Часто Калинин говаривал: «Нет друга — так ищи, а нашёл — береги. Без друга — сирота, а с другом — семьянин».
Вот таким верным другом был у него в молодости на Путиловском заводе быстрый, озорной парень с насмешливыми глазами, Ваня Кушников.
— Давай потягаемся на колышке,— тряхнув русыми кудрями, предложил как-то Ваня.
— Зачем?
— Хочу узнать — ты сильный?
— Так себе.
— А всё же…
Обоим было уже по двадцать. Тот и другой умелые токари-станочники, а побаловаться хотелось. Ростом Ваня Кушников вымахал, но тщедушен. Миша Калинин небольшой, зато в плечах и груди пошире. Взявшись за концы колышка и упёршись нога в ногу, потянули его каждый к себе.
— Чур, сразу не отпускать. Будет обман,— потребовал Калинин и ещё раз натужился, да так, что колышек затрещал.
— Сдаюсь,— утирая жаркую испарину со лба, объявил Ваня.— Ты сильнее. Если кто меня обидит, могу на тебя надеяться?
— Можешь,— ответил ему Миша.
Вскоре это произошло.
Ваню Кушникова обидел цеховой мастер, иностранец Гайдаш. Подкрался он к станку молодого токаря исподтишка и, раздувая тонкий нос, закричал:
— Надо работать, не моргать по сторонам! Железо не гнать в стружку! Масло не вода: грязь развёл!
— А зачем хорошо работать, если вы расценки снижаете? Из месяца в месяц заработки уменьшаете! — задрожав от обиды, ответил Ваня Кушников.
Мастер чуть не задохнулся от злости.
— Молчать! За ворота просишься?
От своего станка к ним поспешил подойти Калинин. Он сказал:
— Токари правду говорят. Снижаете расценки, вводите штрафы. К тому же мы люди, нужно достойное обращение…
Гайдаш скривил рот, прищурился, смерил того и другого презрительным взглядом и окрестил их:
— Два сапога — пара.
После гудка, когда рабочие толпой хлынули за ворота, миновав охрану, Миша спросил своего друга:
— Что это мастер к тебе пристаёт?
Кушников, на ходу застегнув короткий пиджак и надвинув на чуб серенькую кепку, оглянулся по сторонам.
— Подозревает, что я подпольщик, вот и мстит.
— А ты нет?
— Как другу, могу тебе открыться: немного есть. Помогаю старшим распространять листовки.
Кто-то в лёгкой обуви, выстукивая каблуками по панели, спеша прошёл мимо них.
Калинин сжал Ване локоть.
— Тсс… Я провожу тебя.
Они поднялись на пологое взгорье, обсаженное молодыми клёнами. Здесь жадно глотали чистый и свежий воздух, тронутый первым морозцем. Завод, залитый светом огней, издали казался великаном. Особенно подчёркивали его величие высокие дымящиеся трубы и полыхающий огонь плавильных печей.
До угла Огородного на Петергофском шоссе, где жил Кушников, близко.
В другой раз Ваня пошёл проводить Мишу до деревни Волынкино, где тот снимал у рабочего-текстильщика комнату. А в воскресенье друзья встретились на городской почте: тот и другой отправляли скопленные деньги своим родителям. Кушников — в Тулу, Калинин — в деревню Верхняя Троица.
И опять плечом к плечу и локоть к локтю бродили они весь вечер. Говорили о самом тайном и сокровенном, что их волновало.
— Хорошо разбираешься в житейских делах. Так бы и мне,— сказал Кушников, заглядывая в светлые глаза друга.
— Приходится.
— Если хочешь, могу тебя рекомендовать в тайный революционный кружок, который связан с «Союзом борьбы»?
— Давно ищу связей,— обрадовался Калинин.
— Про Ленина слыхал?
— Он же сослан в Сибирь…
— Кружки и «Союз борьбы» — его рук дело. А из Сибири Ленин должен скоро вернуться…
Прощаясь, Ваня Кушников посмеялся.
— А на колышке я с тобой тягался понарошку. Не надо нам быть очень серьёзными, а то приметят и проследят…
Миша Калинин удивился.
— Да, да. Это так,— убеждал Ваня друга.— А тебя, Миша, я сведу с одним умным человеком. Он подскажет, что нам надо делать, как жить…
Равного Путиловскому заводу в России в то время не было. Огромная армия рабочих с утра и до глубокой ночи трудилась в грохочущих цехах. Каждый делал своё: ковал или сверлил, нагревал или шлифовал, растачивал, полировал, красил, спускал, поднимал, откатывал.
— Вот ведь с полгода трёмся бок о бок, а один другого сразу не распознали,— сказал подметало — рабочий с ремешком вкруг седой головы.
Михаил Калинин задержался, переложил из руки в руку стальную болванку и подумал: «Наверное, это и есть тот самый рабочий, с которым мне советовал познакомиться Ваня Кушников».
— Новичок в токарном-то деле?
— Не очень,— ответил Калинин.— Два года на «Старом арсенале» работал.
— Вижу, ремесло это тебе по душе. Только вот характером норовист. Говорят, будто бы отказался жертвовать на постройку храма господня?
— Отказался.
— Может, ещё передумаешь?
— Нет, не передумаю. Церковь при заводе никому не нужна. Да и денег жалко.
— Другим-то, думаешь, своего заработка не жалко? Да жертвуют.
— Боятся администрации.
— А ты не боишься?
— Уволят, на другом заводе токаря нужны.
Рабочий с ремешком на голове за смену хоть один раз да подгонит тележку к станку Калинина. Пошутит, посмеётся, а иногда скажет и такое, отчего у молодого токаря займётся сердце:
— Вот, к примеру, металл: точишь чугун — от него шелуха. А скажем, медь: тут стружка, что шёлковая лента — соблазн. Но вот поставим кусок стали, резец сам скажет, что это за добро. Люди-то тоже разные. Как, по-твоему?
— Разные,— поняв, о чём идёт речь, ответил Калинин.
В выходной они условились сойтись на шумном Нарвском базаре, где толпился народ, продавая полуизношенную одежду, валенки, шапки и всякую всячину. Рабочий-подметало пришёл в длинном драповом пальто, в шляпе. В руках он держал клетку с двумя серыми, невесёлыми пичужками.
Пичужник и Миша Калинин сели на обглаженный камень поодаль от людской толчеи.
— Надоест мне заводской шум, вот я тут и отдыхаю,— сказал пичужник.
Он вскинул поблёкшие глаза к чистому холодному небу. Проследил за сахарными облаками, идущими своей чередой. Брови его расправились.
— Плясать умеешь?
— Чего? — удивился Калинин.
— Плясать «Барыню» или «Камаринскую», песню петь — надо уметь. Друзьями обзавёлся?
— Обзавёлся.
— Это хорошо. Только не ходите попусту друг к другу. И на улице своих не признавайте, держитесь как чужие. Понял?
— Понял,— ответил Калинин.
— Читаешь?
— Читаю. А то как же!
— На народе с книжкой не показывайся. Хозяйка квартиры небось за керосин бранит?
— Бранит, хотя я свой жгу.
— Вот то-то и оно! Выдаёшь себя с головой. Другим бы и невдомёк, кто ты есть, а тут всякие домыслы пойдут.
Миша Калинин бледнел и краснел. Непринуждённый разговор этот зацепил его за самую душу: в сухоньком, постоянно кашляющем рабочем-подметале и пичужнике таится кто-то другой. Клетка с птицами — ширма. «Вот как надо уметь, чтобы удержаться на ногах, а то враз собьют».
К ним подбежал мальчонка с конопляными семечками в мешочке. Рабочий взял у него на копейку корма для птиц и склонился над клеткой. А сам вёл разговор:
— Часто видишь стражников?
— Каждый день прохожу мимо них у заводских ворот.
— С оружием они. Страшно?
— Неприятно,— поморщился Калинин.
— Думаешь, это наши враги?
— А кто же?
— Враги, да только они открытые. На случай можно обойти их стороной. Бойся врагов скрытых. Доверишься, пооткровенничаешь — и за тобой слежка. В заводской администрации тоже надо уметь разбираться: который кричит — не страшен, а страшен тот, который молчит.
Они поднялись с камня.
— Болтливым быть не следует. Ну, а если где сказать потребуется, надо сказать так, чтобы рабочий люд тебя запомнил. В одном деле ты уже преуспел: есть на бирке зарубка…
— В каком же?
— Да вот отказался жертвовать деньги на церковь. Рабочие смотрят на тебя с любовью.
…После Калинин узнал, что пожилой рабочий-подметало недавно возвратился из политической ссылки. Отбывал он её там же, где и Ленин.
Мягко ступая, Калинин вёл на занятие политического кружка нового товарища. Шли они какими-то дворами и закоулками. Иногда останавливались, пропускали сзади идущих и неожиданно сворачивали куда-нибудь.
— Снежок подпал, и след застлал. Вот так у нас водится,— сказал Михаил Иванович Ване Татаринову, высокому худощавому юноше, одетому налегке, как и он сам.
В слабо освещённом подъезде большого дома их спросили:
— Не ищете ли вы серую собаку?
— Нет. Нам нужна морковка,— отозвался Калинин.
— Пятый этаж, вторая дверь.
И вот они в тёплом помещении, с завешенными наглухо окнами, среди близких людей, за накрытым столом. Правда, на столе один чёрный хлеб, но как его вкусно запивать сладким горячим чаем, держа стакан в озябших руках!
— Знакомьтесь. Мой друг из лафетно-снарядной,— представил Калинин членам политического кружка Ваню Татаринова.— Теперь у нас четыре Ивана и три Ивановича. Но, думаю, путаницы не будет: новичка назовём «Тюбетейка».
Руководитель кружка вместо фамилии новенького нарисовал в списке какие-то иероглифы — тюбетейку да ещё тонкую длинную иву.
— Знаете ли вы, юноша, о том, что открыть нашу тайну — нарушить верность рабочему классу? — с некоторой суровостью спросил Татаринова хозяин квартиры, пожилой рабочий-туляк Дронов.
— Знаю.
— Можешь поклясться хранить тайну?
— Родным отцом и матерью клянусь! — ответил Ваня. Руководитель кружка спросил:
— Какая у тебя подготовка?
За Ваню ответил Калинин:
— Отлично знает причины падения Парижской коммуны. К тому же любит Надсона. И сам пишет стихи.
Тут все попросили Ваню прочитать что-нибудь.
— «Вольного рабочего»,— предложил Калинин.
Ваня Тюбетейка положил на стол руки и начал:
Улицей тёмной шёл вольный рабочий,
Опустив воспалённые очи.
Волен о рабстве он петь,
Волен по свету скитаться,
В каждые двери стучаться,
Волен в тюрьме умереть…
Собравшимся стихи пришлись по душе. Затем начались занятия — чтение «Эрфуртской программы».
Руководитель выслушивал суждения членов кружка, ставил отметки.
Больше всего стояло плюсов против «Куста» — знак Калинина. Хорошие отметки получали «Кувшин» — знак Вани Кушникова — и «Перо», невысокий белолицый юноша Антоша из конторы.
…Руководители кружка менялись. К молодым рабочим пришла фельдшерица Юлия Попова в строгой кофточке, с густой тёмно-русой косой до пояса. Она повела занятие остро, весело. Рассказала, что делалось за границей: в Англии, Франции, Германии. Рассказала о Марксе, Энгельсе. Слушать её было интересно.
Но занятия политического кружка однажды прервались. В городе начались волнения студентов, и Юлию арестовали.
Кружковцы решили: будем заниматься самостоятельно.
— Выбирайте старшего,— предложил Дронов.
Когда стал вопрос о старшем, все посмотрели на Мишу Калинина. Хотя он и молод, но знания имеет, житейского опыта понабрался и в кружке шёл первым.
Так на Путиловском заводе родилась политическая группа из смелых и отважных борцов за рабочее, революционное дело, которой стал руководить Михаил Иванович Калинин.
Огнёвка — это небольшая бабочка. Порхает она туда-сюда, отыскивает распустившийся цветок и пьёт нектар из его венчика.
Когда из «Союза борьбы» пришло указание готовиться ко дню Первого мая, с Путиловского запросили:
— Будут огнёвки?
Им ответили:
— Огнёвки будут. Сделайте так, чтобы эти «весенние бабочки» разлетелись по всем мастерским.
Михаил Калинин сказал членам своего кружка:
— Надо нам выходить за рамки кружковой работы. Рабочие недовольны условиями труда, штрафами, недовольны мастерами, которые унижают и оскорбляют их. В праздник Первое мая проявим себя. Огнёвки нам надо суметь раздать так, чтобы все они, как драгоценные зерна, попали на всхожую почву. Распространим их среди рабочих и постараемся не угодить в руки охранников.
На очередном занятии кружка Ваня Кушников учил товарищей.
— Листовки надо бросать с верхних переходов, с кранов, с антресолей,— говорил он, собирая нарезанную бумагу, и уравнивая её края.
Затем он снова занёс листовки над головой, взмахнул, и бумажки, словно бабочки, разлетелись в разные стороны.
— А теперь вы по очереди,— предложил Ваня товарищам.
У одних получалось хорошо, у других хуже. Но всех поразил своей ловкостью молодой здоровяк рабочий из кузницы, Василий. В политическом кружке он не состоял, но за рабочих заступался, прохватывая мастера Гайдаша и смотрителя Чача в злых и остроумных частушках. Поэтому товарищи ему доверяли.
— Что я, без понятия, что ли! Аль кровь во мне другая? Будут пытать, вытерплю — у горна закалился…— принимая у Калинина большую пачку листовок, сказал он.
Думали, Василий ушёл к паровозникам или судостроителям, а он разгуливал на базаре. Познакомился там с какой-то торговкой варёной печёнки и лёгкого.
— Эх, тётя, товар не знаешь, где сбыть? Шла бы к заводским воротам. Рабочие выйдут на полдник, сразу всё разберут.
— Да где же это, родной?
— Пойдём, укажу. Только не жадничай, цену сбавь. Как звать-то?
— Матрёной.
Он помог тётке перенести покрытый платком чугунок и посадил её на скамейку невдалеке от проходной.
— Только вот что, Матрена, печёнку и лёгкие надо завёртывать в бумагу. Появится санитарный врач, может запретить торговлю.
— Где же мне набрать бумаги? Выходит, зря, касатик, ты обо мне пёкся. Прогонит меня санитарный…
— Не бойся, с бумагой я тебе помогу.
Василий достал из-за пазухи пачку огнёвок, показал, как нужно завёртывать чистой стороной, и пошёл по мастерским: «У ворот дешёвая печёнка! Торопитесь, а то кончится…»
А торговка Матрёна, осмелев, кричала:
— Ой, печёнка лакома, на базаре плакала! Сюда пришла — своих нашла… На пятак — два кома!
Матрёна быстро сбыла весь товар, а с ним ушли и листовки. Разохотившись, она и на другой день пришла сюда с чугуном. Но её тут же забрали стражники.
В участке полицейский пристав, топая ногами, кричал:
— Где ты взяла эту проклятую бумагу? Тут говорится о свержении царя, о свободе и братстве!
— Сама не знаю. Нечистый попутал. Подсунули мне. Ахти, так вот и подсунули!
— Кто?
— Да такой маленький, плюгавенький, бородатый…
— Врёшь, нечистая сила!
— Крест на мне.
— В тюрьму посажу!
— Что вы, родненький! Жить-то мне считанные дни. Прости! — Она повалилась к ногам пристава.— Неграмотная я, разве понимаю в бумагах? А за царя я поклоны бью перед богом. Как встаю и как ложусь, с колен шепчу: «Упаси, господи, царя и царицу…»
Через неделю Матрёну выпустили, как глупую, непонимающую бабу, и она опять стала промышлять на базаре. Пришёл как-то на базар и Василий.
— Могла бы тебя выдать, да пожалела,— сказала ему Матрёна.— Сняли бы с тебя голову.
— Спасибо,— ответил тот.— Только это не я, кто-то другой.
— Скулы приметны. А в глаза кто тебе посмотрит, век не забудет. Только я сказала: невысокий да бородатый.
— Откуда ж бородатый?
— Во сне такого видела…
— Хорошие тебе, тётка Матрена, сны видятся…— усмехнулся Василий.
«Сегодняшнее воскресенье обещает быть весёлым»,— проснувшись, подумал Миша Калинин. Он немедля встал, окатился во дворе у плетня холодной водой и стал собираться.
Как надеваются эти крахмальные воротнички? Как повязываются галстуки? А надеть их необходимо. Синяя сатиновая косоворотка и замасленная кепка выдают рабочего. Складка на брюках получилась отличная. Ещё бы! Три ночи он проспал на брюках, положив их под матрац.
Хозяин квартиры вошёл и развёл руками.
— Не узнать тебя, Михаил Иванович. Уж не в приказчики ли на заводе произвели? А может, выше?
Но жена хозяина сразу сообразила:
— Сегодня праздник. На гулянку жилец собрался. Не всё ему быть холостым. За такого тихого да непьющего любая текстильщица замуж пойдёт. Посватать, что ли, Миша?
И не ведали хозяева, что крахмальный воротничок, галстук и манжеты с запонками — маскировка. Сегодня вся группа Калинина идёт на «схватку» с «экономистами»[1].
Стояла та пора лета, когда мягкие лужайки нарядно светились и манили к себе. Тихий, ленивый ветерок перебирал на берёзах и осинах листву.
Собрались на Горячем поле. Шли сюда со всех концов городской окраины: пожилой народ с грибными корзинами, с вёслами, с удильниками на плечах. Парни, которые с гармонью, а которые с гитарами, балалайками.
Шли путиловцы, обуховцы, текстильщики, резинщики…
Первым замитинговал мужчина в широком чесучовом пиджаке, в золотых очках. Лёгкую соломенную шляпу повесил он около себя на ивовый куст, а сам встал на пенёк, так что всем стала видна его лысеющая голова. Говорил он о том, что бороться с владельцами фабрик надо, не теряя благоразумия, не смешивая нужды народные с политикой. Мужчина ударил себя кулаком в грудь.
— Мы — люди, и они, хозяева,— люди. Им жалко своего, но всё же они нам уступают…
Путиловцы спрашивали у обуховцев:
— Чей это?
— Откуда?
— Не ваш ли?
— У нас такие повывелись,— отвечали им.— Может, от резинщиков?
— Приблудный,— отвечали резинщики.— За такими пойдёшь, ни к чему не придёшь. Только в каталажку посадят.
Путиловцы отвечали:
— Не посадят. За такие слова хозяева подачки дают.
Народ стал шуметь, бродить по поляне, не желая слушать оратора.
Кто-то из текстильщиков крикнул:
— Не отнимай время! Поговорил — и хватит!
По поляне прокатилась волна смеха. Кто-то свистнул. Тотчас послышался ответный свист.
Калинин в окружении своих товарищей от удовольствия потирал руки и покатывался со смеху. Прозрели обуховцы и резинщики — сразу узнают чужих. Оставалось подлить маслица для пущего горения. Калинин тоже вскочил на пенёк.
— Что ни слово, то алтын,— начал Калинин, кивая на предыдущего оратора.— Говорит, живите с фабрикантами в мире да дружбе. А нам известно другое: кобыла с волком мирилась, да домой не воротилась…
По поляне опять прокатилась волна смеха. Токаря Калинина узнали, хотя он и был в праздничной паре, прилизанный да приглаженный. Оратор в золотых очках, вытирая платком испарину на лысой голове, прикидывал, в какую сторону ему удалиться.
— Нам советуют: не требуйте, а просите. Только я так думаю: побьём — не воз навьём, а своё возьмём.
Народ «на гулянье» собрался дружный. Рабочие хотели поговорить о многом наболевшем, да выставленные пикетчики донесли, что в лесу за рекой замечены полицейские на конях. Кто-то пустился плясать. Усевшись группой на лужке, разбросили карты. Вот тут и пригодились Михаилу Ивановичу крахмальный воротничок, галстук и складка на брюках. Заиграли на гармони, на гитаре. Калинин, пригладив растрепавшиеся волосы, затеял с друзьями игру в «орлянку». Он тряс зажатый в ладонях пятак и кричал:
— Кто ставит на орла, кто на решку? Подходи — подстрижём, побреем, усы пригладим, карманы набьём — за пивом пойдём!
И всё же вскоре в квартире Михаила Ивановича полиция произвела обыск. Запрещённого ничего не нашли, но за принадлежность к социал-демократической партии его арестовали.
На севере, в Олонецкой губернии, февральские снежные метели застилают все дороги и стежки, а иногда заносят и дома по самые кровли. Среди густых лесов, гудящих на порывистом ветру, найти селение Мяндусельги можно только по печным трубам, из которых поутру идёт густой дым.
Полицейский урядник из пожилых казаков, натянув поводья, остановил рыжую костистую лошадь и, оглядев ссыльных, заявил:
— По повелению государя-императора здесь вам придётся…— он хотел произнести что-то величественное, да, вспомнив, как по дороге конвоируемые досаждали ему революционными песнями, закончил: — Тут вам придётся, поджав хвосты, повыть волком. Ну, а весной, когда вскроются озёра, покукуете…
Он довольно покрутил заиндевевший ус, набросил на голову башлык и ускакал.
Разные были люди среди ссыльных, по-разному и устраивались.
Михаил Калинин нанялся в старенькую деревянную кузницу молотобойцем, чтобы хоть вдоволь греться у горна.
Кузнец Филипп Корнеевич, по прозвищу Корень, хозяин этой немудрящей мастерской, только что плечист, бородат да норовист, мастер же плохой. Надо, не надо, кричал:
— Давай, давай навешивай! Поднимай молот повыше, небось сила есть!
— А это всё равно ни к чему,— отвечал Калинин.— Поковка не прогрелась: вязкости нет. Металл в горне только засветился, а вы уже кладёте на наковальню.
Филипп Корень сморкался, тёр багровый нос.
— А как надо?
— А так: спелую вишню держали когда-нибудь на ладони? Так вот, по цвету этой ягоды и познаётся железо под молотом.
— Ишь ты, ягода! — Хозяин почесал в затылке под бараньей шапкой.— Подержу на огне и подольше, только ты молотом ладь.
— Продержите добела — металл искрошится.
Филипп Корень растерялся.
— А ну, стань на моё место.
Калинин передал ему пудовый молот, подался к горну. Переворошил уголь, пустил мехи. По профессии он токарь, но и кузнечное дело ему было знакомо. Как только довёл брусок железа до цвета «вишенки», сердце забилось в груди, заиграло: враз посыпались во все стороны искры.
Хозяин для спорости дела отдал подручному свой кожаный фартук.
— Не видя тебя на деле, я сулил в месяц трёшник, а увидел — с полтиной положу,— сказал он.— Работай на доброе здоровье, а я пройдусь до чайной.
Другим днём, придя на работу, Филипп Корень, крестясь, отвесил несколько поклонов на восходящее солнце.
— А ты что же, неверующий? — спросил он Калинина, любившего перед началом дела покурить.
— Давно не верю. С детства…
— Вот таких бог и наказывает. Нанял тебя, а не спросил: откуда ты, коль не тайна?
— Не тайна. Из Питера, путиловец.
— А-а-а, понятно…— протянул хозяин.— Не ты первый, не ты последний в наших краях.
— Может быть, и последний. Как сказать… Времена меняются…
Филипп Корень, насупив густые брови, сверкнул глазами на Калинина.
— Выходит, мастер-то с душком и щетинкой?
— Какой есть.
— Уходи от меня. По лету тут крестьяне будут из соседних деревень с лемехами да с ошиновкой колёс, а ты им, чего доброго, про царя да про нашего брата… Пока дело далеко не зашло, расстанемся подобру-поздорову.
— Оседать я здесь не собираюсь, Филипп Корнеевич. Расстанемся так расстанемся.
Хозяин сходил в чайную, выпил. Придя оттуда и увидев Калинина с дорожным мешком, изменил своё решение, стал удерживать:
— Заказ тут мне перепадает от купца одного… С завитушками решётку сделать на могилу его супруги. Прошлым годом почила.
— Сколько с него берёте?
— Это моё хозяйское дело. Хоть бы две красненьких.
— Пополам — тогда останусь.
Филипп Корень поперхнулся.
— Куда же ссыльному такие деньги! Мне вон кузницу бы перестроить.
— А у меня семья осталась на родине без помощника.
Хозяин покряхтел и согласился.
Работали, не отходя от горна. Мехи беспрерывно дышали на огонь. Калинин то и дело бросал горячее железо на наковальню, а Филипп Корень ладил пудовым молотом. Слышалось далеко, будто приговаривал кто-то: «Так и надо, так и надо, так и надо, так и надо!..»
На улице холодно, однако тому и другому приходилось утирать с лица пот. Вздрагивали стены кровли, только чурбан под наковальней, врытый в землю, стоял насмерть. Отлаженные на полукруг детали одна за другой переносились в огромный чан с водой и там, как бы сердясь, шипели. Трубы набивали песком, а затем накаливали, чтобы при гнутье не было трещин.
А как только решётка с завитушками была поставлена, Калинин простился со здешними крестьянами и ушёл из Мяндусельги в городок Повенец.
— Важный квартирант у меня будет. Из Питера,— говорила соседям хлопотливая Авдотья Родионовна Юшкова.— Жильца, милые, ещё в глаза не видела, а деньги за постой уж получила.
Хозяйка побелила печь, помыла пол, постелила тряпичные полосатые дорожки. На окна повесила ситцевые занавески.
Прибыл питерец сюда в весеннюю распутицу, измучившийся, простудившийся, с резкой болью в сердце.
Это был Михаил Иванович Калинин.
Первые дни он лежал в постели и слушал товарищей, отбывавших ссылку в Повенце по второму и третьему году.
— Камня и воды здесь много, а хлеба мало. Питается народ рыбой да загнившей от сырости картошкой. На праздник к обеду заяц-беляк, вот и всё. Кругом озера, болота и глухие топкие леса. Одним словом, стреножены мы. Не зря говорят: «Повенец — свету конец».
Приподнимаясь в постели, Калинин со свойственной ему горячностью возражал:
— Надо одно понять: мы борцы за рабочее дело. И куда бы нас ни загнали, в каких бы условиях мы ни оказались, не сдаваться. Революция не за горами. На наше место стали другие. А мы отсюда, издалека, должны помогать им.
— Бежать надо, Михаил Иванович,— советовали друзья.
— Кто может — бегите. Но об этом не говорите вслух. Полицейских и здесь не меньше.
В дом вошла соседская девочка Любаша, быстрая, проворная, успевшая за какие-нибудь минуты сбегать в лавку за спичками и махоркой.
— Вот спасибо,— смягчившись, сказал Калинин.— А у меня книжка для тебя, Любаша, есть. Про царевну-лягушку.
Девочка от книжки отказалась:
— Буковки я знаю, а читать не умею.
— Грех невелик, я тебя научу. Каждый день по часочку будем сидеть над букварём и задачником.
Хозяйка, услышав такой разговор, обрадовалась:
— Коль обучите грамоте, то-то её мать будет вам благодарна! И Люба ходила бы в школу, да нет шубки и валенок.
Своим друзьям Калинин указывал:
— Видите, везде дело найдётся. Вот для них и надо жить, трудиться.
Грамота девочке давалась нелегко. В двенадцать лет она уже умела скроить платье, шила себе и бабушке, а вот буквы, вырезанные из картона, сложить в слова никак не могла. С цифрами легче: прибавлять и вычитать помогали пальцы.
Дом Юшковой довольно часто навещали полицейские. Всё вынюхивали:
— Фатерщик у тебя, Авдотья, на этот раз особенный. Платит небось большие деньги?
— Платит. А как же не платить! На то ведь и живу да детей поднимаю. Немало у меня их.
Полицейские ходили по всему дому, сминая грязными сапогами тряпичные дорожки.
— Чистенько. Книжки на полках.
— Ну, а как же? Книжку на пол не бросишь…
Они садились на широкие табуреты, выспрашивали:
— О чём тут ссыльные балакают? Помнишь уговор? В участок должна давать сведения.
— Неграмотна.
— Соседи передают: много у Калинина дружков. Часто собираются, поют…
— Петь поют.
— А что поют, псалмы небось?
— Не разберусь. Неграмотна.
— То-то вот, лучше бы они не пели, а пили. Когда придёт?
— За ним время.
Полицейские, сидя на табуретках, ждали. А Любаша, прошмыгнув в калитку огорода, бежала на речку Повенчанку или на «Польскую горку». Она находила там Михаила Ивановича и сообщала ему всё.
— Пусть подождут. Время их оплачивается государственной казной.
…Дни текли хмурые, тоскливые. Просыпался Калинин раньше всех. Пилил и колол дрова во дворе за домом. В одно такое утро к дому подошли трое молодых солдат в коротких шинелях и суконных картузах.
Хозяйка, вытирая руки о фартук, вышла к ним на крыльцо. Встретила как старых знакомых, но заговорила неласково:
— Вот так, родные сыночки! Любо — берите, сколько даю, а то и этого не увидите. Кабы у меня корова доила побольше, а то сена нет.
Оказалось, солдаты-новобранцы из местных казарм пришли менять куски хлеба на молоко.
Калинину стало их жалко.
— Прибавь, Авдотья Родионовна,— сказал он, отложив топор и свёртывая цигарку.— Надо служивых чем-нибудь порадовать!
Солдаты оживились, подталкивая друг друга локтями, заговорили все разом:
— Знамо дело! За такие кусочки надо бы крынку на троих. Мы ведь не лишнее принесли, от своего рта отрываем.
Хозяйка уступила: дала солдатам напиться молока, тут же передала хлеб детям.
Служивые подошли ко двору, где Калинин складывал наколотые дрова.
— Ссыльный? — спросил один, утирая рукавом губы.
— Угадал,— ответил Калинин.
— Учитель или писатель?
— От того и другого понемножку.
— Сочинил бы для нас стишок, а мы бы разучили. Да поозорнее. Хочется начальству досадить.
— За что же вы начальство не любите?
— Да вот житья нет в казармах. Чуть что — зуботычина! Да стращают прогнать сквозь строй…
Солдаты ещё не раз приходили попить молока. Хлеба приносили больше и уже не торговались с хозяйкой. И снова напоминали Калинину о стишке.
Калинин написал на небольшом листке знаменитые слова «Марсельезы» и напел мотив.
И вот как-то солдаты, выйдя из душных казарм на учебный плац, дружно хором запели слова, пришедшиеся им по душе:
Отречёмся от старого мира,
Отряхнём его прах с наших ног.
Нам враждебны златые кумиры;
Ненавистен нам царский чертог.
Всё начальство Повенца переполошилось. Пристав с пеной у рта кричал:
— У нас в Олонии поют «Марсельезу»? И кто? Солдаты!.. И откуда бы это они её взяли?
На проезжих дорогах всегда народ. А где народ, там и разговоры: что делается в Питере да в других больших городах. Если Калинину случалось ехать к себе на родину через Кимры, он останавливался в Печетове, в чайной Майорова. Рыженький мальчик Харитоша в длинной рубашке, подпоясанный кручёным пояском, работал у Майорова половым. Он вмиг замечал гостя.
— Сегодня у нас хорошая солянка из гуся, Михаил Иванович. Жирная.
— А вот жирное-то, Харитоша, я не люблю.
— Глазунью можно приготовить в два счёта. Калачи есть. Кренделя.
— Мне, Харитоша, только чаю.
Из-за стойки выходил высокий бородатый хозяин, чтобы приветствовать Калинина крепким пожатием руки. А местным крестьянам словно кто весть подавал. Все тут как тут. Разговор обычно длился за полночь. Кому не досталось стула, сидели на полу. Один Харитоша, словно заведённый, сновал туда и сюда: приносил с кухни кипятку и подливал в чайник.
Время от времени кто-нибудь просил:
— Харитоша, посмотри на улице…
Тот выбегал на перекрёсток, возвращался и успокаивал:
— Всё в порядке…
Хозяин чайной, Михаил Егорович Майоров, знал: Калинин политический. Речи его баламутят здешних крестьян, но попустительствовал. Он даже хранил запретные книги.
Как-то, выбежав на перекрёсток, Харитоша увидел направляющегося к чайной полицейского.
— Легавый!..— крикнул он, вбегая в чайную.
Хозяин увёл Калинина за перегородку, а на стол поставил четвертную водки.
Мужики выпили-то по одной стопке, а такое веселье их разобрало: кто поёт, кто пляшет…
— Что-то шумно здесь, господа! — войдя и озираясь, сказал полицейский и, приставив сапог к сапогу, сердито звякнул шпорами.
— Жнитво и молотьбу провожаем. Выпили и ещё имеем. Уважьте, разделите компанию!..
— Выпить я не прочь, да вот протокол надо составить. Дорога здесь с перекрёстком, начальство беспокоится…
— Это и впрямь. Чего доброго… Только бог хранит…— загалдели мужики.
Хозяин тем временем подал полицейскому стул со спинкой. Харитоша, вытерев полотенцем край стола, принёс кусок поджаренного мяса величиной с рукавицу.
У полицейского зашевелились пышные усы и раздулись ноздри. Он снял с плеча портупею с оружием и кожаную сумку. Мужики налили ему водки. И, наливая вновь опустевшую стопку, каждый раз что-нибудь присказывали:
— Это для того, чтобы вы усы смочили…
Или:
— Обычай дорогой — выпить по другой…
— Без четырёх углов дом не строится…
А протокол! Как же тут быть? Мужики, недолго думая, достали из кожаной сумки полицейского бланк и усадили за стол Харитошу.
— Ну-ка, потрудись. Ты у нас отменный грамотей.
Харитоша не оробел.
— Чего писать-то?
Мужики принялись подсказывать:
«В вверенном мне участке, где я хожу,— полный порядок, покой и смирение. Никаких здесь политических не было, нет и не будет… Крестьяне ходят под богом и восхваляют царя-батюшку и царицу-матушку…»
Полицейский от щедрого угощения не мог повернуть языком и только в знак согласия кивал головой.
А Михаил Иванович Калинин был уже далеко от Печетова. Накормленные лошади несли его быстро.
Ожидая Михаила Ивановича, в доме прибирались: мыли полы, стелили тряпичные дорожки и обязательно чистили речным песком большой медный самовар-ведерник.
— Миша любит чаёвничать. Посидит с нами за столом да порасскажет, что делается в Питере,— говорила мать Калинина, Мария Васильевна.
Как-то по осени, было это в 1912 году, приехал Калинин усталый, бледный, но весёлый. Ходил по огороду и что-то напевал. Побывал в гумнах на молотьбе, съездил на мельницу. Наприглашал к себе верных друзей-односельчан из Воронцова, Шевригина, Никулкина. Сидели они за самоваром, да только на уме-то был не чай: обсуждали запрещённые книги, готовили листовки. Сидели и не подозревали, что за оврагом, под старыми вётлами, спешились полицейские. Неизвестно, как бы дело обошлось, да полицейские встретили ребятишек и спрашивают:
— Эй, вы, покажите-ка нам, где дом Калинина!
— Это какого?
— А того, что из Питера наезжает.
Ребята переглянулись, смекнули, чего от них хотят, взяли да и показали на избу деда Василия Бычкова, а сами побежали предупредить Михаила Ивановича.
Избу Бычковых оцепили. А дед Василий тоже себе на уме. Сидит на лавке да шелушит стручки гороха. О чём его ни спросят, он «ась» да «ась», и затянул время-то. Михаил Иванович людей из дальних деревень выпроводил от себя задним двором, а вот с листовками не знал, что делать. Полицейские уже стучат в дверь, а он всё мешкает. И всё же находчивость не изменила ему: снял он крышку с самовара да в самовар листовки и спрятал. А потом на трубу надел конфорку и поставил чайник.
Мария Васильевна открыла дверь.
— По приказу его величества,— завопил один из полицейских, высокий, сухой как жердь,— пришли произвести обыск!
— Сделайте одолжение,— вежливо ответил Михаил Иванович, отошёл к окну и стал протирать очки.
— Во время обыска отлучаться никому не разрешается.
— Постараемся. Мы вот тут с соседом чайком займёмся,— с некоторой весёлостью ответил Михаил Иванович.
На каждом обшарили одежду, потом в горнице и в сенях начали вскрывать коробки, опрокидывать кадушки, корзины.
Мария Васильевна с зажжённой свечой повела полицейских в чулан, в погреб, в подполье. Полицейские поглядывали на Калинина: беспокоится или нет? Коли волнуется, тут и искать надо.
Михаил Иванович ничем себя не выдавал, переговаривался с соседом об урожае нынешнего года, о том, что хорошо бы заиметь на паях молотильную машину.
К тому времени Калинин не одну ссылку отбыл, и всё же спокойствие ему давалось нелегко: найдут листовки — упекут в Сибирь.
Особенно усердствовал маленький юркий полицейский. Он вызвался даже на чердак слазить. Лестница под ним зашаталась.
— Осторожнее,— как бы участливо сказал Калинин.
Полицейские долго рылись, копались, а уехали с пустыми руками.
После их отъезда Михаил Иванович долго подсушивал на стекле лампы и разглаживал листовки.
— Миша, может, самовар-то свежей водой налить? — спросила Мария Васильевна.
— Спасибо. Ты у меня молодец, мама! — сказал Калинин и поцеловал мать.