Я проснулся от очередной встряски. Омнибус стоял. Обе свечи погасли, но в окно струился неяркий желтый свет невидимого светильника. Я выглянул в окно, высунувшись чуть ли не до пояса. Светильник оказался невысоким уличным фонарем, видимо газовым, — такие я видел в старых американских фильмах, — блекло освещавшим часть улицы и впадавшего в нее переулка, где и стоял наш омнибус. Во всю длину переулка, насколько позволял видеть фонарь, тянулись не дома, а такие же вагоны, поставленные вместо колес на толстые деревянные брусья. От дверей на землю спускались лесенки. Частые окна светились прямоугольными клеточками. Казалось, не переулок это, а пригородная платформа, по бокам которой стоят два последних ночных дачных поезда — встретились и вот-вот разойдутся. Дома по улице, большие, бревенчатые, уходили в темноту, поблескивая тусклыми огоньками в окнах. Что-то не настоящее, не современное показалось мне в этой улице, похожей на улицу из американского вестерна вроде «Великолепной семерки».
— Что это? — спросил я кондуктора.
— Застава, — сказал он, зевнув.
— Где?
— На другой стороне. Все уже сошли, а вы спите, — засмеялся он и вдруг засвистел в подвешенный на груди свисток.
Ребята вскочили:
— Что случилось?
— Приехали, — сказал я.
Выходить что-то не хотелось. Неизвестность пугала.
— А кто живет в этих вагончиках? — спросил я у Джемса.
— Полицейские, — нехотя процедил он, — заставники и отпускники.
Я догадался, кто такие заставники и отпускники, и больше не спрашивал. Но кондуктор подхватил тему.
— А им что? — сказал он. — Отпустили на покой — и живи. И дом и стол — все задаром. И заставникам до работы рукой подать.
— А вам далеко? — дипломатично осведомился я.
— На конный двор. А утром домой. В Гарлем, — прибавил он.
Мы с Мартином переглянулись. Неужели Нью-Йорк? Но какой? Начала прошлого века или голливудский из павильонов «Твэнтис сенчури фокс»?
Застава оказалась бараком из рифленого железа с длинным прилавком, перегораживающим комнату. За прилавком на дубовом столе без скатерти и клеенки четверо «быков» резались в покер. Все это были те же золотогалунные тридцатилетние парни. Только один из них, длинный и тощий, был старше по крайней мере лет на десять. И не две, а три золотые нашивки украшали его рукав.
— Пропуска! — буркнул он, не вставая.
Мы выложили на прилавок свои кусочки картона.
— Конни, — сказал он младшему, — поди проверь. Кажется, это последние.
Конни внимательно просмотрел пропуска, сверил их с записями в толстой книге и сказал тощему:
— Все из французского.
— Так позвони и проверь.
Я обратил внимание на телефонный аппарат под прилавком — обыкновенный черный аппарат без диска. А ведь Стил говорил, что телефонной связи в Городе нет. Но Конни преспокойно поднял трубку — нормальную трубку с мембраной и микрофоном, — назвал странно короткий номер, что-то вроде «один-тринадцать», подождал и спросил:
— Французский? Кто говорит? Сержант Жанэ? Новенький.
— Какое тебе дело? — нетерпеливо вмешался тощий. — Сверяй имена.
Конни продиктовал наши имена с карточек своему коллеге из французского сектора и отметил в регистрационной книге: «Четверо с улицы Дормуа, один с Риволи», мотнул головой и положил трубку.
— Последние, — удовлетворенно сообщил он тощему с двумя нашивками, — все прошли. Пропавших нет.
— Слава Иисусу. Твоя сдача, — сказал тощий и прибавил, даже не взглянув на нас: — Можете подождать здесь до утра, только молча. А хотите разговаривать — ступайте на улицу.
Мы вышли на улицу. Чужой город мог не волноваться, удостоверившись, что мы не пропали. Смешно!
— Твой отец сказал нам, что телефонной связи в Городе нет, а что это за аппарат, по которому нас проверяли? — спросил я Джемса.
— Тебя ни к одному аппарату не подпустят, — процедил он сквозь зубы. — Телефон есть, а связи нет. Полиция присвоила изобретение, ограничила связь сотней номеров и запретила распространение.
— А почему нас так проверяют? Как в тюрьме.
— Потому что из тюрьмы бегут. За девять лет численность населения Города сократилась почти на четверть.
— А какова же численность?
— Перепись проводилась три года назад. Данные не публиковались. По слухам, больше миллиона.
Я вздохнул: миллион робинзонов, более счастливых, чем Крузо, потому что обладали многими благами жизни, какие ему и не снились, и более несчастных, потому что не имели единственного, что имел он — свободы распоряжаться тем, что имеешь. О чем думали мои товарищи, я не знаю, — они сидели рядом на ступеньках деревянного крыльца, вглядываясь в полоску света от фонаря, таявшую в черной глубине улицы.
— Одноэтажная Америка, — сказал Зернов.
— Дальний Запад, — сказал Мартин.
— Кинематографический, — сказал я.
Джемс, верный своей манере не спрашивать нас о том, что ему непонятно, прибавил, поясняя картину, проступавшую из темноты:
— Город растет только в эту сторону — на юг. На севере — горы и рудники, железная дорога к шахтам и колючая проволока. Ни селиться, ни бродить здесь не разрешается. Восточный лес считается непроходимым — сплошные завалы и полчища всякой твари — пауки, муравьи, змеи. Заречье облюбовано «дикими», но для горожан и полиции это далеко и тоже труднопроходимо из-за чащобы и плавней. А к югу лес реже и безопаснее, есть дороги, ходят омнибусы.
— А запад? — спросил Зернов.
— Запад закрыт и патрулируется полицией, оттуда идут грузовики с продуктами. Линия патрулей начинается у самой заставы и тянется от гор на севере до пустыни на юге. Пустыня тоже непроходима — зыбучие пески и безводье. Ни ключей, ни колодцев. Туда не посылают даже геологов.
— Так почему же Город растет, если население его уменьшается?
— Трудно жить в центре. В небоскребах американского сектора заселены только первые этажи: вода не подается выше бельэтажа. Лифты не действуют. А у французов на третьем и на четвертом живут только бедняки: воду приходится носить самим из уличных водоразборных колонок. А выше четвертого этажа в Городе сейчас никто не живет.
Мы переглянулись с Зерновым, вероятно подумав об одном и том же: откуда сие? Почему захирел Город, смоделированный с земных образцов с математической точностью? Почему естественный с годами технический прогресс здесь обернулся регрессом? О чем забыли, чего недодумали «облака», воспроизводя детали непонятной им человеческой жизни? На эти вопросы Джемс нам ответить не мог — ответы надо было искать самим.
— Почему мы должны ждать утра? — вдруг спросил Мартин.
— Ночью нет транспорта, — ответил Джемс. — Нет света. Фонари только у полицейских застав.
— Средневековье, — заметил я мрачно.
Никто не откликнулся, хотя я и произнес это не по-русски, на понятном для всех, но родном только для Джемса и Мартина, привычном уже и все-таки чужом для меня языке. Да я и сам себе стал чужим, с переиначенным именем, придуманной биографией и неистребимой тоской по дому. Что отделяло меня от него — цифры с кишкой нулей или ничто, вакуум, быть может, неведомое силовое поле? Но даже эту дорогую тоску приходилось прятать здесь, в чужом мире с чужими закатами и рассветами. Вот уж заалел над рыжими от дождей домами, над близкой синевой леса этот рассвет, опять обещавший нам что-то новое. И первый свист бича тронул розовую тишину утра — из-за дома позади нас выехал кучер-негр, в канотье и очках, на передке легкого кеба с большими и маленькими колесами, как в древних немых фильмах с Гарольдом Ллойдом. Но Ллойда не было, кеб еще только выезжал на работу. Мы окликнули возницу. Он оглянулся, посчитал, сколько нас, покачал головой и, сверкнув белыми зубами, пробормотал что-то не очень понятное. «Сленг, — пояснил Мартин. — Соглашается везти только до первого встречного экипажа, а там двум придется пересесть — лошадь, говорит, старая, не довезет». Второй кеб догнал нас на ближайшем углу, и мы, уже разделившись — Джемс с Мартином впереди, мы трое сзади, — с непривычным скрипом рессор и старой пролетки, громыхающей по тесным камням мостовой, двинулись вперед, к еще сонному центру Города.
Город просыпался, как все города, медленно и похоже. Мальчишки-газетчики везли на ручных тележках кипы свежих газет к еще не открывшимся уличным киоскам. Полисмены выходили на посты в черных дождевиках: небо с утра подозрительно хмурилось. Грузовики забирали мусорные контейнеры, выставленные по обочинам тротуаров, а там, где асфальт сменил каменную брусчатку, работницы с подокнутыми подолами мыли половыми щетками мостовую. Но во всем этом было нечто свое, индивидуальное, присущее только этому Городу. Газетчики не бежали и не выкрикивали новостей, как все газетчики мира, а катили свои тележки молча и не спеша. Постовые полицейские и не собирались регулировать уличное движение: они просто прогуливались не торопясь вдоль улицы, внимательно оглядывая проходящих и проезжающих. На спине у каждого поверх дождевика болтался вполне современный автомат с коротким дулом и длинным магазином. Редкие велосипедисты спешили на работу или на рынок, но, поравнявшись с полицейскими, обязательно замедляли ход. У грузовиков-мусорщиков торчали по бокам два безобразных цилиндра — источник не бензинного, а древесного топлива, и за каждой машиной тянулся черно-серый хвост дыма. А когда Толька выразил вслух свое удивление тем, что мойщицы мостовой пользовались ведрами, а не шлангом, наш молодой возница тотчас же пояснил, что мы должны были бы знать, как страдает Город от нехватки воды, что вода порой дороже свечей и масла, а владельцы бистро во французском секторе уже давно ополаскивают стаканы не водой, а вином.
Каждые триста метров Город менялся, вырастал вверх, дома вытягивались на целый квартал, появились первые небоскребы — знакомые соединения стекла и металла. Запестрели стеклянные квадраты витрин, замысловатые вывески еще не открывшихся с утра магазинов и баров, цветные вертушки парикмахерских, модели причесок в окнах, гигантские рекламы на фасадах и крышах — тоже знакомое: американский верблюд с сигаретных пачек «Кэмел», бокалы с коричневой жидкостью — «Пейте пепси-колу», «драг-сода», часы «Омега». Но и здесь проглядывало что-то свое, невиданное. Окна были открыты и чисто вымыты только в первых двух этажах, а выше, до самых крыш, оконные стекла покрывала густая серая пыль: никто не жил и стекол не мыли. Не подновляли и реклам: многие давно уже облезли и выцвели. И ни одной электролампочки на фасадах, ни одной неоновой трубки — должно быть, по вечерам здесь светились только редкие и тусклые фонари.
Иногда, помимо реклам и вывесок, в самом облике города вдруг мелькало что-то запомнившееся, словно я уже видел этот дом или уличный перекресток где-то в кино или в журнале. Мартин потом подтвердил это. Ему все казалось, что он видит Нью-Йорк — не то Таймс-сквер, не то часть Лексингтон-авеню, но словно обрезанные и склеенные с каким-то другим уголком города. Ему даже почудилось, что воскрес Сэнд-Сити со знакомой бильярдной и баром, воскрес и растворился в каких-то иных урбанистических сочетаниях. Мне вспомнились голубые протуберанцы в Гренландии, где наши гости из космоса так же причудливо и прихотливо монтировали Нью-Йорк и Париж. «Джиг-со» (назвал эту игру Мартин) — мозаика из цветного пластика. Сложишь так — Бруклинский мост, сложишь иначе — Триумфальная арка.
Мы ее и увидели, въехав на широкий, типично парижский бульвар, окаймленный шеренгами старых платанов. Но за аркой вдали подымался лесистый склон — парк не парк, а что-то вроде высокогорного заповедника, круто взбирающегося к какому-нибудь альпийскому санаторию. Нет, не Париж, как захотелось мне крикнуть, а неведомый французский сектор, парижская фантазия «облаков», сложивших свое «джиг-со» из чьих-то воспоминаний. Но вблизи эта подделка легко обманывала своим картинным подобием парижских тротуаров, почти безлюдных в эти утренние часы, и парижских вывесок на еще закрытых рифленым железом витринах. Наше фотоателье тоже было закрыто, но оно было именно тем, какое нам требовалось. «Фото Фляш» — лаконично объявляла дряхлая вывеска на спящей улице Дормуа. Сонное царство перезрелой красавицы встретило нас тишиной и безлюдьем, не прокатил ни один велосипедист, никто не прошел мимо. Джемс тотчас же уехал, обещав встретиться с нами завтра; свой экипаж мы отпустили, расплатившись с возницей. Кстати, здешние доллары, которыми снабдил нас Стил, не возвращали на землю подобно продовольственным этикеткам — они были выпущены с эмблемой в виде Триумфальной арки загадочным Майн-Сити-банком с не менее загадочной надписью: «Обеспечиваются полностью всеми резервами Продбюро». В суматохе отъезда мы не спросили об этом у Стила, а сейчас спрашивать было некого: кучер молча отсчитал сдачу пластмассовыми фишками, свистнул бичом и удалился, еще не раз громыхнув по мостовой. Но никого в сонном царстве не разбудил: не скрипнула поблизости ни одна дверь, ни одна оконная рама.
Я нажал кнопку звонка и позвонил. Никто не откликнулся, даже звонка не было слышно. А какой тут, к черту, звонок, когда у них электричества нет. Я ударил ногой в дверь — она задребезжала.
— Так всю улицу разбудишь, — сказал Толька, — звони дальше.
— Тока же нет.
— Почему нет тока? Простейший электрический звонок на гальванических элементах. Звони.
Я, должно быть, минуту или две нажимал кнопку звонка, уверенный в его бездействии. Но вдруг за дверью что-то лязгнуло — должно быть, открыли внутреннюю дверь, потом щелкнул замок наружной, и в дверную щель выглянуло чье-то заспанное и злое лицо.
— Вам кого? — спросил женский голос.
— Фото Фляш.
— Ателье открывается в шесть утра, а сейчас три. — И дверь заскрипела, угрожая захлопнуться.
Я просунул ногу в щель.
— Впустите, не на улице же разговаривать.
— О чем?
— Нужны четыре отдельных фото и одно общее, — сказал я.
Молчание. Голос за дверью дрогнул.
— Подумайте, это недешево.
— Деньги еще не самое главное. — Я уже не скрывал торжества.
Тогда дверь открылась, и мы увидели девушку, почти девочку, в пестром халатике поверх ночной рубашки, непричесанную и неумытую: наш звонок поднял ее с постели — она даже глаза протирала, стараясь нас рассмотреть.
— Проходите, — наконец сказала она, пропуская нас вперед. — На улице никого не было?
— Кроме кучера, никого.
— Надо было отпустить экипаж, не доезжая по крайней мере квартал. Неужели вас не предупредили?
— Он уже уехал, когда мы звонили. Не тревожьтесь, «хвостов» нет, — сказал я. — На улице тихо, как в мертвецкой.
Ателье оказалось меблированным в духе старомодной парижской гостиной: дедовский диван на восемь персон, стульчики-рококо, на столе мореного дуба ваза с фруктами и чашечки с коричневой жидкостью — должно быть, вчерашнее кофе. Кругом фотоснимки, какие найдешь в любом фотографическом заведении, аксессуары съемки — высокая тумбочка, подвешенные к потолку качели, гитара, скрипка, шкура тигра, какая-то книжка в пестрой обложке, телефонный аппарат без провода.
— Интересно, — шепнул я по-русски Зернову, — почему это «облака» моделировали ателье в духе наших бабушек?
— «Облака» не моделировали этого ателье, — буркнул сквозь зубы Зернов, — его обставили владельцы сообразно своему вкусу. Не всякому нравится мебель модерн и абстрактная живопись.
Девушка не слыхала нас — она заспешила к лестнице на второй этаж и уже с верхних ступенек крикнула:
— Подождите минутку, сейчас вернусь. Кто бы мог подумать, что вы явитесь ночью!
Я так и не мог рассмотреть ее — она то поправляла волосы, то протирала глаза. Замарашка из детской сказки. Но, честно говоря, не она привлекала наше внимание, а ваза с фруктами, к которой мы и бросились, оставшись одни. Я схватил банан и едва не сломал зуб, так и не прокусив цветной пластмассы: ваза тоже оказалась аксессуаром съемки, да и от кофе подозрительно пахло охрой.
С досады Толька снял со стены гитару и забренчал, а меня заинтересовала книжка на полочке. То был томик стихов на французском языке без имени автора на обложке. Стихи я перелистал: показалось, что узнал Элюара, но без уверенности — знатоком французской поэзии не был, просто среди моих языковых французских пособий стояли на полке и стихи Элюара и Арагона. По всей вероятности, это был воспроизведенный по памяти сборник — поэтический набор кому-то памятных строк.
— А есть ли у них свои поэты? — подумал я вслух.
— Почему же нет? — откликнулась за моей спиной девушка.
— Потому что нет поэтических традиций, — сказал я, не оборачиваясь.
— А то, что вы держите?
Я обернулся и обомлел. Замарашка превратилась в Золушку на балу у принца, еще не потерявшую свой золотой башмачок. Тоненькая до худобы, с резко выпирающими ключицами, с неправильными чертами лица, она казалась привлекательной, даже красивой именно своей неповторимой асимметричностью.
— Я тоже пишу стихи, — сказала она с вызовом.
— Так прочтите! — закричал я.
Она засмеялась. Лед был сломан.
— Ну зачем же начинать со стихов? Начнем с документов. Кто из вас Жорж Ано?
Я поклонился и получил книжечку в синей обложке с моим новым французским именем. Такие же книжки получили и мои переименованные друзья. Девушка сделала книксен и заключила:
— А я — Маго Левек. Теперь вы знаете меня, а я вас. Значит, четыре отдельных фото? — подмигнула она. — Заказ выполнен.
— И одно общее, — прибавил я.
Она тотчас же ответила:
— Отель «Омон». Тихий недорогой пансионат. Полиция туда почти не заглядывает — уважает хозяина. Вам отведен двухкомнатный номер — больше не смогли: отель переполнен. Зато на втором этаже и с водой.
— Что будем делать? — спросил Зернов. — Нужно еще с кем-нибудь встретиться?
— Нет. По вопросам, связанным с работой и жительством, будете иметь дело со мной. Надеюсь, что недоразумений не будет. Вы, например, получаете довольно почетный пост. Когда мы обсуждали вопрос о вашей работе, выяснилось, что мэру нужен ученый секретарь. У мэра хобби: история Города во всех ее аспектах — промышленном и социальном. По-моему, именно то, что вам требуется. Вы знаете стенографию?
Зернов кивнул. Все знал этот человек!
— Кто из вас специалист по фото?
Теперь кивнул я. Что-что, а это мы умеем.
— Вы будете работать по заданиям нашего ателье. Соглашение подпишем завтра. Теперь вы… — Она повернулась к Мартину и невольно залюбовалась им: привлекателен был, собака. — Мне говорили, — продолжала она, — что вы могли бы управлять грузовиком.
— На чурках? — усмехнулся Мартин. — Не пробовал. Но, думаю, справлюсь.
— А вот как быть с вами — не знаю, — заключила она, обращаясь к Тольке. — Пока ничего не подыскали.
— Разве у вас нет института прогнозов?
Она явно не поняла вопроса.
— Прогнозов погоды, — пояснил Толька.
— А что такое «прогнозов»?
— Предсказаний.
— У нас предсказывают погоду только ревматики, — улыбнулась Маго и вдруг увидела на столе мой надкушенный пластмассовый банан. — Неужели пробовали? — спросила она сквозь смех.
— Попробуешь, если со вчерашнего вечера ничего не ел.
Она засуетилась:
— Есть вчерашние сандвичи с сыром и немного бренди. Не возражаете?
Мы не возражали, набросившись на сандвичи, как голодные коты. Благодушие возвращалось вместе со съеденным сыром. А Толька, проглотив свою порцию, даже забренчал на гитаре.
Он запел свою песенку о «всадниках ниоткуда», одно время самую популярную на Земле. Он пел ее по-французски, придыхая и грассируя, как Ив Монтан на пластинках. Я вспомнил Париж и ахнул: Толька никогда не пел ее так, а ведь это был шлягер!
Маго не могла понять смысла, но свое восхищение выразила по-своему: обняла и поцеловала смущенного Тольку.
— Есть профессия, — сказала она решительно, — и никаких споров! Вы — шансонье.
В открытое окно отеля, выходящее на узкую темную улочку, почти не заглядывает солнце. Только рано поутру, но я обычно просыпаюсь позже и вижу в окно облысевший каштан и кирпичную стену. Света не больше, чем в колодце. В плюшевых портьерах гнездится пыль. Как все знакомо здесь, вплоть до памятных канделябров на камине с толстыми свечками! Такие же свечи в люстре над столом. По вечерам их зажигает специальный служитель. Он же тушит их в полночь, наступающую по-здешнему в девять часов. Есть и еще отличие от земного «Омона» — на стенах нет картин. Их заменяют фотографии Города и огромная афиша с портретом Тольки и анонсом: «„Олимпия“. Ежевечерне — Толли Толь».
Сам Толли Толь уже встал, хотя до завтрака еще полтора часа, а завтракаем мы, как и у Стила, в шесть утра, спешить нам обоим некуда. Он тихо бренчит на гитаре, подбирая мелодию к французским словам. Говорит по-французски плохо, но произношение у него превосходное и поет с чувством. Только что именно, разобрать не могу: бурчит вполголоса себе под нос.
Всплывает в памяти знакомая картинка: именно так родилась песня о «всадниках», когда я дремал под его бренчание.
Я лениво потянулся на скрипучем диване и спросил, не открывая глаз:
— Новая песня?
— Не знаю. Может быть.
Я открыл один глаз.
— Почему такая неопределенность?
— Потому что эти стихи еще не стали песней.
— Твои?
— Нет, Маго.
Я знал, что Маго помогает Тольке сочинять песни, но своих стихов никому не показывает. И вдруг — такое доверие. Почему не мне? Мы с ней чаще видимся и как будто дружим.
— Что-нибудь в духе Элюара? — спросил я обиженно. — Кажется, девочка заболела сюрреализмом, понятия о нем не имея.
— Жалкая, ничтожная личность! — бросил мне Толька и прочел стихи по-французски с той же яростью, с какой они были написаны, и тут же продолжил без паузы: — Ведь это же тоска по слову. Ведь они с самого гнусного их Начала как слепые глухари. Знают слова и не знают смысла. Ощупью доискиваются, а иногда и совсем не доискиваются. Я начинаю ненавидеть «облака» за то, что они у людей отняли так много. — Он помолчал и прибавил: — Я даже по-русски их перевел. Прочти, — и смущенно протянул мне листок с переводом.
Я прочел перевод и задумался. А ведь был у нас с Маго такой разговор об утраченной семантике языка. «Почему арка Триумфальная, Ано? Откуда триумф?.. Почему гитара гавайская?.. Почему телефон — это телефон, а не звукопровод?.. Почему ипподром — это ипподром, а не скаковое поле?.. Почему химический комбинат Мартина называется „Сириус“? Что это, имя собственное или нарицательное? И что оно означает?.. Почему мысль выражается в словах, порой совсем непонятных?.. Почему в слове всегда какая-то тайна? Почему, Ано?»
Я молчал: мы подходили к запретной теме — блокаде памяти, и, подобно Тольке, начинал ненавидеть «облака» за то, что они отняли у людей так много. Эту яростную тоску Толька не сумел передать с той же силой, но отдельные строфы прозвучали верно. Я еще раз прочел про себя:
«Где-то ощупью бродит опыт… как в бессоннице и в игре…
Кто откроет тайные тропы… где встречаются мысль и речь?..
Кто откроет, чем Город город… и что облачно в облаках…
как назвали горами горы… и как стала рекой река?»
Пропустив несколько строф, я еще и еще раз прочитал последние:
«В этой млечности мглы и света… в этой поступи дум и лет…
следопыты с чутьем поэта… ищут слово, как взятый след…
Слово чистое и нагое… слово — пламень, и слово — лед…
то, что выстрелит и нагонит… обессмертит или убьет!»
Толька опять забренчал, ища мелодию, а я думал о Маго. Какая неукротимая ярость клокотала в душе этой хрупкой, некрасивой, но обаятельной женщины! О многом она говорила с сердцем, со страстью, с высоким, почти исступленным гневом: «Почему мы так медлим, Ано? Почему все только подготовка, подготовка и подготовка? Собираемся, читаем, заучиваем. Кто написал эти книжки, не знаю. Кто пересказал их нам, сохранив их в памяти, не могу сказать — у нас это не принято. Без имен. Но я уже усвоила: классовая борьба, прибавочная стоимость, идеализм и материализм. Все это слова, Ано, а я хочу действия. Почему не отнять у полицейского пистолет? Что дальше? Стрелять. Нет, нет, не читайте мне лекций о бессмысленности террористических актов. Все знаю. А если убить главного? Хотя бы Фронталя. Не знаете? Тот, кто подписывает приказы от имени Главного полицейского управления». Голос Маго снижался до хрипа, она уже не слушала моих возражений. «Будет другой? Убьем другого. Надо, чтоб нас боялись, Ано. А они боятся не книг, а пуль». Она стискивала зубы и смотрела сквозь меня. Аргументация моя стреляла мимо.
С Толькой ей было легче. Он не учил и не настаивал, а сам спрашивал и учился. И он нес ее слова с концертной эстрады. На эзоповском языке Толькиных песен она вербовала единомышленников. Среди рабочих ребят, среди бородатых парней — «облака» и таких приметили — песни эти озорно и настойчиво сеяли семена протеста. Так продолжалось до тех пор, пока Тольку не пригласили в «Олимпию». Он отказался. «Олимпию» облюбовала полицейская знать и промышленная аристократия. Но Сопротивление решило иначе: Тольке было предложено взять отказ обратно и стать полицейским любимцем. И он подчинился.
Теперь он пел другое. Не без помощи Маго, конечно, — она тоже подчинилась, — но смысл и адрес песенок изменились. Я как-то зашел в этот официозный ресторан и услышал песенное обращение Тольки к сидевшим в зале галунщикам: «…нам писать ночных патрулей повесть… не грусти, для грусти нет причины… мы не знаем, что такое совесть… нас без промаха стрелять учили». И зал пьяными голосами подхватывал ухарский, разбойный припев. А через неделю — то была уже третья неделя нашего пребывания в «Омоне» — имя Толли Толя с уважением произносил каждый галунщик. Но зачем это было нужно Сопротивлению, никто из нас, кроме Зернова, не понимал.
Да и Зернов объяснял загадочно: «Политика дальнего прицела. Придет время — поймете». Это «придет время» он повторял не раз, когда его спрашивали и о его работе у мэра. «Придет время — обсудим. Еще не все ясно». Самое интересное, что мэром оказался Томпсон, не однофамилец нашего, а его дубликат, именно та самая копия, встреча с которой так пугала адмирала три года назад. Здешний Томпсон оказался таким же решительным, упрямым и, по-видимому, порядочным человеком, хотя Зернов все время подчеркивал, что «выводы делать рано». Земной адмиральской памяти у здешнего главы Города, естественно, не оказалось, но профессиональная память администратора, сохранившая умение командовать, руководить и распоряжаться, не подвела его и в новой роли, запрограммированной для него «облаками». Распоряжался он, по словам Зернова, не ведая сомнений и колебаний, но главой Города не был. Его делали подставной фигурой какие-то другие, более влиятельные лица. Но кто именно, Зернов не знал: «Выясняю понемножку, по ниточке, по ниточке, а куда ведут эти ниточки, кто их скручивает в клубок, пока неизвестно. Словом, рассказывать нечего». Принял он Зернова любезно, но почему-то долго присматривался к нему, прежде чем начать разговор, а в конце концов сказал: «Отпустить бородку и волосы подлиннее — так будет лучше». А на вопрос Зернова: «Зачем?» — ответил: «Это приказ».
С того дня Зернов почти не бывал дома. Иногда Томпсон не отпускал его даже на ночь: их разговоры продолжались до рассвета, а днем Зернов все это вкладывал в «Историю Города со слов очевидца». Сумбурно складывались и сутки у Мартина. На своем дымящем грузовике он колесил по городу и днем и ночью, с товаром и порожняком и вместо «тоски по слову», о которой говорил Толька, заболел «тоской по нефти»: «Можно прожить без памяти, а без нефти нельзя. Полжизни отдашь за двигатель внутреннего сгорания».
Со слов Мартина мы ближе узнали Город. Город-ублюдок — называл его Дон. Париж склеили с Манхэттеном, Сен-Дизье — с Сэнд-Сити, а все вместе с макетом из голливудского вестерна. Мне вспоминался Париж на фоне гор, который мы с Толькой наблюдали в Гренландии за голубыми протуберанцами. Там был почти весь Париж — с Ситэ и Монмартром, аркадами Лувра и собором Парижской Богоматери. Здесь Париж съежился, деформировался, как отражение в кривом зеркале. «Облака» не воспроизвели ни Лувра, ни башни Эйфеля. Уцелели набережные и часть улиц, расходящихся от Триумфальной арки. Но за ней, как я уже говорил, подымался лесистый склон, застроенный самодельными деревянными хатами — не то поселок лесорубов из Орегона, не то индейская резервация где-нибудь на границе с Канадой. «Облака» склеили и слепили все им запомнившееся, иногда целые улицы и улочки со всеми домами и магазинами, иногда обрубали их где придется, соединяя с другими и не заботясь при этом ни о красоте, ни о целесообразности. Бессвязное косноязычие архитектурных стилей и форм выпирало на каждом шагу, но никого из горожан не коробило. Даже Сена не была только Сеной, а комбинацией из нескольких подсмотренных на Земле рек. А кое-какие мосты напоминали скорее пражские, чем парижские, но по ним ездили и ходили, не заботясь о дисгармонии окружающего пейзажа. Я все время думал: чем руководствовались создатели этой экспериментальной городской какофонии? Вероятно, количеством и многообразием, воспроизводя непонятную им жизнь по образу и подобию воспроизводимой природы. Большой разницы между лесом и городом они, вероятно, не видели и расселяли людей по тому же принципу, как расселяли в лесу скопления его обитателей. В результате Город был приготовлен, как салат из крабов: всего понемногу — и горошка, и картофеля с закраской из крабовых долек. Так небоскребы закрашивали американский сектор, а Большие бульвары — французский. А ведь жил этот монстр, как любой земной город, — ел, работал, спал, изобретал и строил, грязнил реку промышленными отходами, истреблял и оттеснял лес: что-то рождалось в нем и умирало с естественной для человеческого скопления закономерностью. Что видели в этом «облака», какие делали выводы, не знаю. Но они почему-то позвали нас.
Я не встречался с рабочими крупных компаний вроде «Сириуса», их знал Мартин, уверявший, что нашел бы таких и у Форда, и у Рокфеллера. Но тружеников знал и я. Вместо того чтобы снимать в ателье женихов и невест, я выполнял поручения редакции журнала «Экспресс», куда меня пристроил Джемс, и, мотаясь по городу с фотокамерой, успевал пообедать в русском арондисмане в ресторанчике некоего Нуара, как-то признавшегося мне, что настоящая фамилия его не Нуар, а Чернов. С кого его скопировали «облака», я не знал, вероятно, с такого же владельца дешевого ресторанчика или бистро на парижской окраине, давно порвавшего с традициями русского белоэмигрантского болота и даже помогавшего сопротивленцам в дни гитлеровской оккупации. Но мой Нуар, не помнивший жизни своего земного аналога, знал только Начало, свои и чужие горести и еле-еле сводил концы с концами, потому что и в этой «облачной» обители было совсем не легко жить.
В его тесном трактирчике в часы обеда собирались заготовщики из ближайшей обувной мастерской и мастера-часовщики, могущие вам рассказать о часах все, кроме того, где они делали их до Начала. О чем говорили они в эти минуты недолгого отдыха? Да, наверно, о том же, о чем говорят в парижском бистро на окраине или в аптеках Бруклина и Бронкса. О том, что труднее стало жить: у Жаннеты родился третий; что папаша Луи наконец получил работенку — моет стекла где-то в американском секторе; что у Поля горе — дочка сбежала с каким-то, говорят, непутевым парнем, а «малышка» Пьер вот уже третий месяц толчется на бирже безработных у Восточной заставы. О полиции говорили неохотно и с неприязнью — тоже не новость: и на Земле едва ли где любят или уважают полицию. Но в этом полицейском Городе-государстве ей была предоставлена власть хищника на охоте, тюремщика в камере и палача в застенке. Любой «бык» мог вас оскорбить, избить, даже застрелить неподсудно и безнаказанно. Чересчур театральной, несерьезной могла показаться лишь форма галунщиков, придуманная совсем не «облаками», а кем-то из первых начальников полиции, возжелавшим, чтобы верные псы его «подавляли и ослепляли». Они и подавляли любой протест, любое недовольство: даже косой взгляд на улице, брошенный на проходившего мимо галунщика, мог закончиться избиением в полицейском участке.
Мой случай мог окончиться хуже. Как-то я забежал в погребок Нуара не днем, а вечером. Следом за мной вошел полицейский, выпил кружку пива прямо у стойки и выплеснул остатки в лицо сидевшему поблизости старику. Никто не двинулся с места, никто не сказал ни слова. И я не выдержал, сорвался: моя кружка с размаху ударила полицейского прямо в зубы. Мы даже не успели разглядеть друг друга — так быстро все это произошло. Он только вскрикнул от боли, как погас свет и чьи-то незнакомые руки мягко, но решительно повели меня к выходу. «Шагай, не медли», — шепнул кто-то мне на ухо, и я зашагал.
О продолжении этой истории я узнал совсем неожиданно на другой же вечер. Маго ушла, а я проявлял в лаборатории сделанные за день снимки. В этот момент кто-то открыл входную дверь своим ключом и почти бесшумно вошел в приемную. «Кто?» — вскрикнул я, бросаясь навстречу неизвестному в темных очках и надвинутой на лоб кепке. «Тихо! — сказал он и прибавил по-русски: — Я вспомнил еще кое-что, сынок, что было уже после войны». И тут я узнал его. Ночной друг Джемса в полицейском мундире и законспирированный владелец нашего ателье стоял передо мной, пристально и строго меня оглядывая.
— Между прочим, труп полицейского с выбитыми зубами выловили сегодня из воды у Центрального моста, — сказал он уже по-французски. — За Нуара не беспокойся. Это на другой стороне Города.
— Вы русский или француз? — спросил я.
— Я знаю о них уже давно, когда начала возвращаться память. Но кем был до Начала, не помню. Может быть, русским солдатом, сбежавшим из нацистского лагеря и присоединившимся к какой-нибудь группе Сопротивления. Впрочем, — усмехнулся он, — это я сочиняю себе биографию. Честно говоря, ничего не помню…
Теперь уже улыбались мы оба.
— А ведь вы обещали при встрече меня не узнать, — вспомнил я.
— Времена изменились, сынок.
— Чем?
— Ты теперь не просто друг Джемса, а боевая единица Сопротивления. Тебя уже знают и на тебя рассчитывают.
— Потому я и снимаю здесь разбитных девиц и старых подагриков.
— Недоволен?
— Я думаю!
Он вздохнул:
— Хочется отнять у галунщика пистолет и подстрелить Томпсона или Фронталя?
Я вспомнил о Маго: говорить или не говорить? Нет, сказать — честнее.
— Это было бы непростительной глупостью и ошибкой, но кое-кто у вас об этом подумывает.
— Маго — девочка, — сказал он. — Нельзя же ее принимать всерьез.
Как мы потом жестоко ошиблись!
— Мне сказали, что ты иногда называешь себя пятиборцем. Что это значит?
— Спортивный комплекс, — пояснил я. — Уметь фехтовать, стрелять, бегать, плавать и ездить верхом.
— Хорошие качества. Каждое пригодится.
— Почему-то их не используют.
Он не обратил внимания на мою реплику. Помолчал, прошелся по комнате и начертил пальцем скачущего на лошади человечка по запотевшему стеклу.
— Ездить верхом… — задумчиво повторил он. — У тебя, кажется, завелись знакомства на скачках?
— Только в конюшне. Снимал жокеев-призовиков для «Экспресса».
Он опять прошелся по комнате, опять подумал и сказал:
— Есть предложение. По воскресеньям на скачках любительский гандикап. Вместо жокеев-профессионалов скачут спортсмены-любители. Преимущественно «быки» и те, кто рассчитывают поступить на службу в полицию.
— Какая же связь между скачками и полицией? — перебил я.
— Полицейский комплекс, как и твое пятиборье, требует умения стрелять, плавать и ездить верхом. Хорошо ездить. А Корсон Бойл — скаковой меценат, умеющий отличать победителей.
— Кто это — Корсон Бойл?
— Начальник продполиции.
— Правая рука Фронталя?
— Кто знает, кто у кого чья рука, — загадочно сказал Фляш, — но Корсон Бойл — это личность, от которой зависит многое.
— А при чем здесь я?
— Примешь участие в гандикапе.
— Я?
— Ты.
— Ничего не понимаю. Зачем?
— Это приказ.
Я задумался. Фляш тоже молчал, ожидая ответа. Наконец я сказал:
— Приказы, конечно, не обсуждают, но разумные люди не отдают приказов разумным людям, не объяснив их цели.
— Хорошо. Проверим, насколько ты разумен. Сначала приказ. Завтра с утра, как только начнется движение по Городу, ты поедешь на ипподром. Спросишь жокея Бирнса. Хони Бирнс. Запомни.
— Я его знаю.
— Тем лучше. Скажешь: Фляш просил подобрать экстра-класс. Понял?
— Я не идиот. Дальше.
— Он даст тебе лошадь, проверит тебя на дорожке и решит, будешь ты участвовать в гандикапе или нет.
— Допустим, что буду.
— Тогда все зависит от того, каким по счету ты придешь к финишу.
— А если первым?
— Тебя проведут в ложу и представят самому Корсону Бойлу. Держись скромно, но с достоинством. Молчи. Дождись вопроса.
— О чем?
— Он обязательно спросит тебя, что бы тебе хотелось. Боги любят иногда снизойти к смертным.
— А что именно мне бы хотелось? — спросил я в упор.
Фляш улыбнулся, как фокусник перед тем, как поразить зрителей.
— Поступить в полицию.
И продолжал улыбаться, явно наслаждаясь моей немотой.
— Но зачем, зачем? — вырвалось у меня.
— Нам нужен свой человек в полиции. В продполиции, — отрубил Фляш. — Опыт с Толли пока ничего не дал.
— Значит, серый мундир? — спросил я, уже ни на что не надеясь.
— Серый мундир, — безжалостно повторил Фляш. — Придется надеть.
— И галун?
— И галун.
— Только этого мне еще не хватало. Лучше сдохнуть, — зло проговорил я.
Очередная встреча мушкетерской четверки состоялась, как обычно, в казарме — нашем отельном обиталище на втором этаже с водой. Пили бургундское и бренди с земными этикетками из Дижона и Пасадены. Сообщение д'Артаньяна о предложении поступить в гвардию Ришелье встретили бурно. Портос громыхнул: «Вот это да!» Лучше других знакомый с нравами кардинальских гвардейцев, Арамис брезгливо поморщился: «Хуже для тебя ничего не могли придумать?» Только Атос, поразмыслив, высказал нечто совсем неожиданное: «Вот как раз то, что нам нужно».
Наступило настороженное и длительное молчание. Мне было совсем не весело.
— Кажется, уже пришло обещанное мной время кое-каких объяснений и выводов, — сказал Зернов. — Я долго кормил вас завтраками. Зато сейчас угощу обедом.
— Все уже ясно? — ехидно спросил я.
— Без ехидства, Юра. Я не зря молчал. Многое было туманно и только потом прояснилось. Начну с вопроса: как вы думаете, для чего нас сюда пригласили — я имею в виду акцию наших космических друзей. Для участия в Сопротивлении? Что же, они, по-вашему, без нас не справятся? С нами или без нас, а диктатуре галунщиков придет конец. Мы только поможем ускорить его, не больше. Но это уже наше частное дело и совсем не то, чего ждут от нас «облака». Эксперимент их не удался, и, должно быть, они это поняли. Но в чем ошибка? Почему синтезированная ими цивилизация идет к упадку? В чем причины ее технического регресса? И почему ее эволюция не повторяет земную? «Облака» не поняли многого в нашей жизни, не поняли законов ее развития — и в экономике, и в социологии, а может быть, даже и в технике. Простой пример: люди создали искусственный рой или муравейник и наблюдают, не вмешиваясь в его эволюцию. Опрокинем пример; суперцивилизация пчел или муравьев создает искусственный город. Но город развивается по другим законам, не так, как муравейник, и если не знать этих законов, то и получится, что жизнь искажается, как в кривом зеркале. Анохин и Мартин удивляются архитектурному косноязычию Города. Но повинны в этом не «облака», а его население. «Облака» довольно умело склеили несколько нью-йоркских и парижских кварталов, а Город расползается, как жидкое тесто. Из благоустроенных небоскребов, с верхних городских этажей жители бегут на окраины, вырубают лес, строят хибары или просто поселяются в брошенных трамвайных вагонах. Мы-то с вами знаем почему, но знают ли «облака»? Десятый год они наблюдают, как созданные ими по земным образцам существа ломают и переделывают все или почти все, воспроизведенное, казалось, с техническим совершенством. Идеально скопированные двигатели внутреннего сгорания превращаются в неуклюжие газогенераторы или паровые топки. В автобусы запрягаются лошади, а электрическое освещение заменяется свечами и газом. Вы думаете, что этот процесс не тревожит авторов эксперимента? Наше появление здесь — свидетельство этой тревоги. И не только тревоги, но и уважения к человеческому разуму. Да, да, сверхразум капитулирует. Он спрашивает нас и в нашем лице человечество, где и в чем он ошибся. И во имя человечества — не бойтесь пафоса, — во имя человечества, повторяю, мы должны, мы обязаны им ответить.
— А ты знаешь ответ? — прервал я его. — Ты видишь эти ошибки?
— Вижу. Многое давно видел, а в бессонные ночи с Томпсоном докопался до главного.
— Несовершенство моделированных структур?
— Они абсолютно совершенны. И живые и неживые. Но человеческий коллектив — это не сумма отдельных личностей, город — не сумма зданий, а технический уровень жизни современного человека — не сумма вещей, его окружающих. Трудно понять, как мог ошибиться здесь этот сверхразум, но он ошибся.
Я открыл было рот, но Зернов поднял руку:
— Не перебивай. Я не хочу отклоняться. Я все суммировал и боюсь упустить что-либо. Начнем с мелочей. Для «облаков», по-видимому, нет проблемы надежности. Воспроизвели автомобиль с его запасом горючего, но не подумали о том, что у нас запас этот не вечен. Воспроизвели водопровод — все подземное и наземное его оборудование, — но не учли необходимых мощностей: парижские насосы, скажем, не годны для небоскребов Нью-Йорка. Я беру только одну деталь, а их сотни. Воспроизвели электрохозяйство города, даже гидроэлектростанцию возвели на реке, а в простейшем расчете ошиблись: рост промышленности сузил энергетическую базу. Наличие энергетических мощностей оказалось недостаточным для индустриальных и муниципальных нужд. А в результате — в квартирах погасли лампочки, а на улицах фонари.
Когда мы с Томпсоном подсчитали промышленные ресурсы Города в первые дни Начала, — продолжал Зернов, — мы ужаснулись. Большой химический комбинат, правда мощный и модернизованный, производивший многое из потребного человеку, от пластмасс до каучука, пять-шесть крупных заводов и с десяток мелких сами по себе могли создать индустриальное обрамление любого крупного европейского города и все же не обеспечить привычный для Земли технический уровень жизни. Такой уровень создает производство всей страны да еще ввоз из-за границы. А Город начал жить буквально в промышленном вакууме. Не было ни трубопрокатных, ни подшипниковых, ни ферросплавных заводов, ни огнеупорного кирпича, ни коксующихся углей, ни цемента, ни гвоздей. Я перечисляю на выбор, наудачу — не было многого, необходимого человеку. Но профессиональная его память, усиленная за счет блокированной памяти прошлого, творила чудеса. Стил уже рассказывал нам об этом, я только добавлю, что за девять с лишним, почти за десять лет Город сам создал свою металлургию и машиностроение, научился делать бумагу из дерева, строить дома, ковать подковы и гвозди, шить платья и мостить мостовую брусчаткой. Могу, между прочим, порадовать Мартина: к Томпсону уже поступил проект производства бензина из горючих сланцев. Остается только заинтересовать промышленников.
— А деньги? — вдруг спросил Мартин. — Откуда они берут деньги? Кому продают? Где покупают? На днях проезжал мимо биржи — вавилонское столпотворение даже у входа. Откуда?
— От верблюда, — откликнулся по-русски Зернов. — Извините, Дон, в переводе это будет примерно так: подумай, прежде чем спрашивать. Ведь «облака» смоделировали в миниатюре капиталистическую систему с ее экономикой, финансами, денежным обращением и товарооборотом. Помните рассказ Стила о том, как он проснулся, забыв все, что было до этого? Но о том, что ему надо идти на работу, не забыл. А ведь одновременно со Стилом проснулись и хозяева «Сириуса», и акционеры банков, и телетайпы биржевых маклеров заработали, и в директорские кресла уселись директора. С рождением Города не началась концентрация капитала, она просто продолжалась, как бы уже когда-то начавшаяся. Не остановило ее и бурно растущее мелкое производство. Томпсон подсчитал, что только за первый год открылось более тысячи различных мастерских и кустарных фабричек. А ведь еще Ленин сказал, что мелкое производство рождает капитализм и буржуазию постоянно, ежедневно, ежечасно, стихийно и в массовом масштабе. Между прочим, эти же слова процитировал мне Томпсон. Он только не помнил их автора, но профессиональная память социолога — ведь он не просто администратор — сохранила когда-то поразившую его истину.
«Где же ошибка?» — подумал я. Подвернулся «облакам» клочок капиталистической системы — они его и смоделировали. Кое-что недоделали — люди дополнили. Кое-что недодумали — люди поправили. Бизнес как бизнес — Сити для маленьких. Для чего мы понадобились, когда все и так ясно? И тут же сообразил, что не все еще ясно. А чем обеспечивается денежное обращение, смоделированы ли банковские золотые запасы?
— Нет, — пояснил Зернов, — золота в Городе нет: только украшения, смоделированные вместе с личным имуществом жителей. Видимо, «облака» не заинтересовались складами непрочного желтого металла, не показавшегося им особенно нужным. Бумажные деньги они смоделировали, как человеческую прихоть, как игральные карты, не разгадав их истинного значения. Юра правильно поставил вопрос. Синтезированному Городу угрожала бы неминуемая инфляция, если бы не было найдено нечто более совершенное, чем желтый металл.
На наш единодушный вскрик «Что?!» Зернов улыбнулся, помолчал и, наслаждаясь эффектом, как фокусник, сказал:
— Пища. Некий всеобщий эквивалент, в котором, как в золоте, может быть выражена стоимость всякого другого товара.
Каюсь, мы сначала не поняли. Сказалась разная подготовка к вопросу спора. Мы делали свое дело, не особенно раздумывая над тем, что встречали и слышали. Зернов же, создавая с Томпсоном социологическую историю Города, мучительно обдумывал все предложенное ему для размышления и обработки. «Время выводов пришло», — сказал он в начале нашего разговора. Оно действительно пришло.
— Сейчас мы подходим к той акции «облаков», что внесла нечто новое в смоделированную ими земную цивилизацию, — продолжал он. — Что ищет пчела, летая от цветка к цветку? Пищу. Что ищет человек, начиная день? Пищу. Без пищи не может существовать ничто живое в любом уголке Вселенной. С этой аксиомы они и начали. Моделируя заинтересовавшее их общество, они решили облегчить его дальнейшую эволюцию — создали завод для изготовления потребной Городу пищи. Я прибегаю к земной терминологии — другой у нас нет, — но завод, вероятно, вечный, автоматический и саморегулируемый. Отсюда и разнообразие продуктов, и неистощимое соответствие любому спросу, и даже знакомые нам этикетки. Если бы «облака» моделировали социалистическое общество, это был бы оптимальный план, но они не разобрались в классовой природе моделируемой ими цивилизации. Попробуйте теперь представить себе, что случилось в первые дни. Автоматические, где-то заполненные всем потребным для человека продовольствием, от хлеба до деликатесов, грузовики выходят на шоссе, дистанционно управляемые Вычислительным центром, а здесь их уже поджидают полицейские тройки, запрограммированные для сопровождения грузовиков в пути и разгрузки их на стоянках. Вы спросите: а зачем «облакам» полиция? А зачем в муравейниках особый вид муравьев-солдат с особыми функциями? Это функциональное понимание жизни «облака» механически перенесли и на человеческий муравейник, только одного не учли — денег. Передавая товар магазинам, полицейские получали наличными или банковскими чеками — в сумме окружавших человека вещей банковские книжки едва ли были забыты. Ну а что произошло дальше, понятно. Приток денег был узаконен, отрегулирован и присвоен полицейской верхушкой. Создалась новая капиталистическая монополия, синдикат, но более мощный, чем все остальные, и притом обладающий большей ценностью, чем любой золотой запас. И вполне естественно, что подкрепленная такой экономической мощностью полицейская верхушка сразу же получила реальную, неограниченную и бесконтрольную власть.
— А мэр и его совет олдерменов? — спросил я.
— Пешки.
— Есть же еще Фронталь, подписывающий приказы.
— В лучшем случае офицер, которому разрешают двигаться по той или иной диагонали.
— А Корсон Бойл?
— Темная лошадка. Томпсон не знает, как велики его полномочия.
— Кто же у власти?
— Те, кто командует Вычислительным центром и прячется за спины подставных лиц. Есть даже фразочка: четыре туза и джокер. А джокер, как и в картах, может занимать любой пост, даже не очень высокий. Оттуда ему виднее.
— Значит, четыре туза и джокер, — повторил я. — Спрашивается: кто, где, кем и как?
— Я бы иначе сформулировал, — возразил Зернов. — Задача другая: с двумя неизвестными. Икс — Продзавод, игрек — Вычислительный центр. А вопросы те же: где находится, кто командует, кем приводится в действие и как охраняется.
— Снимаю вопрос — кем. Полагаю, автоматика.
— Даже автоматика не исключает сотрудничества человека.
— Убедил, — сказал я. — Будем искать ответы.
— Теперь понимаешь, почему ты меняешь позицию в нашей шахматной партии, которую мы играем вместе с Сопротивлением? Наши задачи сейчас совпадают с его тактикой. Сформулировать их можно так: ладья Анохина вторгается в глубокий тыл противника и действует в зависимости от обстоятельств. Я и Дьячук остаемся на прежних позициях, определяя тактику теми же обстоятельствами. Мартин ходом коня закрепляется в баре «Олимпия». Дон, не смущайтесь. Толя молчал, но я уже давно знаю, что именно может обеспечить коню атакующую позицию.
— Неужели Марию нашел? — догадался я.
— Нашел, — признался Мартин. — Совсем земная. А этот щекастый фараон и здесь ее обхаживает. Я его мельком два раза видел. Почему-то в штатском, но это ему не поможет — отошью.
— Не советую, — предостерегающе заметил Зернов. — Здесь он покрупнее земного.
Мартин пренебрежительно сплюнул, уверенный в своей неотразимости, даже не столько лично в своей, сколько в неотразимости свободного человеческого разума рядом с умом блокированным да и в оригинале ничтожным.
— Подумаешь, сержантишка! В крайнем случае, лишнюю нашивку нацепил.
— А если генеральскую?
— Кто?! Он? Смит паршивый!
— Не Смит, а Бойл, — сдержанно поправил Зернов. — Корсон Бойл. Запомните, Дональд.
Мартин так рванулся с кресла, что оно затрещало.
— Этот щекастый оборотень?
— Сейчас это не оборотень. Моделирована не полицейская функция, а человек, как и все в этом мире, и, кроме того, умный, расчетливый и очень опасный. Блокированная память ему не мешает; наоборот, я думаю, она только облегчила ему путь к власти.
Мартин сразу сник, да и мне стало кисло. Ведь на орбиту Бойла меня выводило не только Сопротивление: где-то на этой орбите мы могли найти ответ на все наши вопросы.
— На ближайшей неделе, — продолжал Зернов, — в его летней резиденции состоится встреча… ну, скажем, королей и ферзей. Томпсон не приглашен. Но приглашена Мария. Официально — смешивать коктейли в домашнем баре, неофициально — каприз хозяина. Ну а мы противопоставим ему каприз гостьи: приглашение должен получить и Толли Толь.
— У меня есть человеческое имя, Борис Аркадьевич, — обиделся Толька.
— На Земле вернемся к человеческим, — отмахнулся Зернов. — А ваша задача, Мартин, убедить Марию.
— Только без покушений, — предупредил Дьячук, — иначе — отказываюсь.
Что-то в голосе его насторожило меня: как и в Антарктиде, он готов был запсиховать не подумав. Но Зернов погасил вспышку.
— Надо соображать, Дьячук. Ничего подобного мы не планируем. Все, что вы должны делать в резиденции Бойла, — это петь, слушать и запоминать.
Я невольно зевнул: усталость брала свое, а на ипподром путь лежал вместе с рассветом.
— А теперь спать, — сказал Зернов. — Анохин уже зевает. Кстати, учти: тебе еще вес сгонять. А это не очень приятная процедура.
Процедура оказалась действительно неприятной. Горячий пар ел глаза и щекотал горло. Дышалось трудно и непривычно. Паровая баня была похожа на нашу разве только тем, что в клубах жаркого и плотного тумана я почти ничего не мог рассмотреть. Не было ни мочалки, ни мыла, ни березовых веников. Зато надо мной, вдавленным в губчатый резиновый мат, яростно орудовал массажист, растирал и разминал меня до боли во всем теле. Я только пыхтел и глотал соленый пот, стекавший мне в рот. В конце концов массажист или умаялся, или решил, что с меня достаточно, и разрешил мне сесть.
Напротив на другой койке тотчас же поднялся мой визави, которого мяли и терли одновременно и в том же темпе. Он вздохнул, выдохнул и спросил что-то по-французски, но с незнакомым, неамериканским акцентом.
Или горячий туман рассеялся, или сидели мы слишком близко друг к другу, но я вдруг хорошо разглядел его. Белотелый, как женщина, с медно-красным от загара лицом и руками, он выглядел чуть постарше и пошире меня, а в черноватых подстриженных усиках на верхней губе мелькнуло что-то неуловимо знакомое. Я мысленно продлил их и закрутил кверху, как у «гусар-усачей» из дореволюционной солдатской песни, и тут же узнал его. То был скакавший рядом со мной в моделированных кинопроектах режиссера Каррези швейцарский рейтар, капитан в рыжих ботфортах. Это он перебросил мне свою шпагу перед дуэльным шантажом Монжюссо — Бонвиля. Именно. Так же покровительственно улыбаясь, он повторил свой вопрос:
— Оглох, что ли, от пара? Сколько сбрасываешь?
— Два кило, — сказал я.
— Счастливчик. А мне — троицу. Ты уйдешь, а мне еще час париться. Градусов семьдесят по Цельсию.
— Что значит «по Цельсию»? — лукаво спросил я.
— То и значит. Говорим так. Только дураки спрашивают почему. Случайно не уронили в родильном?
Я вспомнил нашу лихую скачку по горной дороге и вздохнул с опаской: «Ну и ну, послал Бог соперничка!»
— Ты не обижайся: я так. Каким номером записан? — спросил он.
— Седьмым.
— Вместо Реньяра. Вчера его кто-то так напоил — сегодня подняться не мог.
Значит, Реньяра убрали, чтобы просунуть меня. Оперативно действует Сопротивление, ничего не скажешь.
— Из какого патруля? — опять спросил он.
— Что — из какого патруля? — не понял я.
— Ты из какого патруля? — рявкнул он. — Мозги выпарило?
Мозги мне не выпарило, но я сознательно тянул, не зная, какой мне придерживаться тактики. Притвориться, что я полицейский? Могут разоблачить. Открыть карты сопернику? А что последует?
— Я не из полиции, — наконец рискнул я.
— Шпак, — сказал он, сплевывая соленый пот.
Он сказал, в общем, что-то другое, но иначе по-русски я перевести не мог. Шпак, штафирка. Он выражал этим полное пренебрежение галунщика к простому смертному, не обшитому золотой тесемкой.
— Значит, пять «быков» и три шпака, — посчитал он на пальцах, — шесть первоклассных скакунов и два одра.
Я не понял его арифметики.
— «Быков» пять, а скакунов шесть?
— Из вас троих опасен только Фиц-Морис, сын банкира. У красавчика Кюрье лошадка старовата — не вытянет. Ну а тебе, наверно, одра дадут.
— Почему? — Я решил сопротивляться даже здесь, в бане.
— Кто тебя опекает, Шорти или Хони?
Хони — это Бирнс, вспомнил я. Но решил сыграть.
— Не знаю.
— Шорти, наверно. Ему всегда новичков подбрасывают. Подберет тебе вислозадую или коротконожку с большими бабками. Шея колесом, а дышит надсадно. Наглотаешься грязи, когда обгонять будут. Я лично полный шлепок обещаю, если вырвешься.
Я опять не понял.
— Какой шлепок?
— Полный, слыхал уже. Моя кобылка задние ноги выбрасывает — дай Бог. Умоешься на обгоне.
Я догадался наконец, что он говорит о лошади, которая, обгоняя, забрызгает меня грязью. Что ж, переживем. Еще неизвестно, кто будет грязь жрать.
— Камзол лиловый, бриджи белые? — снова спросил он.
— Не знаю.
— Наверняка. Реньяра цвета. Если б тебе вместе с камзолом его коня дали, ты бы не три, а десять кило с радости сбросил. Только он коня даже отцу родному не даст. Не конь — птица. Ну а теперь моя кобылка вперед выходит. Поглядишь на нее — скакать не захочешь, какого бы одра ни дали.
Я молчал. Голый галунщик был не менее противен, чем одетый.
— Ну, скачи, скачи, только носа не задирай, — покровительственно прибавил он, — а то после скачек напомню. Шнелль дерзких не любит.
Мой массажист в это время уже набросил мне простыню на плечи. Нужно было идти на весы. Там уже дожидался Хони Бирнс в нейлоновой маечке, сухонький, крепенький, не человек — гномик.
— Два с половиной, — сказал он, взглянув на весовую шкалу. — Сбросили. Вина не пил?
Я удивился:
— Почему?
— Некоторые в бане не могут без шампанского со льдом. Быстрее потеешь, больше сгоняешь. А лошадь заметит обязательно. Запах почувствует и рассердится. Лошадь как циркачка — нервы на пределе. И никаких новых запахов, хмельное учует — сбросит. Ну-ну, — он легонько подтолкнул меня в спину, — можешь одеваться, жокей.
Это означало, что лишний вес сброшен и я могу влезть в реньяровский лиловый камзол и белые бриджи. Хони Бирнс был доволен: он смотрел на меня снизу вверх, едва доставая мне до плеча, и дружески улыбался. И мне вспомнилась наша встреча рано утром, когда я, которого он знал как фотокорреспондента «Экспресса», снимавшего его для журнальной обложки, вдруг выпалил пароль Фляша. Он долго и угрюмо молчал, оглядывая меня со всех сторон, потом сказал, сплевывая табачную жвачку:
— Другой дылды они не могли выбрать?
Впервые за всю мою жизнь мне было стыдно своих ста семидесяти восьми сантиметров. Я виновато пожал плечами: приседай не приседай — не поможет. Хони еще раз оглядел меня, пощупал мускулы ног, послал меня на внутреннюю скаковую дорожку, параллельную главной, и скрылся в конюшнях. Через пять-шесть минут он медленно вышел, держа на поводу гнедого высокого жеребца с длинными ногами, даже клячеватого чуть-чуть, хоть ребра считай. Конь ничем не выражал своего волнения, только ноздри вздрагивали. Увидев мое вытянувшееся лицо, Хони тихонько усмехнулся:
— Не нравится?
— Не очень.
— Красоты нет? — Насмешка в голосе Хони звучала сильнее. Сейчас она перейдет в презрение.
Но кое-что в лошадях я смыслил: как-никак два года не вылезал из манежа. Приглядевшись к предъявленной лошади, я подметил и прямую шею, и выпуклые, длинные мускулы ног.
— Виноват, — сказал я, — ошибся.
— То-то, — усмехнулся Хони. — Попробуй. Ну, Макдуфф, — прибавил он, обращаясь к лошади, как к человеку, — покажи этому дылде, на что мы способны.
Я прошел галопом дорожку и вернулся. Макдуфф — кто-то из его хозяев, должно быть, помнил историю о Макбете и о его грозном сопернике — не шел, а летел, как летит ястреб над полем, догоняя зайчишку.
— Чудо! — выдохнул я, спешиваясь.
— Я еще не пробовал Макдуффа на приз, — сказал Хони, — рискую. И день не тот, и жокей не тот. Но лошадь и сегодня покажет себя. Такие «быкам» только снятся.
Экзамен я выдержал. Хони Бирнс не сделал ни одного замечания, только послал меня на весы и в парилку. А сейчас, когда подготовка была закончена, я, отдохнув в жокейской на носилках, на которых приносили получивших травмы наездников, облачился в широковатые для меня бриджи, заправил в них пузырившийся на животе темно-лиловый камзол с белой семеркой на спине. Начиналось самое ответственное и страшное. Хони молча держал под уздцы раздувавшего ноздри Макдуффа, уже оседланного и готового к скачке. Я тоже молча вскочил в седло, нащупал правой ногой начищенное до блеска стремя и взял поводья. Мимо меня к пусковой линейке уже проследовали один за другим мои соперники. Я не успел разглядеть их: в пестрых картузах-жокейках, под цвет камзолов и бриджей с длиннющими козырьками, они казались двойниками, сотворенными мне на погибель. Шнелль тоже обогнал меня на своей караковой длинноногой кобылке и весело помахал мне рукой, даже не взглянув на Макдуффа. А тот вздрогнул и повел ушами. «Не нравится, что обгоняют», — подумал я. Что ж, хороший признак.
Я поехал к линейке последним под напутствие Хони: «Доверься коню, не мудри — не подведет». Гнедой был лишь у меня — у соперников моих были вороные и серые; только у Шнелля была чуть темнее моей — почти гнедая с подпалинами в пахах и на морде. Вспомнилась где-то прочитанная арабская сказочка. Отец и сын скачут в пустыне, уходя от погони. Слышен далекий топот. «Какая масть?» — спрашивает отец, не оглядываясь. «Серая», — отвечает сын. «Не догнать», — смеется отец. Снова топот и новый вопрос отца: «А теперь?» — «Вороные, отец мой». — «Тоже не догонят». И опять топот погони. Отец оглядывается и говорит: «Дай шпоры коню, сын. Подходят гнедые».
Мы выстроились по линейке восьмеркой, все одинаковые, различимые издали только по номерам и цветам. У Шнелля на желтом камзоле чернела двойка. Фиц-Морис, весь в белом, шел под номером первым на вороном жеребце по кличке Блэки. Караковую кобылу Шнелля звали Искрой. «Только они двое и опасны, — предупредил Бирнс, — остальные не конкуренты». Но мне все еще было страшно. Даже зубы постукивали — не мог сдержать. А сдержать надо было: Макдуфф почувствовал, вздрогнул — лошади превосходные телепаты. «Спокойней, спокойней», — уговаривал я себя и все время следил за конем: как ответит он на мою тревогу.
Зазвонил колокол — старт. Макдуфф рванулся и пошел в галоп, почти зажатый шестеркой и тройкой. От них я тут же освободился, угостив грязью жокеев, — Макдуфф тоже умел обгонять насмехаясь. В последний раз мелькнули трибуны — кусок белого ситца с пестрыми крапинками — и исчезли. Потянулись справа серая лента забора и зеленое поле слева; оно пестрело белыми мужскими костюмами и яркими женскими платьями, как и оставшиеся сзади трибуны. Они снова возникнут сбоку, но уже на последней прямой. До финиша два километра с лишком, а сколько лишка, я не знал: забыл спросить у Бирнса. Но думалось не об этом — в голову лезло всякое. Хорошо, не стипль-чез — я бы не смог взять препятствия. И сейчас же вспомнилось, что кобылу Вронского звали Фру-Фру. Два «ф» в одном имени. У меня тоже два «ф»: Макдуфф. Как бы чего не вышло! Я тут же обозлился на себя, мысленно выругался, поднял голову от конской шеи — до этого я едва не лежал на ней — и принялся искать глазами ушедших вперед. Их было двое: единица и двойка, как я и думал. Блэки впереди, Искра метра на два сзади. Макдуфф отставал от них на добрый десяток метров. Догонит или не догонит?
Я не пришпоривал лошадь — я доверился ей. Только приник, слился; сладкий запах конского пота щекотал ноздри, ритмический стук копыт и свист ветра — и никаких других звуков. «У лошади память, как у кошки, — говорил Хони. — Она помнит каждый бугорок на дорожке, каждую ямку. Помнит, где ее обогнали, где обошла она. Это обязан помнить и жокей. Но Макдуфф не помнит, и ты не помнишь. Это первая ваша скачка и ваше преимущество перед соперниками. Только ветер в ушах, бегущая навстречу земля, и никого впереди. Макдуфф не потерпит обгона».
Но впереди были двое, и расстояние между нами не уменьшалось. Хотя… на подходе ко второму повороту мне показалось, что крутой зад Блэки с коротко подстриженным хвостом и привставший на стременах белый Фиц-Морис стали как будто крупнее, приближаясь с каждой секундой. Только караковая Искра с черно-желтым жокеем уходила вперед. Вот она уже мелькнула на повороте и стала видна в профиль: не лошадь — птица с темно-коричневым оперением, низко-низко летящая над землей.
Теперь Макдуфф и Блэки шли уже голова в голову. Черный конь с крутым задом все еще держал бровку, Макдуфф обходил его справа. Но как обходил! Я был, вероятно, не легче Фиц-Мориса, да и Блэки казался старше и опытнее Макдуффа, — потому это и был гандикап, что участвовали в нем лошади разных возрастов и седоки разных весов, — и никто не подсказывал Макдуффу, где легче и сподручнее вырваться и занять бровку. Но он сделал это именно там, где труднее, на самом повороте дорожки, где линия обгона справа удлиняется, а держащий бровку легко уходит вперед. Но он не ушел. И Блэки и его седок вдруг рванулись назад, словно их сдуло ветром, а слева навстречу побежало ярко-зеленое поле.
Теперь нас со Шнеллем разделяли не десять, а пять или шесть метров, потом они, вероятно, превратились в четыре или в три — сосчитать на глаз я не мог: просто черно-желтый Шнелль, как и раньше Фиц-Морис, стал как будто крупнее. Он, различив другой ритм скачки настигавшей его лошади и, должно быть, поняв, что это не Блэки, оглянулся и пришпорил свою. Но Макдуфф действительно не переносил зрелища скачущей впереди лошади. Три метра стали двумя, потом голова Макдуффа достала корпус Искры, и Шнелль, яростно оскалив зубы, уже держался со мною рядом, все еще не отдавая дорожки. Но и здесь повторилось то же, что и раньше с Фиц-Морисом. Дождавшись последнего поворота, Макдуфф обошел соперницу справа по удлиненной гиперболе — обошел легко, почти без усилий, только ритм дыхания его, как мне показалось, чуть-чуть участился.
Теперь нас встретил оглушительный рев трибун, уже увидевших победителя. Я не оглядывался, я просто знал, что Шнелль оттягивается назад все дальше и дальше, получив, вероятно, не один шлепок грязи от копыт обогнавшей лошади. «Неизвестно, кто еще грязь жрать будет», — вспомнилось мне мое сердитое. Теперь это было известно всем.
Истошный звук колокола, взмах флажка судьи на трибуне возвестили о финише. Я с трудом сдержал рвавшегося вперед Макдуффа, но его уже подхватили под уздцы подбежавшие конюхи. Искра подошла к столбу через несколько секунд, когда я уже стоял, отворачиваясь от нацеленных на меня фотокамер моих собратьев по ремеслу. Бирнс что-то говорил мне, но в шуме окружавшей меня толпы я не слышал да и, признаться, не слушал: я смотрел не отрываясь на взмыленного Макдуффа — по сравнению с Искрой он казался менее уставшим и даже улыбнулся мне, обнажив большие белые зубы. «Чудо-лошадь», «Экстра-класс!», «Лошадь-феномен!» — раздавалось рядом, но я-то с начала скачки знал, что это феномен и чудо, и Бирнс еще раньше это знал, а Фляш попросту был уверен, что иначе и быть не могло.
Первая часть программы была мною выполнена. Оставалась вторая.
Мимо Шнелля, даже не взглянув на него, подошел ко мне полицейский офицер в полной парадной форме: я даже мундира его не видел — только нашивки, аксельбанты, лампасы и пуговицы. Сдержанно поклонившись, он сказал:
— Вас просят в ложу.
Я неуверенно оглядел свой забрызганный грязью костюм:
— Может быть, сначала переодеться?
В ответ он протянул мне платок и расческу:
— Это все, что вам нужно. Пошли.
С кое-как вытертым лицом и приглаженными волосами я появился в центральной ложе. Собственно, это была не ложа, а лоджия — тенистая веранда с накрытым столом и широченным окном, открывавшим глазу все скаковое поле.
Мой спутник благоразумно остался за дверью, а я вошел и растерялся под обращенными на меня любопытными взглядами. За столом сидело несколько человек — кто в штатском, кто в опереточных галунных мундирах. Судя по обилию золотых нашивок и аксельбантов, высшие полицейские чины. Но хозяин был в кремовом штатском костюме и голубой рубашке без галстука. Я сразу догадался, кто это, по какой-то неуловимой властности, сознанию собственного могущества, которое легко было прочитать и в глазах, и в непринужденной позе хозяина. Я вспомнил описанного Мартином щекастого сержанта в городе оборотней. Нет, описание не подходило. Или это был другой человек, или новая среда и новая роль коренным образом его изменили. Я бы сравнил его с Черчиллем, только что справившим свое сорокалетие. Широкое пухлое лицо, розовые щеки, сигара в зубах, первые признаки тучности во всем облике — и властность, властность, властность, наполнявшая даже воздух, которым дышали все в присутствии этого человека.
Пауза была долгой. Я молча стоял, не решаясь ее нарушить. И я слишком устал, чтобы чем-то интересоваться. Бойл или не Бойл, пусть разевает рот первым.
— Чья лошадь? — наконец спросил он, не вынимая сигары изо рта.
— Хони Бирнса, — сказал я.
— Я спрашиваю не о тренере.
Я недоуменно пожал плечами:
— Простите. В таком случае не знаю.
— Выясни, — обратился он к галунщику, сидевшему рядом. — Я бы купил ее. — Потом вынул сигару, бережно, не стряхивая пепла, положил ее на подставку пепельницы и полувопросительно, полуутвердительно произнес: — Жорж Ано. Француз?
— Отец француз, мать из американского сектора.
Он кивнул в знак того, что поверил, только поморщился:
— Акцент остался.
— Я говорю с акцентом на обоих языках, — виновато признался я, продолжая играть.
— Приза не получишь: скачки любительские, — продолжал он, пропустив мою реплику, — но можно наградить и по-другому. Что бы тебе хотелось — денег? Должность? Я мог бы перевести тебя в большую газету.
Он уже знал все о моей профессии в этом мире. Тем лучше: пойдем, как говорится, ва-банк!
— Я бы хотел поступить в полицию, — решительно произнес я.
Бомба не бомба, но маленькая бомбочка разорвалась за столом. Вероятно, так посмотрели бы на меня, если б я попросил птичьего молока. Только Корсон Бойл не удивился.
— А почему, мальчик, тебе приглянулась полиция? — спросил он с хитрой усмешечкой.
На «мальчика» я не обиделся: карта шла в руки.
— Потому что простой патрульный стоит дороже любого служащего.
— А если у служащего текущий счет в банке?
— Мундир патрульного стоит чековой книжки.
Корсон Бойл засмеялся, но без насмешки, а дружелюбно и поощрительно.
— Значит, мундир патрульного? — повторил он.
— Не совсем, — расхрабрился я. — С аксельбантами.
Аксельбанты носили только продполицейские.
— Ого, — сказал Бойл, — мое ведомство. Чем же оно лучше другого?
— Выше другого.
— Чем?
— Правом распоряжаться жизнью любого прохожего.
— А ты честолюбив, мальчик, — заметил Бойл. — Впрочем, честолюбие для патрульного не порок. Скорее достоинство.
— Значит, можно рассчитывать на вашу поддержку?
Или я поторопился, или сделал неверный ход, только он ответил не так, как мне бы хотелось:
— К сожалению, даже моя поддержка еще не лицензия на мундир с аксельбантами. В продполицию принимают только сдавших экзамен. А экзамен не легкий. Даже для победителей гандикапов.
— Я не боюсь.
— Тебя уведомят, — сказал он, уже отвернувшись к окну, в котором промелькнула пестрая группа всадников: начался новый заезд.
Я понял, что моя миссия окончена, неловко повернулся и молча ушел, злой и растерянный. Честно говоря, непредусмотренный экзамен меня пугал. Один неосторожный ответ — и вся затея Сопротивления ставится под угрозу. И не только затея — люди! Хони Бирнс, Маго, Фляш. Да и вообще, мало ли что уготовано мне в этой полицейской клоаке? Вдруг они заставят меня стрелять в человека: может быть, так они проверяют меткость глаза, или крепость нервов, или какую-нибудь палаческую жилку. На лбу у меня выступили капельки пота, хотя на улице было совсем не жарко. Хорошо, что в раздевалке не было Хони Бирнса и я мог ускользнуть незаметно: рассказывать о подробностях своего визита в ложу полицейского мецената мне совсем не хотелось.
По возвращении я никого не нашел в нашей «казарме» и, не задерживаясь, побрел в ателье с тайной надеждой поймать Фляша, но застал одну Маго. Планы Джемса о «пятерке» и «руководстве», с которыми он пошел с нами в маки, были кем-то исправлены. С первой встречи в ателье нашей руководительницей стала Маго; лишь Зернова, вероятно, из-за его работы у мэра Города связали с кем-то другим, спрашивать о котором не полагалось. Потом со мною начал встречаться Фляш, должно быть, в связи с новым моим заданием. Но Маго по-прежнему была нашим общим Виргилием, с готовностью проводящим каждого по кругам здешнего ада. А поскольку передо мной открывался еще один круг, лучшего собеседника, чем Маго, незачем было искать.
— Камзол лиловый, лошадь караковая, — встретила она меня.
— Гнедая, — поправил я.
— Почему же раскис?
Пришлось объяснить почему. О скачках она уже знала. Ее интересовал разговор с Корсоном Бойлом: «Все, все с самого начала!» Я рассказал с самого начала.
— Все идет по плану.
— А экзамен?
— Детские игрушки. Ты же умнее их в сто раз.
— Смотря что спросят.
— Стрелять умеешь. Хотя… постой, постой: говори, что умеешь стрелять из лука. Только из лука. Ссылайся на глазомер, а «смитывессона» даже в руках не держал.
Она так и сказала — «смитывессона». Я засмеялся:
— А ты знаешь, что такое «смит-и-вессон»?
— Автомат.
— А почему он так называется?
Она пожала плечами: мало ли почему?
— Потому что изобретателей звали Смит и Вессон.
— До Начала?
— Конечно.
— И ты все помнишь? — спросила она с завистью. — Счастливый. Когда-нибудь и мы все вспомним: Фляш говорил, что память восстанавливается. Иногда подсказка, слово какое-нибудь — и ты вспоминаешь. Какая-то особая память.
— Ассоциативная, — сказал я.
— Вот-вот. Помнишь, ты сказал что-то, а я вдруг вспомнила, как называлась школа, где я училась в детстве. Лангедокская школа. Интересно, почему это — забыто, а вспоминается?
— Ячейки мозга, где записана информация о прошлом, у вас пусты, — постарался я объяснить как можно популярнее, — информация стерта. Но не совсем, не до конца — какие-то следы все-таки остаются. Тут и приходит на помощь ассоциативная память: она проявляет эти следы.
Мы замолчали оба, думая о своем.
— Знаешь, что бы я сделала на твоем месте? — вдруг спросила она.
— Я не телепат.
— А что такое телепат?
— Если я скажу, что я не энциклопедия, ты спросишь, что такое энциклопедия. Так что давай сначала: что бы ты сделала на моем месте?
— Дали бы мне автомат — тебе же дадут — ну, повернулась бы и вместо цели — по экзаменаторам! Одной очередью.
— Спички, девочка, не тронь. Жжется, девочка, огонь, — перефразировал я Маршака по-французски. — В детстве меня за спички пороли.
— Автомат не спички.
— И тебя не выпорют, а повесят. И это еще не самое худшее.
— А что самое худшее?
— То, что одновременно с тобой повесят и меня, и Фляша, и всех твоих знакомых и соседей по дому, включая консьержку, за то, что не донесла о тебе вовремя.
— Консьержку не жалко.
— А других?
— Один из Запомнивших рассказывал, что в настоящем Сопротивлении, в том, что было до Начала, — сказала она, глядя сквозь меня, — врагов убивали, не считаясь с репрессиями.
Я подумал, что, если тут же не поправлю ее, потом уже будет поздно.
— Во-первых, считались. В подготовке любого покушения всегда учитывались и его целесообразность, и безопасность его участников, и число возможных жертв, и размах ответных репрессий. Во-вторых, нельзя механически сопоставлять события, обусловленные различными историческими условиями. То, что годилось вчера, непригодно сегодня, и наоборот.
— Мы все больны собачьей старостью, — вырвалось у Маго с таким несдержанным гневом, что дальнейший разговор уже не мог состояться.
Я поспешил уйти.
Кем могла быть Маго на Земле? Такой же приемщицей заказов в таком же заурядном фотографическом ателье? Едва ли. Девушки из парижского бытового обслуживания, как правило, стихов не пишут. Студенткой Сорбонны? Судя по ее семантическим интересам, возможно. Но откуда в ней такой ожесточенный, яростный фанатизм? Может быть, это гостья из сороковых годов, воссозданная по воспоминаниям какого-нибудь сопротивленца? А может быть, просто новая Раймонда Дьен[6]? И где подсмотрели ее «облака»? В Сен-Дизье или в Париже, в ячейках памяти подвернувшегося экс-гестаповца, который эту Раймонду замучил? А какая судьба уготована ей здесь, в этом мире, только биологически повторяющем наш, но уже живущем по своему хотению и разумению? Нет, что-то мы с Фляшем в Маго недопоняли.
Размышления мои прервал Джемс, поджидавший меня под кронами Тюильрийского парка, вернее, его уменьшенной и урезанной копии.
— Сядь, — сказал он оглядываясь: никого поблизости не было. — Есть разговор.
Оказывается, он тоже все знал о скачках.
— Зачем тебе эти скаковые рекорды? Дешевой известности захотелось? Колонки в «Суар» или фото на обложке «Экспресса»? Наш сотрудник — победитель в любительском гандикапе! Звезда «Олимпии» Тереза Клеман увенчивает его золотым галуном, содранным со штанов очередного любовника! А может быть, этот спектакль только повредит нашему делу?
Я понял, что он ничего не знал о задании Фляша. Не знал и о моем разговоре с Корсоном Бойлом. Значит, следовало выкручиваться и молчать: на орбите, вычерченной для меня Зерновым и Фляшем, спутников у меня не было.
— Хороша больно лошадь, — виновато признался я. — Видел ее как-то на съемке. Соблазнился. Не лошадь — вихрь!
— «Вихрь»! — передразнил Джемс. — Ты брось эти фокусы. Мне от тебя нужно другое.
Я полюбопытствовал:
— А что именно?
Он молча раскрыл свернутый трубочкой очередной номер «Экспресса». Какие-то страницы его слиплись. Джемс, воровски оглянувшись, осторожно разъединил их, и я увидел заложенный внутрь газетный листок небольшого формата на тоненькой, почти прозрачной бумаге, на которой обычно печатаются увесистые однотомники и карманные словари. Название листка «Либертэ», колонка курсива под заголовком «Доколе!» и шапка на оставшиеся четыре колонки «Трупы на колючей проволоке», а под ней шрифтом поменьше: «Массовые расстрелы в Майн-Сити» без ненужных пояснений рассказали мне все о газете. У Сопротивления родился печатный орган, и Джемс, подхвативший эстафету отца на поприще журналистики, был одним из редакторов.
— Мне нужны сотрудники, — сказал он. — Я рассчитываю на тебя и на Мартина.
— Мартина не подпускай к агитации: у него опыт бульварной газеты. Держи на хронике, — посоветовал я.
— С Мартином у меня свой разговор. Я к тебе обращаюсь.
— Я не принадлежу себе. Джемс. Как и ты. У меня свое задание.
— Мне важно твое согласие. Кстати, и редакция и типография у вас под ногами.
— Где?!
— В подвалах «Омона».
Мне показалось, что молния ударила в соседний каштан.
— Этьен знает?
— Конечно. Он же и предоставил помещение.
Я подумал о том, что безоговорочное доверие Джемса и Этьену могло приоткрыть наше инкогнито. А может быть, оно уже раскрыто?
— Я давно хотел спросить тебя: что знает о нас Этьен?
Джемс насторожился:
— А почему тебя это интересует?
— Потому что по условиям связи он ничего знать не должен.
— Он знает только то, что вы «дикие», вернувшиеся к городской жизни.
— Не больше?
— Ты с ума сошел! — вспылил Джемс. — Ты знаешь, кто такой Этьен?
— Не знаю.
— Так я тебе говорю, что он фигура. Любишь сравнивать с шахматами, как Борис? Так он ладья или слон, а не пешка. Он имеет право знать многое из того, что известно нам.
— По условиям конспирации твоя информация для меня недостаточна.
Джемс отчужденно отодвинулся. Простились мы сухо. Он — еле дотронулся до моей руки холодными пальцами, процедив сквозь зубы: «Я не столь педантичен, но спорить не буду», я — стараясь скорее уйти: сказанное об Этьене отодвигало все заботы.
Вечером я наконец поймал Зернова.
— Ты все знаешь о «Либертэ», Борис?
— Читал первый номер. Кое-что хорошо, кое-что наивно.
— Я не о том. Ты знаешь, где они печатаются? В подвалах «Омона».
Зернов тихо свистнул.
— С ведома Этьена?
— Конечно. Он все знает.
— Плохо.
— Может, мы несправедливы к нему, Борис? Может быть, это цитата из другого романа? С другой метафорой. Может быть, прожив здесь девять лет…
— Стал другим?
— А вдруг?
— Гадаешь?
— Зачем? Просто высказываю предположение.
Зернов прищурился с откровенной злобой.
— А надо знать точно. Даже малейшего просчета здесь нельзя допустить. Этот Этьен биологическое повторение того. Больше мы ничего не знаем.
— Какой же вывод?
— Создать законсервированную резервную типографию. И с одним непременным условием: Этьен знать не должен.
Я долго молчал, прежде чем ответить.
— Нет, не рискну, — наконец сказал я. — Фляш потребует объяснений. А какие у меня основания? Предположение. Предчувствие. Дурной сон. Нет, не рискну.
— Хорошо, предоставь это мне.
О предстоящем экзамене, обещанном мне Корсоном Бойлом, мы так и не поговорили.
Город обычно просыпался уже в три утра, в четыре открывались лавчонки помельче, в пять — двери больших магазинов и ворота заводов, а в шесть собиралась в своих канцеляриях вся конторская братия. Дежурный портье поднял меня в четыре утра, когда Мартин еще не вернулся с ночной смены, а Зернов с Толькой мирно посапывали в своих постелях.
— Звонили из фуд-полиции, — почтительно склонился портье; слово «фуд» — «пища» — он произнес при этом с подчеркнутым уважением и даже настороженностью: видимо, в отель «Омон» из продовольственной полиции обращались не часто. — Предупредили, что в пять за вами пришлют экипаж.
В пять я уже, потягиваясь и зевая, прошел мимо снова склонившегося портье и вышел на улицу. Экипаж подъехал почти одновременно — открытый кузов легковой автомашины, запряженный парой рослых и упитанных лошадей с расчесанными гривами. Вместо обрезанного радиатора торчал самодельный облучок-модерн из полых алюминиевых трубок с губчатой подушкой, на которой восседал очередной «бык» в сером мундире с выцветшим желтым шитьем. В лучшие времена оно было золотым, но и здесь мундиры изнашивались скорее, чем люди. Более импозантный галунщик — очевидно, мой телохранитель или конвойный — сидел в машине. Увидев меня, вышедшего к обочине тротуара, он открыл дверцу:
— Мсье Ано?
Я кивнул.
— Прошу.
Он подвинулся, пропустив меня, и за весь получасовой наш путь по городу не произнес ни слова, явно отягощенный неприятной необходимостью быть внимательным и любезным с каким-то штатским парнем, явно не солидным ни по возрасту, ни по внешности да еще проживавшим в каком-то второсортном, старомодном отеле. Меня его молчание вполне устраивало, позволяя без глупых вопросов и ответов в одиночку наслаждаться утренней прогулкой по городу. Лошади постукивали по каменной брусчатке, бич кучера-галунщика привычно посвистывал, а Город, удивительный и все еще до конца не понятый, изменяясь на каждом углу, знакомо бежал навстречу. Я сказал — «знакомо», и тем не менее они все еще ошеломляли, эти углы, стыки и переходы, когда тихая провинциальная французская улочка с полуподвальными лавчонками-погребками и распухшими от сидячей жизни консьержками в подъездах вдруг устремлялась к небу бетонно-стеклянным вакуумом небоскребов с матовыми от пыли окнами всех этажей до крыш и огромными, в два человеческих роста, витринами, сверкающими черт знает чем, лишь бы ярким и многоцветным. Разинув рот, вы так и не закрывали его, потому что небоскребная высь тотчас же сменялась одноэтажной Америкой без тротуаров, но с неизменной драг-содой и механическими бильярдными, а та, в свою очередь, сворачивала на древнюю парижскую набережную с лотками цветочниц и фруктовщиков. Фрукты, как и все пищевое, доставлялось по ночам полицейскими, а цветы выращивались в оранжереях и палисадниках подальше от причудливых уличных стыков, где-то возле домов-трамваев и домов-автобусов или в специализированных садоводствах на отвоеванной у леса земле. Мы проезжали мимо прохожих, куда-то спешивших, как спешат по утрам все прохожие мира, обгоняли такие же смешные автоэкипажи, как наш, и не смешные, но просто не современные ландо и фиакры, и уродливые коляски велорикш, и совсем уже не странные, а привычные машины велосипедистов, обросшие прикрепленными на рамах и багажниках корзинками и рюкзаками. А нас обгоняли пыхтящие и дымящие дровяные и угольные автомобили-уродцы, по какой-то улице гремела конка с летним, открытым вагончиком и длинной подножкой, по которой взад и вперед сновал продающий билеты кондуктор, и почти на каждом бульваре по земляной, изрытой конскими подковами широкой дорожке ехали верховые галопом и шагом, чаще патрульные и реже штатские, в цветных камзолах и бриджах, как на любительском гандикапе. Странный, чудный и необычайный город, нелепо сшитый и еще нелепее перешитый и дошитый, взращенный искусственно, но все-таки живой и человечный, биологически повторяющий людское обиталище на Земле, — Город, в котором многое хотелось бы изменить и поправить, но только создатели его не знали как.
Управление фуд-полис, или по-русски — продполиции, помещалось в первых двух этажах двадцатиэтажного здания, вытянувшегося по всему кварталу, дощечка на углу которого извещала, что это Четырнадцатый блок американского сектора. То был действительно блок, гигантский металлостеклянный куб, живой только в первых двух этажах и мертвый в остальных восемнадцати, где лежала многолетняя пыль и жили привидения, если их догадались синтезировать наши «всадники ниоткуда». Мимо неподвижных постовых меня провели во второй этаж, в большую светлую комнату, нечто вроде спортивного зала с тиром и гимнастическими приборами, с плоскими матами на полу и скамьями по стенам. За единственным столом с голой пластмассовой крышкой сидело трое, судя по нашивкам, высших полицейских чинов. Мой спутник, стараясь ступать как можно бесшумнее, подвел меня к столу и так же бесшумно исчез, оставив меня наедине с ареопагом экзаменаторов. Только стул, за спинку которого я невольно схватился, отделял меня от моей судьбы в лице трех безликих судей. Я говорю — безликих, потому что все они были на одно лицо; одинаково сухи, морщинисты и выбриты до припудренной синевы на запавших щеках. Именно те стражи, коим и надлежит встречать грешников у врат Дантова ада.
— Мсье Ано? — спросил меня по-французски страж в центре. — Будем говорить на вашем родном языке?
— Предпочитаю английский, мсье.
— Садитесь.
Я сел.
Он нажал кнопку, одну из нескольких, еле заметных на крышке стола, и в дверях возник мой конвоир.
— Пригласите тренинг-экспертов, — сказал старший экзаменатор (я мысленно называл его старшим, судя по занимаемому им центральному месту).
Конвоир исчез и впустил троих парней, голых по пояс, в серых тренировочных брюках. В наиболее крупном и мускулистом я узнал Шнелля. Он тоже меня узнал, но только глаза его усмехнулись — лицо оставалось каменным.
— Вы занимались гимнастикой? — спросил меня старший экзаменатор и, не дожидаясь ответа, добавил: — Попробуйте турник и коня.
Я несколько раз подтянулся на турнике и сделал пять-шесть махов на коне. Махи получились менее неуклюжими, чем эксперимент на перекладине.
— Три, — сказал Шнелль.
— Четыре, — в один голос откликнулись его спутники.
Судьи пошептались и что-то занесли в свои рапортички.
— Наденьте ему перчатки, Оливье, — сказал экзаменатор слева.
— Разрешите мне, — шагнул вперед Шнелль.
— Вы тяжелее его, Шнелль, — возразил экзаменатор, — Оливье подойдет лучше.
Оливье — голубоглазый блондин моих лет — ловко надел мне боксерские перчатки (интересно, «облака» ли их смоделировали или проявил самодеятельность какой-нибудь легковес или тяжеловес с незаблокированной профессиональной памятью) и подлез под канат. Ринг был рядом, с тремя туго натянутыми канатами на белых столбах.
— Боксировал когда-нибудь? — спросил Оливье.
Я отрицательно покачал головой.
— Что-нибудь знаешь? Удар? Стойку?
— Ничего.
— Он никогда не боксировал, капитан, — неуверенно проговорил Оливье, обращаясь к экзаменатору слева.
— Проверим его реакцию, — сказал тот.
Оливье отступил на шаг и шепнул мне:
— Нападай.
Вместо нападения я сымпровизировал что-то вроде боксерской стойки. Оливье легонько шлепнул меня в грудь. Я отшатнулся и, как мне показалось, ударил его в лицо. Но это мне только показалось. Правая моя рука встретила воздух, а кулак противника в черной тугой перчатке сбил меня с ног.
— Один… два… три… — по привычке начал Оливьер, но я тут же вскочил.
И снова упал, сбитый таким же точным и сильным ударом. На этот раз я решил не вставать: ну их к черту!
Но считать никто не стал.
— Снимите с него перчатки, Оливье. Одно очко.
— Не больше, капитан.
— Попробуем просто «файт», — сказал левый экзаменатор. — От «спортинг-файт», — пояснил он мне, — это отличается тем, что в бою нет никаких правил. Защищайтесь и нападайте, как вам будет угодно: ногами, руками, подножкой, головой…
Я внутренне усмехнулся. Боксировать я не умел, но знал самбо. Рискну. Оглядев моих тренинг-экспертов, я прочел злорадное торжество в глазах Шнелля: он все еще не простил мне поражения на скачках.
— Если пробовать, так с сильнейшим, — сказал я экзаменаторам. — Как противник, патрульный Шнелль меня вполне устраивает.
— Ваше право, — согласился экзаменатор.
Шнелль уже с нескрываемым злорадством — он даже торжествующей улыбки не спрятал — вышел не на ринг, а на большой квадратный мат рядом и стал в позе партерного акробата, приготовившегося к прыжку партнера.
— Не подходи к нему слишком близко, — шепнул мне Оливье, — он ударит ногою в пах.
Я знал эти штучки. Шаг. Еще шаг. Еще. Шнелль напоминал сжатую стальную пружину. Еще шаг — и ударит. Но я не шагнул, а прыгнул. Вверх и чуть вправо, так что взлетевшая правая нога Шнелля ударила, как и моя рука в схватке с Оливье, только воздух. В ту же секунду я перебросил Шнелля через голову. Он грузно грохнулся на пол, так грузно, что даже толща мата не смягчила удара.
— Браво! — крикнул Оливье. — Шесть.
— Пять, — поправил его сосед, до сих пор не принимавший участия в упражнениях.
— Пять? — переспросил, подымаясь, Шнелль. — А хотите нуль?
Он, все еще не понимая, считая свою неудачу случайностью, попробовал сбить меня подножкой. Я ушел. Он повторил прием, открыв руку. Я, ухватив ее, снова перекинул его через голову. Зрительно — это король-прием, эффектнейший из эффектных. Хруст едва не сломанной руки, отчаянный крик боли и грузный шлепок несобранного тела о мат слились в один звук — колокол моей победы.
— Шесть, — повторил Оливье.
Экзаменаторы, не возражая, черкнули что-то в своих рапортичках.
— Стрелять умеешь? — спросил старший.
— Из лука.
— Из автомата не пробовал?
— Нет, конечно, ведь даже в тирах только луки и стрелы.
— Дайте ему оружие, Рой, и покажите, как надо работать.
Третий из тренинг-экспертов, оценивший мою схватку со Шнеллем пятеркой, взял автомат и подвел меня к стойке тира. В двадцати шагах на длинной-предлинной скамье стоял ряд пустых винных бутылок, чуть дальше — такой же ряд жестяных консервных банок, а шагах в пятидесяти — снова бутылки, только реже и выше. На стене над ними ленточкой чьи-то портреты, чуть крупнее газетных.
Рой, не торопясь, объяснил мне устройство автомата, как целиться, спускать предохранитель и нажимать на спусковой крючок.
— Попробуй первый ряд.
Я снес его одной очередью.
Рой внимательно посмотрел, как я держу автомат, заглянул мне в глаза и молча кивнул на консервные банки.
Я снес и их.
— Вы солгали, Ано, — проговорил старший экзаменатор, — так стрелять может только знакомый с огнестрельным оружием.
— А я и знаком. Но вы спрашивали меня об автомате, а я стрелял из охотничьего ружья.
— Когда?
— Когда был «диким».
Ни малейшего удивления не отразилось на лицах моих судей. «Знают», — подумал я. Значит, и это прошло без промаха.
— А вам известно, что вы признаетесь в государственном преступлении?
— Какое же это преступление, если утро после Начала застало меня в лесу с охотничьей двустволкой в руках.
— Где же она?
— Я потерял ее на переправе. Нас преследовали колонны муравьев. Невосполнимая потеря.
— Чепуха, — засмеялся экзаменатор справа, до сих пор не выражавший своего отношения к моим ответам, — патроны к дробовику скоро бы кончились. Где бы вы их достали? Охоту запретили уже в первые месяцы Начала.
— Вы сказали «нас»… — снова начал старший экзаменатор, не забывший моей реплики.
— Да, я был не один. В лесу я нашел друзей, таких же скитальцев поневоле. Все они сейчас в Городе. Нам помог мсье Этьен, директор отеля.
По глазам экзаменаторов я уже видел, что все это им известно. Может быть, экзамен превратится в допрос?
Но этого не случилось. Никто не поинтересовался даже тем, почему мы вернулись в Город лишь спустя девять лет.
— Попробуйте последний ряд, — опять вмешался экзаменатор справа: видимо, его интересовало только то, что было связано со стрельбой и оружием.
Я струйкой пуль снял и третью бутылочную заставу. Ни одна из бутылок не осталась на месте. Рев автомата, звон стекла — и все.
— Шесть очков, — сказал Рой.
— Погодите, — послышался голос в дверях.
Экзаменаторы, как по команде, вскочили. Я обернулся: Корсон Бойл! И снова в штатском — не то директор департамента, не то преуспевающий клубмен.
— Садитесь, — махнул он рукой и подошел ко мне. — Видишь портреты на стенке? Это мэр и его олдермены. По-моему, им совсем не следует любоваться нашими тренировками. Закрой-ка им глазки, сынок.
Я, тщательно прицелившись, нажал на спусковой крючок. Очередь полоснула по стенке.
— Недурно, — сказал Бойл, прищурившись.
Он взял у меня автомат и сделал то же самое.
— Сколько вы мне поставите? — спросил он, возвращая автомат Рою.
— Двенадцать, — нагнул голову Рой. — Шесть за точность и столько же за артистизм.
— Столько же и ему, — сказал Бойл, указав на меня вытянувшимся экзаменаторам. — Подсчитайте.
— Тридцать, — подсчитал старший. — На шесть выше нормы.
— Отлично. Проверим сообразительность.
Он сел за стол — одноцветная сова среди пестрых попугаев. Рядом с ней они еще более усохли и постарели.
— Почему тебя потянуло в полицию?
— Я уже говорил.
— Предположим, что я забыл.
— Власть и сила. Почему я выбрал сильнейшего для участия в схватке? Потому что был качественно сильнее его. Почему вам, количественно более слабым, подчиняется количественно более сильное население Города? Потому что вы сильнее качественно.
Я был уверен, что мой ответ понравится Бойлу, и не ошибся. Он понимающе улыбнулся.
— А чем же обеспечивается эта качественность — оружием? — спросил он.
Провокационный вопрос. Так бы ответил любой на моем месте. Любой некачественный. А я должен был защищать позицию качественности.
— Не только, — ответил я, подумав. — Конечно, сила оружия — решающий фактор в подавлении большинства меньшинством. Но оружие можно отнять или изготовить. На оружие можно ответить оружием. А почему вам подчиняются не только кучера и консьержки, но и директора «Сириуса»? Не выписывают же они свои чеки под дулом наведенных на них автоматов.
Бойл засмеялся:
— Верное наблюдение. А вывод?
— Денег у них не меньше, чем у вас. Но деньги не фишки, у них должно быть какое-то мерило стоимости.
— Что ты имеешь в виду? — прищурился Бойл, на этот раз, как мне показалось, не дружелюбно, а настороженно.
Я вывел свою судьбу на опасный стрежень, но сворачивать не собирался. Возможно, отсюда и не возвращаются. Но я почему-то был уверен, что Бойл в конце концов оценит мою откровенность. С другими бы я подумал, но с Корсоном Бойлом…
— Завод или заводы по изготовлению пищи. Пищевой комбинат вроде химического, — решительно произнес я. — Это большая сила, чем оружие, и большая ценность, чем деньги.
Последовал вопрос — как выстрел:
— А что ты знаешь о заводе?
— Ничего.
— Но ты же знаешь, что это завод?
— Предполагаю. А предположение — не знание.
— Ты с кем-нибудь делился таким предположением?
Спрашивал только Бойл. Тренинг-эксперты давно ушли. Экзаменаторы молчали с серыми, как мундиры, лицами. Вероятно, таких экзаменов еще не было.
— С кем у нас можно делиться? — изобразил я пренебрежение и равнодушие. — С людьми без памяти?
— У тебя есть друзья.
— Они умствований не любят. Обеспечь себя — предполагай что угодно. Вот их кредо.
— А секретарь Томпсона?
— Мы с ним почти не встречаемся. Он очень занят.
— Пишут историю, — скривился Бойл. — А кому нужна эта история? Как трамвай превратился в конку, а в квартире погасли лампочки? Мы восстановили телефон для себя, а Городу он не нужен. Мы замораживаем изобретения только потому, что считаем прогресс преждевременным. Статус-кво — вот что нам нужно. Объяснить?
— Не надо. Но я не уясняю угрозы прогресса.
— Память возвращается, мальчик. Когда-нибудь мы все вспомним, что было и как было. Судный день, как говорят церковники… — Он посмотрел на меня, как прицелился, и помолчал, словно взвешивая все, что хотел прибавить. — То, что в наших руках пища, — известно. И то, что не любят нас в Городе, — тоже известно. Так почему бы нам не завоевать любовь, когда все так просто? Снизить цены. Пустить продукты по дешевке. Всем, всем, всем. Уменьшатся прибыли? Не так уж страшно…
— Страшно другое, — перебил я. — Поднимется жизненный уровень, повысится платежеспособность. Будут больше покупать, больше продавать и больше производить. Расширится рынок труда. А за счет чего? И еще: судя по товарным этикеткам, завод работал и до Начала. А помнит ли кто-нибудь его мощность? Есть ли уверенность в том, что эта мощность неограниченна и сможет удовлетворить любой спрос? А если нет такой уверенности, значит, вы заинтересованы в стабильности положения, в сохранении нынешнего уровня платежеспособности, в понижении, а не в повышении спроса.
— Соображает, — похвалил Бойл.
— Даже слишком, — поморщился старший экзаменатор: ему явно не нравился такой оборот разговора, и мне он, по-видимому, не верил. Он долго буравил меня своими колючими глазками-шильцами и наконец спросил: — А не коммунист, случайно?
— А что это? — ответил я вопросом на вопрос как мог равнодушнее.
— Не притворяйся. Кто называет себя так в Сопротивлении?
— Это допрос или экзамен? — озлился я.
— Не горячись. За излишнюю горячность мы снижаем очки, — сказал Бойл. — Мы и без тебя знаем, кто называет себя коммунистом, а почему — они и сами не помнят. Мы знаем и о тебе все, что можно знать. Ты не сопротивленец и не бунтарь. Тебе хочется хорошо жить и многим владеть. Но тебе придется столкнуться с сопротивленцами. Вот мы и проверяем твои реакции.
— Я не считаю Сопротивление серьезной угрозой, — стараясь выглядеть как можно более размышляющим, произнес я. — Конечно, можно достать оружие…
— Уже достают, — сказал Бойл.
— Можно отбить грузовик с продуктами.
— Уже отбивают, — сказал Бойл.
— Но пока мерило стоимости в наших руках, любая акция Сопротивления бессмысленна.
Бойл засмеялся дружелюбно и поощрительно.
— Куда его? — спросил он экзаменаторов.
Старший сказал:
— Парень дошлый, умеет думать. Может быть, в БИ-центр?
Я счел нужным сыграть непонимание, хотя отлично знал, о чем речь.
— Вычислительный, — пояснил Бойл.
— Это там, где очкарики? — поморщился я. — Не по мне.
— Пусть начинает патрульным, — сказал Бойл. — Мне нужны люди, прошедшие все ступени лестницы.
Экзамен окончился.
Но не окончилось мое пребывание в полицейских чертогах. В почти ресторанной столовой меня накормили отличным завтраком, подогнали в цейхгаузе новенький золотогалунный мундир, одели в желтые канадские сапоги с отворотами и подвели к контрольному зеркалу. Оттуда на меня взглянул двухметровый — зеркало увеличивало, — обшитый золотом хлыщ, такой напыщенный и нахальный, что мне самому стало противно.
— Не морщитесь, — предупредил оператор. — Что-нибудь не в порядке?
— Да нет, ничего, — вздохнул я.
Меня прижали к стене в нелепой позе, разместив руки и ноги в прозрачных пластмассовых зажимах, почти не отражавшихся в зеркале. Но постовая поза эта меня отнюдь не украсила.
— Зачем все это? — спросил я недовольно.
— Зеркальное отражение фиксируется особым аппаратом и передается в Би-центр.
— Для чего?
— Если будете назначены туда на дежурство, пройдете лишь в том случае, когда совпадет отражение. Мы сообщаем только контрольный номер.
— Канитель, — сказал я.
— Зато верняк. Любой пропуск можно подделать, а отражение — нет.
В словах седого оператора звучала гордость.
— Сами придумали? — спросил я.
— Нет. Я пришел к контрольному зеркалу уже в первое утро Начала. Все забыл, а как работать с зеркалом и фиксировать отражение, помнил.
— И как устроено?
— Этого никто не знает. Сзади герметически закрытый цилиндр без единого отверстия или соединения. Не требует ни ремонта, ни смазки. Видите? — Он показал на табло, на котором проступили какие-то цифры. — Это наш контрольный номер. Если вас назначат в Би-центр, мы сообщим его по телефону. Вот и все.
— А отражение?
— Никто не знает, как оно фиксируется. Я проделываю только подготовительную работу, все остальное закрыто. Отражение каким-то образом оказывается в Би-центре и сверяется, если понадобится, тамошней контрольной системой.
— И ни одной ошибки за девять лет?
— Ни одной.
Я подумал, что «облака» несомненно запрограммировали оптимальный вариант снабжения этого мира продуктами. Но зачем такая строгость и сложность контроля? Зеркала-фотоскопы, беспроволочная дистанционная передача изображения, последующие контрольные наложения… Для чего? Неужели «облака» не доверяли людям и сами запрограммировали полицейскую надстройку? Муравьи-солдаты для безопасности муравейника. Безопасность от кого? Тут я совсем запутался, да и нечто новое оборвало размышления.
Я получил назначение в патруль Шнелля.
Почему? Случайно или не случайно? И кто позаботился об этом? Корсон Бойл или сам Шнелль? И с какой целью?
Рискнул спросить об этом у капитана-экзаменатора.
— А вам не все равно? — поморщился тот.
— К сожалению, нет.
— Почему?
— Я два раза обошел Шнелля. В первый — на ипподроме, на скачках, вторично — здесь, на ковре.
— Это не имеет значения. Да и подчиняетесь вы ему только во время рейса. Если будут недоразумения, подайте рапорт. Все.
Капитан снова обращался ко мне на «вы», как и в первые минуты экзамена, и был почему-то подчеркнуто сух и официален. Я понял, что дальнейший разговор бесполезен. С подчинением Шнеллю придется временно смириться и не зевать.
А Шнелль с Оливье уже поджидали меня у входа, оба верхом: Шнелль — на своей караковой Искре, Оливье — на рыжей тонконогой кобылке; мне же достался лениво переступавший с ноги на ногу лопоухий вороной жеребец, дохлый на вид, лишь под кожей играли выпуклые стальные мускулы.
— Опять повезло, — завистливо сказал Шнелль, — лошадку получил стоящую. Хоть меняйся.
Лошадь звали смешно — Уголек. Да и глаза у нее вспыхивали, как угли, когда отражался в них свет ручных фонарей, с какими нас встречали дорожные патрули в лесу. Лес начался прямо за городом и протянулся до Эй-центра, как называли здесь по первой букве английской азбуки загадочный пищевой завод, который к тому же был еще и невидим. Но до встречи с заводом-невидимкой мне еще предстояла трехчасовая скачка вдоль шоссе, покрытого не камнем и не асфальтом, а незнакомым стекловидным пластиком; потом обильный обед на последней полицейской заставе и, наконец, экскурсия на площадку в лесу, где, как призраки, возникали ночные фургоны Эй-центра. Поехали мы сюда еще засветло, чтобы я мог как следует все рассмотреть, и Шнелль, собираясь поразить меня еще на последнем километре, где редела окаймлявшая дорогу чащоба, предупредил:
— Смотри внимательнее.
Сквозь деревья сверкнуло что-то огненно-голубое — не южное небо и не морская даль, а словно синее пламя спиртовки, внезапно отрубившее лес. Но чем больше я всматривался, чем ярче блистал этот густо замешанный лазурный огонь, тем решительнее уходило удивление. Все это я уже видел когда-то — за Уманаком на ледяном плато Гренландии.
Точно такая же стена голубых огненных языков тянулась на север, к горам, и на юг, к пустыне, одинаково терявшаяся вдали между небом и лесом. Языки, вытянувшиеся в километровый рост, загибались внутрь и почти сливались с такой же лазурью неба. Как и в Гренландии, эти голубые протуберанцы образовывали будто гигантский кристалл со множеством граней неодинаковых и несимметричных, за которыми сверкал и струился, как в миллионах газосветных трубок, немыслимой красоты ледяной огонь.
Нигде не было видно ни одного постового, и я знал почему. По всей линии голубого свечения действовало знакомое силовое поле.
— Можешь подойти и потрогать, — сказал Шнелль, не слезая с коня. — Не обожжешься.
— Подойди сам, а я посмотрю, — отпарировал я его незатейливый розыгрыш.
Но он настаивал: ему очень хотелось посмотреть, как невыносимая тяжесть пришлепнет меня к земле.
— Да не бойся: огонь холодный.
— Охотно верю.
— Так подойди.
— Зачем?
— Неужели не интересно? Ну, верхом подъезжай.
— Коня мучить?
— Знал или догадался? — не скрывая разочарования, протянул Шнелль, поняв, что розыгрыш не получится.
— Излучения подобного рода не могут не сопровождаться побочными физическими явлениями, — сказал я. — Или магнитное поле, или что-нибудь в этом духе. Фактически глухая стена. Даже охраны не нужно.
— Силен, — сказал Шнелль с завистью.
— А откуда же грузовики выходят?
— Никто не знает. Близко не подойдешь, а издалека не видно. Принимаем здесь, на площадке. Ночь, видимости никакой, а они, как черные тени, вырастают перед тобой неизвестно как и неизвестно откуда.
Я поискал глазами по верхнему краю голубых граней и наконец нашел то, о чем вспомнил, — темную, тоненькую, еле заметную снизу каемочку, край «фиолетового пятна». Оттуда, скрытое в ночи, оно передвигалось книзу, снимая силовую защиту в пределах свободного от перегрузок воздушного тоннеля, по которому выезжали на площадку грузовики с продуктами. Эти пятидесятитонные машины, как пояснил мне Шнелль, выезжали одна за другой с десятиминутными промежутками, чтобы не столкнуться на уличных маршрутах, — около пятидесяти груженых автофургонов за ночь. Полицейские тройки встречали их, оставляли лошадей конюхам и сопровождали дистанционно управляемые машины до возвращения их на заставу. Помогать при разгрузке запланированных на каждой стоянке контейнеров, получать деньги по действующим оптовым расценкам и стрелять в каждого появляющегося в поле зрения нежелательного свидетеля — таковы были наши обязанности с минуты посадки в бронированную стальную кабину с пуленепроницаемыми стеклами. «Зачем это? — опять встревожила мысль. — Неужели угроза нападения была заранее предусмотрена?» Оказалось, что я ошибся. Кабины были реконструированы в недоступном людям Эй-центре на другой же день после первого дорожного инцидента, когда беглецы из Майн-Сити, остановив автофургон и перестреляв охрану, вывезли более половины продуктов в лес.
Так начался и мой первый рейс. Бриллиантовая россыпь звезд при всей своей летней яркости все же не давала возможности хорошо разглядеть друг друга в окружавшей нас черноте. На площадке было темно, как в июльские безлунные ночи где-нибудь у нас в Причерноморье. Черное небо и черный цилиндр тьмы с сетчатой звездной крышкой где-то на головокружительной высоте. А странно подвижные стенки цилиндра даже просматривались, то отдаляясь, то суживаясь, как будто смещались, сдвигались, заслоняя и вытесняя друг друга: гигантские плоские фигуры различных оттенков черноты. Иногда они синели густо замешанным индиго, иногда поблескивали крышкой рояля, скрывая за собой пугавшую тишину ночи. Вероятно, то была просто игра ночных теней — кустов и леса, стекловидной площадки и различно нагретых слоев воздуха вблизи невидимого сейчас голубого свечения. Но ощущение чужого мира было здесь еще сильнее, и сердце знакомо защемила тоска по дому, оставшемуся где-то за недоступной нашему знанию мерой пространства и времени. «А вернулся бы ты сейчас домой, если бы вдруг представилась такая возможность?» — строго спросила мысль. И я заколебался: «Не знаю. Пожалуй, нет». Не закончена еще наша миссия в этом мире, не сделано дело, завершения которого ждут друзья наши «облака»: даже на побывку не отлучишься… И далекое воспоминание об Ирине отодвинулось еще дальше, как солдатская тоска по дому перед ночной атакой.
А темнота впереди вдруг сгустилась огромной тенью доисторического ящера, чиркнула спичка рядом, осветив открытую дверь темной стальной кабины, и голос Шнелля сказал: «Оливье первым, ты за ним, я замыкаю». Мы сели, дверь щелкнула, как в «Москвиче» или «Волге», и что-то под нами двинулось, бесшумно увлекая нас по дороге. Кабина была просторна: в центре ветрового стекла прямо передо мной отчетливо виднелась пристрельная щель, открывавшаяся нажимом рычага сбоку. «По команде „Стреляй“ открывай огонь, — предупредил Шнелль, — даже если не видишь цели. Ясно?» — «Ясно». Мы ехали не слишком быстро, километров пятьдесят в час, не больше, электричества в кабине не было, а спичка освещала лишь темную гладь стекла и металла — никаких указателей, приборов, часов, даже руля я не обнаружил. «Вот так и сидим, как крысы в норе, — сказал вдруг Шнелль. — Понадобится — вылезем, а то и отсюда пощелкаем». Что он подразумевал, о чем беспокоился, я так и не понял. Оливье молчал. Работенка, надо думать, была не из приятных. Что-то тяжелое, непонятное, пугающее угнетало, как ночная прогулка по кладбищу. В воскресших покойников не веришь, а почему жуть так и подхлестывает — не знаешь. «Трусоват был Ваня бедный…» Очевидно, в каждом человеке это заложено.
И тишина… Сквозь броню кабины не доносилось ни звука — ни хруста брошенной на дорогу ветки, ни шелеста листьев на ветру, ни шума мотора — да и был ли мотор? — даже шуршания шин. Но опытный Шнелль все же учуял что-то неладное. «Приглядывайтесь, парни. Ничего не видите?» А мы видели только черные тени леса, подступавшего к дороге, и россыпь звезд на небе. «Что-то с машиной впереди, по-моему», — забеспокоился Шнелль. «Неужели видишь?» — «Догадываюсь». Машина почти без толчка остановилась, причем мы тоже скорее догадались об этом, чем заметили. Шнелль открыл пристрельную щель, и в тишину ворвались глухие голоса издали, а где-то впереди заржала лошадь. «Кажется, фургон раздевают», — шепнул Шнелль и шагнул в темноту: дверь, должно быть, уже открылась, хотя я ничего, кроме клубящейся темноты, не видел. «Оливье, со мной! — скомандовал Шнелль откуда-то снизу. — Ано считает до пятнадцати, потом жмет на гашетку. Бей под углом вниз по ногам, по ногам…» Тишина и темнота поглотили обоих. Я сразу сообразил: под прикрытием моего огня из машины, когда они смогут подойти ближе, у них все шансы на внезапность и сокрушительность нападения. Вероятно, они даже смогут стрелять в упор. А в кого стрелять? В «диких» или в беглецов из Майн-Сити? Не об этом ли говорил на экзамене Корсон Бойл? Но с кем я? И зачем тогда считать до пятнадцати? Сразу, сейчас, немедленно! И предупредить этим замысел Шнелля. Я не раздумывал. Открыл огонь, но не вниз, а вверх, не по ногам, а по кронам деревьев, очередь за очередью, истошно, бессмысленно. «Может, поторопятся, поспешат, — с надеждой подсказывала мысль. — Есть же у них лошади, есть оружие. Только бы успеть до подхода Шнелля». Я снял палец со спускового крючка и вслушался. Где-то впереди ржали кони, кто-то кричал. Потом хлопнул выстрел, другой, застрекотал автомат. Затем все стихло. Кто кого? Каюсь, я ждал с холодным потом на лбу. И не только на лбу — даже ладони вспотели.
Чьи-то сапоги застучали рядом. Шнелль, уже не понижая голоса, сказал:
— Идиот. Я же приказал считать до пятнадцати. Медленно, не торопясь. Ты только спугнул их.
— Где Оливье?
— Ранен.
— А они?
Шнелль сплюнул — я даже услышал звук плевка на подножке.
— Двоих мы сняли, остальные ушли. Разберем завал.
Минут пятнадцать мы разбирали завал на шоссе с помощью патрульных с подошедшей машины. Охрана фургона, напоровшегося на засаду, была перебита. Шнелль принял наиболее разумное в этом положении решение. Легко раненного Оливье он положил рядом с собой, а меня посадил в машину, оставшуюся без охраны, и отправил в город с напутствием:
— У тебя будет только одна остановка — с ближайшей заставы я передам в Би-центр. Сгрузишь и обратно. Повтори.
Я повторил.
Дверца новой кабины захлопнулась, и повторилось все с самого начала: ночь, беззвучное скольжение по стекловидному покрытию, бег черных теней за стеклом, немигающие звезды на небе. «Больше ни одного выстрела, что бы ни произошло», — подумал я вслух и закрыл глаза. А когда открыл их, в ветровом стекле отражалась цепочка уличных фонарей: фургон сворачивал на широкую улицу, должно быть, американского сектора, потому что слепые окна верхних этажей где-то высоко-высоко таяли в ночи. Я узнал их по тоненьким и тусклым линеечкам доходившего до них и умиравшего в них света тех же газовых фонарей, которые позволяли мне видеть улицу. На всем ее протяжении она как вымерла — даже постовых полицейских не было видно. Какой страшный удел жить все ночи под угрозой комендантского часа, как во вражеской оккупации! Я вспомнил призрачную ночь в Сен-Дизье во время парижского конгресса три года назад. Неужели «облакам» так понравилась эта чернота обезлюдевших улиц? Или же это создание такого же черного человеческого разума? Я уже ничего не понимал.
Машина остановилась в конце улицы у здания, напоминавшего тюрьму или форт. Трехметровый каменный или бетонный забор, наглухо пригнанные ворота и часовые у пропускной будки только дополнили подсказанное памятью сходство. Ворота открылись, однако без моего предупреждения, и пятидесятитонная махина, никем и ничем не управляемая, довольно ловко, даже с каким-то изяществом, проскользнула во двор. Фонарь осветил открытый пролет в здании, плоскую тележку на рельсах и полицейских в таких же, как и мой, золотогалунных мундирах.
— Гони путевку, — сказал один из них, подойдя к открытой двери кабины. — Почему один? Где остальные?
Я кратко объяснил ему, что произошло на дороге. Он свистнул:
— Второй случай за месяц. Пора бы пришпорить, а то обнаглеют.
Кого пришпорить и кто обнаглеет, я, честно говоря, не понял, а спросить не рискнул. Тем временем полицейские без моей помощи довольно быстро разгрузили фургон. Задние двери его, как и кабины, открывались автоматически на любой остановке, и мне сразу стала ясна механика ночного набега. Нападавшие забаррикадировали дорогу, вызвали вынужденную остановку машины, перебили охрану и до нашего прибытия успели перегрузить часть ящиков и мешков на поджидавших у шоссе лошадей. Вероятно, не более тонны, потому что полицейские, принимавшие груз, казались не слишком встревоженными, а угроза пришпорить кого-то прозвучала, пожалуй, чисто риторически, потому что путевка с печатью тут же вернулась ко мне обратно, двери автоматически щелкнули, свет погас, и машина моя с такой же ловкостью проскользнула в открытые ворота на улицу. А куда я привез продукты, так и осталось нерешенной задачей — очевидно, не в магазин, и не в ресторан, и даже не в тюрьму, потому что явно не для заключенных предназначались контейнеры с консервированной высокосортной рыбой, полиэтиленовые мешки с жареными цыплятами и ящики с типично французским коньяком и шампанским.
Решение задачи пришло на очередной встрече четырех, вновь собравшей нас под одной крышей. Мой доклад, как наиболее обстоятельный, заслушивался последним. Начал Мартин, и начал с тревожного сообщения.
От Марии он узнал, что несколько дней назад из Майн-Сити бежало более ста человек. Побег был тщательно подготовлен, отлично организован и удачно выполнен. Одной группе заключенных удалось взорвать лагерную электростанцию; в результате вышли из строя все прожектора на сторожевых вышках, обесточились проволочные заграждения и погас свет в полицейских казармах. Другая группа ворвалась на склад оружия, перебила охрану и ушла в лес, соединившись с первой. Более полусотни стражников было убито во время преследования, многие погибли при взрыве электростанции.
Тревожил, конечно, не сам побег, а последовавшие за ним репрессии. В городе начались аресты. За один день только на заводах компании «Сириус» исчезло более восьмисот человек. Их видели в цехах, но ни один из них не вернулся домой. Мария рассказывала, что Корсон Бойл накануне в баре «Олимпии» назвал сопровождавшим его бизнесменам из «Клуба состоятельных» цифру предполагаемых арестов. «Ди-центр, — сказал он, — ощиплет перышки с двух тысяч петушков».
— Что за Ди-центр? — спросил я.
— Не знаю. И Мария не знает.
— Я знаю, — сказал Зернов. — Они помечают свои секретные организации буквами английского алфавита. Ди-центр, между прочим, от слова «дефенс» — «защита», нечто вроде здешнего гестапо. — Зернов нахмурился и вдруг встревоженно спросил Мартина: — А ты говорил кому-нибудь о цифре арестов?
— Только Маго.
— Зря.
— Я никого из вас не нашел.
— А кому же сообщать? — пришел на помощь Мартину Толька. — Она же связная.
Я знал Зернова. Он явно сдерживался, чтобы не сказать резкость. Но резкость эта все же прозвучала в ответной реплике:
— Ваше слово, Дьячук. Рассказывайте.
И Толька сделал поистине сенсационное сообщение. Он был на вечере у Корсона Бойла. Он пел любимые песенки галунщиков. Его накормили, напоили и увезли с величайшим почетом. Ничего особенного он не услышал — солдатские анекдоты и сплетни. Но он увидел.
— Вы все обалдеете, когда узнаете, кого я увидел.
— Кого? — взревели мы все.
— Бориса Аркадьевича собственной персоной.
Мы молча переглянулись. Толька явно сошел с ума.
— Меня? — осторожно переспросил Зернов.
— Вас.
— А вы не ошиблись, Дьячук? В тот вечер я был у Томпсона.
— У Томпсона гостевал некто Зерн, писарь с козлиной бородкой, — лукаво подмигнул Толька, — а у начальника фуд-полиции был Зернов. Чисто выбритый московский Борис Аркадьевич Зернов. Выдающийся ученый Города и директор Би-центра. Усекли?
Мы усекли. Вероятно, каждый вспомнил трагически окончившуюся встречу двух Зерновых в кают-компании Мирного. Что скажет сейчас Зернов, вернее, Борис Зерн, писарь личной канцелярии мэра?
И он сказал:
— Теперь я понимаю, почему Томпсон посоветовал мне отрастить бороду. Он знал.
— А я одного не понимаю, — недоумевающе протянул Толька. — Вы же ледовик по специальности, Борис Аркадьевич. А здешний — кибернетик, хозяин счетной машины Города.
— Выучился, — равнодушно сказал Зернов. — Может, его таким и запрограммировали. А биологически я и он идентичны. Тот же характер, те же способности. Даже усиленные за счет частичной блокады памяти.
Мне захотелось поддеть эту профессиональную самоуверенность.
— Может быть, о характере уточним, Боря? Твой дубль с аппетитом ест из хозяйской миски.
Но Зернов не пошел на «подначку».
— Не думаю, чтобы с аппетитом. Блокада памяти — не решающий фактор в изменении характера. Среда тоже. Может быть, здесь известную роль играет научная одержимость?
— Он даже спит в аппаратной, — подтвердил Толька.
Но Зернов не откликнулся. Он уже не объяснял, а размышлял вслух.
— Научная одержимость, — задумчиво повторил он. — Но разве ее не было у Эйнштейна или у Оппенгеймера? Или у Жолио-Кюри?
— Быть может, он таким и задуман? Ты же упомянул о программировании, — перебил я.
— Только в одном смысле. Моделируя, они учитывали склонность, призвание, если хотите. Кстати, я не мечтал быть гляциологом. Это получилось, в общем, случайно.
— А если в нужную им модель они внесли и нужные им черты характера?
— Кто? «Облака»? Эй-центр и Би-центр — единственное, что внесли они в моделируемый ими мир, в отличие от земного. Но это же чистейшая автоматика. А систему контроля, я убежден, придумали сами люди. И характер им не придумывали: у них был свой. Так что и у моего двойника… — Он не закончил.
— По-моему, над этим стоит подумать, — сказал я. — Твой аналог в перспективе…
— Нет, нет, — оборвал меня Зернов, — не сейчас. Не будем отвлекаться. Твоя очередь, Юра. Ждем.
Я рассказал со всеми подробностями об экзамене и последовавших рейсах. Реагировали по-разному. Зернова больше всего заинтересовал разговор с Бойлом, он все время перебивал и расспрашивал о деталях. Тольку и Мартина привлекали главным образом действенные или, как говорят в кино, остросюжетные эпизоды.
Смущавшую меня загадку первого рейса, когда я привез продукты в здание, напоминавшее казарму или тюрьму, Зернов разъяснил сразу:
— Это же холодильник, Си-центр, от слова «колд» — «холод». Не в чистом виде рефрижератор, а еще и склад, запасец, так сказать, на черный день. Ты правильно заметил в разговоре с Бойлом, что они не знают пределов мощности своего пищевого завода, не уверены они и в проблеме его надежности. Отсюда совершенно правильный вывод об экономическом статус-кво, о стабильности спроса и предложения, о сохранении пониженной платежеспособности населения. С выводом Бойл согласился, но дополнений не сделал. Ну а если завод остановлен, что тогда? Город остается без хлеба и мяса, деньги обесцениваются, горит промышленность, закрываются банки, а население частично вымирает от голода, частично превращается уже не в «диких», а в дикарей. Думаешь, Корсон Бойл этого не понимает? Все понимает и учитывает. Отсюда и холодильник с двухлетним запасом продуктов, и зачатки сельского хозяйства, которое за эти два года уже может давать Городу хлеб и овощи.
— Но ведь сельское хозяйство запрещено местным законодательством, — возразил я.
— Ты в этом уверен? А откуда, по-твоему, берется овес для лошадей? Где достают его конские заводы? А ты знаешь, что в Городе более ста предприятий извозного промысла и два десятка фирм, поставляющих им овес? Где, по-твоему, они берут его? Твои грузовики развозят по Городу хлеб. Но хлеб не положишь на двухлетнее хранение в амбары — нужна мука. Без зерна ее не получишь, без мельниц не смелешь. А почему, ты думаешь, не караются «дикие»? Официально они под запретом, но за последние годы не предпринято ни одной карательной экспедиции в лес. Если остановится пищевой завод, «дикие» образуют основу будущего фермерского хозяйства. Этого тебе Корсон Бойл не сказал. А сказал ли он о том, чем поддерживается пресловутое статус-кво? Сохранением цен? Кстати, цены на товары не сохраняются, а повышаются. Зато сокращается число едоков. Интересуешься, каким способом? А вспомни Мартина: с двух тысяч петушков будут ощипаны перья. И петушков можно ощипывать ежегодно, поквартально, ежемесячно.
Лицо Зернова побелело от ярости — таким я его еще не видел. Может, и у меня будет такое же, когда я смогу поставить к стенке Этьена и Шнелля?
— Второй двигатель полицейского статус-кво, — продолжал Зернов, — это искусственное торможение технического прогресса.
Я вспомнил о замораживании изобретений в бюро патентов: кажется, даже телеграф заморозили.
— Только ли телеграф? — воскликнул Зернов с ноткой горечи; ярость уже погасла. — Энергетическая база не расширяется, электроэнергия поглощается крупной промышленностью, а в домах жгут свечи и масленки, как при Карле Девятом. Геологическая разведка не ведется. Недавно еле-еле вырвали лицензию на производство бензина из горючих сланцев. И то лишь потому, что это процесс длительный и дорогостоящий. А электромобили заморозили. Превосходный проект двигателя на воздушно-металлических аккумуляторах. Энергоемкость в сто десять ватт-часов на килограмм веса. Даже у нас на Земле изобретение стоящее, а здесь прямо-таки бесценное. Так нет — угроза пресловутой стабильности: зачем электромобили, когда извозчиков девать некуда? Не умирают Простаковы и Скотинины.
— Тебе все ясно, — вздохнул я.
— И тебе. В Сопротивлении люди не глупее нас с тобой и тоже по-своему политически грамотны. Рано или поздно эта мерзкая полицейская клика найдет свой конец на десятом или одиннадцатом году своей истории. Может быть, и позже, но найдет обязательно. Не помогать этому было бы непорядочно и нечестно, но у нас есть и свои задачи. Анохин удачно разыграл дебют, партия переходит в миттельшпиль. Мы знаем теперь, где находится тайное тайных галунной хунты. Остается продумать, как туда проникнуть.
В этот момент кто-то проник к нам с такой стремительностью, что незапертая входная дверь завизжала и грохнула.
— Кто?! — крикнул я, бросаясь в соседнюю комнату.
Передо мной стоял Джемс, без фуражки, всклокоченный и грязный. Половина его серого пиджака стала рыжей от жидкой глины, словно он только что вывалялся в сточной канаве. К виску он прижимал платок, побуревший от крови.
— Не пугайтесь, «хвоста» нет, — сказал он тихо. — Я, кажется, ушел от них.
— От кого?
— Кто у нас с автоматами? Смотри. — Он отнял платок от лица: на виске алел кровоточащий след пули. — Только скользнула по кости, — хрипло рассмеялся Джемс, словно речь шла о забавной лесной охоте. — Я через забор — и в канаву. С головой в рыжую жижу. Они мимо. Сколько я там пролежал, не помню. Потом переулками сюда. К счастью, даже портье не было — никто не видел.
Мы, окружив его, молчали в полной растерянности. Лишь Дьячук нашелся.
— Бинт! — не сказал — приказал он.
Рану промыли и перевязали, грязный пиджак сменили на Мартинову шоферскую куртку. Джемс впервые облегченно вздохнул, — лишь сейчас мы заметили, каких усилий стоило ему только что пережитое.
— Что же все-таки произошло? — спросил Зернов.
— Вы знаете, что у Маго был автомат?
Я не знал, но Толька Дьячук подтвердил, что был.
— Его достал кто-то из друзей Маго, обучали стрелять ее в подпольном тире. — Джемс медленно оглядел всех нас и спросил: — Кто сообщил ей о предстоящих арестах?
— Я, — сказал Мартин.
— Это и довело ее до точки кипения. Мы должны были встретиться с ней под кронами Тюильрийского парка, там, где я обычно назначаю свидания связным. Пришел вовремя — ее нет. Подождал, потом пошел навстречу. Дорога к парку по бульвару мимо полицейского управления. И тут я увидел ее.
Он закрыл лицо руками и закачался, как от нестерпимой боли.
— Она шла навстречу тебе? — спросил я, предчувствуя недоброе.
— Нет, стояла у витрины универмага близ входа в полицию. А там дожидался экипаж, который знают все в городе: беговая американка без кучера на велосипедных колесах — выезд Анри Фронталя, — только он один предпочитает такой способ передвижения по Городу. У Маго в руках был скрипичный футляр. Она поставила его на гранитную каемочку у витрины и почему-то замешкалась. Все выглядело естественно и обычно: девушка идет на репетицию в оркестр или в музыкальную школу. Охранники у входа, по-моему, даже на нее не взглянули. И в эту минуту вышел Фронталь с адъютантом. Я остановился не доходя — не в моих привычках искать сближения с полицией даже пространственно. Стояла и Маго спиной к полицейским, она поспешно открыла футляр, и, когда Фронталь уже уселся в своем экипаже, широко расставив ноги и поманив адъютанта — вероятно, хотел что-то сказать ему, — между ним и Маго никого не было, ни одного человека из охраны. Все произошло в какие-то десятые доли секунды. Из футляра Маго извлекла не скрипку, а полицейский автомат без ремня, нажала гашетку и срезала одной очередью и Фронталя и адъютанта. Но уйти не ушла, а могла бы. Испуганная лошадь понесла, тело Фронталя, зацепившегося носком сапога, протащило по мостовой метров двадцать, и растерявшиеся постовые не сразу пришли в себя. Но один из них все же успел открыть огонь, как только Маго снова нажала гашетку. Второй охранник упал, даже не вскрикнув, но первый на какое-то мгновение предупредил свою смерть: Маго упала раньше.
Джемс закрыл глаза, должно быть стараясь зрительно представить себе увиденное. Никто из нас не решался прервать его.
— Я побежал, когда уже начали оцеплять улицу, — почти шепотом закончил он: у него уже не было голоса. — Полицейский промазал, когда я перемахнул через забор. Остальное вы знаете.
— А Маго, Маго?! — не закричал — взвизгнул Толька.
— Я же сказал: упала. — Джемс даже не поднял головы.
— Живая?
Мы молча посмотрели на Тольку. Нужно ли отвечать на этот вопрос?
Джемс и не ответил.
В тишине, повисшей почти осязаемой тяжестью, вдруг раздался тоненький, протяжный звук. Это плакал Толька. Не по-мужски — по-детски, заливчато и жалобно.
Я отвел Тольку в ванную — пусть выплачется и умоется. Пиджак Джемса в рыжей грязи засунул под ванну. Но где спрятать самого Джемса?
— Уходить нельзя, — решил Зернов, — на улицах, вероятно, уже идут облавы. У Джемса пустяковое, но пулевое ранение. Разбинтуют и сразу поймут, что к чему. Здесь оставаться тоже рискованно — отель не застрахован от обыска. Если не считать переулков, мы на одной магистрали с бульваром.
— А если в подвале? — спросил я. — В типографии. Там сейчас никого нет.
Джемс поднял голову.
— Дверь в стене хорошо пригнана, — вспомнил он, — но щель все-таки заметна. Когда мы работаем, кто-нибудь из оставшихся шпаклюет щель и подбеливает. Ни черта не заметно, разве только с лупой и разглядишь.
— Вода там есть? — спросил Зернов.
— Есть.
— Возьми сыр и свечи.
Мы спустились в подвал по черной лестнице — я страховал их на пролет впереди. Дверь в подвальной стене закрывалась плотно. Но, пропустив Джемса внутрь, мы все-таки замаскировали еле заметную щель. Полоска свежих белил легла действительно незаметно. Даже придирчивый обыск едва ли бы ее обнаружил.
— Порядок, — облегченно вздохнул Мартин.
— Как сказать, — усомнился Зернов.
Тольки с нами не было. Он сидел у стола, положив голову на руки, и никак не реагировал на наше возвращение. Даже о Джемсе не спросил.
— Толя, — сказал я по-русски, — ты все равно бы вернулся домой без нее.
Он посмотрел на меня сухими, без слез, ненавидящими глазами:
— А ты спроси: вернулся бы я вообще?
— Тебя бы вернули. Мы здесь гости. Толя. Расставанье неизбежно.
— Но не такое.
— Анохин, — позвал меня Зернов из соседней комнаты, — оставь его. Он все поймет без нашей подсказки.
Мы перешли на английский язык.
— Я не верю Этьену, Дон.
— Я тоже.
— Если найдут Джемса, найдут и подпольную типографию. И наоборот. Этьен не пойдет на это.
— У него не будет выхода. Убийство Фронталя — повод к репрессиям. Галунщики жаждут крови.
— Фронталь — пешка, — сказал я.
— Жертва пешки обещает атаку. А с Этьена потребуют взнос.
— Гибель Джемса — это гибель газеты.
— Нет, — сказал Зернов.
— Нужна новая типография.
— Она есть.
— А редактор?
— Есть и редактор.
— Кто? — заинтересовался Мартин.
— Ты.
— Злая шутка, Борис.
— Я не шучу. Ты в резерве, запомни. А потом, обыск еще не начался.
Но Зернов ошибся. Обыск уже начался. К нам в дверь без стука ворвались четверо полицейских с автоматами на изготовку.
— Руки! — крикнул ближайший.
Все, кроме меня, подняли руки.
— А ты? — Он чуть не ткнул меня автоматом.
— Болван, — сказал я. — Формы не видишь?
— Стреляю.
— Попробуй.
— Погоди, — сказал кто-то за ним знакомым голосом. Оттолкнув автоматчика, вышел Шнелль. — Ты? — удивился он. — Что ты здесь делаешь?
— Живу.
— В «Омоне»?
— Об этом сказано в моей личной карточке.
— А эти кто? — Он кивнул на стоявших с поднятыми руками товарищей.
— Мои друзья. Одного ты, наверное, знаешь. — Я показал на Тольку.
— Толли Толь? — Шнелль растерялся.
— Личный гость Корсона Бойла, — прибавил я. — И убери своих дураков.
— Отставить! — закричал Шнелль сопровождавшим его галунщикам. — Везет тебе, Ано, — заключил он загадочно и вышел не прощаясь.
Дверь захлопнулась. Мартин тотчас же открыл ее.
— Зачем?
— Хочу знать, что происходит в отеле.
А «Омон» гудел, как воскресный рынок. Кто-то бегом проскочил по коридору. Кто-то кричал. Где-то громыхнули выстрелы. Стучали по лестницам подкованные солдатские сапоги. Кто-то совсем близко тоненько взвизгнул: «Не смей бить! Не смей!» Зазвенело разбитое стекло.
Еще одна автоматная очередь, и грохот сапог на лестнице в холл. И хриплый крик в нашем коридоре: «Проходи, проходи: здесь уже были!»
«Омон» постепенно затихал. Звуки гасли в портьерах, перинах, коврах. По грохотавшим коридорам и лестницам разливалась пугливая тишина.
— Пойду понюхаю, — сказал Мартин и выскользнул за дверь.
Через полчаса он вернулся. За ним шел старик с зонтиком, мокрым от дождя.
— Разве на улице дождь? — спросил я.
Вопрос прозвучал глупо, потому что всех интересовал гость, а не его зонтик. Старик выпрямился и улыбнулся. Очень знакомой была эта улыбка.
— Фляш! — обрадовался я.
— Тссс… — остановил меня гость. — Не так громко. Считайте, что я постарел на десять лет, и не узнавайте. А дождь, между прочим, идет.
— Как вы прошли сюда? — удивился Зернов. — Патрули повсюду.
— Старик с мокрым зонтиком всегда может зайти в лавочку. А из одной в другую, не выходя на улицу. Из соседней, между прочим, можно пройти в здешнюю гардеробную. Швейцар в таких случаях закрывает глаза.
— Этьен знает о вашем приходе?
— Все то, что он знал, он уже выдал.
— Я вас предупреждал.
— И я, — сказал я.
Фляш смущенно погладил фальшивые баки.
— И счетные машины иногда ошибаются. Все ему верили.
— Джемс внизу? — спросил я у Мартина.
Мартин отвернулся.
— Джемс уже на пути в Майн-Сити, если только остался жив, — проговорил Фляш с такой горечью, что мы только сейчас поняли, как тяжело переживает он новый провал.
— Что-нибудь уцелело?
— Все вывезли — и шрифт и бумагу.
— Как же они нашли? Мы загрунтовали все стыки.
— Всегда найдешь, если знаешь, где и что надо искать.
— Газета выйдет, — сказал Зернов.
— Знаю, — усмехнулся Фляш, — я даже успел поговорить с ее новым редактором.
По коридору за стеной знакомо застучали тяжелые сапоги. Одним прыжком Фляш очутился на подоконнике.
— Окно выходит в переулок. Под нами балкон. Все уже освоено, — сказал он тихо. — Задержите его, если это за мной.
В дверь постучали. Я открывал медленно-медленно, умышленно возясь с замком.
— Ключ не поворачивается. Минутку.
За дверью ждали. Кто? Дольше тянуть было нельзя, и я, выпятив расшитую золотом грудь, открыл наконец дверь.
У входа стоял галунщик.
— Лейтенант Ано? — вежливо спросил он.
Я важно кивнул, хотя и не был лейтенантом. Когда это меня произвели?
— Войдите, — пригласил я его.
Что еще можно было сказать — я попросту тянул время.
Но он даже не вошел в комнату.
— Поторопитесь, — козырнул он. — Вас ждут, лейтенант.
Бессмысленно было спрашивать, кто меня ждет в этот безумный, безумный день. Но я не торопился, я еще пошел к окну.
— Порядок, — шепнул Зернов. — Ушел благополучно.
— Слава Богу, — сказал я по-русски.
— Какому? Христианскому или буддийскому?
— Все равно. Меня тоже коснулась его десница. Становись во фрунт, Боря. Я уже лейтенант.
— И лейтенантов здесь ставят к стенке.
— Знаю, перспектива не увеселяет.
— Не дрейфь. Юрка, и возвращайся, как только сможешь, — подал голос Дьячук. — Будем ждать.
— Будем ждать, — повторил по-английски Мартин. — Я все понял, Юри. Перевода не надо.
Как хорошо, когда у тебя такие друзья! Может быть, потому мне хотелось сесть верхом на лестничные перила и, как это делают все мальчишки, съехать вниз. Но лейтенанту это не полагалось.
А меня действительно они ждали — спать никто не спал, когда я вернулся ночью уже во время комендантского часа. Вернулся, как и выехал, верхом, с тем же сопровождающим, который и увел моего взмыленного коня.
Встретили меня молча и настороженно. Говорить должен был я. И я сказал что-то весьма торжественное о шаге, еще более приблизившем нас к поставленной цели. А потом пришлось описать этот длинный и неожиданный трехчасовой шаг.
Ехали мы не в Главное управление, где погиб сегодня Анри Фронталь, а в уже знакомое мне экзаменационное узилище в четырнадцатом блоке американского сектора. Ехали галопом по скаковой дорожке, проложенной здесь посреди большинства бульваров и авеню, — кстати говоря, неплохое нововведение, которое пригодилось бы и в наших, земных, городах для поощрения уже почти забываемого конного спорта.
Принял меня, как я и предполагал, сам Корсон Бойл в своем кабинете, похожем на все начальственные министерские кабинеты, какие мне приходилось видеть. Только портретов не было — голые, под дуб стены, огромная карта Города над столом, многократно пересеченная красными стрелами продовольственных маршрутов. Я разглядел Эй — и Би-центры, нашел холодильник, куда занесла меня нелегкая в первый же рейс, и даже Майн-Сити, расположенный совсем в другой стороне. Он был заштрихован решеткой, случайно или специально напоминавшей о его назначении.
Заметив мой интерес к карте, Корсон Бойл взял палку-указку и, не вставая, ткнул ею в крохотный кружок рядом с большим красным кольцом с буквой «А» в центре.
— Догадываешься? — спросил он.
— Наша застава, — сказал я.
— В связи с событиями, весьма прискорбными и тебе хорошо известными, мы передвинули на место покойного Фронталя начальника твоей заставы. Его же пост пока не замещен. — Бойл заговорщицки подмигнул мне. — Уясняешь?
— Я, должно быть, круглый дурак, — сказал я.
— Ты не дурак. Просто у тебя есть такт и чувство дистанции. Предпочитаешь не догадки, а прямые распоряжения. Отлично. Я назначаю тебя начальником заставы.
Я встал:
— Готов…
— Сядь. Я знаю, к чему ты готов.
— Когда приступать?
— Завтра ночью, как обычно. Но обязанности не легкие. Мы сменяем патрульных. Тебе придаются отборные головорезы со всех участков. Случаи, подобные твоему в первом рейсе, не должны повторяться. Любое нападение вы обязаны отразить с полным разгромом противника. Ни одного грамма продуктов не должно быть потеряно.
— К сожалению, двери кузова открываются автоматически на любой остановке, — сказал я.
— Раздели патрульных. Помести по двое в кузов, одного у смотровой щели. И никаких вылазок. Любой фургон — крепость. С последней машиной в Си-центр поедешь сам. Спутников подбери понадежнее.
— Будет сделано, генерал.
— Комиссар. Только комиссар фуд-полиции.
Какого черта он скрывает от меня свою истинную роль? На место Фронталя передвигается другая пешка, а король прячет корону в портфель. Всего только скромный фуд-комиссар, джокер в любой карточной комбинации. Не в того целилась Маго, бедная, наивная девочка, так и не сумевшая распознать хитроумную комбинацию замаскированного диктатора.
Лицо мое при этом было непроницаемо — образец служебного послушания, так что Бойл вполне мог оценить меня как хорошо запрограммированного робота.
— Если оправдаешь доверие, — прибавил он, — будешь капитаном через две недели в «Олимпии».
Единственно, что заинтересовало меня, — это место моего назначения. Не выдержал характера — любопытство пересилило, — спросил:
— Почему в «Олимпии»?
Бойл захохотал:
— Я ожидал этого вопроса, лейтенант. В «Олимпии» мы отмечаем десятую годовщину нашего господства в Городе. А почему капитаном, не спрашиваешь? Для моего адъютанта, каким ты будешь к тому времени, лейтенантских нашивок мало.
Я вытянулся:
— Счастлив заслужить капитанские нашивки, комиссар.
Он кивнул, милостиво отпуская меня. По-видимому, я делал головокружительную карьеру — так откозыряли мне всезнающие дежурные и так почтительно подвел под уздцы мою лошадь сопровождавший меня сержант. Я вспомнил д'Артаньяна и Ришелье. Д'Артаньян не согласился на предложение кардинала, я его принял. Но мы затевали со здешним диктатором более сложную и тонкую игру, чем герои Дюма с тогдашним повелителем Франции. Мы собирались проникнуть в тайну Корсона Бойла, дававшую ему почти божественную власть в этом мире, — тайну, которую здесь никто, даже он сам, не знал, но узнать которую мы могли, уже почти ничем не рискуя. Трудно назвать случаем все со мной происшедшее — в нем было слишком много расчета. Сопротивление точно рассчитало мое проникновение в личное окружение Корсона Бойла, предвидя возможность атакующей комбинации, хитроумного разведывательного маневра. Но Зернов смотрел шире и видел больше.
— По аналогии с шахматами, — сказал он, — партия переходит в эндшпиль. Пешка Анохин (я не обиделся на него за эту «пешку») достигает последней линии и превращается в ферзя. Сопротивление даже не предполагает последствий, какие открывает ему эта возможность. При некоторых ситуациях можно создать матовую сеть для противника. Но пока об этом рано. Нужен план-минимум. Наш план.
И план родился.
Приняв вечером дела у начальника заставы, я сказал окаменевшему от зависти Шнеллю:
— В патруль пойдешь со мной. Последним рейсом без остановок в Си-центр. С кем в паре?
— С Оливье.
— Оливье мелковат. Подбери кого-нибудь из новеньких. Позубастее. Чем больше голов у него на счету, тем лучше.
Шнелль осклабился: «Понятно, мол, подберу». Я и так знал, что он подберет самого что ни есть гнусняка. Дрянной человечишка был этот Шнелль, даже в полиции его не любили. Я все думал: да существовал ли он в действительности на Земле, не выдумал ли его Каррези для фильма? Но смоделировать абстрактно «облака» не могли: им требовался оригинал. Значит, Каррези знал или видел где-нибудь эту падаль.
Я проверил списки патрулей, число явившихся на дежурство, проводил первые машины в Город и поспал часок у себя в кабинете, а остаток ночи провел за покером в компании с Оливье, Шнеллем и новым компаньоном в предстоявшем нам рейсе — узколобым крепышом, откликавшимся на кличку Губач: нижняя губа его была рассечена надвое и плохо срослась. «Покалечили в лагере, бывает», — пояснил мимоходом Шнелль, представив мне подобранного им спутника. Я не почувствовал никакого сожаления ни к его порезанной губе, ни к ожидавшей его участи.
Но что-то вроде тревоги кольнуло меня, когда я присмотрелся и прислушался к Шнеллю. В его отношении ко мне всегда была отчужденность и неприязнь. Невзлюбил он меня с той минуты, когда получил от Макдуффа первый ком грязи в лицо. Неприязнь перешла в откровенную враждебность, когда я два раза швырнул его на ковер, а враждебность — в стойкую ненависть, когда симпатия или каприз Корсона Бойла вручили мне в руки судьбы трехсот патрульных заставы. Шнелль подчинился и даже сыграл дружеское восхищение молниеносной карьерой товарища. Плохо сыграл. Когда он смотрел мне вслед, я, не оборачиваясь, чувствовал этот взгляд, как иногда затылком чуешь неведомую опасность.
Сейчас, во время затеянной нами игры, мне показалось, что в эту устойчивую, плохо скрываемую ненависть вклинилось что-то новое. Шнелль словно в чем-то подозревал меня, чему-то не доверял, чего-то боялся. Он искоса следил за каждым моим движением, прислушивался к каждой моей интонации. Так присматривается к партнеру боксер на ринге, опасаясь нокаутирующего удара. Но чего опасался Шнелль? Последнего ночного рейса, в котором я заменил Оливье Губачом. Нашего плана он разгадать не мог, он даже подумать не посмел бы, что кто-то замышляет проникнуть за строй голубых протуберанцев. А вдруг это не подозрение, не страх, не предчувствие опасности, а просто злобная радость, предвкушение возможности от меня избавиться? Может быть, опасность в той же мере угрожает и мне: вдвоем с Губачом они ликвидируют меня еще раньше, чем подоспеют Зернов и Мартин. В общем, кто кого. «Будем посмотреть», — как говорит Толька.
Он очень огорчился, что ему не нашлось роли в задуманном нами спектакле. Ничто его не убеждало. «Патруль на машине — это тройка, а не четверка», — говорил я. «А кто будет проверять? Машины не возвращаются». — «Пойми, мы не имеем права даже на одну сотую риска». — «Вы что затеваете? Авантюру. А где ты видел авантюру без риска?» Наконец вмешался Зернов: «Сопротивление дало прямое указание беречь вас, Дьячук. Вы понадобитесь. И учтите, вам придется сыграть очень трудную и опасную роль. Сопротивление готовится к большим делам, вы знаете». — «Ничего я не знаю». Толька плюхнулся на диван и отвернулся: он был очень обижен. Ну а мы? Мартин поехал доставать полицейские мундиры для себя и Зернова, а я отправился на заставу.
Мы не предполагали, конечно, что в нашу задачу войдет новый коэффициент, коэффициент Шнелля, — непредвиденной опасности. И сейчас, кроме меня, об этом никто не знал. Значит, решать должен был я, и решать быстро. А думать мешала игра, сдача за сдачей и мое совершенно непонятное везение. Я не очень люблю карты, тем более покер — игру азартную и сложную, где выигрывает не только комбинация карт, но и чистый блеф, игра «втемную», с рискованным и нахальным обманом. Я не умел блефовать и всегда проигрывал. Но сейчас меня выручала карта: она шла ко мне, как крупная рыба на снасти бывалого рыбака.
— Везучий ты парень, — вздыхал Оливье, бросая карты.
А Шнелль злился.
— Ему уже давно везет, — и, скривившись, прибавил: — День везет, два везет, на третий сорвется.
Оливье подвинул ко мне кучу денежных купюр — весь мой выигрыш. Я отодвинул ее обратно:
— Организуй банкет в честь нашего благополучного возвращения. Только не в «Олимпии». Где-нибудь потише и поскромнее.
— Патрульному Оливье уготована роль интенданта, — съязвил Шнелль.
А я поправил:
— Патрульному Оливье уготована другая роль. Он остается моим заместителем до конца рейса.
— Почему Оливье? — Шнелль уже перестал сдерживаться.
— Потому. Приказы начальника не обсуждают. Кстати, Оливье, — прибавил я, — если я не вернусь из рейса, вернувшиеся без меня будут расстреляны. Это приказ комиссара Бойла. Перед исполнением можете запросить подтверждение. Если я вернусь в одиночестве, отправьте меня под конвоем в четырнадцатый блок. А сейчас проверьте рапортички вернувшихся.
Я искоса взглянул на Шнелля. Лицо его снова окаменело. Губач скривился, словно в приступе зубной боли. Но оба молчали. Только когда Оливье вышел, Шнелль спросил:
— На пушку берешь?
Он употребил свою идиому — я лишь передаю ее смысл по-русски. Слова «пушка» в словаре его не было. В ответ я улыбнулся и предложил:
— Не веришь? Позвони в Продбюро и спроси начальника.
— Мало ли что в пути может случиться?
— Вот именно. Приказ Бойла устраняет случайности. Будем беречь друг друга, как самого себя.
— И все-таки я не верю. Твои штучки. Не мог Бойл издать такого приказа.
— Поверишь, если вернешься без меня. А сейчас и в пути приказываю я. Встать и все подготовить.
Время выезда приближалось. Когда налитый злобой Шнелль и загадочно причмокивающий Губач вышли, столкнувшийся с ними в дверях Оливье спросил меня:
— Ты правду сказал о приказе Бойла?
— Не совсем. Мне хотелось припугнуть их.
— Опасаешься?
— Есть основания.
— Вижу, что есть. Оставь Шнелля вместо меня.
— Нет. Я хочу наконец раскрыть этого парня с двойным дном. Мне надоели его козни исподтишка.
— Их двое, Ано.
— Как-нибудь справлюсь. Постараюсь не создавать выгодной для них ситуации. А там посмотрим.
С этими словами я вышел в ночь к лошадям, уже сопевшим у крыльца. Поехал сзади, хотя и знал, что сейчас, до появления машины, они не рискнут напасть: слишком близко от заставы, да и объяснить мою гибель трудно. Кто напал, кто защищался, почему стрельба? Нет, нападут они, конечно, в лесу, и если я не приму мер, то по дороге в Город.
Машина вышла в точности минута в минуту, когда мы подъехали к пункту. В темноте ее не было видно — только что-то более черное, чем ночь, вдруг выросло перед нами. Свет ручных фонарей вырвал из мрака дверцу кабины и заиграл в ее черном полированном зеркале.
— Погоди, — остановил я Шнелля, уже поставившего ногу на подножку. — Отставить.
Он обернулся, видимо не поняв.
— В кузов, — сказал я. — Двое в кузов. Если по дороге вдруг откроются двери, на шоссе не выходить. Забаррикадируйтесь и ведите огонь по любой движущейся тени. Ничего не увидите — стреляйте в темноту без прицела.
— А ты?
— Я в кабине у прицельной щели. Инструкции те же.
— Чьи? — дерзко спросил Шнелль.
Ни он, ни Губач не двигались.
Или я был плохим начальником, или мои лейтенантские нашивки не убеждали их в необходимости подчиняться. Любой ценой я должен был утвердить свой авторитет.
— По возвращении пойдете на гауптвахту, — сказал я. — За неуместные вопросы. А сейчас выполняйте приказ. Не заставляйте меня заменить вас немедленно.
Оба смутились. Мне подсказало это их молчание. Я угадал их план и сорвал его.
— Один вопрос, лейтенант, — наконец прошамкал Губач: зубов у него не было.
— Говори.
— Обратно поедем тоже в кузове?
— Зачем? — спросил я как можно естественнее: не показывать же им, что я чего-то боюсь. — Обратно охранять нечего.
Мне показалось в темноте, что Шнелль легонько толкнул Губача. «Ничего, на обратном пути отыграемся», — только и мог означать этот толчок. Но, может быть, все это мне только показалось: у страха глаза велики.
Уже не возражая, Шнелль и его подручный полезли в открытые двери фургона. Я сел в кабину.
Так начался рейс.
Он мало чем отличался от моего первого рейса, когда меня одного пересадили в пустую кабину и я в полудреме проехал по Городу до каменных складов Си-центра. Только сейчас я не дремал, пристально всматриваясь в поблескивающую даже в ночи стекловидную пленку шоссе: не промелькнет ли с краю какая-нибудь скользящая тень или перегородит путь поваленное дерево? Я знал, что машина «увидит» это раньше меня, и все-таки всматривался: ничто не должно было помешать сегодня так тщательно выработанному нами плану.
Но путь был свободен, ни одно дерево не упало на шоссе, машина бесшумно уходила в темноту, не встречая препятствий. Так мы доехали до Города, мелькнули стены въездной полицейской заставы, освещенные двумя тусклыми «газовками» на столбах; потянулась цепочка таких редких и тусклых городских фонарей; как река ночью, плыли навстречу темные и безлюдные, будто вымершие, улицы, слепые дома и витрины за железными шторами. «Сен-Дизье, — еще раз подумал я, — Сен-Дизье. В такой же безлюдной ночи сидели мы с Мартином подле офицерского казино, пока женщина в шуршащем шелковом платье не вышла на улицу — принести нам свет, свободу и жизнь». За одну эту вымершую пустыню таких, как Бойл и Шнелль, следовало вешать, вешать и вешать, как вешали палачей из зондеркоманд — всю эту гестаповскую скверну. Но пока еще неприступной крепостью тянулись по улице глухие стены Си-центра, горел фонарь над пропускной будкой и послушные галунщики открывали ворота нашей машине.
А далее — все как обычно. Шнелль и Губач помогали сгружать на весы ящики и контейнеры, а я заполнял рапортичку, обмениваясь репликами с дежурными по складу:
— На этот раз благополучно?
— Вполне.
— Опять урезали мясо и птицу.
— Разве? Я не в курсе.
— Весы показывают. А шампанское и коньяк уже не в одном, а в двух контейнерах, и деликатесов более восьми тонн. Поди посмотри.
Но смотреть мне не хотелось, кроме того, я ему верил и, сыграв наивность, спросил:
— А почему?
— Мы кто? — засмеялся дежурный. — Мы запасник. А для кого запасать? Для себя.
Я заметил, что Шнелль поодаль прислушивается к нашему разговору, и скомандовал:
— По местам!
Шнелль уже пропустил Губача в кабину и ждал меня.
— Возвращаемся рядышком, Ано. Выполняю приказ, — сказал он с наигранной почтительностью. — Так что проходи и садись посередке как старший.
Я все еще медлил.
— Или боишься?
Не мог же я показать этой твари, что и в самом деле боюсь. Но сесть между ними — это конец. Я подумал и ответил:
— Ладно. Проходи ты. Я сяду с краю.
Он пожал плечами с подчеркнутым равнодушием:
— Твое дело.
Мы выехали на стрежень проспекта и вновь поплыли по нему — по все той же тихой и темной реке: крутые высокие берега, безлюдье, тишь. Машина вернется в последние предрассветные минуты, значит, Шнелль с напарником постараются напасть ночью. Бессмысленно гадать, на каком километре, в лесу или в городе. Фактически никто не помешает им застрелить меня на этой же улице и, раздев, выбросить голого на мостовую. Мало ли как можно объяснить происшедшее: Шнелль придумает.
Я вынул приготовленный пистолет из кармана и несильно ткнул ему в бок:
— Спокойно, Шнелль. Пошевелишься — стреляю.
— С ума сошел!
— Молчи. Я уже давно обо всем догадался. Предупреди напарника, чтоб тоже сидел смирно. Тебе спокойнее.
Предупреждение было излишне. Губач все слышал и молчал. Он даже не пошевелился, разумно решив, что выгоднее.
— Я подам рапорт, — сказал Шнелль.
Не отвечая, я только чуть сильнее вдавил ему в бок стальное дуло. Он тотчас же замолчал. Так мы пересекли Город, проехали мимо въездной заставы и свернули на лесное шоссе. Когда мы проезжали постовых, я думал, крикнет ли Шнелль, попытавшись поднять тревогу. Что будет? Ничего не будет. Машина, не снижая скорости, уйдет вперед, постовой не рискнет покинуть поста, в крайнем случае выстрелит в воздух. Пока выяснят причины тревоги, пока с заставы позвонят Оливье, машина уйдет еще дальше, и догонять ее никто не станет, да и верховые все равно не догонят. Вероятно, о том же подумал и Шнелль, но промолчал, понимая бессмысленность любого сигнала о помощи. Да и любая помощь только сорвала бы его план, а со мной одним у него еще был шанс справиться.
— Не глупи, — начал он. — Оставь пистолет. Еще час ехать — рука устанет.
— Не твоя забота.
Я знал, что ехать осталось не час, а минуты. Где-то впереди нас ждал завал, а у завала — Зернов с Мартином. Машина немедленно остановится, автоматически распахнутся дверцы кабины. Губач спрыгнет в темноту, напорется на свет фонаря и автоматную очередь Мартина. Одновременно я нажимаю курок пистолета — так было бы скорее и безопаснее. Но я уже знал, что не выстрелю первым. Еще при обсуждении нашего плана я куксился, уверяя, что едва ли сумею застрелить несопротивляющегося человека. «Даже заведомого мерзавца?» — спросили меня. Я промолчал. «Тогда выскакивай из кабины и ложись под колеса — я срежу обоих». Я вспомнил Сен-Дизье, и мне стало стыдно. Чем Шнелль лучше Ланге?
Но сейчас, когда он покорно, не шевелясь, сидел рядом, я понял, что первым все же не выстрелю. Не смогу. От волнения у меня даже дрогнула рука с пистолетом, и Шнелль испуганно повторил:
— Не сходи с ума, не сходи с ума.
Быть может, он уже предчувствовал свой конец, даже считал минуты. Я тоже считал минуты, вглядываясь в синюю чащу леса и мысленно спрашивая себя: «Когда же, когда?»
Черная тень поваленного поперек дороги дерева двинулась навстречу сквозь сумрак. Стекловидная пленка шоссе, скупо отражавшая звезды, сразу укоротилась.
— Что это? — спросил Шнелль, не двигаясь.
Ответом были внезапная остановка машины и тихое пощелкивание открывающихся дверей. Губач, как я и предполагал, сразу выскочил в темноту. Сверкнул фонарь, грохнул автомат, и молчаливый напарник Шнелля беззвучно плюхнулся наземь. Продолжалось это секунду, не больше, но я не выстрелил. Я тоже выпрыгнул и прижался к огромным колесам машины. Шнелль тут же из кабины открыл огонь, но никто не ответил. Он подождал и осторожно выбрался из машины. Снова сверкнул фонарь — самодельный электрический фонарь Мартина. Но очередь не поспела: Шнелль выстрелил и, перемахнув кусты, скрылся в чаще. Я выстрелил вслед ему в темноту. Он ответил — я даже услышал, как пули скрежетнули по двери кабины. Снова вспыхнул фонарь Мартина, прощупывая ближайшую полоску кустов. Но Шнелля он не нащупал. Не раздалось и ответной очереди: Шнелль не стрелял, полагая, что уйдет в темноте. Вероятно, об этом подумал и Мартин, потому что его автоматные очереди уже вслепую крошили кусты, за которыми скрылся Шнелль. Ничто живое не могло уцелеть за ними, но мы не услышали ни стона, ни шороха.
Омерзительный стыд охватил меня: «Интеллигентский хлюпик, трус!»
— Не стреляй, — сказал я, подымаясь, — он где-то здесь. Я найду его.
Не раздумывая больше, я двинулся напролом сквозь кусты и чуть не ударился лбом о ствол торчавшего в кустарнике дерева. Но что-то я, во всяком случае, задел, и это «что-то» скользнуло по стволу вверх. Я посмотрел туда, уже привыкший к темноте, и разглядел словно ноги в сапогах, прижавшиеся к дереву. Потому и промазал автомат Мартина, что Шнелль успел подняться по стволу над кустами. Сейчас я уже не терял времени: пистолет грохнул несколько раз, и грузное тело сорвалось вниз, с треском ломая кусты.
— Готов, кажется. Полголовы снес, — сказал, освещая упавшего, Мартин.
Я отвернулся к Мартину — глядеть на убитого Шнелля мне не хотелось, а Мартин выглядел почти неотличимо от Шнелля, с таким же галуном на мундире и в таких же сапогах. Только их и лампас на штанах вырвала из темноты тоненькая струйка света.
— Где Борис? — прохрипел я: голос мне едва повиновался.
— Ждет нас у поваленного дерева. Надо открыть шлагбаум.
Мы оттащили в сторону срубленный ствол — трое в серых мундирах, ординарный полицейский патруль. Я только подумал: «Что будем делать, когда машина остановится у поворота к голубым протуберанцам? Нажать рычаг ручного стартера и продолжать путь? Но постовые с лошадьми могут поднять тревогу. Правда, обычно в эти часы постовых на конечном пункте уже нет и патрульные последней машины добираются до заставы пешком. Ну а если нас встретит сам Оливье, у которого есть все основания тревожиться, или пошлет навстречу нам верховых с запасными лошадьми?»
Я поделился своим беспокойством с друзьями.
— Ну и что? — равнодушно заметил Мартин. — Мы пройдем сквозь пятно, а они нет.
— А если не пройдем?
— Уйдем в лес или будем отстреливаться.
— От кого? От Оливье? — спросил я таким тоном, что тут же вмешался Зернов:
— Он твой друг, Юра?
— Почти.
— Порядочный?
— А с кем я могу дружить, по-твоему?
— Значит, на него можно рассчитывать?
— В каком смысле?
— В прямом. Не подведет?
— Думаю, нет. Ко мне он относится по-товарищески.
— Тогда рискнем.
Так и произошло. На конечной остановке нас ждал с лошадьми Оливье.
Я вышел один.
Близился рассвет, окружающий сумрак синел, тени становились все различимее. Даже виднелись голубые протуберанцы вдали. Только сейчас они казались низвергающимися с неба темно-синими, почти черными водопадами.
Оливье издали заглянул в кабину:
— Ты один?
— Нет.
— Почему же они не выходят?
— Это не они. Тебе можно довериться, Оливье. Больше друзей у меня в полиции нет. Шнелль и Губач пытались меня прикончить. Но вышло наоборот. Теперь я в твоих руках, Оливье.
Он засмеялся:
— Их никто не пожалеет, Ано. Будь покоен.
— А теперь оставь меня, Оливье. Ты замещаешь меня на заставе до завтра. И ничего не спрашивай: все расскажу потом.
— А сейчас?
— Еду дальше.
— Куда?
— До конца с этой машиной. Туда, откуда они выходят.
— Не пройдешь. Воздушный заслон. И сила, понимаешь ли, Ано, — сила, которая прижимает тебя к земле. Ты еще не знаешь…
— Знаю.
Я поднялся в кабину и крикнул все еще недвижимому Оливье:
— И никому ни слова до завтра.
— А если Бойл? — услышал я.
— Скажи: взял отпуск до вечера.
Ответа я не услышал. Мартин уже нажал ручной стартер, дверца автоматически захлопнулась, и машина ровно и бесшумно свернула к черным сияющим водопадам.
Они двигались нам навстречу, но ничто не останавливало нас; только светлое пятно в темно-синей стене становилось все шире и ярче.
— Фиолетовое пятно, — прошептал Зернов.
Слов не было. Мы молчали, когда наша черная бесшумная махина прошла сквозь лиловый туман и по глазам ударил выплеснувшийся из ночи день.
Как старый библейский Бог, кто-то сказал: «Да будет свет», — и стал свет.