Ровно через два часа я стояла перед спящим стариком с хлебом и молоком. В нежной попытке его дополнительно умилостивить я захватила с собой спелый плод смоковницы, но по дороге раздавила его и вываляла в пыли, так что сочла за лучшее выбросить.
– Эй, – тихо позвала я и аккуратно потрогала его ногой. – Я принесла тебе поесть.
Старик лежал неподвижно и, казалось, не дышал. Страшная мысль пронзила меня, я медленно поставила свои подношения на земляной пол хлева и, холодея от дурных предчувствий, заглянула старику в лицо.
– Бу! – нестрашно сказал он.
Я засмеялась и кинулась его угощать, пока он окончательно просыпался, тер ладонями лицо и хрустел суставами.
– Ты расскажешь мне историю? – спросила я ревниво, когда он стряхивал последние крошки на ладонь и закидывал в свой огромный рот.
– Историю? – удивился он, с сожалением заглядывая в опустевший сосуд. – Ну ладно. Слушай.
Ему было четырнадцать, а мне – тринадцать. С занятий он шел провожать меня до дома, потом я его – до остановки, а он снова меня – до дома, а потом я его – до остановки… И так – пока здравый смысл не разлучал нас. А однажды он бросил танцы из-за смешной истории, которую так и не расскажешь… Но я все-таки попробую.
Это не было первой любовью. Первая моя любовь была трагической. И она как сейчас стоит у меня перед глазами: сопя и поталкивая друг друга, мы заглядываем в полуподвальное окно, шепчемся и хихикаем. Мне пять лет, мои подружки немногим старше. Спиной к нам сидит художник, который очень стар, – наверное, ему за тридцать. Он легкими штрихами набрасывает чей-то портрет – из небытия прорастает лицо, смотрящее прямо в меня. Стены мастерской увешаны картинами, одна из которых – обнаженная женщина – предмет перешептываний. Мне совсем не хочется говорить и хихикать – я все еще стою за несколько минут до, во мне все еще длится ужас и счастье полного исчезновенья, я все еще опускаю глаза и становлюсь прозрачной, пока он, растягивая секунды, идет мимо. Все мое тело покрывается пикселями, о которых тогда и знать не знали, экран вздрагивает, и мир перезагружается. Но я успеваю на всю жизнь запомнить, что любить – это отказываться смотреть на того, от кого невозможно оторвать глаз, и исчезать, когда важнее всего быть.
Это не было моей второй любовью. Она была счастливой. Во втором классе к нам перевели мальчика. Удивительно, что я совершенно не помню его лица, только ощущение. И с первых же минут мы заметили друг друга и начали смеяться. А дальше – больше. Как ни старалась Анна Кузьминична рассадить нас подальше, мы находили друг друга глазами и заливались. Нас выдворяли из класса, но и там мы продолжали закатываться. И, вероятно, задохнулись бы от смеха, если бы семья Игоря – смешливого мальчика звали Игорь – не переехала в другой город.
Митя? Алеша? Сережа? Валера?
я целовала его за верандой
папа его был пожарным а мама
ровно его забирала в шесть тридцать
он подарил мне жука уже мертвый
жук был спокоен в кармане с утенком
жук был в кармане с каштаном и желтой
проволокой чтобы сделать колечко
если б меня не забрали внезапно
не увезли бы на черное море
а в сентябре не отдали бы в школу
мы и сейчас может быть были вместе
Митя Алеша Сережа Валера
Не было это и моей третьей любовью, когда я сначала была неприятно потрясена странным существом с носом, как у Сирано де Бержерака, и тенором, а потом приятно потрясена всем тем же самым.
Не знаю, было ли это моей четвертой любовью – и вообще любовью. Хотя на фоне бальных танцев все преображалось и светилось. Бальные танцы – это когда в воздух впрыскивают музыку, и она сразу под огромным напором проникает в легкие, во все тело, и начинает там жить и дышать, и приводит в движение воображаемые шарниры рук и ног. Но главное – главное, конечно, это то невозможное, неистовое счастье, которое обрушивается на тебя, а ты, и не пытаясь совладать с собой и не успев сообразить, как все это вышло, уже улыбаешься и танцуешь, танцуешь, танцуешь…
Если вдруг по какому-то поводу для дела мне нужно вспомнить состояние беспримесного счастья, я вспоминаю те дофаминовые (до-фа-ми) первые такты. Память ни разу не подвела меня, подсунув хилого полукровку удовольствия, потому что я помню не словами, а всеми органами чувств.
Он был моим партнером по танцам. Мне выдали его, как награду, потому что я танцевала лучше всех, а на танцах в этой возрастной категории наблюдается печальный дефицит мальчиков – мальчикоцит. Ну их просто нет. И вот возникает он – случайный, залетный, щуплый, со сколиозом и слабым зрением – единственный настоящий партнер, а не какой-то там младший брат, которого силком приволокла мама. Мне его выдали и разрешили делать с ним все, что я захочу.
Для начала я, прищурившись, мысленно обошла его вокруг, чтобы отталкиваться от того, что есть, но не расстроилась. Наоборот – впала в нехорошую такую бодрость и некоторый азарт, ощутила себя дрессировщицей, нет – пигмалионицей, работающей над кособоким Галатеем. Засучив трико, я стала учить его всему, что сама умела. При этом бессовестно подшучивала над его угловатыми стараниями. Но надо отдать ему должное, он со смирением, остроумием и умилением принимал мою стервозность. Постепенно стало понятно, что он втрескался в меня.
– Илья, куда ты меня все время стремишь и заваливаешь? – возмущалась я, мучительно наблюдая кривую траекторию нашего вальсирования.
– Ты просто устала. Давай отдохнем. Вот, садись сюда. – Илья добросердечно предложил мне широкий подоконник.
– Тут пыль!
– Какая же это пыль? Это пыльца!
– И я не устала, я полна сил, если не считать производственную травму – пальца на ноге, который мне кое-кто многократно оттоптал.
– Я старался топтать очень нежно.
– Нахал! Ладно, хватит болтать, становись уже.
– Шагоооом арш!
– Ахаха, вот и неправда! Я не командую, я предлагаю.
– Я шучу. О, умащивается, устраивается поудобнее, – прокомментировал Илья то, как я размещала левую руку на его худосочном плече, а правую укладывала в его ладонь. И мы снова кружились в колченогом вальсе и трепались, и нам было весело и беззаботно.
За окном замедлялось лето. Прозрачный вечер утыкался носом в пыльные обочины ростовских дорог, в распахнутые окна Дворца пионеров пахло акацией и бензином. Мы выскочили из его дворцовых высоких дверей со смешными спортивными сумками и пошли вдоль Большой Садовой, не замечая никого и ничего, кроме друг друга, поэтому не поняли, как так получилось, что хлынул дождь. Мы моментально промокли и, хохоча, забежали под первую попавшуюся арку. В арке был сквозняк, я замерзла и начала выразительно дрожать. И даже немного постукивать зубами. Илья, не будь дураком, сразу же расценил это как призыв меня согреть, что ли. Он обнял меня мокрыми руками и прижал к мокрой майке. Я сразу перестала дрожать и, кажется, дышать. Но дождь закончился. Молча мы вышли на улицу и снова устремили свои стопы в установленном направлении.
– Смотри, вон первая звезда, – прервал наше неловкое молчанье Илья. – Вот там, видишь, над той антенной.
– Ага, – соврала я, а потом и в самом деле ее рассмотрела. В голове было необычно пусто. – Будем сегодня играть в шахматы?
– Да, давай! – радостно согласился Илья. – Я как раз мечтал отыграться.
На дороге перед нами расстилалась шикарная сверкающая лужа, ее наисвежайшая гладь призывно поблескивала. Илья с каким-то шальным выражением глянул на меня и вдруг побежал задом наперед. Ну типа разогнался перед прыжком. Остановился, порыл немного копытом землю, накапливая спортивную ярость, и кинулся вперед. Я остановилась и наблюдала, как он шикарно перемахнул через нее. Но вот незадача: пока он прыгал, видимо, от напряжения всех своих душевных и телесных сил, он громко пукнул. Пукнул, да. И в полете же осознал это и ужаснулся. Поэтому, как он приземлился на том конце лужи, так, не останавливаясь, и побежал дальше, пока не скрылся из виду.
И больше я никогда его не видела. Но я знаю, что он жив и благополучен. Обзавелся семьей и, говорят, стал очень упитанным.
Пьяный просод замолчал. А через минуту он снова стал самим собой. Поднялся на ноги и вышел из хлева.