— Какие знаки?

— Крыльев. Ясные следы крыльев.

— Крыльев?!.

Старик озабочен, его сын изумлен, только внук подпрыгнул от радости:

— Как хорошо! Пусть растут эти крылья, пусть они вырастут, большие, сильные крылья, как это хорошо!

— Чему же здесь радоваться? — удивляется средний.

— Ужасное уродство! — вздыхает старик.

— Почему? — опросил внук.

— Крылья, — отвечает строго старик, — подымают ввысь, с крыльями трудно удержаться на земле.

— Эка важность! — дерзнул заметить внук. — Что ж, не будет тогда человек прикреплен к месту, не будет барахтаться целый век в грязи, будет жить над землею… Разве небо не лучше, не красивее земли?

Старик даже побледнел, а средний сказал тут:

— Глупенький, чем жить в небесной выси? Одним воздухом сыт не будешь… Там корчмарем не станешь и в аренду ничего не снимешь… В облаках даже щетиной промышлять нельзя. Там…

Но старик прервал его.

— В выси, — сказал он твердым, как сталь, голосом, — нет ни синагог, ни молелен, ни книг; нет там ни дорог, ни тропинок, проложенных предками, и приходится блуждать, не зная истинного пути… Там чувствуешь себя, правда, вольной птицей, но горе вольной птице, если ее одолеют мрачные мысли, охватят сомнения…

— Как так? — вскочил с места младший, и глаза его зажглись, и краска заиграла в лице.

Но ему не пришлось говорить, его прервала старушка-бабушка.

— Глупые мужчины! — сказала она. — Нашли о чем спорить… А раввин? Разве он разрешит произвести над ним обрезание, разве он позволит приобщить к еврейству крылатого ребенка?..


Я вскочил. Моя ночевка за городом, поездка и дитя со знаками крыльев — все было лишь сном.


Загрузка...