Слово «ESOTICA» — это незаконная помесь слов «экзотика» и «эзотерика».
Сюда я буду класть все тексты, которые написаны по особым случаям, о которых мне не хотелось бы распространяться — так что описания даются в форме аллегорической и символической. Некоторое время я колебался, стоит ли это публиковать. Однако, просматривая то, что предлагают любезному читателю всякие литературные и окололитературные сайты, я подумал — а почему бы и нет? Во всяком случае, кому-то это может показаться любопытным.
Разумеется, эти тексты будут правильно поняты очень немногими людьми. Но подобные тексты пишутся не за тем, чтобы «быть понятыми» — правильно или неправильно. Существуют и другие цели такого рода писаний — я назвал бы их «мистическими», если бы это слово не было безнадёжно и окончательно дискредитировано.
Тем, кто неравнодушен к этой странной области существования, эти странные истории могут быть не только интересны, но и полезны. Ибо они описывают отношения с магическими существами, раскрывают тайны снов и видений, учат разгадыванию загадок и анаграмм, ворожбе, гаданию по воде и ветру, и многим другим замечательным вещам, без которых наша жизнь хоть и возможна, но пуста и безрадостна.
«Пусть будет стыдно тому, кто дурно об этом подумает»
Её нет.
На дворе холодно и темно: ранние зимние сумерки. Я стою в снегу и жду.
Чёрные деревья, снег, близкие крики детворы. Вон там — рукой подать — катаются дети с горки, девчонки гадлят, ябедничают мамам, и не хотят уходить домой. Мальчишка волочит картонку с помойки: вот сейчас заберётся на горку и скатится вниз. Девочка оскользнулась, упала, шубка задралась, мелькают красные рейтузы, попа в снегу… Опять мальчишка роется в помойке. Рожей бы, рожей его туда, в бак. Неужели никто не видит?.. Эх, макнуть бы рыльцем в самую слизь, в мёрзлый бачок с «пищевыми». Жаль, мамаша прискачет, а если и не успеет — сбегутся дети, будут орать с безопасного расстояния…
Господи, ещё один! Тащит из бака скелет новогодней ёлки. Кто это её выкинул сейчас-то? вроде рановато, обычно держат до старого нового года.
Мне нравится выражение «старый новый год», оно смешное. Мне вообще здесь нравится, хотя я в этом дворе посторонний. Я здесь, потому что жду Её.
Опять никого. Голоса где-то вдали, а поблизости — руку протяни — стоит тишина. Где-то там мерцает фонарь. А здесь всё-таки мрачновато. Чернеет опустевшая помойка. Неужели Она тоже в ней роется? Как-то раз я, кажется, видел Её — она засунула морду в мусорный бак; скосила глаза, увидела меня и злобно ощерилась… Может быть, и роется, да. Но дыхание у неё всегда чистое. Сильное и чистое.
Той зимой я с Димой ходил на ёлку: из гардероба волокли шубки, в руках — пластмассовые баночки с леденцами, с конфетами, мама накручивает на шею зелёный шарф… Помню ещё что-то мелькающее, беленькое, серенькое, какой-то бессильный потёк мочи на снегу — и всё кончается вечерними снегами, чёрным провалом за дверью подъезда, и растерянным светом лампочки над ней. А в этом чёрном провале, стояла Она, слитая с чернотой.
Так это началось. Внутри Неё было тесно и сладко.
Вот так же, как сейчас, вчера ночью я стоял у запертой двери школы. Я, конечно, тоже ждал Её. Не помню уже, как оно было; в общем-то, у нас с Ней всё примерно то же самое, давно без перемен.
Почти что семья. Брак.
И всё-таки каждый раз, когда я жду её — уже без нетерпения, уже почти со скукой, — я всё-таки не могу отделаться от мысли, что Она не придёт.
Её всё ещё нет.
Она не боится дневного света, даже, кажется, предпочитает его. Просто не можем же мы это делать вот так… могут увидеть, поднять крик, мало ли что. Ей, впрочем, всё равно, но мне-то нет.
Кажется, Она не любит тепла — ещё бы, с её-то мехом. Не любит закрытых помещений. Не переносит обмана, и сама меня никогда не обманывала, если не хочет говорить — просто не ответит. Немудрено, впрочем, при таких-то сложностях в общении. Правда, когда ей надо мне что-то дать понять, у неё это получается с лёгкостью.
Несмотря ни на что, ничего «демонического» в ней не чувствуется.
На неё можно положиться, хотя и в известных пределах.
Никого.
Она любит ласку, но только самую простую: чтобы её погладили, но не по голове, а по спине, по брюху (вечно у неё торчат соски). Или уж — прямую мастурбацию. Для этого Она обычно ложится, даже, можно сказать, раскладывается. Обленилась, хвост ей поднять лень… Ну что тут поделаешь… Ещё очень любит тереться об меня всем телом, а запах у Неё не то чтобы неприятный, но сильный.
Нет Её. Холодно. Ноги замёрзли.
Ну, конечно, у меня бывали другие женщины, кроме Неё. На одной из них я даже был женат. Это продолжалось довольно долго. Сейчас у меня не очень хорошо с памятью, так что я почти всё забыл. Помню только, что ей всё время хотелось денег, а когда они появлялись, она немедленно тратила всё на какую-нибудь дрянь. Ещё она выщипывала себе волосы на лобке, потому что мама ей сказала, что это «возбуждает мужчин». Одно время я пытался ей объяснить, что меня это совсем не возбуждает, но потом понял, что я и не имелся в виду. А ещё роддом, какие-то пелёнки в ванночке… нет, совсем не помню. Что-то ещё? Вертится фраза про варечку, платье полосатое, музей… господи, откуда всё это? Какая-то книжка, я вообще читал много всяких книг, когда жена ушла насовсем, как это называла та, другая женщина, которая жила у меня в доме и кормила меня фруктовыми салатиками, а потом тоже ушла насовсем, и я остался с Ней.
Как вымерло всё.
Ей от меня, в общем-то, ничего не нужно. Ну, почти ничего. Она может прекрасно обойтись и без меня, и без этого всего вообще: вокруг полно людей помоложе и посильнее. Просто почему-то она однажды предложила себя, потом — почему бы и нет? — ещё раз, а теперь наши отношения нас просто устраивают. Особенно сейчас.
Понятия не имею, знают ли домашние о нашей связи. Если и знают, предпочитают не вмешиваться. Но иногда дают мне понять, что обо всём осведомлены, или хотя бы догадываются. Чёрт бы их взял вместе со всеми их догадками.
Хотя нет, в последнее время я ничего такого не припоминаю.
Вообще, куда они все делись, эти домашние? Была какая-то девочка с аллергическим румянцем, как же её звали? Кажется, просто внучка. Внучка-жучка. Была ведь какая-то жучка… Да, маленькая такая собачка, её завёла та женщина с фруктами… Она её, конечно, загрызла. Может быть, от ревности? Нет, это же смешно, собачка была совсем маленькая. Тем более, я же не извращенец, ко всякому такому меня никогда не тянуло… (Она — это другое дело.)
Кстати, к женщинам Она никогда не ревновала.
Я не уверен, что Она мне верна, но мне хотелось бы так думать. Хотя, конечно, нет. Если бы Она была только со мной, я бы не дожил до этих лет.
Она меня бережёт, хотя мне это неприятно.
Её нет.
Ба! Ну конечно, вот куда девалась внучка — уехала в Америку с этим смешным парнем, не помню кто он по профессии, вроде бы какой-то химик, или биохимик, не помню. Меня даже пригласили на свадьбу, но в тот день у меня было свидание с Ней, я же не могу пропустить свидания.
Если Она когда-нибудь не придёт, это будет значить, что я скоро умру. Ей всё-таки кое-что нужно… эта, как её, жизненная энергия. Сейчас у меня почти ничего не осталось, и она дала мне понять, что последнее она не возьмёт. Я хотел бы умереть на Ней, но Она считает, что это плохая смерть. Я ей верю: в конце концов, Она больше нашего знает о том свете…
Её нет. Ну что ж, теперь всё понятно.
В общем-то, у меня была хорошая жизнь.
По крайней мере, у меня была хорошая подруга.
Посвящается Хорхе Луису Борхесу
Вопреки всем известным доселе свидетельствам, Архив вовсе не велик: пять полок, в углу табуретка, на которой оставили картоны с документами, увязанные вчетверо. Те же картоны лежат плашмя на длинных полках; верхняя полка почти пуста. Я потянулся к ней за какой-то папкой, и та тронулась и упала вниз, медленно перевернувшись в падении.
Наклонившись к ней, я отворил обложку. Между калек там лежали, засушенные, красные кленовые листья.
Такие же листья были на полу, их нанесло ветром незнамо когда, и они так и остались.
— Здесь давно не мели, — библиотекарь показал в угол, там был медный совок, от времени совсем тёмный. — Ты будешь вынимать папки, а я посмотрю. Но только там ничего твоего нет.
Но он не стал развязывать картоны, какие я совал ему с полок, только смотрел названия и возвращал обратно мне.
— Смотри, вот это — на гибель человечества, — он дал тонкий картон, там почти ничего не было, кажется, разве что пять-шесть бумажек.
— А что, разве люди погибли? — я поставил картон на место.
— Да, ещё давно. Они погибли, и теперь всё по-другому. Не то чтобы лучше, но всё-таки — по-другому, как мы и надеялись. Люди погибли, но стали умнее.
— И больше человечества не было?
— Нет. Теперь только иногда, очень редко, человек появляется на земле. Целые эпохи проходят без него. Мы теперь предпочитаем не быть, это куда лучше.
— Кого же вы оставили здесь?
— Мы оставляли только тех, кто чего-то хотел. Кто хотел жить. Птиц, мышей. Или, например, Единое. Оно ничего не создало. Оно размахнулось выше всех галактик, но не сотворило ни одной галактики. Оно создать хотело множество звёзд, но не создало ни одной. Только дыхание! Только колыхание! Теперь живые существа не имеют лёгких. Везде дышит Единое, и совершенно незачем заниматься этим самому. И оно же создаёт ветер, который дует по всей Земле, пробираясь во все щели, и от него беременеют звери в лесах.
— А как же всё-таки люди?
— Ну, люди… В нужные времена люди мы выходим из лесов, прибираемся, украшаем землю. Иногда остаёмся жить. Редко бывают два-три поколения. Иногда находим какие-то жилища, каменные дома, колодцы. Как-то, в общем, существуем.
— Откуда же берёмся мы? — спросил я почти без интереса.
Я смотрел на библиотекаря, и думал, как мы похожи. Печаль текла по нашим телам, от неё сжималось горло, и сами собой закрывались глаза.
— Нас зачинают в лесах дикие звери. Но ведь мы — не настоящие люди. В архиве я читал, где было, что настоящие были тенями больших Ангелов, которые пролетали над Землёй. Они и сейчас летят куда-то — мимо и дальше.
Вечером я проснулся от поднявшегося к сердцу страха. Это был тягучий, невнятный страх невозвратимой потери — так голодный боится потерять заныканую под одеялом последнюю корку хлеба.
Откуда-то сверху шел ветер, он касался моих рук и одежды, крался по тёмной комнате — он был рядом со мной. Но в доме было тихо, все уже утомились, а детям пора спать. Утром я их не видал… нет, уже был день, глаза слипались от усталости, когда стучался в калитку; Саша тогда вышел ко мне, он так и постелил на веранде, и я прошёл, кинул в угол вещи и лёг через минуту. Кажется, мне снилась дорога, как я ехал ночью в поезде, ко мне привязались ребята с вонючей махрой и разговорцем. Взять у меня им было нечего, да и по вагонам ходили солдаты… нет, солдаты мне приснились, а какой-то парень ещё показывал на них и говорил, что полагается… а! говорили про армию, он всё больше врал да посмеивался, что, дескать, всё равно правды на всех не хватит.
Или всё-таки просыпался я днём? Помню девочку с красным полотенцем, недоброе детское личико, рот перемазан куманикой… Когда-то Саша допытывался, почему это я боюсь детей. Знаешь, Саша, они ведь ещё маленькие, ещё не забыли небытия, из которого пришли. Жизнь — это разделение изначально смешанного… счастлив достигший старости и боящийся смерти. И так душа, оставив жизнь, всё же противится злу. Но близка ему необращённая воля. Это сказал Августин Блаженный, епископ Иппонский.
Я тихонько поднялся и сел на кровати. Можно бы пройти в комнаты… а, там же спят. Или нет?.. утром Саша что-то мне говорил. Не запомнил… всё равно пописать надо… пойду.
Он сидел на столе и курил. Вот сейчас закурил и бросил в угол обгорелую спичку. Разговаривать ему — как-то так… Ну, чё? Всё нормально, в общем-то. Мать ещё не приехала. Приедет — опять житья не будет. Да тоже нормально. Сестёр каждый день гулять вожу, на речку и в ягодник. Целые заросли тут — да куманика эта везде растёт. Да, и малина, сколько хочешь. Надоели они мне. В общем ты в чём-то прав был, ну, такой разговор… Ты поможешь их укладывать? Каждый день со скандалом — не могу спать уложить. Войди! Войди быстро! Кому сказал! Ты понял? — подслушивает, сучка мелкая. Ну, быстро!
Дверь приотворилась, и в комнату заглянула девочка. Не та, которую днём видел, даже непохожа. Поганые, злые глазёнки. Чего орёшь? Мама приедет, маме всё скажу! Мама нас любит, мы ей всё расскажем! Ты гавнюк! Попробуй только приди сейчас! — она убежала.
Мы искали их по дому и в саду — их не было. Саша и не особенно усердствовал; похоже, он уже понял, где они, да не хотел почему-то, чтобы я видел… ну да ладно. Сашок, извини, я отойду, или где у вас тут можно? Я поплёлся к забору; Саша побежал домой. Когда я вернулся, он укладывал сестёр. Они не давали себя раздеть, щипали друг друга, визжали, — я было хотел помочь, но тут они поутихли и мы ушли в сад курить.
На этот раз он застелил мне диванчик у себя в комнате. Погасили уже свет, но ещё долго разговаривали в темноте: мне спать не хотелось, да и ему, кажется, тоже… он только всё время был чем-то отвлечён. Знаешь, у нас опять хуже стало. Давай не будем об этом, Мать об этом только и говорит, сил нет, извини. Я тут ничего… читаю всякое. Как Настя? Уже уехала? Не представляю… Что? Терпеть не могу. Как ты его можешь выносить? Вот и я. И я тоже.
Мы ещё поговорили, потом согласились, что пора бы и баиньки. Саша скоро заснул. Я опасть захотел на двор, одеваться не стал и тихо вышел. Там было холодно и темно. Когда вернулся, то заметил под крыльцом свернувшуюся колечком собаку. На веранде было ещё темнее, чем снаружи. Я пробирался к тамбуру, когда услышал шаги и тут зажёг свет.
В дверях стояли сестры — почти голые, прямо из постели. Младшая несла в руке собачий намордник и какие-то ремешки. Они совсем не испугались. А, это ты. Пошли с нами, не то крик подымем, Саша тебя прогонит. Ты его не знаешь, он гад, он мамы только боится. Да тихо ты! разбудишь; пойдём.
Они, как вышли, попрыгали с крыльца; собака проснулась, бесшумно поднялась на лапы… девочки её хватали, она не лаяла, а только вырывалась, это была осторожная и злая возня… эй, ты, дурак, чего стоишь, помоги, не кусает, ему голову держи — я неловко взял за спину — надевай, надевай, не даётся, вот! вали, вали его! здесь будем? — тут пёс вырвался и убежал. Ты, дурак, это ты его выпустил! Ладно уж, молчи, знаем… пошли к нам.
Я вошёл в ихнюю спальню, они тут же закрылись на ключ, стали шёпотом ругаться, не давали мне уйти. Хихикали, оттесняли меня от двери, и тут я понял, что они хотели сделать тогда. Я сказал, что их ненавижу.
Они всё сообразили сразу. Никуда ты не пойдёшь, а то закричим. Он опять не дался, он нас боится.
Старшенькая гадливо усмехнулась:
— Ну да. А что б мы тогда интересовались тобой, самым противным?
На следующее утро они всё рассказали Саше. За завтраком мы не разговаривали. Потом он пошёл мыть посуду, и я остался один. Ещё через час он подошёл ко мне и сказал, чтобы я уезжал. Я отправился собирать вещи. Собирать-то и нечего было. Когда я складывал куртку, на веранду вошли сестры. Они были после купания, мокрые, загорелые и весёлые; старшая несла водяную лилию, болтался стебелёк…
Пошли к нашим! Ты чего? — они болтали, не глядя друг на друга. — А хлеб будем печь! Пошли хлеб печь! Да ну, я его не ем. Да, ты не ешь, а помнишь во вторник, ты больше всех ела! А этот чего тут копается? Так Сашка его выгнал. Аа. Пошли к тёте! Не, у ней гости были, она не будет. Пошли хлеб печь!
Я не нашёл у себя в куртке денег и понял, что сестры меня обобрали. Ехать… уже пора, но на какие шиши?.. а Саша мне ведь не даст. Кажется, я решился просто уйти, может, попутка… нет… меня больно ущипнули за руку.
Сестры показались мне очень высокими. Тихо ты, дурак. Сиди. Можешь оставаться. Мы ему велели тебя оставить. Деньги мы взяли. Забудь их, дурак. Мы. тебе говорим. У тебя потом ещё больше будет. Он даст. А мы скажем, что у тебя взяли, он тебе вернёт. Не сейчас. У него сейчас нет. Мать приедет, у неё возьмёт. Куда тебе? останешься. Ночью приходи. Ты не понял? мы тебе велели; как скажем, так и будешь ходить. Наш гавнюк тебя разбудит. Мы ему сказали тебя разбудить. Хватит, пошли, он всё понял.
Через минуту вошёл Саша. На меня не глядя, сказал, что я опоздал и что поеду вечером. И ты… не тяни, пожалуйста. Я ничего не понял; да… сестры мне сказали, что ты… мне уехать или что?
О господи, конечно уехать! Они тебе это сказали? Это ерунда. Ничего они мне не говорили и такого сказать не могли. Не надо ещё и врать. И про деньги тоже. Если хочешь, пойду и тебе дам на дорогу. Матери моей потом вернёшь. Они мне этого не говорили. Не надо всё сваливать на них!.. Он пошёл куда-то к себе, вернулся, сказал, что денег у него нет и чтобы я уезжал. Ещё что-то хотел добавить, вдруг кинулся к двери, послышался топот — а, они опять подслушивают.
Не помню, как прошёл день; деться было мне некуда. Вечером я отправился, не прощаясь, да никто и не стал бы провожать. И вышел за калитку… качнулась тяжёлая ветвь и коснулась моего лба. Не оглянувшись, я представил себе их дом: он почему-то показался мне очень маленьким, белой коробочкой с высокой двускатной крышей, и тут же — сад, молодые деревья… правды, конечно, на всех не хватит, но мне показалось, что за спиной моей был рай, о котором никогда не устану мечтать; ах, они ещё будут купаться и собирать ягоды, и печь хлеб у друзей… Я шёл медленно, и когда вышел уже на дорогу, то не мог смотреть по сторонам. Саше пришлось окликать меня дважды.
Слушай, я тебя уже сколько жду. Я от них еле убежал. Ты меня извини, конечно. Тебе бы… ну я знаю. У меня просто денег нет, а так я б дал, ты поехал бы себе… Ты прости, придётся тебе ещё тут пожить, пока мать не вернётся. Я просто не знаю, как я виноват, ну ты пойми, какое у меня положение. Что ты! Это я тебя выгнал?! Да оставайся хоть на сколько, я же… так ты не хочешь уехать? А… ну это я перед ними. Если б ты сам захотел, они б тебя не отпустили, и я бы ничего не сделал. Сам уже всё понял. Деньги я видел. Они при мне их взяли. Нет-нет, ничего они мне не приказывали! вот этого действительно не было, это они тебе наврали. А как же ты пошёл? Я-то всё надеялся, что у тебя ещё есть, и ты сможешь добраться… а это- так, чтоб они не подслушали7 Нет? Значит, нет? Я как увидел, что ты уже…, так побежал… тут короткая тропинка есть, пошли… Я только и жду, когда мы отсюда уедем, дни считаю, всё много остаётся. Мать вернётся скоро, так это вообще будет кошмар. Осторожно, тут канава, дай руку.
Ночью он разбудил меня: тронул рукой и сразу притворился спящим, но я знал, что это он.
Поди сюда. Эй, дурак, поди сюда. — Я положил не откликаться на такое, и вообще я перестал бояться девочек, увидев, как Саша избил старшую до синяков, а та только визжала и пыталась удрать. — Ну подойди, поговорить надо. — И всё-таки я их боялся, очень боялся. — Слушай: Саша на чердак полезет, мы лестницу уберём, ты сразу иди в дом, туда, к нам. Когда мы тебя отпустим, поставишь лестницу, а ему скажешь — не видел.
Не будет он ничего кричать: маленький проснётся; ему очень надо. Посидит там и всё; тебе-то что? этот гад тебя из дому выгнал, тебе мало? скажем, чтоб выгнал.
Знаю, что он говорил. Он не сразу нас послушался, а когда мы сказали, что маленького пожжём, побежал. Не, про маленького нет. Его не покажем. Его на чердаке держат. Этому гаду не говори, что знаешь, не то опять выгонит тебя, и без денег.
Когда Саша наконец спустился, я не знал, куда глаза девать. Он тоже.
Ночью он опять меня разбудил, но сестёр не оказалось, я расслышал что-то в саду и догадался, что они поймали пса. Вернувшись, я почувствовал, что остался в комнате один. На всякий случай пошарил по Сашиной кровати — пусто.
Я зажёг свет и стал его ждать.
Наутро мне показали маленького. Он лежал голым пузом на брезенте, и, казалось, дремал. Так это он и есть? Всегда думал, что он умер.
Нет; он на десять лет меня старше. Наоборот: он мудрый, может отыскивать клады и знает будущее. Знаешь, без него… Пошли скорее, а то проснётся.
Когда я спустился, девочки свалили лестницу, Саша чуть не упал. Ну, быстро! Ты почему вчера не пришёл? Что, трудно было выйти? Да, поймали. Он теперь нас до смерти боится. А она ему сделала вот так и держала, пока он чуть не сдох. Это ты сделала! Врёшь! Хочешь, мы его убьём? тогда ходи, как условились. Этот гад тебе всё рассказал? Да? Вот гад, мама не знает. А мама его дома родила, никто и не знает. А она сразу знала, что он такой будет. Пошли быстро.
Меня этому маленький научил, а потом её. Нет, меня сперва, а я тебе всё сказала! Он сказал, что если будем так, то никогда не расстанемся. Он нет. Он же будет жить всегда, пока его не пожгут. Он сам это говорил. А его скоро пожгут, он станет взрослым и уйдёт. Тоже сам говорил.
Иди, лестницу поставь ему, а то не выйдет.
Мать приехала через неделю.
Денег никто мне так и не вернул. Я уверен, что мать отдала их Саше, а тот не уследил, и все досталось девочкам. В первую же ночь по прибытию мать застала меня с сестрами — может быть, и случайно. Во всяком случае, мне опять было велено уезжать, уезжать вместе о Сашей, и учесть, что мы прекращаем это знакомство; Александр пусть водится с кем хочет, но его семья… Тем не менее за ужином была почти любезна и даже попросила передать сахарницу.
Когда разливали чай, погас неожиданно свет. Девочки принесли из тамбура, свечи и долго не могли их зажечь. Тут ко мне пришла одна мысль.
Кажется, я даже вздрогнул, во всяком случае я как-то выдал себя, и мать это поняла. Я протягивал Саше чашку с горячим чаем, и тут она неожиданно и резко схватила меня за кисть руки.
Стало как-то очень тихо. Я не мог вырваться, не разлив кипятка; так и держал занесённую руку с чашкой, и не смел даже чего сказать. Тогда она легонько потянула к себе, отобрала чашку и поставила на стол. Посмотрела мне в лицо; тут я понял, что сестры всё-таки похожи на неё, но каждая по-своему.
Ты придумал! уже додумался! Уже всё знаешь? Тут без году неделя, а уже пронюхал! Ну пусть уж попользовался семейным нашим несчастьем (она с какой-то непонятной гордостью покосилась на притихших дочерей; а может, и почудилось, не знаю… про них она явно знала всё). Ты не вертись! Ты отвечай, гадёныш, срань такая, отвечай — ты нас тут подпалить хотел? пожечь моего сына? Ка-ко-ва? А такова! Старшова! Которого маленьким зовут! Завидуешь нам, сучонок? Завидно тебе, что мы так живём? Тоже небось, хочется? Ишь, выискался, как объедать нас, так первый, а как пора и честь знать, так самый последний! Сейчас же уйдёшь! в доме тебе не постелю; и ещё ребят караулить подставлю, чтобы вокруг не шатался и чего не попортил…
Но напрасно она уже всё это говорила, потому что я левой рукой взял чайник, полный кипятку, и без замаха ударил им ей в лицо. Крышка соскочила, и на неё плеснуло кипятком. Она несильно закричала, и тут же в восторге заорали девочки. Мне уже было всё равно, и всё-таки я слегка растерялся, когда заметил, что Саши за столом нет. Я зазевался, и тут сестры опрокинули чайник — я же, не глядя, опустил его на скатерть — опрокинули к себе, кипяток полился матери на колени, и тут вошёл Саша с тазиком в руках, полным, как показалось, воды. Но это была не вода, это было… Он этим плеснул на нас — я едва успел отскочить, и тут же упал на пол, а он уже тыкал чем-то горящим в мокрую скатерть.
Огонь занялся не большой, но как-то сразу везде. Саша выскочил из комнаты, где уже всё горело. Было слышно, как он, пыхтя, суёт чего-то в дверную ручку, чтобы не могли отворить. Я успел дёрнуть дверь на себя и выскочить из огня.
Помню, стало светло. Мы удерживали дверь, её отчаянно рвали и дёргали. До сих пор не пойму, почему они не разбили стекло… Когда ручка накалилась до невозможности, и из-под двери по полу поползли струйки дыма, пришлось бежать. Собака путалась под ногами и скулила. Я догадался было взять лестницу, но Саша её тут же отнял. И вдруг, буквально в минуту, разгорающийся пожар утих и быстро погаснул вовсе. Сразу стало очень дымно.
Нам пришлось выйти за калитку. Я стоял, ничего не понимая, не помня, когда Саша спросил кого-то в темноте:
— Ты стал взрослым?
— Да, — ответил я машинально и тут же в ужасе понял, что я открыт.
* * * * * * * * * * * *
Комментарий.
Дано при проведении государственного гадания бу.
Цель гадания — определение положения Срединной Империи.
Результат гадания:
Гексаграмма 17 Последование.
Суй.
В начале девятка, мужская черта. Младший, Пёс.
В службе будет перемещение. Стойкость — к счастью.
Шестёрка вторая, женская черта. Первая сестра.
Сблизишься с малыми детьми — потеряешь возмужалых людей.
Шестёрка третья, женская черта. Вторая сестра.
Сблизишься с возмужалыми людьми — потеряешь малых детей.
Девятка четвёртая, мужская черта. Я.
Если в последовании и захватишь что-нибудь, то стойкость — к несчастью.
Если будешь обладать правдой и будешь на верном пути, будет ясность.
Девятка пятая, мужская черта. Саша.
Правдивость по отношению к прекрасному. Счастье.
Наверху шестёрка, женская черта. Мать.
То, что взято — сблизься с ним; и то, что следует за тобой — свяжись с ним.
Царю надо совершить жертвоприношение у западной горы, у алтаря предков.
Посвящается Густаву Майринку
Бог — это кусок масла.
Наливная капля света, вертясь, мерцала, попав куда-то близь конца того, в чём была, а он был в ней, как бы сварясь в крутом кипятке, не чуя, как она прыгала и каталась, тёмная в тёмном. Исток там казался маленьким неважным пятнышком — не то сверху, не то сбоку бодающего мир вихря; когда же он падал туда, то — вроде огромного птичьего глаза, золотящегося и чёрного, а потом — чем-то вроде степи, а ещё ниже, казалось, бушует вода подо льдом, и в воде горело солнце. Льдины дробились, и солнце поминутно вспыхивало и меркло, всё ближе и ближе, и вот под ним полыхнул тяжёлый восьмигранник, его стенки распались. В короткий миг молчания эти лепестки взмахнули во тьме, сияющий ангел взмыл, приоткрыв своё сложное, радужное тело, в середине дрогнули славословящие уста — тут его срубил вихрь, и он рухнул. Но свет увидел того, бьющегося во тьме, и послал ему весть — он очнулся. Он был растворён в утлой, траченной доле света, как соль; себе он казался пузырьком в кипящей Ночи. Падая, он чуял, как истекает из него свет, и отчаянно нёсся с ним, но неслитно, пытаясь не быть, забыться, как забываются в падении, мигом становясь и мигом оставляя себя усилием гибели. Наконец, всё успокоилось у самой грани, отделяясь от света только им. Он медленно приходил в себя, удерживаясь тем от падения в исток, и, казалось, болтался в копытце со стоялой водой, складываясь в вещь. Он увидел — пелена вокруг колеблется, как шатёр; внезапно откуда-то из глубины всё озарил волшебный двенадцатигранный ангел, всходящий, как башня, вверх. Вихрь не успел даже его коснуться, как тот вознёсся и нырнул в живое тело тьмы.
Он было поднял взгляд, но ангел уже был невесть где, мощь его и великолепие пропали для взора. Разворошённая память угрюмо тлела в нём: когда сам он сиял, как павлинье перо, у полюса света, — в двадцать четыре крыла, — и бился с вихрем, тот рассеял его, сокрушив, раздрав, а вечное сердце ангела падало вперёд, немо и глухо ведая свой путь и сущее вне себя — он летел сквозь гнилое пламя, ядущее себя, и вся, он был среди него… то, зачем он тогда стал, давно прошло, и он очутился в себе, умный, безобразный.
Был когда-то кругом в круге большем, а стал сухим и острым.
Здесь он как бы треснул, и пал — жизнь вошла, как ударом кнута. Капля света потянулась, поцеловала границу, перед ним забелело окно, и вот она дёрнулась, и он был вброшен соединением их в пределы Дня.
Как от берега, отхлынула от рубежей волна, его с собой унося, словно в море. Незримое течение подхватило его и понесло — казалось, на дне цвели головы царей, кружились и пели солнечные сполохи. Некий ангел пронзил всё это и канул вверх. Тут его потянула к себе рука Дня, и среди весеннего мира этой веры он был весь как летящая сеть, она открывала его, и в этом разворачивающем пленении было лишь одно — кто ты?
Но он уже знал, что нечего ему говорить — он был от начала, от его вопрошающей воли, и погиб ради самого себя. Он сам стал тем ответом, отсветом из тьмы, и не мог его узнать тот, всё хитрее вплетающийся в него. Впереди был белый свод, полный, как воздухом, началом: он шёл туда, в потерю жизни, в забвенье. Зелёные пальцы сжали его, когда он изменился, умолчал собой — по телу света пронеслась рябь, она тысячекратно прервалась, и тут он выпал, а свет, выпрямляясь, дрожал вокруг в сомнении.
И покатился он, теряясь, как в огромной корзине. На мгновение, оказавшись бегущим вокруг сретения четырёх лучей, стройной звезды, в которой стояли малые звёзды, он упал на неё, его потянуло назад, он схватился за дверную ручку, дверь неожиданно, стукнув, распахнулась, зашибла ему пальчик на босой ноге — и он нечаянно переступил порог Ночи.
Здесь было противно. Это тогда, давно, тьма была хороша. Там, куда не могло достать зарево, он и проснулся впервые. Из лужи под ногами показалась маленькая луна и юркнула обратно. Он, нагнувшись, пошарил там и выудил кусок масла.
Но, ах, не то это было, что он искал! Это было масло злое, этакий кремешек; прочное, как велосипедный звонок.
«Я Ангельс» — сказал он.