CТУЧА когтями по полу, Наль вышел в переднюю и, склонив набок морду, настороженно посмотрел на входную дверь: верхняя губа его приподнялась, обнажив острые клыки. Полминуты спустя за дверью раздался электрический звонок. Людмила Николаевна показалась из кухни с шумовкой в руках.
— Кто там?
С площадки лестницы глухо ответили:
— Это я, мама.
Шумовка выпала из рук Людмилы Николаевны. Вот уже неделя как она не видела сына Вячеслава, который ночевал в школе, где помещалась его ополченская рота. Она торопливо сияла железную цепочку с английского замка и, пораженная, отступила назад. Вячеслав стоял за порогом наголо остриженный, распространяя вокруг себя запах новой военной формы. Людмила Николаевна всем своим существом поняла, что, значит, скоро придется расстаться с сыном, и, может быть, навсегда.
— Уже обмундировали? — пробормотала она.
За ее спиной раздалось глухое короткое рычание, и в воздухе мелькнуло желтое, большое, сильное тело. Невольное движение Людмилы Николаевны в сторону помешало Налю: он промахнулся, и его страшные челюсти сомкнулись лишь на обшлаге гимнастерки Вячеслава. Как все собаки, от природы пригодные к несению сторожевой охраны, Наль всегда ловил за правую руку. Хватка у него была мертвая.
— Налик! — закричал Вячеслав. — На место!
Услышав голос вошедшего человека, Наль в недоумении остановился, поднял короткие уши. Только сейчас он узнал хозяина, сконфуженно замахал обрубком хвоста и отошел. Он был из породы немецких боксеров, а эти собаки близоруки от рождения. Наль привыкал к запаху, к внешнему виду людей, к их одежде, но стоило им сменить костюм, шапку, как в первую минуту он становился опасен. Долго не видя знакомого человека, пес мог забыть его, но, услышав его голос, сразу узнавал, ласкался к нему, старался лизнуть в губы — «поцеловать», как говорила Людмила Николаевна.
— Ошибся, — сказала она, нервно рассмеявшись, и оглянулась на собаку.
— Все вы тут меня не узнали, — засмеялся и Вячеслав.
Он обнял мать, и они прошли в его комнату. Наль посмотрел им вслед, потянулся, раскрыв жаркую пасть, и прижмурился, словно хотел сказать: «И почему это люди так меняются? Носили б одну одежду, как мы. А то вот я и опростоволосился», Наль был в расцвете своих собачьих сил: ему недавно исполнилось четыре года. Не очень высокий, как все немецкие боксеры, с широкой квадратной мордой, с широкой грудью, на толстых кривых лапах, он весь состоял из мускулов и сухожилий и весил тридцать шесть килограммов. Глаза его с желтым белком были похожи на два ореха, на голове — пять родинок: признак чистых кровей. Наль был известен свирепостью всему городу: на последней выставке собак, устроенной Осоавиахимом, он чуть не разорвал посетителя, неосторожно подошедшего на шаг ближе, чем полагалось.
Постояв еще немного, Наль опустил морду и, помахивая обрубком хвоста, пошел за хозяевами в другую комнату.
— Что ж ты, Славочка, раньше не забегал? — говорила Людмила Николаевна, с нежностью рассматривая сына, отыскивая на его лице перемены. Ей уже казалось, что за неделю жизни вне дома он похудел.
— Нельзя было, мама. Увольнительных никому не давали.
Поднявшись на носки, Людмила Николаевна поцеловала сына в лоб, погладила по голове.
— А теперь надолго домой?
Вячеслав, точно не расслышав, прошелся по комнате; вот знакомый стол с короткой ножкой, под которую была подложена книга; вот диван с обтершейся клеенкой, на нем нередко спал он вместе с Налем; вот дорогая ему полка с книгами по электротехнике, портрет Эдисона; вот висят боксерские перчатки, обтянутая кожей «груша» — в последний год он дважды выступал на ринге и принес своему обществу «Наука» победу. Из небольшого окна видны две березы в палисаднике, ракита, а за низеньким частоколом — железные крыши домов, и там, в вечереющей дали, — Волга.
— Вячеслав, Славочка! — раздался сзади встревоженный голос матери. — Что же ты мне не отвечаешь?
— А, мам? О чем ты? — голос его звучал намеренно приподнято.
— Ты от меня что-то скрываешь. А ну-ка, посмотри мне в глаза.
Людмила Николаевна стояла растерянная, крепко сжимая руки и глядя на сына с тревогой и мольбою. Вот та минута, которой так боялся Вячеслав, когда шел из казармы домой: как ей сказать, что их рота уже завтра выступает на фронт?
— Уже и раскисла, мать, — сказал он со смехом. — Ну что ты, что? Я в гости пришел, радоваться должна, А вчера я видел Григория Иваныча, директора; наш завод переходит на выпуск таких штучек, от которых гитлеровцам, ой, как не поздоровится. Одним словом, мама, к зиме турнем фашистов в «дейчлянд». Слухи ж насчет нашего города. — это все сплетни. Не отдадим! — Вячеслав волновался и все больше краснел.
Людмила Николаевна почти беззвучно прошептала:
— Значит, пришел проститься?
Из соседней комнаты, где висел репродуктор, передававший какую-то музыку, по всей квартире вдруг распространилась гнетущая тишина. Затем подчеркнуто спокойный голос диктора произнес: «Граждане, воздушная тревога. Граждане, воздушная тревога». И сразу же радио заныло, передавая гудки заводов, стенящий рев парохода на Волге, крики локомотивов на станции. Наль беспокойно прислушался, заворчал и отрывисто гавкнул. Кинулся было под стол, в угол, но вернулся и прижался к сапогам Вячеслава, как бы прося у него защиты, жалобно скуля. Людмила Николаевна схватила сына за руку, боясь его потерять; на глазах у нее блеснули слезы.
— Видишь, мамуся, разве так можно жить? — возбужденно сказал он. — Опять эти воздушные, бандиты… Я иду защищать свой дом, свой город. Понимаешь, родная, нельзя иначе. Ты не волнуйся… не надо! Мы все равно победим. Ну, я побегу в роту. Ладно? По тревоге мы все должны быть в сборе.
Он крепко поцеловал мать, Людмила Николаевна смахнула ладонью слезы.
— Иди, мой мальчик, иди. Дай я еще раз на тебя погляжу. А впрочем, подожди минутку. Налик здесь волнуется, в подвале же чувствует себя гораздо спокойней: там не так слышно бомбежку, Сейчас я только принесу намордник.
Она вышла в свою комнату.
За окном раздался перекатывающийся грохот первых зениток: противовоздушные батареи открыли стрельбу по вражеским самолетам, Наль заскулил еще жалобней и, встав на задние лапы, уперся передними в грудь Вячеслава. Глаза у него стали тусклые, грустные и умоляющие.
— Что, дружище, плохо? — сказал Вячеслав, гладя его обрубленные уши, складки на толстой короткой шее, покрытой блестящей желтой шерстью, — Ты что же это нынче на меня бросился? Как же ты меня встретишь после войны, когда я демобилизуюсь?
Наль взвизгнул, подпрыгнул и лизнул Вячеслава в подбородок: «поцеловал», Вячеслав крепко прижал его к себе, погладил широкий лоб с белой залысиной в желобке.
Из своей комнаты вышла Людмила Николаевна с намордником в руках.
Город защищался долго, упорно. Когда тупорылые фашистские танки прорвали оборону, оккупанты не нашли в нем ни заводов, ни учреждений, ни школ. Но Людмила Николаевна эвакуироваться не успела. Горе ее еще усугублялось тем, что она больше ни разу не увидела сына и лишь из письма знала о его зачислении в разведку, Это письмо — последнее от Вячеслава — она перечитывала по нескольку раз в день и носила в сумочке, где хранила документы и продуктовые карточки.
В первый же вечер по занятии фашистами города к ней на квартиру поселили долговязого обер-лейтенанта из воинского соединения Ваффен СС «Мертвая голова». Поставив у двери два чемодана: фибровый и дюралевый, обер-лейтенант, твердо стуча сапогами, прошелся по квартире; осмотрел полутемную ванную, заглянул в прихожей за сундук, открыл большой платяной шкаф. Затем толкнул дверь в комнату Людмилы Николаевны: она оказалась запертой. Обер-лейтенант быстро и подозрительно глянул на хозяйку, резко, на ломаном языке спросил:
— Почейму?
— Там… собака, — пытаясь не волноваться, ответила Людмила Николаевна. — Это последний друг, который у меня остался. Я делю с ней паек и… прошу вас не убивать ее.
Она говорила по-немецки. Обер-лейтенант поднял рыжие брови.
— Вы знаете мой язык?
— Да. До войны я преподавала немецкий в двадцать седьмой средней школе.
Подозрительность, казалось, оставила обер-лейтенанта. Но все же он повелительно приказал, ткнув на дверь пальцем в белой перчатке:
— Откройте!
Обер-лейтенант пропустил вперед Людмилу Николаевну, потом вошел сам. Рука его лежала на колодке парабеллума, висевшего сбоку. На коврике, привязанный парфорсом за спинку кровати, стоял Наль. Он крупно дрожал, перебирал сильными лапами. Одетый в намордник, Наль не мог лаять, но от волнения беспрерывно завывал и повизгивал. Комната Людмилы Николаевны была скромно обставлена: круглый стол посредине, сервант у стены и трюмо. Обер-лейтенант окинул все это одним взглядом, снял руку с парабеллума и заложил ее за спину: теперь он с интересом рассматривал собаку. При входе чужого человека, запах которого Наль давно чувствовал, пес рванулся и чуть не упал, так как парфорс с железными шипами, обращенными внутрь, отбросил его назад. Шерсть на нем встала и потемнела на спине, глаза налились кровью, страшные верхние клыки были обнажены, и пена обметала губы. Наль зарычал, но рычание оборвалось тут же, на первой ноте. Серые глаза обер-лейтенанта смотрели холодно, но видно было, что он любовался породистой собакой. Под щеткой его усов скользнула улыбка. Стоя вполоборота к хозяйке, он спросил:
— Чистокровный немецкий боксер? И у вас есть паспорт на него?
— Есть.
— Зовут Наль? Это что: имя русского полководца… писателя? Ах, сказочного индийского царевича! Значит, это должен быть действительно благородный пес.
Улыбка обер-лейтенанта раздвинулась несколько шире, он совсем обернулся к Людмиле Николаевне, произнес безапелляционным тоном:
— Снимите с пса намордник и отвяжите. Чего-чего, а этого Людмила Николаевна никак не ожидала.
— Но… Наль сейчас сильно зол, — растерянно проговорила она, чувствуя, что произносит совсем не те слова. — Я не могу отвечать за последствия, При его мертвой хватке…
— Потрудитесь делать то, что вам приказывают. И без жалоб, я вашу собаку убивать не стану.
«Ну, так пусть пеняет на себя», — и затрясшимися руками она с тайным злорадством отвязала парфорс, сняла намордник. Наль почувствовал себя свободным. Это было невероятно, и в первое мгновение он даже не поверил тому, что с ним произошло. Когда к ним приходили чужие люди, его запирали в отдельную комнату, а если и показывали — Наль знал, что хозяева им гордятся, — то держали за парфорс и стальную цепочку. На случай, если пес все-таки сорвется, посетителя сажали в угол и перед ним садились сами, огораживая его, как барьером. Наль понимал, что сегодняшний пришелец не простой гость. Тревожное настроение хозяйки целиком передавалось ему. И теперь при виде чужого человека, ошеломленный, ослепленный своей яростью, Наль даже не мог броситься на него, а от нервного напряжения стал икать.
Обер-лейтенант пристально, не смигнув, глядя ему в глаза, сделал несколько твердых шагов вперед и очутился возле кровати.
— Но-о! На-аль, На-аль, — с повелительной лаской произнес он.
Пес пригнулся, вжал голову, заложил назад уши, но по-прежнему не делал прыжка: что-то угнетало его, Он весь насторожился, понимая, что предстоит какая-то страшная, непонятная борьба. Одним краем глаза Наль видел, что хозяйка напряженно следит за пришельцем, от которого шли неприятные, незнакомые запахи. Наль весь присел, едва не касаясь животом пола. Вот над его мордой уверенно появилась большая сильная рука и в следующую же секунду, сбросив оцепенение, боксер подпрыгнул, как развернувшаяся пружина, и его страшные челюсти сомкнулись, а во рту он ощутил теплую кровь. От запаха чужой крови пес совсем рассвирепел. Но странно: рука не отдернулась, даже не дрогнула, а голос повелительно сказал:
— Наль!
Пес не разжимал зубов. Другая левая рука человека погладила ему голову, затем поднесла к его носу вынутую из кармана плитку шоколада.
— Отпусти руку, Наль.
Серые, словно светящиеся, глаза пришельца смотрели прямо в его глаза. Наль почувствовал, что не может дольше вынести этого взгляда.
— Ну? Кому я говорю?
И собака разжала зубы.
Продолжая властно глядеть ему в глаза, обер-лейтенант той же укушенной правой рукой еще раз погладил собаку, сел рядом на кровать. Делал он это спокойно, уверенно, как хозяин. Наль какую-то минуту колебался, потом осторожно взял шоколад и съел.
Людмила Николаевна стояла разочарованная, пораженная, с трудом веря глазам. Ее Наль, свирепый, чернозевый Наль, был усмирен, как простая дворняжка. А она-то пять минут тому назад ожидала, что он разорвет офицера.
— Это непостижимо, — только и повторяла она. — Это непостижимо.
— О! — самодовольно усмехнулся обер-лейтенант. — Я это делаю не первый раз. Когда-то юношей я был дрессировщиком в бродячем цирке, потом четыре года — кинологом и имел дело с полудикими собаками, которых надо было приучать к несению сторожевой службы. Собаки меня боятся.
Обер-лейтенант перевязал носовым платком правую руку, встал, докончил назидательно:
— Мы, наци, особенно члены альгемайне СС, привыкли брать все, что нам понравится. Мы никогда не просим. А кто нам не подчиняется, того мы уничтожаем. Это знает вся Европа. Кстати, вон у вас на серванте будильник: мне такой нужен. Вам торопиться некуда. Школа ваша теперь закрыта. А мне надо вовремя подыматься на работу. Теперь же, мадам… Глушкофф, покажите, есть ли в вашей квартире еще комнаты?
Комната Вячеслава ему понравилась, и он сказал, что займет ее. Он сунул парабеллум под подушку дивана, заперся и лег спать.
Квартира пропиталась запахом постороннего человека. Офицер не вмешивался в жизнь Людмилы Николаевны и предупредил, чтобы она не задавала ему никаких вопросов. Все, что делает обер-лейтенант имперской армии войскового соединения Ваффен СС «Мертвая голова» герр Мориц Юрмшер, «так надо». С утра он уходил на службу в охранку и там проводил целый день. Иногда ему случалось возвращаться ночью, тогда его привозили на военной машине: ночью гитлеровцы избегали поодиночке ходить по городу. По утрам к Морицу Юрмшеру являлся денщик; он чистил офицерские сапоги, топил печь, убирал комнату. С Людмилой Николаевной обер-лейтенант обращался вежливо, но всем своим поведением подчеркивал, что в этом доме скорее он хозяин, она же — квартирантка. Иногда вечером Мориц Юрмшер сам готовил себе ужин: видимо, боялся отравления. Впрочем, большей частью он только варил кофе.
Дня два спустя к Глушковой зашла Веденеева, жена соседа-водопроводчика, бойкая, расторопная старушка в бархатной вытертой шубейке.
— Ох, что в городе-то деется! В комендатуре всех мужчин и женщин на учет берут, гоняют окопы рыть. Кооперация не торгует. Булочные тоже. Ходить по улицам дозволяют лишь дотемна, а кого поймают ночью — в гестапо, на пытки: партизаны, мол. Вербуют девушек… — она наклонилась к уху Людмилы Николаевны, испуганно зашептала. Строго глянула ей в глаза. — Это на что похоже? Для офицеров отдельно и для солдат отдельно. Вот псы! Только что красный фонарь на таких домах не вешают. Господи, скорее бы наши их прогнали… и вы сынка своего тогда увидите.
— О, только бы разок взглянуть на Славочку, — сказала Людмила Николаевна и вытерла платком глаза. — Там и умереть можно.
— Что вы! Нельзя падать духом… крепиться надо.
Соседка Веденеева ушла.
В городе действительно жить становилось все труднее. Электростанция и водопровод не работали, продукты населению перестали выдавать; появился, правда, черный рынок, бары, кабаре, да откуда на это было взять денег людям? Горожане разбредались по деревням менять вещи на продукты, но по дороге на них нападали гитлеровцы: под предлогом борьбы с партизанщиной они отбирали вещи, а сопротивляющихся расстреливали на месте.
В один из вечеров Мориц Юрмшер пригласил в «свою» комнату хозяйку. На столе у него блестела коробка бобов с мясом, консервированное молоко и лежало полбуханки хлеба.
— Кушайте. Это вам, — сказал он с самодовольной улыбкой.
Школа, где преподавала Людмила Николаевна, была закрыта и превращена в госпиталь; учительница жила впроголодь.
— Мне ничего не надо, — отказалась она.
— Нет уж, возьмите, — повторил Мориц Юрмшер. — Я ведь это даю не даром, а как аванс за работу: я хочу получить у вас несколько уроков русского языка. Когда я буду владеть поместьем где-нибудь на Украине или в Грузии, мне же придется разговаривать со своими крестьянами.
Людмила Николаевна промолчала. Ей не хотелось уходить из комнаты, где еще, казалось, притаился образ ее сына. Правда, здесь многое переменилось. Всю стену занимал туркменский ковер, на нем висел портрет фюрера с бандитской челочкой, а под ним два музейных ружья, выложенных серебром. На полу появился увесистый тюк, из него выглядывали цветастая шаль, отрез файдешина, золоченое бра, женская модельная туфля — «трофеи победителя». Клеенка на диване рябила засохшей грязью: отдыхать обер ложился прямо в сапогах. Очень аккуратный в одежде, он к чужим вещам относился так, точно находился на постоялом дворе.
Неожиданно Мориц Юрмшер расхохотался.
— А впрочем, зачем мне, западному немцу из Баварии, русская грамматика? Мы ж не изучаем языка овец? Животные и так нас понимают: для этого только в правой руке надо держать кнут, а в левой клок сена.
Встав из-за стола, Мориц Юрмшер помешал кочергой в голландке: красноватый отблеск от огня упал ему на лицо. Очевидно, ему просто хотелось поговорить. Расчувствовавшись, он показал свои семейные фотографии: бабушку в старом чепце с рюшами, отца — почтенного фабриканта бутылок, жену, еще невестой, в фате до пола и троих детей, похожих на прожорливых галчат. Глядя на дорогие ему лица, Мориц Юрмшер растроганно сказал, что теперь они обеспечены «сувенирами»: немало посылок он им отправил в Аусбург из разных стран за эти два года победоносных походов.
— Напрасно люди так часто ругают войну, — продолжал он. — Эта работа щекочет нервы, но дает недурной заработок. Благодаря такому «бизнесу», как говорят американцы, я теперь могу кушать рыбные консервы из Норвегии, масло и сыр из Дании, курить вот эти папиросы «Протекторат Чехии и Моравии», пить коньяк «Мартель» из Франции и вашу русскую водку. Ничего, а? И еще за искусство побеждать фюрер платит нам золотом вассалов. Вот что значит стать сверхчеловеком и плюнуть на всякую моральную дребедень.
— А мы, русские, никогда не нападаем, — с ударением сказала Людмила Николаевна. — Мы только защищаемся, но так, что для наших врагов это всегда является полным поражением.
— О, — высокомерно возразил Мориц Юрмшер, — вы, русские, не понимаете, что защищаться против нас бесполезно. Юлий Цезарь создал первую империю, Карл Великий — вторую, Адольф Гитлер — третью. Немцы — избранная богом нация; конечно, я имею в виду не рабочую шваль, а культурные, то есть имущие классы, и история доказывает, что мы будем владеть всем миром.
Сказав, что по нездоровью она не может давать обер-лейтенанту уроков русского языка, Людмила Николаевна ушла к себе в комнату. Лежа в холодной постели, на которой свернулся Наль, и глядя на большой месяц, что светил в окно, она думала: «Неужели наши отдадут Москву? Не может этого быть. Никогда».
Недели две спустя Мориц Юрмшер сам вошел к ней в комнату, в руках у него были две откупоренные банки с остатками форели и сгущенным молоком.
— Мне все равно это выбрасывать, — сказал Юрмшер. — Вы не хотите, тогда, может, не откажется Наль?
И он поставил ему на пол коробку с форелью.
Собака с жадностью набросилась на еду. За время войны она сильно похудела: за ушами обозначились впадины, торчали ребра, в уголках глаз собирался гной. Желтая шерсть потеряла атласный блеск, местами ершилась, и ней завелись блохи. Теперь Наль уже месяцами не знал теплой ванны: не было мыла, дров, за водой приходилось ходить на Волгу. Пес или часами лежал, дрожа и под ватной попонкой, — как все короткошерстные, он был зябок, — или понуро бродил за хозяйкой, скулил от голода. Людмила Николаевна с ужасом замечала, что ее Наль теряет свои навыки, думает лишь о пище, перестал с ней «разговаривать», иногда гадит в комнате. И хоть противна была эта первая подачка немецкого офицера, Людмила Николаевна приняла ее для собаки.
— Понравилось, — усмехнулся Мориц Юрмшер, глядя, как Наль вылизывает банку.
Облизнувшись, Наль подобрал крошки с пола и положил свои лапы на грудь обер-лейтенанту, оживленно махая обрубком хвоста и заглядывая в глаза, как бы спрашивая: нет ли еще чего-нибудь на закуску, Мориц Юрмшер снисходительно потрепал его за ухом и пошел из комнаты. Собака побежала за ним.
У обер-лейтенанта всегда находились черствые куски, остатки от пайка. Пес быстро стал поправляться, опять появился у него загривок, Когда Людмила Николаевна не пускала его к нацисту, он выл на весь дом, царапал дверь, просясь, чтобы его впустили, и за Юрмшером бегал, как за хозяином. Такая привязанность вызывала у Людмилы Николаевны самую настоящую ревность, которой она сама стыдилась. Почему-то ей вспоминался сын. Как быстро Наль сменил любовь к Вячеславу на любовь к его врагу. Да, собака все-таки собакой и остается: почти всякую можно купить за ржаную горбушку. Обидно еще было и то, что обер-лейтенант отнюдь не заискивал перед Налем. Мориц Юрмшер не пускал его на диван, чтобы не разводил блох, редко гладил, не «разговаривал» с ним: верный своей привычке, он с псом был строг и требователен. И тем не менее Наль льнул к нему.
Однажды с утра, когда Мориц Юрмшер только что уехал в охранку, Людмила Николаевна начала действовать по-другому: она сняла с вешалки его летнюю пилотку и, сунув Налю, чтобы он обнюхал, сказала:
— Враг. Плохой.
Собака громко и радостно залаяла: «Гав! Гав!»
— Ах ты, туполобый пес! Это же… тьфу! Враг!
И она с сердцем швырнула пилотку на пол, Наль, думая, что с ним играют, бросился за ней, схватил в зубы и, закидывая назад голову, стал носиться по квартире.
— Я, Налик, признаться, была более высокого мнения о твоих умственных способностях, — с горечью вздохнула Людмила Николаевна. И тут же рассмеялась над собой. — Нечего сказать, хороша: дожила до старости, а какими глупостями занимаюсь.
В этот вечер с приходом Морица Юрмшера Наль сразу проскользнул в его комнату. На дворе давно начались морозы, и в квартире, которая почти не отапливалась, было сыро и холодно. Чтобы согреться, не жечь даром дорогого керосина, Людмила Николаевна рано ложилась спать. В одиннадцатом часу ночи, так и не дождавшись Наля, она вынуждена была постучаться в комнату обер-лейтенанта. Здесь в голландке пылал огонь. Перед открытой дверкой, в которую виднелись красные переливающиеся угли, во весь свой рост вытянулся Наль: видно, сытно поел. В углу у двери валялись кости копченой баранины, хлебная корка.
— Ты что же это, Налик, не идешь домой? — сказала Людмила Николаевна.
Пес глянул на хозяйку, перевел взгляд на жаркие угли, прижмурился — и не шевельнулся. Он знал, что в его комнате не топлено.
— Ну чего ж ты? — удивилась Людмила Николаевна. — Разнежился? Идем, идем, лентяй.
Пес замахал обрубком хвоста, поглядел на Юрмшера и не встал. Голос у Людмилы Николаевны дрогнул, когда она спросила:
— Остаешься?
Мориц Юрмшер с грязными сапогами лежал на диване и курил сигарету. Он не гнал собаку, охранник из нее был отличный. Людмила Николаевна стояла бледная, растерянная. Последнее, что ей было дорого в жизни, — собака, выкормленная ею и сыном с щенячьего возраста, сама уходила от нее. Она чувствовала на себе насмешливый взгляд обер-лейтенанта, уж он-то, конечно, ей не поможет. И тогда, охваченная гневом, возмущением против Наля, с которым она делила последний кусок, Людмила Николаевна сделала то, чего не позволяла себе раньше: пнула его ногой, замахнулась.
— А ну, сейчас же домой! Где мой ремень?
Пес вдруг оскалил свои длинные клыки, розовые в отблеске огня, и тихо, угрожающе зарычал. Шерсть его встала и почернела на загривке, уши были заложены назад, и лапы подобрались. Пораженная, не веря своим глазам, Людмила Николаевна отступила на шаг к двери.
И тогда она услышала уверенный, иронический голос Юрмшера:
— Разве вы забыли, фрау Глушкофф, что я вам говорил еще в сентябре? Наль чувствует во мне настоящего хозяина, викинга. О, зов предков, это непобедимый зов! У Джека Лондона, хоть он и янки, есть неплохая книжка по этому вопросу. Я не советую вам замахиваться на пса: Наль этого не позволит.
Поглядев еще раз на собаку, Людмила Николаевна молча вышла. Неподвижно сидя в своей комнате, она слышала, как за стеной смеялся обер-лейтенант.
Снега омертвили землю. Наступил декабрь. Под Москвой загремела мощная канонада наступления, и войска Красной Армии железными граблями начали очищать родную землю от захватчиков. Орудийный гул все чаще накатывался на город.
Обер-лейтенант войск СС Мориц Юрмшер теперь подолгу задерживался в охранке, стал груб с Налем; его денщик снял со стены ковер, уложил чемоданы. Как-то офицер с деланной улыбкой сказал Людмиле Николаевне:
— Имперская армия из тактических соображений, возможно, отойдет на зимние квартиры…
Поздней морозной ночью в город с разных сторон вошли три человека: это была советская разведка. Вячеслав Глушков где дворами, где теневой стороной улицы благополучно пробрался к Волге, минуя фашистские патрули. Круглый льдистый месяц ярко светил из холодной синевы. Разгороженные сады, полуобугленные, разрушенные дома с черно зияющими дырами — все было засыпано снегом. Город лежал тихий и белый, точно одетый в маскировочный халат.
Возле гранитной решетки набережной Вячеслав свернул в переулок и быстро очутился возле небольшого деревянного домика. Цел еще, только обшарпан: сколько времени не ремонтировали. На частоколе палисадника, на вереях лежали голубоватые снежные шапки. Две большие старые березы и ракита перед окном закуржавели от инея. Вячеслав снял меховую перчатку, сдвинул на затылок треух, осмотрелся — нет ли поблизости часового? Не видно: наверное, стужа загнала его в теплое место…
Вячеслав откинул калитку и, проваливаясь выше колен в сугробы, осторожно подошел к окну своей комнаты. Стекло черно отсвечивало морозными узорами, и лишь снизу пробивалась узкая полоска, очень слабая, желтоватая: очевидно, внутри комнаты горел ночник. Вячеслав приложил ухо: внутри было тихо, как в погребе. Но вот ему померещилось размеренное металлическое постукивание: это будильник матери, по которому она раньше вставала в школу. Неужели мать перебралась в его комнату? И тут он ясно услышал протяжный, с привизгом зевок и легкие шажки с характерным постукиванием когтей о линолеум.
— Это Наль, — пробормотал Вячеслав в глубоком волнении. — Значит, мать переселилась сюда?
Он обошел дом, прислушался к окну со стороны двора. Окно толсто заледенело, было наполовину запушено, от него веяло холодом, пустотой, и казалось, что комната за ним нежилая. «Значит, заколотили на зиму. Постояльцев у нас нет», — проговорил про себя Вячеслав и уже увереннее поднялся на лестничную площадку. Он достал ключ, который все время хранил вместе с карманными часами, открыл замок. Дверь приоткрылась, дальше не пустила цепочка. Он дернул способом, известным лишь ему и матери, и цепочка соскочила.
Едва Вячеслав вошел в переднюю, как за дверью его комнаты раздался громкий лай и яростное рычание собаки: Наль опять не узнал запаха своего хозяина, теперь одетого в овчинный крестьянский полушубок. И почти тотчас же дверь его комнаты распахнулась, и на пороге, озаренный бледным светом ночника, встал рослый рыжий мужчина в ночной пижаме и с парабеллумом в правой руке. Нерусский голос резко спросил:
— Кто есть это?
Оба: и советский разведчик и эсэсовец оторопели и одновременно воскликнули:
— Немец?
— Партизан?
Дуло парабеллума уставилось в грудь русского, но выстрела не последовало. Вячеслав прыгнул, ударил Морица Юрмшера под локоть: оружие полетело на пол. Руки их переплелись в борьбе. Оба толклись в дверях, а за ними в комнате, захлебываясь от ярости, метался Наль, который никак не мог проскочить меж людских ног в переднюю. Обер-лейтенант был жилистый, постарше возрастом. Но советскому разведчику придал силы гнев, вид дома, опоганенного чужеземным пришельцем. Несколькими ловкими и страшными боксерскими ударами Вячеслав отбросил врага к стене. Однако Юрмшер удержался на ногах и, сопя от ярости, вновь кинулся в драку. Кулак Вячеслава поймал его тяжелый бритый подбородок, и фашист грохнулся на пол, Глушков сунул руку в карман за оружием. В это время Наль, наконец, выскочил в темную переднюю. С разбегу чуть не уткнувшись в косяк ванной, он перекрутился на задних лапах, его желтое, отъевшееся, мускулистое тело мелькнуло на аршин от пола, и правую руку Вячеслава с зажатым в ней револьвером сжало точно железным капканом. Вячеслав рванул ее, чтобы освободить: пес повис двухпудовой тяжелой гирей.
— Налик! Опять не узнал?
Фашист, пошатываясь, закрывая разбитое в кровь лицо, вбежал в свою комнату. Вячеслав хотел разжать челюсти собаки: это было невозможно. Тогда перехватив из правой в левую руку револьвер, он замахнулся им, чтобы опустить колодкой на его голову. Удар мог оказаться смертельным для Наля—и человек на мгновенье заколебался. В это время страшный удар сзади по затылку оглушил его. Что-то острое и холодное, прорезав овчинный полушубок, вошло в грудь Вячеслава пониже ключицы, совсем близко к его лицу придвинулось изуродованное злобой лицо врага. Падая, Вячеслав услышал сзади вопль: «Славик! Сыночек!» Голос был очень знакомый, сладостно дорогой: мать.
Разведчик потерял сознание. А если бы мог еще соображать, то увидел близорукие, полные недоумения глаза Наля. Пес выпустил его руку, обнюхал лицо, вдруг лизнул Вячеслава в губы: «поцеловал» и радостно замахал обрубком хвоста. Собака, наконец, узнала старого хозяина.
Справа и слева тянулись железные кровати с забинтованными людьми, прикрытыми серыми солдатскими одеялами. Кто-то стонал, кто-то бредил во сне, спертый воздух сильно пропах лекарствами. Вячеслав с напряженным вниманием переводил взгляд со стен на раненых, на бельмасто замороженное окно. Неужели вокруг свои, родные? Он хотел повернуться, но острая, режущая боль вонзилась ему в грудь, дыхание остановилось, и в голове ожесточенно заколотили черные молоточки. По палате словно проплывала медсестра, и Вячеслав слабым голосом, странным для самого себя, окликнул ее:
— Как я сюда… попал? — спросил он, когда она наклонилась над его кроватью.
— Очнулись? Вас привезли при занятии города нашими войсками. Вы не волнуйтесь, больной, у вас все в порядке, рана не опасна.
— Давно… тут… — силы вновь оставили Вячеслава, и он глазами досказал то, что не мог докончить словами.
Медсестра его поняла.
— Вам нельзя много разговаривать, больной, отдыхайте, отдыхайте. Скоро будет обход врача, перевязку вам сделают.
И, привычно подоткнув ему одеяло и уже не слушая, что он еще пытался сказать, она уплыла в другой конец палаты.
С этого дня здоровье Вячеслава пошло на поправку, и, наконец, ему разрешили свидание с матерью. Людмила Николаевна пришла покрытая пуховым платком, с вытертой плюшевой муфтой. Она принесла сыну два больших зелено-янтарных антоновских яблока. Когда мать немного успокоилась после первых поцелуев, восклицаний и слез, сын спросил:
— Мама, как же все-таки там это кончилось? Людмила Николаевна нервно комкала мокрый носовой платочек:
— Ну, ты, помнишь, Славочка, как тебя… Когда я услышала борьбу в передней, рычание Налика, я сразу выскочила. Тут как раз этот ужасный нацист и… ударил тебя кинжалом. Я сразу все поняла и вскрикнула; не знаю, слышал ты мой крик или нет? Конечно, я… ну… было ясно, что ты погиб. Что могло тебя спасти? Фашист опустился на колено, стал рвать твой полушубок на шее. Он был как мясник, он искал твое горло, ты застонал, а этот подонок, собачий дрессировщик, несколько раз ударил тебя кулаком по лицу. О, мне даже страшно вспомнить! На меня тогда напал какой-то столбняк, и я не могла пошевелиться.
Людмила Николаевна снова поднесла платок к глазам.
— И тут вдруг послышался прямо какой-то рев: это Наль кинулся на обера и вцепился ему вот сюда, прямо в загривок. Перед этим Наль растерянно переводил взгляд с тебя на эсэсовца, с эсэсовца на тебя. Понимаешь, он сперва был в затруднении и все решал, кто же настоящий хозяин, а уже решив… Ведь к тебе он привык с щенячьего возраста, любил, а этому чужаку… просто временно подчинялся. Ох, как они боролись, катались по полу! Вопли, рычание, проклятия. Обер несколько раз пытался встать и все не мог. Он исколол кинжалом всего Налика, но тот так и не разжал челюстей. И тогда я пришла в себя. Я схватила в кухне топор и… у нас в квартире сразу стало тихо, тихо… только ты один стонал. На шум пришел наш сосед Веденеев, помнишь? Старик водопроводчик. С ним мы и спрятали труп фашиста в помойную яму. Он же помог мне дворами перенести тебя к тете Лизе. Домой в квартиру я уже вернулась лишь неделю спустя, когда наша армия вступила в город. Налик так и лежал в холодной ванне. У него было одиннадцать ран: я сосчитала. Похоронила я его в нашем садике под березой… как раз против твоего окна.