Об избытке и недостатках

Мы шагали просёлочной дорогой среди полей, раздетых осенью, нищенски разрезанных на мелкие кусочки; озорничал неприятный ветерок, толкая нас в затылки и спины, хлопотливо собирал серые облака, лепил из них сизоватую тучу, по рыжей щетине унылой земли метались тени, шевеля оголённые кусты, как будто желая спрятаться в них. Когда мы были в полуверсте от небольшой деревни, туча вдруг рассыпалась мелким, но густым и холодным дождём.

— Бежим! — скомандовал мой спутник Григорий Иванович, длинный, тощий человек, с костлявым лицом угодника божьего; на его лице серой кожи, в морщинах глубоких глазниц и под кустиками седых бровей прятались маленькие, очень сердитые и докрасна воспалённые глаза. Он себя называл рядовым железнодорожного батальона, но гораздо больше был похож на дьячка, в общем же — «человек бывалый», битый, мятый, сильно огорчённый жизнью и приученный сердиться на все случаи. До деревни бежали мы во всю силу, но достигли её, конечно, мокрыми, точно утопленники. Попросились обсушиться в одну избу, которая посолиднее, в две, в пяток, но никуда не пустили на очень простом основании:

— Много вас, таких, шляется!

— Чтоб вам издохнуть, — пожелал домохозяевам Григорий Иванович.

А дождь буйствовал всё сильнее, мы прислонились под воротами большой избы с двором, покрытым тёсом, стоим, мокнем, и вдруг из дождя явился невысокий, коренастый мужчина, такой же сплошь облизанный дождём, как и мы.

— Вы чего тут жмётесь — весны ждёте? — спросил он весёлым голосом. Мне стало интересно, а вместе с тем и досадно, что в такую погоду человек шутит. В ответ на угрюмые слова солдата: «Никуда не пускают!» — он предложил:

— Айда ко мне!

Говорил он крикливо, как глухой, и весело, точно пьяный. Весёлость эта противоречила не только погоде, но и одежде мужика: на нём отрёпанный кафтан, одной полой его он прикрывал голову, под кафтаном — ситцевая рубаха неуловимого цвета, из-под рубахи опускаются портки синей пестряди, ступни ног — босые; мне показалось, что дождь вымочил его ещё более безжалостно, чем нас. Солдат спросил:

— А ты, хозяин, чего же гуляешь?

— В село ходил, к знахарке, недалеко, версты четыре, — охотно ответил он. — Девчоночка у меня чего-то занедужила. «Хозяин!» — усмешливо воскликнул он, сбросив полу кафтана с головы и обнаружив рыжеватые клочья, должно быть, очень жёстких волос, — даже дождь не мог причесать их. — Какой же я хозяин, драть те с хвоста? Хозяева в сапогах ходят.

Широкоплечий, длиннорукий, он, видимо, был силач, шагал по цепкой грязи легко, быстро и всё спрашивал: кто мы, откуда, куда?

— Вот к тебе идём, — ответил солдат сразу на десяток вопросов.

— Пожалуйте, милости прошу, я — гостям рад, — сказал весёлый мужичок тоном человека, которому есть где принять, есть чем покормить гостей, и этот его тон заставил солдата насмешливо спросить:

— Выпил маленько?

— Непьющий. Не оттого, что тятя-мама запретили, а — душа не принимат. Даже запахом водочки недоволен я…

— Весёлый ты, — угрюмо заметил солдат.

— Слезой горя не смоешь. Лезьте через плетень, ближе будет.

Перелезли через плетень, вышли огородом на берег речки, в сажень шириною, соскользнули по взмыленной дождём глине к избёнке в два окна, без двора, с будочкой отхожего места среди зарослей картофельной ботвы. В пазах избы наляпана глина, солома на крыше взъерошена ветрами, прикрыта хворостом, хребет крыши пригнулся, как бы под тяжестью кирпичной трубы.

«Особнячок не из пышных, — подумал я. — Внутри, должно быть, тесно и грязно».

Переступив порог двери, мы очутились в маленьких сенях, и сразу стало понятно, что это — предбанник. На лавке у окна сидела старуха в холщовой рубахе; широко расставив голые ноги, цвета сосновой коры, она расчёсывала редким деревянным гребнем космы седых волос; при входе нашем взмахнула головой, точно испуганная лошадь, руки её ушли на колени, и она плачевно, испуганно заныла:

— Господи, царица небесная, что уж это? Опять ты, Егорша, привёл кого-то…

Шлёпнув на пол мокрый кафтан, Егорша хозяйственно и ласково заговорил:

— Не страдай, мамаша, не беспокой себя, прихорашивайся, знай, — женихи появились! Ну, прохожие, вы сбросьте лишнее здесь, а то — намочите в избе…

— Ну куда ты их денешь? — ныла старуха.

— Найдём место. Входите, гости. Старухи — они только ворчать способные…

— Эк, паяц! — вздохнув и безнадёжно качая головой, сказала старуха, а я попросил у Егорши разрешения повесить мокрую одежонку нашу на чердаке.

— Валяй! — одобрил хозяин.

Влезли мы на чердак, там дождь сечёт крышу, ветер шелестит соломой и хворостом, посвистывает, нашёптывает что-то горестное.

— Правильно ведьма назвала его — паяц, — ворчит в сумраке солдат, развешивая одёжу. — Да и жулик, должно быть. Жаль, чаю-сахару нет у нас, а то — самовар бы…

Сходя вниз, он предусмотрительно захватил с собой тяжёлую свою котомку. Внизу, в бане, было ещё более сумрачно, серые стёкла окна впускали в тесную комнатку неприятно тёплую муть тяжёлого запаха. Хозяин колыхался у стола, заправляя жестяную, маленькую лампу; посмотрев на гостей, он сказал:

— Один — вроде щуки, а другой похож на окуня. Ну, садитесь…

Из бани сделали жилую комнату очень просто: полок заменял полати, под полатями — нары и постель хозяев, на ней, в углу, уже совсем в темноте, кто-то шевелился. Печь приспособили для стряпни, подняв её под, а для житья на ней — сломали каменку. На шестке печи сидела кошка, нелюдимо сияли зелёные глаза, с полатей свешивалась и точно таяла в сумраке чья-то маленькая белая голова, в переднем углу, на лавке, под грудой тряпья дышало, тихонько всхрапывая, тоже что-то маленькое. Хозяин зажёг лампу, укрепил её на гвозде, вбитом в стену, помазанную мелом, скудный огонёк лампы осветил новенькие, ещё не затоптанные грязью жёлтые заплаты на прогнившем полу. При огне всё как-то странно сдвинулось, сомкнулось теснее, образовался какой-то скорбный уют и вызвал у меня сердитый вопрос:

«Это — жизнь?»

— Ну, как будем жить? — спросил хозяин, точно подслушав мои мысли, и весёлый его голос заставил меня подумать, что стеснённый человек этот играет на удальство.

— Хорошо бы теперь чайку хлебнуть, — продолжал он, — да самовара нету у нас.

— Чаю, сахару тоже нет, — спокойно, сочным голосом дополнили из-под полатей.

— Это хозяйка моя голос подаёт, — объяснил Егорша. — А картошки не дашь, Палага?

— Картошек из-за дождя не успели нарыть.

— Так. Ну, — хлебца, соли дай. Хлеб да вода — богатырская еда.

— Тятя, — позвал с полатей тихий голосок.

— Эх вы, жители, — пренебрежительно сказал солдат.

— Не нравимся? — спросила хозяйка, выступая на свет и застёгивая кофту на груди. — Тогда — может, к другим пойдёте?

Вопросы её прозвучали не задорно, не обиженно, однако с явным чувством своего хозяйского достоинства. Я обозлился на солдата, а он, должно быть, испугался, что выгонят нас в дождь и в ночь. Он был скупой человек, но тут, смягчив свой деревянный голос, примирительно сказал:

— Ты, хозяйка, не беспокойся, еда у нас есть.

Нахмурив тёмные брови, женщина задумчиво посмотрела на солдата, на меня.

— Ну, вот и поешьте, — разрешила она равнодушно и, пройдя в передний угол, наклонилась там, разбирая тряпьё. Была она небольшая, плотненькая, на круглом, красноватом лице под высоким и выпуклым лбом серьёзно светились овечьи глаза, широко расплывшиеся нос и толстые губы делали её лицо некрасивым, но было в нём — в глазах её — что-то приятное, заставившее подумать: «Не глупая». И в лице и в её фигуре заметно было нечто общее с мужем; Егорша тоже светлоглазый, курносый, скуластый, беззаботно курчавая бородка не придавала его лицу особенного мужества. Стоя в углу, около печи, он говорил:

— Куда же ты, Яшук, сикаешь? Ты, брат, мимо лохани, не слышишь?

Белоголовый, тощенький мальчик слабо сказал что-то, но слов его не слышно было за словами отца.

— Вот, прохожие, у парня — глаза мокнут, вроде бы гниют. Не знаете средства против глаз? Мокнут и мокнут, — что ты будешь делать!

— В больницу вези, — посоветовал солдат.

— Возить нам — не на чем. Мы, брат, сами возим желающих, — говорил Егорша, помогая сыну влезть на полати. — В больницу я его водил даже три раза. Капали ему капли в глаза, промыванье дали — не помогло! Нет, не помогло, — повторил он и впервые тяжко вздохнул, наблюдая, как солдат вынимает из котомки половину буханки солдатского хлеба, куски пирога. — Нет, уж я так думаю: положено ему ослепнуть. Вот и девчоночка тоже — горячка у неё четвёртые сутки. Простудилась, хрипит… как она там, Палага?

Но, не дожидаясь ответа жены, он с радостным удивлением вскричал:

— Это — что же? Свинина?

— Ветчина, — поправил солдат.

— Богато живёте! Палага — гляди: ветчина.

Хозяйка, улыбаясь, подошла к столу:

— Кусище какой! Ба-атюшки…

— Каких же денег это стоит?

Солдат решил быть весёлым.

— Не куплено, крадено, — сказал он. Егорша не поверил.

— Будто — слямзил? Врё-ешь!

— Верное слово.

Толкнув жену в бок, Егорша захохотал, закачался, и обнаружилось, что сзади него стоит старуха, вытянув шею вперёд, выкатив глаза, челюсть у неё отвисла, обнажив тёмную, жадную дыру беззубого рта. Солдат великодушно пригласил хозяев поесть.

— За это — спасибо! — сказал Егорша. — Ты вот что, друг, ты отрежь кусок парнишке, ему польза будет. Мясо, брат, редкая пища…

Схватив кусок ветчины, он побежал к полатям, говоря на бегу:

— Пищу воровать — можно! Я, конешно, не верю, что вы — воры…

— Поверь, — настаивал солдат, а хозяйка спросила меня:

— И ты воруешь?

Раньше чем я успел ей ответить, ответил солдат:

— Он — нет! Он — грамотой испорчен, стесняется.

— Пищу можно воровать! — повторил Егорша, толкнув жену и Старуху, понуждая их сесть к столу. — Пищу и мышь и птица воруют. И даже таракан. Воровство — не баловство, я так понимаю.

— А ты ври больше на себя-то, — сказала жена, хмурясь. Егорша согласился с ней:

— Конешно, на себя врать — пользы нет! Ну, а всё-таки поговорочка звенит: «Хочешь есть, да — нечего, — в клеть лезь, хлеб у кого…»

— Нету поговорки такой, — сердито сказала старуха.

— А ты все знаешь?

— А и знаю!

Должно быть, желая прервать возможную ссору, солдат сказал:

— Ловко у тебя язык привешен!

— У меня — душа звонкая, оттого и язык бойкий, — ответил Егорша.

— Нуте-ка, кушайте, — предложил солдат.

И все замолчали. Солдат любил есть и ел много, но на этот раз кусок не шёл в горло ему, так же как и мне. Жутко было видеть, как жадно ест Егорша, и особенно страшно совала куски мяса старуха в чёрный беззубый рот: поднося кусок к лицу, она одновременно всем телом наклонялась к нему, точно опасаясь, что кусок вырвут из пальцев её. Она всхлипывала, всхрапывала, и её тусклые глаза ревниво, из-под седых бровей, следили за быстрой рукой Егорши. Было видно, как ёрзает её кадык, образуя из кожи на шее нелепые, невиданные морщины. У меня её жадность возбуждала тошноту, и я заметил, что молодуха раза два уже толкала её локтем в бок. Сама она, Палага, ела не торопясь, аккуратно, пережёвывала пищу долго, и казалось, что это молчаливое насыщение тяготит её; от этого, а не от сытости краснеют её уши, щёки. Видимо, я догадался правильно, и Палага что-то заметила, сочный голос её вдруг покрыл громкое чавканье мужа и животный храп старухи.

— Он у меня сказочник, выдумщик. Иной раз найдёт на него — всю ночь, до утра балагурит. И даже бывает страшно слушать. Вдруг придумает, что разродятся тараканы.

— Угу, — сказал Егорша, кивнув головой.

— Разродятся так, что ни людям, ни кому другому живому места на земле нет уж, одни тараканы кишат, а боле — ничего!

Егорша перестал есть и совершенно уверенно сказал:

— А то — мыши! Против таракана — средств нету, а мышь — силоватей его, она таракана может кушать. Сами знаете: всё держится на силе.

— На глупости больше, — вставил солдат.

Егорша уже успел набить рот ветчиной и не мог ответить, а только помахал рукою в воздухе. Но проглотив жвачку, он немедля и напористо снова заговорил:

— А глупость — не сила? Глупость, брат, тоже сила. Побори-ка её? У нас, в селе, учительша против глупости ратовала, так приехали ночью из города жандармы — хоп её! И — пожалуйте в Сибирь, в безлюдное место…

— Ты расскажи про неё, — предложила жена. — Он про неё так рассказывает, что даже до слёз доводит.

Вытирая рот подолом юбки, старуха сказала неожиданным басом:

— В бога она не верила, отца не уважала, вот ей и — каюк! Да ещё и на том свете…

Егорша, дурашливо крестясь, сказал:

— Господи — помилуй, хвостиком по рылу! — а Палага посоветовала старухе:

— Ну, покамест ты на том свете не побывала, так про него не рассказывай.

— Она, учительша, была необыкновенной храбрости, — говорил Егорша солдату. — А отец у неё — поп, бо-ольшой силы попище! Вот она беседует с ребятами, с девками, а он незаметно подкрался, да за волосья её, да по щекам. Избил, а она встала с земли и говорит: «Понимаете, за что он, поп, отец мой, бил меня? За то, что я вам правду говорила. Не верьте, кричит, попам!» Тут он её — ещё! Да ещё…

— А как надо? — спросила старуха и сама же ответила: — Так и надо.

— Ты, мамонька, иди-ко спать, — сказала дочь, не сердито, но внушительно.

— Успею, — откликнулась старуха, она уже насытилась, её дёргала икота, но она всё ещё вкладывала в рот неверной, как бы пьяной рукой, кусочки пирога, отщипывая их пальцами, формы и цвета кореньев хрена.

— Гляди, вот до чего старики голодные, — сказал мне Егорша. — Им, ядри их чёрт, всё равно, что делается…

— А ты чёрного-то к ночи не поминал бы, паяц с ярмарки…

— Перестань, мать…

— Ему скажи, чтоб перестал, да, ему! — заговорила старуха басом и так глухо, точно в горле её кусок застрял. — Видали вы убогого такого, люди добрые? «Хочу, говорит, честным жить», а живёт со всеми зуб за зуб, никому — ни богатому, ни умному — не покоряется. То ему рёбра мнут, то — в тюрьму сажают. На улицу стыдно выйти из-за него, — рычала старуха всё гуще и озлоблённее; дочь её, сметая крошки со стола, хмурилась, Егорша, вытирая ладони о портки на коленях, посмеивался, подмигивал нам и этим довёл тёщу до того, что она, застучав по столу сухими кулаками, накинулась на него:

— Ежели во святы угодники метишь — не женись, рыжий бес, не мучай бабу зря…

— Ну, где же зря? — возразил Егорша, подмигивая. — Она, гляди, пятерых родила.

— Плюнуть тебе в хайло, — заревела старуха, — дочь взяла её под мышки, легко подняла и понесла к двери, говоря:

— Иди, иди, мамонька! Покушала, ну — отдохни…

Старуха, болтая ногами, держалась за живот и рычала, плевала на пол.

— Хорошо живёшь с женой-то? — спросил солдат.

Егорша ответил с жаром:

— Жена, брат, это… это, я тебе скажу, вся награда жизни моей! Ей-богу! Не будь её — забили бы меня, как гвоздь в стенку. А её даже злодеи мои уважают — умница, работница, песни поёт лучше городской актрисы…

Я спросил Егоршу, почему он в тюрьме сидел.

— Сажают! — очень правильно ответил он. — Вот последний раз земскому чего-то не так сказал, он меня и запрятал на целые три месяца. У нас тут дворянство кругом, господа — строгие, то есть требуют обращения, а в людях понимают меньше, чем в лошадях али собаках. Я прошлой осенью конюхом был у Лодыгина, а земский зятем ему приходится, ну и служит тестю, как тот пожелает. А до этого пруд чистил у купца Баюнова, громаднейший купец, морда красная сковородой, бороду бреет. Жулик такой, что хоть в цирке показывай. И всё на копейки считает: «За границей, говорит, весь счёт на часы да копейки и всякая работа идёт по шесть копеек в час, что ни делай, хошь нужник, хошь церкву». Он, сукин сын, хлопотал, чтоб меня окружным судом судили.

Я осведомился, за что. Егорша, сморщив лицо, почёсывая шею, усмехнулся:

— Так, пустяковина. Будто бы я его, быка такого, убить хотел, будто — покушение сделал. А я просто лопатой…

— По башке? — спросил солдат, поглядывая на Егоршу очень дружелюбно, с явным удовольствием.

— Нет… по плечу, что ли. Да ведь это так… просто: я замахнулся, а он подвернулся, — скучновато объяснил Егорша.

Вошла Палага, села на скамью возле девочки и оттуда сказала:

— Ты про бабушку Степаниду расскажи.

— Да, вот это случай свежий, — подхватил Егорша, снова оживляясь. — В страдную пору тут бобылка померла на жнивье, надорвалась и — в землю носом! Мужики покойников уважают, а тут, сами знаете, хоронить — не время, да и некому — бобылка. Работала она у Костюхина — есть такой деляга, живоглот. Уговаривают его: на твоей полосе померла — тебе и хоронить. Ну, у него свои резоны: не у меня она силу потеряла, а у всех, кто её нанимал. Затеялся спор. Лежит старуха на меже, раздуло её горой, сутки лежит и другие, вонь пошла от неё, ну и слухи тоже: умерла, а — почему? Неизвестно. Того гляди, полиция вступится, и тут уж — раскошеливайся! Костюхин настоял: хоронить вскладчину и первый внёс рубль шесть гривен — заработок её. Ну, сколотили кое-как четыре с двугривенным, я взялся гроб сделать, — я свои деньги у богатого в кармане держу! — усмехнулся он, подмигнув солдату. Рассказывал он очень живо, в светлых глазах его блестели острые улыбочки, обветренная кожа скуластого лица смешливо морщилась, и беззаботная бородка как будто росла.

— Ну, ладно! Пошли к попу, а он и говорит: «Кто вас знает, отчего она померла? Тут требуется полиция. Но, жалеючи вас, между прочим, отпою за десятку». Туда-сюда — не уступает! А тут ещё с гробом ошибся я — покамест работал, старуху-то ещё боле разнесло. Ну, как же быть? Заплатили попу десяточку, а покойницу на погост повезли так: она — на телеге вдоль, а гроб в ногах у неё поперёк. А в могилу положили сперва её, а гроб поставили сверху, иначе — не выходило! Вот какие похороны бывают…

— Случай-то хоть и свежий, а — невесёлый, — хмуро сказал солдат, а Палага тихонько выговорила:

— Пойдёте дальше — расскажете, как люди живут…

— Н-да, живём — туго. И даже надеяться не на что, и ждать нечего. Живёшь? Ну, и привыкай. Мне вот скоро четыре десятка минет, а работать я начал с восьми лет, и на работу — охочий, не лентяй, нет! Однако сами видите, лишнего — не выработал.

— Зато душа хорошая, — сказала Палага.

— Душа не корова — молока не даёт, — откликнулся муж. — Не-ет, своим горбом лишнего не наживёшь, лошадёнку надобно, хоть — махонькую, хоть на двух ногах, вроде меня. Обязательно, друзья, для добычи лишков требуется скотина да наш брат — бездомный батрачок. Кабы мастерство знать, да в деревенском быту какому мастерству научишься? К тому же и мастеровой живёт в чужих оглоблях.

— Да, стеснительно живём, — сказал солдат, кивая лысоватым черепом.

— Простору — много, а деваться — некуда! Я ли не странствовал? Родился в Вологодской губернии, а — вот куда занесло. И везде — как на ниточке висишь. В одном повезло: жену хорошую случайно нашёл. Как-то, под вечер, иду около Симбирска, рассчитался с заводишка суконного, гляжу: около дороги — телега, у телеги — баба, воет, тут же и другая на пенёк присела. Подошёл: что случилось? Оказывается — переселенцы, в Сибирь поехали, а мужик по дороге запил, пропил всё домашнее барахло, а теперь вот выпряг лошадь и пошёл её пропивать. От своих вторые сутки отстали, догнать не на чем, да и незачем, ну что делать? Вот так и нашёл я жену с тёщей…

Странно и глубоко печально было слушать его: он и о своей неудачной жизни говорил всё так же усмешливо, играючи, не чувствовалось в словах его ни уныния, ни озлобления на судьбу, никакой горечи, звучала только привычно весёленькая и уже навсегда вкрепившаяся безнадёжность; её-то, вначале, я и понял как игру на удальство. Подумалось: «Весело скрипит, а под корень сломлен».

Солдат слушал его, сидя прямо, как деревянный, молча прикрыв сердитые глаза, шевеля пальцами рук, положенных на стол, точно играя на невидимых и неслышных гуслях.

— Вот прикрепились здесь, — продолжал Егорша. — Село этим летом наполовину выгорело, ну кое-какая работёнка есть. А деревня эта опасная, тут, считай, почти в каждой избе носовая болезнь, сифилис действует, гундосят все…

— Ну, уж — все! — поправила его жена. — Что зря порочишь!

— А кого я порочу? Тут, года четыре назад, какое-то войско стояло по случаю бунта, что ли, так солдаты всех баб, девок перепортили.

— Ой, что ты! Есть здоровые…

— Ты доктор? А мне доктор говорил, Пётр Васильев. «Береги, говорит, детей…» Никого я не порочу. И солдат тоже. Солдаты за себя не отвечают, они на присяге, как на коне, куда конь скачет, там люди и плачут.

— Любишь ты поговорки, — угрюмо сказал солдат.

— Одна утеха, — ответил Егорша, — ничего не осталось, как шутки шутить. Нет ни земли, ни лошади — ни хрена! Одна жена, да тёща, да таракан во щи.

Вошла старуха с грудой тряпья в руках и зарычала:

— Будет уж языки чесать! В сенях — текёт, я тут спать лягу. Вы, прохожие, на чердак идите.

Бросив тряпьё на пол, она продолжала:

— Ходют тут, всякие. А — чего ходют? Всё — спрашивают.

— А ты бы не ворчала, мама, — посоветовала дочь.

— Она без этого не живёт, — сказал Егорша. Ползая на коленях, расстилая тряпки по полу, старуха пригрозила:

— Вот они придут в город, скажут: в деревне Синюхиной мужик живёт языкатый, отрезать бы ему язык-от…

Егорша проводил нас в предбанник.

— Уж вы как-нибудь там устроитесь… Сенца бы туда, да скота не имеем, а для себя сена не держим, — не научились сеном-то питаться…

— Неглупый мужик, — пробормотал солдат, устраиваясь около трубы. — Неглуп. А — лишний. Эх, чёрт вас…

Он матерно выругался и замолчал. По соломе крыши неустанно и назойливо барабанил дождь. Тихий его шорох упрямо заставлял вспоминать речи Егорши. Крупная капля метко попала мне в глаз. Минут через пяток внизу, в предбаннике, послышался приглушённый голос Палаги:

— Посидим здесь, пока она уснёт.

— Ух, ядовита старушка, — тяжело вздохнул Егорша. Помолчали. Потом снова заговорила жена тихонько, но внятно.

— Нехорошо как вышло…

— Что?

— Зашли к нам бедные люди, а мы их — объели.

— Ну, ничего! Нас — тоже объедают. Они и украсть не побоятся и милостыню попросить не постыдятся. А нам с тобой — не красть, не просить…

И вдруг скрипнула дверь, раздался густой и как бы торжествующий шёпот старухи:

— Вот ругаете меня, а я, покуда вы ели, куски-то со стола всё в подол, всё в подол…

— Да иди ты — спи! — почти крикнула Палага, а Егорша проворчал:

— Экое наказанье…

— Ду-ураки! Глядите сколько! Когда ты меня, дура, потащила — испугалась я: ох, уроню куски…

Сильно хлопнула дверь, стало тихо. И даже дождь как будто обессилел. Солдат снова крепко выругался.

— Ты что? — спросил я.

— Капает на меня. Изба, мать вашу… Избавили мужика… от всякого смыслу, трещит, как скворец…

Минуту он возился молча, переползая на другое место, потом зарычал, как старуха:

— Слова придумывают: изба — избыток. Сволочи. Лексей — слышишь? Избыток, а? Старуха-то? Куски прятала… слышал? Избыток… Давить надо сукиных детей, мать…

— Ты кого ругаешь?

— Кого надо. Мужик-то — как про нас… Не дурак мужик. И хорошо, что не богат. А — будь богат, тоже сволочью был бы. Избыток, растак вашу… — Ворчал он долго, ещё раза два ползал в пыли чердака, меняя место, на него, должно быть, везде капало. Капало и на меня, но я уж притерпелся. Потом солдат как-то вдруг захрапел, засвистел носом. Через некоторое время, сквозь дремоту, я снова услыхал голос Егорши:

— Ну, не плачь! Что поделаешь? Конешно, лучше бы мать умерла — легче было бы нам…

— Ты подумай! Ведь третий ребёнок…

— А чем бы кормили, будь они живы? По миру посылать?

— А Яша слепнет…

— Самим бы не ослепнуть, — сказал Егорша.

Беседовали они долго, и под шелест их голосов я уснул. Солдат разбудил меня на заре. Дождь иссяк, и мы ушли тихонько, как бы опасаясь разбудить хозяев.


Давно это было. Я не помню, чтобы мне когда-нибудь хотелось написать о невесёлой жизни весёлого Егорши и милой жены его. А теперь вспомнилось и написалось потому, что на днях был у меня приятель, один из тех замечательных наших партийцев, которые зорко наблюдают за строительством новой жизни в деревне и отлично умеют возбуждать в крестьянстве сознание необходимости двигать жизнь по широкому пути к социалистической культуре. Приятель мой начальствует над целым краем и, объезжая его по службе революции на аэросанях, остановился в одном большом селе. День был выходной и солнечный, весёлый, время послеобеденное, но на улице ещё пусто. Аэросани остановились на площади у церкви, шофёр стал осматривать, всё ли в порядке. Первыми из ворот посыпались, конечно, ребятишки, за ними поползли старухи, деловой народ заседал в сельсовете. Одна старушка, подойдя вплоть к саням, удивляется:

— Ба-атюшки мои, чего состроили! Так само собой и бегает?

Приятель мой видит: хотя и старуха, а — из бойких, глазенки у неё живые, умненькие. Сам он тоже человек очень бойкий; шутливый и в знакомстве с деревенским людом намётанный. Объясняет старушке:

— Да вот, бегает! Конечно, не без нечистой силы, черти двигают, хотя их не видно, а они — тут.

Но старушка шутку понимает:

— Чертей-то, говорят, нету.

— А были?

— Не видывала. А ты, товарищ, над нами не смейся, мы понимаем — лектричество действует. Эх, вот бы на эдаком покататься, покуда второе-то пришествие не настигло!

Приятель спросил, будто испугавшись:

— А оно будет, второе-то?

— Бают — будет.

— А кто придёт?

Старушка отвечает:

— Как нам, тёмным, знать? Наверно — вроде тебя, какой-нибудь эдакой.

Публика смеётся, а старушка, любуясь своей бойкостью, балагурит:

— Прокатиться бы разок да рассказать на том свете, какие у нас предметы делать научились.

— Ну, — говорит приятель, — ежели у тебя такая задача — садись, едем!

— Одна? Ты бы и соседок пригласил.

Натискал товарищ в сани пяток старух, повёз их в поле, гонит во всю силу, смеются старухи, повизгивают, как девушки, — довольны. Возвратился в село, а на площади уже сотни две народа, молодёжь издевается:

— Что, не пригодилось старьё, назад привёз?

— Почём с головы за провоз берёшь?

А один парень, будучи немножко под хмельком, ревниво и задорно спросил:

— На старухах колхоз строить хочешь?

В этом месте приятель сказал мне:

— Гляжу я на людей, слушаю смешки и думаю: должность моя вроде губернаторской, по старой мерке. А ведь в старину с губернатором этак-то и во сне не говорили, как со мной говорят. Думаю, и в душе солнце светит. Агитнули глубоко!

Подошёл ко мне солидный бородач, спрашивает:

— Куплена машина-то, или сами построили?

— Сами.

— В Горьком, значит. Так я и думал, а спросил для поверки. Вот видите, граждане, сами рабочие строят. Это надобно оценить. А стариков покатать можешь, товарищ?

Приятель мой покатал и стариков, а когда вернулись на площадь, бородач заявил, обращаясь к односельчанам:

— Он, граждане, товарищ этот, хорошо сделал, что вот показал нам, куда рублишки наши идут. А то мы здесь, в глуши, читаем, слышим — строят! А что строят — не видим. Поэтому я, в знак радости, приношу на заём двадцать пять рублей, — кто ещё желает?

И неожиданно «в знак радости» мужики собрали сто сорок целковых, так что шофёр даже предложил:

— Не поехать ли нам, товарищ Матвей, по краю народ катать? Большую помощь Автодору окажем.

Молодёжь празднично галдит, смеётся, а бородач всё настойчивее щеголяет своей гражданской сознательностью, внушая кому-то:

— При советской власти жизнь стала убедительная, она теперь и стариков переучивает.

— Переучишь вас, чертей болотных, — кричат ему из толпы.

Разгорается «спор двух поколений»; какой-то аккуратно одетый старец задорно говорит:

— Мы, старики-то, быстрей молокососов учимся, потому — сами много знаем…

— Не столько знаете, как воняете.

— Вредоносные вы…

— Не все! Знай правду — не все!..

— Забились в старину, как гвозди в стенку…

— Без клещей — не выдерешь.

— Выдирают…

Но большинство граждан, окружив аэросани, похлопывают и гладят машину ладонями, точно лошадь, и кто-то сообщает:

— Теперь и гражданин крестьянин в инженеры пройти может.

— Ну, а как же?

— Наша власть способствует…

Снова появился пьяненький парень и — задорится:

— А вот я, товарищ, пропиваю деньги! Заработал и — прогуливаю! Я гулять люблю…

— Озорничать, — подсказали из толпы.

— Правильно, — согласился парень. — Озорничать я — прилежный.

— А работать?

— И работать. У меня, товарищ, такие трудодни — ух! Могу с круга спиться…

Его уговаривают:

— Не дури. Не показывай себя глупее, чем ты есть.

— Я глупый? — кричит парень, явно намереваясь разыграть скандальчик, но его сжимают и оттирают прочь широкие плечи «граждан крестьян». Слышно, как он орёт:

— А может, я со скуки глуп?

На его месте становится другой, тоже рослый мужик и тоже немножко под хмельком. Одет солидно, в городском хорошем пальто, в чёсаных сапогах, новенькая меховая шапка сдвинута на затылок, обнажая широкий лоб; лицо — сухое, остроносое, голубоватые глаза серьёзно прихмурены, подбородок бритый, рыжеватые, лихо закрученные усы придают лицу выражение решительное, и сразу видно, что человек этот цену себе знает.

— Это вы, товарищ, значит, культуру показываете нам? Успехи механики в деле индустриализации? Очень хорошо. Вроде как приехали к дикарям и желаете, чтобы удивлялись?

Приятель мой спросил его: кто он?

— Тут меня знают, — не без гордости ответил он, а тот час же из толпы крикнули:

— Это наш!

— Потомственный здешний батрак.

— Он у нас — поучительный.

— А кто отец мой? — спросил крестьянин, обращаясь к толпе, и получил ответ:

— Отца у него в пятом году убили…

— Тоже батрачок был.

— На десятине сидел сам-пят.

— Стойте! — сказал парень, подняв руку. — Убивают и зря, а тут, надо прямо сказать: убили за приверженность к правде революции. Верно?

— Верно, верно!

— То-то! И опять же: кто убил?

— Износковы.

— Тут у нас такие живоглоты были. Износковы.

— Мироеды.

— Теперь — ясно, товарищ? И предлагаю вам пожаловать ко мне.

По настроению парня, по отношению односельчан к «потомственному батраку» приятелю моему показалось, что его хотят как будто немножко «разыграть» или устроить длительный словесный бой с этим типом. А уже поздновато было, догорала вечерняя заря.

— Пожалуйте, — настаивает парень, раздвигая толпу рукою. — Прошу и граждан, которые желают. Как вы руководите культурой, товарищ, то вам будет интересно.

— Ненадолго, — предупредил товарищ.

— Не задержим, — ответил мужик. — Дельце не крупное и простое.

Пошли. Привёл он к новенькой в три окна избе, с крытым крыльцом на резных колонках, обил в сенях валенки от снега, гостеприимно и молча открыл дверь в избу, освещённую лампой, спускавшейся с потолка. Потолок и стены оштукатурены, выбелены, пол окрашен, на полу, в переднем углу — широкий матрац, застланный простынёй, из-под одеяла, на подушки, высунулись три головы, на одной ещё блестят глаза, две другие утонули в крепком сне. На деревянной кровати, хорошей столярной работы, сидит молодая женщина, кормит ребёнка, она, видимо, не очень довольна гостями и строго приказывает:

— Закрывайте дверь, а то дети простудятся.

В переднем углу небольшая полка книг, над ней портреты Ленина, Сталина; около печи, у стены, новенький, зелёный шкаф с посудой, рядом с ним, на столике, блестит самовар. Вслед за хозяином пошло в избу человек десять, они встали у двери, а он прошёл вперёд, к обеденному столу и, предложив товарищу стул, сказал:

— Вот посмотрите, как советский крестьянин-колхозник примеряется жить. Конечно, можно бы обоями оклеиться, однако, во избежание тараканов, обои отрицаю. Так что кое-какую заботу о культуре имеем, в меру возможности. Тоже и понимать в существе жизни начинаем кое-что. — Говорил он хвастливо, но в то же время как бы спрашивая глазами: так ли всё это? Сухое, суровое лицо его стало мягче. Приятель спросил:

— Партиец?

— Это — впереди. Покамест — советский колхозный гражданин. Трудодней у меня порядочно вышло, получил по шесть кило, кроме всего прочего, на лесозаготовках прирабатываю. Есть корова. Купил жене пальто за тридцать пять червонцев, — могу показать.

— Не надо, — сказала жена, укладывая ребёнка в кроватку, рядом со своей.

— А ты бы, вместо пальто, корову другую купил, на твою семью одной мало, — посоветовал товарищ.

— Вот видишь? — обрадовалась жена. — Я тебе тоже говорила!

— Значит — ещё корову надо купить? Так, — неопределённо сказал хозяин.

— Дети у тебя на полу спят, это им нездорово.

— Кровать надо? Понимаем. А где её поставить?

— Пришей к избе ещё комнату.

— Ещё-о? — насмешливо протянул хозяин, — какой ты добрый!

И, прищурясь, он спросил:

— Ты, что ж, в кулаки загоняешь меня? Тебе — какая власть дана: дело делать али шутки шутить?

— Шутить с тобой я буду после того, как ты вторую корову купишь, да комнату пристроишь, да и вообще начнёшь образцово жить в пример другим. Получишь ты за это премию, вот тогда мы с тобой и пошутим, — сказал ему товарищ.

— Слышите, как власть наша говорит? — обратился хозяин к людям. Они слушали молча, изредка покашливая, перешёптываясь, количество их незаметно возрастало, они, плотной массой, занимали уже почти половину комнаты, и от их дыхания огонь лампы потускнел, в избе становилось сумрачно. Пристально глядя на товарища, хозяин продолжал:

— Работать, конешно, следует без расчёта на премии, ведь премии-то мы вроде как сами себе выдаём. К тому же я здесь не один таков, есть не хуже меня, а получше.

Приятель мой спросил: сколько времени грудному ребёнку? Оказалось: две недели. Тогда приятель поставил ещё вопрос:

— А ты, поди-ко, уже спишь с женой-то?

— Ну, а как же? На то и жена.

Даже в сумраке видно было, что жена густо покраснела, а женщины зашептались слышнее, раздались смешки, вздохи. Тут приятель произнёс маленькую речь о необходимости беречь женщин после родов и ещё раз сказал о пользе второй комнаты, где жёны в последние месяцы беременности и некоторое время спустя после родов могли бы спать отдельно от мужей. В ответ на эту речь раздался одобрительный гул бабьих голосов:

— Верно, товарищ!

— Вот — спасибо, что сказал!

— Уж это — так надобно нам, бабам…

Высунулась бойкая старушка, которая обещала рассказать на том свете про аэросани, — высунулась и торжественно заявила:

— Вот она, тётки, наша-то власть — видали? Молодой, а — какие дела понимает! А бывало, становой пристав али урядник…

Речь её прервал густой мужской голос:

— Насчёт второй горницы — правильно! От нашей тесноты ребятишки страдают, приходится им раньше время понимать чего не надо…

Хозяин утвердительно кивнул головой:

— Это-так! Признаюсь за всех: на одной постеле — не воздержишься. И про детей — верно. Эх, дела-то сколько!

— Радио у вас нет, — заметил товарищ. Хозяин нахмурился:

— Радио нет! — подтвердил он. — Оно, радио-то, елементов требует, а за елементом надо в город ехать, почти сотню километров. Радио нам — не присягает.

И, повысив голос, он начал говорить строго:

— Ты вот слышал, как пьяный человек кричал, что он — от скуки глуп? Это он крикнул из души. Жить нам скушновато, особенно тем, которые города понюхали, в Красной Армии служили. И деньжонки есть, и зарабатывать их приятно стало, а как откачнёшься от работы, примерно, в выходной день; так, знаешь, и… некуда себя ткнуть. Нас тут около трёхсот домов, а собраться негде.

Товарищ напомнил о церкви.

— Думали про церковь, — сказал хозяин. — Мала, стара, тёмная, скуку в ней, может, сто лет копили. Нет, церква нам не играет. Конешно, и её можно в пользу обратить, а думаем, что лучше бы нам новенький домок взогнать для собраний.

— Клуб называется, — сказал кто-то из толпы.

— Клуб не клуб, а дело нужное. Молодёжь у нас в школе спектакли ставит по «Театру в деревне», школа от этого, от возни в ней, много терпит, а удовольствия народу — маловато. И пьески — для глупых.

— Ну, что же? Старайтесь, это в вашей доброй воле, — сказал товарищ, а хозяин продолжал:

— Ежели всё пойдёт так, как пошло, — мы построимся. У нас тут свои плотники найдутся, они могут сгрохать домик, хоть в три этажа. А до той поры ты бы, товарищ, помог нам, достал бы небольшой, сил в двадцать, что ли, моторчик, тогда мы бы всё село осветили, да и радио завели, между прочим…

Эти слова особенно взволновали граждан, вперебой раздались крики:

— Керосину не хватает нам, товарищ!

— Лампочки зажечь надо…

— Вон как чуваши осветились!

— Тише, пожалуйста! — попросила хозяйка, — детей перепугаете.

— Ну да, испугаешь их!

— Чего наши дети боятся? — как будто сожалительно спросил кто-то.

Граждане действительно забыли и о чистоте крашеного пола, и о детях на матраце, они гуртом двинулись к столу, и бородатый мужик, «похожий на портрет писателя Короленко», убедительно говорил, заглушая всех:

— Нам, товарищ, надобно жить сообразно городу, как в нём налаживается. А то — что же будет? Одни — так, другие — эдак! Опять, значит, разрез народа надвое? Сам видишь, товарищ, недостаёт нам многого…

— Верно! Стесняют недостатки ход жизни нашей, — подтвердил потомственный батрак.

А пожилая высокая женщина жаловалась:

— Надобно, чтобы такие вот, как ты, дохожие до всего, приезжали к нам почаще.

— Слыхал голос народа, товарищ? — спросил хозяин, усмехаясь, и по лицу его видно было, что он очень доволен беседой.

…Я записал этот рассказ о «недостатках» так, как слышал его из уст «до всего дохожего» товарища.

Загрузка...