Историю Германии эпохи Третьего Рейха чрезвычайно легко упростить. Особенно когда речь идет об истории взаимоотношений немецкого общества и нацистского государства. Ибо в этой сфере новейшей истории, как ни в какой другой, сложилось огромное количество мифов и стереотипов.
Чем опасны исторические штампы? Тем, что, являя собой «сокращенные» и тенденциозно отретушированные «картинки мира», — они сильно упрощают и делают одномерным весьма сложные исторические процессы. В частности, период 30–40-х гг. XX века — крайне динамичный и до предела насыщенный событиями отрезок в истории не только Германии, но и всей Европы.
Особенно характерны упомянутые стереотипы для отечественной историографии, привыкшей в данном случае «экономить» усилия при восприятии сложных явлений — ради того, чтобы таким не вполне честным образом «утвердить» собственные ценностные позиции и претензии. Конечно, здесь есть и объективные предпосылки — негативный опыт Второй мировой войны и те страдания, которые гитлеровцы причинили советскому народу. Пережитая в свое время нашим народом травма толкает российское общество, и ученых в частности, к простому осуждению всего того, что явилось носителем зла — нацизма, расизма, антисемитизма, геноцида.
В итоге, однако, история этого времени становится объектом не беспристрастного исследования, а идеологического преодоления. Вместо стремления понять, «как это было на самом деле», доминирует стремление морально осудить то, что наиболее сильно и болезненно врезалось в память.
Но если человек просто осуждает произошедшее, он выражает лишь беспомощную эмоцию, но отнюдь не рождает мысль, ведущую к пониманию. Дело в том, что в жизни сочетание преступления и нормы гораздо сложней и тоньше, чем в эмоциональной схеме «добра и зла». Более того, слишком простое осуждение зла очень часто мешает его по-настоящему разглядеть: не случайно, еще в 60-е гг. Ханна Арендт писала о «банальности зла».
Изучение прошлого «по Тациту» — то есть «без гнева и пристрастия», — требующее учета многоплановости и неоднозначности каждого события истории, не всегда оказывается по плечу даже профессиональным историкам, не говоря уже о большинстве непрофессиональных любителей истории, которые, как правило, пытаются найти в прошлом упрощенные подтверждения своим сиюминутным предпочтениям.
Поэтому автор видит свою задачу в обоснованном пересмотре хотя бы некоторых из вышеупомянутых стереотипов и замене их представлениями, более соответствующими реальной картине прошлого. Именно поэтому в книге пойдет речь в первую очередь о внутренней истории Третьего Рейха и нацизма, а также об эволюции его идеологии. История конкретных событий при этом отойдет на второй план, а на первый выйдет структурная история Третьего Рейха и немецкого общества в этот период.
Словосочетание «гитлеровский социализм» в названии книги указывает на стремление автора как можно более сузить политическую историю нацистского режима и свести ее к социальной истории, хотя вовсе избежать политики, конечно, при этом невозможно. Ведь от политики в условиях нацистского тоталитарного режима зависели все без исключения сферы общественной жизни. Автор также не ставил перед собой задачу систематического изложения истории нацизма в строго хронологическом порядке и сознательно ограничился проблемным подходом, поскольку он, как кажется, в данном случае более уместен.
«Ленин, Сталин, Гитлер и их меньшие последователи по всему миру — скорее своими действиями, чем принципами — продемонстрировали всему миру ту истину, ужасную для одних, утешительную для других, что люди куда пластичнее, чем думали, и при наличии достаточной воли, фанатизме и решительности (а главное, благодаря стечению обстоятельств) можно изменить почти все».
«Если преодоление прошлого вообще возможно, то оно состоит в пересказывании того, что было».
«Нельзя забывать и нельзя никак оправдать того факта, что национал-социализм был искрометной революцией энтузиастов, настоящим немецким народным движением, которому были свойственны неведомые ранее масштабы духовного подъема, веры и громадного всеобщего воодушевления».
«Самое страшное в фашизме не его ложь, а его правда».
Свою задачу автор данной книги видит прежде всего в создании картины социальной истории Третьего Рейха, которая бы при этом была максимально достоверной и одновременно максимально синтетической, то есть включала в себя все разновидности нашего знания об этом периоде немецкой истории. Дело в том, что социальная история отнюдь не исключает историю политики, экономики, дипломатии, науки, искусства, биографии личностей, геополитику, политическую культуру и т. д. — она лишь подчиняет их цели наиболее полного освещения истории общества и закономерностям его развития.
Социальная история охватывает повседневную жизнь людей, семейные отношения, экономические связи разных общественных классов, условия труда, отдыха, отношение человека к природе, формы религиозной жизни, а также различные формы общественного сознания. Интерес к социальной истории пробудился относительно недавно — с середины 70-х годов. Прежде доминировали исследования, посвященные политической истории, истории идей, персоналиям и т. п. Политическую и социальную историю можно сравнить с двумя уровнями в истории. Наверху — заметные, узнаваемые, освещенные события. На этом уровне все связано друг с другом, можно легко увидеть закономерности или определенную последовательность. Под этим слоем находится другой — более глубокий. По мере проникновения в этот второй, социальный слой начинаешь замечать то, что изначально не казалось очевидным, а те закономерности, связи, свойства, которые царят наверху, в сфере политических реалий, — вдруг теряют свои исходные качества, и в итоге перед умственным взором предстает совершенно новая действительность.
В процессе развития историографии крен в сторону социальной истории — «движение вглубь» — становится все более очевидным, кажется, что круг проблем и вопросов становится все более широким. Впору задать вопрос: куда приведет это растущее удаление от традиционных тем политической истории? В последние десятилетия, когда тенденция пренебрежения исследователей проблемами большой политики в пользу «малого» опыта повседневности стала основной, все чаще возникает ощущение утраты исследователями перспективы и даже самого предмета истории. Эти опасения, однако, преувеличены. Ибо чем более синтетичным и широким является научный охват прошлого, тем яснее историческая перспектива, тем больший интерес она вызывает, тем большее воспитательное значение имеет собственно история.
С другой стороны, даже в старых, но хороших классических работах по политической истории начиная с XIX века присутствовал анализ элементов социальной истории, развития искусства, эволюции языка и т. п. Дело в том, что в реальной жизни того «аналитического разделения», к которому прибегают исследователи, нет и в помине.
Представляется, что как раз история общества в эпоху нацизма особенно актуальна в современных российских условиях, которые во многих отношениях можно охарактеризовать как «предтоталитарные» и которые в этой связи требуют пристального анализа и своевременного распознания — ведь ядовитый цветок тоталитаризма вырастает именно на благоприятной «социально-повседневной» почве. При этом, в отличие от тоталитарной политики, идеологии или дипломатии, хорошо изученных и уже получивших моральную оценку, тоталитарная повседневность куда менее самоочевидна, куда более многолика и трудна для понимания. Основных причин «трудноуловимости» социальной жизни тоталитарного общества две. Во-первых, в условиях всеобщей общественной мобилизации преобладают не персонифицированные критические суждения и впечатления, а преимущественно аккламации, то есть «массовые восклицания». Во-вторых, возможности для оппозиции и сопротивления — в том числе в аккламативной форме — сужаются в условиях тоталитаризма как никогда.
Именно поэтому не столько помогающими, сколько мешающими преодолеть тоталитарную угрозу зачастую оказываются рассуждения о «тоталитаризме вообще», игнорирующие то глубинно специфическое, что содержалось, скажем, в советском коммунизме, итальянском фашизме или германском нацизме. В 1963 г. немецкий историк Эрих Нольте писал, что концепция тоталитаризма является «приложением к холодной войне»: «Решить проблему, — писал он, — можно лишь в том случае, если понятия “фашизм”, “большевизм” будут изучены по существу, а не будут заранее подгоняться под формальное понятие “тоталитаризм”»{2}. Другой известный немецкий ученый, Мартин Бросцат, указывал, что «с понятием тоталитаризма связаны чрезмерная обобщенность, окостенение, статичность образа политического режима, противоречащие его реальной истории, его неоднозначности, его изменениям, подлинной роли отдельных социальных групп»{3}.
Эти уточнения особенно важны в нынешней российской ситуации, когда слишком обобщенные суждения о тоталитаризме вызывают справедливое раздражение их явной идеологизированностью. Эпоха тоталитарных систем, как и прочие эпохи человеческой истории, требуют не универсальной доктрины для их преодоления, а — как и всякие иные неповторимые периоды в человеческой истории — проникновения в их действительность, скрупулезных наблюдений, сочувствия, проницательности. Как указывал Исайя Берлин, «гибкость, богатство, способность оперировать различными категориями проблем или подстраиваться под сложные и разнообразные условия можно достичь только утратив логическую простоту, единство, стройность, экономичность, широту охвата и прежде всего получать неизвестное от известного»{4}.
В то же время, несмотря на необходимость «индивидуального подхода» к различным тоталитарным системам, невозможно обойтись и без их сравнительного анализа. Эмиль Дюркгейм совершенно справедливо указывал, что «история может считаться наукой только в той степени, в какой она объясняет мир, а объяснит его можно только благодаря сравнению». В этом случае мы обнаружим, что очень многие черты советской и нацистской систем похожи: архаическая готовность больших масс к авторитаризму, способы легитимации обоих режимов, игнорирование проблемы дискриминации и преследования многих сотен тысяч людей. Сходны и посттоталитарные черты обоих обществ: подобно тому как немцы еще в начала 50-х гг. вспоминали об эпохе 1933–1939 гг. (то есть до войны) как наиболее стабильной, спокойной и умиротворенной в социальном отношении{5}, так и многие россияне после 1991 г. вспоминали о советской эпохе и собственном социальном положении в те времена с сожалением об «утерянном рае».
Немцы не сразу избавились от «обаяния» социального строя Третьего Рейха и долгое время даже его политическую историю видели сквозь «розовые социальные очки». Социальное и политическое измерения нацизма столь радикально отличались друг от друга, что их двуединство порой казалось немыслимым. Могло даже создаться впечатление, что речь идет о совершенно разных периодах истории, в одном из которых («политическом») все было жалко и мерзко, а в другом («социальном»), напротив, царило благолепие. К тому же, в отличие от большевизма, бонапартизма, итальянского фашизма, нацистская диктатура утвердилась на очень широкой демократической базе. Примечательно, что многие известные современники нацизма испытывали к нему симпатии: молодой У. Черчилль, Д. Ллойд-Джордж, М. Ганди, И. Ф. Стравинский, К. Гамсун, Э. Паунд, причем у них были свои резоны и мотивы, достойные специального анализа.
До сих пор поиски истинных корней нацизма и причин его удивительной устойчивости и эффективности воздействия на большую и высокоразвитую в культурном и социальном отношении нацию велись в сфере политической истории, идеологии, истории международных отношений, иррационализме и т. д. Эти традиционные подходы более не актуальны — они сделали свое дело, дойдя до пределов собственных возможностей и, в лучшем случае, лишь отчасти сделали вразумительным феномен Гитлера и нацистского движения. Существует дистанция огромного размера между современной историографической картиной, характеризующейся концептуальным осуждением преступлений нацизма, с одной стороны, — и восприятием людей, живших в нацистские времена, с другой. Проведенные в 2001 г. опросы среди репрезентативной группы немцев показали, что в памяти тех, кто жил в нацистские времена, главное место занимают сюжеты, связанные с преодолением безработицы и ликвидацией Версальской системы, — а не насилие в обществе, казавшееся часто необходимым, или преследования евреев. Опросы показали также, что 48% рядовых современников нацизма в Германии не сомневались в том, что переселение евреев на Восток является необходимой мерой, а 84% респондентов отмечали, что ничего не знали о лагерях уничтожения и газовых камерах{6}.
Каким образом абсолютно неприемлемые ныне ценности и установки были «нейтрализованы» пропагандой, оказались невидимыми для общества, как получилось, что цивилизованная и культурная страна окунулась в пучину варварства?
Немецкое развитие в 30-е гг. бросило вызов и марксистской, и либеральной теориям исторического развития и дискредитировало их. В соответствии с либеральной просветительской теорией в Германии должна была осуществиться в первую очередь полномасштабная демократизация, ибо именно эта страна обладала самой высокой в мире степенью грамотности в мире. Согласно марксисткой теории, Германия, как высокоразвитая капиталистическая страна, имеющая самый сознательный и многочисленный рабочий класс, должна была в своем революционном развитии указать путь другим странам. То, что произошло на самом деле в Германии, опрокинуло все расчеты и предположения.
Ответ на вопрос «Почему?», можно получить, лишь избавившись от догматических подходов и суждений и обратившись прямо к тому, что именно привлекло в национал-социализме молодежь, крестьян, женщин, военных, студентов, пенсионеров, ученых, служащих, торговцев, ремесленников, представителей вольных профессий, других людей, что побудило их оказывать всякого рода постоянную поддержку «чудовищному», как нам сейчас представляется, режиму.
Политическая или социальная действительность в редчайших случаях могут быть поняты путем анализа творчества и высказываний немногих титанов духа или, в нашем случае, злых гениев духа. При ее рассмотрении, особенно в наше время, нужно учитывать феномены коллективного сознания, подчас прибегая к квантитативным измерениям. Возможно, вслед за немецким исследователем нацистского расизма Гансом Змарзликом следует стремиться расширить историю идей до «социальной истории идей»{7}, то есть попытаться понять, что творилось в головах не идейных вождей, а «рядовых граждан»?
Экскурсы в историю происхождения идей вообще имеют малую ценность, если их не поставить в надлежащий социальный контекст. У каждого человека есть непрерывная линия предков, уходящая в глубокую древность, но лишь немногие знатные люди могут обозреть в значительной исторической перспективе свое происхождение. Так и некоторые социальные идеи, явления (как нацизм) имеют свои истоки, но отыскать их с полной степенью достоверности трудно. При этом восстанавливать события прошлого следует не в современных понятиях и категориях, а в понятиях и категориях того времени, о котором идет речь. Кроме того, надо признать, что восстановить следует и психологический фактор, который сам влиял на события.
Любому историку, по всей видимости, неловко признаться, что совершенно «непроницаемой» для проникновения в историческую действительность нацистского режима стала многократно осужденная и проклятая расистская политика гитлеровцев, которая совершенно бесспорно имела объективные предпосылки, как в тогдашнем уровне развития науки, так и в адекватном ему общественном сознании. Тот и другой фактор в совокупности породили стремление улучшить или даже преобразить социальную действительность путем расовой гигиены и евгеники.
Разумеется, для нормального человека ныне не существует проблемы «интерпретации антисемитизма» — он должен быть абсолютно осужден. В то же время стоит вспомнить, что антисемитский стереотип веками является частью европейской культурной традиции. Более того, при сильном попустительстве общества он продолжает существовать и сейчас, в современной России в частности. Проблема, таким образом, куда сложнее, нежели «вынесение приговора антисемитизму», и, пытаясь проникнуть в ее истоки, неминуемо приходится затронуть иные болезненные проблемы, связанные с отношениями между разными народами, — традиционной культурной несовместимостью, «ментальными» противоречиями, весьма болезненными и порой совершенно непроницаемыми для рациональных суждений и выводов.
Вместе с Гитлером умер национал-социализм, однако его составляющие живы и на те вопросы, для решения которых Гитлер выписал неправильный агрессивно-расистский рецепт, до сих пор нет удовлетворительных и исчерпывающих ответов. Ницше некогда очень точно сформулировал: «Человек, который смотрит в бездну, не должен забывать, что бездна в него тоже смотрит». Означает ли это, что в бездну не следует смотреть вовсе? Где и как найти ответ на вопрос: могут ли цели и средства диаметрально противоречить друг другу? Эти и подобные вопросы стояли в центре «спора историков», инициаторами которого выступили профессор университета Берлина Э. Нольте и профессор Кельнского университета Андреас Хилльгрубер. Упомянутые исследователи предложили к обсуждению ряд «неудобных» вопросов. Был ли нацизм следствием целенаправленной деятельности политической, экономической, военной элиты Германии — или же ответом на воздействие внешних факторов? Какой меркой мерить преступления Третьего Рейха — считать ли их беспрецедентными, ни с чем не сравнимыми, самыми тяжелыми преступлениями в человеческой истории, или же они сопоставимы со злодеяниями других эпох? Каким был характер Второй мировой войны, кого считать виновным в ее возникновении в поражении нацистской Германии? Односложных ответов на эти вопросы, несмотря на однозначную реакцию немецкой общественности, совершенно не приемлющей любую попытку релятивации нацизма, между тем, нет. В этом отношении любопытно отметить, что если в России ее советское прошлое забылось слишком быстро, то в немецком общественном сознании память о нацизме с годами не становится менее актуальной. Это последнее обстоятельство и вызвало такую большую общественную реакцию в Германии на «спор историков».
Наряду с расизмом, второй важнейшей идеологической составляющей нацизма, пронизывавшей всю социальную ткань Третьего Рейха, была война. С самого начала нацизм был связан прежде всего с двумя секулярными процессами: расизмом, в понятийном аппарате которого прослеживаются христианский антисемитизм, политический антисемитизм, расовая утопия, евгеника и расовая гигиена, и проповедью необходимости войны. Как и расизм, война в такой же степени является центральной категорией нацизма: нацизм вышел из войны, нашел в войне свое предназначение и погиб вследствие войны. Нацизм в одинаковой степени был расовой идеологией и идеологией войны. Собственно, война была второй нацистской революцией — после легальной революции 1933–1934 гг.
Социальная история нацистской Германии не может оставаться по этой причине только обращенной к собственно социальной сфере, она должна искать ответов в равной степени в таких областях, как внешняя политика, военная политика, экономическая политика. Аналитически важно выяснить, каким образом нацистская диктатура посредством позитивной идейной мобилизации масс давала столь большую степень свободы действия нацистской диктатуре в негативной части политики нацистского государства, которая далеко превосходила прежние нормы и традиции?
Американский ученый русского происхождения Кеннет Органский в книге «Стадии политического развития»{8} предложил свой вариант теории соответствия между стадией экономического развития и политической природой общества. Органский насчитал четыре таких стадии: первоначальная национальная унификация (образование национального государства), индустриализация, стадия государства благосостояния и государство всеобщего процветания и изобилия. Фашизм, по мнению Органского, свойственен лишь фазе индустриализации, в то время как нацизм — это форма политики государства благоденствия. Во второй фазе развития наблюдаются следующие формы политической власти: западная буржуазная демократия, сталинизм и фашизм, эта фаза примечательна первостепенной важностью правительственного содействия экономической модернизации, промышленного развития и особенно — аккумуляции капитала для его реинвестирования в производство. Различия между этими формами сводятся к различиям между темпами и скоростью индустриализации: самая большая скорость в сталинизме, слабее — в буржуазной демократии и самая слабая в фашизме. Нацисты пришли к власти в промышленно развитой стране, поэтому перед ними стояли задачи третьей фазы развития. И поэтому — несмотря на то, что Гитлер безусловно был агрессором, диктатором, расистом, — фашистом он не был. По мнению Органского, национал-социализм — это не что иное, как форма политики государства благоденствия (… a form of the politics of national welfare). Следует прямо сказать, что если абстрагироваться от нацистской расистской внутренней и внешней политики, то, по сравнению с другими европейскими государствами, гитлеровское государство благоденствия представляло собой самую импозантную и солидно устроенную систему социального вспомоществования и солидарности. Правда, совершенно теоретически неясно, как отделить социальные цели нацистов от необходимых средств для выполнения политических задач НСДАП. Встает также вопрос: а возможно ли было изначально совместить демократическую (а не авторитарную или тоталитарную систему власти) с социальным благополучием и гарантиями, столь желанными после грозного кризиса 1929 г., или же это было невозможно вследствие причин, о которых пишет Органский? Вообще весьма достойно удивления то, что экономический кризис, обнищание и пролетаризация масс не привели к победе большевистского коммунизма и КПГ в Германии. Представляется, что одной из причин было умелое использование нацистами тяги немцев к преемственности и одновременно к социальным изменениям, преисполнившей огромные массы населения Германии. По большому счету, обманчивость социальных обещаний и перспектив национал-социализма нисколько не обесценивает социальную динамику, которая лежит в основе успеха Гитлера, и эта динамика требует своего истолкования.
Очевидной и общепризнанной является связь между политической культурой нации и ее социальной историей. В эпоху Веймарской республики не существовало единой доминирующей политической культуры, она была фрагментарна. В современной ФРГ специфической чертой политической культуры является подавление национально-государственных компонентов в пользу демократизации, открытости, покаяния. Национал-социализм представляет собой отражение уникальных политических, социально-экономических, духовных условий, когда решительное преобладание получили исключительно правые элементы немецкой традиции, которые ни в коем случае нельзя путать с нею, взятой комплексно. Национал-социализм привязан к определенной эпохе, и возникновение аналогичных структур в другое время и в других условиях представляется совершенно немыслимым. Одной из задач этой книги и является отделение традиционных элементов немецкой политической культуры от ее невольных искажений, возникших в чрезвычайно сложной во всех отношениях политической ситуации межвоенной поры. Которая к тому же была весьма короткой, как и век нацизма: из «запланированных» 1000 лет Третий Рейх просуществовал 12 лет, да и то половина из них приходится на войну.
Весьма важным представляется и то, что существует настоятельная потребность четко различать те изменения, к которым нацисты сознательно стремились, и те, которые они вызвали непреднамеренно, случайно. В данном случае нужно иметь в виду, что, стремясь к преобразованиям, нацисты считали необходимым опираться на национальную преемственность. Гитлер не раз подчеркивал, что «ценности, которыми народ не обладает, нельзя вызвать и мобилизовать, поэтому нельзя сделать из народа то, что не соответствует его ценностям»{9}. В этой связи кажется весьма любопытным попытаться создать гипотетическую модель развития Германии до 1945 г., если бы нацисты не пришли к власти, и выявить таким образом «собственно нацистскую» составляющую в том «общегерманском» событийном ряде, который имел место в реальности.
Поиску ответов на эти и многие другие вопросы, ранее в ограниченной степени привлекавшие внимание отечественной историографии, и посвящена эта книга. На первый взгляд, столь значительный масштаб проблем, заявленный к рассмотрению, кажется совершенно непомерным и чересчур претенциозным перед лицом высокоразвитой современной немецкой историографии Третьего Рейха. Однако автор видит свою роль в том, чтобы попытаться преодолеть один существенный изъян, присутствующий в работах германских коллег. Дело в том, что обширная, детальная, обстоятельная немецкая историография социальной истории нацистской Германии озабочена лишь одним — процессом национального перевоспитания, покаяния, преодоления искушения немецкого народа нацизмом и т. п. В Германии до сих пор во время споров о коллективной вине и причастности к нацизму в центре внимания находится политическая корректность (political correctness) и задачи политического воспитания, в то время как в США и Англии фактор идеологии уже давно не принимают во внимание при обсуждении истории, к примеру, истории вермахта. Эта особенность немецкой историографии производит огромное впечатление, и достижения современного немецкого обществоведения в этом направлении несомненны и ясны. Это то, чего совершенно не хватает современной отечественной историографии и политологии, которые, кажется, просто игнорируют сталинизм и искушение нашего народа большевизмом, как, впрочем, игнорирует эти проблемы и российская общественность в целом. Но, хотя такая установка немецких ученых в целом похвальна и очень эффективно и благотворно воздействует на немецкое общество в процессе его перевоспитания и достижения демократической консолидации, она, к сожалению, мешает упомянутому «проникновению» в историческое прошлое — создает зачастую излишне одномерную картину прошлого. Эта картина, возможно, практически полезна с точки зрения политического воспитания нации, но она все же интеллектуально, исследовательски ограничена. А значит, в перспективе может оказаться неэффективной и с «воспитательно-практической» точки зрения, окостенев и превратившись в безжизненное начетничество.
Представляется, что автору, далекому от нынешней немецкой политики, позволительно пытаться интерпретировать нацистское прошлое, не озираясь постоянно на проблемы текущего политического воспитания немцев, и обратиться к максимально объективному анализу заблуждений и самообмана одной из самых исторически и культурно значимых современных наций. Эту сверхсложную задачу описания действительности нацистского государства весьма точно сформулировал немецкий журналист Э. Шульц: «Это дело исключительно щекотливое, так как это время по обычаю преодолевали, а не изображали и никогда не представляли так, как это было на самом деле»{10}.