Он играет на трубе в переходе со станции метро «Театральная» на стацию «Охотный Ряд», играет на трубе популярные мелодии, стоит неловко, скособочившись, с опущенными глазами, и даже не смотрит на футляр, куда падают изредка мелкие монеты и мятые десятки.
Ему тяжело стоять, у него болит нога, вот уже три месяца у него болит нога, врачи говорят, что надо лечь на обследование, но нет регистрации и полиса.
Коммерческая медицина кусается, как цепной пес, который порвал ему ногу на станции электрички, где они с женой снимают сараишко у алкашей на окраине поселка Правда в сорока километрах от Москвы.
Его жена играет на скрипке в продувном переходе на Тверской-Ямской, ближе к Белорусскому вокзалу.
Она седоволоса, но еще совсем нестарая женщина – ей всего сорок пять лет. На вид ей гораздо больше, очки и бедная одежда старят ее, но жалкий вид способствует подаянию. Народ тут побогаче, чем в метро, но подают мало, за двенадцать часов она едва набирает тысячу, но надо стоять и играть: они должны вылечить ему ногу. Если не лечить, то ногу отнимут, и тогда он не сможет играть в метро, и наступит полный трындец…
Она старше его на десять лет. Последние пять они стали жить плохо, а до этого жили душа в душу, вместе работали в шахтерском поселке около столицы Кузбасса, он только закончил консерваторию, она была директором школы искусств, он преподавал духовые и жил на съемной квартире. У нее никогда не было мужа, не имела она товарного вида ни в двадцать, ни в сорок, но он увидел в ней что-то материнское, и прилип к ней, и стал жить в ее маленькой квартирке, и она зажила с ним со страшной силой никогда не любившей женщины.
Они не расписывались, но жили хорошо, он даже отнес ее как-то на третий этаж на руках, просто так, не больную, не раненую, просто так отнес на третий этаж. Поздней ночью.
Тогда они приехали счастливые с концерта с детьми из своей школы. Он нес ее, слегка выпивший на банкете, где она первый раз выпила рому и съела невиданное чудо под названием фейхоа.
От того безмятежного времени не осталось ничего: школу закрыли – у родителей учеников не было денег, шахту закрыли, и в городе все мужчины стали таксистами, женщины торговали на рынке тапочками и сосисками, девочки стали проститутками, а мальчики – бандитами.
Потребность в музыке свелась к двум поводам: стали больше хоронить, и Трубач дул на ветру Шопена, а Скрипачка с подругой-арфисткой в загсе наяривали Мендельсона, но только по субботам. Денег катастрофически не хватало, трубач на кладбище пристрастился к поминальной водке, и его выгнали из оркестра. Трубач стал дома дуть дурь, травой пахло даже в подъезде. Скрипачка терпела все его ломки и передозы, прихватила еще пару подъездов для уборки, но денег на еду и наркоту не хватало.
Тогда Трубач подписал договор на продажу ее квартиры, и они оказались на улице. Трубач плакал, и Скрипачка его простила, и они, взяв свои инструменты, поехали в Москву – разгонять сытым москвичам тоску.
В поезде Трубач напился от волнения и тревоги за непонятное будущее, подрался в тамбуре с двумя пассажирами, на вид – боксерами или борцами. Они навешали Трубачу по соплям и губам, испортив основной орган работы.
Скрипачка во всем винила себя – она стелила ему постель и услышала о драке, когда его уже как грушу метелили два борца. Скрипачка влетела в тамбур, как помесь тигрицы и коршуна. Трубач лежал на полу с разбитой мордой. Он отчаянно махнул больной ногой и попал Скрипачке прямо в челюсть. То, что должно было достаться врагам, досталось его спасительнице. Она помыла его в туалете, отвела в купе, положила на нижнюю полку, а сама залезла наверх и уткнулась в подушку.
Скрипачка рухнула на постель и завыла, закусив вагонную подушку. В плацкарте особо не поплачешь, но подушка-подружка услышала все, весь горячечный бред, путаные слова со всхлипами – все приняла в себя вагонная подушка, единственный психоаналитик для бедного человека – к кому пойдешь со своим горем, стыдно и дорого, теперь можно сходить в церковь, но много лет подушка была единственной отдушиной и окном, в которое можно было крикнуть о помощи.
Всю ночь Скрипачка ревела. Утром Трубач и Скрипачка приехали в столицу и сразу отправились в поселок Правда, где сняли сарайчик с печкой. Там супруги и стали жить за весьма умеренное вознаграждение – у алкашей, считающих себя художниками. Они ничего не творили, кроме пьяных безобразий, но жильцов не трогали, понимая, что это источник их хмельного благополучия.
Утром Трубач и Скрипачка поехали в Москву искать место для выступлений. В переходе на «Охотный Ряд» стоял целый камерный ансамбль студентов консерватории, они играли бодро и грамотно, там по дороге на Красную площадь бродили много иностранцев, подавали они хорошо, тут нашим героям с одной скрипкой и трубой ничего не светило.
Проехали по «серой» ветке – там доминировали «слепые» с баянами и мандолинами, они пели хорошо, но зорко следили, чтобы чужие не ходили.
На «Полежаевской» Трубач попробовал играть в конце перехода, через минуту подошел сержант, аккуратно послал музыканта на три буквы и пообещал сломать руку.
Потом Трубач и Скрипачка поехали на Арбат, где стояли музыканты через каждые двадцать метров, там все было схвачено, и они разделились до вечера, каждый пошел своим путем.
Скрипачка вышла на «Белорусской» и пошла пешком, ныряя во все переходы; на углу Тверской и Чаянова ей повезло: переход был пуст.
Она встала и стала играть, через пять минут ей бросил в футляр 50 рублей какой-то парень с рюкзаком, потом маленькая девочка с мамой дали десятку, а девочка протянула конфету «Вдохновение».
Трубач поехал на «Театральную», остановился в середине длинного перехода и начал играть. Репертуар его был прост: популярные мелодии западных хитов, песни Цоя, Шевчука и Розенбаума. В этом переходе люди не останавливались, Скрипачу первой бросила деньги женщина, слегка хромавшая. Он смотрел в пол и увидел, что ее правая нога одета в ортопедический ботинок, но качественный, сделанный на заказ на Западе.
Женщина слегка задержалась возле музыканта и вскоре ушла, прохромала на свое место работы на улицу Белинского, в департамент по строительству Москвы, и стала пить чай.
Она парковалась на площади у Большого театра, на стройплощадке, где ей любезно разрешал оставлять машину прораб, которому она закрывала договора, а потом шла по переходу – и там нашла своего Трубача. Каждый день, утром и вечером, она останавливалась, бросала сто рублей, он видел ее, но не благодарил: у него болела нога не переставая.
Однажды его не оказалось на месте, она испугалась, вечером его тоже не было, она не спала всю ночь, еле дождалась утра и уже за двести шагов до середины перехода услышала песню Цоя «Группа крови».
Ее отпустило от ночного озноба, она подошла и даже спросила Трубача в первый раз, как его дела, он удивился, но ответил, что в порядке.
Вечером она твердо решила пригласить его поужинать. Подошла и пригласила его, он удивился, сложил трубу в футляр и пошел, не понимая, куда он идет. По дороге до машины они молчали, но, сев в автомобиль, она заговорила первая.
Они познакомились. Трубач сказал, что его электричка в десять и у него мало времени, женщина повезла его к Трем вокзалам и уже знала, что они пойдут в кафе у Арбитражного суда, маленькое кафе с приличной едой и скромными ценами.
Трубач немного стеснялся, прятал ноги в пыльных ботинках. Он успел внимательно разглядеть странную женщину, которая явно чего-то от него хочет. На вид она была совсем ничего, лет тридцати, ухоженное лицо, и одежда на ней очень недешевая. На лице женщины читалось волнение, видимо, у нее не часто бывают мужчины.
Он подумал: «Выпью и поем, а потом уеду, и все».
В кафе они сели в уголок, под портретом Шерлока Холмса в исполнении Ливанова, она заказала много еды, он стеснительно попросил водки – спокойно заказала триста, он суетливо поблагодарил.
Первые три рюмки он выпил без перерыва, чередуя рюмки подхваченными ловко грибочками, потом он ел сразу все, салат оливье чередовался с селедкой и холодцом, ел он жадно, аппетитно, но неаккуратно, роняя куски и чмокая.
Потом он закурил, поднял лицо от еды и, слегка развалясь, стал спрашивать свою поклонницу, кто она и что ей надо от него.
Она, немного заикаясь от волнения, стала говорить о себе, она рассказала ему, что всю жизнь бьется за себя, детдом, где она с хромой ногой не бегала со всеми по крышам и кустам, прилежно училась, знала, что ей ничего не достанется просто так, всего добилась сама, сама поступила в МИСИ, сама выучилась, сидела на картошке на голую стипендию, не ходила на вечера и дискотеки, у нее не было ни одного платья, ей не нужны были платья, ей нечего было показывать из-под них. Так она училась пять лет, потом пошла работать на стройку, чтобы получить квартиру, и отсидела в вагончике у прораба, и получила свою квартиру через три холодных зимы в Марьино. Устроила себе гнездышко сама, своими руками, а потом уже перешла на работу в департамент на Белинского, и стала получать хорошие деньги, и могла уже ездить отдыхать два раза в год в Египет и Турцию, но почти не загорала и не купалась, стесняясь своих недостатков.
Трубач не пил во время ее рассказа, захваченный ее искренностью. У него давно ныла нога, и эта боль пронзала его при каждом шаге. Трубачу стало жалко себя, и он заплакал.
Она вздрогнула и стала его утешать, гладила его руку с обкусанными ногтями, шептала ему разные слова, как маленькому. «У мальчика не боли, у собачки боли, у кошки боли, у мальчика не боли».
Он перестал плакать и стал жестко допивать пузатый графинчик с ледяной водкой, через десять минут закончил и сказал, что ему нужно на вокзал.
Они сели в машину, ехать оказалось близко, до электрички оставалось двадцать минут.
Они сидели молча. Женщина хотела побыть с ним еще, хотела прижаться к нему, большому и сильному, но сделать первой движение к нему не было сил. Он прочитал ее желание и грубо привлек ее к себе, и дальше она уже ничего не помнила.
Очнулась она уже полуодетой; кутерьма в крошечном мини-купере ошарашила ее, она ехала домой с ощущением полного полета – так высоко она не летала даже в своих снах.
На платформе Ярославского вокзала Трубача ждала Скрипачка, удивленная его новым видом. Пьяный и весьма довольный, он подошел к ней и попытался ее обнять, она услышала новый запах, которым он окутал ее. Она уже поняла, что с ним что-то случилось, но спрашивать не решилась. Они сели в поезд, он сразу заснул на ее плече, потом его голова сползла ей на колени, ей было тяжело, но она не шевелилась всю дорогу до дома.
В доме, куда они доплелись со станции, Скрипачка раздела мужа, не включая света, уложила его на матрас и пошла стирать свой скромный наряд и его пыльные брюки и носки, которые за день на улице приходили в полную негодность.
На следующий день, проходя мимо, она оставила возле Трубача пакет с бутербродами и термосом с горячим чаем.
Она пришла к нему еще в обед и хотела его накормить горячим, но он не пошел: после обеда люди подавали лучше.
Вечером она опять пришла и уговорила его вместе поужинать, и они поехали опять в кафе, где они были вчера, все повторилось, включая финал, и она отвезла Трубача на вокзал, он вышел и исчез в толпе отъезжающих.
Опять Трубач и Скрипачка ехали домой, опять он спал, пьяный, у нее на руках, опять он рухнул пьяный на матрас. Она опять пошла стирать, запах чужой женщины не брал ее стиральный порошок, он душил ее вместе со слезами, которых она не сдерживала, Трубач уходил от нее, она это чувствовала. Скрипачка вчера посчитала деньги, на обследование осталось найти всего пять тысяч. Она уже звонила врачу, он готов принять Трубача с понедельника и обещал, что ногу можно спасти, если не затягивать.
До утра Скрипачка не спала, сходила на станцию, купила бутылку и выпила во дворе, перед их убежищем, долго сидела, вспоминая все, что было, все годы: хорошие и плохие, все, что он сделал ей горького и больного, но закончилась бутылка, и закончились воспоминания. И она пошла стирать все его вещи, готовила его, понимая, что если он поправится, то уйдет, а если нет, то, может быть, останется. Она с ужасом подумала, что, может, так будет лучше: останется с ней, но без ноги.
Нет, решила она, надо лечить, надо спасать ногу, надо спасать его. И сразу ей стало легче, просто наступила ясность, и Скрипачка пошла будить мужа. Пора было ехать в Москву.
До вечера Трубач не видел своей поклонницы, она целый день бегала и летала по Москве, решая проблему с его лечением. Все образовалось: у нее в сумке лежало направление в клинику, она все оплатила и ждала только вечера, чтобы сделать ему подарок, от всей своей трепетной и сокрушительно летящей души.
Вечером Трубач уже ждал ее, привык за два дня заканчивать день хорошим ужином и спонтанным сексом. В это время нога совсем не болела, Трубач желал этого времени, и оно наступало.
Они быстро доехали до кафе, Шерлок Холмс с портрета подмигнул Трубачу, посасывая трубку. Портрет тоже привык к этому славному посетителю, редко заходили сюда симпатичные и сильно пьющие люди, портрету не нравилась женщина, которая поила и кормила Трубача, портрет ревновал.
Пока Трубач пил, она достала из сумки конверт и вынула из него направление в платную клинику. Трубач прочитал, она смотрела на него, он молчал, потом выпил, пожевал груздь и сказал: «Спасибо».
Потом они ехали на вокзал, Трубач пошел на платформу, качался, полный водки и ожидания новой жизни. Он подошел и сказал твердо и непреклонно: «Я ухожу, езжай домой, мне ничего не надо», – отдал Скрипачке футляр с трубой. Скрипачка все поняла: концерт окончен, дуэта больше не будет, она опять станет солисткой.
Трубач повернулся и пошел на выход, у дверей его подхватила под руку какая-то баба. Они удалялись, держась за руки, и не хромали, поддерживая друг друга.
Скрипачка села в поезд и поехала назад в город детства. Утром она вернулась туда, где когда-то была счастлива. Только вагонная подушка услышала все, все слова и слезы она вобрала в себя, оставила в себе, освободив Скрипачку от этой напасти.