Проблема нацистских концентрационных лагерей стала объектом пристального внимания исследователей практически сразу после Второй мировой войны. Но в течение многих лет эта тема рассматривалась преимущественно бывшими узниками, полагавшими, что лишь работы, написанные на основе их воспоминаний, способны объяснить ужасы «концлагерного универсума». В результате пережившие опыт экстремального насилия бывшие заключенные пытались предотвратить его повторение в будущем, а потому делали акцент на преступлениях нацистов[69].
Пожалуй, первым фундаментальным трудом, в котором рассматривались не только вопросы нацистских преступлений, но и различные аспекты человеческой борьбы за выживание за колючей проволокой, стала работа Е. Когона[70]. Бывший узник Бухенвальда на своем личном опыте пережил воздействие лагерного аппарата насилия. Но во многом благодаря влиянию внешнего фактора (по заданию американской оккупационной власти он работал над докладом для комиссии, расследовавшей деятельность нацистских концентрационных лагерей) исследователь не стал останавливаться лишь на нацистском терроре, а воссоздал весьма многостороннюю картину положения заключенных.
Именно автор «Государства СС» впервые заметил, что такие черты, как социальная деклассированность, низкий уровень образования и преобладание элементарных потребностей над социальными, способствовали быстрому усвоению угодных нацистам моделей поведения со стороны узников, причислявшихся к категориям асоциальных и уголовников[71]. Подобный ход рассуждений сохраняется в исследовательской традиции до сих пор. В определенной мере он воспроизводит стереотипы, предложенные в мемуарах бывших узников, оказавшихся в лагере по политическим мотивам.
Одним из первых Е. Когон обратил внимание на принадлежность узников к той или иной общности заключенных как на фактор, способствовавший их выживанию[72]. Ему удалось также показать, что, спасая свои жизни, заключенные учились приспосабливаться. Зачастую было невозможно установить степень принятия ими системы ценностей СС[73], ибо формальное, внешнее подчинение лагерному руководству отнюдь не означало внутреннего согласия с его предписаниями и действиями.
Вслед за Е. Когоном в конце 1940-х и в 1950-х гг. к проблеме выживания в экстремальных условиях лагерного заключения обратились и бывшие узники – психологи В. Франкл и Э. Коэн[74].
В своей всемирно известной работе, впервые увидевшей свет в 1946 г. под названием «Сказать жизни «Да»: психолог в концентрационном лагере», В. Франкл представлял концентрационный лагерь как экстремальную, по сути, экзистенциальную ситуацию, в которой узник находился в положении постоянного выбора способа выживания. Но в этом выборе своего отношения к внешним обстоятельствам, который невозможно отнять никому извне, и состояла, по определению В. Франкла, так называемая «последняя свобода человека». Ученый подчеркивал, что, с одной стороны, зачастую больше шансов выжить в лагере имели заключенные, способные оставить в стороне моральные убеждения, в то время как интеллектуалы искали опору преимущественно в своем внутреннем мире, пытаясь сохранить традиционную систему ценностей. С другой стороны, психолог отмечал, что узники, не способные бороться за самоуважение, становились частью массы и в дальнейшем опускались до животного уровня[75].
В описании тех изменений, которые происходили с заключенным, В. Франкл выделял три фазы реакции узника на лагерную действительность: период прибытия в лагерь, период погружения в лагерную жизнь и период, следовавший за освобождением[76]. Симптомом, характерным для первой стадии, был шок – столкновение с новой реальностью вызывало страх, нервное возбуждение, злость, мысли о самоубийстве[77]. На втором этапе наступала апатия, нечто вроде эмоциональной смерти. Заключенного мучила тоска по дому и семье, его уже не удручала обыденность смерти солагерников. Эта бесчувственность была защитной реакцией, позволявшей сосредоточить эмоции на задаче сохранения жизни[78]. Но при этой «бесчувственности», несмотря на критические условия – голод, недосыпание, насилие со стороны нацистов и внутренние душевные страдания, – заключенные все же пытались облегчить свое существование за счет своего внутреннего мира – воспоминаний, мечтаний, юмора, искусства. Более того, они ставили себе цели в ближайшем будущем, а значит, планировали свои действия, без чего человек вообще был не в состоянии выжить[79]. Как писал ученый, «в концлагерях мы наблюдали, что некоторые вели себя, как свиньи, в то время как другие вели себя, как святые. Человек заключает в себе обе возможности; какая из них реализуется, зависит от принимаемых решений, а не от условий»[80].
Как и В. Франкл, психолог Э. Коэн попытался в своем исследовании охарактеризовать поведение заключенных. Ученый обратил внимание на такие внешние факторы, как отсутствие личной свободы, неопределенность срока заключения, а также невозможность остаться наедине с самим с собой, которые отрицательно сказывались на возможности выживания узников[81]. Небезынтересен тот факт, что Э. Коэн отметил деформацию пространства и времени в восприятии заключенных: первое максимально сужалось, концентрировалось, а второе, наоборот, предельно расширялось, становясь вечностью[82].
В 1951 г. в США была издана работа Х. Арендт «Истоки тоталитаризма», ставшая позднее классической[83]. Философ, безусловно, не задавалась целью изучить в своем труде возможности и границы выживания человека в экстремальных лагерных условиях, но рассмотрение феномена тоталитарного общества привело ее к этой проблеме. Исследовательница впервые определила концентрационный лагерь как «центральный институт тотальной власти», «лабораторию», где человек, по сути, приравнивался к подопытному животному, на котором отрабатывалась технология тотального господства[84]. Эта технология в лагере имела несколько этапов. Процесс создания из узника, по выражению Х. Арендт, «живого трупа» начинался с формирования лагерной структуры заключенных, которые разделялись на группы по социальным, политическим, религиозным и расовым критериям, получая лагерную маркировку на униформе и порядковый номер вместо имени. Так начиналась деиндивидуализация личности человека. Следующим шагом было уничтожение нравственного начала, прежних ценностных ориентиров, без которых узник становился легкоуправляемым[85]. Х. Арендт рассматривала попытки заключенных противостоять террору нацистов как единичные случаи, обреченные на поражение.
В итоге исследования второй половины 1940-х – начала 1950-х гг. стали первыми попытками понять происходившее в нацистских концентрационных лагерях, но профессиональные историки оставались в стороне вплоть до начала 1960-х гг. Поводом для изменения ситуации стал процесс над персоналом концентрационного лагеря Аушвиц, начавшийся в 1963 г. На основе подготовленных к Франкфуртскому процессу материалов появились первые фундаментальные исследования ученых-историков, ориентированные в первую очередь на анализ развития лагерной системы и аппарата СС, а не на проблемы выживания узников, взаимодействие лагерных групп, их характерные особенности и различия[86]. Подобная тенденция сохранилась и в 1970-х гг. Пожалуй, единственным исключением стала опубликованная в 1978 г. монография Ф. Пингеля[87].
Ученый попытался определить условия, которые делали возможным не только выживание, но и открытое противостояние узников нацистам[88]. Он впервые отметил необходимость учитывать долагерный опыт заключенных, во многом определявший их поведение и шансы на спасение в лагере. Особенно важным в этой связи становился опыт, приводивший к формированию мировоззрения, которое способствовало демонстрации узниками солидарности и сопротивления. Исследователь предлагал рассматривать систему концентрационных лагерей как подвижную структуру, в которой положение заключенного, а следовательно, и его выживание во многом определялось спецификой этапов в развитии всей системы концентрационных лагерей[89]. В то же время автор практически не рассматривал роль творчества заключенных в их спасении. Такие вопросы, как гендерная специфика выживания, разрушение или деформация идентичности узников в экстремальных условиях, вообще не ставились ученым.
Несмотря на существенный вклад, который внесла монография Ф. Пингеля в исследование проблемы выживания узников, в дальнейшем, вплоть до середины 1980-х гг., дискуссия немецких ученых сосредоточилась в основном на анализе национал-социалистического режима[90]. Лишь отдельные аспекты проблемы выживания узников продолжали изучаться историками сквозь призму понятия «сопротивление в концентрационных лагерях».
Одной из классических монографий, посвященных сопротивлению в концентрационных лагерях, стало исследование Г. Лангбайна[91]. Предложенное ученым определение сопротивления как «усилий узников по организованному противодействию эсэсовским намерениям уничтожения» явилось значимым вкладом в изучение проблемы, что определило всеобщее признание данного понятия в историографии ФРГ. Во многом это объясняется тем, что Г. Лангбайну удалось избежать крайностей в интерпретации различных аспектов лагерной действительности. Историк не пошел по пути интерпретации сопротивления в концентрационных лагерях как непосредственного активного противостояния лагерному руководству. В то же время он предостерегал от чрезмерного расширения термина, включавшего в таком случае всю совокупность действий заключенных[92]. Тем не менее существенным недостатком исследования Г. Лангбайна стала концентрация внимания ученого на борьбе за жизнь лишь одной категории узников – заключенных по политическим мотивам.
Наряду с Г. Лангбайном вопросы выживания узников в концентрационных лагерях рассматривались польским ученым К. Дуниным-Васовичем[93]. Ученый предложил три типа Сопротивления узников, целями которых были биологическое выживание, сохранение человеческого достоинства, разрушение нацистской системы[94].
Помимо исследований историков в 1960-х – первой половине 1980-х гг. в США и Европе появилось несколько работ, оставивших значимый след в изучении возможностей выживания человека в условиях нацистского концентрационного лагеря. Американский философ Терренс Дес Прес пытался выявить характерные черты узника концентрационных лагерей, позволявшие спастись в экстремальных условиях[95]. Для ученого выживание заключенного не замыкалось только лишь на физическое спасение. Обязательной составляющей являлось сохранение моральных норм и внутренних убеждений.
Анализируя воспоминания бывших узников, Дес Прес подчеркивал, что выживание – это специфический вид человеческого опыта, имевший свою внутреннюю структуру, а одной из его форм является стремление выжить в качестве свидетеля произошедшего. Как писал Дес Прес, «оставшийся в живых позволял мертвым иметь свой голос»[96]. Потребность предать огласке то, что происходило в лагере, свидетельствовать миру о преступлениях, совершенных нацистами, могла составить смысл жизни заключенного[97].
Чтобы выжить в концентрационном лагере, заключенный должен был обладать идентичностью, отличной от той, которая формировалась у него под воздействием окружающей среды[98]. Подобное сохранение позитивных представлений о собственном «я» во многом зависело, по мнению Дес Преса, от того, насколько человеку удавалось соблюдать элементарные нормы гигиены[99]. Убийство заключенных не вызывало у нацистов моральных сомнений и мучений, если в лагерных условиях узники теряли человеческий облик[100]. В итоге в концентрационном лагере рушилось противопоставление тела и души, распространенное в повседневной жизни общества.
Т. Дес Прес особенно оговаривал тот момент, что любое выживание в концентрационном лагере зависело от солидарности с другими заключенными. Однако лишь совместная деятельность так называемого «политического подполья» была стратегической. Что же касается остальных лагерных категорий и объединений, то их взаимопомощь не имела каких-либо мотивов и оснований[101].
Американскому ученому оппонировал бывший узник Дахау и Бухенвальда Б. Беттельгейм. В своем эссе «Выживание»[102] он сформулировал тезис о том, что работы, подобные труду Т. Дес Преса, характерны для целого поколения исследователей, делавших акцент лишь на выживании, но не обращавших внимания на условия достижения этой цели. Подобная постановка вопроса вела, по мнению психолога, к замалчиванию миллионов погибших узников[103].
Идеи, представленные психологом в данном эссе, лишь развивали ту концепцию, которую он выразил в более ранней работе – «Просвещенное сердце»[104]. В ней помимо прочего ученый критически оценивал роль лагерной дружбы и возникавших на ее основе объединений узников в процессе спасения. По его мнению, истинные привязанности в концентрационном лагере не могли существовать[105]. Взаимоотношения между заключенными находились постоянно под угрозой, а их общение замыкалось на узком круге тем – еде, освобождении, лагерном быте. Основываясь на личном лагерном опыте, Б. Беттельгейм утверждал, что интеллектуальные беседы были крайне редким явлением лагерной действительности, да и те быстро возвращались к элементарным проблемам выживания[106].
Б. Беттельгейм полагал, что нацисты навязывали узникам модель инфантильного поведения, благодаря чему облегчали себе возможности манипулирования ими. К подобному поведению заключенных приближали также попытки механической тренировки памяти, фантазии и мечты[107]. Но насколько были правомерны подобные выводы? Безусловно, отрыв от лагерной реальности мог привести к гибели заключенного, но это не означало, что любое обращение к своему внутреннему миру несло в себе потенциальную угрозу. Необходимо учитывать степень погружения узника в мечты или фантазии, а не сам факт обращения к ним. Если заключенный полностью терял связь с реальностью и переставал критически оценивать окружающую действительность, он лишался возможности своевременно реагировать на внешнюю опасность. Но фантазии, мечты и воспоминания могли также поддерживать его в трудные моменты.
Б. Беттельгейм утверждал, что концентрационный лагерь преобразовывал любую защиту заключенных в выгодную для себя и своих целей. Таким образом, только уничтожение лагеря как системы могло дать спасение узникам.
Выводы ученого были позднее подвергнуты во многом справедливой критике[108]. Одним из аргументов его оппонентов стал тезис о том, что он перенес свой опыт пребывания в лагерях 1938–1939 гг. на весь период существования нацистской лагерной системы и это не позволило ему учесть ее эволюцию и специфику. Кроме того, исключительное апеллирование к психоанализу сужало интерпретационные возможности исследования американского ученого.
Среди трудов бывших узников, опубликованных в 1970-х гг., особое место занимает монография польского социолога Анны Павельчинской[109]. Она обратилась к анализу лагерного пространства, его неоднородности с точки зрения опасности или безопасности для заключенного. Автор отмечала, что для образования и существования группы необходимо было пространство, находящееся хотя бы временно вне жесткого контроля со стороны лагерного руководства. Только оно могло стать основой для «взаимной помощи и поддержки» среди узников. К подобному пространству исследовательница относила нары в бараках и места работы заключенных[110]. Тем не менее даже эти возможности были, по мнению А. Павельчинской, недолговечны. Солидарность среди узников разрушалась как при частом перемещении из блока в блок, так и при регулярной смене состава рабочих бригад[111].
Важной темой, рассматривавшейся в исследовании, стала проблема пересмотра человеком собственной системы ценностей в условиях лагерной действительности. Так, если узник редуцировал свои ценности, процесс выживания, по мнению исследовательницы, упрощался. Если человек не мог или не желал отказываться от того, что для него было важно до заключения, следуя тем же императивам, он погибал. И наконец, узник, оставшийся верным долагерным убеждениям, но нарушавший их своими действиями, постоянно испытывал чувство вины, что также осложняло процесс его спасения[112].
В 1970-х гг. проблема человека в его социальном и экзистенциальном проявлениях вышла на первый план в западной историографии[113]. Однако вплоть до 1990-х гг. этот так называемый «антропологический поворот» не нашел своего выражения в исследованиях, посвященных выживанию узников в концентрационных лагерях. Лишь в последнее десятилетие ХХ века историки начали обращаться к работам психологов, социологов, философов. Примером такого междисциплинарного сотрудничества явились труды немецких социологов, среди которых наиболее значимыми представляются монографии Вольфганга Софски и Герхарда Армански, оказавшие существенное влияние на дальнейшие исследования историков[114].
Объясняя феномен концентрационного лагеря, В. Софски ввел в научный оборот термин «абсолютная власть», раскрывая это понятие как структуру особого рода, не имевшую ранее аналогов в человеческом обществе[115]. Исследователь полагал, что открытое сопротивление или мученическая смерть становились единичными фактами в концентрационном лагере, а отдельные акции недовольства кардинально ничего не могли изменить, они лишь являлись поводом к жестоким репрессиям. Как подчеркивал В. Софски, используя тот же термин, что и Х. Арендт, лагерь был лабораторией по применению насилия, в которой одной из главных целей было показать человеку – он может быть уничтожен в любой момент[116].
По сути, социолог создал идеальный тип концентрационного лагеря – вне времени и пространства, а также продолжил исследовательскую традицию, в соответствии с которой у заключенных концентрационных лагерей отсутствовали какие-либо шансы для противостояния власти СС. Это существенно снижало возможности анализа лагерной действительности[117].
Другой социолог – Г. Армански – подчеркивал необходимость исследования таких факторов выживания заключенных в концентрационных лагерях, как лагерные условия, характеристики личности заключенных, их социальный опыт. По мнению Г. Армански, взгляды и убеждения узников могли способствовать процессу выживания или затруднять его. Так, заключенные, разделявшие идеи христианства или коммунистические воззрения, наиболее успешно противостояли процессу деформации личности в экстремальных условиях[118], что повысило их шансы дожить до освобождения.
В отличие от В. Софски, исследователь уделял внимание аспектам выживания и сопротивления в концентрационных лагерях, отмечая нетождественность данных понятий. Тем не менее оба термина требовали более четкого определения, что не нашло своего выражения в монографии Г. Армански.
С 1990-х гг. европейские историки продолжили интенсивно разрабатывать тему проблемы выживания заключенных сквозь призму сопротивления в концентрационном лагере, действуя, однако, в рамках понятия, предложенного Г. Лангбайном. Например, Б. Штребель рассматривал сопротивление на трех последовательных уровнях: на первом уровне узники боролись за право реализовать собственные элементарные потребности, на втором – у заключенных возникала солидарность, и лишь на третьем уровне могли появиться организованные формы сопротивления. Он отмечал, что границы между этими уровнями были подвижны, тесно взаимосвязаны между собой и обусловливали друг друга[119].
Особо Б. Штребель отмечал гендерную специфику сопротивления заключенных в концентрационном лагере. Ученый подчеркивал, что благодаря психическим и физическим особенностям, а также опыту женщин как домохозяек узницы были менее склонны к насилию, но лучше организовывали группы, делили рацион питания, следили за внешним видом[120].
Немецкий историк предлагал разделить так называемое организованное сопротивление на две составляющие: открытое сопротивление и скрытое сопротивление. К первому Б. Штребель относил следующие действия узниц: восстание, забастовку, коллективный отказ от работы и премий, побеги. Под скрытым сопротивлением он подразумевал: индивидуальный отказ от работы, саботаж, получение информации о происходивших событиях, контакты с внешним миром, попытки сообщить о преступлениях в концентрационных лагерях, обеспечение доказательной базы по преступлениям СС, культурную, религиозную и политическую деятельность, проведение нелегальных учебных занятий, помощь наиболее притесняемым группам узниц, образование интернационального лагерного комитета[121].
Касательно концентрационного лагеря Равенсбрюк ученый подчеркивал, что сопротивление было прежде всего борьбой за человеческое существование. Б. Штребель отмечал, что для оказания реальной поддержки находившимся рядом солагерникам требовался доступ к постам лагерного «самоуправления»[122]. В свою очередь, непосредственное противостояние СС не могло ничего изменить – победы в форме отказа от премий или актов саботажа оставались символическими[123].
В целом исследования последних лет, посвященные сопротивлению в концентрационных лагерях, безусловно, внесли существенный вклад в изучение проблемы возможностей выживания заключенных[124]. Однако внимание ученых акцентировалось преимущественно на узниках, оказавшихся в лагере по политическим мотивам.
Советская историография на протяжении долгого времени также рассматривала различные вопросы, связанные с выживанием заключенных, лишь посредством конструкта «сопротивление в концентрационном лагере»[125]. Только в 2005 г. появилась работа Л.М. Макаровой, затрагивавшая проблему спасения узников отчасти, но в ином ракурсе, в отличие от предыдущей научной традиции[126]. Ученый подчеркивала, что забота о выживании приводила к выдвижению на первый план потребностей в пище при одновременном подавлении половой идентичности[127].
В концентрационном лагере тело узника стандартизировалось для подавления и включения в симметричное пространство. Например, регламентировался взгляд заключенного на эсэсовца, применялась однообразная униформа, вновь прибывшие брились наголо[128]. Все это деморализовало узников и способствовало манипулированию их поведением.
Продолжая исследовательскую тенденцию, подчеркивавшую практически неограниченные возможности нацистской лагерной системы в процессе деформации личности узника, Л.М. Макарова констатировала, что заключенные постепенно сами начинали воспроизводить стереотипы поведения, навязывавшиеся СС: усердно работали, пресекали попытки побега солагерников, проявляли агрессию в отношении более слабых заключенных. Такое поведение способствовало, по мнению автора «Идеологии нацизма», выживанию узниц[129]. Однако данный подход в очередной раз нивелирует многообразие групп заключенных, их характеристик и моделей поведения в различные периоды существования нацистских концентрационных лагерей. Отмеченные исследовательницей стереотипы поведения узников, соответствовавшие требованиям лагерного руководства, отнюдь не гарантировали их спасение.
С конца ХХ века ученые-историки, в первую очередь немецкие, в поисках новых подходов в рассмотрении проблемы человека в условиях лагерной системы, обращаются к термину «стратегия выживания» узника, тем не менее не давая его развернутого определения[130].
В контексте данной работы этот термин имеет основополагающее значение, поэтому он должен быть четко сформулирован. Итак, «стратегия выживания заключенного» – совокупность действий узника, основанных на осознанном или неосознанном стремлении спастись (не только физически, но и сохранив свою личность целостной в духовно-психологическом плане) с использованием долагерного индивидуального и группового социокультурного опыта. Последний, играя важнейшую роль в выстраивании стратегий выживания, не воспроизводился в чистом виде в лагерных условиях, всегда видоизменяясь. Чем успешнее заключенным удавалось воссоздать элементы собственного долагерного опыта в экстремальных условиях, тем эффективней были их стратегии выживания. Само понятие «стратегия» подчеркивает сложность и длительность процесса выживания, не сводившегося к простому осуществлению повседневных действий, но имевшему целью спасение жизни (своей или ближнего), а также определенные принципы, в соответствии с которыми люди пытались спастись.
Правомерно ли применять понятие «стратегия» в отношении к условиям концентрационного лагеря, где заключенный мог в любой момент погибнуть? В силу ряда причин на данный вопрос можно ответить положительно. Во-первых, в условиях экстремального давления, когда лагерное (социальное и индивидуальное) время видоизменялось – небольшой промежуток времени представлялся заключенным вечностью, – совокупность действий в течение даже нескольких дней могла субъективно восприниматься узниками как стратегия. Они зачастую не осознавали близость смерти – срабатывал механизм психологической защиты – и продолжали планировать ближайшее будущее. Это становилось тем более возможным на этапе так называемой адаптации к лагерной реальности. Во-вторых, данный термин должен рассматриваться с учетом трех групп факторов: пространственных (тип лагеря, место его расположения и блок, где жили узницы, и др.), временных (этапы в развитии системы концентрационных лагерей, и в частности Равенсбрюка, события на фронтах боевых действий, годы, значимые для отдельных лагерных категорий, и др.) и индивидуальных (национально-государственная принадлежность, положение в лагерной иерархии, взаимоотношения с представителями лагерной администрации и др.). Именно эти группы факторов ограничивали или расширяли возможности спасения узников на различных временных этапах и в многообразии концентрационных лагерей. В первых двух главах данного исследования рассматривается воздействие внешних факторов, которые были общими для всех групп узниц Равенсбрюка, то есть тип лагеря, место его расположения, этапы в развитии системы концентрационных лагерей и Равенсбрюка, значимые события на фронтах Второй мировой войны. В третьей главе анализируются факторы, которые влияли на отдельные категории заключенных: пространственные (блок, в котором жили узницы), временные (события, значимые лишь для тех или иных категорий заключенных), а также индивидуальные характеристики.
Стратегии выживания рассматриваются в данной работе соответственно с их реализацией заключенными в двух сферах:
1. Узники должны были решить проблему удовлетворения элементарных потребностей – в пище, сне, сохранении здоровья[131].
2. Заключенные стремились сохранить, восстановить либо видоизменить свою идентичность. Трансформация идентичности реализовывалась в нескольких направлениях: в сторону идентификации с нацистами, а также в сторону соотнесения себя с различными лагерными группами.
Предложенные направления стратегий выживания были взаимосвязаны и весьма подвижны. Как правило, они реализовывались поэтапно. Без удовлетворения базовых потребностей в еде, питье, сне и поддержании физического здоровья становилась невозможной борьба узниц за свою идентичность. С другой стороны, имели место факты, когда на первое место узники ставили принципиальные убеждения, а отнюдь не базовые потребности. Многие заключенные, действовавшие таким образом, погибали, но смерть становилась их принципиальным выбором и актом демонстрации свободы, а также силы своих убеждений. Подобные проявления, в сравнении с основной массой узников, все равно были редкими.
В условиях концентрационного лагеря узницы боролись и за сохранение идентичности, то есть представления человека о своем «я», отождествление человеком самого себя с теми или иными категориями (социальным статусом, полом, возрастом т. п.)[132]. При этом индивидуальная идентичность формируется и видоизменяется только посредством конфронтации или взаимодействия с представлениями других о себе. Вне этого процесса она не может существовать и развиваться. Помимо индивидуальной идентичности существует еще и групповая, или так называемая «Мы – идентичность», для формирования которой необходимо добровольное подчинение всех индивидуальных идентичностей, так как любая группа может существовать только тогда, когда отдельные представители действуют в общих интересах[133].
В условиях концентрационного лагеря идентичность заключенных подвергалась жестокому давлению со стороны нацистов. Узники переживали постоянное пренебрежение к человеческому достоинству, моральным ценностям, жизни как таковой. Если учитывать, что представления человека о себе складываются не только из собственного восприятия, но и под влиянием внешних оценок окружающих, то становится понятным, почему у узников возникала так называемая «деперсонализация», или «диффузия идентичности»: резко отрицательное отношение к ним со стороны нацистов вторгалось в представление людей о себе и разрушало их[134]. Подобные процессы происходили в экстремальных условиях нацистского концентрационного лагеря и с групповой идентичностью. Но если узница работала на поддержание идентичности группы, то это способствовало сохранению и ее собственной идентичности.
Процесс формирования лагерных групп осуществлялся не только «извне» – со стороны лагерного руководства, но протекал и в соответствии с критериями внелагерного общества. Однако для создания или поддержания коллективной идентичности узницам был необходим групповой долагерный опыт, к которому женщины пытались апеллировать посредством совместной деятельности в культурной, политической, образовательной сферах. Только в этом случае у заключенных могли сформироваться представления о группе как об одном целом, что выражалось в единой системе ценностей и устойчивых связях между членами группы. Таким образом, происходила реализация стратегий выживания, направленных на сохранение идентичности. Узницы, не имевшие долагерного опыта принадлежности к структурированной группе с собственной системой ценностей, пытались сохранить идентичность индивидуально либо в рамках неустойчивых, временных объединений.
Под давлением лагерных обстоятельств долагерная идентичность узников видоизменялась всегда. Как отмечают исследователи, острая психическая травма становилась причиной краха идентичности. Стремление компенсировать подобные изменения вело как к попыткам сохранить прежнюю систему ценностей, так и модифицировать ее[135]. Заключенные могли сохранить свою долагерную идентичность или полностью отказаться от нее, начав соотносить себя с группой, к которой они ранее не принадлежали, или с нацистами. Анализ подобных случаев эволюции стратегий выживания подчеркивает вариативность процесса спасения.
Логично предположить, что помимо успешной реализации и эволюции стратегий выживания узниц Равенсбрюка существовала другая возможность – они могли не воплотиться в жизнь. Это приводило к самоубийствам и деградации до уровня «шмукштюка»[136]. Последние представляли собой узниц, находившихся в состоянии антропологической трансформации человека – душевной агонии и социальной изоляции. Механические реакции в поведении, невозможность управлять своим телом, апатия являлись лишь некоторыми чертами, которые характеризовали данных заключенных перед смертью.
Понятие «стратегии выживания» необходимо четко соотносить с понятием «сопротивление в концентрационных лагерях», под которым понимается противостояние заключенных лагерному руководству, в результате которого возникала угроза спасению узников. Сопротивление являлось особенной формой выражения коллективной идентичности определенных групп, сконцентрированной в системе ценностей, которая становилась значимее собственной жизни[137].
Такие формы сопротивления в концентрационном лагере, как отстаивание своих прав, солидарность, были направлены в первую очередь на борьбу за жизнь, а потому должны рассматриваться в рамках понятия «стратегии выживания». Это позволяет акцентировать внимание не только на организованном противостоянии узников, но и на их повседневной лагерной жизни. Возникает возможность рассмотрения всех без исключения лагерных групп с присущими им специфическими механизмами выживания вне зависимости от политических взглядов и социальной принадлежности, а также с учетом половой идентичности.
Осенью 1933 г. один из работных домов в Морингене, неподалеку от Ганновера, стал первым центральным женским лагерем. Это означало, что методы превентивного заключения[138] стали применяться нацистами к женщинам, которые состояли в левых партиях или являлись женами оппозиционеров. Однако Моринген, не подчинявшийся Инспекции концентрационных лагерей[139], еще не был концентрационным лагерем. Им руководил чиновник местной администрации, СА[140] и СС не участвовали в охране и управлении, а большинство узниц находились в заключении небольшой промежуток времени.
К концу 1934 г. необходимость в лагерях как средстве борьбы с оппозицией в основном отпала. Однако А. Гитлер поддержал идею не только их сохранения, но и расширения[141]. В результате концентрационные лагеря из средства только политических репрессий превратились в орудия осуществления нацистской социальной и экономической политики. С их помощью из общества удалялся якобы «худший человеческий материал», бесплатно эксплуатировалась рабочая сила узников.
Дальнейшее развитие системы концентрационных лагерей привело к увеличению количества категорий узников, а также к расширению пространства самих мест заключения. В итоге нацисты создали новый лагерь для женщин, разместившийся с декабря 1937 г. в бывшем замке Лихтенбург[142]. Появившийся лагерь, в отличие от Морингена, стал частью унифицированной системы концентрационных лагерей. Находясь вне сферы влияния государственных органов власти, он подчинялся непосредственно Инспекции концентрационных лагерей[143].
Но число узниц в Лихтенбурге постоянно росло, что и стало тем фактором, который повлиял на решение Освальда Поля[144] и Теодора Эйке о создании близ Берлина нового концентрационного лагеря для женщин, получившего название Равенсбрюк. Как отмечают европейские ученые Ж. Котек и П. Ригуло, «в расположении новых концлагерей (созданных после 1935 г. – А.С.), сооруженных не в спешке, а в зрелом рассуждении, не было ничего случайного»[145]. Появление Равенсбрюка рядом с г. Фюрстенбергом, расположенным в 90 км севернее столицы Германии, обусловливалось несколькими причинами. Местность, в которой планировалась постройка лагеря, была уединенной и отделялась от проживавшего в округе населения лесными и речными массивами. Река Хавель и озеро Шведтзее за счет связи с другими водоемами позволяли морскому транспорту перевозить различные грузы, производимые в концентрационном лагере или на близлежащих предприятиях. И наконец, не менее важной причиной являлась связь с инфраструктурой – рядом проходила железная дорога, соединявшая Равенсбрюк как с Берлином, так и с Заксенхаузеном. При этом нацистских руководителей абсолютно не интересовало, что местность, где располагался лагерь, была заболоченной. Это сказывалось на здоровье узниц: земля «жгла и ела людей», оставляя раны на теле[146].
Начальник Главного административно-хозяйствен- ного управления СС Освальд Поль
В ноябре 1938 г. узников Заксенхаузена направили на строительство Равенсбрюка, который должен был вмещать около 3000 заключенных[147]. До 1940 г. территория лагеря площадью 100 х 200 м[148], обнесенная четырехметровой каменной стеной, на вершине которой проходила проволока с электрическим током, включала 14 жилых и 2 больничных барака, хозяйственный блок с кухней и прачечной. Неподалеку от концентрационного лагеря располагались здание комендатуры и большая часть жилых помещений для СС и надзирательниц. В дальнейшем площадь Равенсбрюка расширялась несколько раз, результатом чего стало появление осенью 1941 г. бараков с № 17 по № 26, а в 1944 г. блоков с № 27 по № 32[149].
В сооружении лагеря принимали участие различные немецкие фирмы. Некоторые из них, например «Ервин Шоэпс», «Эрнст Рёлинг», «Рихард Готт», находились в Фюрстенберге[150]. Другие, зачастую известные во всей Германии, занимались строительством и обустройством не только Равенсбрюка, но и целого ряда концентрационных лагерей. К ним относились такие предприятия, как «Бёрнер & Херцберг»[151], устанавливавшие очистные сооружения и гидростанции, «Бехем & Пост», осуществлявшие работу по созданию отопительных систем, «Вальтер Ян» (из Пренцлау), строившие ткацкие цеха[152]. Особое место в истории лагеря занимали электроконцерн «Сименс»[153] и эсэсовское предприятие «Текслед».
Первые узницы появились в Равенсбрюке уже в ноябре 1938 г., то есть практически сразу после начала строительства лагеря[154]. Начиная с 15 мая 1939 г., когда был закрыт Лихтенбург, Равенсбрюк на долгое время стал единственным женским лагерем в Третьем рейхе, количество узниц в котором постоянно росло. Главной причиной увеличения числа заключенных стало начало Второй мировой войны. С 1939 г. нацисты депортировали в женский концентрационный лагерь представительниц более чем 20 оккупированных стран. При этом подавляющая масса узниц – как минимум 70 000 женщин – в дополнение к лагерному номеру получали особую маркировку – красный винкель[155], тем самым они обозначались нацистами как политические враги. Помимо заключенных по политическим мотивам в Равенсбрюке также находилось около 1100 уголовниц, носивших зеленый треугольник. Черный винкель был отличительной маркировкой как минимум 5700 асоциальных женщин (проституток, бродяг, нищих и др.) и свыше 2500 цыганок. Более 400 «свидетельниц Иеговы» получили в женском концентрационном лагере фиолетовый треугольник[156]. И наконец, не менее 16 000 евреек носили на своей униформе желтый винкель[157].
Среди национальных групп заключенных самой многочисленной были польки[158]. Впервые женщины из Польши оказались в Равенсбрюке 23 сентября 1939 г., но лишь с апреля 1940 г. их депортация стала систематической[159]. Общее же число заключенных данной национальности, прошедших через лагерь за весь период его существования, по разным оценкам, варьируется от 34 000 до 40 000[160].
Нашивки-винкели, которые носили заключенные концлагерей. Заключенные-иностранцы носили на «треугольниках» буквы, обозначавшие их национальность, например, итальянцы – I (Italien), голландцы – N (Niederlande), поляки – P (Polen), чехи – T (Tschechoslovarei), советские военнопленные – SU (Sowjetunion).
Второй по величине группой узниц являлись женщины из СССР[161]. В концентрационном лагере они впервые появились через несколько месяцев после нападения нацистской Германии на Советский Союз – в октябре 1941 г.[162] В основном эта подгруппа была представлена «восточными рабочими»[163], однако особенно следует отметить женщин-военнопленных, прибывших в лагерь в ночь с 26 на 27 февраля 1943 г.[164]. К обозначенным категориям примыкали и зачастую смешивались с ними женщины, угнанные с оккупированных территорий Советского Союза и направленные непосредственно в лагерь, а также партизаны.
Кроме полек и советских женщин одной из самых значительных лагерных групп были француженки. История их депортации в Равенсбрюк началась весной 1943 г.[165], когда в течение года прибыло около 20 эшелонов с узницами. Уже в следующем 1944 г. это число радикально увеличилось и составило более 80 эшелонов[166]. Причиной подобной жестокой политики нацистов была в первую очередь борьба с движением Сопротивления на территории оккупированной Франции, во многом обусловленного насильственной массовой мобилизацией французов на принудительные работы в Третий рейх.
Помимо названных выше категорий заключенных в лагерь в разные годы прибывали представительницы других национальностей и стран. Весной 1940 г. в нем оказались 50 узниц из Чехословакии[167]. В июле 1942 г. нацисты доставили в Равенсбрюк женщин из чешской деревни Лидице[168]. В августе 1941 г. в женский лагерь были депортированы первые узницы из Югославии[169].
Неполная информация об общем числе заключенных, прошедших через концентрационный лагерь Равенсбрюк, привела к тому, что на протяжении десятилетий назывались различные цифры – от 123 000 до 130 000[170]. Благодаря исследованиям по идентификации бывших узниц Равенсбрюка была получена точная информация (среди прочего, причина ареста, возраст, национальность) как минимум о 103 102 заключенных[171].
Динамика численности узниц Равенсбрюка свидетельствует о том, что их количество возрастало год за годом и достигло в 1944 г. своего пика[172]. Это объяснялось несколькими причинами. Стремительное продвижение советских войск на запад заставило нацистское руководство эвакуировать заключенных из лагерей, располагавшихся на востоке, вглубь Третьего рейха, в том числе и в Равенсбрюк. В 1944 г. в женский концентрационный лагерь было депортировано несколько тысяч полек из восставшей Варшавы, а также еврейки из оккупированных Венгрии и Словакии.
Массовая депортация узников из различных стран Европы – так называемая «интернационализация» концентрационных лагерей – предопределила также формализацию и разрастание существовавшего до начала войны бюрократического аппарата управления концентрационных лагерей.
Теодор Эйке
Главной инстанцией, возглавлявшей концентрационные лагеря вплоть до 1942 г., была Инспекция концентрационных лагерей, начальником которой являлся Теодор Эйке[173]. Этот эсэсовец, имевший опыт успешной организации лагеря в фашистской Италии, был назначен Г. Гиммлером комендантом Дахау, где впервые применил на практике четыре принципа, положенные в дальнейшем в основу устройства всей нацистской лагерной системы: классификация заключенных, труд как средство террора, сложная система наказаний, применяемая как официально, так и неформально, закон военного времени для серьезных проступков – бунта или попыток побега[174]. Он впервые издал всеобъемлющий свод правил, в котором устанавливались нормы поведения лагерной охраны. В первую очередь именно за свои успехи на поприще руководителя Дахау Т. Эйке и был назначен 4 июля 1934 г. инспектором концентрационных лагерей[175]. Применив свой опыт, он должен был реорганизовать концентрационные лагеря, а также создать специальные подразделения СС по их охране. С обеими задачами Эйке справился на «отлично»: лагерная система была систематизирована и подчинена центральному аппарату управления, а охрана концентрационных лагерей поручена печально знаменитым формированиям «Мертвая голова».
Помимо Инспекции концентрационных лагерей нацистским «конвейером смерти» руководило Главное имперское управление безопасности (РСХА)[176], которому подчинялись политические отделы концентрационных лагерей[177].
Внутренняя структура лагерного управления была четко регламентирована служебным предписанием инспекции. В соответствии с данным распоряжением в лагерях предусматривалось наличие комендатуры и адъютантуры, отдела превентивного заключения, интендантского и медицинского отделов, а также политического отдела и отдела охраны лагеря[178].
Комендант, в Равенсбрюке его еще называли «директором лагеря»[179], руководил внутренней организацией лагеря. Это означало, что «он должен был осведомляться обо всех происходивших процессах и упорядочивать работу лагерного персонала»[180]. Коменданту помогал адъютант, отвечавший за быстрое и четкое исполнение приказов своего начальника, а также за переписку и ведение документации комендатуры[181].
Официально концентрационный лагерь Равенсбрюк возглавляли три коменданта, но фактически лишь двое. Подобное противоречие связано с личностью штандартенфюрера СС Гюнтера Тамашке. Пользуясь особым расположением Т. Эйке, он не только возглавлял политический отдел Инспекции концентрационных лагерей, но и был назначен руководителем сначала Лихтенбурга, а позднее Равенсбрюка. Однако в последнем он остался лишь номинальным комендантом, так и не успев приступить к выполнению своих должностных обязанностей. Причиной такого положения дел стала его личная жизнь. Будучи женат, Тамашке изменил своей супруге, которая не преминула пожаловаться самому Г. Гиммлеру. В итоге Гюнтер Тамашке лишился поддержки высших чинов СС и был снят с руководящей должности.
1 января 1940 г. новым комендантом Равенсбрюка был официально назначен Макс Кёгель – заместитель Тамашке, фактически руководивший лагерем с момента его основания[182]. Вступив в НСДАП и СС достаточно поздно – лишь в 1932 г., к 1938 г. он уже являлся шутцхафтлагерфюрером в женском лагере Лихтенбург, пройдя на этом пути должности от заместителя начальника охраны лагеря до адъютанта.
Макс Кёгель
В августе 1942 г. на посту коменданта М. Кёгеля сменил Фриц Зурен[183]. Под руководством этого «ловкого и опытного служаки», как его охарактеризовала бывшая узница и автор книги о Равенсбрюке Ж. Тиллион[184], в лагере стали функционировать собственные газовая камера и крематорий, а смертность заключенных многократно увеличилась[185].
Повседневной жизнью заключенных руководил шутцхафтлагерфюрер[186]. Его служебные обязанности включали поддержание «порядка, дисциплины и чистоты» в лагере, а также назначение наказаний и проверку численности узников. В осуществлении данных полномочий ему помогали рапорт-, блок- и командофюреры. Среди прочих шутцхафтлагерфюреров Равенсбрюка[187] наиболее значимой фигурой являлся оберштурмфюрер СС Йохан Шварцхубер, который долгое время отвечал за уничтожение заключенных в Аушвице. Он был переведен в женский концентрационный лагерь 12 января 1945 г. для организации работы газовой камеры[188].
Фриц Зурен
В ведении другого лагерного отдела – интендантского – находились вопросы, связанные с размещением, одеждой, продовольственным снабжением как заключенных, так и эсэсовцев. Кроме руководства производственными предприятиями, кухней и другими лагерными учреждениями, обеспечивавшими существование Равенсбрюка, интендантский отдел распоряжался деньгами и имуществом узников[189]. Должность главы этого отдела в Равенсбрюке в разные годы занимали Хуберт Лауер[190] и Курт Зейтц[191].
Особое положение в руководстве лагеря закреплялось за медицинским и политическим отделами. Они должны были соблюдать распоряжения коменданта, работая с ним во «взаимном согласии»[192]. Тем не менее непосредственно они подчинялись начальнику отдела санитарного и гигиенического состояния концентрационных лагерей Главного административно-хозяйственного управления и четвертому управлению Главного имперского управления безопасности[193].
Во главе медицинского отдела находился первый лагерный врач[194], к служебным обязанностям которого относилось следующее: медицинское наблюдение за эсэсовцами, членами их семей, заключенными, проверка санитарных условий в лагере и качества пищи. Для лечения узников в помощь главному врачу назначались два медицинских работника, стоматолог, а также использовались заключенные с медицинским образованием[195]. Обследование и лечение больных заключенных осуществлялось в лагерной больнице – ревире. Антонина Никифорова – советская военнопленная, патологоанатом, работавшая в Равенсбрюке по специальности, – отмечала наличие к концу 1944 г. семи отделений ревира, специализировавшихся на различных заболеваниях[196]. На протяжении большей части своего существования и для основной массы заключенных лагерная больница являлась местом селекций, экспериментов и принудительной стерилизации.
Политический отдел, так же как и медицинский, имел особое положение в лагере. Он отвечал не только за допросы узников, за борьбу с подпольной деятельностью заключенных, создание и рассмотрение их личных дел, распределение по категориям, учет умерших и отправленных на работу, но и вел наблюдение за эсэсовцами. Последняя функция сводилась прежде всего к расследованию случаев воровства имущества и драгоценностей, изъятых у оказавшихся в лагере людей, а также к пресечению любых связей между представителями якобы «высшей расы» и «худшим человеческим материалом»[197]. В воспоминаниях бывших заключенных зачастую в качестве главы политического отдела фигурировал Людвиг Рамдор[198], который тем не менее являлся лишь одним из сотрудников[199].
К названным лагерным отделам примыкала охрана лагеря – специальные подразделения СС «Мертвая голова», приравненные с 22 апреля 1941 г. к фронтовым частям[200]. В 1943–1944 гг. в Равенсбрюке и его филиалах находилось около 900 солдат Ваффен СС[201], причем их основная масса не подходила для военной службы в силу пожилого возраста. Подобная ситуация коренным образом отличалась от времени создания «Мертвой головы», когда большинство эсэсовцев были молоды[202]