Глава II. НАСЛЕДСТВО КАНЦЛЕРА, или КОГДА ЦВЕТУТ КАМЕЛИИ

1. «Алмаз в коре»


Каждую субботу, в послеобеденное время, из своего дома в Петербурге выходил плотный коренастый человек в синем сюртуке и круглой, надвинутой на лоб шляпе. В кармане у него всегда лежало сто рублей – деньги весьма приличные во времена Екатерины II.

Направлялся этот человек отнюдь не в сторону парадной части города, а как раз наоборот – в портовые кварталы с хаотичным переплетением серых, безобразно захламленных улочек, тупичков, закоулков, куда только смельчак рискнул бы сунуться.

Да и что за радость оказаться в этом обиталище грубого трудового народа, разного рода подозрительных личностей, что терлись здесь днем и ночью, скрываясь от стражей порядка. И тем более надо быть уж очень большим любителем острых ощущений, чтобы наведываться к здешним жрицам любви, в их неприглядные внешне, но внутри довольно уютные, даже не без нарядности заведения.

Немалое расстояние толстячок в синем сюртуке одолевал довольно быстро. Среди множества входов в плотно притиснутые друг к другу строения он с уверенностью завсегдатая находил нужную дверь.

«Какое счастье – вы снова у нас! – всплескивала руками, встречая посетителя, дебелая хозяйка в рыжем парике. – А что же прошлая суббота? Мои крошки едва не заболели от расстройства: где да где мсье Александр?»

«Дела, мадам, дела проклятые. Куда от них деться?» – отвечал улыбаясь толстячок и с облегчением снимал шляпу.

Из-за бархатной портьеры, закрывавшей вход в большую гостиную, уставленную креслами и диванчиками, тут же показывались женские головки. Горели подведенные глазки, зазывно выпирали из тугих лифов оголенные плечи и груди.

«Ах вы, мои милые!» – с чувством произносил гость, раскидывая руки и словно желая обнять всех разом.

Господин в синем сюртуке был здесь своим человеком. Правда, и девицы, и содержательница «непристойного» дома едва ли доподлинно знали, кто он. И все же эти видавшие виды женщины могли составить кое-какое представление о нем хотя бы по качеству материи сюртука и тонкости белья, по прелестному звуку его часов, отбивавших быстротечное время наслаждений, по блеску камушков в пряжках его туфель, что по-сорочьи завораживает женский взгляд, – впрочем, можно ли было предположить, что это настоящие бриллианты?

Главное, мсье Александр отличался щедростью и неподдельно добрым отношением к девицам, торговавшим собой ради не столь уж жирного куска.

Этот, видимо, образованный господин снисходил до разговоров с ними о том о сем. Он сочувствовал историям, которые здешние обитательницы рассказывали про себя и про обстоятельства, которые толкнули их в пучину греха.

Эльзу, например, обманул жених-шкипер, привезя ее сюда из Киля венчаться в немецкой кирхе. Но по прибытии в российские пределы он, вспомнив о родительских протестах относительно их свадьбы, бросил ее и уплыл ночью на своей шхуне. София с лицом чухонской крестьянки уверяла, что она внебрачная дочь знатного польского шляхтича, и называла звонкую фамилию. Еще одна объявляла себя жертвой злой мачехи, оклеветавшей ее перед графом-отцом, и, всхлипнув, показывала на пальце колечко, подаренное батюшкой к шестнадцатилетию.

Мсье Александр всему верил или делал вид, что верил, сокрушался, ахал, сочувствовал до того, что иной раз промокал душистым платком миленькие глазки и вкладывал в ручку плакальщице приличную ассигнацию. И был, разумеется, развлечен и ублажен во всех своих мужских потребностях настолько, что в конце концов от полноты чувств затягивал слабым тенорком какую-нибудь с детства памятную песню, а «жрицы любви» более или менее складно подтягивали.

Возвращался к себе в Почтовый переулок наш путешественник полночь-заполночь, пребывая в прекрасном расположении духа и, разумеется, без ста рублей в кармане. Уличные сторожа бдительным взглядом провожали запоздалого путника.

Однако стоило ему подойти к парадному входу своего дома, как массивная дверь тут же отворялась. Недремлющий дворецкий каким-то образом умел угадывать приближение хозяина и тут же являлся в его личные комнаты с кувшином холодной воды.

Скинув одежду, парик и склонившись над тазом, хозяин говорил обычное «лей, не жалей» и, обтеревшись, тут же садился за работу. Двух-трех часов хватало на подготовку обдуманного по дороге доклада императрице и просмотр кипы документов, чтобы завтра утром довести до нее свое мнение.

Дольше – это уж точно – работать было невозможно: от дешевого вина, выпитого в «веселом доме», начинала разламываться голова, и лучше было лечь. Так он и делал, приговаривая, как когда-то его покойная мать: «Спи, сынку, спи, Сашко...»

И снились толстяку родные края, где даже служба нетрудна, потому что там он – дома. Не то что в Петербурге.


* * *

Несколькими годами ранее императрица Екатерина отправила письмо генерал-губернатору Малороссии, знаменитому победителю турок фельдмаршалу Румянцеву-Задунайскому, в котором спрашивала, нет ли у него на примете дельного человека – ей надобен еще один статс-секретарь.

Румянцев ответил: «Как не быть, матушка, есть таков!» Скоро перед Екатериной предстал человек двадцати пяти лет, из-за тучности выглядевший много старше. Что за неблагодарная внешность у этого визитера! Сразу видно, из глухой провинции – нескладен, с мужицкими манерами. Хоть и полковничий мундир на нем, а сидит на рыхлой фигуре кое-как, между пухлых щек и не разглядеть маленьких глаз. Одним словом, среди торжественной роскоши Зимнего дворца румянцевский посланец выглядел фигурой странной, оказавшейся здесь по какому-то недоразумению.

– По-французски знаете?

– Никак нет, ваше величество! Не обучен.

«Не обучен». Да-с! Так что ж там написал Румянцев про этого увальня?

Императрица стала внимательно читать письмо, которое было при соискателе, – кому-кому, а фельдмаршалу Петру Александровичу она очень доверяла.

Словно предвидя неблагоприятное первое впечатление, Румянцев без обиняков выразился в том духе, что, посылая государыне Александра Безбородко, почитай, правую руку себе с кровью отрывает, первейшего помощника лишается. Тут же приводились доводы в пользу того, что сей малый будет полезен при дворе.

Безбородко имеет боевой опыт, отменно храбр – а это всегда плюс для человека возле государыни. Во время русско-турецкой кампании он отвечал за секретную переписку фельдмаршала и отлично справлялся с делом. А если государыня изволит припомнить депеши, получаемые из канцелярии малороссийского губернатора, четкость и дельность которых она отмечала, то как раз их и писал Безбородко Александр Андреевич.

Свое письмо Румянцев заканчивал эффектной фразой:

«Предоставляю вашему величеству алмаз в коре, – так он аттестовал своего протеже и добавлял: – Ваш ум даст ему цену».

Ну раз так, вздохнула государыня, то пусть остается – не обратно же отсылать!


...Средь прочих статс-секретарей новенький оказался на самом незначительном месте – принимать челобитные. Но и здесь Безбородко быстро обратил на себя внимание «редким даром находить средства для благополучного исхода самых щекотливых дел». Иной неумеха из-за пустяка пожар раздует, да такой, что десять умников не затушат. А этот неповоротливый толстяк блеснет глазками, почешет переносицу и так повернет дело, что у рассерженного или обиженного совсем иная картина перед глазами рисуется, он уже и на попятную готов идти.

В больших же государственных делах, где от соседей только и жди подвоха, такой человек на вес золота. И нового сотрудника стали привлекать к решению все более и более сложных вопросов. Постепенно Безбородко сделался главным докладчиком императрицы, умея буквально в нескольких фразах донести до нее суть дела. Порой он предлагал и свои способы решения головоломных проблем, с которыми в течение долгого времени безрезультатно пытались справиться несколько комиссий.

Современники отмечали поразительную способность Александра Андреевича лишь пробежать глазами по исписанной бумаге и тут же понять, что и как надо ответить. После этого он «уходил в приемную, а потом через самое короткое время возвращался и приносил сочинение, написанное с таким изяществом, что не оставалось желать лучшего».

Итак, карьера «новобранца» из Малороссии складывалась блестяще и устремлялась прямо в зенит.

Тому способствовали две главные составляющие: необычайная работоспособность и феноменальная память. Этот флегматичный на вид человек словно не знал усталости. Он читал много всякой литературы, добывал информацию, которой, кажется, кроме него, никто не интересовался, но наступал момент, и только Безбородко, как оказывалось, имел о данном вопросе исчерпывающие сведения.

За два года пребывания при дворе Александр Андреевич в совершенстве овладел французским, немецким, английским, а говорили, что еще латынью и греческим. Европа, где он не успел пока побывать, судя по его разговорам, казалась изъезженной им вдоль и поперек, и не сыскать там сколь-нибудь именитого человека, вся подноготная которого не была бы ему известна.

О памяти екатерининского помощника слагались легенды. Кто-то утверждал, что, когда Безбородко учился в Киевской духовной академии, его товарищи, бывало, будили его ночью и на спор просили прочитать какой-нибудь кусок из Священного Писания или Жития святых. Не было случая, чтобы того подвела память.

Однажды, уже служа у Екатерины, Безбородко попал, казалось, в безвыходное положение. Прокутив всю ночь, он спал мертвецким сном, когда его растолкали посыльные из Зимнего дворца и прокричали в ухо, что императрица ждет с докладом. И тут Безбородко с ужасом вспомнил, что начисто забыл написать то, что наказывала государыня. Он попросил окатить его холодной водой, надел чистую рубаху, кафтан и, уже убегая из дому, схватил со стола лист бумаги.

Карету покачивало, а в голове струхнувшего докладчика шла бешеная работа, и мысли одна за другой лепились друг к другу.

– Ну, Александр Андреевич, слушаю тебя. Надеюсь, бумага, о которой мы с тобой толковали, готова?

Сощурив голубые глаза, императрица вслушивалась в то, что читал ее статс-секретарь, смотря на лист, который он держал перед собой. «Верно, верно», – иногда вполголоса говорила государыня, довольная тем, что тот не только учел все нюансы их предварительного разговора, но и кое-что дельное добавил от себя. Вместе с тем от внимательного глаза Екатерины не укрылось и то, что докладчик нынче выглядит как-то необычно.

– Что ж, я, признаться, довольна. Тут ни прибавить, ни убавить – все в дело. Но лишний раз взглянуть не грех.

Легко привстав с кресла, императрица подошла к оторопевшему Безбородко и взяла бумагу из его рук. Аист оказался абсолютно чистым.

Этот курьезный случай, конечно, не мог поколебать императрицу во мнении, что в лице Безбородко она приобрела, как и обещал Румянцев, «алмаз в коре». Однако эта кора не мешала блеску ума, умению предвидеть истинные намерения людей разных рангов вплоть до самых высших, исправить, а то и вовсе повернуть дело во благо России.



Если бы Александр Андреевич Безбородко, один из самых могущественных людей империи, оставил далеким потомкам чистосердечные заметки о своей жизни, то там наверняка нашлось бы место рассуждению о том, что ни золото, ни милости великих мира сего составляют истинное блаженство человека на земле. Уж он-то точно знал, что именно следует называть заветным словом «счастье»...


«В этом толстом теле ум тончайший», – заметил посол Франции при дворе Екатерины граф Сегюр. А крупный государственный деятель России М.М. Сперанский, оценивая выдающихся деятелей прошлого, говорил, что «в XVIII столетии было четыре гения: Меншиков, Суворов, Потемкин и Безбородко».


...Почти десятилетие Екатерина работала над новыми законами Российской империи. Многие из них были написаны лично ее верным помощником.

Между прочим, именно Безбородко, стараясь оградить страну от революционных потрясений, которые случились во Франции, предлагал Екатерине предоставить право голоса и возможность влиять на самые серьезные государственные решения всем сословиям без исключения.

Спустя девять лет после того, как увалень из Малороссии переступил порог Зимнего дворца, в его канцелярии сосредоточились дела главнейших учреждений страны. Перед ним отчитывались и ждали указаний послы. Правая рука императрицы, именно Безбородко оставался без малого два десятка лет неофициальным министром иностранных дел России.

Сложнейшие переговоры, когда у многих сдавали нервы, Александр Андреевич вел в самом доброжелательном тоне, с выражением благодушия на лице.

«Хотите войны или мира? – спрашивал он тенорком, словно гостеприимный хозяин, предлагающий гостям на выбор чаю или кофе. – Войны? Это пожалуйста. Так все же войны или мира? Можете иметь или то, или другое. Прошу выбирать...»

... Восемнадцатый век – время побед русского оружия, русской дипломатии, а вернее, того и другого вместе.



Когда видишь работы великого скульптора Федора Шубина, кажется, что мрамор – мягкий и теплый материал. Бюст канилера Безбородко, выполненный в 1798 году, – не исключение. Едва ли в это время Александр Андреевич, уже уставший от напряженных трудов, выглядел так молодцевато, да и эффектной внешностью он никогда не отличался. Но скульптор постарался передать то, что составляло суть этого великого человека: его всегдашнюю дерзкую, задорную, устремленную в будущее мысль во имя процветания России.


Безбородко перекраивал границы государств. При нем к нашим западным границам была присоединена часть Польши. Он добился документально зафиксированного признания Турцией новой российской территории – Крыма. При том даже, казалось бы, враждебно настроенные к этому русскому хитрюге турки отзывались о Безбородко с глубоким почтением: «Он добропорядочен, благоразумен, проницателен и справедлив».


...В письмах Екатерины Александр Безбородко теперь фигурировал как «мой фактотум» – в буквальном переводе «делающий все». Его заслуги она вознаграждала с чрезвычайной щедростью. В 1797 году граф Александр Андреевич был возведен в княжеское достоинство и пожалован канцлером. И уже не просто золотой дождь, а настоящий ливень, причем многократно проливавшийся на Безбородко, сделает его одним из самых богатых людей империи.

Демидовы, Шереметевы, Строгановы – их финансовое могущество укреплялось и наращивалось несколькими поколениями. Безбородко же понадобилось менее трех десятков лет, чтобы стать весьма состоятельным человеком. Десятки тысяч крепостных, огромные угодья в самых плодородных областях России, права на владения доходными предприятиями: соляными, рыбными и проч.

Относительно быстрое, невероятное по своим размерам обогащение, чины, награды, неизменная благосклонность Зимнего дворца тем не менее не изменили характера Безбородко. В нем не было ни капли вельможной спеси, сознания своей избранности.

Вероятно, понимая, что завидовать таким людям, как Александр Андреевич, бессмысленно – они слишком уникальны и все получили за собственные заслуги, – к екатерининскому «фактотуму» современники относились с явной приязнью, а если и подтрунивали над его причудами, то совершенно беззлобно. У Безбородко, скажем, была страсть к драгоценным камням. Он по-детски веселился, пересыпая их из ладони в ладонь и показывая собеседнику прихотливый блеск своих сокровищ. На кафтане у него пуговицы были бриллиантовые, пряжки на туфлях – тоже.

Дворцовую жизнь, разного рода увеселения, а пуще всего церемониалы Безбородко терпеть не мог и увиливал от них под любым предлогом. Возможно, он чувствовал, что при всем своем могуществе остается в глазах придворных все тем же чудаковатым провинциалом, не знающим куртуазного обращения.

Мало кто замечал, что, не получив регулярного образования, помощник Екатерины своими познаниями превосходит многих людей ее круга. Со страстью Безбородко собирал библиотеку, запоем читал книги по разным отраслям знаний – невероятная быстрота восприятия и здесь помогала ему. Как все самородки, он находил кратчайший путь к постижению вопросов науки, искусства, обнаружив страсть к живописи, архитектуре, театру, особенно приохотился к опере и балету.

С 1781 года, когда матушка Екатерина обзавелась собственным театром – Эрмитажем, только чрезвычайные дела могли заставить князя пропустить представление. Спектакли давались два-три раза в неделю. Приглашенные гости – обычно не более трех десятков – проходили из здания Эрмитажа-музея через галерею над романтичной Зимней канавкой и попадали в небольшой, всего на триста человек, зал, напоминавший античный театр, где зрительские места полукружьями спускаются к сцене.

Это детище великого зодчего итальянца Джакомо Кваренги императрица – дама требовательная и имевшая хороший вкус – весьма одобрила. Одно ее смущало: в кринолине тяжело было сидеть на скамейках, хотя и мягких, но без спинки. Тогда для государыни и тех, кого она хотела данным вечером видеть соседями, стали ставить кресла. Разумеется, и тут ее «фактотум» был незаменим; выросший в отдалении от храмов Мельпомены, Безбо-родко удивлял государыню своими меткими интересными суждениями.

...А наяды, русалки, нимфы и прочая балетная прелесть, на погибель таким мужчинам, как чувствительный Александр Андреевич, созданные, летали, кружились, ручки-ножки делали и так и сяк, а легкая кисея сценической одежды не мешала созерцать юные тела.

О Господи! Безбородко беспокойно ерзал в своем кресле и дышал так шумно, что Екатерина, прикрываясь веером, шептала ему:

– Друг мой, вы мне весь оркестр заглушаете. Не волнуйтесь! Пожалуй, вас эдак удар хватит.



Тот, кто не был в Эрмитажном театре, должен непременно побывать там. Ибо эти стены одни из немногих сохранили аромат екатерининского времени. С той поры здесь мало что изменилось. Зрители, как и прежде, вольны сами выбрать себе приглянувшееся место. Правда, сегодня в зале, нарядном как бонбоньерка, нет тех трех кресел, расположенных прямо у сцены, на одном из которых обычно сидела Екатерина Великая.


К этому времени все уже привыкли считать Безбородко убежденным, холостяком, совершенно сознательно не желающим связывать себя узами брака. Тем не менее среди старых бумаг, имеющих отношение к канцлеру, сохранились письма его родителей с Украины, которые беспокоились, отчего у их сына не ладится личная жизнь. Тот упорно отвечал, что «чужд всяких обязательств и самого в них намерения». Под «обязательствами», видимо, надо понимать брачные узы. Однако не всегда Безбородко держался подобного мнения: было время, когда он пережил личную драму, оставившую в его душе, возможно, всю жизнь незаживающий след. На эту мысль наводит имеющееся в старых бумагах указание на то, что когда-то существовало «охлаждение» между ним и «старшим Воронцовым за то, что свадьба графа Безбородко с Прасковьей расстроилась». Кто она, эта Прасковья, и каким образом соперник перешел жениху дорогу, мы, наверное, уже не узнаем никогда.

Время шло, и, как всякий мужчина, Безбородко чувствовал некую недостачу, которую не могут восполнить никакие походы по злачным местам: отсутствие в его роскошном доме женщины. И она появилась – пусть и не в статусе законной супруги.


...Танцовщица Ольга Каратыгина, чей отец служил экономом в Театральном училище, к тому времени была известна не только хореографическими талантами. Ее квартиру на Мещанской улице посещали и представители «золотой молодежи» Петербурга, и богатые купчики, наезжавшие в столицу покуролесить, свести знакомства с хорошенькими, общительными девицами. Ольга как раз и была такой. Задорная, острая на язык, смелая в обращении, она пользовалась своеобразной популярностью у гуляк Петербурга. И ради лукавых Ольгиных глаз много безумий свершалось – в моде были нежные страсти, поклонение прекрасному полу, в каких бы формах они ни проявлялись.

Однажды бравый молодой купец Иван Рожков поспорил в компании приятелей на тысячу рублей, что въедет на своем сибирском иноходце прямо в гости к «петербургской Аспазии» (древнегреческой богине любви. – Л.Т.), под именем которой была известна прелестная танцовщица Каратыгина.

Ее квартира располагалась на четвертом этаже дома, что не помешало всаднику легко справиться с этим препятствием. В ознаменование своей победы молодец выпил залпом бутылку шампанского и, не слезая с лошади, тем же манером съехал обратно на улицу.

Правда, сам Рожков вспоминал этот случай несколько иначе и утверждал, что въехал прямо в «фатеру» Ольги, где, кстати, она была далеко не одна. «Окружили меня гости, – расписывал удалец свой подвиг, – особ до десяти будет, да и кричат: "Браво, Рожков! Шампанского!" И вот ливрейный лакей подает мне на подносе налитую рюмку, но барышня сама схватила эту рюмку и выпила, не поморщась, примолвив: "Это за твое здоровье, а тебе подадут целую бутылку"».

Так и встает перед глазами столь живописная картина. Разгоряченный своей удалью красавец всадник, белая лошадь, бьющая копытом по паркету, и прелестная женщина с высоко поднятым бокалом искрящегося напитка!

...Безошибочным чутьем бывалого охотника Безбородко учуял в жизнерадостной вакханке на сцене тот тип женщины, который ему был нужен. Естественно, Олечка Каратыгина переместилась с четвертого этажа дома на Мещанской в роскошные апартаменты нового покровителя. Так началась самая долгая привязанность Безбородко.

Ольгу он содержал по-царски и не мешал ей продолжать балетную карьеру. Однако та оборвалась сама собой – Каратыгина родила князю дочь и больше уже не выходила на сцену.

Девочку назвали Натальей. Трудно было ожидать от Безбородко, этого неисправимого сладострастника, столько пылкого отцовского чувства – многие глазам бы своим не поверили!

Первое лицо в государстве после императрицы, гроза Запада и Востока, Безбородко превращался в Бог знает какое забавное существо, в клоуна-пересмешника, играя на ковре с уже пытавшейся ходить малышкой и стараясь ее развлечь.

Александр Андреевич дал дочери свое отчество, но фамилия ее была Верицкая – по наименованию деревеньки, которую Екатерина в длинной череде своих милостей пожаловала ему первой.

...Девочка росла в атмосфере родительского обожания. От Александра Андреевича маленькая Наташа не слышала резкого слова, не ведала рассеянного безразличия, что нередко выпадало на долю юных отпрысков самых знатных фамилий: в те времена детей сплошь и рядом передавали на руки нянькам и гувернерам. Маменька и папенька были весьма нечастыми гостями в комнатах своих наследников.

Память о доброй отцовской руке, о его забавах с ней, о ласке и сердечности выросшая Наталья Александровна хранила в своей душе как нечто светлое, дивное, незабвенное.

На склоне лет, вспоминая отца, она писала князю Виктору Кочубею, который по родству с Безбородко фактически приходился ей двоюродным братом:

«О сем священнейшем для меня имени не могу слышать равнодушно, и по мере моего возраста я более и более чувствовала мою в нем потерю и сиротство, лишаясь в нем всего, что было для меня священнейшего».

Несомненно, удачно сложившейся жизнью Наталья Александровна Верицкая была обязана и своей матери. Та сумела надолго удержаться возле Безбородко, сделалась, можно сказать, его домоправительницей, доверенным лицом и таким образом обеспечила себе и дочери полное благоденствие.

Надо думать, это ей давалось нелегко. Как всякую женщину, ее не могли оставлять равнодушной бесконечные увлечения князя, который продолжал менять своих «метресс». Дело иногда принимало такой скандальный оборот, что это обсуждали обе столицы.

Чего стоила одна история с итальянской актрисой и певицей Давиа, которая, обобрав пол-Петербурга, принялась за сокровища потерявшего от нее голову Безбородко. Долго императрица терпела обнаглевшую гастролершу. Но доходившие до нее слухи о слишком ретивой примадонне хоть кого могли вывести из равновесия: синьора Давиа не только дарила свою благосклонность замороченным поклонникам за огромные суммы, но и издевалась над ними, выказывая свою власть, – пускала в ход хлыст, давала пощечины.

Благосклонность голосистой синьоры Безбородко приобрел за 50 тысяч рублей – на такую сумму было куплено ей драгоценностей. Екатерина, возмутясь непомерным расточительством, не стала продлевать с примадонной контракта. Узнав же, что Безбородко в качестве утешения подарил ей к тому же 40 тысяч рублей (оперная певица на столичной сцене получала 200–250 рублей в год), и вовсе приказала ловкой бабенке в двадцать четыре часа убраться из России.


...Едва русские снега замели след итальянской дивы, словно выдворенной петербургской метелью за непомерную алчность, как в театральном мире Северной столицы стал назревать новый скандал.

Связан он был с появлением на сцене Эрмитажа воспитанницы Театральной школы Елизаветы Федоровой, которой не исполнилось еще и восемнадцати лет. Ее дебют 29 января 1790 года прошел с оглушительным успехом, подтвержденным последующими спектаклями.

«Прекрасный голос, восхитительное пение, искусная игра и пригожее лицо», как писали, «доставили» Елизавете «счастье быть известною и любимицею Екатерины».

В знак особой монаршей милости дебютантке приказано было взять сценическую фамилию Уранова – по названию недавно открытой планеты. Аналогия напрашивалась сама собой – на театральном небе России, благоденствующей под скипетром мудрой монархини, засияла яркая звездочка.



Здесь выдающаяся певица Елизавета Сандунова запечатлена в зрелых годах. Где огненные черные глаза, сводившие с ума пол-Петербурга? Где некогда прелестное личико? Пухлые щеки изменили его не в лучшую сторону. Годы, годы – погубители вы наши! Да и личных неприятностей выпало на долю Сандуновой немало. Однако благодаря сильному характеру и пылкому артистическому темпераменту век актрисы оказался очень долгим.


Уставшая от государственных дел, государыня иной раз вносила поправки в расписание эрмитажных представлений, чтобы лишний раз услышать прекрасный голос.

Зрители, разумеется, разделяли вкус государыни – по окончании спектакля к стройным ножкам певицы летели кошельки с ассигнациями, драгоценности, собольи меха, чтобы всеобщая любимица не простудила горло.

Стоит отметить, что Лизонька – яркая брюнетка с выразительными черными глазами и прекрасной фигурой – восхищала мужскую половину зала не только блистательным меццо-сопрано и драматическим мастерством. Она обладала тем, что сейчас называют сексапильностью: телесная притягательность у нее была необыкновенная

Один петербургский студент, наблюдая любимую актрису на сцене, написал в своем дневнике, что она будит в нем мысли, совсем не связанные с высоким искусством.

Каково же было записному ловеласу Безбородко созерцать все эти прелести на расстоянии каких-нибудь двух-трех аршин?

И решение пришло немедленно. Взяв себе в подмогу директора театра Соймонова и 80 тысяч рублей наличными, канцлер Российской империи направился прямиком к мадемуазель Урановой на дом с целью сделать ей известного рода предложение.


Перестаньте льститься ложно

И мыслить так безбожно,

Что деньгами возможно

В любовь к себе склонять.

Любовники слепые,

За перстни дорогие,

За деньги золотые

Красотки городские

Лишь могут вас ласкать.


Должно быть, Безбородко не раз слышал эти куплеты в исполнении прельстительной девицы, однако на то и сцена, чтобы угощать зрителей всякой небывальщиной. У него и сомнения не было, что Лизонька, так балуемая публикой, разбирается, где песенки, а где жизнь.

Восемьдесят тысяч «екатерининских» рублей – это целое состояние даже для очень обеспеченного человека. Что уж говорить о только начавшей свою карьеру артистке!

Однако Лизонька Уранова, взяв из рук сиятельного поклонника толстую пачку ассигнаций, швырнула ее в камин, возле которого грелась: тот вспыхнул, моментально сожрав необычное топливо. Оказалось, что у девушки есть возлюбленный, можно сказать, жених – известный и весьма высоко ценимый петербургскими театралами актер Сила Сандунов.

Наличие счастливого соперника лишь распалило Безбородко. Возможно, он действительно питал к Лизе нежные чувства и отнюдь не только золотом старался завоевать ее благосклонность. «Радость, выслушай два слова: где ты, светик мой, живешь?» Считается, что эти строки сочинил влюбленный вельможа в период его ухаживания за прелестной актрисой.

Но такие вирши никак не подействовали на неуступчивую Лизу, желавшую стать законной женой столичного премьера, и Безбородко вновь прибегнул к старому, как мир, средству – золоту. Одновременно пошел он в наступление и на Сандунова, которому пригрозили увольнением из театра. Существует и другая, редко упоминаемая, версия: актер обладал очень капризным характером, интриговал и постоянно требовал повышения жалованья. В это легко поверить – сложный характер Сандунова не раз становился причиной конфликтов и на сцене, и в жизни. Но домогательства вельможи его очень задели. Он пошел ва-банк. На одном из спектаклей актер прочитал перед распаленной всеми этими страстями публикой довольно смелый монолог собственного сочинения:


Теперь иду искать в комедиях господ,

Мне б кои за труды достойный дали плод.

Где б театральные и графы, и бароны

Не сыпали б моим Лизеттам миллионы.


Слова любимого публикой актера в самом расцвете мужественной яркой красоты – Сандунов был много старше своей Лизетты – произвели большое впечатление: зал взорвался аплодисментами, выражая свою солидарность с влюбленными.

Поддержка публики окрылила Сандунова и Лизу, они не собирались отступать и изыскивали новые способы защитить свою любовь. Невеста Силы Николаевича решила обратиться к самой императрице, причем на глазах у всех, прилюдно, чтобы, так сказать, дать возможность, матушке Екатерине проявить свою мудрость, доброту и справедливость по отношению к бедной девушке-простолюдинке.



Сила Николаевич Сандунов, видный мужчина, отличавшийся восточной жгучей красотой, выглядит на портрете романтическим героем. Грузинская кровь бурлила в нем, время от времени воспалявшееся самолюбие то и дело приводило к скандалам, которые бурно обсуждали обе российские столицы. Сцена, однако, не была единственной страстью Сандунова. Как об актере о Сандунове давно забыли, а как о ловком предпринимателе помнят благодаря его знаменитым выстроенным в Москве баням.


Задумано и исполнено все было очень эффектно. Этот случай навсегда вошел в историю русского театра: во время спектакля, вместо того чтобы петь, певица в слезах упала на колени и протянула сидевшей в Эрмитажном театре государыне бумагу, в которой просила защитить ее от преследования.

Сегодняшние посетители этого очаровательного зала, где по-прежнему поют благородные рыцари и порхают бесплотные нимфы, вполне могут себе представить, как было дело. Лизоньке действительно ничего не стоило передать свою жалобу на домогательства и притеснения Безбородко прямо в руки самодержицы российской – ее кресло, впрочем, как и кресло виновника всего этого переполоха, стояло на расстоянии вытянутой руки от сцены.

Минерва Севера, так называли Екатерину, стала на защиту влюбленных, устыдив сластолюбивого вельможу и положив конец его проискам. Она даже уволила директора Соймонова. Словно в прекрасной сказке, финал оказался самым жизнеутверждающим: Лизонька, получив от государыни богатое приданое, обвенчалась со своим возлюбленным, да еще в дворцовой церкви. Говорили, что во время свадебного обряда исполнялись величальные песни, автором которых была сама императрица.

В воспоминаниях Ф. Кони рассказывается, что лист с текстом песни «Как красавица одевалася», собственноручно написанным Екатериной и, помимо всего прочего, подаренный молодым при венчании на память, хранился у супругов как драгоценная реликвия и был даже спасен Силой Николаевичем из горевшего при французах их московского дома.


* * *

Свадьба Сандуновых, однако, лишь на время приглушила скандалы на эрмитажной сцене. Опять начались жалобы, угрозы, пошли слухи о том, что старый сластолюбец добивается внимания супруги Силы Николаевича.

Государыне же эта затянувшаяся история в конце концов надоела. Она сочла за лучшее дать указание перевести Сандуновых в Москву, где было немало первостатейных театров. В газетах появилось сообщение, заставляющее под иным углом зрения взглянуть на жизнь бедных тружеников придворной сцены, которая обычно рисуется в драматических тонах.

Выясняется, что в апартаментах внушительного особняка на Гагаринской набережной «у отъезжающего отсель придворного актера Силы Сандунова имеются продажные мебели, зеркала, фонари, жирандоли, довольное количество эстампов в рамах и без рам, а также хорошее фортепьяно и другие вещи».


...Справедливости ради надо сказать, что противоборство «униженной и оскорбленной» актерской четы с Безбородко, без описания которого не обходится любое издание истории русского театра, все-таки напоминало хорошо спланированную рекламную акцию. Страдания неподкупной Лизаветы явно преувеличены, а ее эффектные стычки с таким важным лицом, как Безбородко, на глазах жаждущей подобных зрелищ публики лишь подогревали к ней интерес.

Как и все актрисы, эта екатерининская певунья никогда не брезговала подношениями. Их изобилие наводило ее ревнивого мужа на самые мрачные мысли. В конце концов, пишет А. А. Иванов в своих замечательных «Петербургских историях», Сила Николаевич, перебравшись с женой в Москву, «отдал в пользу сирот, в Воспитательный дом все драгоценности, полученные Лизой от петербургских поклонников».


...В Первопрестольной Сандуновы, чьи таланты москвичи оценили по достоинству, были очень востребованы на сцене. Семейное же благополучие осложнялось, пожалуй, одним – отсутствием детей.

Год шел за годом, и, отчаявшись, они удочерили девочку-сироту, тезку примадонны, Елизавету Горбунову.

Через некоторое время Елизавета Семеновна стала все больше и больше ощущать на себе деспотические замашки мужа. Он не слишком деликатно обходился с ней, не беря во внимание то обстоятельство, что именно она, примадонна, вносила львиную долю денег в семейный бюджет. Отношения явно разлаживались. По Москве стали ходить слухи, что красивая, в самом соку актриса с охотой отзывается на внимание поклонников, которое подкрепляется приличными суммами и драгоценностями. Утверждали даже, что Сила Николаевич, ставший в силу возраста как актер хиреть, «торгует молодой женой своею».

Кто их разберет? Как бы то ни было, в 1806 году в Москве супруг прекрасной Лизетты открыл на реке Неглинке бани, посчитав это более прибыльным делом, чем актерство. На широкую ногу устроенное «помывочное заведение» принесло Сандунову особую популярность. Бани выглядели шикарно: зеркала, диваны, великолепная обслуга. Говорили, что Сила Николаевич вложил в это предприятие деньги, полученные от продажи драгоценностей своей жены, которые она заработала безупречной службой на сцене, а возможно, и не только на ней. Во всяком случае, Елизавета Семеновна почувствовала себя несправедливо ущемленной, даже обобранной. Супруги долго судились. Дело доходило и до драк; однажды Сандунов так толкнул жену, что та упала, повредила ногу, отчего всю оставшуюся жизнь прихрамывала. Просто ужас, чем кончаются самые романтические истории, если их дочитать до конца!

Итак, судебные разбирательства по поводу дележа финансов и нажитого имущества шли нескончаемой чередой, хотя каждый из супругов продолжал заниматься своим делом: Елизавета – пением, Сила – банями.

Но все-таки случились некоторые перемены. Когда Сандунова, издерганная скандалами, уехала в Петербург, чтобы там предаться чистому искусству, Сила Николаевич обратил внимание на то, что падчерица заметно повзрослела. Елизавета Горбунова, выросшая в театральной среде, тоже пошла в актрисы. Живя под одной крышей со все еще не поистратившим пороха приемным отцом, в 1814 году она родила от него мальчика, которого назвали Виктором. Сила Николаевич, правда, признал его лишь воспитанником, а не сыном, хотя и дал новорожденному свою настоящую, «грузинскую», фамилию – Зандукели.

Елизавета Семеновна, законная супруга, всеми этими обстоятельствами была чрезвычайно огорчена, но тем не менее мастерство ее оставалось на высоте. Некоторое время она еще пребывала в фаворе у зрителя, однако время невозможно остановить. Тридцать три года на сцене, три сотни с лишним ролей – карьера Сандуновой подходила к концу. И не понимать этого она не могла. На дальнейшее: скудную, одинокую старость, надо было запастись единственным – смирением.


* * *

Безбородко если и вспоминал историю с очаровательной, так и не давшейся в руки актрисой, то с изрядной долей юмора и без малейшей досады. Счастливый характер! Он по-прежнему легко увлекался то одним, то другим, при кажущейся неповоротливости везде успевал и никогда не забывал своих государственных обязанностей.

Азартный, полный идей, Александр Андреевич с энтузиазмом взялся за устройство усадьбы на пожалованной ему Екатериной земле. Место было удобное тем, что располагалось вблизи городской черты, прямо у Невы. Называлось оно Полюстрово.

Работа закипела. Берег укрепили диким камнем. Из роскошного дома, построенного великим Кваренги, подземный ход выводил прямо к берегу реки. Здесь любителей водных прогулок поджидали большие лодки, очень комфортабельные, похожие на маленькие суда. На них можно было добраться даже до пристани у Зимнего дворца.



Теперь лишь старинная картина способна донести до нас романтическую привлекательность места, где Безбородко построил себе дачу. Правда, и сегодня, изрядно отшагав по скучной и безликой Свердловской набережной, можно увидеть пообветшавший дом и замечательную ограду из целого семейства каменных львов, которые, держа в пастях цепь, по-прежнему охраняют поместье своего хозяина от непрошенных гостей.


Возле жилища канцлера стояли пушки. Когда Безбородко, большой любитель карт, выигрывал, что случалось довольно часто, поскольку игрок он был азартный, то из пушек приказано было палить. Если же партнером Александра Андреевича оказывался мистер Роджестон, лейб-медик государыни Екатерины, то канонада стояла почти безостановочная. Бедный англичанин как мог старался обыграть хозяина, но почти всегда терпел фиаско.

Дело кончалось тем, что почтенный врач, не понимая всех этих русских штучек, не на шутку обижался. Да и Екатерину стала раздражать долетавшая до нее пушечная пальба, непонятно по какому поводу производимая; порой казалось, что под окнами ее кабинета высадился турецкий десант. И она категорически запретила Безбород ко отмечать таким образом его карточные подвиги.


...Но и без того в Полюстрове хватало всяких диковинок. Чего стоил один парк, великолепно распланированный, со множеством изваяний, среди которых выделялась колоссальная статуя прорицательницы Сивиллы. Древнегреческая богиня имела разительное сходство с матушкой Екатериной, которую Безбородко считал своей благодетельницей.

Говорили, что отлитая из меди Сивилла весила двести пудов и в солнечный день сияла так, что была видна издалека. Трудно сказать, куда потом исчезла эдакая махина.


...Помимо минеральных, «железных», обнаруженных в Полюстрове вод там имелась единственная на всю Северную Пальмиру редкость – самый настоящий гарем: тоже, как утверждал Безбородко, полезная для здоровья забава. В нем были собраны женщины, красота, молодость и познания в любовных утехах которых служили развлечением для хозяина. М.И. Пыляев в своей книге об окрестностях Петербурга писал, что, по имеющимся у него сведениям, повелитель всей этой прекрасной коллекции «особенно любил итальянок, но не брезговал и русскими актрисами». Отбор сюда был нешуточный. Управляющий делами князя Потемкина М.А. Гарновский писал по этому поводу: «Четвертого дня возвратился сюда из Италии певец Капаскини и привез для графа Безбородко двух молодых итальянок, проба оным сделана, но не знаю, обе ли или одна из них принята будет в сераль».

Многие петербуржцы считали всякие разговоры о полюстровском гареме выдумками. Но посетители этого бывшего поместья екатерининского канцлера в 1860-х годах имели случай видеть комнаты, где раньше помещался гарем, и «большую картину, написанную масляными красками, с изображением его десяти одалисок, сидящих в одной из этих комнат на софе». Художник изобразил женщин разных национальностей. «Здесь были итальянки, немки, чухонки, русские и даже одна негритянка».

Руководила всей этой разномастной компанией все та же Ольга Дмитриевна Каратыгина, к которой Безбородко продолжал испытывать самые теплые чувства и ласково называл Ленушкой.


...Конечно, страсть Безбородко к женщинам, причем, как правило, низкого пошиба, вызывала раздражение у императрицы. Она нередко выражала недовольство, не находя своего «фактотума» на рабочем месте и догадываясь, что именно послужило тому причиной. И хотя современники считали, что тертый калач Безбородко не позволяет всякого рода очаровательницам переступать определенной черты и отвлекать его от дел, Екатерина порой едва сдерживала гнев.

Так, в дворцовом журнале за 3 июля 1788 года имеется запись:

«Недовольны, что граф Безбородко на даче своей празднует, посылали сказать в его канцелярию, чтоб по приезде скорее пришел; он почти не показывается, а до него всякий час дело».

Вот это-то все и решало: «До него всякий час дело». Тут все прощалось, все забывалось, снова по поводу и без повода дарились огромные суммы, чтобы выручить этого миллионщика из долгов, куда его ввергали наглые обольстительницы.

Разумеется, от близких ему людей, от родни, которую Безбородко весьма почитал и пристраивал в Петербурге, он не раз слышал укоризны: зачем впадает в грех, почему бы ему, даже и в его летах, не жениться?

Но у Безбородко, вволю насмотревшегося на дворцовые нравы, была своя точка зрения на сей счет. Он ни от кого ее не скрывал и выражался очень определенно:

«Я для того люблю девок, что имею власть их перемещать, чего мужья с женами своими делать не могут, хотя и знают, что они б...»

Среди современников канцлера, .да и не только среди них, наверное, немало нашлось бы людей, которые в глубине души держались того же мнения, что и этот греховодник.

...Впрочем, у Безбородко при всех его слабостях и далеко не невинных увлечениях нельзя было отнять одного: он находил особое удовольствие для себя в том, чтобы облегчить жизнь менее удачливым людям.

В одном из залов его огромного дома ежедневно накрывались столы на сто персон. Здесь подавались завтраки, обеды и ужины, которыми утолить свой голод мог любой дворянин. Никакого приглашения не требовалось.

Сюда, как в общественную столовую, приходили люди, попавшие в тиски нелегких жизненных обстоятельств – дворянское звание от них не спасало. Так, один разорившийся помещик долгое время поддерживал свое существование тем, что ежедневно столовался у Безбородко. Кто-то из слуг, знавший про беды этого человека, рассказал о том Александру Андреевичу, и тот нашел способ помочь бедняге.

Безбородко всегда оставался в числе самых безотказных и щедрых жертвователей на общественные нужды и частным лицам – далеко не все даже весьма богатые вельможи шли на такие расходы.

Приветливость, радушие, особое расположение к человеку, кто бы он ни был, в характере канцлера не могут подвергаться сомнению – слишком много тому осталось свидетельств. Да, целомудрие и смирение не входили в число его добродетелей, но ему было свойственно особое великодушие. Вспоминали, что громадный дом вельможи напоминал вертеп – кто тут только не получал кров! Безусловно, особым покровительством хозяина пользовались земляки-малороссы: «Приемная его была постоянно наполнена ими, приезжавшими искать места и определять детей». Бывало, не выдержав натиска просителей, канцлер удирал по черной лестнице. Но и эта уловка хитрыми его сородичами была разгадана: сунувшись однажды в свою карету, Александр Андреевич увидел расположившегося там просителя и, по дороге во дворец узнав, в чем у него нужда, пообещал помощь.

«Другой раз, – читаем в «Старом Петербурге», – работая у себя в кабинете, Безбородко услышал в приемной комнате топанье ног и протяжное зеванье с разными переливами голоса; осторожно взглянув в полуотворенную дверь, он увидел толстого земляка с добродушной физиономией, явно соскучившегося в ожидании».

Вельможа улыбался, глядя из-за двери, как посетитель от нечего делать принялся ловить мух. Одна из них особенно заняла малоросса, и он долго гонялся за ней из угла в угол; улучив затем минуту, когда назойливое насекомое село на огромную вазу, охотник поспешно размахнулся и попал по ней рукой. Ваза слетела с пьедестала, загремела и разбилась вдребезги. Гость побледнел и растерялся, а Безбородко вышел в приемную и, ударив того по плечу, ласково спросил: «Чи поймав?»


...Годы шли, они отбирали физические силы, но не влияли на по-прежнему редкую работоспособность Безбородко, на его разум – быстрый, четкий, не дававший осечек. Лучшее свидетельство тому, что после кончины в 1796 году Екатерины ее сын, новый император Павел I, ненавидевший мать, отправил в отставку всех ее сподвижников – всех, кроме Безбородко. «Этот человек для меня – дар Божии», – говорил о нем государь. Последние два года своей жизни Безбородко официально руководил внешнеполитическим ведомством России.

И все-таки огромные служебные нагрузки вкупе с достаточно безалаберным существованием – только так и могла жить, невзирая ни на что, страстная, темпераментная натура Безбородко – давали о себе знать. Видимо, и сам он чувствовал, как быстро сокращается отпущенный ему земной срок, а потому стремился успеть сделать то, что считал обязательным.

В частности, канцлер выделил огромную сумму на основание в Малороссии, в городе Нежине, учебного заведения с особой, передовой для того времени программой преподавания. Его, кстати, окончил Н. В. Гоголь. Преобразованное в педагогический университет, оно существует и по сей день.

Особой заботой для стареющего Безбородко стали две женщины, которые так или иначе отвоевали себе место в его переменчивом сердце. Это Ольга Дмитриевна Каратыгина и дочь Наташа.


...Незадолго до своей смерти Безбородко решил упрочить положение Ольги-Ленушки и подыскал ей жениха – начальника своей канцелярии Николая Ефремова. Ничего не известно о чувствах, которые питали друг к другу жених с невестой. Возможно, со стороны Ефремова это была своего рода сделка – Безбородко давал за Ленуш-кой большое приданое. Кстати, по просьбе Александра Андреевича Павел I пожаловал новобрачному в качестве свадебного подарка село Рождествено с землями и крестьянами, которым семейство владело сорок лет.

Ефремов оказался порядочным человеком и деловым, хорошим хозяином. Для своего семейства на высоком берегу речки Грязенки он поставил великолепное здание классической архитектуры, настоящий дворец, в каждой детали которого чувствуется рука большого, хотя и оставшегося неизвестным, мастера. И сегодня, проезжая вдоль шоссе Петербург – Луга, можно полюбоваться благородными очертаниями обширного дома и парком, разбитым вокруг него.

Ефремов сделал удачную карьеру и после смерти своего покровителя пошел служить в Ассигнациональный банк, где дослужился до чина статского советника. Намного пережив его, Ольга Дмитриевна окончила свою жизнь респектабельный, весьма обеспеченной дамой.

Когда Безбородко умер, его дочери Наташе было около девяти лет. Ефремов воспитал ее, дал отличное образование, и со временем Наташа превратилась в привлекательную, веселую девушку, загодя получившую от своего отца существенное приданое, что и помогло, видимо, ей сделать очень хорошую партию.


* * *

Итак, расскажем о кончине Безбородко невторопях, поподробнее, ибо дела его, и большие, государственные, и совсем незаметные, касающиеся людей совсем мелких, незнатных, одинаково требуют похвального несуетного слова. И дело .тут не в том, что к голове этого человека, как многократно утверждалось, «трудно было прибрать равную», а в том, что современники оценили его редкие качества, совершенно, кажется, шедшие вразрез с понятием о человеке, облеченном огромной властью: удивляли «премягкий нрав» канцлера и «незлобливое сердце даже и против враждовавших ему».

Когда разнеслась весть о болезни вельможи, и в лачугах, и во дворцах люди охнули – часто ли такое бывает? Сам же Безбородко той весной все же надеялся подняться, говорил друзьям, что до конца отделает свой московский дом, перевезет туда свои коллекции, а в Петербург и носу не покажет.

Однако смерть все же приближалась к Безбородко: первый удар лишил его подвижности, но разум и речь были ясны. Александр Андреевич, как писали, «в приближении второго удара надиктовал Кочубею свободу своей челяди и возвратил спорные земли».

После второго удара, уже плохо владея языком, он велел составленное им заранее завещание читать громко, чтобы собравшиеся у его постели люди слышали: «Погрести тело просто, не делая пышной церемонии, а деньги чтоб обратить на богоугодное дело».


...Старая нянька, когда-то повивальной бабкой принимавшая у Каратыгиной дочку да так и оставшаяся в доме Безбородко, который день сидела в поставленном для нее кресле возле кровати умирающего, не пила, не ела и, от слабости еле ворочая языком, все увещевала его:

– Не к сроку ты, родимый, собрался. Я-то куда старее, али Господу недосуг меня прибрать, никчемушную, а тебе бы еще пожить. С тобой-то покойнее. Слышь, что ли? Не помирай, батюшка, поживи чуток.

И она клала свою коричневую от старости ладонь на пухлые пальцы канцлера, выглядывавшие из-под кружев рукава. Веки его чуть вздрагивали от этого прикосновения, а потом снова замирали. Который день с распухшим от слез лицом Ольга Дмитриевна шепталась с докторами, а потом, постояв возле умирающего, снова утыкалась в платок и уходила.

К утру шестого апреля все было кончено. Потом вспоминали: «Государь император, невзирая на завещание, указал похоронить церемониально, и ни один не стяжал общего сожаления до такой степени, с каковым провожали покойника».

К знаменитому дому потянулась бесчисленная вереница желавших проститься с Безбородко. «Роскошная картинная галерея, где стояло тело почившего, представляла печальный вид, – свидетельствовали очевидцы. – Все картины, стены и окна были завешаны черным сукном, украшенным серебряными крестами, и тускло освещались четырьмя свечами. В переднем углу на катафалке возвышался гроб с прахом, а над гробом висел сделанный именно для этого случая богатый балдахин из малинового бархата с золотым фигурным подзором на восьми столбах со страусовыми перьями». Москвичи требовали подробностей о прощании с Безбородко и, в свою очередь, писали в Петербург: «Сколь покойника Москва любила! Не можешь себе представить, до какой степени восходило о нем сожаление...»



Надгробие Безбородко в Благовещенской усыпальнице Александро-Невской лавры привлекает посетителей прежде всего исключительной художественной красотой. Имя же самого екатерининского канцлера в памяти поколений заслонила громоподобная слава его современников – Потемкина, Ушакова, Суворова. Но давайте не забывать: мощь государства, его международное влияние добываются не только в грохоте сражений, но и за столом дипломатических переговоров. И здесь Безбородко не было равных. Он один стоил целой армии.


И правда, даже сегодня, больше двух веков спустя, чувствуешь, насколько люди, вообще-то довольно равнодушные к такого рода событиям в мире власти предержащей, с искренней печалью отнеслись к смерти Безбородко. Все улицы и переулки, примыкавшие к дому канцлера, до самого Невского проспекта были запружены народом. И в день погребения вся эта огромная толпа, пропустив траурный кортеж, тихо пошла вслед за ним к Александро-Невской лавре. «Император со свитою, родные, сослуживцы, друзья и недруги провожали его тело...» Здесь, в Благовещенской усыпальнице, уже была приготовлена могила.

Покойный был одет в роскошный, расшитый золотом мундир канцлера Российской империи, все остальное оставил этому суетному миру. «У гроба карманов нет», – как говорят простые люди...



2. Александр и Клеопатра


Выждав положенный срок и отдав должное памяти своего великого сородича, наследники Александра Андреевича озаботились дележом его громадного богатства. Среди истинной и мнимой родни умершего имелся главный, исключавший всякие сомнения наследник. Это был его родной брат, граф Илья Андреевич Безбородко.

Счастливый в семейной жизни, богатый и вполне довольный своей судьбой, он по прошествии некоторого времени предпочел, не мудрствуя лукаво, разделить доставшееся ему от брата движимое и недвижимое имущество между двумя своими дочерьми, уже взрослыми: старшей Любовью и младшей Клеопатрой.

Любовь Ильинична к этому моменту была уже замужней дамой и имела двоих сыновей.



На портрете В.Л. Боровиковского маленькая графиня Клеопатра Кушелева изображена со своей матерью и сестрой. Может, это и хорошо, что никому не дано знать своего будущего? Сейчас девочку, которая держит в руках медальон с изображением умершего отца, хранит от всех невзгод материнская забота и любовь. Но придет время, когда Клеопатра останется один на один со всеми горестями и разочарованиями взрослой жизни. И не хватит всего золота мира, чтобы откупиться от них.


Младшая же Клеопатра Ильинична ходила в невестах. Светское общество, разумеется, пристально наблюдало, сумеет ли Илья Безбородко поделить между дочерьми наследство так, чтобы обе остались довольны.

Интерес отнюдь не напрасный: время от времени Петербург оглашался громкими скандалами на этой почве.

Но в семействе все обошлось – никаких претензий сестры не высказывали. Хотя теперь кажется, что Клеопатре Ильиничне перепало больше. Возможно, по доброму родственному рассуждению на это пошли сознательно: она была еще «непристроенной», с судьбой неопределившейся и, по мнению дружной и заботливой семьи, тем самым имела преимущества перед замужней сестрой.

Можно ли было подумать, что как раз огромное состояние не принесет Клеопатре ни семейного счастья, ни покоя, ни удовлетворения в жизни. Что-то поистине мистическое, роковое таится в богатстве, тешащем сознание, но до поры скрывающем свои коварные свойства.


...Из громадного наследства канцлера помимо имений в разных концах империи с землями, лесами, десятками тысяч крепостных и прочего юной Клеопатре досталась истинная жемчужина: знаменитый на весь Петербург особняк дядюшки по адресу Почтовая улица, 4.

У покойного Александра Андреевича был дворец и в Москве. Когда польский король увидел залы с их роскошными интерьерами, он буквально онемел, а в своих воспоминаниях писал, что «во всей Европе не найдется ничего подобного по пышности и убранству».



На старинной открытке справа, с колоннами при входе, изображено петербургское жилище канцлера Безбородко. Этот дворец на Почтовой улице каким-то причудливым образом умудрился стать средоточием сказочной роскоши и в то же время приютом для обездоленных и ждущих помощи людей. Хозяин этого дома – единственный из выдающихся деятелей нашей страны, кого дважды можно видеть увековеченным в бронзе: на памятнике Екатерине Великой в Петербурге и на новгородском монументе «Тысячелетию России».


Много позже это здание в районе Лефортово, получившее название Слободской дворец, займет Императорское техническое училище, в советское время преобразованное в Московское высшее техническое училище имени Н.Э. Баумана.


...Петербургский особняк на Почтовой, трехэтажное громадное здание, не только был с блеском спроектирован и оформлен великим Кваренги. Собранные там произведения искусства, исторические ценности не уступали многим королевским сокровищницам Европы.

Тут Александру Андреевичу, любимцу Фортуны, когда-то помогло стечение обстоятельств. Отделка дворца на Почтовой совпала с революционным бедламом во Франции. Вчерашние столяры и каменщики, сами не ведая, что попало в их руки, распродавали имущество королевской семьи и аристократии с публичных торгов по бросовым ценам. Роскошь парижских особняков на самом деле стоила в десятки, а то и в сотни раз больше. Безбородко, обладавший природным вкусом и страстью к вещам истинно ценным и высокохудожественным, не преминул воспользоваться ситуацией. «С моим жарким старанием, с помощью приятелей и с пособием до 100 тысяч издержанных мною, – делился Безбородко своей удачей с графом С. Р. Воронцовым, – составил я хорошую коллекцию».

Французы выясняли отношения друг с другом, а тем временем на кронштадтский причал бесконечной вереницей сгружали ящики: серебро, мрамор, намотанные на деревянные валы холсты, целые гарнитуры мебели, в том числе принадлежавшей казненной королеве Марии-Антуанетте, люстры из горного хрусталя из Пале-Рояля герцога Орлеанского, бронзовые статуи знаменитого Гудона, необыкновенных размеров вазы из голубого фарфора с отделкой из бронзы, когда-то обожаемые маркизой Помпадур «бисквиты»...

Живописных полотен оказалось столько, что их новому петербургскому хозяину пришлось покупать примыкавшие к дворцу участки земли. «От сего вышел другой расход, что я должен был построить большую картинную галерею», – делился своими заботами Безбородко. Одной галереей дело не обошлось: помещения дворца приходилось все время «наращивать». Количество и качество этой роскоши могло сравниться только с той, что имел Зимний дворец.

Теперь у дворца канцлера появилась молоденькая хозяйка, Клеопатра Ильинична, которую молва сразу же окрестила «самой богатой невестой Российской империи». Все, разумеется, ждали и гадали, какому счастливцу выпадет удача повести к алтарю недурную собой девицу с баснословным приданым.

Однако избранник молодой графини, по общему мнению, был далек от всякого рода корыстных соображений: он и сам имел прекрасное состояние, в Петербурге жил в собственном большом доме на Фонтанке, а знатностью явно превосходил Клеопатру Ильиничну.


...Свадьбу отпраздновали совершенно блистательную, при большом количестве гостей. Дамы постарше расположились в «красной гостиной Марии-Антуанетты» – мало кому из приглашенных доводилось видеть мебель, когда-то стоявшую в личных покоях несчастной королевы.

Молодежь веселилась в Зеркальном зале – самом огромном и, пожалуй, самом эффектном помещении дворца. Два ряда пылающих огнями люстр создавали впечатление сказочной и неповторимой феерии.

Свадьба богатой невесты ознаменовалась целой чередой балов, на которых плясал и веселился весь аристократический Петербург.


...Выйдя замуж, Клеопатра Ильинична приобрела княжеский титул. Ее молодой супруг Александр Яковлевич Лобанов-Ростовский принадлежал к очень древнему роду, известному своими славными делами еще по летописным источникам. Хорошо образованный молодой князь некоторое время служил в Московском архиве иностранных дел, где познакомился и сдружился с «архивным юношей» Александром Пушкиным. В дальнейшем они поддерживали связь, у Лобанова-Ростовского была даже мысль издать стихи приятеля-поэта во Франции, но что-то помешало задуманному исполниться.

Зачисленный в Кавалергардский полк, самый престижный в гвардии, молодой князь участвовал во многих сражениях: с турками, с французами, был на хорошем счету и у начальства, и у товарищей, любивших его за веселый, порой бесшабашный, но добрый, открытый характер. Забегая вперед, скажем, что Лобанов-Ростовский вышел в отставку в чине генерал-майора и, кажется, вздохнул с облегчением: вообще-то его природные склонности были далеки от парадов и боевых схваток. Он очень интересовался историей, обрел в ней своих любимых героев и героинь, которые занимали его воображение, с удовольствием рылся в старых бумагах и дышал архивной пылью. Возможно, в этом и было его предназначение. Но разве судьба интересуется тем, к чему лежит наша душа?



В Петербурге ходили слухи, что огни свадебных торжеств не гасли во дворце Безбородко на Почтовой несколько дней. Бал следовал за балом, один роскошнее другого. Новоиспеченная княгиня Лобанова-Ростовская падала с ног от усталости. Слуги сотнями меняли свечи в не остывающих от жара люстрах, драгоценный паркет стонал под тяжестью танцующей толпы, вино лилось рекой, а крики «Горько!» не смолкали в воздухе, напоенном ароматом цветов, привезенных с юга Франции. Ах, как много ожидалось от этого блистательного бракосочетания!


...Родовой дом князей Лобановых-Ростовских по сей день стоит на своем исконном месте, на углу Никитских ворот (Никитский бульвар, 14). Старым москвичам это здание известно как кинотеатр «Повторного фильма», а сегодня там располагается один из московских театров.


...В разного рода мемуарах да и в современной жизни подчас сталкиваешься с такими супружескими парами, что диву даешься: какие же силы могли соединить столь разных и столь бесспорно неподходящих друг другу людей? И зачем они только поженились? Их чужеродность очевидна даже человеку, не посвященному в хитросплетения их семейной жизни. Еще спасение, если им удастся побыстрее избавить друг друга от своего общества. Куда хуже, если двое несчастных, поверив нелепой поговорке «стерпится – слюбится», останутся жить под одной крышей, с трудом усмиряя холодную неприязнь друг к другу.

Клеопатра и Александр Лобановы-Ростовские считались по всем статьям подходящей парой. В высшем свете, злоязычном и скором на приговор, о них говорили с полной благожелательностью. Открытого характера, незаносчивые и некичливые, чуткие ко всяким людским горестям, они не вызывали даже той тайной зависти, которая извечно преследует людей, которым судьба дала все в преизбытке.



Унаследовав огромное состояние, молоденькая, но не блещущая ни красотой, ни особыми дарованиями Клеопатра стала предметом обсуждения всего петербургского общества. Маменьки, имеющие сыновей-холостяков, осаждали ее, как крепость, взятие которой обеспечивало полное процветание на всю оставшуюся жизнь. Богатая невеста, к чести ее будет сказано, не дрогнула под шквалом лести и любезностей и спокойно поджидала человека, который придется ей по сердцу.


Правда, горе не обошло и их стороной: первенец княжеской четы, дочь Анна, скончалась в младенчестве, а других детей Бог не давал. Но едва ли это обстоятельство послужило началом охлаждения чувств супругов – сначала слегка, а потом настолько заметно, что об этом уже заговорили во всех гостиных Петербурга.

Получалась странная вещь: оба не могли справиться с грузом богатства, которое чем дальше, тем очевиднее непомерной тяжестью ложилось на их плечи, уничтожая то, без чего задыхается и погибает любовь, – теплоту отношений, доверие, удовольствие жить вместе под одной крышей. Словом, самым фатальным образом сокровища канцлера будто принялись за что-то мстить наследникам. Богатство не украшало, а усложняло их жизнь. Да и само оно – немереное – загадочным образом пускалось по ветру, утекало меж пальцев.

Совершенно непонятно, например, почему дворец на Почтовой улице уже вскоре после свадьбы Клеопатры частично стали сдавать внаем, а потом и вовсе продали Почтовому ведомству.

Вместо него супруги взялись строить огромное здание у восточного фасада Исаакиевского собора.

Его стоимость чуть ли не в два раза превысила сумму, которая была выручена за дворец на Почтовой. Но и надежды супруги Лобановы-Ростовские возлагали на новостройку огромные. Выражаясь современным языком, суть их «бизнес-проекта», в те времена еще невиданного в аристократической среде, заключалась в том, что парадная часть дома, обращенная в сторону Исаакиевского собора, предназначалась для хозяев, а остальное – под съемные квартиры. Внутренняя планировка учитывала и устройство двух залов для проведения свадеб, балов, юбилеев и прочих торжественных мероприятий. Небольшие помещения на первом этаже предполагалось отдать в аренду лавочникам, держателям пивных погребов и маленьких ресторанчиков.



Восемнадцатилетним корнетом князь Лобанов-Ростовский заслужил свой первый боевой орден, а наградную золотую шпагу тоже добыл себе на полях сражений. Через двенадцать лет его мундир украшали уже генеральские эполеты. Общительный, дружелюбный нрав всегда делал его душой компании, а прекрасная внешность обеспечивала полный успех у прекрасных дам. Именно на него, красавца и весельчака, обратила внимание одна из самых богатых невест России – Клеопатра Кушелева-Безбородко.


Разумеется, все это должно было возместить огромные затраты по постройке дома и пополнить доходы Клеопатры Ильиничны.

Сегодня это бывшее частное владение княжеской четы известно как «дом со львами». И не в последнюю очередь благодаря пушкинскому «Медному всаднику»: несчастный герой поэмы Евгений пытался спастись от наводнения, пристроившись на одном из мраморных львов, которых изваял знаменитый мастер Паоло Трискорни.

Интересную подробность, доступную только очень наблюдательному человеку, по поводу мраморных львов сообщает П.Я. Канн в книге «Прогулки по Петербургу».

«Заметим, – пишет он, – что это сторожевые львы. Лев, держащий лапу на шаре, должен все время быть в напряжении, иначе шар выскользнет... Внимательно осмотрев изваяние, мы заметим, что один лев бдительно несет свою службу – его лапа возложена на шар. А второй страж утратил бдительность, шар откатился, и лев подкатывает его на прежнее место».

Эта аллегория заставляет вспомнить о хозяевах: мраморный шар можно вернуть «на прежнее место», а вот с человеческими отношениями дело обстоит куда сложнее.



Перечень причин, мешающих супругам жить долго и счастливо, весьма длинен. Каждая эпоха добавляет в него что-то новое, порой весьма оригинальное. К примеру, Лобановы-Ростовские зачем-то затеяли строить огромный дом, очень украсивший Северную столицу, но осложнивший личные отношения супругов. Говорят, нехватка квадратных метров губительна для семейного согласия, а их избыток, выходит, – тоже?


Роковые финансовые просчеты, в которых супруги как будто вступили в состязание друг с другом, неуклонно подводили их к печальному финалу. У них действительно все постоянно «выскальзывало» из рук. Клеопатра Ильинична, по характеру человек добродушный, пришла в неописуемую ярость, узнав, что в Киеве супруг не только проиграл большую сумму денег, но в уплату долга ушло ее имение в Подольской губернии.

Однако и она сама отличалась каким-то непостижимым умением терять одну жемчужину за другой из короны славных предков. Усадьбы Лобановых-Ростовских, расположенные в нескольких губерниях России, ничем не напоминали загородные дворянские жилища с их обязательным набором: парк, пруд и барский с почти непременными колонами дом. Нет, это были настоящие дворцы! И внутренняя обстановка тому соответствовала.

Но вот снова «выскользнуло» – Клеопатра Ильинична продает внучке «Пиковой дамы» Н.С. Голицыной великолепное черниговское имение Гринево, «где дом-дворец», как писали, «почти сколок с Царскосельского дворца», был подлинным музеем: тут находились громадная библиотека, постоянно пополняемая, в большом порядке содержавшийся семейный архив, прекрасные гобелены и картины, целая коллекция вывезенных из Италии этрусских ваз. Правда, Клеопатра Ильинична хотя бы их догадалась пожертвовать Обществу поощрения художников.

Можно лишь добавить, что эту черниговскую глушь украшало и великолепное здание церкви, построенной по чертежам Кваренги, коими петербургскими шедеврами мы любуемся по сию пору. В том же храме были четыре иконы, принадлежавшие кисти Ореста Кипренского.

...Несмотря на все прорухи, Клеопатра Ильинична с превеликой наивностью продолжала считать себя дельной хозяйкой и, как утверждали, самолично вела дела конторы по управлению «домом со львами» – ее последней надеждой хоть как-то свести концы с концами в своем бюджете. Но и этот первый пример домовладельческого бизнеса среди петербургской аристократии совершенно не оправдал себя.

Ссорясь и обвиняя во всех бедах друг друга, супруги Лобановы-Ростовские договорились обойтись без формального развода, но жить совершенно раздельно.

Князь тут же воспользовался предоставленной свободой. Как говорится, нет худа без добра: с оставшимися все еще немалыми средствами он устремился туда, где единственно и можно их потратить в свое удовольствие, – в Париж. Здесь ему предстояло провести несколько отнюдь не самых худших лет жизни.


* * *

Человеку размашистому, привыкшему обставлять свою жизнь по высшему разряду, Александру Яковлевичу были свойственны все сумасбродства и излишества исконно русского барина.

В 1821 году адрес роскошных апартаментов Лобанова-Ростовского становится известен во французской столице, и «весь Париж» у него обедает. Однако это лишь одна сторона медали.

В том же году Александр Яковлевич переводит на русский язык Евангелие от Матфея и молитвы, читаемые на Божественной литургии. Оба труда были напечатаны в одной из лучших типографий Парижа. Причем текст был набран особым шрифтом, придуманным самим князем.

За что бы ни брался этот, безусловно, разносторонне одаренный человек, все несло на себе печать особой элегантности, новизны и обширнейших знаний.

К примеру, Александру Яковлевичу, большому гурману и знатоку гастрономии, принадлежат два сборника разнообразных рецептов на французском языке – правда, они увидели свет без обозначения имени автора.

...С самого начала пребывания русского князя на берегах Сены просвещенные французы восприняли его не как прожигателя жизни, каких видели тут немало, а как человека, желающего трудиться с пользой не только для своего Отечества, но и для европейской культуры. Это не могло остаться незамеченным среди французской интеллектуальной элиты. За свои первые опубликованные труды, коллекционирование и описание разного рода документов, художественных находок, их атрибутирование Лобанов-Ростовский был избран членом парижского Общества библиофилов, в память чего получил специально выбитую медаль.

Между тем серьезные занятия, которые требовали сосредоточенности и уединения, мирно уживались с тем, что называлось «парижской жизнью». В апартаментах Лобанова-Ростовского можно было встретить представителей сословной элиты и богему, представленную самыми разными лицами: художников, поэтов, композиторов и, конечно, хорошеньких актрис – как же без них?


...Однажды князю пришла в голову мысль переместить всю эту шумную компанию подальше от столицы, начинавшей раздражать его своей сутолокой. Но куда? Перебрав пришедшие на память достойные места под Парижем, Александр Яковлевич вспомнил о замке французских королей – Фонтенбло. Кажется, это то, что надо, – Версаль просто юнец по сравнению с семисотлетним гнездом монархов благословенной Франции. Да и располагалось Фонтенбло всего-то в каких-нибудь сорока верстах от Парижа.

Отправившись поближе познакомиться с облюбованным приютом на ближайшие годы, князь понял, что угодил в точку. Для него, любителя величественной архитектуры, красивых пейзажей, старины и охоты, тут было раздолье.

Бесчисленные залы замка хранили воспоминания о прежних хозяевах и законных женах, фаворитках, авантюристах, убийцах и мучениках. Окрестности же, в особенности огромный лес с пятисотлетними дубами, были полны зверья, озера изобиловали дикими утками и рыбой.

Теперь оставалось лишь договориться с хозяином всех этих прелестей – королем Франции Карлом X. Лобанов-Ростовский уже успел свести с ним знакомство и, вероятно, сделал ему настолько финансово выгодное предложение, что тот, говоря современным языком, не смог от него отказаться. Это неудивительно: много ли история знавала королей, которые не нуждались бы в средствах?


...Итак, Фонтенбло на оговоренных условиях – в дворцовых апартаментах князь мог жить, в лесах охотиться – поступил в полное его распоряжение. Весьма опрометчиво Александр Яковлевич сообщил об этом друзьям, родным и светским приятелям в России. Последствия не заставили себя ждать: из-за наплыва гостей громадное поместье с дворцом посередине очень скоро стало походить на Ноев ковчег – над приозерными зарослями раздавалась ружейная пальба, по полям с гиканьем носились всадники, гоняя зайцев, беседки и охотничьи домики не простаивали пустыми, давая приют влюбленным парочкам.

Парижане не отставали от соотечественников Лобанова-Ростовского, бросая якорь в Фонтенбло на недели и месяцы. Хозяин, страстный театрал и знакомец всех звезд подмостков, каждый вечер платил дань Мельпомене. «По окончании спектаклей в Париже, – читаем в сборнике биографий кавалергардов, где нашему герою отведено свое место, – многие артисты и артистки приезжали ужинать к Лобанову-Ростовскому в Фонтенбло». До зари не гасли ярко освещенные окна парадных залов. Часто случалось, что утром хозяина не могли отыскать, чтобы поблагодарить за гостеприимство.

Лишь самые близкие князю люди знали, сколь на самом деле далек он от этой праздничной круговерти: пикников, охотничьих забав и даже интрижек с прелестными премьершами театра «Варьете», которым щедро покровительствовал. Дамы из общества тоже не прочь были свести с ним тесное знакомство. Какие только нежные ручки не раскидывали перед Александром Яковлевичем своих сетей! Однако самое большее, чего они от него добивались, это недолгого свидания в красной спальне знаменитой Дианы де Пуатье, удивительной женщины, которая по возрасту годилась Генриху II в Матери и до самой смерти короля владела его сердцем.



Лобанов-Ростовский арендовал замок французских королей Фонтенбло так, как нынешние приезжие люди снимают для житья «двушку». Разница только в масштабах. Снимок, сделанный с высоты птичьего полета, наводит на мысль, что ни князь, ни его гости не страдали от тесноты.


Тем не менее прелестниц, желающих накоротке провести время с князем и в результате увезти из Фонтенбло на память какой-нибудь приятный сюрприз в бархатном футлярчике, было хоть отбавляй.

– Нет, милый друг, как хотите – но я вам не верю, – оглядывая стены, слышавшие страстный шепот влюбленного в Диану короля, говорила очередная гостья. – Признайтесь, это все басни, что рассказывают про нее. Как можно любить совсем немолодую женщину? Да еще королю? Скажите, скажите же мне! Я сгораю от любопытства.

– Это правда, мадемуазель... э-э-э, простите, я запамятовал. .. ах да, Луиза, конечно, Луиза. Так вот, мадам де Пуатье, похоже, не верила в любовь короля. Он убеждал ее, но она стояла на своем. И даже неоднократно хотела покинуть его. После смерти мужа она осталась богатой вдовой и могла бы найти себе пару. Зачем ей этот юнец? Когда Генриха заставили жениться, Диана, кажется, вздохнула с облегчением: уж теперь-то она свободна. Но не тут-то было – молодой супруг чуть ли не с брачного ложа прибежал к своей фаворитке.

– И сколько же тогда Диане было лет? Князь, немного помолчав, произнес:

– Думаю, уже за сорок.

– Невозможно! Так я вам и поверила! Она что же, по-вашему, и не старела вовсе?

– Да, моя прелесть! Диану действительно называли колдуньей. Ясные глаза, гладкая, атласная кожа, а сама – уверенная и сияющая... Да что вам мои слова – в кабинете короля висит ее портрет. Разве вы не видели?

– Не-е-т! – пожала плечами актриса. – Их здесь много висит, разных дам.



Представьте себе, сколь приятно было русскому князю, присев с бокалом французского вина на знаменитой лестнице дворца Фонтенбло, рассказывать гостям о том, что именно на этих ступенях поверженный Наполеон прощался со своей гвардией перед ссылкой на затерянный в океане остров. Какие трагические мгновения великой судьбы! А вот они сидят здесь и пьют вино.


– Как жаль, что вам это неинтересно! Должны же вы хоть что-нибудь знать, кроме ваших ролей. Впрочем, я не о том. Ведь вы спросили, почему не старела Диана? То, как она жила, мне кажется, это объясняет. Представьте, каждодневный подъем в пять часов утра, купанье в озерце с холодной водой, потом на коня и часа два бешеной скачки по здешним полям. И так всегда – в любое время года. Многие придворные дамы пытались делать то же самое, но надолго их не хватало. Время шло – они теряли молодость и красоту. Диана же оставалась прекрасной.

Гостья князя возмутилась:

– Что за ужасы – купаться в холодной воде! А вставать в пять часов утра! Да я не верю вам. Вы, видно, забавляетесь, а я, как деревенская дурочка, слушаю ваши немыслимые россказни.

– Разве я способен на подобное? Но если вы мне не верите, я умолкаю.

Схватив веер с платья, лежавшего небрежной грудой в кресле, девица принялась обмахиваться, будто ей стало жарко.

– Нет уж, раз начали, то и заканчивайте. Что же дальше было?

– Дальше? – отозвался князь. – Диана была очень умна, и все три десятилетия романа с ней король всегда слушался ее советов. Но в конце концов...

– Ну конечно! – захлопала в ладоши слушательница. – Я так и знала – он ей все-таки изменил! Вот оно чем кончилось!

– Да нет же! Генрих был случайно ранен на рыцарском турнире и прожил еще несколько дней. За несколько минут до смерти, которую, кстати, ему предсказал Нострадамус, он прошептал склонившейся над ним Диане: «Я вас умоляю всегда помнить о том, что никогда не любил и не люблю никого, кроме вас».

Мадемуазель, расчувствовавшись, даже всхлипнула:

– Боже, какие же были раньше мужчины! Воцарилось молчание. Потом раздался голос Александра Яковлевича, тихий, задумчивый:

– А какие были женщины!..


...Возможно, их было в жизни Лобанова-Ростовского две – по-настоящему им обожаемые, вызывавшие поклонение. Одна – Анна Ярославна, уроженка теплого, ласкового Киева, наверно никогда не мечтавшая ни о какой короне в чужой далекой стране. Другая – Мария Стюарт, которая превратила свою жизнь в трагедию из-за короны, весьма опасного, надо сказать, украшения.

Даты рождения этих женщин разнились более чем в пятьсот лет. Анну Ярославну от ее неожиданного сородича-поклонника отделяло восемь столетий, Марию Стюарт – лет триста. Но эта арифметика ничего не значила для князя. Его покорили характеры этих женщин, их поступки, их смелость в любви, непреклонность во вражде, стремление жить так, как диктовало им внутреннее убеждение.

Известно, что люди быстро забывают отошедших в мир иной, но эти две красавицы веками не отпускали воображение историков, писателей, поэтов. Да уж, Лобанов-Ростовский был не одинок в своем интересе к ним. Разумеется, он прочитал об Анне и Марии все, что только смог отыскать в России и европейских библиотеках, вникая во все нюансы их жизнеописаний. Какими смешными в своих никчемных страстишках, которые они называют любовью, казались князю окружавшие его дамы! Мертвые теснили живых – что ж, не с одним ним такое бывало.

Оттого, вероятно, до нас не дошли сведения ни о каких сколь-нибудь заметных романах самого Лобанова-Ростовского, этого «соломенного вдовца». Маячившие возле него тени прошлого так тревожили его воображение, от них веяло такой страстью и великолепием женственности, что было бы странно завести что-либо серьезнее ни к чему не обязывающего флирта. Анна Ярославна и Мария Стюарт путали князю все карты. Его восхищение требовало выхода: Лобанов-Ростовский решил делом доказать им свой восторг и почтение.


...Эх, каким же он оказался слепцом! Столько раз бывал в Киеве, вовсю развлекался, но так и не удосужился в тиши и спокойствии Софийского собора рассмотреть изображение Анны Ярославны – женщины, жизнь которой теперь ему казалась самым головокружительным романом из всех, что довелось прочитать.

Правда, там, на фреске, Анна еще девочка-подросток, смиренно ступающая в ряду с сестрами. Ее ждет дорога в Париж, корона, рождение четверых детей – троих сыновей и дочери, – признание Папой римским ее замечательного ума, а всей Францией – красоты и мудрости. Потом придет вдовство, а в тридцать шесть лет – сумасшедшая любовь к женатому человеку. Против Анны и ее избранника восстанут церковь и собственные дети.



«Полюбить – так королеву, проиграть – так миллион». Шутки шутками, но, похоже, князь Лобанов-Ростовский, сам того не ведая, жил по этому принципу. Во всяком случае, именно русская королева Франции Анна Ярославна могла оспаривать у Марии Стюарт первое место в душе и мыслях князя, но никак не вполне живая, милая, но все-таки очень уж заурядная Клеопатра Ильинична.


Но все будет напрасно – их любовь устоит и лишь окрепнет. А за десять лет счастья и согласия можно заплатить многим: это не станут отрицать ни те, кто нашел своего человека в жизни, ни те, кто с ним разминулся.

...Многое обнаружил Лобанов-Ростовский такого в биографии Анны Ярославны, что раньше не было никому известно. Но дата ее смерти так и осталась невыясненной. По одной из версий, русскую княгиню, потомки которой в восьми поколениях были королями Франции, похоронили в местечке Серии. Там находилось аббатство, где и окончила свои дни удивительная дочь Ярослава Мудрого.

Разумеется, Лобанов-Ростовский ездил туда, расспрашивал монахов, не сохранилось ли каких бумаг, способных документально подтвердить легенды. Но увы! Он узнал только, что надгробие Анны-королевы, как называли ее во Франции, действительно было на территории аббатства. Однако в годы революции чернь, испепеляемая ненавистью не только к живым, но даже к тем, кто ушел в вечность, все сравняла с землей.


...Vestigia semper adora. Чти всегда следы прошлого. Странно, думал князь, это высказывание поэта Публия Папиния Стация датируется концом первого века новой эры. Невозможно даже представить себе, какая бездна времени разделяет нас! Но и тогда, выходит, умные люди понимали: события, маленькие и большие, их связь – это та невидимая, но живая нить, которая связывает поколение с поколением, не давая людям ощущать себя сиротами в мироздании. Откуда мы пришли? Куда уйдем? Нет, любой из нас есть крохотное звено в бесконечной веренице жизней, каждая из которых в назначенный срок передает эстафету другой. Не потому ли мы в этой цепочке будней обнаруживаем тех, кто нам почти по-родственному близок и симпатичен?




Лобанов-Ростовский обожал эту женщину. Как не похожа была она ни на одну из прелестниц, с кем сводила его судьба! И сколько бы пугающих слухов не ходило о ней, князь только посмеивался: это все от зависти, от сознания своей незначительности перед такой красотой и таким характером. Эта Мария стоила князю уйму денег, да и Бог с ними – хорошо, что на них можно купить лишний листок пожелтевшей бумаги, исписанный дорогой ему рукой. Беда в другом, Мария Стюарт, королева Шотландская, старше его ровно на 262 года. «Мы не совпали с ней в веках – не наша в том вина...».


Раздумывая над трагической судьбой Марии Стюарт, русский князь Лобанов-Ростовский не считал, что она жила слишком давно. Каких-нибудь три сотни лет назад он ничего бы не пожалел, чтобы быть ей представленным! Что же такое было в этой женщине, если и сейчас звук ее имени волнует его – здорового и очень даже ловкого с дамами мужчину? Почему всякий разговор с более чем живой и даже очаровательной женой Клеопатрой уже через полчаса заканчивался либо ее истерикой, либо его бешенством? На эти вопросы ответы туманны и уклончивы, но факт остается фактом: ему очень нравится другая женщина – Мария Стюарт.

Александр Яковлевич решил отправиться на ее родину в Шотландию и там искать документы, которые позволят подробнее разобраться в трагической судьбе этой женщины.

Добившись разрешения быть допущенным к самым ценным архивам, он день за днем просматривал старые бумаги с выцветшими, трудно читаемыми строчками. Выручали блестящее знание языка, за столетия, конечно, весьма изменившегося, да чутье азартного охотника, которым князь, видимо, обладал в высшей степени.

«Самоучкам всегда везет», – сказали бы опытные архивариусы. Думайте как угодно! Только Лобанову-Ростовскому из груды слежавшейся бумаги удалось извлечь несколько подлинных, не известных англичанам писем казненной королевы. Вы это как-то можете объяснить?

Трагедия эта случилась столь давно, что ее подробности волновали только странного русского князя, последнего, надо думать, поклонника прекрасной Марии.


...Казалось, все самое тяжелое и мучительное, что только может произойти с женщиной на этой земле, выпало на долю Марии Стюарт: ненависть, предательство, гнетущий выбор между жизнью и смертью.

О ней говорили и писали разное, часто весьма нелестное. Многие современники и историки считали ее дерзкой интриганкой, разжигавшей страсти, заводившей смуту ради достижения собственной заветной цели – короны Англии. Не она ли сама неуемной гордыней и неуступчивостью подписала себе смертный приговор?

Слыша подобные речи от собеседников, с которыми Лобанов-Ростовский делился мыслями о своем идеале, он страшно кипятился и нервничал. Князь защищал шотландскую королеву с такой страстью, словно речь шла о живом человеке, судьба которого висит на волоске, и только его оправдательная речь может помешать случиться непоправимому.

Друзья-соотечественники, зная о «даме сердца» Александра Яковлевича, называли его «четвертым мужем Марии Стюарт».

Шутки шутками, но Лобанов-Ростовский издал на свои средства три тома писем Марии Стюарт, Он собрал большую коллекцию ее портретов, среди которых оказались редчайшие, каких нет в британских музеях. Поистине, это ли не чудо? Через несколько веков после гибели Марии под топором палача к ней были обращены такая мужская преданность и поклонение, каких она не знала при жизни.

...Разумеется, приобретение подобных редкостей требовало и большого времени, и огромных средств. Азарт охотника и сознание ценности находок заставляли Лобанова-Ростовского платить и переплачивать архивариусам, коллекционерам, всякого рода чиновникам, лишая иных претендентов малейших надежд.

Деньги, надо думать, утекали рекой, и мало-помалу она обмелела. Забегая вперед, следует сказать, что Мария Стюарт, находясь за гранью бытия, как будто оценила старания русского поклонника: хотя князь завещал свои находки, в том числе и ее знаменитый портрет, Эрмитажу совершенно бескорыстно, ему была назначена пожизненная пенсия. И эта, вероятно, не столь уж большая сумма стала существенным подспорьем.

Но к разорению как Лобанов-Ростовский, так и его супруга шли давно.

Почти десятилетнее пребывание князя за границей, путешествие по Европе, коллекционирование редкостей всякого рода, ставшее его страстью, поистощили кошелек. Без денег в чужих краях делать нечего – Александр Яковлевич решил возвратиться домой. Тем более это казалось резонным, что Клеопатра Ильинична, время от времени ему писавшая, жаловалась, что денег отчаянно не хватает, «дом со львами», обязанности, связанные с ним, ей надоели. Она предлагала вместе подумать, как быть дальше.

Весьма странно! «Дом со львами», где аренда помещений была очень высокой, а годовой доход приносил громадную по тем временам сумму – сто тысяч рублей, – не избавлял княгиню от вечных денежных затруднений.

По приезде Александра Яковлевича этот первый доходный дом в Петербурге, носивший аристократическое имя Лобановых-Ростовских, решено было продать. Цену хозяева назначили немалую: один миллион рублей. Время шло, а покупателя не находилось.

Но Лобанов-Ростовский, человек с чрезвычайно живым и прихотливым воображением, придумал нечто совершенно неожиданное: разыграть «дом со львами» в лотерею.

Идея не отличалась новизной. Еще в Древнем Китае азартные граждане собирали общую кассу. Часть выигрыша получал тот, на чью крышу садился голубь, – остальное шло на строительство Великой Китайской стены. Со временем условия игры поменялись, а суть осталась прежней: люди вкладывали понемногу, но всегда находился тот, кто получал все.

Так вот, Лобанов-Ростовский с супругой, оценив «дом со львами» в один миллион, решили напечатать миллион билетов – каждый стоимостью один рубль. Лотерея была объявлена всероссийской. Газеты во всех городах и весях необъятной родины оповещали, что житель какого-нибудь одному Богу известного селения, затратив всего лишь рубль, может стать обладателем роскошного дворца в самом центре императорской столицы.

Неизвестно, чем закончилось бы дело, но Николай I прочитал это объявление, разгневался и срочно призвал к себе Александра Яковлевича. Тот услышал массу нелестных слов в свой адрес, мол, стыдно русскому князю опускаться до подобных сделок и позорить честь фамилии.

Но Лобанов-Ростовский, очевидно, сумел, улучив момент, обрисовать государю ужасающую перспективу своего полного материального краха. Нищий князь – это тоже, надо сказать, не украшение империи!

Николай внял вполне резонному рассуждению и повелел купить громадное здание под военное ведомство, говоря современным языком – для Министерства обороны.

Говорили даже, что денег было уплачено больше, чем рассчитывали супруги. Но Лобанов-Ростовский, как порядочный человек, предоставил эту громадную сумму в распоряжение Клеопатры Ильиничны, что в общем-то было справедливо: здание возводилось, по существу, на средства, оставленные канцлером Безбородко.

В благородном поступке князя убеждает тот факт, что сам он, имея нужду в деньгах, решился на продажу собственного петербургского дома на Фонтанке с дивным видом на Летний сад и Михайловский замок. Немногие богатые люди владели в Северной столице подобной недвижимостью. Целая череда потерь! Особняк напротив Исаакиевского собора, дворец Фонтенбло, просторные апартаменты в столицах Европы – все это уходило в прошлое. Однако Лобанов-Ростовский не унывал. В респектабельном доме на углу Большой Морской и Гороховой им была приобретена вместительная квартира, где среди книг, картин и редких вещиц он обосновался вполне комфортно, потихоньку пристраивая наиболее ценное – от греха подальше! – в государственные хранилища и учреждения. Так, например, в Генеральный штаб он передал собрание карт и книг по военному искусству, имевших научную ценность, в Публичную библиотеку – коллекцию портретов Петра Великого.



И сейчас невозможно не остановиться у широкой лестницы дома Лобановых-Ростовских, чтобы полюбоваться двумя царственными хищниками, которые стерегут великолепное здание. Модные в то время мускулистые, грозные звери словно символизировали богатство и власть именитых хозяев. Можно представить, сколь эффектно они выглядели два столетия назад, сияя первоначальной мраморной белизной.


Надо думать, Александр Яковлевич с тяжелой душой расстался с единственным в своем роде собранием – это были трости, принадлежавшие известным историческим личностям: королям, принцам, полководцам, знаменитостям артистического мира, героям знаменитых битв и вообще тем, чьи имена оказались вписанными в пеструю летопись человечества. О художественной ценности тростей, украшенных порой драгоценными камнями, сделанных из редких материалов с величайшим вкусом и тщательностью, имевших свои тайные, недоступные постороннему глазу секреты, можно было составить интереснейшее исследование.

Вот с этой жемчужиной своей собирательской деятельности Александр Яковлевич распростился в самую последнюю очередь, продав ее – ах, эти деньги! – графу Воронцову-Дашкову.

Одно утешало князя – это был не случайный покупатель, а его старый верный друг. Можно надеяться: то, что собиралось долгими годами, не пойдет прахом. К тому же у графа в отличие от Александра Яковлевича были наследники: те, кому предстояло принять отцовское достояние. До конца дней своих князь грустил, что остался в этом смысле обделенным. И ведь как странно: у деда Александра Яковлевича было двадцать восемь детей. И не от гаремных невольниц, а всего-навсего от двух браков.



Это петербургский дом Лобанова-Ростовского на Фонтанке. Кстати, лишь очень богатые люди имели собственные дома в императорской столище. Чаще всего петербуржцы нанимали квартиры. Самые дорогие находились в бельэтаже. Но княжеское семейство могло позволить себе роскошь иметь собственный особняк, да вдобавок в одном из самых красивых и престижных мест в Петербурге. С балкона открывался изумительный вид на Михайловский замок и Летний сад. С Невы долетал свежий ветер. Довольно скромный фасад здания скрывал роскошную внутреннюю отделку... Особняк Александру Яковлевичу пришлось продать.


...Несмотря на стесненное материальное положение, хозяин квартиры на Большой Морской раз в год (теперь уже только раз в год) устраивал у себя раут, получить приглашение на который считалось большой честью, – князь по-прежнему имел безукоризненную репутацию и, как пишет великий князь Николай Михайлович, «пользовался большой любовью среди общества». Все изумлялись его энергии, предприимчивости и организаторским способностям.

Время шло. Александр Яковлевич уже достиг того возраста, когда человек не столько участвует в жизни, сколько созерцает ее. Недаром пространные жизнеописания даже очень деятельных людей, когда речь заходит об их преклонных годах, отличаются краткостью. Становится понятно, что писать уже не о чем.

Совсем иная история с Лобановым-Ростовским. Ему было уже почти шестьдесят, но именно тогда князя обуяла идея основать в Петербурге первый в стране яхт-клуб.

Александру Яковлевичу казалось недопустимым, что такая морская держава, как Россия, не имеет официально оформленного любительского мореплавания. И это при всем том, что парусники под русским флагом бороздили моря и океаны во всех частях света. Еще Петр I старался приобщить петербургскую знать к весьма дельному и перспективному развлечению: походам под парусами. Всем желающим безвозмездно выдавали легкие парусные суда с одним требованием: содержать их в порядке и участвовать в занятиях-тренировках на воде. Иначе откуда взяться новым флотоводцам?



Подробности давно исчезнувшей жизни небесполезны – из них желающий всегда может извлечь практическую пользу. Скажем, при всех немалых жизненных неудачах – супружестве, не давшем личного согласия и детей, растраченном огромными тратами состоянии – князь Лобанов-Ростовский никому не казался неудачником, а главное – сам не чувствовал себя таковым. Почему? Все просто, кто-то видит за своими плечами одни руины и разочарования, а он – свою осуществленную мечту: бескрайнюю морскую гладь и белый парус на горизонте.


Однако со смертью Петра любительское мореплавание заглохло. И вот Лобанов-Ростовский бросил клич, адресованный петербургской молодежи: «Или вы не Петровы внуки?» Его поддержали бывалые моряки русского флота. И в 1846 году Николай I по их ходатайству утвердил устав и флаг первого в России Императорского Санкт-Петербургского яхт-клуба. Командором при единодушном голосовании был избран князь Лобанов-Ростовский.

В следующем, 1847 году состоялась первая парусная регата, в которой участвовало семь яхт. Через четыре года шхуна Лобанова-Ростовского, названная именем отважной героини древнерусского эпоса «Рогнедой», вышла из Санкт-Петербурга, достигла бразильских берегов и вернулась обратно. В 1854 году князь задумал кругосветное путешествие. «Рогнеда» уже пришла в Рио-де-Жанейро, но началась Крымская война.


На одном из последних своих портретов Александр Яковлевич не случайно написан с подзорной трубой в руке, словно он следит за парусником, бороздящим океан.

Поседевший и задумчивый, князь, пожалуй, выглядит импозантнее того здоровяка-гусара, каким изображен на портрете своей далекой молодости. Так нередко бывает – годы мужчин красят...

Что сказать о Клеопатре Ильиничне? Продав «дом со львами», она обосновалась в особняке под номером шесть на аристократической Миллионной улице. «Как видно из переписки братьев Булгаковых, – читаем в «Знаменитых россиянах», – княгиня вела жизнь очень расточительную и, несмотря на свои 500 тысяч рублей годового дохода (поистине фантастическая для николаевского времени сумма. – Л.Т.), пришла в полное разорение и объявила себя несостоятельной в 8-и миллионах».

Однако и при громадных долгах не только Клеопатра Ильинична, но и ее родственники могли благодарить канцлера: его наследство казалось неисчерпаемым. При самом безалаберном ведении дел, при полной бесхозяйственности почти сорок тысяч крепостных – именно такую цифру называют биографы екатерининского вельможи – продолжали пополнять своим трудом кошелек хозяев. За пять десятков лет, прошедших со дня смерти Безбородко, его родня все еще имела такое движимое и недвижимое имущество, которое могло и впредь обеспечить роскошную жизнь многим поколениям графа.


* * *

Свою незадавшуюся женскую долю Клеопатра Ильинична подправила тем, что взяла на воспитание сына рано умершей сестры, графини Кушелевой, и растила его с поистине материнской любовью. В основном она жила в Полюстрове, которое тогда считалось предместьем столицы, и вдали от городского шума старалась приучить мальчика к серьезным занятиям, а когда тот подрос, отдала его в Царскосельский лицей.

Александр прекрасно учился и обещал оправдать самые радужные надежды тетушки. Организованный, умевший правильно распределить свое время, молодой граф много читал, разбирался в искусстве и вообще к любому занятию подходил чрезвычайно серьезно. После поездки по Европе, познакомившись с образовательными учреждениями, именно он, Александр Григорьевич, внучатый племянник канцлера, взял на себя все хлопоты по завершению в Нежине образцовой по тем временам гимназии – «Гимназии высших наук имени князя Безбородко».

Поскольку этот род ввиду отсутствия наследников должен был оборваться, то специальным указом государя Александра Кушелева было велено впредь именовать графом Кушелевым-Безбородко – «дабы знаменитая заслугами фамилия пребывала навсегда в незабвенной памяти российского дворянства».



3. Невольники сокровищ


Время – этот бессменный драматург и режиссер – придумывает сюжеты один сложнее другого и выводит на сцену все новых и новых героев. Его внимание не обошло и семейство Александра Григорьевича. Графу досталась весьма трудная роль. Жена его умерла рано, оставив ему двух дочерей и двоих сыновей.

С девочками – Варенькой и Любой – особых хлопот не было. Но сыновья – Григорий и Николай – шалопайничали вовсю, несмотря на то что отец, будучи человеком строгих правил, беспощадно с этим боролся.

Старший, Григорий, выпускник Александровского лицея, безрадостно отсиживал дни в одном из министерств и возмещал скуку бытия в компаниях приятелей и веселых дам.



В молодости граф Александр Кушелев-Безбородко, внучатый племянник екатерининского канцлера, получил от собственного батюшки вместе с большим наследством такое наставление: «Пожалуйста, люби свое Отечество более чужбины, не расточай имущества на пустую пышность». Весьма строго воспитывала Александра и тетка Клеопатра, на собственном примере убедившаяся, что даже самые большие деньги могут растаять как снег на солнце. Посему собственных сыновей – Григория и Николая – граф пытался держать в ежовых рукавицах.


Каждое утро он обязан был являться ровно в девять часов пред батюшкины очи с докладом, и нередко это оборачивалось для него сущей пыткой. Мягкий и нервный, Григорий дрожал как осиновый лист в ожидании роковой минуты, когда последствия ночной вакханалии будут отцом обнаружены. Чтобы прийти в себя, выглядеть бодрым и избежать очередного скандала, он принимал какие-то сильнодействующие средства. Они-то, по слухам, ходившим среди великосветской молодежи, самым ужасным образом действовали на здоровье молодого графа и без того слабое.

Младший брат Николай, красавец с обаятельной улыбкой, слыл душой холостой компании, умудряясь порой потешать весь город.

В своем дневнике 3 марта 1854 года хорошо памятный по пушкинской истории Л. В. Дубельт записал о нем, офицере Кавалергардского полка:

«Сделано замечание молодому графу Кушелеву-Безбородко за то, что водил по улице свою собаку, зашитую в горностаевом меху. "Я уже переменил ей одежду, – сказал граф, – теперь на ней кавалергардский мундир». Видно, что эта знаменитость очень умна"».

Со смертью отца в 1850 году Григорий и Николай унаследовали колоссальное состояние. Теперь дело стало за тем, чтобы найти себе хороших жен, способных подарить им сыновей, а значит, продлить славный род Кушелевых-Безбородко: ведь оба брата оставались последними по мужской линии в семействе – их сестры, Варвара и Любовь, вышли замуж и сменили фамилию.

Но что-то у братьев не ладилось. Истощались та жизненная сила и энтузиазм, которые когда-то помогали их пращуру-канцлеру спать по три часа в сутки и держать в руках громадную государственную махину.

Молодое графское поколение не имело охоты утруждать себя: ходить в присутственные места или маршировать на пыльном плацу, учить солдат ружейным приемам и стоять по ночам в карауле.

Николай быстро скинул мундир и отправился в долгое, чуть ли не кругосветное путешествие, где неожиданно обнаружил в себе интерес к произведениям искусства, к редкостям, попадавшимся ему на глаза в разных уголках земли. Он вернулся с громадным багажом находок, многие из которых удивляли бывалых петербургских антикваров и любителей экзотики.

Григорий, простившись с постылым министерством, внезапно, запоем начал сочинительствовать. Заметки, статьи, рецензии, стихи, театральные обозрения – все это выходило в свет под псевдонимом, но, вкусив сладкой отравы авторства, человек, не знавший счету тысячам, как ребенок, радовался гонорару в несколько рублей.


...Личная жизнь братьев представляла череду любовных приключений, в которые они попадали не столько по собственной воле, сколько благодаря прекрасному полу, похоже, объявившему сезон охоты на завидных женихов.

Граф Николай был-таки изловлен молодой, очаровательной вдовушкой Елизаветой Ивановной Шунинской, урожденной Базилевской. Дочь богатого дворянина-золотопромышленника, она с пеленок воспитывалась как принцесса, не зная ни в чем отказа. Оно и понятно: папенька намывал золота до шестидесяти пудов в год.

Базилевские в Москве, где-то в районе Кисловского переулка, имели дом, перед парадным подъездом которого имя владельцев на мостовой было выложено золотом. Разумеется, такая диковина тотчас привлекла внимание публики, в том числе и не отличавшейся чистотой побуждений, – пришлось у дома миллионщиков выставить городовых. Когда эта морока надоела властям, отцу Лизоньки было предложено от греха подальше убрать соблазн. Эта деталь дает представление о том, сколь неуемны были аппетиты Елизаветы Ивановны, которую судьба наградила кроме богатства еще и веселой, яркой красотой.

Обзаведясь во втором браке громким титулом, прелестная графиня Елизавета Кушелева-Безбородко не спешила с одним – с наследником. Весельчак и жизнелюб граф Николай надеялся, что все впереди: еще год-другой, и у них заведется горластый малыш. Но время шло, а никаких перемен не наблюдалось. Каждый из супругов все больше предавался занятиям, что были по душе. Графиня всеми силами старалась утвердить свой негласный титул самой обворожительной женщины Петербурга, а граф вдруг увлекся живописью. В его доме было много картин, через отца доставшихся от канцлера. Решив привести собрание в порядок и составить каталог, он понял, что нырнул в океан таких красот, что возвращаться в мир, полный болтовни Елизаветы Ивановны и опостылевших светских развлечений, уже не хотелось.

Николай Александрович засел за книги по рисунку и живописи, брал уроки, сделался своим в Академии художеств. Увлечение переросло в страсть. Дилетант и любитель превратился в знатока, не только ценившего гениев прошлого, но и открытого новым веяниям в искусстве, непривычной манере видеть и запечатлевать это на холсте.



Большинству людей всегда есть что попросить у судьбы. Одним недостает денег и положения в обществе, кого-то угнетает невзрачная внешность и отсутствие природных способностей, что мешает выделиться из толпы. У высокого, обаятельного красавца графа Николая Кушелева-Безбородко всего было в избытке. Но каким недолгим оказалось его присутствие на празднике жизни...


Вечное почтение таланту! Но ведь у него за плечами должен стоять тот, кто первый скажет: как это здорово, небывало, как безумно интересно все то, что изобразила кисть! Многие так и не дождались этих слов, сгинув в нищете и безвестности. Но кому-то повезло, в частности, с этим светлоглазым русским, что, пачкаясь в голубином помете, залезал в дощатые, продуваемые всеми ветрами мансарды.

«Вот это беру! И это, и ту, что там, в углу, – тоже...»

Граф Кушелев-Безбородко одним из первых почуял свежий ветер, потянувший из Франции, и зачастил туда. Возвращался в Россию с холстами молодых художников, купленными на вернисажах, в ателье, перехватывал картины у ловкачей и барыг и вез к себе домой, в Петербург.

Он доверял только собственным ощущениям: над многими работами критики посмеивались, выбраковывали их, а авторов называли бездарностями. «Вы, мсье, швыряете деньги на ветер!» – не раз слышал граф Николай, когда с великими предосторожностями тащил новое произведение в свой отель.

За пять лет он собрал великолепную коллекцию. Это был настоящий музей французского искусства середины XIX века. Каким же художественным чутьем надо было обладать, каким энтузиазмом, чтобы покупать порой еще невысохшие полотна, веря в их блистательное будущее!



Великолепие дворцов императорского Петербурга вполне объяснимо: их возводили гениальные люди. Однако при всем том именно возле малого Мраморного дворца графа Николая Кушелева-Безбородко обязательно замедлишь шаг, чтобы перейти на другую сторону улицы и рассмотреть каждую деталь. Кажется, с таким изыском и тщательностью можно отделывать драгоценную шкатулку, но никак не огромное здание.


Граф Николай не ошибся: именно картины романтиков и реалистов, таких, как Делакруа, Курбе, Милле и другие, расширили семейное «безбородковское» собрание, сделав его уникальным по своей полноте и ценности. «Кушелевская галерея, – по вердикту искусствоведов, – завещанная графом петербургской Академии художеств, в течение нескольких десятилетий оставалась главным в России местом знакомства с новой французской живописью... После смерти Кушелева-Безбородко в Петербурге уже не выдвигались собиратели его масштаба, и первенство перешло к Москве, где из представителей торгово-промышленного капитала выделилась горстка настоящих меценатов».

Речь шла о братьях Третьяковых.


...Между тем судьба не подарила графу Николаю стольких лет жизни, как московским купцам-меценатам. Очевидно, он знал это и торопился по всем правилам оформить завещание. В нем, в частности, говорилось, что собрание живописи должно быть «открыто постоянно для художников и публики, допускаемых без стеснения в форме одежды». Иными словами, Кушелев-Безбородко настаивал на общедоступности своего художественного собрания.

Надо отметить особо: тут он следовал не только личному желанию, но и воле своего прославленного родственника, память которого глубоко почитал. А в завещании канцлера Безбородко четко давалось распоряжение относительно того, чем он особенно дорожил: «Картин не продавать».

К счастью для тех, кому созерцание прекрасных образцов искусства доставляет наслаждение, наказы графов Александра Андреевича Безбородко и Николая Александровича Кушелева-Безбородко были выполнены.



Увы, большинство самых замечательных зданий Петербурга с их частично сохранившимися интерьерами недоступно для осмотра. В них как будто вернулись прежние, когда-то изгнанные революцией хозяева: всюду банки, акционерные общества или что-то в том же роде, солидная охрана. Это относится и к дворцу графа Николая Кушелева-Безбородко. Лишь фотографии позволяют, к примеру, полюбоваться парадной лестницей этого, одного из пяти самых красивых зданий Северной столицы.


Сегодня Россия обладает более полной коллекцией французской живописи середины XIX века, чем Франция. Картины, купленные Николаем Александровичем, – золотой фонд Эрмитажа, в чем легко убедиться, поднявшись на третий этаж этой сокровищницы мирового искусства.

Приятно, что сейчас здесь, кажется, утвердилось правило сообщать посетителю не только название предметов искусства и их автора, но также имя человека, благодаря которому они оказались здесь. Это очень справедливо: люди должны знать и помнить имена тех, для которых Отечество было не пустым звуком, кто не забывал, откуда он родом, и знал свой долг перед своей страной, не расхищал ее богатства, а пополнял их.

От кого передалось этим баловням судьбы убеждение, что только так и имеет смысл жить? И почему они, которые могли себе позволить поселиться в самых райских уголках земли, всегда возвращались домой, в тяжелый, губительный и для миллионера, и для нищего климат, где пробирает до костей петербургский ветер? Наверное, мы уже никогда не узнаем ответа на эти вопросы.

...Граф Николай Кушелев-Безбородко в двадцать восемь лет умер от чахотки.

За два года до смерти он затеял постройку дома, который сегодня считается одним из пяти самых красивых зданий Петербурга.


...Малому Мраморному дворцу, как стали называть кушелевское строение, посвящены книги. Современники считали его воплощением роскоши и вкуса – эти два понятия так часто расходятся меж собой!

Свое название Мраморный дворец получил потому, что в качестве облицовочного материала использовали очень редкий для Петербурга мрамор розового оттенка.

Парадные залы, стилизованные под разные эпохи, поражали величием и вместе с тем изяществом отделки. Гобеленовый зал, Турецкая комната, будуар а-ля Помпадур в розовых тонах, Саксонская гостиная, парадная лестница, зал Золотой, зал двусветный Белый с подлинным плафоном XVII века – все это производило ошеломляющее впечатление даже на много повидавших архитекторов. Удивлял своей красотой и паркет, набранный из драгоценных пород дерева и инкрустированный перламутровыми вставками: нечто подобное имелось только в Лионском зале царскосельского Екатерининского дворца.

Поневоле задаешься вопросом: зачем граф Николай, который уже чувствовал себя очень плохо и не обманывался на счет своего ближайшего будущего, затеял это строительство, потребовавшее чудовищных затрат? Может быть, для него это стало последней возможностью воплотить свою мечту о художественном идеале? А может быть, само строительство, к которому он относился с пылкостью и неослабевающим интересом, по его мнению, продлевало его земной срок?

Искусствоведы не раз обращали внимание: в наружном оформлении входных дверей присутствуют такие детали, которые можно истолковать как погребальные символы. Этот дворец – последнее, но прекрасное, что граф Николай оставлял на земле и, очевидно, вполне сознавал сей печальный факт.

С обожаемой им Елизаветой Ивановной, к ногам которой он сложил все, что имел, – свое сердце, титул, огромное богатство, не получив того, чего желал, – наследника или наследницу, – с ней в последнее время отношения совсем разладились. Каждый жил своей жизнью: она – в бесконечном бальном вихре, меняя туалеты и поклонников, он – в заботах о доме, который так и не успел увидеть завершенным.


* * *

Во второй раз став вдовой, графиня Елизавета Ивановна не отказалась от старых привычек и не стеснялась в тратах. Однако дом остался неоконченным, а многие счета по его возведению – неоплаченными. Кредиторы, поставщики, разного рода посредники потянулись к графине, требуя срочно погасить долги. У вдовы голова шла кругом – наличности не хватало для ее повседневных трат, не говоря уже о прочем.

Началась распродажа. Ценные коллекции по частям уходили в чужие руки. Бронза, фарфор, мрамор, удивительные образцы часов, мемориальные вещи, принадлежавшие историческим личностям, – то, что годами собирал Николай Александрович, постигла печальная участь.

О, сколько могли бы рассказать залы Мраморного дворца об опустошении витрин, стеллажей, шкафов с изумительными предметами искусства! За какой бесценок доставались они разного рода темным дельцам и перекупщикам, спешившим со своей добычей прочь для того, чтобы вскоре вернуться опять, пока доверчивая хозяйка не опомнилась!

Однако любители легкой наживы напрасно беспокоились: ничего не понимая в ценности вещей, которые исчезали из дома, Елизавета Ивановна желала единственного – живых денег, чтобы в преддверии очередного великосветского бала по давней привычке проехаться по модным лавкам.


...«Веселая вдова» не теряла надежд и на свои чары. И что бы вы думали? Ее самоуверенность принесла весьма неплохие плоды. Накануне полного финансового краха Елизавета Ивановна сумела внушить горячее чувство человеку знатному и всеми уважаемому. Ей предложил руку светлейший князь Александр Аркадьевич Суворов, внук великого генералиссимуса. Он тоже был вдовцом, но в свои неполные шестьдесят лет этот седеющий красавец мог дать фору кому угодно. Санкт-Петербургский военный генерал-губернатор, член Государственного совета, кавалер орденов, включая орден Андрея Первозванного, – против такого жениха не возражала бы любая юная красавица. Надо сказать, что и Елизавета Ивановна была чуть ли не на четверть века моложе его.

Репутация Александра Аркадьевича была безупречна. «Всегда смелый на правду, откровенный в мыслях и словах, он сохранил эти свойства до самых последних дней.

Занимая при дворе и в среде царской семьи исключительное положение, он при всех условиях придворной жизни умел соединять утонченность светского человека с благородством и прямодушием солдата», – писал о нем современник. Надо знать злоязычный и завистливый свет, чтобы в полной мере оценить подобную характеристику.

При своем большом состоянии генерал сумел избавить очаровательную супругу от денежных затруднений: все долги были возвращены, все счета оплачены.

...Поистине Елизавета Ивановна была любимицей Фортуны. Удачливая красавица прожила долгий век без всяких, что немаловажно, материальных забот. И помогло ей в этом не только состояние третьего мужа, но и свое личное, а вернее – кушелевское. За Малый Мраморный дворец в 1873 году она выручила очень большие деньги, с лихвой вернув себе все то, что вложил в этот дом покойный Николай Александрович.

Эта выгодная сделка, вероятно, стала возможной потому, что дом на Гагаринской приобрели не кто-нибудь, а сами Романовы. Им требовался именно дворец, достойный императорской короны, и требовался срочно из-за чрезвычайного, единственного за все время существования династии обстоятельства.

Сын великого князя Константина Николаевича, Николай, украл из иконы матери бриллианты – деньги были нужны для романа с очаровательной американкой. Страсть подтолкнула молодого человека к преступлению. Его не простили: восемь лет двадцатилетний рыцарь дамы, которая уже и думать о нем забыла, просидел безвылазно в этом доме под надежной охраной. Гулять ему разрешалось только в маленьком садике, а далее следовали ссылка в Ташкент навечно и расстрел большевиками в 1918 году. 1 все же в его жизни было много любви, страсти, надежды. (Впрочем, об этой истории довольно подробно рассказано в книге: Л. Третьякова, «Русский сюжет», глава «Похититель драгоценностей».)



Александр Аркадьевич Суворов – тезка своего прославленного деда – недаром пользовался огромным уважением среди великосветского Петербурга, любившего, однако, позлословить. Но здесь все было безупречно: при богатстве, знатности, высоком положении, красоте, большом успехе у женщин генерал-губернатор Петербурга защитил свое сердце от житейской скверны. «Добр, честен, благороден», – говорили о нем.


История дома, с такой любовью возводимого некогда Николаем Кушелевым-Безбородко, не заканчивается печальной судьбой другого Николая – Романова, жертвы очаровательной авантюристки.

Через пятьдесят лет после строительства дворца здесь поселилась еще одна погубительница, светлейшая княгиня Екатерина Долгорукова. Ее роман с Александром II привел к тяжелой драме в семье царя, сократив дни его жены, императрицы Марии Александровны.

Правда, Екатерина Долгорукова, став морганатической супругой Александра II, въехала в кушелевский особняк уже после страшной гибели царя.

К чести новой хозяйки надо отнести то, что она, видимо, имела хороший вкус и оценила изысканную отделку внутренних помещений, оставив их в первозданном виде. Лишь из двух комнат убрали драгоценную «кушелевскую» мебель и заменили ее предметами обстановки кабинета Александра II. В шкафах и витринах хранились его личные вещи. Вдова устроила здесь своеобразный музей в память царственного супруга.

Однако в 1913 году Долгорукова, уже дама в возрасте, весьма предусмотрительно решила уехать из России. Дом со всем его исключительным по ценности содержимым был продан за огромную сумму – 1 200 000 рублей наличными, что помогло вдове Александра II бросить якорь в Париже и жить весьма комфортно.

Как все-таки странно! Граф Кушелев-Безбородко молодым сгорел в чахотке, императора Александра II убила бомба террориста, великий князь Николай Романов был расстрелян большевиками. А вот дамы их сердца, ничем, если уж честно говорить, особо не отличавшиеся, прожили свой век припеваючи.



4. Погибельное счастье


После смерти графа Николая Кушелева-Безбородко остался единственный человек, на которого можно было надеяться как на продолжателя славного рода, – Григорий Александрович, старший из братьев.

Их родственник граф С. Д. Шереметев, внук знаменитой Параши Жемчуговой, аттестуя братьев «людьми хорошими, но без крепких семейных начал», писал в своих воспоминаниях, что с ними «повторилась история многих богачей». На Григория Александровича он никогда особых надежд не возлагал, но судил его, кажется, слишком сурово:

«При желании деятельности он был обуреваем сильными страстями и желанием прославиться... Его окружали ласкатели и проходимцы, курившие ему фимиам, ухватившиеся за слабую сторону его – желания меценатствовать, поддерживали его в разных затеях в личных и корыстных видах, доили его со всех сторон... Он легко поддавался на всякие предприятия, был искренен и думал, что делает дело».

Тем не менее в воспоминаниях Шереметева чувствуется искренняя жалость к человеку «недурному», каковым он считал своего родственника. Но для многих петербуржцев граф был настоящим посмешищем, анекдоты о котором веселили город. Роскошь его особняка на Гагаринской набережной, пиры, на которые приглашались сотни известных в столице людей, судя по описаниям в газете, распаляли воображение обывателей. Что же говорить о впечатлениях

Поэт Афанасий Фет, вспоминая кушелевский особняк и прочее в нем происходившее, писал:

«Беломраморная лестница, ведущая в бельэтаж, была уставлена прекрасными итальянскими статуями. В анфиладе комнат стены были покрыты дорогими картинами голландской школы. Не буду говорить о блестящей зале, диванной, затянутой персидскими коврами, и множестве драгоценных безделок.

Угощая гостей изысканнейшим столом мастерства крепостного повара, который мог бы поспорить с любым французом, граф говорил, что не понимает, что такое значит праздничный стол: "У меня он всегда одинаковый, несмотря на меняющиеся блюда"».

Такому положению, – резюмировал Фет, – соответствовали и ежедневная сервировка, и парадные ливреи многочисленной прислуги».

Однако сам хозяин на этих лукулловых пирах выглядел чрезвычайно скромно, никоим образом не старался завладеть вниманием гостей, больше слушал, чем говорил. Со стороны можно было подумать, что он случайный человек в этом громкоголосом собрании.

Внимательный взгляд уловил бы заметную разницу в настроении графа Григория во время застолий и вечером, когда он приглашал к себе артистов и музыкантов. Обычно равнодушное лицо его оживлялось, в больших печальных глазах появлялся блеск, а ленивые, словно нехотя, движения становились порывистыми. Но и тогда он мало интересовался гостями, неотрывно следил за артистами, беззвучно повторяя слова знакомых стихов или арий. Что-то детское, счастливо-наивное проступало в его чертах и заставляло гостей обмениваться друг с другом на сей счет мнениями. Однако, поймав на себе чей-то слишком пристальный взгляд, граф как будто отрешался от грез, навеянных музыкой, и придавал лицу прежнее выражение.



Дом старшего из братьев Кушелевых-Безбородко – Григория Александровича – на Гагаринской набережной был доведен до полного разорения, хотя считался памятником XVIII века. Десятилетиями здесь были коммуналки. Темный с изрисованными стенами подъезд, грязная лестница, обитые дерматином двери – надо обладать богатой фантазией, чтобы представить себе роскошь, царившую здесь во славу прекрасной Любови Ивановны. Вероятно, не раз любовалась она с чугунного балкончика яркими бликами заката, играющими в предвечерний час на невской волне. Граф Григорий Александрович родился в этом доме, в нем же и скончался, не дожив до своего сорокалетия. Теперь в родовом особняке Кушелевых-Безбородко, проданном с аукциона за огромную сумму, по слухам, собираются сделать элитную гостиницу.


В частной переписке, обсуждая кушелевские собрания, завсегдатаи особняка на Гагаринской, случалось, не стеснялись в выражениях. Тургенев, например, писал знакомому: «Кушелев мне кажется дурачком – я его все вижу играющим у себя на вечере – на цитре – дуэт с каким-то итальянским голодным холуем». – «У меня уморительный казус вышел с дураком Кушелевым», – вторит другой, а третий добавляет: «Графа я никогда не считал выше глупого мальчишки».

Непонятно только, для чего же пользоваться гостеприимством «глупого мальчишки»? И ведь мало кто из представителей литературного и артистического мира не проводил тогда время у хлебосольного хозяина. Тот, видимо, даже не подозревал, какой злой иронии по отношению к нему были исполнены иной раз благородные гости, которые и сами про себя, смеха ради, говорили: «Набежали, как голодные собаки».

Титулованная родня Григория Александровича, следуя неписаным законам своего круга, знала его странность – не делать различия между гостями – и нечасто приезжала на Гагаринскую набережную. Сестры графа, весьма деликатно впрочем, убеждали его не компрометировать себя сомнительными знакомствами. Обещания давались и тут же забывались.

...Теперь Полюстрово уже ничем не напоминало некогда знаменитое жилище екатерининского вельможи.

«Сюда по старой памяти являлись родственники и рядом с ними всякий сброд чужестранных и русских пришельцев, игроков, мелких журналистов, их жен, приятелей и т.д. Все это размещалось по разным отделениям обширного когда-то барского дома, жило, ело, пило, играло в карты, предпринимало прогулки в экипажах графа, немало не стесняясь хозяина».

На мягких диванах, предназначенных некогда для гаремных красоток приснопамятного канцлера, можно было обнаружить мертвецки пьяного модного фельетониста, лежавшего с листом на груди, где красовалось выведенное красной помадой пожелание: «Покойся, милый прах, до радостного утра».

Тут же рядом, в крохотной гардеробной, едва притворенной, шло нежное свидание господина, вырвавшегося от осточертевшей жены в объятия какой-нибудь Берты из Гостиного двора.

Играли в карты, фанты, «бутылочку». Невозмутимые официанты разносили прохладительные напитки и фрукты. Дамский дуэт выводил: «Я не вернусь, душа дрожит от боли». И возмущенно замолкал от несущегося откуда-то сверху, с антресолей, рыка: «Нет, баста! Надо отделаться от Катьки – надоела!» Раздавался звон чего-то разбитого: вазы ли, статуэтки ли, гравюры ли под стеклом, слетевшей с гвоздя?

«Хозяин, – описывает очевидец жизни в полюстровском имении Кушелева-Безбородко, – по бесконечной слабости характера и отчасти болезненности, ни во что не вмешивался, предоставляя каждому полную свободу делать что угодно. При виде какой-нибудь слишком уже неблаговидной выходки или скандала – что случалось нередко – он спешно уходил в дальние комнаты, нервно передергивался и не то раздраженно, не то посмеиваясь, повторял: "Это, однако ж, черт знает что такое!" – после чего возвращался к гостям как ни в чем не бывало».

Понятно, почему при малейшем эксцессе, способном вызвать волнение, хозяин Полюстрова стремился скрыться с глаз людских. Он был болен хореей – заболеванием более известным как «пляска святого Витта». Уж ему ли не знать, на какие мучения – многодневные, превращавшие его в полутруп, который дьявольская сила трясет, крутит и дергает в разные стороны, – он обречен, если вовремя не устранится от раздражающей сцены. А потому чуть что Григорий Александрович прятался в дальних комнатах, доставал из заветного шкафчика лекарство и, проглотив его, с тяжело бьющимся сердцем прислушивался к себе: начнется или нет?

Все доктора, которых только можно сыскать в России и Европе, изрядно набили карманы графским золотом, не обольщая, впрочем, больного обещанием выздоровления. Григорий Александрович несколько раз ездил в Эльзас, где в маленьком городишке стоял памятник святому Витту, к которому стекались несчастные, моля о выздоровлении.

Временами у Григория Александровича наступало улучшение, которое он, быть может, ошибочно связывал с музыкой. Отсюда его старание овладеть музыкальными инструментами. Особенно он пристрастился к цитре – старинному инструменту, звуки которого напоминают одновременно арфу и гусли. Видимо, граф был человеком музыкально одаренным, да и настойчивым – цитра почти вышла из употребления именно из-за сложности игры на ней.

Но очень уж слабая защита эти похожие на набегающие волны звуки против болезни, не поддающейся никакому лечению и, что особенно мучило графа, безобразной, превращавшей его в жалкое существо, названия которому не было в человеческом языке. А лицо – то жуткие, то смешные гримасы появлялись на нем, талантливый актер или клоун мог позавидовать такой игре мышц, какой едва ли можно достигнуть самыми упорными тренировками. Тело же исполняло страшный, причудливый танец: оно то подергивалось в разные стороны, то будто скручивалось в клубок, катавшийся по полу, то пружиной разжималось, подпрыгивало вверх, кружилось, натыкаясь на мебель, и от удара отлетало в сторону.

Самое ужасное, что сознание больного оставалось совершенно незамутненным. Граф понимал весь ужас того, что с ним происходит, но мозг был не в состоянии прекратить эту чудовищную пытку. И лишь когда мышцы уставали настолько, что уже отказывались подчиняться адскому повелению болезни, приступ затихал. Несколько раз граф видел в такие мгновения свое отражение в зеркале: белесые, словно незрячие глаза, темные от пота волосы, вялый, с отвисшей нижней губой рот. И содрогался от отвращения к себе.

...Припадки случались внезапно. Именно поэтому, боясь попасть в неловкое положение, Григорий Александрович редко бывал в Зимнем дворце, хотя имел придворное звание, которое накладывало на него определенные обязанности. Да и вообще всякая поездка куда-либо была связана для него с большой внутренней опаской, напряжением. С грустью пишет граф своему знакомому:

«Я нездоров и не выезжаю один никогда – всегда с лицом, хорошо знающим мое положение; притом к лицам слишком близким, у которых я совершенно как дома. Все это я делаю не из каприза пустого и предосудительного, а по просьбе моего доктора. Благодаря Богу мое здоровье поправляется; теперь я могу надеяться на совершенное выздоровление, но только еще жду его, а не имею, а посему всегда опасаюсь какого-нибудь пароксизма моей болезни, который бы меня застал не дома, – вот искренняя причина моей замкнутости».

Но с аристократической родней граф поддерживал связь. Он был желанным гостем в самых респектабельных гостиных, и, вероятно, глаза многих девиц и их маменек останавливались на столь богатом женихе. Болезнь? Ее, конечно, соискательницы принимали в расчет, но это обстоятельство, видимо, отодвигалось на второй план при мысли о фантастическом состоянии Григория Александровича. Помимо коллекций музейного уровня, особняков, поместий он владел двумя тысячами крепостных и имел полмиллиона годового дохода.

Но не это давало ему право на уважение окружающих: мало кто мог соперничать с ним по части благотворительности. От канцлера Безбородко через поколение перешла к нему забота о Нежинской гимназии. Огромные суммы жертвовал Кушелев-Безбородко и на учреждение в Петербурге детского приюта, женской богадельни.



Г.А. Кушелев-Безбородко сочинял музыку ко многим лирическим стихотворениям, но не дорожил своим авторствам: возможно, его романсы распевают и сейчас, не зная имени их создателя. Как и многие музыканты, граф не избежал искушения перед пушкинскими строчками «Я вас любил». Вот и романс на стихи А. Кольцова «Так и рвется душа» – это маленькая исповедь страдающей человеческой души, грустный рассказ о том, что не сбылось.


Увы! Злые языки, не принимая это во внимание, создавали ему репутацию не вполне нормального человека, швыряющего без счета деньги направо и налево. По слабости характера граф не умел избавить себя от проходимцев, пиявками присосавшихся к его кошельку. Он действительно был порой доверчив настолько, что это принималось за глупость, почти безумие.

Не одними обедами с буйным пьянством и безобразными выходками славилось кушелевское Полюстрово. Граф устраивал здесь великолепные концерты, которыми дирижировал известный композитор и дирижер Л. Минкус. Его музыкой к балету «Дон Кихот» мы восторгаемся и по сей день. Здесь давали спектакли, пели знаменитые гастролеры, проходили музыкальные вечера, в которых принимал участие и хозяин. И все это не для избранных, не по билетам, а совершенно бесплатно для всех граждан города.

На Невском проспекте, в одном из особняков, граф арендовал помещение для основанного им Шахматного клуба – первого и единственного в Петербурге.

Как мы уже говорили, Григорий Александрович увлекался сочинительством, его «Очерки и рассказы», вышедшие в свет под псевдонимом Грицко Григоренко, и сейчас хранятся в библиотеках. Но поистине огромна его услуга русской словесности.

Именно он по достоинству оценил талант таких поэтов, как Майков, Мей, Полонский, напечатав и представив публике их дивные, звучащие музыкой стихотворения. Выкупив у Александра Островского все его сочинения, именно двадцатипятилетний Кушелев-Безбородко выпустил их роскошным двухтомным изданием, дав пример того, как надо относиться к трудам гения.

В длинном перечне всего, что увидело свет благодаря молодому и очень больному человеку, нет пустяков, пошлых однодневок, рассчитанных на невзыскательного читателя. Для этого самому издателю надо было обладать отменным художественным вкусом, сознанием того, что человек смертен, а книга остается на века. Пройдет время, кто-то далекий и совсем незнакомый возьмет в руки «Памятники старинной русской литературы», и даже если не поинтересуется, кто их издал, – не беда.

Как странно устроен мир! Именно в то время, когда из типографии «сиятельной бездарности», как называли графа, в лавки Петербурга везли новые томики стихов, альбомы акварели и графики, прелестная и умная женщина, дочь известного архитектора Елена Штакеншнейдер записала в своем дневнике:

«Что за человек Кушелев? И человек ли или полоумный?»


Согласно словесному портрету, «граф был высокий, стройный, холеный человек средних лет с небольшой русой бородкой и добрыми голубыми глазами. Двигался он всегда усталой походкой».

Похоже, точно такой же усталой походкой, словно через силу, граф Григорий одолевал и свой жизненный путь, порядком прискучивший ему, не обещавший ничего из того, что волнует сердце человека.

По закону всякого романтического повествования такое положение вещей исправляется появлением героини, которой некая высшая сила предоставляет право решить, как быть дальше с незадавшейся человеческой жизнью. Казнить ли? Миловать? И героиня появилась.



5. Бриллианты, цветы, кружева...


«Судьба графини Любови Ивановны, хорошо памятной всем петербуржским старожилам, слишком выдается из обычного порядка, чтобы не остановиться на ней», – вспоминала свои встречи и знакомства с приметными людьми мемуаристка А.И. Соколова, нередко писавшая под псевдонимом Синее Домино.

Начнем, однако, с того времени, когда Любовь Ивановна, урожденная фон Кроль, не была графиней и не принадлежала к высшему свету. Но и родилась она отнюдь не в простой семье. Ее дед, потомок немецких переселенцев, был возведен в дворянское Российской империи достоинство Павлом I, отец, генерал-майор, отличился в войну 1812 года, а при Николае I внес свой вклад как инженер-путеец в строительство первых в стране железных дорог.

Естественно, Любовь Ивановна, генеральская дочь, выросла барышней, знающей манеры обхождения, языки, а также была очень красива, что вкупе давало надежду на счастливое во всех отношениях замужество.

Вступление мадемуазель Кроль, опустим для удобства частицу «фон», во взрослую жизнь ознаменовалось традиционным для девушки ее круга событием – она была представлена ко двору. Это, помимо всего прочего, давало шансы сделать хорошую партию: на кого же, если не на молоденьких дебютанток, устремлялись пристальные взоры женихов, искавших себе пару в Зимнем и Аничковом дворцах?

Однако у Любови Кроль все случилось далеко не так, как у Наташи Ростовой, встретившей, как известно, свою любовь на первом же балу.

Здесь мы должны предупредить читателя, что никаких подробных сведений о том, как для девицы Кроль разворачивались события дальше, не сохранилось. Оно и понятно: такого рода факты не фиксируются в камер-фурьерских журналах, отражавших внутреннюю жизнь императорского дворца. Скандал же с Любовью Кроль невозможно было утаить. Но мемуаристы описывали его в меру своей осведомленности, оттого и дают случившемуся разную интерпретацию.

Одни писали, что Любовь Ивановна была «лишена девства» императором Николаем I. Упомянутая нами А. И. Соколова, называя Кроль «выдающейся красавицей», дополняет, что «почтивший» девушку своим избранием государь «довольно щедро, как говорила стоустая молва, заплатил ей за свое довольно кратковременное увлечение». Другие уверяли, что девушка сама прилагала немалые усилия, желая обратить на себя внимание импозантного богатыря Николая Павловича.

Позже мы увидим, что Любовь Ивановна в нужный момент использовала именно первый вариант ее «падения» как, безусловно, более драматичный. При этом она утверждала, что это произошло «ранней юностью», в семнадцать лет, однако слова «жертвы» несколько расходятся с ее биографическими данными. Кроль родилась в 1829 году. Начало «истории» с императором относится к 1849-му, то есть когда ей было двадцать, что не соответствует тогдашнему понятию «ранняя юность».

Применительно к женщине цифры нередко приобретают особое значение: семнадцать и двадцать лет разделяет нечто большее, чем три единицы. И если знать наперед черты характера нашей героини, трудно отделаться от мысли, что Любовь Ивановна не слишком убивалась по поводу того, что «девства» ее лишил не какой-нибудь дурашливый кузен или ничтожный прапорщик, а все-таки император российский – этот факт очень лихо будет ею пущен в дело.

Возможно, именно Николай I и подыскал девушке жениха: генеральская дочь Любовь Кроль сочеталась браком с генеральским сыном Михаилом Пенхержевским, корнетом лейб-гвардии Уланского полка.


...Замужество госпожи Пенхержевской оказалось недолгим. «Болезнь мужа, на лечение которого она ничего не жалела, истощила все средства преданной жены, погребение и первое время вдовства довершили разорение, и, оправившись от первого пароксизма горя, Любовь Ивановна очутилась без гроша в кармане, не имея ровно ничего впереди», – довершает печальный рассказ Синее Домино.

Странно читать эти строки. Неужели за два неполных года – с 1853-го по 1855 – этого супружества две генеральские семьи обнищали настолько, что не могли оказать содействие вдове, оставшейся с крошечным сыном на руках – наследником двух отнюдь не безызвестных в Петербурге фамилий? Чем же вызвано такое жестокосердие к той, которая выше характеризовалась «преданной женой»? Едва ли мы теперь об этом узнаем, хотя трудно отделаться от мысли: надо очень постараться, чтобы вызвать к себе столь нехристианское отношение самых близких людей.

...Пробыв вдовой менее года, Любовь Ивановна вновь надела на себя узы Гименея, выйдя замуж за некоего господина Голубцова. Молодожены по каким-то причинам переехали в Киев. Новый супруг был чиновником 6-го класса. К нему относились разного рода начальники отделений, делопроизводители в учреждениях – «людишки, пишущая тварь», как оскорбительно характеризовал их грибоедовский Репетилов. Конечно, можно было дослужиться и «до степеней известных». Однако долгое ожидание этих степеней не входило в планы Любови Ивановны. Жизнь от двадцатого до двадцатого числа каждого месяца, когда муж приносил смехотворное, по ее мнению, жалованье, казалась мерзкой и унизительной.

Синее Домино оправдывает моральные страдания Любови Ивановны тем, что второй ее супруг был «человеком уже пожилым, полюбить которого она не могла». Платон Платонович Голубцов на самом деле родился лишь годом раньше своей прекрасной супруги, а «полюбить она не могла» по причине все того же проклятого «двадцатого числа».

Да и вообще кажется, что свое пребывание в Киеве Любовь Ивановна расценивала как некую передышку. Ей следовало отдохнуть в статусе «мужней жены» от всякого рода неприятностей, все взвесить, обдумать и снова ринуться в наступление на блистательную Северную столицу. Она видела себя там и только там: в благоухающем тепле особняка, в туалетах, достойных ее красоты, в окружении элегантных, родовитых, спокойно-добродушных от сознания своей исключительности людей.


...Из Киева Любовь Ивановна с сыном Александром бежала стремительно и даже, возможно, тайно, лишь запиской уведомив Платона Платоновича, что между ними все кончено. Так бывает – женщина взглянет на себя в зеркало, и как раз этот момент, а вовсе не бесполезное выяснение отношений, решает все. Любовь Ивановна не сомневалась: она попусту теряет время – драгоценное время! Ей уже двадцать восемь, а она все еще «госпожа Голубцова».


* * *

В Петербурге у беглянки оставались младшая незамужняя сестра Александра и старший брат Николай. На него-то Любовь Ивановна и возлагала надежды в своем устройстве на берегах Невы.

Но, как это часто бывает, вскоре после приезда она поняла, что переоценила возможности брата – у того и собственные дела были далеко не блестящи.

Николай Иванович, поняв, что не склонен к военной службе, сменил мундир корнета на сюртук, устроился – благо имя отца еще было на слуху – в ведомство путей сообщения, но и тут его надолго не хватило. Поскитавшись по присутственным местам, он вдруг почувствовал тягу к литературным занятиям и вышел в отставку.

«Вольные хлеба», как известно, дело ненадежное, особенно в отсутствие Божьего дара. Увы! Господин Кроль, человек не без способностей, вот этим-то Божьим даром и был обделен.

Как почти всегда бывает в подобных случаях, он об этом не догадывался и пошел по проторенной дорожке – стал писать стихи:


...Умышленны теперь их сделалися встречи,

Им захотелося друг друга разгадать,

И искренность сама просилася в их речи.


Ну и так далее. Слушая «встречи – речи» брата, Любовь Ивановна с неприятной для него откровенностью морщилась. Редакторы, к которым носил свои вирши Кроль, – тоже. Денег новое занятие не приносило. В доме повеяло голодухой. Любовь Ивановна ходила в овощные лавки Апраксина двора, долго присматривалась и в конце концов нагружала свою корзинку позеленевшей, предназначенной к выбросу картошкой и листьями капусты, обобранными с кочанов.

Бродя меж телегами, корзинами, ящиками по засыпанному лузгой от семечек Апраксину двору, Любовь Ивановна своей красотой, одеждой, хоть и поношенной, выделялась среди толпы и слышала в свой адрес немало неприличных предложений. Случалось, что какой-нибудь ухарь в воняющем псиной армяке не на шутку цеплялся к ней. Тогда Любовью Ивановной овладевало бешенство, ее саму пугавшее: не дай Бог ей сейчас в руки нож! Обидчик обычно отступал, матерно выругавшись, и беззлобно гыкал: «Ишь, курва гладкая, брыкается, наших не признает. Понятие о себе имеет! Голь – а туда же: нос дерет!»

Иногда Любови Ивановне до смерти хотелось творогу, который когда-то с изюмом и медом подавали в родительском доме. Тогда она отправлялась в молочный ряд, останавливалась у каждой торговки и пробовала товар, обычно лежавший в больших мисках. Но, обойдя всех, ни у кого творог не покупала.

Эта хитрость, повторявшаяся с достаточным постоянством, была торговками обнаружена, а сама Любовь Ивановна подвергнута беспощадному, злому, как это умеют бабы-озорницы, осмеянию.


...Однако неожиданно у Николая Ивановича дела наладились. Его словно прорвало: он строчил теперь статьи, очерки, рассказы, скетчи, обзоры, которые имели успех благодаря бойкости его пера и злободневности сюжетов.

Платили немного, но поскольку господин Кроль оказался весьма плодовит, то денег на жизнь вполне хватало. Он сделался известным в журналистской среде и свел здесь полезные знакомства.

Любовь Ивановна могла бы вздохнуть свободнее, если б у брата не обнаружилась известная русская слабость. Кстати, мемуаристы иногда поминали Кроля недобрым словом не по причине посредственных способностей – тут уж никто не виноват. Они обвиняли его в том, что он спаивал своих коллег по ремеслу. Будучи, как утверждали, человеком хитрым, он таким образом привязывал их к себе, создавал преданное себе окружение. Ему хотелось примерить на себя лавры «властителя дум»: мало кто умел так хлестко резать правду-матку в глаза, обличать «тупое начальство, глухое к стонам угнетенных» – все это пользовалось большой популярностью у читателей.


...В маленькой квартирке брата, донельзя заполненной такими же, как и он, людьми – в мокрых штиблетах и с сивушным дыханием, – Любовь Ивановна ясно чувствовала край бездны у своих ног.

Что делать и куда деваться? Эта мысль не оставляла ее ни днем, ни ночью. Ни она, ни ее ребенок не голодали, не страдали от холода, но это не умаляло ужаса Любови Ивановны: чем жить так, лучше вовсе не жить. Но тут же внутренний голос со злостью говорил ей: как это не жить? Почему не жить?

В такие минуты Любовь Ивановна глубоко, всей грудью, вдыхала отвратительный воздух в квартире брата и старалась как можно дольше, до последней возможности, не выдыхать его. И так несколько раз. Этому ее еще в детстве, заметив, что она гневлива, научила нянюшка. «Ну вот, самоварчик мой и поостыл, – глядя на успокоившуюся мадемуазель, говорила она. – И щечки порозовели».

...Пережив у брата осень и зиму, Любовь Ивановна поняла, какую совершила ошибку. Все-таки киевский климат изнежил ее. И хотя в Петербург пришла весна, в квартире было зябко, донимали сквозняки. Любовь Ивановна чувствовала, что ее постоянно знобит. Выручала высокая изразцовая печь. Накинув длинную, до пола, шаль, она целыми вечерами стояла, прислонившись к ней спиной.

Гости брата донимали Любовь Ивановну комплиментами. То и дело подлетал какой-нибудь вертлявый тип в грязном воротничке и старался всучить газетенку или альманах:

– Чаровница, извольте принять, так сказать, посильный плод вдохновения. Только-с из типографии...

И перебирал листы, чтобы найти свои восемь строчек.

Любовь Ивановна, не обращая внимания на шуршавшую под его пальцами бумагу, еще плотнее закутывалась в шаль.

– Подите прочь с вашей дрянью! На прачку не хватает? – Она показывала глазами на воротничок. – Маменьку попросите постирать. Или сами снизойдите. Все лучше, чем бумагу попусту изводить.

Все было отвратительно Любови Ивановне – квартирка брата, хоть и на Садовой, но в отдаленной ее части, где достойные люди не селились, и презираемая ею публика: мелкие канцеляристы, не слишком успешные купчики, жалкие вдовицы и прочий разномастный народец.

И люди, и обшарпанные дома, и мусор на улице оскорбляли взор и чувства Любови Ивановны. Как она могла оказаться здесь? Она, выросшая в генеральской квартире при гувернантке, фортепьянах, отцовской библиотеке и нарядах, сшитых дорогой портнихой.

В памяти всплывала бесконечная, ведущая, казалось, на самые небеса лестница Аничкова дворца. И мадемуазель Кроль, прелестная дебютантка, – словно олицетворение своего имени – под взглядом царствующих особ. Потом ее приводили сюда через другие, менее заметные, двери. Но мир дворца, роскошный, а когда приглушались огни, таинственный, вызывал в душе восторг и почтение к тем, для кого вся эта красота была сотворена.

Внимание государя, выбравшего именно ее из многих юных прелестниц, вызвало в душе Любови Ивановны не испуг, не смятение, а гордость. Она посчитала это наивысшим признанием ее красоты – могучего оружия в достижении любых целей. Но судьба, видно, позволила ей лишь на короткое время приобщиться к роскошной жизни, чтобы, издевательски хохоча, тут же поставить в нынешнее унизительное положение.

Чем поправить его? Пойти в гувернантки или преподавать капризным девчонкам французский, немецкий или что-то еще? Нет, об этом не стоило и думать. Это все гроши, на которые не купить и модной шляпки. А она мечтала о доме где-нибудь на Фонтанке, о даче на Островах с цветниками, белыми ажурными скамеечками в тени раскидистых деревьев, о гостях, о пленительной музыке, льющейся из открытых окон.

Эти картины, встававшие перед глазами Любови Ивановны, доводили ее до исступления. Она не знала, как быть, с чего начать, чтобы прекрасные видения обернулись реальностью.


...Постылая жизнь, в которой госпожа Голубцова не находила ничего достойного для себя, обессиливала ее, подтачивала изнутри. Не раз у нее появлялась мысль покончить со всем разом, благо мостов предостаточно, а Нева глубока. И лишь мысль о сыне, бледном и тихом создании, что целыми днями неслышно слонялся по квартирке или сидел на подоконнике, часами разглядывая уличную жизнь, останавливала ее.

Спасением были книги. Они помогали хоть ненадолго уйти от печальной реальности. Помимо остатков отцовской библиотеки по всем углам на полках валялось много всяческой печатной продукции: и толковой, и бросовой. Любовь Ивановна, стараясь убить ненужное ей время, хваталась за все. Что-то по прочтении первых же страниц летело на растопку печки, но иногда она увлекалась настолько, что по полдня не вставала с дивана и читала до головной боли.

Нечто подобное, вызвав не просто интерес, а целую бурю восторга, случилось, когда в руки Любови Ивановны попало небольшое сочинение Александра Дюма-сына «Дама с камелиями».

Если романы его папаши с бесконечными королями, кардиналами, виконтами и маркизами Любовь Ивановна не очень жаловала, находя и сюжеты, и характеры героев весьма однообразными, то маленькая книжка молодого Дюма захватила ее целиком. Каждую страницу она переворачивала с сожалением, будто движение пальцев сокращало удовольствие, которое скрасило ее беспросветное существование теплом надежды и мечты.

Любовь Ивановна была не одинока. Шквал восторгов, с каким встретил «Даму с камелиями» Париж, докатился до России, не только не растеряв своей силы, но, кажется, утроив ее из-за особого отношения к любовным драмам, на которые так отзывчиво русское сердце.



В зрелых годах Александр Дюма-сын порицал женщин, ступивших на дурную дорожку, считал свою «Даму с камелиями» пустяком и совершенно не напоминал того ошалевшего от любви юнца, который, дрожа от волнения, читал записку знаменитой куртизанки: «Сегодня вечером в водевиле. Ложа №29». Как давно это было! Теперь он упивался своей литературной известностью и не подозревал, что лучшее произведение уже давно им написано, а его любовь к Мари Дюплесси обессмертила их обоих.


Да! Это был рассказ о любви к женщине, падшей, презираемой обществом, которая и сама сознает свою греховность, страдает от этого и все же не может отказаться ни от дорогих удовольствии, ни от роскоши, ее окружающей. Не может даже во имя искренней любви, цену которой хорошо понимает.

Нечего и сомневаться, Дюма-сын, описывая свой роман с куртизанкой, весьма идеализировал образ прекрасной и несчастной Мари Дюплесси.

Но что до того читателю, а главное, читательницам? Им хотелось истории о любви – красивой, романтичной, обреченной, – и они ее получили, читали, не отрываясь, обливая горючими слезами страницы и жалея лишь о том, что книга такая короткая...

Дюма-сын за свою достаточно долгую жизнь написал много всего: и пьес, и стихов, и прозы. Но ничто не могло сравниться с его реквиемом по погибшей молодой любви. «Дама с камелиями» осталась вечным памятником двадцатичетырехлетнего автора безвременно погибшей подруге – Мари Дюплесси.


...Сочувственно перелистывая страницы «Дамы с камелиями», Любовь Ивановна поневоле задумывалась о том, что ее собственная история началась с падения, в котором она, в сущности, была не виновата. От нее так же откупились быстро исчезнувшим золотом, оставив один на один с жизнью суровой и безжалостной.

Мысль же Дюма о том, что Мари Дюплесси, став игрушкой в руках богачей, не переставала тяготиться своим позорным занятием и мечтала о тихом женском счастье, особенно пришлась по душе Любови Ивановне.

Сытым дамам и господам легко рассуждать о морали! Но каково терпеть вечное унижение бедностью молодым и очаровательным женщинам? Разве они не знают, что быстротекущее время скоро, очень скоро превратит их в жалких старух? Не станет ли им тогда безумно жаль, что когда-то так неразумно они распорядились своей молодостью и красотой?

И читая о безвременной – в двадцать четыре года! – кончине больной, всеми оставленной Мари, Любовь Ивановна с ужасом размышляла о собственном будущем. Мало-помалу она пришла к мысли, что чистота, добродетель, нетронутый житейской грязью мир – они существуют далеко не для всех. И она не из числа тех счастливиц, которые получают все блага словно по мановению волшебной палочки.

А потому ей надо надеяться только на себя. И первым делом выбросить из головы романтические бредни, которые только осложняют жизнь. С нее хватит! Она больше никогда не станет жертвой. Она заставит сделаться ею кого-нибудь другого – иначе не вырвать своего благополучия у скряги-судьбы.


* * *

Потоки женских слез по поводу сочинения Дюма-сына продолжали литься, но и мужчины отдавали ему должное. Феноменальный успех «Дамы с камелиями» не оставил равнодушным Федора Михайловича Достоевского, который устами одного своего героя говорил, что этой удивительной исповеди человеческого сердца «не суждено ни умереть, ни состариться». Правда, о женщинах, подобных Мари Дюплесси, писатель отзывался без всякой сентиментальности :

«Камелия все более и более в моде. Возьми деньги да обмани хорошенько, то есть подделай любовь, – вот что требуют от камелии».

Камелии! С букетом этих цветов Мари Дюплесси появлялась в ложе театра, смущая добродетельных дам своею красотой, роскошью туалетов, блеском драгоценностей.

Камелии! После невероятного успеха романа Дюма так стали называть в Петербурге женщин, добывавших себе средства к существованию продажей своих ласк.

Вместе с этим словом прижилось на русской почве и другое понятие – «демимонд», «полусвет». В этом тоже чувствовалось влияние Парижа, вслед за которым в России стали избегать более привычных уху грубых слов применительно к женщинам не слишком строгой нравственности. Чаще стали говорить: «актриса», «камелия», делая, конечно, различие между ними и теми, кто ищет клиентов на улице.

«Полусвет» – это общность мужчин и женщин, которые связаны отношениями, не предполагающими строгого следования законам морали. Здесь кавалер мог приятно проводить время с приглянувшейся дамой, будучи твердо уверен в том, что она более ни на что не претендует, кроме некоторой суммы из его кармана. Как и в высшем свете, здесь устраивали ужины с танцами, но во всем было больше интимности, свободы обращения, а веселье чаще всего заканчивалось уединением в каком-нибудь укромном уголке, куда почти не долетали звуки веселых полек и кадрилей.

Адреса мест, где представителям обоих полов предоставлялась возможность «с приятностью» провести время, были всем известны. И устройство подобных заведений не требовало больших усилий. Какая-нибудь ловкая мадам снимала помещение с гостиной, небольшим залом для танцев и местом для уединения с приглянувшейся красоткой.

Здесь можно было встретить весьма респектабельных мужчин, банкиров, членов дипломатического корпуса, чиновников высокого ранга, людей титулованных с громкими аристократическими фамилиями. И никогда – великосветскую даму.

Любой полушепот, легкий намек на посещение неподобающего места бесповоротно губил репутацию женщины из общества. Даже если лишь какая-то досадная случайность привела ее сюда. Даже если речь шла отнюдь не о любовном свидании. Хотя, говоря по правде, для чего тогда существовали эти салоны, назначение которых каждому было очевидно?

Да и к чему они здесь, светские дамы? Как легко и просто, откинув всякую условность, здесь можно провести время с представительницами полусвета, то есть с «камелиями».

По описаниям знатоков такого рода удовольствий, внешне они ничуть не уступали носительницам знатных фамилий:

«Очень хорошенькие, очень любезные женщины, одетые с большим вкусом и прекрасно подражающие хорошим манерам и поведению благороднейших из наших дам, самых родовитых». «Самых родовитых»? Нет, все-таки копия всегда уступает подлиннику, а самая тщательная подделка чем-нибудь да и выдаст себя. Не без издевки над простушками, пытающимися выглядеть герцогинями, про самых дорогих петербургских «камелий», как правило, «терявших» в мирской суете свои истинные имена, писали, что «туалеты их были блистательны, кринолиновые юбки поражали своими размерами: дамы эти, несмотря на их изящный вкус, любят немного преувеличивать моду».

Забавные сведения об одной удачливой немочке, добравшейся до российских берегов только что не в исподнем и сделавшей здесь блистательную карьеру, рассказывал журнал «Современник» за 1856 год. Такие приключения происходят не просто с красивыми женщинами – этого совершенно недостаточно, а с теми, кто готов к ним.

Так вот, эта девятнадцатилетняя девушка из заштатного немецкого городка, нескладная, безвкусная, взятая в петербургский третьеразрядный бордель, каким-то чудом высвободилась оттуда без заметных потерь. «Превращаясь постепенно из Иоганны в Шарлотту, а потом в Шарлотту Федоровну, она обнаружила удивительную наблюдательность и необыкновенную способность воспринимать весь наружный блеск, все внешние условные формы, со всеми их тонкими и неуловимыми для простого глаза оттенками», – сообщал автор о чудесной метаморфозе.

«Через три года после своего приезда в Петербург, когда она, под покровительством какого-то господина, влюбившегося в нее, обзавелась своим маленьким хозяйством и квартиркой, – описывает журнал этапы этого славного пути, – ее было не узнать. Она сделалась развязною, начала болтать довольно порядочно по-русски, обнаружила вкус в выборе своих туалетов и вела себя с таким тактом и с такою скромностью, что на улицах или в театрах ее можно было бы принять за порядочную женщину».

Шарлотта умело тратила каждую копейку, копила деньги, заводила знакомства с уже бывалыми «камелиями», терпела от них унижения: они «обращались с нею тоном покровительства и допускали ее только иногда, в те часы, когда у них никого не было (разумеется, содержателей. – Л.Т.), в свой блестящий круг». Она же цепким взглядом примечала, как живут и обставляются ее старшие товарки, что у них за мебель, где они достают такие элегантные экипажи, лошадей-чистокровок, как одеты их лакеи, на какой бумаге они строчат записочки своим покровителям. Для Шарлотты не существовало мелочей – это становилось залогом ее успеха. «Она смотрелась в зеркало, – пишет журнал, – задумывалась на минуту, синие глазки ее загорались искрами, и, лукаво улыбаясь, она почти вслух говорила самой себе: "У меня непременно будет все это"».

И правда, у нее появилось все. «Не прошло и года, как в один прекрасный солнечный день на Дворцовой набережной в час гулянья промчалась темная коляска безукоризненного вкуса, запряженная парою темно-серых рысаков, с толстым кучером на козлах и с тоненьким лакеем в гороховом сюртуке и штиблетах, – коляска, в которой сидела, прислонившись к одному углу с очаровательной небрежностью, прелестнейшая женщина с пепельными волосами в восхитительном туалете».

Гуляющая публика оборачивалась вслед эффектному выезду. Многие недоуменно, опустив лорнеты, спрашивали, что это за прекрасное видение. Находились знатоки, удовлетворявшие всеобщий интерес: «Да это Шарлотта, ну, просто Шарлотта, которая с каким-то богатым купцом живет».

Эти весьма прозаические пояснения, наверное, огорчили так желавшую пустить пыль в глаза куртизанку. «Просто Шарлотта»! – неслыханная наглость. Столько стараний, жертв, риска, и на тебе – «просто Шарлотта».

Разумеется, мужчины продолжали обсуждать эту тему, но вполголоса, чтобы до ушей их спутниц не долетало даже имя той, с которой многие из них были очень близко знакомы. Вспоминали, что красавица «камелия» – олицетворение совершенного невежества, что она едва умела расписаться. Однако никому из них, особенно богатой молодежи, просвещенность дамы, приуготовленной природой для совсем других занятий, была не нужна и даже вредна.

Справедливости ради надо сказать, что глупой «просто Шарлотту» назвать было невозможно. Напротив, она пускалась на такие хитроумные комбинации, которые не всякому финансисту пришли бы в голову. К примеру, задумав крупное приобретение или набрав долгов на большую сумму, она обнадеживала какого-нибудь старика богача, что подарит ему свои милости, как только покончит с тяготившими ее, отнимавшими сон и покой затруднениями. Старый сластолюбец млел, пылал, считал дни до вожделенного счастья, а оно все откладывалось.

Красавица, дразня своими прелестями, навещала «папашу» совершенно платонически, все более распаляя его и, пока суд да дело, увозя в своей знаменитой коляске содержимое его дворца: старое серебро, китайский и саксонский фарфор, мрамор и бронзу. Почтенный же старичок все жил, как говорится, лучом надежды. И в конце концов оплачивал векселя настрадавшейся подруги, после чего она запиралась в своей квартире, всем говорила, что старый бесстыдник ей гадок, противен и она попросит защиты властей от его домогательств.

Разумеется, в крайнем расстройстве от такого оборота дела, престарелый Ромео совершенно сникал и, боясь стать посмешищем общества, убирался к себе в какое-нибудь поместье.

Такие штуки оборотистая шельма проделывала не раз. Но время шло: прелестница с осиной талией расползлась в крупную бабищу. Тем не менее житейской прыти у нее не убавилось. Теперь уже не Шарлотта, а Шарлотта Федоровна завела салон, где отводили душу и уставшие от семейных оков, и еще не обремененные ими мужчины. Это приносило хозяйке заведения приличный доход. Но и от нее требовало соответствующих трат: тут все было на высоте – идеальная чистота, прекрасная кухня, выступления столичных гастролеров. Ведь ее гости – люди «с понятиями», знающие толк во всем: в хороших сигарах, сервировке стола, музыке и уж конечно в женщинах.

Последнее было главной заботой не только Шарлотты Федоровны, но и всякой держательницы подобного заведения. Совсем непросто было привлечь сюда тех, кто мог полностью соответствовать утонченным вкусам избранной, публики, время от времени наведывавшейся к радушной хозяйке.

К этому времени – середине XIX века – в Петербурге появилось новшество в сфере интимных услуг. Найти себе подругу на вечер или на иной срок можно было и по фотографии. Их оставляли у хозяек домов свиданий, салонов, «приютов любви» – назовите, как хотите – не только уже укоренившиеся на подобной стезе «камелии», но и добропорядочные матери семейств, и дамы из общества.

Что понуждало их к весьма рискованному шагу? Причины имелись разные: кто-то запутался в долгах, кому-то не хватало выдаваемых мужем денег на всякие новомодные штучки (а подобные отлучки из дома гарантировали неплохие гонорары), кого-то влекли любопытство, жажда острых ощущений – ведь всегда были женщины авантюрного склада, изнывавшие не менее сильного пола от монотонности семейного бытия, от пресных, лишенных всякой остроты отношений с мужем. В конце концов, те, кого природа наделила особым темпераментом, приходили к выводу, что перемены необходимы, и удовлетворяли свои желания на стороне. Это было более безопасно, чем иметь постоянного любовника, которого могли обнаружить со всеми вытекающими последствиями.

Правда, определенный риск для смелых красавиц, передававших свои фото в руки матерых сводниц, присутствовал, ибо ее случайно мог опознать кто-нибудь из знакомых мужчин, заглянувших «на огонек», или даже собственный супруг. Приходится думать, что вероятность подобной неприятности окупалась достаточно высокими денежными суммами. За одно свидание «кабинетные дамы» – так их называли – получали от держательницы салона ровно половину, от 25 до 50 рублей, да иногда перепадал приличный куш и от заказчика.

По сведениям авторов, писавших на подобные темы, молодые и красивые могли в месяц заработать до тысячи рублей. По тем временам это были весьма значительные деньги, ради которых стоило рисковать. Кроме того, надо признать, что дамы, искавшие финансового подспорья на стороне, были готовы ко всему и даже имели склонность к такого рода приключениям.

Мужчины тоже видели плюсы в «заказе» по фотографии понравившихся женщин. Причем предполагалось полное соответствие реальности изображению на фото – иначе хозяек домов свиданий ждал большой скандал. А этого они боялись пуще огня.

Вообще, предпринимательницы подобного толка старались поддерживать связь друг с другом, не раскрывая своих секретов, приятельствовали, а иногда, как и в любом деловом партнерстве, проявляли взаимовыручку. Это случалось, когда уж очень досаждали поборы и придирки вездесущей полиции, или надо было уладить конфликт с недовольным клиентом, или если хозяйки становились объектом шантажа. А иногда держательницы салонов просто-напросто обменивались красавицами или занимали их на время друг у друга. Ведь этого товара в преизбытке никогда не водилось: обновить «колоду карт», то есть состав «камелий», было делом деликатным и хлопотным. Но без этого не обойтись, поскольку новая прелестница была приманкой для клиентов и сулила финансовый успех предприятию.

И Шарлотта Федоровна не знала покоя. Она взяла за правило в качестве моциона прохаживаться по самым оживленным улицам города. Ее часто можно было встретить в местах гуляний, ярмарок, праздничных базаров, привлекавших множество людей, среди которых большинство составляли женщины.

Шарлотта Федоровна присматривалась к ним. Глаз выбирал молодых, хорошеньких, с ладными фигурами. Опыт позволял ей моментально отличать дам из общества и обходить их стороной. Не они ее интересовали, а те, что были попроще, чья манера поведения, взгляд, одежда ясно показывали, что женщина не при больших деньгах, что пришла она сюда без спутника, но в надежде обрести его благодаря нечаянному знакомству. Шарлотта Федоровна научилась с полувзгляда понимать эти намерения. И тут уж она не тушевалась – заводила разговор, начиная с какого-нибудь пустяка, словно крошечным крючком цепляла ниточку, потянув за которую можно узнать многое, и действовала решительно, наверняка.

– Будь я мужчиной, тут же похитила бы вас, – говорила она, к примеру, какой-нибудь славненькой незнакомке. – Так бы схватила, бросила в коляску и куда-нибудь во дворец: проси, что хочешь, бери – все твое.

– Ах, мадам, вы шутите! Нынче кавалеры интерес имеют к тем, у кого деньги водятся. Я, не смотрите, что молода, два года как вдова, и вот – никого...

Другой даме, которая жаловалась, что муж каждую копейку учитывает, Шарлотта Федоровна, напустив на себя строгость, по-матерински выговаривала:

– Не верю вам, прелестное дитя! Ибо женщина сколь-нибудь умная – а вы умны, это видно – не может смириться с таким жалким состоянием. К чему вы мне, которая годится вам в матери, рассказываете эти сказки? Я знаю мужчин, для которых слово красивой дамы – закон. Они и рады бы выполнять ее прихоти, но оглянитесь, много ли вы видите достойных их щедрости женщин? Я не имею, сударыня, в виду вас. Вы – исключение.

Или:

– Боже, я женщина и все же не могла пройти мимо. Тысячу извинений. Мой брат был художником. Он говорил мне, что такая наружность, как у вас, – чрезвычайная редкость. Вы не итальянка? Вы так и проситесь на портрет! Что? Это дорого? Да что для вас может быть дорого? Вы должны получить еще кучу денег за удовольствие вас рисовать!

Далеко не всегда рыбка ловилась на крючок – бывало, что и срывалась: новая знакомая, приняв приглашение посетить Шарлотту Федоровну, в последний момент все же распознавала истинный смысл затеянного ею. Кто с негодованием, кто со смущением предпочитал ретироваться. Шарлотта Федоровна всегда старалась смягчить ситуацию и даже не обижалась на резкие слова в свой адрес. «Ничего, ничего, мое сокровище, – улыбаясь и покачивая головой в седеющих буклях, думала она. – Может статься, что ты еще вспомнишь мой адрес». И действительно, так бывало. Попав в безвыходное положение, какая-нибудь расточительная красавица стучалась к ней и, подрастеряв прежний апломб, лепетала о своих затруднениях, просила помочь «только один разочек». Шарлотта Федоровна не помнила зла и помогала.


* * *

По весне настроение у Любови Ивановны сделалось еще хуже. На улицах появилось много молодых, нарядно одетых женщин. Просохшие тротуары давали им возможность щеголять в изящной обуви, перышки на затейливых шляпках, казалось, трепетали от восторженных взглядов сопровождавших их кавалеров. Любовь Ивановна в своих растоптанных башмаках и выцветшей бархатной мантилье хорошо понимала, как жалко выглядит среди этой нарядной публики.

Прогуливаясь по Невскому проспекту и заметив даму, выпорхнувшую из кареты, она нарочно отводила взгляд, чтобы лишний раз не терзать себя свидетельством женского преуспевания. Любовь Ивановна отворачивалась к сияющим витринам с модными нарядами, в которых, увы, как в зеркале, были видны все изъяны ее туалета.

Однажды в отражении витрины она увидела высокого господина, который стоял неподалеку. Поигрывая тростью, он разглядывал выставленные за стеклом наряды и, наконец, приподняв цилиндр, обратился к Любови Ивановне. Она узнала, что элегантный незнакомец совершенно сбит с толку просьбой сестры из Нижнего Новгорода купить ей шляпку, а потому осмелился просить совета у такой красивой дамы, как она, которая, безусловно, знает в этом толк. «Тысяча извинений!» – прибавил господин, назвав свое имя и присовокупив к тому же, что его волжская флотилия не доставляет ему и малой толики таких трудностей, как выбор подарков для родственников.

Кука Любови Ивановны уже сжимала визитку с золотым обрезом, но она даже не заглянула в нее, всецело доверяясь своему собственному чутью.

В магазине волгарь с помощью прелестной спутницы решил все мучившие его сомнения, и два приказчика отнесли в его экипаж целую груду коробок и свертков.

...Обед в ресторане Кюба был изыскан, а номер в четыре комнаты с окнами на Мойку в Демутовом трактире исключительно элегантен.

– Я знаю, что в городе есть более шикарные апартаменты, но всегда останавливаюсь здесь, поминая в душе незабвенного Пушкина, – прочувствованно говорил новый знакомый госпожи Голубцовой, сидя с бокалом шампанского на ковре возле огромной кровати, где ей было так тепло и уютно.

– Да уж... – задумчиво отозвалась Любовь Ивановна, подперев рукой головку с растрепавшейся косой. – Он и сам, я слышала, тут жил, и жену после свадьбы сюда привез: первой красавицей Петербурга стала.

– Теперь, я думаю, это место по праву принадлежит вам, – галантно отозвался владелец флотилии.


...В этот вечер Любовь Ивановна, дыша шампанским и с загадочным блеском в глазах, вернулась домой поздно. В ее руке болталась круглая коробка с модной шляпкой. Какое счастье, что брата не было дома: он предупредил, что приглашен в Полюстрово на писательскую пятницу, а это означало, что ранее воскресенья его и ждать нечего.

Женщина, нанятая присматривать за сыном Любови Ивановны, была недовольна задержкой хозяйки, но, получив жалованье, которое давно не могла вытребовать, без лишних слов удалилась.

Любовь же Ивановна села на диван и принялась пересчитывать кредитки, переданные ей при прощании смущенным волгарем.

Как ей повезло, что этот человек приезжий! Был – и нет его. Словно все случилось во сне, и лишь эти, очень нужные деньги оставались счастливой явью.

Слишком взволнованная, чтобы улечься спать, Любовь Ивановна сдернула с коробки муаровую ленту и, бросив на пол шуршащую розовую бумагу, со шляпкой в руках поспешила к зеркалу.

Как ловко пристроился на ее голове этот маленький пустячок – кусочек фетра с битой крапинками темно-синего бархата вуалеткой! Сквозь нее проглядывало бледное нежное лицо – Любовь Ивановна залюбовалась собой.

Потом она долго не могла заснуть, перебирала в памяти все подробности прошедшего дня, обдумывала их и в конце концов пришла к выводу: как раз было бы неплохо, чтобы этот славный знакомый с его флотилией оказался человеком не пришлым, а петербуржцем. Время от времени они могли бы встречаться в такой милой и приятной обстановке, как сегодня. Но если этому не дано случиться, то все равно хорошо: маленькое, неожиданное приключение словно пробило брешь в глухой стене ее беспросветного существования. Нет уж, теперь она знает, в каком направлении следует действовать.

«Нет ничего опаснее первого успеха», – утверждала французская писательница XIX столетия Дельфина де Жирарден. А уж эта дама знала, о чем говорила.

...Через пару дней Любовь Ивановна снова вышла на прогулку, не имевшую, впрочем, желанных последствий. Это нисколько не обескуражило ее. Она взяла за правило совершать подобный моцион каждый день, отправляясь только в самые фешенебельные места. Казалось, в отдалении от ее мерзкой квартирки даже воздух имел целительные свойства: Любовь Ивановна выглядела посвежевшей и похорошевшей. Выражение заботы и раздражения покинуло ее лицо, что было весьма кстати для задуманного переворота в жизни, – мужчины как огня боятся дамской нервозности.

Тратя первый гонорар как можно аккуратнее, Любовь Ивановна все же облюбовала себе местечко возле широкого окна в нарядной кондитерской. Взяв что-нибудь из сладкого, она сидела, мечтательно глядя поверх крыш на облака, весело бегущие под напором невского ветра.

...Никто не знает, каким именно образом Любовь Ивановну заметили и кто именно: Шарлотта ли Федоровна, кто-то из ее товарок или какой-то господин, привлеченный загадочным видом незнакомки в изящной шляпке с вуалеткой.

Одно можно сказать с уверенностью: всего за несколько месяцев госпожа Голубцова, начав с малопочтенного фланирования по столичным проспектам и бульварам, обрела даже среди великосветских кавалеров репутацию обворожительной и дорогой куртизанки.

Ее имя сделалось известным и титулованным дамам, которые, несмотря на все отвращение к пороку, о чем они время от времени громко заявляли, все же испытывали некий интерес к «особам известного сорта», обсуждали их, появлявшихся везде, кроме особняков знати, и, стараясь быть справедливыми, не отказывали многим из них ни в красоте, ни во вкусе, ни в хороших манерах.


Однако преуспевание тех, кто, «окруженный блеском и роскошью, существует для чистых и зажиточных бар», писал в «Истории русской женщины» литератор XIX века С.С. Шашков, обычно продолжалось не более пяти лет. За этот период, по его наблюдениям, состав столичных «камелий» полностью обновлялся. Вероятно, «гетеры современного мира», как он их называл, и сами чувствовали, сколь недолог их век, и вся их жизнь ежедневно строилась «на искусстве разорения» своих ухаживателей.


Бриллианты, цветы, кружева,

Доводящие ум до восторга,

И на лбу роковые слова –

«Продается с публичного торга».


Прожив несколько безбедных лет, по мере увядания своих прелестей, которые при разгульном образе жизни изнашиваются очень скоро, «камелия» постепенно теряет свою ценность, спускается все ниже и ниже по лестнице проституции до тех пор, пока в качестве совершенно бросового товара не попадает в тот омут, в котором влачат жалкое существование полунагие, голодные, сгнившие в «венере» женщины, продающиеся за три копейки, да и то только при особенно счастливом случае.

Такое будущее ожидало и Любовь Ивановну. Она не могла не сознавать столь ужасающей перспективы.

Конечно, ей, как и многим ее подругам по «ремеслу», хотелось некоего постоянства. Женская натура давала о себе знать: появлялась привычка, желание обрести хоть жалкое подобие семейных взаимоотношений с очередным покровителем, которому как раз претило всякое однообразие. Наступало расставание, более или менее прилично обставленное. Делать нечего, в этом мире надо жить по его законам. И Любовь Ивановна продолжала показываться в публичных местах, знакомилась, прикидывалась, просчитывала наперед, что можно ждать от следующего «милого друга».


...В своем исследовании, посвященном королевам «древнейшей профессии», англичанка Джоанна Ричардсон знакомит читателя с теми нюансами – весьма значительными, – которые определяли положение этих женщин в обществе, их статус, а в конечном счете всю их жизнь, полную невероятных взлетов и безвозвратных падений в бездну.

«Куртизанка – меньше, чем любовница, но, конечно, не проститутка, – пишет Ричардсон. – Куртизанка не любовница, потому что ее любовь продажна, а не проститутка, потому что сама выбирает клиентов-любовников. Профессия куртизанки – любовь, а ее клиенты – как правило, люди очень знаменитые (и, добавим, высокородные. – Л.Т.).

Куртизанкой могла стать и порядочная женщина, в силу житейских передряг кинувшаяся во все тяжкие, либо молодая девушка весьма простого происхождения, понявшая, что единственная возможность заработать состояние – пустить в ход свои чары, либо актриса, признавшая, что ей не хватает таланта, и бросившая театр, либо, наконец, авантюристка, влекомая жизнью, полной приключений.

Но какого бы происхождения ни была женщина, какую бы цель она ни преследовала, она должна уметь ловко продавать свои услуги.

Профессия куртизанки жестока. В определенном возрасте она либо разбогатеет и достойно – а иногда и блистательно – выйдет замуж, или преждевременно состарится, останется бедной и одинокой».

Это короткое слово «или» как водораздел между двумя вариантами судьбы: один – погибельный, другой – похожий на сказку. Жизнеописания тех несчастных, которым было суждено первое, могли бы составить целую библиотеку, но они редко кого интересовали, и, оставшись безымянными, покорно и навсегда уходили в небытие. Биографии же тех, кто наперекор своей постыдной профессии умудрился вписать свои имена в историю, поместились бы в одном томе. Но следует признать, что именно эти дамы, при всех своих пороках, не могут оставить равнодушными. Хотя бы потому, что из той бездны, куда их ввергли обстоятельства или собственная воля, чаще всего их вызволяли мужская любовь и преданность. Несмотря ни на что. Наперекор всему. Иногда себе на погибель. И другой силы, кроме любви и преданности, способной отвоевать место под солнцем для презираемой обществом женщины, нет.

Так случилось и с Любовью Ивановной.



6. Дорогая Любовь Ивановна


Наверное, мы уже никогда не узнаем, как и где она встретилась с графом Григорием Александровичем Кушелевым-Безбородко. Она могла стать его содержанкой на том же основании, как это обычно случалось: просто перешла от одного покровителя к другому, прельстясь более выгодными условиями. А возможно, Николай Иванович Кроль, постоянно крутившийся вокруг богатого графа-литератора, познакомил его с красавицей сестрой, имея в виду некие собственные интересы (что и подтвердилось спустя некоторое время).

Но как бы то ни было, куда важнее другое – для графа Григория Любовь Ивановна из очередной временной подруги превратилась в обожаемую женщину, без которой он уже не мог жить. И он с энергией, совершенно неожиданной для него, болезненного ипохондрика, старался доказать ей всю основательность своего чувства и решимость полностью преобразить ее жизнь.


...Петербургское общество, еще не ведая, что это только начало, ахнуло – граф окружил ту, которую все еще не без иронии называли «госпожой Голубцовой», роскошью поистине царской.

Для Любови Ивановны в самом центре имперской столицы была нанята огромная квартира. Она выглядела не пристанищем дорогой куртизанки с «шикарной обстановкой», а настоящим маленьким дворцом с художественными ценностями, которые могла себе позволить далеко не вся родовитая петербургская элита. Ну, понятно, что кто-кто, а наследники знаменитого канцлера не испытывали в этом недостатка.

И все же можно лишний раз убедиться в том, что существует некая таинственная связь между событиями, по времени, казалось бы, далеко отстоящими друг от друга. Будто сам покойный канцлер, любитель «зазорных» женщин, из небытия посылал привет грешной Любови Ивановне, чьи апартаменты заполнила роскошь, которую он когда-то, давным-давно, тщательно собирал.

...Связь графа Кушелева-Безбородко в глазах общества выходила за рамки обыкновенной. Рассказывали, что тот совершенно потерял голову. «Она того стоит», – утверждали друзья Григория Александровича, которых он познакомил со своей подругой. Такие сведения лишь подливали масла в огонь. Каждая мелочь на эту тему становилась предметом долгих обсуждений в гостиных.

Рассчитали даже, что Григорий Александрович года на три моложе своей подруги, у которой дневал и ночевал. А те, кто видел эту парочку на городском гулянье или в Полюстрове, утверждали, что граф с его светлыми волосами и мягким, добрым выражением лица похож на вытянувшегося подростка и составляет резкий контраст госпоже Голубцовой – властной, порывистой, обжигающей взглядом. В итоге общество, всегда с удовольствием обсуждавшее альковные истории, вынесло вердикт: долго эти отношения не продлятся.

Изменения действительно наметились, но такие, которых никто не ожидал: скандальная связь грозила превратиться в законный брак. И это было самым весомым доказательством силы чувств, которые питал граф к Любови Ивановне. В них присутствовало то, чего так не хватает прекрасному полу в мужской любви, – не только страсть, но и сострадание.

То, что Любовь Ивановна была выше своего постыдного ремесла и занялась им ввиду несчастных жизненных обстоятельств, граф хорошо понимал. Ужасный сюжет ее судьбы, когда романтическую барышню словно гигантский циклоп выхватил из семейного гнезда, натешился и потом швырнул обратно, бросив вдогонку горсть золотых монет, – к этому Григорий Александрович возвращался в своих мыслях, возможно, чаще, чем сама жертва.

Униженная и оскорбленная – вот кем была для него Любовь Ивановна. Вот откуда, как ему казалось, брали истоки шероховатости ее характера, которые он уже испытал на себе: непомерная гордость, вспыльчивость, презрение и недоверие к людям, желание в каждой мелочи утвердить свою власть.

Но граф выказывал редкое терпение, без особого усилия над собой все объясняя, все прощая и пытаясь заставить Любовь Ивановну позабыть прошлое, зажить жизнью счастливой, обожаемой женщины.

Как он дорожил теми минутами, когда Любовь Ивановна читала ему вслух какие-нибудь особенно понравившиеся ей страницы. Тогда черты ее лица смягчались, а голос становился голосом сирены – влекущим, завораживающим. Они могли долго обсуждать прочитанное. При этом Любовь Ивановна выказывала отменный вкус и прекрасное понимание мыслей автора. Если они в чем-то не сходились, то защищала свою точку зрения горячо, до слез, до ссоры. И граф радовался этому – его всегда пугали холодность в людях, разговор сквозь какую-то усмешку. Ему в таких случаях делалось неловко, и он старался уступить собеседнику; бунт, негодование, потоки бранных слов, которых Любовь Ивановна не стеснялась, ему были предпочтительнее. И, несмотря на всю разницу в их положении, граф видел в своей непокорной подруге родственную душу.

Он вовсе не считал, что жертвует собою, желая сочетаться с Любовью Ивановной законным браком, но искренне надеялся, что обретение достойной фамилии, титула и постоянства в жизни навсегда покончит с ее душевной маетой, которую он чувствовал в ней и которая тревожила его.

Однако благородное намерение предложить руку и сердце женщине, отвергнутой обществом, диктовалось еще одним несомненным обстоятельством: граф чувствовал, что встреча с Любовью Ивановной изменила его самого, привнесла в его жизнь цель, смысл и надежду на будущее. В противном случае он мог по доброте душевной положить на ее имя большой капитал, которого хватило бы на вполне комфортное существование до конца дней, и оставил бы ей роль своей любовницы.

Но нет – ему, ранее не тяготившемуся одиночеством, теперь захотелось семейных радостей, любимой жены, в качестве которой он видел только Любовь Ивановну.



«В образе князя Мышкина Достоевский воспользовался рядом деталей характера, быта и биографии известного русского мецената и благотворителя – графа Г.А. Кушелева-Безбородко», – пишет в своем исследовании творчества великого писателя Р.Т. Назимов. Очень сходен и портрет князя Мышкина с наружностью графа Григория Александровича: «Молодой человек... роста немного повыше среднего... со впалыми щеками и с легонькою, востренькою, почти совершенно белою бородкой. Глаза его были большие, голубые и пристальные». Князь Мышкин делает такое же предложение руки и сердца беспутной Настасье Филипповне, как и граф, – в глазах общества поступок безумный и губительный.


...Сблизившись с Григорием Александровичем, она с откровенностью, которая порой коробила его, рассказывала, как добывала свои деньги, кто и как пользовался ее ласками и сколько платил за это. Она не плакала, не жаловалась, называла вещи своими именами.

– Да ты, граф, не жалей меня. Я над иными такую волю брала! Что мне твои деньги, говорю ухажеру, что жемчуг – отдай его своей законной. А мне камелий принеси, да непременно красных. «La Dame aux camélias» Дюма-фиса (Дюма-сына. – Л.Т.) читал?

Иные смущались! Отступались даже. Не только из-за дороговизны цветов, а где их взять-то? Были и такие, что метались как угорелые. Привозили букеты. Расписывали, как перед каким-то купчиком, что цветы эти разводил, на коленях стояли – лишь бы продал. – И Любовь Ивановна принималась хохотать. – Женская моя благодарность была безгранична... Слышишь, граф? Ну что теперь – отступишься от такой-то или нет?

Он не отступился.


С улыбкой слушал я, как всюду над тобою

Глумились, говоря: «Твой жалок идеал!

Ведь всякий обладал той чудною красою,

Но только песен ей заветных не слагал».


Им вторь и ты... Смешно ведь, в самом деле,

Смеюсь и я, кляну себя за то,

Что не владел тобой, как все они владели,

И что любил тебя, как не любил никто.


* * *

Итак, граф не сомневался в правильности своего решения. Когда мысль о женитьбе созрела в нем окончательно, он занялся переустройством своего особняка на Гагаринской набережной.

Этот дом был родительский, а потому особенно ценимый. Он достался графу Григорию как старшему сыну после смерти отца. Теперь дом перепланировался, расширялся, несколько комнат, предназначенных для Любови Ивановны, отделывались с особенным изяществом, была задумана и большая концертная зала.

Две родные сестры Григория Александровича, обе замужние, старшая – княгиня Варвара Кочубей и младшая – красавица графиня Любовь Александровна Мусина-Пушкина, до последнего надеялись, что несчастная страсть поутихнет. Но, к их ужасу, выяснилось, что из нанятой для госпожи Голубцовой квартиры брат перевез ее в родительский дом. Это был уже скандал. Заливаясь слезами и негодуя, сестры рассказывали в петербургских гостиных об этом безумном поступке

Появление на Гагаринской набережной Любови Ивановны разом отсекло родню графа. Колокольчик у входной двери умолк, и привратник Степан, прежде сетовавший, что «день-деньской, ночь-полночь, все ходют и ходют», теперь сидел понурый, иногда отворял шкаф, глядел на свою парадную ливрею и, тяжело вздохнув, закрывал створки.

...Обязанности камер-юнкера понуждали графа бывать при дворе, общаться с привычным кругом людей. И ему стало ясно: его связь с Любовью Ивановной стала притчей во языцех. Кто-то старался держаться с ним по-прежнему, но это выходило натужно, а потому коробило его.

Теперь родственники если и зазывали к себе Григория Александровича, то разговоры сводились к одной теме – его отношениям с любовницей. Тут было все: и дружеские советы, и отеческие наставления стариков, напоминавших о знатности их рода, и мольбы женщин-родственниц, рисовавших перед ним безрадостные картины будущего.

Но при всей своей внешней мягкости Григорий Александрович и не думал отступаться от задуманного. После воцарения Любови Ивановны на Гагаринской набережной следующей его заботой стал господин Голубцов. Тот по-прежнему обретался в Киеве и ни сном ни духом не ведал о грядущих переменах в собственном скромном бытии. Сумма, предложенная графом Кушелевым-Безбородко за немедленный развод с Любовью Ивановной, оказалась таковой, что тот немедленно согласился.

Итак, дело уладили скоро и к всеобщему удовольствию, что, конечно, не осталось тайной для Петербурга. Кругом только и было разговоров, сколько заплатил граф, чтобы госпожа Голубцова снова превратилась в девицу Кроль: кто называл сумму в шестьдесят тысяч, кто – в девяносто.

Сестры графа поняли, что брак, казавшийся невозможным, становится ужасающей реальностью. Их возмущение, доводившее старшую, Варвару Александровну, до истерик и обмороков, было небескорыстным. При всем материальном преуспевании сестер обеих не могла не терзать мысль, что, умри их болезненный брат, все достанется его вдове, даме более чем энергичной. Если же она успеет родить ребенка – что, разумеется, в ее интересах, – то о них, урожденных графинях Кушелевых-Безбородко, как о наследницах никто и не вспомнит!

Княгиня Варвара Кочубей и графиня Любовь Мусина-Пушкина хорошо представляли себе, какое огромное богатство уплывало в руки презренной «камелии»!

И правда, художественные ценности занимали отнюдь не первое место в нескончаемом списке движимого и недвижимого имущества, что числилось за графом Григорием. Можно было махнуть рукой и на дома, как говорили современники, «более похожие на дворцы», в Москве, Петербурге, Одессе, Торопце, и на имения в красивейших местах России. Но ведь, согласно документам, хранящимся в Государственном архиве древних актов, Кушелев-Безбородко владел в избытке тем, что всегда ценилось исключительно высоко, чем люди награждались «с царского плеча», за что ближайшие родственники насмерть судились друг с другом, что старались приумножить и с чем расставались только в самом крайнем случае, – землей! А она у Григория Александровича была в Киевской, Московской, Орловской, Петербургской, Подольской, Полтавской, Псковской, Херсонской, Черниговской, Минской, Одесской губерниях. И земля эта не пустовала, не, как говорили, «гуляла», а стояли на ней заводы и фабрики: винокуренные, сахаропроизводящие, суконные и коверные. В обширных экономиях занимались коневодством, свиноводством, птицеводством, разводили тонкорунных овец, продавали мед, шерсть, сало, мясо.

Разумеется, сам хозяин был далек от многохлопотных забот, все перепоручалось управляющим, а многое вообще отдавалось арендаторам. Надо думать, обманывали графа нещадно, но все-таки сохранившиеся счета показывают, что золото неистощимыми ручейками стекалось в его карман, позволяло пускаться на любые траты и удовлетворять любые прихоти.

Понятно, что сестры Григория Александровича куда точнее, чем он сам, человек совершенно непрактичный, представляли размеры его богатства, которое вот-вот должно было обрести свою хозяйку. От этой мысли у них, вероятно, темнело в глазах.

Сестры принялись действовать незамедлительно и на высочайшем уровне. Государю было направлено письмо с просьбой принять их.

И аудиенция состоялась.


...К этому времени император Николай I уже почил в Бозе, а престол занимал его сын Александр, тридцатидевятилетний красавец, второй год правивший империей.

Будь на его месте батюшка, можно не сомневаться: намерение Кушелева-Безбородко жениться на недостойной особе было бы пресечено немедля. Венценосный покойник любил во всем порядок и не терпел путаницы, у него каждый знал свое место: и министры, и куртизанки, и графы, и балерины, и собственная жена – императрица.

Но Александр II был совсем другим человеком. Поэт Тютчев, обожавший его, писал: «Царь благодушный, царь с евангельской душою, с любовью к ближнему святою...»

...Обрисовав государю ситуацию, возникшую в их семье, госпожи Кочубей и Мусина-Пушкина обратились к государю с необычной просьбой:

– Не потери богатства, ваше величество, мы опасаемся, а позора – того, что наша графская корона окажется на голове этой слишком громко известной особы. Умоляем вас, выберите брату невесту среди самых бедных, незнатных, но честных девушек. Клянемся, что мы будем всеми силами крепить этот брак, пусть в глазах других и неравный...

Мягкосердечный государь, видя двух женщин глубоко взволнованными и опечаленными, пообещал «принять возможные меры к удовлетворению их просьбы». Но дальнейшие события поставили под вопрос исполнение его благих намерений.


* * *

Трудно представить себе, что, получив предложение от графа стать его законной супругой, Любовь Ивановна не понимала, какой протест вызовет этот шаг со стороны высокородной родни.

Конечно, она это учитывала – да еще как учитывала! И была начеку: ей сразу сделалось известно и о поездке сестер графа в Зимний дворец, и об обещании государя «принять возможные меры».

Но тут случилось то, что едва ли поддается какому-то вразумительному объяснению: в скором времени после визита двух сиятельных просительниц перед Александром II предстала высокая, стройная дама с пышной прической из густых локонов и в туалете строгом, но элегантном, подчеркивающем все достоинства ее великолепной фигуры. Это была Любовь Ивановна.

...В исторической литературе можно найти немало примеров тому, как люди, отчаявшиеся в том, что им кто-то может помочь, кроме первого лица государства, изыскивали способ лично «припасть к монаршим ногам».

Они добирались в столицу порой издалека и искали случай подать прошение непосредственно в высочайшие руки.

Это было делом трудным, но все-таки возможным, если знать распорядок дня и привычки царствующих особ. Ведь недаром, если помнит читатель, Машенька Миронова, «капитанская дочка», искала встречи с императрицей Екатериной в Царскосельском парке – она знала или ей подсказали, что именно там любит гулять государыня и удобнее случая не сыскать. Так оно и вышло.

Был известен, например, маршрут прогулок Александра I, и хотя, разумеется, совсем не в одиночестве ходил он вдоль Невы, и стража, следовавшая на почтительном расстоянии, наблюдала «как бы чего не вышло», в самом крайнем случае отчаявшийся человек мог воспользоваться царской прогулкой. Кроме того, весь Петербург знал, что за определенную мзду любимый кучер императора Илья Байков где-нибудь на повороте притормаживал карету Александра и поджидавший там проситель мог передать бумагу адъютанту, сидевшему рядом с ним, или прямо в царские руки.

Совершенно достоверным фактом является история, когда француженка-модистка Полина Гебль, желая ехать в Сибирь за сосланным декабристом Иваном Анненковым, специально приехала на маневры гвардии в Красном Селе и там, рискуя быть раздавленной копытами царского коня, передала-таки свою просьбу прямо в руки Николая I.

Однако, если заметил читатель, все подобные случаи происходили вне дворцовых апартаментов, которые охранялись и куда доступа постороннему лицу не было. (Правда, из исторических хроник ясно, что дело сохранения личной безопасности царствующей династии соблюдалось далеко не так рьяно, как нынче «берегут» совсем не монархов.)

Практика подачи прошения и просьб на высочайшее имя была детально регламентирована. Тут, как и сегодня, существовал полный набор бюрократических препон. Время шло, человек ждал и надеялся, а дело чаще всего кончалось отпиской – оттого страждущие и искали обходные пути. Последней инстанцией, решавшей передать прошение государю или нет, был министр двора, очень важный человек. Даже люди сановные, с известными фамилиями, искали знакомств, пускали в ход все связи, чтобы бумага не залеживалась в столах чиновников, а сразу попала в руки министра. Ибо он имел непосредственный доступ к государю.

Эти подробности необходимы для того, чтобы подчеркнуть всю невероятность факта личной беседы Любови Ивановны с государем. Понятное дело, Кочубей, Мусина-Пушкина – это не только знать, но и придворные дамы, фрейлины, лично знакомые Александру. А кто такая «девица Кроль»? И какие силы помогли ей оказаться в «святая святых» – в кабинете императора? Понятно, что широкие родственные связи графа Григория в данном случае не только не могли помочь делу, а напротив, знай его близкие о намерениях «этой дамы», двери бы для нее сюда оказались закрыты навсегда.

И все-таки – «девица Кроль» здесь! И задача у нее труднейшая, почти невыполнимая: в сложившейся ситуации склонить государя на свою сторону, вырвать у него хотя бы изустное разрешение на союз с графом Кушелевым-Безбородко. Подобное намерение осложнялось тем, что Александр уже, по сути, дал слово сестрам графа «принять возможные меры к удовлетворению их просьбы». И выходит, ему, государю, предстоит отказаться от своего слова!

Госпожа Соколова, Синее Домино, которая наиболее полно описала любопытную историю жизни Любови Ивановны, утверждала, что та посвятила ее во все подробности аудиенции у Александра II. Разговор с царем шел на французском языке. Синее Домино подчеркивает, что старалась в своем пересказе быть абсолютно точной.

Но все-таки надо отметить: в том, что Соколова писала о Любови Ивановне, немало фактических ошибок. А главное, бросается в глаза старание мемуаристки создать вокруг своей героини романтический ореол. Она единственная приписывает ей благородство помыслов и поступков, в то время как никто из друзей графа – а среди них было много людей, не принадлежавших к высшему свет, – не сказал о Любови Ивановне доброго слова. Она именуется не иначе как «пройдохой», «авантюристкой», «шельмой», «подозрительной женщиной», которая пользуется ослеплением человека, беззаветно полюбившего ее.

Однако надо иметь в виду, что Синее Домино, она же Александра Соколова, в девичестве Денисьева, сама была дамой авантюрного склада с очень путаной биографией, отказавшейся, к слову сказать, вполне сознательно от своего ребенка (в будущем известного литератора и журналиста Власа Дорошевича).

Естественно, что обе женщины – и Кроль, и Соколова – испытывали симпатию друг к другу, имея сходные черты характера и способность не мучить себя излишними угрызениями совести.

Вот почему в передаче мемуаристки ее подруга выглядит благородной спасительницей погибавшего в хворях аристократа.

«Любовь Ивановна смело и откровенно отвечала на все предложенные ей вопросы, – пишет Синее Домино, – и, когда государь спросил ее, правда ли, что она переехала к графу Кушелеву и живет в данную минуту в одном доме с ним, она ответила:

"Правда, ваше величество... Я не только в одном доме с графом живу, но в одной с ним комнате и в одной с ним спальне. Этим я жизнь его спасаю, и лично для меня это подвиг, а не наслаждение!"»

Государь поинтересовался: визитерша ли настаивает на этом браке или того желает граф? На что услышал в ответ, что ей это и в голову не пришло бы никогда и что она лишь идет навстречу «настоятельной и неотступной просьбе графа, который решится на самоубийство, ежели она его оставит».

Теперь уже никто не сможет подтвердить или опровергнуть была ли действительно графом высказана такая мысль, но согласимся, что это сильный довод – особенно для императора, который понимал: после такого заявления он, вздумай отказать, поневоле оказывался причастным к гибели человека.

А между тем Любовь Ивановна не давала государю и минуты на раздумье.

– Да я ли одна, ваше величество, подам пример такого супружества? – смело закончила свою речь молодая красавица. – Вам известно, сколько неравных браков заключено представителями самых громких имен в России! Наша петербургская аристократия тоже помнит об этом. И мне кажется, что я лично менее скомпрометирую герб графов Кушелевых, нежели кто бы то ни был.

Тут уж Любовь Ивановна хватила лишку. Женились, конечно, порой и на незнатных девушках, бесприданницах, на вдовах с детьми, на разведенных, но не на жрицах древнейшей профессии, какими бы телесными да и душевными достоинствами они ни обладали.

Но та горячность, с которой Любовь Ивановна говорила, тот жар, который окрасил ее щеки ярким румянцем, не могли не воздействовать на Александра. Он любовался смелой дамой, не пытаясь не то что возражать, а хотя бы выразить сомнение. Император вспомнил о болезненности собственной жены, ее замкнутости, овечьем взгляде красивых глаз, о худых пальцах, чаще сжимавших не веер, а молитвенник.

«Наша петербургская аристократия»! Эта амазонка уже была готова на законном основании занять свое место в большом свете по праву красоты и той душевной энергии, с которой она убеждала Александра.

– О, государь! Вы видите перед собой женщину, которая знает, что такое безнадежность, знает, каково быть игрушкой в руках всемогущих.



Графиня Любовь Александровна (в замужестве Мусина-Пушкина) была в ужасе от женитьбы брата. Разрыв с ним был тем более тяжел, что граф заменил ей отца, принял на себя все хлопоты и заботы, когда она выходила замуж. Утонченная красота (сестра и брат были очень похожи) сочеталась в графине Мусиной-Пушкиной с сильным характером и фамильной страстью к благотворительности. После смерти Григория Александровича она приняла на себя все заботы о тех учреждениях, которые он основал, и считалась в Петербурге одной из самых умных, деловых и отзывчивых на помощь нуждающимся женщиной.


Тут гостья осеклась, будто спазм сжал ей горло. Браво! Александр понял, о чем это она. История девицы Кроль, о которой в свое время шушукались фрейлины в Аничковом дворце, снова всплыла в его памяти.

Как изъяснялся столь любимый государем поэт Тютчев, он слышал исповедь человека, «не имевшего на царское внимание другого права, как свое страданье». Как христианин, Александр не мог оставить эту мольбу неуслышанной, а как честный человек, обязан был расплатиться по давнему счету.

И он сказал, взглянув в побледневшее, а оттого еще более прелестное лицо просительницы:

– Я согласен на ваш брак с графом Кушелевым. Сумейте стать на высоту того положения, какое вам этот брак представит, не отклоняйтесь от самых строгих законов приличия, заставьте строгий свет забыть о ваших увлечениях, и я первым подам вам руку и встречу вас с полным уважением.

Синее Домино, очевидно, со слов самой Любови Ивановны, так описывает трогательную сцену:

«Прощаясь с ней, государь со свойственным ему рыцарством поцеловал ее руку, и она вернулась к графу, полная благоговейной благодарности к своему державному покровителю».

Из того же источника мы узнаем, что «вскоре состоялось бракосочетание графа с Любовью Ивановной, отпразднованное тихо, безо всякого торжества».


...Примечательно, что в родословных росписях обычно указывают три даты: год рождения, год смерти, а между ними знаменательной вехой обозначался день свадьбы. Так вот, у Любови Ивановны и Григория Александровича такая отметка отсутствует.

Трудно сказать, была ли то досадная оплошность составителя родословной или какие-то иные соображения заставили его на сей раз поберечь чернила.



7. Париж. И этим все сказано


Граф Григорий Александрович обставил свою женитьбу по всем правилам, принятым в хорошем обществе. Полагалось свадебное путешествие – оно и свершилось.

Поначалу новоиспеченная графиня упрямилась: никаких блужданий, как она выражалась, по «задворкам Европы» – прямо в Париж! Она настаивала воспользоваться железными дорогами, которые становились все более привычными для русского путешественника. Это и правда очень сокращало дорожные мытарства, избавляло от ночевок в не всегда комфортабельных гостиницах. Но граф употребил все свое красноречие, чтобы убедить супругу: хотя бы один раз ей надо проделать путь к европейским красотам по старинке, тем более что экипажи, выписанные им из Англии, чрезвычайно удобны. Против обыкновения Любовь Ивановна согласилась.

Выехали большой компанией: кроме врача, личного повара, нескольких слуг и гувернера «тихого бледного мальчика» – сына Любови Ивановны – граф взял с собой опытного человека, обязанность которого заключалась «в улаживании всех возможных в пути затруднений».

Можно еще упомянуть о двух миллионах рублей, определенных графом на издержки: сумма огромная. Графской чете был открыт неограниченный кредит во всех банкирских домах Ротшильдов, находившихся в Европе.

...Путешествие шло своим чередом. Если Григорий Александрович, который не раз бывал в этих краях, и сейчас находил для себя нечто примечательное, то графиня, дальше Киева никуда не уезжавшая, выказывала полное равнодушие к видам, сменявшимся за окошком экипажа. Польские города, включая Краков, показались ей ужасно провинциальными, а немецкие селения с неизменной кирхой посередине, чистенькие и уютные, вызвали страдальческий возглас: «Боже, как можно жить в такой скуке!»

Исключение было сделано для Лейпцига. Здесь граф уговорил супругу задержаться подольше – его интересовали местные типографии и книжные лавки, снискавшие себе заслуженную славу.

Любовь Ивановна не без интереса сопровождала графа в его походах. Ему было приятно убедиться, насколько хорошо она говорила по-немецки. Перебирая в одном из магазинов альбомы и не уставая восхищаться великолепным качеством печати, он стал свидетелем спора, который супруга затеяла с каким-то молодым человеком, вероятно студентом, в клетчатой накидке на плечах. Любовь Ивановна со знанием дела доказывала ему свое, а этот красивый малый, отчаявшись, видно, переговорить свою собеседницу, с видимым удовольствием рассматривал ее.



Этот фотопортрет графини Любови Ивановны Кушелевой-Безбородко никогда ранее не публиковался. Она словно вернулась из небытия, чтобы предстать на суд читателя, теперь знающего ее подлинную историю. Эта история, несомненно, владела воображением и Федора Михайловича Достоевского, когда он описывал грешную и восхитительную героиню своего романа «Идиот». Была ли Любовь Ивановна действительно роковой красавицей? На этот счет каждый волен иметь свое мнение. Обратите внимание: на портрете Мари Дюплесси цветок камелии на груди, у Любови Ивановны – в волосах. Русская «дама с камелией».


...Швейцарские красоты, голубые горы в снежных шапках и чистейший воздух тоже не тронули Любовь Ивановну. А вот в Италии сердце ее дрогнуло, лицо оживилось, разговор сделался бойким, сдобренным восклицаниями, которые она подкрепляла выразительным движением рук. Сняв мешавшую ей шляпу с вуалеткой, она прижималась лбом к окошку, часто оглядывалась, то и дело приговаривая: «Ах, надо бы остановиться. Господи! А мы опять проехали...» И когда Григорий Александрович уверял ее, что у них будет возможность вернуться и все обстоятельно осмотреть, то она кипятилась и, ударяя себя по колену, досадливо говорила: «Не вернемся! Вот увидишь – не вернемся! Ты даже не знаешь, что это за место. Так и не говори – я не малое дитя! Проехали – и никогда не увидим более».

Когда же путешественники с возвышенности рассматривали розовеющую в лучах утреннего солнца Флоренцию, графиня расчувствовалась до слез. Это так умилило графа, что его рука тоже потянулась за платком.

...На знаменитом Золотом мосту, где уже который век местные ювелиры держали свои лавки, Любовь Ивановну усадили в кресло и стали на подносе с черной бархатной вставкой внутри показывать ажурные, казавшиеся невесомыми украшения. Устроившись перед маленьким зеркальным столиком, графиня примеряла их, прикладывала к уху серьгу, поворотясь в профиль, мерила ожерелья, накидывала на запястье браслеты и, отставив немного руку, любовалась игрой камней. Горка отобранных золотых вещиц росла. Ценой Любовь Ивановна не интересовалась. Когда эта процедура прискучила ей, она коротко сказала «Баста!» и передала, не глядя, мужу листок со счетом, в мгновение ока составленный кем-то из держателей лавки. Под громкие восклицания, сопровождаемые поклонами, путешественники покидали тесные, похожие на шкатулки для драгоценностей помещения, под которыми бурлила полноводная по весне река Арно...


* * *

Граф привык, что определенную часть дня Любовь Ивановна проводила в полном одиночестве и сердилась, если кто-то нарушал ее покой и планы. Даже когда она покидала их апартаменты в отеле, Григорий Александрович старался не досаждать вопросами, вполне довольствуясь тем, что, воротясь, жена рассказывала ему, где была и что видела. В минуты особо хорошего настроения Любовь Ивановна прибавляла:

– Не сердись, дружок! Знал бы ты, как славно побыть одной, идти себе, будто тебе ни до кого дела нет и до тебя – тоже никому. Хорошо, свободно! Тут каждое чужое слово ни к чему – понимаешь?

– Да, да, – отвечал граф с готовностью, обрадованный такой ее редкой доверительностью, – как же не понимать, и как я могу в чем-то препятствовать тебе.

– Милый! Недаром в тебя, первого во всю мою жизнь, поверила как в истинно преданного человека. А иначе и замуж за тебя не пошла бы, в «камелиях» осталась. Веришь, ли?

– Зачем это, зачем так говорить? Что тебе вздумалось? – волновался граф. – Я никому не позволю так говорить. И тебе не разрешаю. Ты для меня чище первого снега.

...В Париж Кушелевы-Безбородко приехали, когда грянула настоящая весна: с запахом мокрой земли под деревьями, которые быстро покрывались свежей листвой, с толпой легко и нарядно одетых женщин, с безмятежной синевой небес, обещавших устойчивое тепло.


* * *

Это неправда, что память о невзгодах прошлого покидает человека, стоит первым лучам солнца прорезаться из-за туч. Нет и нет! Пока холодок обручального кольца не коснулся пальца Любови Ивановны, она не верила ничему: ни уверениям графа в его бесконечной преданности, ни его обещаниям заставить ее забыть все дурное и тяжелое.

Однако и после венчания новоиспеченная графиня Кушелева-Безбородко чувствовала себя не в своей тарелке. И теперь она была благодарна мужу, считавшему необходимым тотчас отправиться в дальнее и неспешное путешествие. Григорий Александрович точно читал ее мысли. Хорошо, что они поспешили уехать вон из Петербурга, где без опаски наткнуться на любопытные и насмешливые взгляды ей едва ли можно было появиться на людях.

Да это и понятно! Должно пройти время, чтобы обществу прискучило обсуждать скандальную женитьбу странного, меланхоличного богача. И не такие события в конце концов предаются забвению. Мало-помалу всем придется смириться, что в большом свете появилась новая личность, ни в чем не уступающая придворным дамам, – графиня Любовь Ивановна Кушелева-Безбородко!


...Здесь, в Париже, едва ли кто знал о скандальной истории супругов из России. Это обстоятельство позволило Любови Ивановне расправить крылья и впервые за долгое время порадоваться и похвалить себя: что ни говори, она приехала в столицу Франции с чувством победительницы.

Жаль, что об этом восхитительном состоянии нельзя было никому рассказать. Может, графу? Да разве поймет, какой мечтой, влекущей и несбыточной, казался ей Париж еще на Садовой, когда она, завернувшись в старую шаль, читала о Мари Дюплесси – своей сестре по оскорбленной юности, по той безнадежности, которая выманивает женщину на улицу, чтобы обменять свою красоту на деньги. Нет, этого никому не объяснишь!

По приезде в Париж Кушелевы-Безбородко, заняв целый этаж, поселились в одном из самых фешенебельных отелей под названием «Три императора». Он располагался на площади Лувра. Из спальни Любови Ивановны была видна часть дворца, где раньше находились личные покои Людовиков.

Казалось, вот-вот отворится высокое окно и кто-нибудь из них, взмахнув в знак приветствия широкополой шляпой с пером, воскликнет: «С добрым утром, мадам! Не правда ли, погода сегодня обещает быть прекрасной!»

Любови Ивановне еще не верилось, что это не сон. Первым делом она заставила уставшего от дороги мужа отправиться с ней в ателье, где в широкой витрине были выставлены портреты «всемирной красавицы» графини Кастильоне. Внимательно рассмотрев их, она пожала плечами и сфотографировалась сама.

Самое удачное изображение было отправлено сестре Александре. Долго обдумывая, как составить дарственную надпись, Любовь Ивановна в результате решила показать некую небрежность и слово «графиня» заменить на «гр.». Вышло недурно: «Милой Сашеньке от гр. Л. Кушелевой-Безбородко. Париж, апрель, 1859».

...Поход к фотографу был из немногих случаев, когда Любовь Ивановна взяла с собой мужа. То и дело отправляясь на прогулку одна, она отговаривалась тем, что только самой, а не с чужой подсказкой можно по-настоящему познакомиться с городом. Григорий Александрович находил это резонным и с нетерпением ожидал вечера, когда они вдвоем уезжали в театр, на концерты или в гости к русским парижанам, знакомым графа, которые были рады увидеть новые лица.

Здесь Любовь Ивановна оставляла свою немногословность, была мила, общительна и быстро входила с едва знакомыми людьми в самые короткие отношения.

Везде складывалось впечатление, что графиня приезжала в Париж еще девицей, подолгу жила здесь с родителями, а потом и с первым мужем, о чем упоминалось вскользь и туманно. Граф про себя удивлялся той осведомленности, какую она выказывала. Где ему было догадаться, почему, как только они поселились в «Трех императорах», Любовь Ивановну дня три-четыре подряд навещала респектабельная дама преклонных лет, одевавшая не одно десятилетие самых заметных представителей парижского света. Приманенная внушительным гонораром модистка провела в графских апартаментах немало времени и была очень откровенна. В результате в кратчайший срок Любовь Ивановна стала не только обладательницей изысканных туалетов, но и выведала все тайны парижской жизни – как настоящей, так и недавнего прошлого.

– Ах, милая, – обращалась графиня где-нибудь в гостях к хозяйке дома, – мне недавно довелось проезжать мимо особняка герцогов Шуазель-Прасленов.

Все вспомнилось, хотя лет пятнадцать минуло! Тогда весь Париж, да что там – вся Франция говорила об этом страшном событии! Убить жену, потом убить себя... Бедная герцогиня Фанни! Ходят слухи, что она своей ревностью довела мужа до отчаяния. Но и он хорош! А их дочки – разве можно найти женихов после такой семейной истории!

Любовь Ивановна так и сыпала именами, датами, вспоминала примечательные события, причем совсем недавние, казалось, она никогда и не покидала берегов Сены.

Но главным ее коньком оставалась литература. Графиня обожала Жорж Санд, говорила, что мечтает познакомиться с этой знаменитостью и опуститься перед ней на колени: никто так глубоко не проникал в сердце женщины, не возвышал телесную любовь, не придавал ей черты святости.

– Я помню ее слова, – прикрыв глаза, патетически цитировала Любовь Ивановна. – «Следовало бы повесить всех женщин, опошляющих в глазах мужчин это самое значительное из всего созданного, божественное таинство, самый серьезный и возвышенный акт на земле»... Кажется так. И как верно! Но что же мы видим вокруг? – возмущенно продолжала она, и щеки ее розовели. – В свете так много женщин, которым нельзя верить, и, увы, огорченных, обманутых мужчин.

Слушатели с серьезным видом поддакивали гостье.

На вечера, которые устраивали Кушелевы-Безбородко, мечтали получить приглашение все: хотелось собственными глазами убедиться в неслыханных тратах, которые позволяет себе графская чета. Какие-то отзвуки этих поистине королевских приемов долетали и до Петербурга. Е.А. Штакеншнейдер записала в дневнике 21 июля 1858 года: «В Париже в один месяц они прожили сто тысяч рублей». Подсчет денег в чужом кармане вещь неблагодарная, но в данном случае извинительная. Тут чувствуется беспокойство о том, что при таких немыслимых расходах Петербург потеряет в лице Кушелева-Безбородко одного из самых щедрых своих благотворителей. «На графиню его, урожденную Кроль, надежда плоха: меценатство, может быть, в духе графа, но не графини».


* * *

Гости разъезжались, гасли огни в гостиной и зале, усталые слуги прибирали разворошенные комнаты, а хозяйка опять становилась сдержанной и как будто усталой.

Это была отличительная способность Любови Ивановны: меняться почти мгновенно, словно с нее спадала маска, обнажая лицо совсем другой женщины – знающей цену льстивым словам, поцелуям наскоро приобретенных приятельниц, бравурным звукам оркестра, которые втягивают в водоворот танца.

Чего же ей еще хотелось, теперь имеющей все? Самую малость. К примеру, завтра побыть наедине с Парижем, никому ничего не говоря, сесть в коляску и постараться осуществить свою давнюю мечту. Любовь Ивановна хотела найти в этом колдовском городе, который всех помнит и все хранит, следы прекрасной и несчастной Мари Дюплесси.

Она разыскала дом на бульваре Мадлен, где жил и умирал этот грешный ангел Парижа, долго смотрела на большие за чугунными узорчатыми балкончиками окна второго этажа. В проемах не было заметно ни штор, ни даже легких занавесок. Ясно, что там, наверху, холодно, темно и пусто.

Затем Любовь Ивановна отправилась на Монмартрское кладбище – часто в Петербурге она старалась представить себе последний приют легендарной красавицы. И вот наконец-то она сможет увидеть его.

Ехать пришлось довольно долго. Любовь Ивановна почему-то воображала одинокую, бедную и даже, быть может, безымянную могилу, каких немало в России. А потому, оставив коляску в узкой улочке, примыкавшей к кладбищу, Любовь Ивановна без особых надежд направилась к цветочной лавке, у входа в которую было выставлено на подставках множество горшков с цветами, что несколько украшало унылый пейзаж.

– Мадам желает цветов? – услышала Любовь Ивановна. Перед ней стояла хозяйка лавки, женщина средних лет, чрезвычайно полная, но одетая не без фантазии, с живым цветком, приколотым к повязанной крест-накрест шали.

– Да-да! – живо отозвалась Любовь Ивановна. – Конечно, цветов! – И, запнувшись на мгновение, добавила: – Нет ли у вас камелий?

Хозяйка хлопнула себя по крутым бокам:

– Я почему-то так и думала, что вы, моя красавица, спросите камелии. Клянусь Святой Девой! Как же не быть, мадам, если им самая пора цвести! Прошу сюда. Вот, полюбуйтесь-ка.

Глазам Любови Ивановны предстало великолепное зрелище, сразу ею не замеченное из-за слишком низко спускавшегося с одного угла лавки полосатого навеса.

Белые, розовые, красные, пестрые головки камелий с махровыми, словно примятыми лепестками покоились на глянцевых жестких листьях, почти закрывая их. Цветы, яркие, полные жизненных соков, манили прильнуть к ним губами, вдохнуть аромат, который, кажется, мог бы поднять даже со смертного одра. Но, увы, они абсолютно не имели запаха.

С улыбкой наблюдая, как красивая дама, придерживая руками шляпку, прильнула к одному из кустиков, а затем разочарованно подняла голову, хозяйка сказала:

– Да, мадам, так уж устроена камелия! Каждый льнет к ней, но толку мало, они совсем не пахнут. Я и не скрываю, что многим камелия не по сердцу. Говорят – может, вам интересно будет, – что это цветок бессердечных женщин. Знаете, таких, что завлекают не любя.

– Как, как вы сказали – «завлекают не любя»? – с интересом переспросила Любовь Ивановна.

– Не я говорю – понимающие люди. Я лавку пятнадцатый год держу, чего только не услышишь от посетителей! Уж ежели мы с вами разговорились, так разве в жизни тому нет подтверждения? Женщины, как цветы, – каждая на свой лад. Глянешь на одну – Святая Дева, до чего же хороша! А вокруг нее стоны да слезы. Бессердечная она, завлекает не любя – это дело? Другая же – ну так себе, да только тот, кого судьба сведет с ней, никогда не раскается. Однако много ли таких счастливцев? Вот и льнут, и льнут к своей погибели. Я иной раз подмечаю, кто ни подойдет, так сразу к камелиям. Мне что? Цветок дорогой – доход постоянный, а все из-за этой дамы, что зазорным ремеслом занималась, помилуй Святая Дева душу ее грешную.

Скрывая волнение, Любовь Ивановна спросила:

– Как найти ее могилу? И нет ли у вас кого проводить меня туда?

– А я, мадам, тотчас догадалась, что вы ею интересуетесь. Сама не знаю почему, а догадалась. Ну если пару горшочков камелий возьмете, то мальчишку с вами пошлю. Он проворный: и цветы поднесет, и могилу покажет. Так как?

– Да-да, разумеется.

Любовь Ивановна не любила кладбищ, боялась их и всякий раз, когда доводилось посещать подобные места, шла меж могил осторожно, боясь оступиться, что, как слышала, являлось дурной приметой. Но сейчас, когда она со своим провожатым миновала старые, с узорчатой решеткой ворота, двигалась легко и свободно по аккуратным, прямым, посыпанным гравием дорожкам. В конце каждой из них был врыт чугунный столбик с номером, чтобы лучше ориентироваться. Слева и справа стояли самые разные памятники – высокие, роскошные, богато украшенные, из мрамора и очень скромные, но все примерно на одинаковом расстоянии.

Однако без посторонней помощи Любовь Ивановна, пожалуй, долго бы плутала среди надгробий, поскольку по краям кладбища захоронения поднимались ярусами вверх, что непривычно русскому глазу и наверняка затруднило бы поиски. Но мальчик, ловко кативший перед собой тачку, уставленную горшками с камелиями, уверенно вывел ее к нужному месту, и она увидела простой, но благородных очертаний, из белого мрамора памятник, на котором изящной вязью были переплетены инициалы Мари Дюплесси и обозначены даты жизни и смерти.

Спутник Любови Ивановны тут же занялся делом, к которому, видимо, был привычен: достал из своего кожаного фартука ветошь и флягу с водой, быстро протер памятник. Затем собрал плоским зубчатым скребком вокруг памятника слежавшиеся листья, на их место поставил цветы и с пакетом мусора в руках отошел, очень мило сказав Любови Ивановне:

– Меня зовут Жан. Когда я вам понадоблюсь, мадам, кликните меня. Я буду невдалеке.

Такая сноровка и деликатность маленького гида тронула Любовь Ивановну. Жан был примерно одного возраста с ее сыном. Она невольно улыбнулась. И может быть, именно эта мысль придала моменту, о котором столько думалось, нечто умиротворяющее, спокойное и светлое. Белый памятник, повеселевший в окружении чудесных камелий, теперь казался ей самым последним и неоспоримым доводом в пользу совершеннейшей реальности прекрасной и несчастной Мари.


...С кладбища Любовь Ивановна вернулась взволнованная, с переизбытком впечатлений и решительно отказалась ехать куда-либо вечером. И когда они с Григорием Александровичем уселись за стол, она, сделав глоток из бокала, принялась рассказывать ему о сегодняшнем путешествии.

Граф был прекрасным слушателем. Это своего рода талант, которого многие совершенно лишены. Его лицо и даже фигура выражали полное внимание и интерес к собеседнику. Никогда не перебивая говорящего, граф лишь покачивал головой в знак того, что понимает, о чем идет речь, и это ему интересно. Правда, по ходу дела у него иногда вырывались восклицания, но такого рода, что только подхлестывали энтузиазм рассказчика: «Это невероятно!», «Ну-ну, дальше, пожалуйста!», «Как хотите – я отказываюсь верить» или «Я почему-то так и предполагал», «Экая жалость!», « Восхитительно».

Делал он так вовсе не из деликатности, в которой ему никто отказать не мог, а оттого, что всякий людской интерес и впечатления действительно трогали его и занимали.

А уж когда начинала с ним откровенничать Любовь Ивановна, что случалось весьма редко, он и вовсе обращался в слух и внимание.

– Я вполне понимаю, дорогая, почему ты решилась ехать одна. Есть такие положения, когда одно лишнее слово, сказанное некстати, какое-то движение, жест могут погубить все очарование происходящего. Сколько раз я в этом убеждался! Но можно ли бранить людей? Все разные, потому и столько несуразиц на земле. Я читал «Даму с камелиями». Да кто в Петербурге ее не читал! Там ведь Мари Дюплесси выведена как Маргарита Готье. Дюма, видно, не хотел тревожить ее истинное имя. А ты вот узнала. Как же надо тронуть сердце людское, чтобы, перевернув последнюю страницу, человек не поставил книжку на полку, а, растроганный, назавтра снова взялся за нее! Но я, ожидая тебя, уже волновался. Сегодня ты, как никогда, долго отсутствовала.

При этих словах меланхоличное выражение исчезло с лица Любови Ивановны, и она с жаром заговорила:

– Да! Ведь я тебе вот что еще не рассказала! Вышла я из кладбищенских ворот, кучеру приказала ждать, а сама думаю: дай пройдусь. Смотрю, посередине широкой улицы деревья рядком стоят, так себе, чахленькие, видно недавно посаженные. А в самом начале на чугунном столбе такая же чугунная табличка с надписью: «Бульвар Севастополь». Ну, понятно: Севастопольский бульвар. Как это тебе?

Григорий Александрович усмехнулся:

– А что тут скажешь? Это они в честь своей крымской победы назвали. Увы, не запретишь.

– Я и без тебя поняла, что это значит. Но каковы наглецы! Это нам, дуракам забывчивым, урок. Я совсем малолеткой была, а батюшкины рассказы о наполеоновском походе как сейчас слышу. Он говорил, а глаза платком промокал: друзей погибших вспоминал. Так почему же у нас нет, ну, скажем, улицы Взятия Парижа? Или площадь назвать Остров Святой Елены. Нет не площадь, а лучше переулок, скажем, Свечной. Я там, на углу Свечного и Садовой, жила. Невеселое местечко, погибельное. Но к такому случаю как раз бы оно и кстати. А то прыткие какие – у них уже и Севастопольский бульвар есть!

– Ах ты, патриотка моя! – смеялся граф. – Не одну тебя тот злосчастный бульвар раззадорил! Кузен Мишель мне недавно про своего отца рассказывал, князя Сергея Григорьевича.

– Какой Мишель, какой князь?

– Да князь Волконский, что в Сибири сидел по декабрьскому делу! Дядюшка мой. А Мишель – его сын, князь Михаил Сергеевич. Так вот какая история. Как только дядюшку из Сибири выпустили, он, добравшись до Петербурга, тотчас в Париж подался: вспомнить, так сказать, ратные дела и, думаю, еще и куртуазные: по молодости он шалун был, хват – ого-го! Его боевой товарищ Киселев, наш посол, помог ему быстро бумаги выправить. И вот уже дядюшка гуляет по Парижу в компании какого-то приставшего к нему француза.

Когда они оказались на том же бульваре, что и ты сегодня, этот мсье не без подвоха показал на надпись: «Бульвар Севастополь». Дядюшка Серж понял намек, промолчал. Идут дальше. Тут наш князь, у которого когда-то на генеральском мундире свободного места не было – весь в орденах, остановился, посмотрел сквозь узкую улочку вверх на Монмартрский холм и говорит своему спутнику: «Помнится, в двенадцатом году вон там, видите, стояла артиллерийская батарея моего родственника». Француз тоже все понял. И они подружились.

– Браво! – захлопала в ладоши Любовь Ивановна. – Так его! Вот вам!

– Стыдитесь, мадам, – с шутливой серьезностью урезонил граф жену. – Что вы так напали на французов? Право, они столько сделали для цивилизации!

– Ты лучше скажи, что они с Мшаткой, имением вашим крымским, сделали? Спалили – вот что они сделали, камня на камне не оставили от дома, парк испоганили. Ты мне сам рассказывал. А Ореанда кушелевская? Тоже уничтожена!

– Ты не совсем права, Любочка. Ореанда уже далеко не наша была! Царь Николай Павлович однажды путешествовал по Крыму, заехал к нам и очаровался. Пристал к отцу: продай да продай Ореанду, я своей жене подарок хочу к именинам сделать. Ну что тут скажешь?..


* * *

Жизнь в Париже не только не приедалась, а каждодневно одаривала Любовь Ивановну головокружительными впечатлениями. Она чувствовала себя на палубе брига, мчавшегося по волнам на всех парусах все к новым и новым горизонтам.

Париж удивлял: интерес к титулам и гербам здесь явно пошел на спад. Во дворце Тюильри, где жил император Наполеон II, предпочитавший придворным красоткам простых и доступных актрис, снобизм и высокомерие стали немодными. Говорили, что на одном из балов даже видели некоего краснодеревщика с супругой. Это никого не скандализировало. Правила хорошего тона претерпели изменения, теперь ценились способность к разного рода импровизациям, оригинальность. На одном из маскарадов четверо «рыбаков» внесли в парадный зал на обозрение сотен глаз свою «добычу»: прелестная русская аристократка Варвара Римская-Корсакова, входившая в круг самых приближенных дам императрицы, изображала «золотую рыбку», завернувшись, совершенно обнаженная, в сеть из золотых нитей. Все были в восторге!

Церемонные менуэты уступили место незатейливым, жизнерадостным полькам. Отпрыски знатнейших фамилий, приняв вызов времени и отбросив предрассудки, до упаду танцевали с хорошенькими горожанками, частыми гостями Тюильри.

Разумеется, старая почтенная аристократия, резко усеченная гильотиной санкюлотов, все еще тянула свой грустный век среди обветшалой роскоши Сен-Жерменского предместья. Но и здесь то и дело выдавали юных принцесс за сыновей промышленников и банкиров.

За громкой фамилией могла скрываться всего-навсего оборотистая особа. К примеру, все знали, что девица Селеста Магадор совсем недавно служила наездницей в цирке и была подружкой многих знатных шалопаев. Но, прибрав к рукам одного из них, стала-таки графиней де Шабрийан.

Чертова частица «де»! Все-таки кое-кому она по-прежнему не давала покоя. Даже Бальзак, щедро обласканный славой, не устоял и самовольно присоединил этот знак избранности к своей невыразительной фамилии.

Какой магией обладает аристократическое имя, словно впитавшее аромат веков, событий и уже само по себе многое говорящее в пользу счастливого обладателя, – об этом хорошо было известно Любови Ивановне, бывшей Кроль, бывшей Голубцовой. И теперь, когда кое-где сохранившийся в богатых домах Парижа мажордом старательно выговаривал: «Граф и графиня Кушелевы-Безбородко», она испытывала необыкновенные гордость и волнение.

Однако больше раутов и званых ужинов ей нравились костюмированные балы, которые давали то в Тюильри, то в Опере и куда валом валила самая разношерстная публика.

Григорий Александрович хотя и сопровождал жену, но в танцах, ради которых все затевалось, не участвовал, а отсиживался обычно в компании почтенных отцов, привозивших сюда повеселиться своих дочек.

С открытых галерей Оперы, откуда были хорошо видны танцующие пары, граф пытался разглядеть Любовь Ивановну. Он быстро и безошибочно находил жену среди толпы, находил и любовался ею, одетой с необычайным вкусом в одно из прелестных платьев, на которые шла уйма шелка, тафты, кружев и прочего. Любовь Ивановна предпочитала ткани насыщенных цветов: желтого, лилового, густо-голубого – словом, такие, которые наилучшим образом оттеняли ее яркую красоту брюнетки. Вместо принятых здесь цветов и бантов голову графини венчала на русский манер уложенная коса, перевитая либо жемчугом, либо нитями, составленными из небольших сверкающих алмазов.

...Вечер начинался по традиции каким-нибудь медленным церемонным танцем. Это было узаконенной данью прошлому. Затем дирижер начинал все энергичнее махать своей палочкой, движения танцоров становились быстрее. И очень скоро танец превращался в сумасшедший вихрь, все неслось, кружилось и прыгало, стараясь удержаться на ногах, ибо печальна была судьба того, кто нечаянно оступался. Рассыпались идеально уложенные куафером прически дам и кавалеров, летели на пол, затаптывались запонки, пуговицы, бутоньерки, бархатные банты, драгоценности, рвались в клочья кружева. А руки танцующих сцеплялись так, что по окончании этой вакханалии их невозможно было разжать.

Любовь Ивановна веселилась до упаду, не жалея сил еще и потому, что было ясно: рано или поздно парижскому празднику придет конец, граф уже подумывал о возвращении в Россию. Она порой раздражалась, когда муж, отыскав ее в толпе, тихо и озабоченно спрашивал: «Ты не устала, Люба? А то уедем».

Обычно Любовь Ивановна не противоречила и выходила из зала под руку с графом, полная достоинства и спокойствия знающей себе цену женщины. Склонив голову к его плечу, она что-то тихо ему говорила. Григорий Александрович, ободренный ее вниманием, улыбался, что очень шло к его красивому, но почти всегда печальному лицу. На них, высоких, статных, элегантных, обращали внимание. Любовь Ивановна с удовольствием подмечала взгляды, устремленные на них.

Но стоило им сесть в экипаж, как она тотчас отстранялась от мужа, делалась рассеянной, думала о чем-то своем и, полуприкрыв глаза, еле отвечала на его вопросы.


* * *

В парижское житье-бытье графской четы внес свою долю сумятицы упавший как снег на голову братец Любови Ивановны. Николай Кроль совершенно преобразился, из чего можно было сделать вывод, что графиня оказалась хорошей сестрой и в своем возвышении не забывала родственников.

Одетый с иголочки, вальяжный, раздавшийся, он уже ничем не напоминал бедствующего труженика пера, который кое-как перебивался с хлеба на квас. Теперь денег хватало даже для отнюдь не дешевого удовольствия: Кроль со своим товарищем совершил путешествие по Италии. После Франции они собирались податься на туманный Альбион и там встретиться с Герценом, уже звонившим в свой «Колокол».

...Николай Иванович не скрывал левых убеждений. Покуривая дорогие папиросы, он мог часами рассуждать о язвах самодержавия, задавленном народе и паразитирующей буржуазии. «Стыдно, братец, стыдно», – укоризненно тряс он указательным пальцем перед носом смущенного графа.

Как всегда, голова господина Кроля была полна идей. Не один день он убеждал родственника основать журнал, которому уже придумал замечательное название – «Русское слово».

Григорий Александрович как мог отбивался от этого замысла: он не чувствовал в себе ни способностей, ни охоты возглавить такое многотрудное дело.

Но Кроль был неумолим: в качестве автора и члена творческого коллектива он, естественно, предлагал себя, понимая, что его хлопоты будут щедро вознаграждены.

Этому натиску, усиленному влиянием Любови Ивановны, противостоять было невозможно, решительно отказать – означало обидеть родственника. В очередной раз Григорию Александровичу навязывали роль дойной коровы. Он, понимая это, ругал себя и все-таки сдался.

...Компания литераторов, определивших себе немалые гонорары, приступила к подготовке первого номера, как только получили подтверждение Кроля: граф согласен, чек выписан.

Откровенно, не без цинизма, один из них писал: «Кушелевского журнала средства безграничны... Тут мне будет полная свобода, и болото велико – чертей будет много, то есть бездна денег...»

Как Григорий Александрович расплатится за свою мягкотелость и вечное желание сделать приятное супруге, того он еще и представить не мог.


* * *

Женщины разбойничьего нрава за версту чувствуют друг друга: из всех парижских знаменитостей Любовь Ивановну более всего заинтересовала Мария Калержи – дама польских кровей. Этот факт сам по себе достоин размышления. Кто, как не женщины, полон глубоко спрятанного, порой неведомого ему самому недоброжелательства друг к другу? Их видимой приязнью – не возьмемся называть это дружбой – не стоит обольщаться. Два-три неверных шага, и наступает охлаждение, хорошо, если не переходящее в откровенную вражду.

На такую метаморфозу у Любови Ивановны и ее новой парижской подруги времени не было. Дело шло к отъезду графской четы. Это объясняло быстрое сближение двух женщин и доверие, которое между ними возникло.

Мария была на семь-восемь лет старше Любови Ивановны. Впрочем, это не важно, потому что разница в возрасте вообще не играет роли в отношениях женщин: мешает несовместимость взглядов и характеров. Но если обе сходятся в том, что «брак без любви – это пожизненная каторга» и что «труднее хорошо любить, чем хорошо воевать», можно не сомневаться – этим дамам друг с другом скучно не будет.

У Марии Карловны Калержи и Любови Ивановны и помимо этого имелось много общего. Обе выросли в генеральских семьях, получили хорошее домашнее образование: языки, литература, музыка.

Очень схожими – и это, пожалуй, главное – оказались и характеры: постоянное стремление превозмочь обстоятельства, совершенно непреодолимые для других, желание устроить личную жизнь по собственному разумению.

Однако если осуществлению подобных намерений Любови Ивановне мешала нужда, то Мария такого несчастья не знала.

Понятно, что это обозначило разницу в их представлении о счастье. Мария грезила о прекрасном рыцаре. Урожденной Кроль, которую жизнь быстро лишила всех сантиментов, нужен был человек с большим карманом.

Немного забегая вперед, скажем, их история подтвердила известный парадокс: «Одни женщины плачут потому, что не получили мужчину своей мечты, другие – потому, что получили мужчину своей мечты».

Марию выдали замуж в шестнадцать лет за очень богатого торговца, грека Ивана Калержи. Тот был на тридцать лет старше невесты и ни на каких рыцарей совершенно не походил.

Перед венчанием со своей невестой, белокурым голубоглазым ангелом, Калержи сделал непростительную для опытного человека промашку: он подарил ей шестьсот тысяч золотых рублей и особняк на Невском под номером двенадцать. Сейчас на его месте стоит другое здание, постройки 1910 года. Наличие огромной суммы позволило мадам Калержи прикинуть: а стоит ли тратить жизнь на унылое существование с человеком, который ей совершенно не нравится? Это несчастье заставило ее подумать об изменении своей участи. Мария искала выход.

Твердый характер, которым судьба наградила ее вместе с красотой, так и подталкивал: полный вперед!

Справедливо подмечено: «Смелость одинаково часто проистекает от отчаяния и надежды – в первом случае терять нечего, во втором – можно выиграть все».

Мария уповала именно на второй вариант. Взяв с собой крошечную дочь и, разумеется, свадебное золото, она убежала в Париж. Надеясь, что жена одумается, супруг развода не давал. Мария оставалась мадам Калержи. Ей это не мешало. Умная, начитанная, говорившая на нескольких языках, Северная сирена, как называли в Париже красавицу блондинку, сразу обратила на себя внимание общества. Однако жизнь ее в прекрасном городе на Сене никак нельзя было назвать беспутной и неупорядоченной.

Во всем давало себя знать строгое воспитание. Мадам Калержи была светской штучкой, femme mondaine – придворной дамой во всех отношениях, аристократически непринужденной в обращении. Каждый жест, высказывание свидетельствовали об ее искренности и непосредственности – редкие качества в светской женщине.

У ног «высокой, белокурой, веселой, бесконечно обольстительной и отчаянной женщины» поочередно, оспаривая ее друг у друга, перебывали люди, чьи имена были на устах у всей Европы: Виктор Гюго, Теофиль Готье, Генрих Гейне, Альфред Мюссе, Эжен Делакруа, Александр Дюма-сын...

Выдающийся польский поэт Циприан Камиль Норвид, посвятивший Марии Калержи цикл своих произведений, довел себя до смерти из-за неразделенной любви к ней.

В ее салоне на улице Анжу собирались не только гении пера, но и высокого ранга чиновники, члены дипломатического корпуса, разговоры которых, о чем ходили слухи, мадам Калержи исправно передавала российскому послу.

Но не это в конце концов оставило ее имя в истории. Еще в Петербурге, получив великолепное музыкальное образование, которое развило природные способности пятнадцатилетней девушки, Мария часто выступала в аристократических гостиных.

И вот страсть к музыке, как будто утихшая в клокотании парижской жизни, вдруг снова с неодолимой силой заявила о себе.

Мастерство пианиста не может держаться только на таланте и вдохновении: это огромный, каждодневный труд. Долгие часы теперь Мария проводила за роялем. Несомненно, ей очень помогли уроки, которые она брала у Шопена и Аиста. Эти наставники и собственная одержимость сотворили чудо: из одаренной дилетантки Мария за короткий срок превратилась в виртуозную пианистку.


...К тому времени, как Кушелевы-Безбородко прибыли в Париж, артистическая слава Марии Калержи была в самом зените. «Она играла, как никто, – утверждал бог на музыкальном Олимпе того времени Ференц Лист, в исполнительском искусстве, как говорили, признававший только Паганини. – Кому довелось слушать ее, тот, конечно, этого не забудет, потому что это была не игра, но единственное в своем роде воссоздание творчества».

Мария играла по-своему, придавая музыке оригинальные интонации. В знакомых меломанам произведениях зазвучал голос женщины, за внешним благополучием которой скрываются душевное одиночество, страх перед будущим и робкие надежды на возможное счастье. Бунт и смирение, меланхолическая грусть и яростные вспышки гнева против судьбы – все это слышалось в водопаде звуков, державших слушателей в напряжении.

Любовь Ивановна все поняла и, не привыкшая прилюдно обнаруживать свои чувства, плакала на концерте Калержи.

...Они познакомились и очень привязались друг к другу. Все прочие знакомства и связи Кушелевых-Безбородко сразу отодвинулись на второй план. Теперь все вечера, когда у Марии не было концертов, они проводили втроем, более никого не допуская в свое общество.

Большой любитель музыки, человек с тонким вкусом, Григорий Александрович оказался очень интересен для Марии. Любовь Ивановна была свидетельницей самых горячих споров, которые порой разгорались между ними. Полем боя оказывался рояль. Каждый, оттеснив другого, старался сыграть какой-то пассаж или отрывок из партитуры по-своему. То и дело слышалось: «Помилуйте, это вовсе не так». – «Нет-нет, мадам, совершенно не согласен с вами. Позвольте мне!» И так до бесконечности, пока Любовь Ивановна не восклицала: «Все, конец! А то вы поубиваете друг друга». И тогда они, довольные и усталые, в согласии пожимали руки.

В творческой обстановке граф весьма оживлялся. Он был готов музицировать часами. Любовь Ивановна просила мужа сесть за рояль и спеть Марии сочиненные им романсы. Тот не отнекивался, и его небольшой, но приятный тенор проникновенно исполнял положенные им на музыку вдохновенные строки о любви, ее рождении и потере, вечной, не уходящей из сердца памяти о ней.

– Посмотрите на него, – шептала Мария на ухо Любови Ивановне, – как он прекрасен! Не просто хорош, а прекрасен. А глаза! В них свет и доброта, бесконечная доброта.

– Что я слышу! – также шепотом, чтобы не мешать мужу, отвечала Любовь Ивановна. – Я даже не ожидала, что вы, милая, способны на такие восторги. Уж не пришла ли к вам в голову мысль соблазнить их сиятельство графа Григория Александровича?

Марии, видимо, не понравился ироничный тон подруги, и она резко ответила:

– Нет, не пришла. Я никогда не берусь за невыполнимые задачи, мадам. Ваш муж для меня не составляет загадки – он любит вас. Что ж, таково его пожизненное наказание! Никто не в состоянии вызволить несчастного из вечного плена. Даже вы сами. Чем больше любовь, тем меньше она требует.



8. Возвращение


Граф и графиня Кушелевы-Безбородко выехали из Парижа в конце лета. Обратную дорогу, по желанию Любови Ивановны, предполагалось проделать как можно быстрее. Через Кельн и Берлин путешественники добрались до Штеттина, где пересели на пароход, взявший курс на Кронштадт.

Здесь пограничная служба внимательно изучила паспорт человека, прибывшего с графской четой. Это был английский подданный Даниэль Юм двадцати семи лет, высокого роста и со светлыми волосами. Графу стоило немалых трудов быстро получить для него в Париже российскую визу, что очень заботило Любовь Ивановну.


...В милом Полюстрове приезд графской четы после долгого отсутствия был обставлен с традиционной русской церемонностью и теплотой. Дом, который без хозяев, ясное дело, – сирота, как будто облегченно вздохнул, стоило экипажам миновать въездные ворота. На вершине шеста над главным домом радостно затрепетал на невском ветерке поднятый по этому случаю стяг с графским гербом.

«Мы остановились перед большой виллой, два крыла которой полукругом отходили от главного корпуса, – писал один из спутников Кушелевых-Безбородко. – На ступенях подъезда выстроились слуги графа в парадных ливреях. Граф и графиня вышли из кареты, и началось целование рук...

Потом поднялись по лестнице на второй этаж в церковь. Как только граф и графиня переступили порог, началась обедня в честь благополучного возвращения, которую достопочтенному священнику хватило ума не затягивать. По окончании все обнялись...»

Парижские успехи совершенно преобразили Любовь Ивановну. Она обзавелась всеми повадками большой барыни: на радость мужу, который был совершенно чужд всяким домашним заботам, взялась хозяйничать, твердо, но справедливо спрашивала с прислуги и научилась снисходительно и устало говорить своей горничной: «Пошла прочь, негодница».


* * *

Возвращение Кушелевых-Безбородко, которых за время их долгого отсутствия вроде как будто и забыли, все-таки не укрылось от глаз петербургского общества. Так, в письме своей жене поэт и дипломат Ф.И. Тютчев среди прочих петербургских новостей сообщал об очень быстро свершившейся свадьбе свояченицы графа Александры Кроль с «привезенным ими из-за границы» спиритом Даниэлем Юмом.

При этом Федор Иванович весьма язвительно давал понять, что такая решимость со стороны англичанина объясняется приданым в двести тысяч рублей серебром, которое давал граф за своей родственницей.

Что же касается Любови Ивановны, то она в очередной раз продемонстрировала, как выразился один из внимательных посетителей графского дома, «какое-то щегольское умение играть жизнью, своей и чужой».

Что ни говори, мистер Юм был далеко не из разряда обычных людей. Он считался человеком сверхъестественных способностей, зарабатывал этим хорошие деньги, кроме того, был красив. Так быстро женить его на неказистой, по слухам, девице – это нужно было уметь.

С подачи Любови Ивановны граф не только обеспечил свояченицу приданым, но и подумал о ее будущем. В качестве свадебного подарка он преподнес ей расписку: «Я, нижеподписавшийся, даю денег Алекс. Ив. Кроль пятьдесят тысяч рублей, которые ей должны быть выданы по прошествии 10 лет, а до того времени обязуюсь производить ей выплату ежегодно по две тысячи четыреста рублей».

Что и говорить – щедрый дар! Для сравнения: содержание пятидесяти престарелых бедных женщин в доме призрения со всеми служителями и медицинским персоналом стоило Кушелеву-Безбородко одиннадцать тысяч в год. Причем это благотворительное заведение считалось одним из самых комфортных и солидных в городе.

Несомненно, такая необычная форма обеспечения Александры Ивановны была подсказана графиней, которая все хорошо продумала. Англичанин-спирит не мог при таких условиях самовольно попользоваться деньгами жены: ежегодная выплата шла непосредственно ей, это были, так сказать, карманные деньги, а на капитал, положенный на ее имя, набегали изрядные проценты.

...После свадьбы Юм начал свои петербургские гастроли. Как и везде, публика на его представления собиралась отнюдь не балаганная. В Париже, например, он устраивал сеансы спиритизма во дворце Тюильри для Наполеона III, его жены и их ближайшего окружения. Среди зрителей сеансов «шотландского мага» Конан Дойл называл германского императора Вильгельма I, королей Баварии и Вюртемберга – «все они уверовали в спиритуализм благодаря его сверхъестественным способностям».

На берегах Невы европейскую знаменитость приглашали в особняки знати, промышленников, банкиров: не зная, чем бы себя позабавить, господа жаждали острых ощущений. И мистер Юм сполна оправдывал эти ожидания. Чем же он удивлял богатых петербуржцев?

Говорили, что необычайные способности англичанин обнаружил в себе лет в восемнадцать, впервые приподнявшись над полом, а следом мягко коснувшись потолка и ногами. Случалось, что несколько человек, присутствовавших при повторении таких фокусов на публике, пытались, ухватив его за ноги, вернуть чудотворца на землю, но безуспешно. Летал он и под открытым небом, «хотя и не так высоко, как в помещении, но намного дальше».

Очевидцы свидетельствовали, что Юм мог удлинять или укорачивать свое тело «на целых 30 сантиметров», причем сам призывал наблюдателей держать его за руки и за ноги, так сказать, для чистоты эксперимента.

Выступал Юм и как ясновидец, но особенно интриговало публику то, что он силой своего взгляда мог отклонять в сторону стрелку весов, застывшую на нуле.

Писали, что самым эффектным номером Юма была игра на музыкальных инструментах, к которым он не прикасался. Клавиши гармоники, прогибаясь под невидимыми пальцами, исполняли венские вальсы, скрипка со смычком, который исправно двигался по струнам, тоже играла и в то же время как будто плавала в воздухе.

Слухи о чудесах достигли Зимнего дворца. Юм был приглашен выступить перед августейшей семьей во главе с Александром II.

«Стол поднялся на высоту полуаршина над полом, завертелся и застучал, выбивая такт гимна «Боже, царя храни» (видимо, Юм решил придать своему творчеству русский колорит. – Л.Т.), наклонялся вправо и влево, причем ни лампа, ни карандаш, ни другие предметы, лежавшие на нем, не двигались с места, даже пламя лампы не колыхалось», – так описывала спиритический сеанс, состоявшийся в Зимнем дворце, фрейлина императрицы Марии Александровны Анна Тютчева, дочь поэта.

О Юме много писали газеты. Горожане наперебой обсуждали творимые им чудеса, и мнения, как всегда, разделились. Одни говорили о нем как о человеке с «фантастическими, недоступными разумению способностями», другие – их было больше – вспоминали, что в Петербурге уже был один такой, граф Калиостро, которому умница-императрица Екатерина II предложила не дурачить публику, а побыстрее убраться из Петербурга.

Однако, отвечая требованиям времени, начальство теперь более терпеливо и лояльно относилось к тому, что явно выходило за рамки нормы. Юм с триумфом выступал в гостиных, залах, на эстрадах к вящей для своего кармана пользе: скрипки в воздухе пели, ледяные и огненные вихри метались над головами ошеломленных зрителей, а духи почивших в Бозе родственников «отстукивали» публике свои приветы.

«Пишут, например, что какой-то человек садится на кресло, поджав ноги, и кресло начинает скакать по комнате – и это в Петербурге, в столице!» – недоумевал Федор Михайлович Достоевский. А чему, собственно, удивляться? Столица, она столица и есть: что хочешь проглотит, не поморщится и еще скажет, что все это «направлено на развитие умственной жизни».

В быту, однако, иллюминат и спирит всех времен и народов, как стали называть Юма, оказался самым что ни на есть обыкновенным человеком: в положенный срок у супругов родился сын. Назвали его Григорием – в честь, разумеется, графа-благодетеля.

Забегая вперед, скажем, что молодой Юм пошел по стопам батюшки, который скончался в туманном Альбионе в возрасте пятидесяти трех лет. Григорий Даниэ-льевич предпочел жить во Франции и описывал в одном из интервью свой первый «выход из собственного тела»:

«Я подошел к самому себе, то есть к моему телу или, лучше сказать, к тому, что я уже считал своим трупом, и крайне удивился: тело мое дышало! Я, конечно, обо всем этом никому ничего не говорил, а то ведь сочтут за полоумного или скажут, что у меня был припадок белой горячки».

Напрасно Юм-младший опасался проявлений здравого смысла в человечестве: пройдет еще каких-то сто лет, и в 1993 году на прилавках российских магазинов появится книга американского бизнесмена Роберта А. Монро «Путешествия вне тела», которая будет пользоваться большим спросом.


...Увы, мадам Александре Ивановне Юм не удалось порадоваться успехам мужа и сына. Она скончалась молодой, со дня свадьбы прошло не более пяти лет.

Заметим мимоходом: после смерти госпожи Юм ее «наследники» в лице супруга-кудесника, ссылаясь на расписку, обратились в надлежащие российские органы с иском к графу – почему тот прекратил выплаты? Невероятно, но был дан ход специальному разбирательству.

«В настоящее время возбужден вопрос: обязан ли граф Кушелев производить ежегодные выдачи пособия наследникам умершей г-жи Юм?»

Дело, однако, решилось в пользу графа – надо думать, к весьма большому неудовольствию знаменитого «спирита и магнетизера».


...Однако вернемся к тому времени, когда очередная затея Любови Ивановны – свадьба ее сестры – блистательно удалась. Не все были от этого в восторге: снова пошли толки о бедном графе, окружившем себя, как выражались проницательные люди, «черт знает кем».

В глазах света «спирит и магнетизер» Юм не слишком отличался от клоуна и канатоходца. Но теперь он через Кушелева-Безбородко, формально говоря, состоял в родстве со многими представителями столичной аристократии.

Одна надежда была на то, что, поднабрав российского золота, Юм с супругой уедет с глаз долой гастролировать дальше.


* * *

Любовь Ивановна, весьма ободренная почтением, которое было проявлено к ней в Париже как к русской знатной даме, решила, что пришел момент заявить о себе и в Петербурге. Теперь уже не бедной просительницей, как некогда вошла в царский кабинет, а подтвержденной всеми российскими законами их сиятельством графиней Кушелевой-Безбородко она появится в столичных особняках.

При больших семейных связях графа для этого достаточно было наладить в первую очередь отношения с его родней, что означало бы получить признание всего Петербурга. И граф, понимая душевные стремления Любови Ивановны, совершенно был согласен с идеей устроить большой обед и пригласить не только родственников, но и тех, кто задавал тон в столице.

Любовь Ивановна решила сама развезти приглашения, использовав эту необходимость как повод для предварительного знакомства с великосветской родней и знакомыми мужа.

Не искушенная в тонкостях взаимоотношений людей, принадлежавших к большому свету, она не почувствовала никакой странности в том, что ее намерение то и дело срывалось. Куда бы она ни приезжала, дворецкий после вопроса: «О ком прикажете доложить?» – удалялся, а потом, воротясь, объяснял посетительнице: «Барыня уехали, а я-то и запамятовал», или, со вздохом разводя руками: «Больны-с!», или того хуже: «Господа сожалеют, что никак не могут принять сегодня». Любовь Ивановна оставляла визитку с загнутым правым углом – знаком своего посещения. Лишь в нескольких случаях ей удалось лично передать приглашение. Но общение выходило вялым, а длинные паузы в разговоре принуждали гостью быстро закончить визит. Цепкий глаз графини замечал, что при этом хозяева заметно веселели и просили ее передать поклон Григорию Александровичу.

А тем временем в особняке Кушелевых-Безбородко полным ходом шла подготовка к предстоящему торжеству. Однако супруги чувствовали себя неспокойно, и тому имелись причины. Те, кого графиня не застала дома, не отозвались ни письмом, ни визитом, как полагалось, в течение недели. Зато горничная то и дело принимала от швейцара конверты с записками примерно одного и того же содержания:



Александр Дюма-старший, знаменитый автор «Трех мушкетеров», тоже побывал в гостях у супругов Кушелевых-Безбородко в бывшем имении знаменитого канцлера. Его апартаменты располагались на втором этаже, над колоннами. Однажды ночью, выйдя на балкон, он был поражен красотой открывшейся ему картины. Сияла луна. Ее свет отражался на куполах Смольного собора, серебряная рябь играла на поверхности заснувшей Невы. Звездное небо, костры оставшихся на ночевку рыбаков, торжественное безмолвие... Дюма писал, что ничего не видел прекраснее этой петербургской ночи.


«Позвольте выразить Вам и Вашей супруге признательность за Ваше любезное приглашение... К моему искреннему сожалению, я не могу им воспользоваться потому, что...» Далее следовало объяснение причин с уверением «непременного почтения».

Несмотря ни на что, графиня продолжала который день держать всех в напряжении, терзать слуг, сбившихся с ног в наведении порядка в доме. Полотеры до зеркального блеска натирали паркет. Расставлялись кадки с цветущими растениями, привезенными из оранжерей. В который раз перемывался столовый фарфор и хрусталь, а возле громадной люстры, спущенной сверху на пол танцевального зала, суетилось сразу несколько людей. Они счищали застывший воск и крепили в бронзовых гнездышках специальные заказанные в Европе свечи, не дававшие чада.

На втором этаже, где находились апартаменты Любови Ивановны, царила суета, и девушки с озабоченными лицами бегали из комнаты в комнату. Платье, забракованное графиней буквально за несколько дней до назначенного торжества, заставило модистку, ее помощниц и пригодных к шитью крепостных мастериц снова засесть за работу.

Теперь, изучая свое отражение в зеркале, Любовь Ивановна в темно-лиловом с серебряным кружевом платье могла быть довольна. Что тут говорить, что описывать, к каким прибегать сравнениям, когда все укладывается в два слова: «Она прекрасна».

Рядом стояла горничная с раскрытым плоским футляром, откуда благородным блеском сияло бриллиантовое колье, которое Григорий Александрович купил для жены в Париже у княгини Мюрат – той надо было погасить свои громадные долги.

– А это? – спросила горничная, протягивая Любови Ивановне футляр.

Та, не отводя взгляда от зеркала и чуть склонив набок голову, равнодушно бросила:

– Лишнее. Убери...


* * *

В назначенный день и час никто так и не приехал. Некоторое время граф и графиня все-таки имели надежду. Но, постояв некоторое время на площадке беломраморной, украшенной гирляндами цветов лестницы, они удалились в примыкавшую к ней гостиную.

Сев в кресла напротив друг друга, супруги обменивались короткими фразами и даже вопреки обыкновению перешучивались. Однако было заметно, что Любовь Ивановна напряженно прислушивается, что делается внизу, у входной двери. Но оттуда не долетало ни звука.

Так прошел час. Все было ясно. Граф поднялся и стал прохаживаться, положив руки в карманы брюк.

– Сядь, – приложив пальцы ко лбу и поморщившись, сказала графиня.

Из громадной залы с накрытыми столами вышел дворецкий и, поклонившись Григорию Александровичу, спросил:

– Какие будут распоряжения, ваше сиятельство? Не отвечая, тот подошел к неподвижно сидевшей графине и церемонно предложил ей руку:

– Я бы, Люба, пообедал.

...Лакеи в парадных ливреях, стоявшие за каждым стулом, от усталости переминались с ноги на ногу и о чем-то тихонько переговаривались, но, увидев господ, замолчали.

– Где бы ты хотела сесть? – спросил граф. Не дожидаясь ответа, он прошел вперед и отодвинул стул, повернувшись к жене.

Но тут Любовь Ивановна схватила складку скатерти и что есть силы дернула на себя туго накрахмаленное полотно. Со звоном упали на пол и разбились вдребезги хрустальные рюмки и тарелки из драгоценного фарфора. Из перевернутых графинов вылетали пробки, струилось, расплываясь красными лужами, вино. Слуги в испуге отпрянули в сторону.

– Люба, Люба! – закричал граф. – Не надо, успокойся!

Он протянул к ней руки, не решаясь подойти ближе. Оно и понятно: Любовь Ивановна не плакала, но лицо ее было страшно.


* * *

Граф слег. На этот раз приступ оказался затяжным. Доктор был мрачен и сухо объяснил Любови Ивановне состояние больного, словно желая сказать: «Мадам, какое вам до всего этого дело?» Преданный графу, он, скрывая неприязнь, держался с ней холодно и несколько раз предупреждал, что к кашлю мужа не следует относиться беспечно. Графиня платила доктору той же монетой и давала понять, что не нуждается в его советах.

Между тем сведения о нездоровье Григория Александровича просочились за стены особняка на Гагаринской набережной. Колокольчик у двери звонил чаще обыкновенного. Записки с пожеланиями скорейшего выздоровления графиня передавала ему через камердинера. Две сестры мужа, Любовь и Варвара Александровны, «две змеи», как называла их про себя графиня, писали длинные письма. Об их содержании легко можно было догадаться, а надпись на старательно запечатанных конвертах ими подчеркивалась дважды: «Их сиятельству графу Григорию Кушелеву-Безбородко». Любовь Ивановна подобные детали расценивала как лишний повод унизить ее: мол, эта пройдоха непременно сунет сюда свой нос.

Напрасно! Любовь Ивановна и без того ощущала всю степень даже не ненависти, а брезгливого чувства, которое невестки испытывали к ней. В отместку она хотела досадить им какой-нибудь громкой выходкой, которая опять заставит обсуждать имя Кушелевых в гостиных. Ей никогда не забыть унижения, не простить того званого обеда, когда она так искренне и так наивно взывала к людскому милосердию. Какая же это была ошибка! Но теперь – баста. Если прежде ей только хотелось, чтобы окружение мужа забыло о ее прошлом, то после полученной пощечины она сама, смеясь и издеваясь, напомнит, что их сиятельство женился на потаскухе. Пусть фамилия Кушелевых-Безбородко станет притчей во языцех! Пусть ретивые газетчики тиснут эту историю в газетенках самого низкого пошиба!

И Любовь Ивановна стала обдумывать, как бы ей половчее провернуть это дело. Можно было не сомневаться, что случай отомстить ей представится.


...О скандале, устроенном графиней Кушелевой-Безбородко в театре, известно от все той же госпожи Соколовой. Возможно, она записала происшедшее со слов самой Любови Ивановны. Уж очень все выглядит эффектно и театрально! Но в общих чертах событие того вечера изложено вполне убедительно. И сегодня читатель, представив эту сцену, легко поймет, какой резонанс она вызвала в Петербурге, всегда отличавшемся внешней благопристойностью .

«После нанесенного оскорбления Любовь Ивановна, как говорят, явилась в литерной ложе оперного спектакля с большим букетом живых камелий в руках и объявила во всеуслышание:

«Я смело и с честью могла бы занять первое место среди петербургской аристократии, мною пренебрегли... И если мне не удалось быть первой из графинь, я буду первой из "камелий"!»

Какова была реакция публики, неизвестно. Однако «свое обещание, – пишет Соколова, – она сдержала, бросившись в вихрь далеко не невинных наслаждений и самого беспутного мотовства. Рассказывали, что к ней по четыре раза в день приезжали модистки с новыми платьями, которые она расстреливала из револьвера. Граф не успевал оплачивать ее долги, достигшие астрономических сумм. Кроме того, поведение ее стало принимать откровенно скандальный характер».

...Несомненно, Любови Ивановне теперь казалось, что само Провидение назначило ей роль русской «дамы с камелиями». Что ж, она приняла вызов, и даже не без удовольствия. Уподобиться знаменитой Мари Дюплесси! Эта мысль щекотала нервы. Правда, графиня не ведала, насколько глубоко заблуждалась: ее любимая героиня, несмотря на свою греховную жизнь, осталась в памяти людей, знавших ее, женщиной благородной, которая тяготилась славой самой обольстительной куртизанки Парижа. Мари Дюплесси не примеривала на себя личину честной женщины, понимая непреклонность закона: «Хорошая репутация, однажды потерянная, не возвращается больше никогда». Ей не раз представлялась возможность выйти замуж. Однажды, не устояв перед соблазном, она приняла было новое имя и титул, но вскоре поняла, что ошиблась, и не стала калечить жизнь человека, искренне любившего ее.

Внутреннее благородство и человеческая порядочность, которые вроде бы не свойственны куртизанкам, снискали Мари Дюплесси сочувственное внимание и современников, и читателей следующих поколений.

«Должен отметить одну очень похвальную вещь, – писал о «даме с камелиями» журналист и писатель Жюль Жанен, знавший и ее, и все тайны жизни парижского полусвета. – Эта молодая женщина... не была виновницей ни разорений, ни карточной игры, ни долгов, не была героиней скандальных историй и дуэлей, которые, наверное, встретились бы на пути других женщин в ее положении... Говоря о ней, никогда не рассказывали об исчезнувших состояниях, тюремных заключениях за долги и изменах, неизбежных спутников потемок любви. Вокруг этой женщины, так рано умершей, создалось какое-то тяготение к сдержанности, к приличию. Она жила особой жизнью даже в том обществе, к которому принадлежала, в более чистой и спокойной атмосфере...»

Вот в этом и заключалось главное различие между Мари Дюплесси и ее русской поклонницей. Любовь Ивановна, обретя золотую жилу в лице влюбленного в нее человека, проявила голый, холодный расчет, который во все времена вызывает решительный протест. А потому напрасно новоиспеченная графиня, которой было отказано в «первом месте среди петербургской аристократии», возмущалась и негодовала. То, что она не нашла ничего лучшего, как «броситься в вихрь далеко не невинных наслаждений», лишний раз доказывает: выказанное ей пренебрежение было совершенно оправданно.

Конечно, русская аристократия отнюдь не была свободна от слабостей и пороков, присущих многим независимо от социальной принадлежности. Семейные распри, роковая любовь, незаконные связи, интриги, кипение страстей есть неотъемлемая составляющая жизни любого общества. Другое дело, что люди, обласканные судьбой от рождения, всегда вызывали повышенный интерес и современников, и историков.

По мемуарам, письмам, дневникам нельзя не заметить: тем, кого называли «высшим светом», далеко не всегда удавалось прожить свою жизнь в жестких рамках веками выработанных правил. На пожелтевших листах бумаги можно прочитать много о чем: о горечи измен, о слезах обманутых жен, неясных слухах о внебрачных детях, о женихах, гонявшихся за богатым приданым, и о бездушных кокетках, искательницах состояний. Тут узнаешь о тиранах-родителях, о поддельных векселях, семейных тяжбах, которые иной раз тянулись десятилетиями. Было все. Ни один сюжет не нов.



По общему признанию, самая знаменитая куртизанка Парижа Мари Дюплесси была не только изумительно красива. В ее манерах, в том, как она одевалась, говорила, вела себя в общественных местах, было столько такта и благородной сдержанности, что несведущему человеку никогда бы не могла прийти в голову мысль о ее порочном занятии. Судя по всему, для Любови Ивановны этот «падший ангел Парижа» стал настоящим идеалом.


Однако замечаешь, что помимо судебных инстанций само общество – порой куда более жестко – наказывало провинившихся, наказывало тем, что закрывало двери перед человеком, не только грубо нарушившим моральные нормы, но и просто поступившим в глазах людей неблагородно – то есть не так, как должно. Не подать руки, не поклониться при встрече, не говоря уже о вызове на дуэль, когда оскорбление, позор смывались только кровью, – все это было чрезвычайно действенными мерами.

Очень часто провинившихся наказывали пожизненно. Людская память длинная: позор проворовавшегося министра, трусость или жестокость отца-военачальника падали на сына, а дочери уличенного в махинациях или прелюбодеянии банкира трудно было сыскать себе жениха – вспомним сюжет «Вассы Железновой». Так общество самоочищалось. Так оно заставляло бояться не только тюремной решетки, но и мнения окружающих.

Кстати, это было свойственно не одному дворянскому сословию. А купцы? А русское крестьянство? Нечего и говорить о том, как сурово карались проступки в армии и на флоте.

Конечно, боязнь общественного осуждения часто приводила к тому, что виновный всеми способами старался прикрыть свой проступок, как-то оправдаться, представить дело не таким, каким оно было. И случалось, окружающие по тем или иным причинам предпочитали не обострять ситуацию. Как сейчас выражаются – спускали дело на тормозах.

Ярким примером тому служит история, произошедшая с братом Николая I, который с компанией офицеров был уличен в изнасиловании женщины, что стало причиной ее гибели. Преступление, явно уголовное, как могли замяли, и все кончилось тем, что великого князя Константина убрали из столицы с глаз долой. Это, стоит отметить, едва ли не единственный пример, когда августейшее семейство постаралось выгородить своего родственника, в иных случаях оно действовало куда более решительно.

Однако всякая несправедливость не проходит бесследно и остается в памяти многих людей. Высший свет нередко упрекали в ханжестве и лицемерии. При всем том стоит задуматься: кто более достоин порицания – тот, кто, преступив законы, всеми силами старается оправдаться перед обществом, готов понести наказание, или тот, кто готов выставить содеянное напоказ, даже нажиться на скандале?

Ведь именно так легче всего стирается грань между дурным и хорошим, стыдом и бесстыдством, черным и белым. Но такое положение дел исключалось в старой России. Вот почему своей эффектной, но нелепой выходкой в театре Любовь Ивановна подписала себе приговор.


...Не схоластические рассуждения, а живые исторические примеры убеждают в том, насколько четко разграничивалось допустимое и невозможное.

То, что в одном из самых могущественных семейств за все время существования Российской империи – у Строгановых – за один девятнадцатый век случилось три драмы, наглядно доказывает, как прочно стояло общественное мнение на однажды занятых позициях.

Когда супруга графа Александра Сергеевича полюбила другого, ей пришлось оставить в петербургском дворце маленького сына и навсегда уехать со своим избранником в подмосковное имение Братцево. Надо сказать, что она с достоинством приняла свою долю, выбрав любовь.

Другой Строганов, барон Григорий Александрович, в течение нескольких лет безуспешно пытался добиться развода с женой и лишь после ее смерти смог привезти свою возлюбленную в Петербург, где она в течение еще долгого времени не смела нигде показаться, покуда царь не разрешил барону жениться на ней.

Можно, к примеру, считать чудом, что Николай I так и не узнал, что незадолго до его смерти старшая дочь Мария, овдовев, сочеталась браком с одним из Строгановых. В ином случае зятя императора ждала бы ссылка, а брак был бы расторгнут за «неравнородностью».

Но надо признать: женитьба Кушелева-Безбородко намного превосходила по своей скандальности все, что когда-либо случалось в великосветском Петербурге. И надо было иметь именно такую, очень наивную, «не от мира сего» душу, чтобы надеяться на благосклонность императорской столицы к новоиспеченной графине.

Кстати сказать, у Любови Ивановны были все шансы закрепиться на той высоте, куда ее нечаянно забросила судьба. Беззаветная любовь мужа, доказанная неоднократно, была ей в том порука. Отчего бы ей не стать ему доброй подругой, так нужной по его болезненности?

Хорошо образованная, она могла помогать ему в литературных трудах, принять на себя хлопоты в его широкой благотворительности: ведь кроме богадельни на Малой Охте граф основал на Васильевском острове детский приют, постоянно входил в нужды Нежинской гимназии князя Безбородко.

Словом, у Любови Ивановны отнюдь не имелось видимых причин пребывать в раздражении и меланхолии. Рядом с ней был человек, ежедневно, ежечасно – если это нужно – готовый поддерживать в ней бодрость духа.

Сам Григорий Александрович, очевидно, считал непозволительные поступки жены следствием ущемленной гордости, донельзя раздраженного самолюбия. Время от времени заезжая к сестрам, граф, хотя они договорились не касаться больной темы, был принужден все же выслушивать много обидного для него и Любови Ивановны. Сердце его колотилось, дыхание прерывалось, и он поспешно уезжал, боясь, что приступ болезни разыграется на людях. Только рядом с Любовью Ивановной на его душу нисходил покой. Граф все реже покидал дом, и то в случае крайней необходимости.

Как камер-юнкер (такой же придворный чин имел Пушкин), Кушелев-Безбородко обязан был участвовать в официальных церемониях в Зимнем дворце, в светской жизни столицы: появляться на балах, раутах, бывать на знаменательных событиях своей огромной родни. Его частое отсутствие, хотя на болезненность и делалась скидка, вызывало неодобрение в высших сферах. Министр двора, с которым он столкнулся у Кочубеев, прежде очень любезный с ним, холодно сказал: «Милый граф! В Шахматном клубе вас видят гораздо чаще, чем в Зимнем дворце. Отчего, позвольте спросить, такая немилость к нам, грешным?»

Вскоре после того злополучного несостоявшегося обеда на Гагаринской набережной графу принесли из придворной конторы конверт с приглашением на очередной церковный праздник: «К слушанию Божественной литургии и для принесения поздравления Их Императорским Величествам и Их Императорским Высочествам. Дамам быть в русском платье, а кавалерам в парадных мундирах и сапогах».

Любовь Ивановна, прочитав, повертела в руках белый картонный прямоугольник с золотым обрезом, зло швырнула его на письменный стол и вышла из кабинета мужа, грохнув дверью. Григорий Александрович нашел ее, лежавшей навзничь на постели. Он подумал, что ей сделалось дурно. От прикосновения его руки она вскочила как ужаленная. Злобное рычание вырвалось из ее груди. «Что ты, что ты, Люба!» – испуганно воскликнул граф и поспешно ушел прочь.


...Несмотря ни на что, Григорий Александрович не терял надежды вернуть жене спокойное расположение духа. Он знал ее пристрастие к литературным новинкам, к пишущим людям, многие из которых уже имели большую известность. По пятницам за обеденным столом в Полюстрове теперь у него собирались петербургские поэты, писатели, критики, и хозяин старался более никем не разбавлять это общество.

Говорили, разумеется, не только о литературных делах, но, как это всегда бывает в России, касались политики, состояния общества, недовольства, которое в нем нарастало. Одни полагали, что это происходит от нехватки политических свобод, другие, напротив, настаивали, что власть сдает позиции. Оттого и безбожие, и повальное пьянство, и полное порушение нравов. «Осталось ли у человека что-либо святое?» – подобные вопросы приводили иногда к бурным спорам. «Бросьте воспевать цветочки и барышень в папенькиных усадьбах. В России уже пахнет паленым!»

Действительно, в 1862 году в Петербурге произошло несколько поджогов. Выгорел весь Апраксин двор – средоточие торговой жизни столицы, на Садовой трудно было найти здание, не пострадавшее от огня. Огромные убытки, сотни оставшихся без крова людей.

Дебаты за столом, к радости графа, с головой захватывали графиню. Она вскакивала, горячилась, стучала кулачком по столу. И, надо думать, многие любовались ее разрумянившимся лицом, глазами, метавшими молнии.

«Я никогда не видел графиню иначе, как за обедом, то есть уже при свечах, – вспоминал постоянный посетитель Полюстрова Афанасий Фет, – и потому не берусь говорить, в какой мере она сохранила свежесть, но, на взгляд, она была еще писаная красавица».

...Едва ли Любовь Ивановна обращала особое внимание на одного из участников литературных сборищ – неприметного человека с землистым, помятым лицом и жидкой бородкой. Держался он скромно, говорил мало, садился в самом конце длинного стола, в отдалении от хозяев. Между тем Григорий Александрович именно ему направлял личное приглашение. Он очень ценил этого гостя – писателя Достоевского.


...Разумеется, Федор Михайлович хорошо знал историю супружества Кушелевых-Безбородко: то, о чем говорил весь город, не могло пройти мимо его внимания. Похоже, в данном случае речь шла об истинных страстях, не преувеличенных молвой, а таких, что потрясают человеческую жизнь до основания, не оставляя камня на камне.

Во всяком случае, женитьба хозяина Полюстрова на падшей женщине, по мнению писателя, не могла принести счастья ни одному ни другому.

Достоевский видел и ценил в графе те редкие черты, которые для других заслонялись его богатством и титулом. Проницательный Федор Михайлович подобные обстоятельства во внимание не принимал. Тем более очевидным становилось: жизнь графа была и будет тяжкой. И не в болезни дело, а в том, что он не защищен ни хитростью, ни себялюбием. Как жить-то без этого оружия, которого в преизбытке у других? Вот потому для всех он – дурачок, юродивый, идиот, словом...

Тем же беспристрастным взглядом Достоевский оценил Любовь Ивановну то с ласковыми, как южная ночь, а то испепеляющими глазами. Что-то такое он себе и представлял – погубительница!

Не по душе Достоевскому были женщины, готовые на все, чтобы «выбиться в люди». Виделась ему в этом какая-то порча, ничем не выводимая. И потому, как только по городу поползли слухи о графской свадьбе, оставил в записной книжке фразу, будто спорил сам с собой: «Ведь женился же прошлого года граф Кушелев на Бог знает ком».

С того «прошлого года» уже немало воды утекло, а «Бог знает кто» теперь предстала перед ним в полной своей обворожительности. Возможно, губительный поступок сейчас уж таковым не казался, имея свое оправдание.

...Воображение писателя воспламенилось. Так охотник берет след животного, которое все не давалось и кругами водило его вокруг да около. Так искателя клада осеняет мысль: вот где надо копать! Достоевский видел перед собой главных героев уже начатого романа «Идиот» – Настасью Филипповну, роковую грешницу, переломавшую многие судьбы, и князя Льва Мышкина с его всепрощающей страстью к ней.


Какой любви, каких еще чудес

Просить или желать – но просит, но желает.


...Увы! Оживленное состояние духа недолго поддерживалось в Любови Ивановне развлечениями, которые придумывал граф. Он не понимал: ей требовалась сцена, большая жизненная сцена, на которой бы она царила, а публика рукоплескала бы ее красоте и изяществу, ловкому разуму, умению рассуждать о том о сем уверенно и бойко.

Как всякая прирожденная актриса, Любовь Ивановна нуждалась в поклонниках с их лестью и ложью, в людях заметных, могучих, с властью в руках – вплоть до государя-императора. Ее холодной, по сути, натуре невозможно было обойтись без этого топлива, способного подпитывать жизненную энергию, которая уходила, как казалось ей, в никуда – в полюстровские собрания, уже прискучившие, тратилась на многолюдные вечера в особняке на Гагаринской.

Как многие люди, выбившиеся из нищеты, Любовь Ивановна брезговала неимущими, мелкими, ничего не значащими и дурно одетыми людьми. Богатство должно прибиваться к богатству, красивые к красивым, больным нечего делать возле здоровых, а счастливым незачем находиться рядом с неудачниками. Их роскошный дом на Гагаринской набережной, достойный королей, по милости графа привечал совсем не ту публику, которая была нужна Любови Ивановне. В Зимний дворец ее не пускали, из собственного ей самой хотелось бежать. Этот разлад не давал покоя ее душе.

Впрочем, давние знакомые графа тоже не одобряли обстановку в доме Кушелевых-Безбородко и корили неразборчивого хозяина:

«Тяжело было сидеть за обедом, в котором серебряные блюда разносились ливрейною прислугою и к которому некоторые гости уже от закуски подходили в сильно возбужденном состоянии.

– Граф, – громогласно восклицает один из подобных гостей, – я буду просто называть тебя "граф Гриша".

– Ну что же? Гриша так Гриша, – отвечает Кушелев. – Что же это доказывает?

– А я просто буду называть тебя "граф Гриша"... И так далее.

Полагаю, что это коробило даже самою прислугу...» – вспоминал один из старых знакомых Григория Александровича.

– Эх, барин, что за времена нынче пошли, что за люди? Тьфу ты, Господи! Разве такие бывали при вашем батюшке? Оно, конечно, мое дело холопское, молчи знай... Однако обидно.

– Да что тебе обидно, старина? – Григорий Александрович терпеливо дожидался, пока Федотыч щеткой пройдется по сюртуку, и понимал, что тот, желая поговорить, не спешит.

– А то, ваше сиятельство, что сердце мое болит. Помнится, как вы, маленький, занедужите, так барыня-покойница за мной посылала. Я вас на руки возьму, к груди прижму, а вы и затихнете: и крику нет, и слез нет. Все уж знали, ежели что не так, где Федотыч?

– Да, помню я, старик, помню...

– Спасибо, коли так, барин. А я-то думал, вот Гришенька мой подымется, женится, сыночка народит, в крайнем случае девку, а я еще сгожусь. Так и мыслил – дожить. Вот те и дожил. Чужого, стало быть, кормим!

– Ну хватит, Федотыч. Ты часом не рехнулся? Сын Любови Ивановны – это мой сын. Запомни. Кончай свою работу. Отпусти меня.

Граф делал попытку уйти. Но старческие руки цепко держали его.

– Я сейчас, ваше сиятельство, чуток осталось. Вот тут, у плечика, – бормотал Федотыч, орудуя щеткой. – Ваше право согнать меня со двора в богадельню или прямо под забор. Но я и там скажу... Барыня – дама видная, молодая еще. Чего вам не родит? А все потому, что барыня она не настоящая. Так себе, поддельная. Вот Бог и не дает! Чтоб не попортить, знать, породу. Ах ты, Гришенька, Гришенька мой... – И старик затрясся в горьком плаче.

– Тьфу ты, Федотыч, что за чушь мелешь? – Граф вырвал щетку из рук старика и швырнул ее в угол.

Подруг Любовь Ивановна себе не находила. Не среди же жалких, посещавших их гостиную рифмоплеток и музыкантш, что не сумели вовремя подцепить себе жениха, их выбирать.

Правда, с одной дамой Любовь Ивановну связывали очень теплые, доверительные отношения. Графу она тоже была по душе, и, когда у них в доме намечались выступления знаменитостей, он никогда не забывал послать за ней карету.

Эту даму звали Елена Александровна Денисьева. Уже десять с лишним лет она состояла в связи с человеком чрезвычайно известным в высших кругах – камергером и поэтом Федором Ивановичем Тютчевым, имела от него двоих детей.

Наведываясь в ее маленькую квартирку возле Таврического сада с выцветшими бархатными портьерами с бомбошками, разномастной, словно собранной из разных жилищ мебелью, Любовь Ивановна всякий раз отмечала и порядок, царивший здесь, и несомненный уют. Дети были чисты и прибраны. А из маленькой кухоньки, куда графиня никогда не заглядывала, тянуло то аппетитным запахом борща, то сдобой.



Елена Денисьева поддерживала самые сердечные отношения со скандально известной графиней Кушелевой-Безбородко. Это была дружба отверженных обществом женщин. Гражданский муж Денисьевой, знаменитый поэт и дипломат Ф.И. Тютчев, избегал встреч с Любовью Ивановной в квартире, где жила его незаконная семья, и относил графиню к числу тех порочных созданий, кого душевная пустота толкает добиваться «бесстыдных побед».


«Федор Иванович обещал быть к обеду», – гордо говорила Елена. И Любовь Ивановна всегда старалась избежать встречи с ним: однажды его глаза глянули на нее из-под очков так холодно и неодобрительно, что ей сделалось не по себе. Антипатия стала взаимной.

– Скажите, какой рыцарь нашелся! – иной раз пускалась графиня в неприятные для Елены рассуждения. – Обрюхатил тебя, смолянку на выпуске, упек в эдакую конуру и строит из себя святого Антония. Пусть не боится, я до таких не охотница.

– Оставь, Люба, что ты, право! Я сама предалась ему. Это мой грех. По совести говоря, разве в подобного рода историях наша сестра не виновата? Ну если по правде-то? Думаешь, ему легко между мной и Эрнестиной Федоровной разрываться?

– Ах, подумайте – страдалец! Ты пожалей, пожалей его пуще. Она – жена, а ты – кто? Кто, тебя я спрашиваю? Содержанка?

– Mais pas du tout, chère. Вовсе нет, дорогая, – отозвалась Елена, и лицо ее порозовело. – Я жена его, настоящая жена, жена по любви. – И, чуть помолчав, добавила: – Знаешь, я ведь третьего жду. Федор Иванович недоволен, но я решилась. Не вытравлять же мне его дите!

Любовь Ивановна прикрыла ладонями уши, склонила голову к столу, за которым сидела, и страдальчески произнесла:

– О, Боже! Да ты совсем безумная.

Елена, смеясь, подошла к ней и обняла за плечи:

– Любочка! Ну неужто ты и в самом деле не понимаешь? Я же люблю его.



9. Прости и прощай


1862 год выдался чрезвычайно тяжелым для Григория Александровича. Журнал «Русское слово», в котором граф знакомил публику с новыми произведениями Ф.М. Достоевского, печатал замечательные стихи русских поэтов, рецензии на самые заметные новинки отечественной литературы, попал под подозрение властей. И не случайно.

Журнал из литературного превращался в политический. Он все больше стал использовать свои страницы для пропаганды революционно-демократических идей, обличал самодержавие, крепостничество.

Такой крен, конечно, случился при полном попустительстве графа. Его роль стала ограничиваться только деньгами. Удачное начало не имело продолжения. Журнал прибрали к рукам другие люди, которые ругали хозяина «сиятельной бездарностью» и вели свою политику. Николай Кроль был с ними заодно, в отношениях с мужем сестры всегда преследовал свои цели – и материальные, и идеологические. За свою доверчивость Кушелев-Безбородко поплатился: сначала дважды издание журнала приостанавливалось, а затем он и вовсе был запрещен.

Однако Николай Кроль уповал на то, что все шишки в случае чего достанутся графу, в чем оказался совершенно прав! Он решил использовать Шахматный клуб на Невском проспекте, содержавшийся, разумеется, на деньги Кушелева-Безбородко, для политических дебатов. Здесь, вытеснив любителей посидеть за шахматной доской (а среди них был даже министр внутренних дел России), стали собираться господа, давно уже состоявшие на заметке у полиции. Их разговорам и дискуссиям, все более бурным и многолюдным, не было конца. Понятно, что власти заинтересовались этими сборищами и закрыли клуб.

Но так или иначе Кушелев-Безбородко, субсидировавший и «Русское слово», и Шахматный клуб, оказался подозреваемым в распространении печатной и изустной антиправительственной пропаганды.

Николай Кроль вышел сухим из воды, а Григорий Александрович был лишен придворного звания. Не осталось свидетельств, как он перенес это, но и без того ясно: для представителя рода, основанного человеком, который долгие годы был правой рукой Екатерины Великой, тем, кого обычно называют столпом государства, решение императора Александра II относительно камер-юнкера Кушелева-Безбородко стало позором. И не только для графа, но и для всех его родных.

Похоже, семейство Кроль каким-то магическим кругом очертило жизненное пространство Григория Александровича, впуская вовнутрь лишь нечто сомнительное и осложнявшее его и без того не слишком ладную жизнь.


* * *

Это сделалось привычным: графиня поделила свою жизнь между Петербургом и Парижем. Возвращалась она оттуда повеселевшая, похорошевшая, с прекрасным цветом лица, крепко целовала мужа и целыми вечерами, забравшись с ногами в кресло, рассказывала о путешествии.



В этом одном из самых старинных зданий на Невском проспекте граф Григорий Кушелев-Безбородко в 1862 году открыл первый в Петербурге Шахматный клуб. Он быстро завоевал большую популярность. Здесь можно было встретить людей самого разного социального положения. Однако эта затея кончилась для графа, который сам был прекрасным шахматистом, очень печально. Незаметно для него это место для своих сборищ облюбовали весьма подозрительные лица. Они вели агитацию, распространяли запрещенную литературу. Граф был вызван для объяснений в Жандармское управление.


Проходило несколько месяцев. Она начинала скучать. И Григорий Александрович уже знал, что услышит:

– На месяцок, Грегуар, всего на месяцок.

Но каждая отлучка из Петербурга делалась все продолжительнее. Знакомые, посещавшие дом Кушелевых-Безбородко, привыкли к отсутствию хозяйки. Поняв, что она вернется не скоро, на Гагаринскую стали приезжать те, кто, не желая иметь с ней дело, отдалился от Григория Александровича.

В архиве сохранились специальные домовые книги, в которые скрупулезно заносились имена тех, кто бывал здесь на обедах и на ужинах. Внизу списка подводилась черта, и после слова «итого» обозначалось количество гостей. Из этого можно сделать вывод, что все-таки хозяйство у графа велось не совсем безалаберно, деньги считались, хотя основная статья расхода была всегда одна и называлась она «Любовь Ивановна».

Кроме того, эти записи, за неимением более точных данных, говорят о том, что уже с конца 1862 года Григорий Александрович жил практически один. То есть супружество Кушелевых-Безбородко, если принять во внимание все отлучки Любови Ивановны, оказалось совсем недолгим.

Видно, что дом посещали и сестры графа – это было бы исключено, если б графиня обреталась в Петербурге. Мелькают фамилии, пусть немногочисленные, но все же знатные: князь Урусов, Кочубей, Голицын, Гагарин, Дурасов, граф Пушкин (очевидно, А.И. Мусин-Пушкин, муж сестры графа Любови Александровны) и, конечно, Александр Аркадьевич Суворов, теперешний супруг ветреной красавицы Елизаветы Ивановны, большой барин, богач, генерал-губернатор Санкт-Петербурга, а главное – великолепный человек с чутким сердцем, хорошо понимавший драму хозяина дома.

По-прежнему граф оставался в самых приятельских отношениях с Афанасием Фетом. Отнюдь не сноб, не аристократ, а обычный дворянин, далекий от каких-либо сословных предрассудков, поэт в отсутствие Любови Ивановны куда охотнее проводил время в кушелевском особняке. Он не уважал графиню и вовсе не из-за ее прошлого. Ему казалась отвратительной эксплуатация ею беспредельной любви и привязанности Григория Александровича – настолько очевидных, что Фет не переставал изумляться эгоизму его жены.

Он видел, как постоянно, не стесняясь, не испытывая угрызений совести, графиня тратит громадные суммы на свои прихоти, которые, будучи исполненными, тут же теряют в ее глазах всякую привлекательность.

Что особенно бросалось в глаза поэту, так это полное безразличие к собственному сыну, к которому граф относился совершенно по-отечески и конечно же собирался в будущем сделать своим наследником. Предрекая мальчику печальное будущее, Фет уподоблял Любовь Ивановну прорве, насытить которую при всем желании не мог один из самых богатых людей России.

«Извините, пожалуйста, – сказал мне однажды граф в своем кабинете, – что в настоящую минуту не могу вручить вам моего долга. Третьего дня я отпустил жену в Париж и был совершенно спокоен, уплатив за нее в магазин сорок тысяч рублей. А сегодня утром неожиданно приносят еще счетов на семьдесят тысяч.

Позвольте мне дня через три прислать вам мой долг», – вспоминал поэт.

Чтобы читатель мог оценить весомость подобных сумм, соотнесем их, к примеру, с заработком преподавателя гимназии середины XIX века. В среднем он составлял 50–60 рублей в месяц.

Фет, пользуясь короткими отношениями с графом, пытался «открыть ему глаза», говорил, что тот неуклонно идет к разорению, а это повлечет за собой самые тяжелые последствия для многих людей, которые существуют на его деньги. Тогда Григорий Александрович с обычной своей улыбкой отвечал, что ни на один рубль не уменьшил денег, посылаемых в опекаемые им больницы и приюты, а Нежинская гимназия по-прежнему получает назначенное еще до женитьбы содержание.

Когда же Афанасий Иванович по-приятельски пенял графу, что он-де безбожно попустительствует жене, то слышал в ответ одно и то же: Любовь Ивановна, мол, жертва всеобщего несправедливого устройства жизни.

– Вы только представьте, сколько горя ей пришлось пережить, в какой грязи изваляться – с ее-то гордым характером, с ее красотой и умом! Да что я такое перед нею? Вот вы говорите о недостатках Любови Ивановны. То, другое, третье... В ее состоянии это совершенно в порядке вещей. Вот письмо получил, пишет, скоро будет дома, а вы говорите... – Глаза графа светились счастьем.

«Вот чертовка! Околдовала! Опоила!» – думал Фет, потом тяжело вставал и, прощаясь, говорил:

– Эх, дорогой вы мой, пропащий вы человек.



Графская чета Кушелевых-Безбородко. Сколько таких фотографий хранится в семейных альбомах! Прильнувшие друг к другу супруги. Минутная иллюзия близости и взаимопонимания. А на самом деле – ощущение ужасной, непоправимой ошибки сближения с совершенно чуждым тебе человеком. И уже ничего невозможно исправить.



* * *

В последнее свое посещение квартиры Елены Денисьевой Любовь Ивановна пришла с ворохом подарков, привезенных подруге и ее детям.

Взглянув на лежавшего в колыбели сына Елены и Тютчева, которого назвали Николаем, она села с серьезным лицом к столу. Ее разговор вопреки обыкновению был несвязным, а сама она скучна. Пользуясь тем, что малыш заплакал, Любовь Ивановна поспешила оборвать неклеившуюся беседу, незаметно сунула под кружевную салфетку, лежавшую посередине стола, несколько крупных кредиток и направилась в прихожую.

У самой двери обернулась. Елена даже чуть отпрянула, испугавшись выражения муки на лице гостьи.

– Ты, милая, прости и не суди меня строго, проклятую. Не суди, это все от горя, от подлой моей жизни.

Денисьева хотела что-то сказать, но Любовь Ивановна с силой прижала к ее рту пальцы в кружевной перчатке и страстно зашептала:

– Молчи! Знаешь ли ты, какая эта мука – никого не любить? Я смотрю на тебя, нищую, всеми брошенную, на детей твоих несчастных – да, да, несчастных – и все-таки завидую. Крепко завидую, до смерти. Вот Гришку погубила. А за что? Он ведь человек редкий, поди сыщи второго! За деньги я его погубила... Вот что со мной случилось. Не веришь? Я б, коль греха смертного не боялась, с моста бы прыг – и конец. А так – жить приходится... – Она криво улыбнулась. – Я люблю хорошо жить. Привыкла уж. Ну, прощай! И люби своего Федора Ивановича несуразного. Крепко люби!

Денисьева было потянулась к гостье, хотела что-то сказать, но та, ловко отворив замок, змеей выскользнула и с такой силой закрыла за собой дверь, что ошеломленную хозяйку словно молнией ударило. Она еще долго стояла в прихожей, прижав руки к груди и пытаясь успокоиться.

В Российском архиве древних актов хранится тонкая, в несколько листов, папка, озаглавленная так: «Дело о разводе графов Г.А. и Л.И. Кушелевых-Безбородко». Эти бумаги, переданные сюда из Ленинграда в 1932 году, отчасти проливают свет на то, чем и как завершилась вся эта история.

Однако «делом о разводе» содержимое серой папки считать трудно: здесь нет ни одного официального документа, подтверждающего сам факт развода – процесса чрезвычайно муторного, тянущегося порой годами. Особенно долго, как правило, приходилось ждать вердикта церкви – постановления Синода. Так вот, в отношении Кушелевых-Безбородко ни со стороны гражданских властей, ни церковных нет ни одного определения, как нет и основополагающей бумаги: прошения самих супругов о расторжении их брака.

Говоря по правде, ни тому ни другому официальный развод был не нужен. Любовь Ивановна сразу же много потеряла бы в своем статусе и материальном положении. Про графа и говорить нечего: возможно, он мог убить жену, но разлюбить – никогда.

У них оставалось одно: разъезд – спасительный и, надо сказать, популярный способ для многих не портить друг другу жизнь окончательно. А для таких однолюбов, как Григорий Александрович, это и еще надежда рано или поздно вернуть себе свое сокровище.


...Вероятно, писем с берегов Невы на берега Сены было отправлено немало: с уверением в любви, в безумной тоске по ней и даже с непривычной для графини укоризной. Но все напрасно. Она не отвечала. Зато писали другие, свидетели ее веселой жизни. А то, что это были не досужие сплетни, не наветы, продиктованные злыми чувствами, Григорий Александрович догадывался.

Он обратился к начальнику III Отделения собственной его императорского величества канцелярии, по влиянию – второму лицу в государстве. Когда-то, во времена Пушкина, эту должность занимал небезызвестный А.X. Бенкендорф, а теперь – генерал-адъютант, князь Василий Андреевич Долгоруков.

Можно представить себе то ужасное чувство стыда, неудобства, растерянности, которые испытывал Григорий Александрович во время визита к главному полицейскому Российской империи. По сути, он расписывался в том, что его негласный спор с обществом, отвергнувшим Любовь Ивановну, был им проигран! Друзья и знакомые предупреждали – он не слушал. Сестры стояли на коленях – он просил их не волноваться, убеждал, что они оценят его избранницу и поладят с ней. И вот теперь он просит полицейское ведомство вернуть ему жену.

Бумага на имя князя Долгорукова сохранилась. Остались и черновики. Даже спустя полтора столетия чувствуется, с каким трудом все это писалось. Многие фразы исправлены или даже густо вымараны. Видимо, граф старался составить свое прошение в обтекаемых фразах, но этого не получалось. Надо было о своих претензиях к жене писать прямо, откровенно, иначе и нечего рассчитывать на помощь официальных лиц.

Вот текст прошения:

«В июне сего 1865 года жена моя, графиня Любовь Ивановна Кушелева-Безбородко, с моего согласия поселилась на некоторое время за границей.

Убедясь, что дальнейшее пребывание моей жены в чужих краях не приносит ей никакой пользы, но служит только к совершеннейшему разъединению нас, и видя, что в последнее время образ графини, окружившей себя разными личностями безо всякого умственного и нравственного образования, – не способствует ее званию и положению и что она все более и более уклоняется от тех строгих правил, которыми должна руководствоваться всякая благовоспитанная женщина (можно представить, как хмыкнул Долгоруков от пассажа про строгие правила и благовоспитанность. Но граф считал свою жену именно такой. Она лишь «уклоняется», подпав под соблазны Парижа. – Л.Т.), я счел необходимым в предупреждении вредных от такого образа жизни для нее и для моего имени последствий просить ее еще в минувшем году возвратиться в Россию для совместного со мной сожительства».

Вот так: граф согласен на то, что после парижских гастролей супруги он снова станет посмешищем, – пусть, лишь бы Любовь Ивановна приехала домой и в их особняке на Гагаринской набережной все вернулось бы на круги своя. Он был готов все забыть и все начать сначала.

Смейтесь! Разве вам не приходилось встречаться с чем-то подобным? «Непростительны поступки лишь тех, кого мы больше не любим». Эта мысль когда-то была произнесена на берегах Сены, откуда Григорий Александрович все продолжал ждать известия.


...Прошло еще пять месяцев. Любовь Ивановна по-прежнему не давала о себе знать. Граф волновался и винил посольских работников в нерасторопности.

«Я осмеливаюсь вторично утруждать ваше сиятельство покорнейшей просьбой снестись с посольством нашим в Париже и потребовать от него немедленного доставления отзыва жены моей о ее возвращении в Россию для совместной со мной жизни. Я не получил уведомления, какой ею дан отзыв по этому предмету».

Долгоруков послал срочную депешу, и наконец-то от графини Кушелевой-Безбородко были получены объяснения.

Очень умно, логично, кратко написаны все бумаги Любови Ивановны. В них нет многословия, не идущих к делу подробностей, чем всегда грешат женщины, и только раздражает тех, кто по долгу службы вынужден вникать в их излияния.

Чувствуется, однако, что «соломенная вдова» наняла помощников, хорошо знающих законы Российской империи. Даже забавно! Каждое пояснение своих поступков у нее сопровождается указанием статьи и пункта, которым они соответствуют.

...Переписка набирала ход. Если одна версия разрыва с мужем признавалась несостоятельной, то без всякого смущения Любовь Ивановна выдвигала следующую, и на некоторое время наступал антракт: петербургское начальство становилось в тупик, сбитое с толку ее железной логикой и ссылками на закон, которые трудно было парировать.

Вот, например, она задает вопрос: разве брачный союз между двумя людьми не предполагает равного выполнения супружеских и родительских обязанностей? «Покажите мне закон, – загоняет в угол Любовь Ивановна своих корреспондентов, – где оговаривается преимущество первых перед вторыми?»

Итак, вот он, ее новый козырь, – материнский долг. «Имея сына от первого брака, усматривая, что по случаю болезненного его состояния и по невозможности для него жительства в суровом климате, я нахожусь в необходимости жить возле него для облегчения его страданий и для наблюдения за нравственным и физическим его развитием».

Исходя из этого, она настоятельно просит не препятствовать ей в осуществлении ею «священных обязанностей матери находиться постоянно (это слово подчеркнуто графиней. – Л.Т.) при нем» – то бишь в теплых краях.

Как все эти «священные обязанности» соотносились с теми сведениями о Любови Ивановне, которые поступали по другим каналам, – одному Богу известно.

Сколь ни странно, однако рассказы о святом материнском долге произвели впечатление, а может быть, Долгорукову хотелось поскорее покончить с этим делом. Григорий Александрович был поставлен в известность об «истинных причинах, повелевающих его супруге оставаться в Париже». Тот воспрянул духом и, поверив в болезненность своего подростка-пасынка, изъявил желание самому ехать к жене в Париж и наладить семейную жизнь.

Вот такого поворота дела Любовь Ивановна никак не ожидала! О ужас! Она страшно испугалась. Приезд мужа, мечтающего о продолжении супружества, ну никак не входил в ее планы.

А потому мадам поняла, что вся эта дымовая завеса со священным материнским долгом может обернуться против нее, – поняла и заторопилась, засуетилась и даже стала отвечать в Петербург как будто от лица графа:

«Муж, находя необходимым для устройства своих дел находиться в России, не имеет возможности поселиться вместе со мной для содействия мне в наблюдении за его пасынком, а моим сыном ввиду столь неблагоприятно сложившихся семейных обстоятельств».

Должно быть, Григорий Александрович знал, что подразумевается под этими обстоятельствами. Любовь Ивановна упирала на то, что своим возвращением подписала бы себе смертный приговор:

«Имею честь сообщить, что, несмотря на всю мою любовь к отечеству, – заверяла она шефа жандармов, – я решилась не возвращаться в Россию, где семейное несогласие совершенно расстроило мое здоровье, отравило мою жизнь и ничего не обещает мне в будущем, кроме возможных домашних неприятностей и беспокойств... преждевременно свести меня в могилу».

Переписка продолжалась.

«Бабье проклятое! Как же вы мне надоели!» – с величайшим раздражением размышлял Долгоруков. Его можно было понять – не проходило года, чтобы не затевалась подобная скверная история: мужья требуют, теребят, государю жалуются на бездействие властей, которые не в состоянии вернуть им спутниц жизни, основательно застрявших в Париже.

Ну что можно поделать с этими вертихвостками! При деньгах, красоте, эдакой обворожительности они и черта не боятся, не только государя-императора или его, главного жандарма империи.


Трудно сказать, сколь долго тянулась бы вся эта канитель, если б Александр Аркадьевич Суворов не счел своим долгом помочь графу. Человек многоопытный, он прекрасно понимал, что тот попал в ловушку: графиня бросила мужа окончательно и никогда не возвратится. Но это полбеды, считал он. Наступит момент, когда при ее мотовстве ей не будет хватать денег. И вот тогда для графа настанут действительно тяжелые времена. Любовь Ивановна начнет требовать денег, умолять, грозить свести счеты с жизнью, а ее верный петербургский муж-рыцарь пойдет на все, чтобы выручить ее из затруднения. И конца-краю этому не будет...

Суворов как в воду глядел. В продолжавшейся переписке между Петербургом и Парижем появилась новая подробность. Графиня Кушелева-Безбородко сообщала, что, возможно, и вернулась бы к мужу, но печальное обстоятельство не позволяет ей этого сделать: она задолжала здесь триста тысяч франков – полиция схватит ее, как только карета, взявшая курс на берега Невы, попробует миновать ворота Сен-Мартен.

По-родственному, без всяких политесов, заехав в особняк на Гагаринской, Суворов, посвященный Долгоруковым в нюансы всего этого дела, имел с графом обстоятельный разговор.

Триста тысяч франков – это огромная сумма! Но когда граф услышал о долге жены, он словно даже обрадовался, повеселел. Суворов понял ход его мыслей:

– Пойми, милый, ну заплатишь ты эти деньги – и что? Ты же человек разумный, сам понимаешь, что будет дальше. К чему лишние рассуждения? Следом Любовь Ивановна, сославшись на пустячную причину, отложит свой приезд, а потом тебя известят, что ею куплено поместье где-нибудь на Луаре и кредиторы взяли ее за бока. А поместье-то знатное! Тут тремястами тысячами не обойдешься. Кстати, я по своим каналам узнал: долг ее значительно меньше означенной суммы. Ей нужны деньги, только деньги. Вот и все.

Во время этого разговора Григорий Александрович сидел молча, положив ногу на ногу, смотрел куда-то в сторону и лишь изредка вскидывал на гостя спокойный, казалось бы, взгляд. И вдруг, пристально глядя на Суворова, тихо спросил:

– Она что же – никогда не вернется?

Тут Александр Аркадьевич еле сдержал себя и, приехав домой, крепко выпил. Но не отступился: то сам приезжал на Гагаринскую набережную, то зазывал почти никуда не выезжавшего графа к себе, и они беседовали у него в кабинете. Впрочем, говорил обыкновенно только хозяин. Много чего в жизни повидавший, он недоумевал: отчего человеку так трудно бывает понять очевидную вещь, такую простую и неотменимую, как то, что и нынче, как всегда, красный диск солнца закатится за шпиль Петропавловки.

...Вернувшись от Суворова, граф обычно поднимался на второй этаж в комнаты Любови Ивановны, брал первую попавшуюся под руку безделушку, коих было изобилие на туалетных столиках, бюро и каминных консолях, ставил обратно, шел в ее спальню и, зарывшись в подушки, безутешно, как несправедливо обиженное дитя, плакал.


Боже мой – от века каждый знает,

Чем кончается земная страсть.

Человек лишь для того взлетает,

Чтоб вздохнуть, и крикнуть, и упасть...


* * *

Суворов таки добился своего. В Париж было послано следующее предложение: долг Любови Ивановны будет погашен только в том случае, если она пришлет собственноручное, заверенное в русской миссии заявление о том, что навсегда отказывается от каких-либо материальных притязаний к графу Кушелеву-Безбородко.

Ответ был получен положительный, но содержал некоторые коррективы. Они интересны. Любовь Ивановна вменяла в обязанность мужа следующее:

1) выдавать ей 6 тысяч рублей ежегодно, за каждую треть года – вперед;

2) выдавать на воспитание пасынка и его содержание в течение 10 лет по 2 тысячи;

3) обеспечить будущность пасынка капиталом или недвижимым имуществом в 100 тысяч рублей.

Суворов, это видно по архивным бумагам, предупреждал графа, что эти требования возмутительны с моральной стороны и абсолютно незаконны с юридической.


«...Дабы сделать графине Л. И. Кушелевой-Безбородко возможным спокойное осуществление ею родительских попечений, я принимаю на себя обязанность освободить ее от законной ответственности по долгам на сумму до 300 тысяч франков. Что касается выдвинутых ею следующих условий, необходимых ей для жизни по ее собственному разумению, то также принимаю полную на себя ответственность в их удовлетворении.

Граф Г.А. Кушелев-Безбородко

Декабрь, 1865 год»


* * *

Очень немного известно о последнем периоде жизни Любови Ивановны. Болезнь, которая обнаружилась в ней, как будто не давала надежды на хороший исход. Но она упорно лечилась – в основном на курортах Германии.

Природная страстность, интерес к жизни и к людям в ней не угасали. По какому-то, возможно, совсем не случайному стечению обстоятельств именно супруги Достоевские, которые жили тогда в Германии, сохранили о ней любопытные сведения.



«На портрете была изображена действительно необыкновенной красоты женщина. Она была сфотографирована в черном шелковом платье, чрезвычайно простого и изящного фасона; волосы, по-видимому, темно-русые, были убраны просто, по-домашнему, глаза темные, глубокие, лоб задумчивый... Она была несколько худа лицом, может быть, и бледна». Вполне возможно, что Достоевский описывал свою несчастную героиню, красавицу Настасью Филипповну, глядя на фотографию Любови Ивановны.


К примеру, жена писателя Анна Григорьевна вспоминала: когда они жили в Дрездене «графиня Любовь Ивановна Кушелева-Безбородко сама явилась знакомиться с Федором Михайловичем». Вероятно, полюстровские посиделки не оставили в ее памяти облика внешне очень скромного, неприметного, великого русского писателя.

Но в 1868 году в журнале «Русский вестник» был опубликован роман «Идиот», и, как говорили, «многие узнали в главных героях слегка измененные образы графа Григория и графини Любови». Что ж, Любовь Ивановна никак не могла пренебречь возможностью теперь уже на особых основаниях познакомиться с Достоевским.

Даже в слове «явилась», которое так точно употребила жена писателя по отношению к гостье, чувствуется неменяющаяся повадка Любови Ивановны. Такие дамы именно не приходят и даже не появляются – наш чуткий и гибкий язык способен уловить разницу: они именно являются, падают как снег на голову, с наглой смелостью обнаруживая свои недостатки и свои достоинства. Они всегда вне толпы, вне общей массы, на них останавливается взгляд, они вызывают разноречивые чувства: любовь и ненависть, даже презрение, но именно им дано навсегда остаться в памяти.

«Ну кто не пленился бы иногда этой женщиной до забвения рассудка? – читаем мы у Достоевского о Настасье Филипповне, а почему-то невольно вспоминаем несчастного Кушелева-Безбородко с его роковой любовью. – Боже, что бы могло быть из такого характера и при такой красоте. Но, несмотря на все усилия, на образование даже, – все погибло!» И образ Любови Ивановны встает перед глазами.



Одна из последних фотографий графа Кушелева-Безбородко: отрешенное лицо, взгляд, словно обращенный куда-то в прошлое, как будто вопрошающий: «В чем я был виноват? Почему не удержал ее, бедную. И она осталась где-то далеко в холодной могиле, куда никто не придет. Не поплачет, не помянет...».


К моменту визита к Достоевским ей и жизни-то оставалось несколько месяцев: чахотка пожирала здоровье и красоту, но не ее характер.

В «Дневнике писателя» за 1876 год Достоевский вспоминал про «одну русскую даму, жившую тогда в Дрездене, графиню К», так он зашифровывал Любовь Ивановну. Когда за ее спиной кто-то стал «ужасно ругать Россию», она «к ним обернулась и выругала их по-простонародному». Ну, понятно, как именно...


* * *

Зимой на исходе 1869 года Григорий Александрович получил из-за границы известие о кончине жены.

Он заказал заупокойный молебен и отдал распоряжение, чтобы из конторы на поминовение усопшей бессрочно отпускались бы деньги.

После смерти Любови Ивановны граф прожил четыре месяца.

Он знал, что этой весной он умрет. Ему то и дело снилась нянька Агафья, которая говорила, подводя его, еще маленького, к окну и указывая на начавшийся ледоход: «Смотри, Гришенька, сколько ее, талой воды! Уносит она с собой все старое и болезное. Пусть, мол, на земле молодое живет! Так и я, глядь, поплыву по весне, хватит старухе свет застить. То-то тебе, неслуху, воля будет». Гриша принимался плакать, теребил няньку за белый с оборкой внизу передник: «Не надо! Зачем? Я буду слушаться».

И так это живо представлялось Григорию Александровичу, словно между тем мальчиком и им теперешним никакой разницы не было. На набухавший невский лед он смотрел в широкое окно без малейшего страха перед надвигающимся концом.


Когда этой жизни постылой

Последние звуки замрут,

И наши заглохнут могилы

И сорной травой зарастут,

Какие-то новые люди

Вселятся в покинутый дом,

Страдая и радуясь в чуде,

Которое жизнью зовем.

И полные веры и страсти,

По нашим идя черепам,

Получат то самое счастье,

Что было обещано нам...


* * *

Граф Григорий Александрович Кушелев-Безбородко, последний из рода знаменитого канцлера, скончался в начале мая 1870 года тридцати восьми лет от роду.

В город в ту пору наконец-то пришла весна: хмурая, еще без долгожданного тепла, но все-таки – весна...


Москва – Санкт-Петербург,

2011 год

Загрузка...