В этой огромной квадратной комнате — а лучше сказать, зале, хотя она служила спальней, — ничего не было.
Ровно ничего. Ламбрекены, маркетри, барельефы, лепные фризы, когда-то, не так уж и давно, украшавшие четыре ее стены и разделенный балками потолок, исчезли, сорванные, украденные, разрушенные. Так уж ничего? О нет, кое-что осталось — узкая кровать. Ее сразу и не разглядишь, комната слишком велика и всегда темновата, несмотря на широкое окно. Скромная, но изящная, белая с золотом, узкая деревянная кроватка — ни колонок, ни балдахина, — и места в ней — только-только для обнявшейся пары.
В общем, даже меньше чем ничего. Окно, за которым зияла пустота, и само по себе было пусто, давно лишившись и стекол, и рамы, и задвижек. Но и свет в его голом проеме не мог победить серый полумрак комнаты.
Может, это был тусклый свет севера? А может, виновато небо? Какое, собственно, имя следовало дать этому слабо мерцавшему пространству, этому пустому куполу, где колыхались лишь облака да снежные хлопья?
Однако вернемся к кровати. Она стоит справа от входа, у стены, но не в углу. Единственная, почти незаметная, дверь ничем не отличается от ободранных стен со слабыми следами былой бренной роскоши; окно, ставшее квадратной дырой, расположено как раз напротив.
На кровати этой лежат двое влюбленных. Странное сходство объединяет их. Лица сердечком; пепельные, на прямой пробор, волосы начинаются почти от самых бровей. Носы у обоих тонкие, с горбинкой; губы, пухлые и розовые лишь в середине рта, дальше идут узкой щелью, рассекающей очень бледные щеки. Их плечи и руки покрыты рыжеватыми пятнышками и смуглы, точно их опалило солнце, но тела отличаются сияющей белизной, которая разгоняет даже сумрак комнаты.
Он очень хорош собою. Она очень хороша собою.
Они неотрывно глядят друг другу в глаза, круглые, золотисто-желтые глаза, которые сейчас кажутся совсем черными. И когда они меняют позу, их головы поворачиваются туда-сюда с невероятной быстротой.
«О, какой он злой!» — думает она.
И верно, он не знает жалости, он молод.
— Ты злой!
Ее маленькие груди поставлены высоко, у самых подмышек, где еще не выросли волосы. «Сухая трава…» — презрительно бросает он, говоря о других женщинах. Он овладевает ею так неистово, словно шпагу вонзает в чрево.
— Мой юный герцог, ты овладеваешь мною так, словно шпагу свою вонзаешь мне в чрево!
— Это лучший способ любить женщину, — отвечает он.
— Но ты ошиблась, герцог— всего лишь кузен мне (1 Игра слов: le due (франц.) означает и герцог и филин.). А мой титул куда благороднее, он наводит страх.
Она раскидывает руки, расправляет и сжимает пальцы с красивыми загнутыми ногтями. Эти руки похожи на хризантемы по сторонам белого гроба.
Однажды он попытался вонзить свою шпагу ей в пупок (на удивление глубокий), но она издала негодующий крик, и он отступился.
— Я вовсе не злой, и я не могу жить без тебя, и ты не можешь жить без меня. Они так любят друг друга, что не расстаются ни на миг.
Да, груди у нее — словно у непорочных дев в шестнадцатом веке, с бледно-коралловыми сосками, которые звались тогда «розовыми бутонами». А волосы — какого же они цвета? Кто знает? Он-то уж не узнает никогда. Она запудривает их белым.
— Рисовой пудрой?
— Нет, просто штукатуркой — знаешь, вот этой, которая падает с потолка…
Кровать, как уже сказано, таких размеров, что на ней едва умещаются обнявшиеся мужчина и женщина, иными словами, совсем узкая, но вот приходит час, когда их одолевает сон. Да и спят они помногу. И для того чтобы подруга его могла свободно раскинуться во сне, он ложится на пол, укутавшись в старый, неразличимо выцветший флаг. Однако им, даже уснув, нужно касаться друг друга, поэтому она свешивает руку с кровати. Он берет ее в свои; а иногда она дает ему не руку, а голую ногу, но все равно он сжимает ее и ставит себе на сердце.
И все их ночи проходят именно так, и никогда они не пресыщаются и не скучают. Он неизменно стремителен и бесстрашен, она неизменно прелестна, свежа и благоуханна.
Но временами ей снится ужасный сон. И она рассказывает его своему возлюбленному:
— За дверью нашей комнаты я вижу широкую лестничную клетку. В центре — шестиугольная пустота, где нет ни верха ни низа. А по ступенькам, не имеющим начала, но, чудится мне… имеющим конец, спускаются, рядами по десять-двенадцать человек, мужчины и женщины. У них совершенно обнаженные тела — багрового цвета, как будто их озарило какое-то гигантское пожарище. И все эти мужчины и женщины сходят по лестнице в гробовом молчании.
— Но как по-твоему, они думают о чем-нибудь, страдают? — спрашивает возлюбленный.
— Нет, они ни о чем не говорят, не плачут, не улыбаются. Просто идут вниз по ступеням, ряд за рядом, держась очень прямо и с достоинством. И я не вижу ни конца, ни начала этому скопищу… Что же означает оно?
— А ты хоть раз выглядывала за дверь?
— Нет, никогда.
— Идем же, любовь моя!
В полумраке они встают с постели и идут к двери, которая легко растворяется. Они видят маленький холл, освещенный неоновой трубкой, и клетку лифта, все новенькое и блестящее. Еще там есть табличка со стрелкой:
ЧЕРДАЧНОЕ ПОМЕЩЕНИЕ
— Видишь, мы с тобой на последнем этаже небоскреба. Сюда никто никогда не поднимается. Прямо над нами крыша. С фальшивой террасой, балюстрадой, колоннами и фронтоном, в прежние времена была такая мода — украшать верхушки небоскребов в стиле одного из дворцов Короля-Солнце (Королем-Солнце называли Людовика XIV (1638-1715)).
— Какого же? — спрашивает девушка.
— Я не знаю, ибо архитекторы неточно воспроизвели здесь все детали. Может быть, это просто дворец теней Короля-Солнце.
— Но почему они забросили нашу комнату?
— Она слишком велика и лишена отопления. Последний живший здесь человек был художником и умер от воспаления легких.
— В нашей кровати?
— В нашей кровати.
— Я была слишком маленькой, чтобы запомнить это, — говорит она.
В оконном проеме всегда светится большой прямоугольник неба то сиреневого, то красноватого, в зависимости от времени дня или года. Но этот свет, бессильный разогнать полумрак комнаты, и не нужен любовникам, ибо глаза их отлично видят в темноте.
— Что же все-таки означало то шествие? — опять спрашивает она.
— Это шло поколение за поколением человечество, к которому мы с тобой принадлежим с виду.
Она засыпает.
Он проводит губами и лицом по сумрачно мерцающему телу, по двум розовым бутонам, по белому шелку волос и вдыхает ее аромат.
— Сестра моя, любовь моя, мой светлый бубен, я бью в тебя, я вышиваю по тебе, я…
Вдруг он замер. Дверь комнаты дрогнула, впуская крысу. Он стремглав кинулся на нее, одним движением острых губ втянул в рот и проглотил вместе с косточками, зловеще прищелкнув черным языком.
Забрезжил рассвет.
Он приходит все позже и позже, этот рассвет, и однажды утром им чудится, будто он проник в их комнату, воплотившись в нечто живое, живое без начала и без конца. Снег.
Но любовников уже нет в постели, комната уже не выдает никакого человеческого присутствия и даже — странное дело! — на снегу, занесшем пол, не осталось ни единого следа ног. Только на подоконнике чуть виден легкий мазок крыла.
В этом смог убедиться тем же днем человек — я имею в виду настоящего человека. Он вошел смело, без стука, пересек пустую комнату и взглянул на город, лежавший у него под ногами. Затем прошел, но не по прямой, к кровати, нагнулся и пощупал полотняные простыни, шерстяное одеяло, атласное покрывало и пуховую подушку, глядя на них с опасливым почтением.
— Они еще теплые, — сказал он вслух.
Резко отвернувшись, он вышел в раскрытую дверь. Его решительные шаги оставили на тонком снежном ковре правильный треугольник следов в одной половине комнаты.
Но скоро порывы снежного ветра укрыли отпечатки и нанесли по углам чистые белые холмики, оледеневшие к утру.
Когда сумрак, неизменно расцвеченный городскими огнями, этими сиренево-голубыми мерцаниями, отраженными сводом небес, затопил наконец пространство комнаты, влюбленные, как и во все другие вечера, уже опьянели от любви. Им не понадобилось много времени, чтобы простыни переняли жар их тел.
— Возлюбленная моя! Безумица моя!
— О мой король, ты пронзаешь меня до глубины естества, ты вырываешь мою душу, мое дыхание, мои перья…
Больше всего их очаровывали в собственных телах зубы — маленькие жемчужно-белые камеи у девушки и крепкие мужские клыки у юноши, — без единого пятнышка, без единой трещинки. И еще их гладкая кожа с мягкими ямочками в сгибах локтей и над ягодицами.
— Нашей любви не страшен холод, наша любовь бесконечна.
— Бес-ко-неч-на… — эхом вторила его подруга.
И погружалась в сон. Он же иногда вставал, закутывался в старый флаг и проводил ночь на полу у кровати. Временами он чувствовал на щеках или на руке чью-то ледяную ласку, но это было всего лишь касание тусклой золотой бахромы или снежинки.
Однажды ноч, когда они еще нежились на своем ложе, дверь опять растворилась. Они даже не заметили этого, упоенные любовным экстазом и сновидениями, в которых забылись, еще не разняв пылающих тел.
Но кто-то следил за ними, не двигаясь, затаив дыхание. Спустя час соглядатай покинул комнату на цыпочках, сотрясаясь от беззвучного смеха.
Утром он вернулся в сопровождении жандарма, несущего кожаную папку с гербовой бумагой.
— Вот, убедитесь сами, — сказал он, отворяя дверь.
Но в комнате никакой пары не было. И некого было допрашивать, составляя протокол, и некого выгонять из комнаты.
— Ну и ну! — воскликнул владелец небоскреба. — Второй раз прихожу сюда днем и застаю кровать пустой.
— Значит, улетучились ваши пташки?
— Да, но по ночам-то они здесь!
— Гм, охотно верю, — буркнул полицейский. — Запах любви — его ни с чем не спутаешь. Мой совет: поставьте на дверь замок с гарантией.
Что и было сделано незамедлительно, и хозяин добавил еще один ключик к связке, которую носил на золотой цепочке под рубашкой.
Однако, несмотря на запертую дверь, влюбленные по-прежнему сливались в объятиях на своей узкой бело-золотой постели. А владельцу дома и в голову не приходило беспокоить их визитами.
Но вот как-то ночью, разбуженный смутным беспокойством, он встал, накинул одежду, поднялся в лифте на верхний этаж и, очутившись перед запертой дверью, с величайшими предосторожностями открыл ее. Подобравшись к кровати, он споткнулся обо что-то длинное, лежащее рядом с ней, и тут его схватили.
Он начал было отбиваться, но юноша с орлиным носом держал, словно в тисках, этого грузного пятидесятилетнего толстяка, безжалостно нанося ему удары крепкой головой, и тот взмолился о пощаде.
— Не думайте звать на помощь, иначе я вышвырну вас в окно! — крикнул ему юный любовник, ибо это был он.
— Да по какому праву вы здесь находитесь? — завопил хозяин дома. Молодой человек не ответил.
— Вы будете говорить или нет? Если бы вы хоть попросили сдать вам комнату! Но расположиться здесь вот так, без всякого стеснения, точно кукушки в чужом гнезде!..
— Не смейте поминать эту мерзкую птицу! — строго прервал его юноша.
— Ладно, теперь уже все равно! Этот этаж будет перестроен, тут разместится аптека. Завтра утром сюда придут рабочие. Так и быть, я не стану поднимать шум. но чтобы вы очистили помещение завтра же, на рассвете!
— На рассвете.
Проснувшись, она только коротко вздохнула, улыбнулась и — фьюйть!.. Две белые молнии прорезали опустевшую комнату.
Как и обещал владелец дома, утром прибыли каменщики и маляры со своими стремянками, красками и позолотой.
Они вынесли на площадку узенькую кровать с аккуратно сложенной постелью; в десять часов за ней явился антиквар. Разобрав кровать, он спустил ее вниз на лифте.
В полдень сын одного из рабочих принес обед — горячий суп и телячьи эскалопы с рисом в сложенных стопкой судках. Он обошел комнату, встал у окна, нагнулся.
— Эй, гляньте-ка, здесь в стене дыра! Что-то там виднеется… какие-то чудные птицы… вроде бы совы. Прижались друг к дружке и сидят…
Но люди, занятые работой, не обратили на это внимания. Ремонт нужно было закончить к утру.
Перед уходом мальчишка сказал:
— Да, точно совы. Завтра приду за ними с клеткой.
К вечеру половина комнаты была уже выкрашена и обтянута малиновым репсом; все трещины скрыла штукатурка, а глубокую нишу под окном рабочие тщательно замуровали.
С особым тщанием.