«Среди высоких гор, что тянутся там, на юге, самая высокая — Лувина. И самая каменистая. Она почти вся сложена из того серого камня, который обычно идет на изготовление известки. Но на Лувине из него известки не делают, он валяется под ногами без всякой пользы. Местные жители зовут этот камень „диким“, и оттого весь склон, ведущий к вершине Лувины, получил название „Дикие камни“. Солнце и ветер постепенно разрушают породу, и земля здесь белая и сверкающая, словно она всегда усыпана утренней росой. Но роса — это только для сравнения, потому что на Лувине и ночью и днем холодно, и влага, не успев осесть на землю росою, сгущается в облака.
…Земли-то, собственно говоря, нет: кругом дыбятся скалы, зияют глубокие расщелины и пропасти, в которые сколько ни вглядывайся — дна не увидишь. Жители Лувины говорят, будто из этих пропастей ночью поднимаются сны. Не знаю. Я видел лишь, как оттуда поднимается ветер: он взвивается вверх пыльными вихрями, и чудится, ими выстреливают из гигантских камышовых трубок притаившиеся где-то там, в черной глубине, остервенелые великаны. Кое-где на кручах, едва держась корешками за неглубокую почву, цепляясь изо всех сил ползучими веточками за выступы скалы, зеленеют хилые кустики сладко-горького паслена, — даже этим неприхотливым растеньицам не дает здесь вырасти неутихающий ветер. Лишь изредка там, где между камнями есть хоть немного тени, заметишь белые цветы мексиканского колючего мака. Но лепестки его быстро облетают, и тогда становится слышно, как утыканные колючками ветки распарывают мчащийся ветер, издавая при этом звук, похожий на свист ножа по точилу.
Вы уже, наверно, и сами обратили внимание — над Лувиной все время дует ветер. Бурый ветер. Говорят, — бурый он оттого, что приносит с вулкана тучи песка и пепла. Так это или нет, но вокруг вас все заволакивается темной мглой. Вы сможете в этом убедиться сами. Ветер набрасывается на Лувину со свирепостью дикого зверя. Да, да, вас не оставляет ощущение, что это не ветер, а хищник, который терзает зубами свою добычу. Яростные вихри срывают крыши с домов, и таких злополучных дней набирается за год довольно много. Сорвать кровлю — это для тамошнего ветра все равно, что сдунуть у вас с головы соломенную шляпу. И стоит потом домишко непокрытый — одни сиротливые стены. На Лувине ветер никогда не стихает — если он не бушует, так скребется. Скребется, будто и в самом деле у него — когти. Вы слышите этот скребущий звук утром и вечером, час за часом. Ветер Лувины не ведает устали, он неутомимо царапается о стены, выдирает из земли гремучие камни, шарит за дверьми, загоняет под их полотнища свои холодные острые лопаты. От него нет спасения, он пробирает вас до костей, и вы чувствуете, еще немного, он вытрясет у вас душу из тела. Вы все это испытаете сами».
Рассказчик примолк, глядя на улицу.
Снаружи долетал шум вздувшейся реки, с плеском несшей свои воды через камышовые заросли; тихо шелестели ветви миндальных деревьев; кричали дети, играя в полосе света, падавшей из дверей таверны.
В комнату влетали термиты и, ударившись о стекло керосиновой лампы, падали с обгорелыми крылышками на пол. А за стенами дома быстро густела темнота.
— Слушай, Камило, дай-ка нам еще пару пива! — попросил рассказчик. — И вот еще что, — заговорил он снова. — Никогда вы не увидите, сударь, на Лувине ясного голубого неба. Небосвод там какой-то линялый, затянутый белесой известковой мутью, и муть эта никогда не расходится. А склоны горы — голые: ни деревца, ни травки зеленой, не на чем отдохнуть глазам, и все вокруг, будто пеплом, припорошено известковой пылью. Вы то увидите сами: угасшие, мертвые горы и высоко поднятую над ними огромную голову Лувины с россыпью лачуг, белеющих издали, как смертный венчик на лбу покойника.
Возгласы детей зазвучали рядом, ворвались в таверну. Рассказчик встал, подошел к дверям.
— Марш отсюда! — скомандовал он. — Не мешайте людям разговаривать! Играйте, но только без крика.
Он вернулся к столу, уселся и продолжал:
— Да, так вот, я уже говорил, дожди на Лувине выпадают редко. В середине года только налетят грозы, исхлещут, изроют склоны, смоют чуть ли не дочиста всю почву и оставят после себя, куда ни взгляни, одни камни. Зато хороши в это время тучи. Они ползут от горы к горе, тяжелые, набухшие, сталкиваются друг с другом и разлетаются в разные стороны, точь-в-точь надутые бычьи пузыри, и тут же, будто вспоротые лезвиями скал, гулко лопаются, раскатывая по ущельям грохочущий гром. Так продолжается дней десять-двенадцать. Потом грозы уходят и возвращаются лишь через год, а иногда — лишь через несколько лет.
…Да, дожди на Лувине выпадают редко. Так редко, что как бы и вовсе не выпадают. И земля там мало того, что вся иссохла, съежилась и растрескалась, как старая кожа, она после гроз покрывается еще «дождевой стерней» — так именуют на Лувине шипы затвердевшей грязи, которые при ходьбе вонзаются вам в подошвы, будто острые камни. Право, кажется, там сама земля ощетинилась терниями.
Он выпил все свое пиво до капли, на дне бутылки осталась одна пена.
— С какой стороны ни взглянуть, — продолжал он, — нет на свете места печальней Лувины. Вы это почувствуете сразу же, как только приедете. Я бы сказал, что там навечно свила себе гнездо тоска. На Лувине люди не знают, что такое улыбка, лица у них словно одеревенели.
Тоска на Лувине почти осязаема, почти что зрима, она не оставляет вас ни днем, ни ночью. Даже ветер не в силах ее развеять, он только ворошит и растравляет ее. Вы чувствуете, что это место — ее родина, дом, где она обитает исконно и неизбывно. На Лувине вам от тоски некуда деться, вы ее ощущаете на вкус, на ощупь, она обступает вас со всех сторон, гнетет и давит; она, словно огромный пластырь, налегла на ваше сердце и убивает в нем жизнь.
…Тамошние люди говорят, будто в полнолуние на улицах Лувины можно увидеть ветер. Приняв человеческий образ, он носится между домами, метя по земле свисающим с плеч черным плащом. Но я, если что и видал на Лувине в лунные ночи, так разве что безнадежность… Одну безнадежность.
Что же вы не пьете свое пиво? Вы к нему даже не притронулись. А вы все-таки попробуйте. Может, оно вам не нравится, потому что такое теплое? Но другого у нас тут не бывает. Я и сам знаю: теплое пиво — изрядная пакость, смахивает на ослиную мочу. Однако здесь ко всему привыкнешь. Там, на горе, вы и такого не попробуете, за это уж я вам ручаюсь. Да, да, там вы стоскуетесь даже по здешнему пиву. На Лувине вы ничего, кроме местной мескалевой водки, не достанете. Они там настаивают ее на каком-то зелье, которое называют «охасэ». Но много ее не выпьешь: два-три глотка, и голова идет кругом, будто вас запустили, как волчок. Так что лучше уж тут попейте пивка. Я знаю, что говорю.
А река по-прежнему вела шумную распрю с камышами. Шелестели ветви деревьев. Играли дети. Стемнело, но время еще было раннее.
Рассказчик снова подошел к двери и выглянул наружу.
— Обычно, когда вспоминаешь прошлое, — заговорил он, возвращаясь к столу, — все кажется так легко, просто. В воспоминаниях пережитое утрачивает остроту, становится непохожим на себя. Но, вспоминая Лувину, я вновь испытываю то, что пережил, и рассказываю именно так, как оно было. Я жил там. Нет, загубил там свою жизнь. Приехал я туда молодым, исполненным надежд идеалистом, — вернулся старым, опустошенным. А теперь туда едете вы… Да, да, смотрю на вас и вижу себя в день приезда. Так и кажется, будто это не вам, а мне предстоит туда ехать, все всплыло в памяти… Когда я приехал в Лувину… Не возражаете, если я выпью ваше пиво? Я смотрю, вы совсем на него внимания не обращаете. А я без пива уже не могу, оно приносит мне облегчение. Выпьешь — и будто взбрызнули голову живой водой. Да, так вот я говорю, когда мы приехали впервые в Лувину, возчик, который доставил нас, сразу же повернул назад, не дал даже отдохнуть лошадям.
— Ну, прощайте, — кинул он через плечо, едва мы сошли с повозки.
— Куда ты? — удивился я. — Зачем гнать лошадей по такой жаре? Они у тебя и так из сил выбились.
— Тут задержимся — им и вовсе каюк, — ответил возчик. — Нет уж, прощайте.
И он повернул назад, вниз по дороге через Дикие камни, и, хотя спуск был крутой, все настегивал и настегивал лошадей, словно за ним по пятам гналась нечистая сила.
А мы с женой и с тремя ребятишками остались там. Стоим посреди площади — в руках чемоданы, узлы. Вроде бы приехали в селение, но людей не видать, только ветер посвистывает между домами…
А площадь — голая, ни кустика, ни травинки; ветер мчит через нее, не задерживаясь. И вот стоим мы посреди этой голой площади, как после пожара.
— Куда это мы с тобой заехали, Агриппина? — спрашиваю я у жены.
Она только плечами пожала.
— Ну ладно, если не возражаешь, сходи поищи, где тут можно пообедать и остановиться на ночь, — говорю я ей. — Мы тебя подождем.
Она взяла на руки младшего сынишку и ушла. Ушла — и пропала…
Когда солнце спряталось за горами и светились уже одни только вершины, мы отправились ее разыскивать. Мы долго блуждали по безлюдным улочкам и наконец отыскали ее. Она сидела посреди пустой церкви. Ребенок спал у нее на коленях.
— Агриппина, что ты тут делаешь?
— Зашла помолиться.
— С чего это ты вдруг? — удивился я.
Она снова пожала плечами.
Кому там было молиться в этом пустом каменном сарае с зияющими проемами входных арок и дырявой крышей, через которую ветер проходил, как сквозь решето?
— Ты нашла гостиницу?
— Здесь нет гостиницы.
— А постоялый двор?
— Здесь нет постоялого двора.
— А ты хоть кого-нибудь видела? Есть же тут люди? — допытывался я.
— Да, в том доме, напротив… Женщины… Они и сейчас там стоят, за дверью. Вон сквозь щели блестят глаза. Видишь? Это они… Разглядывают нас… Одна набралась храбрости, голову высунула… Глаза огромные, точно блюдца. Смотри, так и блестят… Но им нечем нас накормить. Они мне даже дверей не открыли, только сказали, что у них в деревне нечего есть… Тогда я вошла сюда, в эту церковь, и стала молиться за нас Господу.
— Но почему ты не вернулась на площадь? Ведь мы тебя ждали.
— Я пришла сюда помолиться. Я еще не кончила молитвы.
— Куда мы с тобой заехали, Агриппина?
Она пожала плечами.
Мы устроились на ночлег в церкви, в углу за голым алтарем. Правда, здесь тоже сквозило, но не так пронизывающе. Всю ночь ветер, протяжно завывая, метался над нами, со свистом влетал и вылетал в открытые арки притвора и сотрясал незримыми руками тяжелые кресты из мескита, развешенные по стенам церкви в ознаменование этапов крестного пути Спасителя. При каждом порыве ветра проволока, которой были прикручены эти громадные топорные кресты, скрежетала, и чудилось, будто в церкви кто-то яростно скрипит зубами.
Дети плакали, они не могли уснуть от страха. Жена сидела, обхватив их всех троих руками, прижимая к себе беззащитную кучку детских телец. А я — я не знал, что делать.
Перед рассветом ветер улегся. Но потом поднялся снова. И все же была в ночи минута полной тишины и покоя, когда, казалось, небосвод опустился на землю и придавил своей тяжестью все ее звуки… Слышалось ровное дыхание уснувших наконец детей. Мирно дышала, лежа рядом со мной, жена.
— Что это? — спросила она меня вдруг.
— О чем ты? — ответил я вопросом на ее вопрос.
— Вот это… шорох. Слышишь?
— Это тишина. Спи. Надо хоть немного отдохнуть. Скоро рассвет.
Но в следующий миг и я услышал какой-то странный плеск, будто в темноте над самыми нашими головами проносились летучие мыши. Летучие мыши с такими длинными крыльями, что при взмахе они касались пола церкви. Я вскочил на ноги. Крылья затрепетали отчетливо и громко, словно мыши всей стаей испуганно ринулись вон из храма сквозь пустые проемы дверей. Я на цыпочках двинулся к притвору; я шел на доносившийся оттуда непонятный шелест. Под аркой я остановился — и увидел их. Увидел женщин Лувины. У каждой на голове была темная шаль, а на плече — кувшин для воды. Черные тени на черном фоне ночи.
— Что вам здесь надо? — спросил я у них. — Куда вы в такой ранний час?
— Мы идем по воду, — ответил из толпы чей-то голос.
Они молча смотрели на меня, а потом повернулись и двинулись со своими черными кувшинами вниз по улице и растворились, как тени, в сумраке уходящей ночи.
Нет, никогда я не забуду ту ночь, первую нашу ночь в Лувине.
Она стоит того, чтобы помянуть ее лишним глотком пива, вы со мной согласны? Хотя бы для того, чтобы этот глоток отбил у воспоминаний их горечь.
— Вы, кажется, спрашивали, сколько лет я прожил в Лувине?.. По правде говоря, сам не знаю. Я там схватил лихорадку и, пока болел, сбился со счета времени. Вероятно, я прожил там целую вечность. Вы приезжаете туда, и время для вас как бы останавливается. Там не считают часов, никто не печалится, что годы уходят. Просто утром солнце встает, вечером закатывается. Только и всего: сначала день, потом ночь, день и ночь — и так до самого смертного часа. И смерть для тех, кто живет в Лувине, это — свет надежды.
Вы, наверно, думаете, что это он все об одном и том же. Да, сеньор, об одном и том же… Если сидеть изо дня в день на пороге дома, глядя, как всходит и заходит солнце, и следить за ним, сперва подымая, а затем опуская голову, наступает минута, когда внутри у вас что-то расслабляется, какая-то пружинка, и вы теряете ощущение времени, вы погружаетесь в покой небытия, заживо переступаете порог вечности. Так живут старики Лувины.
Дело в том, что Лувина населена одними лишь стариками и старухами и, если так можно выразиться, не появившимися на свет младенцами… Да еще изможденными женщинами, которые еле таскают ноги от слабости. Мальчики в Лувине не задерживаются… Они становятся взрослыми на заре жизни, не успев возмужать. Вчера — материнская грудь, сегодня — мотыга в поле. Всего один шаг. Потом еще один — за околицу, и прощай, Лувина! Вот как обстоят там дела.
Так что живут в Лувине лишь немощные старики, безмужние женщины и мужние жены, чьи кормильцы ушли на заработки, и теперь один Господь знает, где они и что с ними… Время от времени мужчины возвращаются, и приезд их чем-то похож на летние грозы, которые изредка проносятся над Лувиной, — я вам о них рассказывал. Человек вернулся домой, и по всему селению расходится одобрительный шепот; потом вернувшийся опять покидает дом, и его провожает что-то вроде ропота… Сыновья привозят своим старикам мешок со съестным, мужья оставляют женам на память еще одного ребенка. И опять от них ни слуху ни духу; одни исчезают до следующего года, иные — навсегда… Сыновья уходят на заработки — так уж там заведено. «Как по обычаю положено», — говорят жители Лувины. Впрочем, суть дела от названия не меняется: сыновья всю жизнь тянут лямку, чтобы только прокормить родителей, как родители в свое время тянули лямку, чтобы прокормить дедов. Кто знает, сколько поколений следовало этому «обычаю»…
А пока сыновья мыкаются в чужих краях, старики сидят на пороге дома, бессильно опустив дряхлые руки, и ждут. Ждут сыновей — и дня своей смерти. И если они еще живы, то обязаны этим только сыновней благодарности… Одинокие старики в одинокой, забытой Богом Лувине.
Как-то раз я принялся убеждать их, что надо переселиться куда-нибудь в другое место, на плодородные земли. «Уедемте отсюда, — уговаривал я их. — Уж как-нибудь да устроимся. Обратимся к Конгрессу, он нам поможет».
Они слушали, уставившись на меня немигающими глазами, и лишь где-то в самой глубине этих погасших глаз еще теплилась искорка жизни.
— Конгресс поможет, говоришь? А ты о нем что-нибудь знаешь, учитель?
— Конечно, — ответил я.
— Ну и мы знаем, что это за птица такая. Был случай узнать, и не один. Только вот насчет матери его мы пока что ничего не слыхали.
Я пытался им объяснить, что мать Конгресса — родина. Но они отрицательно покачали головой: «Нет, учитель, что-то тут не так», — и рассмеялись. В первый и в последний раз видел я тогда, чтобы люди Лувины смеялись. Обнажив щербатые зубы, старики заявили мне, что у таких типов, как этот Конгресс, матерей не бывает.
И знаете ли, они правы. Слишком уж высокопоставленная это особа — наш Конгресс. О существовании Лувины власти вспоминают, лишь когда кто-нибудь из ее сыновей, покинувших родные горы, совершит преступление. Тогда парня приказывают разыскать и присылают за ним вооруженных людей даже в Лувину, а потом расстреливают. Если бы не это, я бы сказал, там, наверху, и не подозревают, что есть на свете такое селение.
— Ты уговариваешь нас уехать отсюда, — сказали они мне, — хватит, дескать, вам голодать, кому от этого польза. Хорошо, мы уедем. Но как нам увезти с собой наших умерших? Их последнее жилище здесь, и мы не можем бросить их одних.
Так они там живут и поныне. Вы все это скоро увидите сами. Чтобы заглушить голод, они жуют стручки мескита и глотают собственную слюну. Шаткими тенями бредут они по улице, держась за стены домов, и кажется, если бы ветер их не подталкивал, у них бы не хватило сил передвигать ноги.
— А ветер? — не выдержал я однажды. — Как можно к нему привыкнуть? Ведь он же вас изведет.
— Раз ветер дует, стало быть так надо, — ответили они мне. — На то Божья воля. Когда ветер спадает — плохо. В безветрие солнце вроде бы ниже к земле спускается, печет над самой головой, выпаривает последнюю воду, какая еще держится в теле, высасывает из нас всю кровь. А ветер поднимется и солнце поднимет кверху, там его и держит. Так что никак нам нельзя без ветра.
С тех пор я оставил свои уговоры. Я уехал из Лувины и больше не возвращался туда. И, думаю, не вернусь.
…Смотрите-ка, какие штуки выкидывает жизнь. Мне сказали: «Мы даем вам направление в Сан-Хуан-Лувину». И вот я говорю с человеком, который едет работать туда, как пятнадцать лет назад ехал я.
Я был полон сил, голова — набита идеалами… Вы сами знаете, всем нам прививают благородные идеалы. И мы потом весь этот сумбур пытаемся применить к жизни, считаем его панацеей ото всех зол. Но на Лувине мои благие намерения дали осечку. Я предпринял опыт — и потерпел неудачу.
Сан-Хуан-Лувина! Это название звучало в моих ушах райской музыкой. Но очутился я там в чистилище. Вымирающее селение, где передохли от голода все собаки, так что некому даже повыть на луну, нарушить ночное безмолвие. Да, безмолвие. Потому что стоит вам привыкнуть к шуму ветра, делается тихо, как в пустыне. И тогда вам конец. Посмотрите на меня, я конченый человек. Ничего, приедете туда, сами поймете, что я имею в виду…
Как вы думаете, не попросить ли нам у хозяина по рюмке мескалевой водки? Пиво мешает спокойной беседе, приходится то и дело выходить за дверь. Эй, Камило, принеси-ка нам две рюмки мескаля!
Да, так вот, я вам говорил…
Он не закончил фразы и уставился неподвижным взглядом в стол, по которому ползали термиты, похожие без своих обгоревших крыльев на гладких червячков.
Было слышно, как надвигается ночь. Громче шумела река, мчась через камыши; затихли вдали голоса детей. На клочке неба, в дверном проеме, проступили первые звезды.
Рассказчик, минуту назад сосредоточенно глядевший на бескрылых термитов, уронил голову на стол и заснул.