Абель Поссе РАЙСКИЕ ПСЫ

От автора

Памяти моего сына Ивана посвящаю эту книгу, название которой он подарил мне, пока еще был счастлив и не сказал последнего «прости».

Благодаря журналу «Иностранная литература» я имею возможность обратиться к русским читателям на их собственном языке. Это для меня большая честь. Мы, аргентинские писатели, как и вообще писатели Латинской Америки, формировались под влиянием русской литературы, восхищаясь ею и преклоняясь перед ней. Это великая литература. И она тесно связана с высокой, а порой и бездонно жуткой душой породившего ее народа. В ней есть все: экзистенциальный надрыв Достоевского, масштабность Толстого, есть Гоголь, Тургенев, Чехов, Паустовский, Набоков… А поэты? Начиная с Пушкина и Лермонтова, они были выразителями судьбы народной, ее героики, повседневной трагичности. Среди прочих литературных универсумов русская литература занимает особое место: она ведет напряженный диалог с жизнью, ища пути к ее усовершенствованию.

Латиноамериканская литература многое взяла от литературы русской, но пошла собственной дорогой и в поисках собственного языка, собственных форм выражения оставила несколько в стороне традиционный реализм. Вероятно, наша действительность требовала иных художественных подходов, нежели те, что с успехом прошли испытание в Европе.

В латиноамериканском романе поэтические, фантастические, барочные и сюрреалистические элементы — не эстетические украшения. Без них нельзя освоить нашу действительность. Нам стали узки имманентные категории европейского романа. Я никогда не забуду, как Алехо Карпентьер на какой-то конференции рассказывал итальянским критикам и литературоведам, что в американской сельве или в Андах никто никогда не скажет, будто самый короткий путь от одного пункта до другого — прямая линия. То же происходит и в нашей литературе. Приблизиться к нашей действительности можно только с помощью эллипса, арабески, барокко, дерзкой фантазии. Именно наша повседневность заставила нас обратиться к магическому реализму, а не преходящая эстетическая мода.

В какой-то мере в моей книге отразилось все, о чем я только что говорил. Я обратился к истории, но отказался при этом от традиционных приемов, избегая пресловутой «реконструкции» событий, обстановки, персонажей и их языка. Кроме того, я поведал об истории так, как о ней до сих пор не рассказывали в Латинской Америке, да и не очень хотели бы здесь узнать такого рода историю. В моем романе само открытие Америки — нечто вроде поворотного момента: начиная с него, все события будут последовательно повторяться. Но главное: именно этот момент может объяснить и особенности Латинской Америки, и ее драматическую судьбу — с того дня, как Колумб впервые ступил на новую землю, до сегодняшней поры.

В день 12 октября 1492 года американские аборигены открыли Европу. Роман мой по природе своей культурологичен, в нем повествуется о столкновении двух космовидении: европейского — монотеистического, подчиненного идее «грехопадения и покаяния», и американского — гелиологического, языческого, безоружного перед лицом невротической активности (то есть формы, в которой практически выражается поведение человека европейской цивилизации).

«Райские псы» — история двух гениальных юнцов, соединенных всепоглощающей страстью, — Католических королей Фердинанда и Изабеллы. Они — центр авантюры, главную роль в которой сыграл неистовый первооткрыватель новых земель Христофор Колумб. Иудей и католик, герой и работорговец, пророк и алчный искатель золота, он воплощает все противоречия, свойственные западному человеку.

Я пытался сделать так, чтобы мой роман стал синтезом культуры целой европейской эпохи, пытался показать, как сложно переплеталась эта культура с враждебным ей религиозным, сознанием. Связующим звеном должна была стать эротика: та сила, что служит продолжению рода человеческого, созиданию, движению вперед.

Но нет для писателя ничего более опасного, нежели свести разговор о книге к перечислению затронутых в ней тем. Роман — это прежде всего язык. Роман — это система знаков, выстроенных в определенном порядке так называемым «автором», чтобы читатель, опираясь на собственное воображение, воссоздал мир, который станет его романом, его «Райскими псами».

I ВОЗДУХ

1461

Истоки современного Запада: 12 июня Изабелла Кастильская публично объявляет об импотенции своего сводного брата короля Энрике IV. Бельтранша.

1462

Христофор Колумб крадет в приходской церкви алфавит. Он говорит, что станет поэтом. Побои, угрозы. «Ты будешь шерстянщиком или портным. Это твоя судьба».

1468

Запоздалое, двусмысленное и практичное обрезание Христофора Колумба.

2-Каса

Неудавшиеся инко-ацтекские переговоры в Тлателолько. Нежелание снаряжать флот для захвата «холодных земель Востока». Воздушные шары инков. Перелет Наска — Дюссельдорф.

1469

Ландскнехт Ульрих Ницш, обвиненный в скотоложстве за то, что поцеловал лошадь, прибывает из Турина в Геную. Земля «Wo die Zitronen blühen»[1]. Онтологические муки и иудео-христианское мошенничество. «Бог умер».

1469

Упоение дивными плодами юности. 17 ноября Фердинанд Арагонский и Изабелла вступают в церковный брак. Надежнейшие «SS». Зарождение империи, над которой никогда не заходит солнце.


И мир начал задыхаться без притока свежего воздуха. Агония, всюду агония. Пир смерти. Маятники всех часов, не давая забыть, отбивали: ад-рай-ад-рай. В Роттенбурге, Тюбингене, Двиле, Урбино, Бордо, Париже или Сеговии.

Сама жизнь задыхалась без новых просторов. А грозный иудейский Бог все твердил о Грехе и вконец запугал легион своих неистовых приверженцев.

Без устали хлестали себя плетьми флагелланты[2]. Посыпали солью раны. Даже краснощекие жизнелюбы грезили теперь об одном, принять нескорую мученическую смерть на кресте. Умереть во святости.

Славные времена для юдоли Скорби. Totentanz[3]: мчится меж могил исступленный ручеек взявшихся за руки людей. На черных туниках белой краской — ребра. Пугающе бледны гипсовые черепа. Но вот еле заметный трепет пробегает по пляшущей цепочке. Тень страсти, не больше. Улыбка под черным тюлем. Лукавый глаз. Чуть видное движение бедер. И — сломан траурный ритм барабанов Танца Смерти, Danse Macabre.

Что это? Ветер, аура, эрос? Мягкое дуновение, что долетело сюда с далекого Карибского моря?

И все чаще разбредаются парами изнуренные пляской грешники, все чаще находят приют у кладбищенских надгробий. Точно бешеные псы рвутся из черных балахонов их так и не раскаявшиеся тела. В сторону летят бутафорские черепа.

А виноват во всем ветер. Это он смущает на закате покой семинаристов. Он наполняет воздух кисло-сладким ароматом. Так пахнет далекое море или спящая под летним дождем женщина.

Но самые заметные следы беспокойного ветра обнаружились в Италии. Достаточно сказать, что у Антонио дель Поллайоло[4], писавшего Мадонну для монахов Сан-Джеронимо, кисть вырвалась из рук и сама заскользила по полотну. Дерзко мечтая о новых чувствах, формах, красках, изобразила она красавицу Симонетту Веспуччи с обнаженной грудью. И тут же испугалась, поспешила нарисовать рядом символ зла — змею. Змея же, играя, обвилась вокруг шеи Симонетты и застыла прелестным ожерельем.

И то был не единственный случай. Во второй половине апреля 1478 года у молодого живописца Сандро Боттичелли полотно вдруг стало заполняться нежными полунагими юницами. Они славили танцем приход поры цветения. «Non c'e piu religione»[5], — ворчали, крестясь, усатые монахини монастыря Святой Безнадежности.

Дикая кошка срывалась в прыжке с карниза старого готического собора. И все это видели.

Запад не просто задыхался, он бился в предсмертных судорогах. Напуганные правители спрашивали друг у друга совета. Нужны были срочные меры.

Куда выпустить пар из готового взорваться котла агоний и скованных страстей? На Юге весь Магриб и славные земли Андалусии заняли мусульмане со своим сильным и гордым, как ятаган, богом.

Не даст себя в обиду и древний православный мир Московии.

Бессильной оказалась церковь. Дюжинами возвращались миссионеры из земель Ислама, из Центральной Азии. Измученные, высохшие, как урюк, задирали они порой прямо на глазах у папы свои ветхие рясы и являли взорам жалкую картину: ягодицы с вырезанными на них стихами из Корана, с изречениями типа «Аллах велик. Мы тоже готовимся к Судному дню».

Константинополь перешел под власть турок. Это стало последним ударом. Папа Сикст IV скорбно возвестил владыкам Запада: «Плотная стена ятаганов движется на нас, простерлась она от Кавказских гор до южной оконечности нашей излюбленной Испании…»

Не с кем было торговать прежде сильным купцам. Умирали, задыхаясь в тесноте, мультинациональные компании. С гневным нетерпением взывали о помощи кланы Берарди, Ибарра и энергичный предприниматель из Антверпена Ван дер Дине, семейства Негри, Каттанео, Спинола, Будденброки из Любека, судовладельцы Ганзейского союза и каталонские ткачи во главе с Пуигом. Они знали, что способны на гораздо большее. И обзывали моряков трусами, астрономов — невеждами, королей — скаредными и ленивыми тугодумами. Доставалось и феодальной знати. «Дайте нам простор! Драгоценную древесину! Рынки! Специи и слоновую кость Востока! Довольно терпеть проклятых турок в Mare Nostrum[6]

Запад погибал, жадно тянулся к своему мертвому солнцу, пытался воскресить засохший жизненный нерв, уже похороненный праздник. Во мгле монастырского подвала нащупывал он статую греческой богини (которую кто-то когда-то выбросил в море). Люди, утратившие плоть, почти не оставляющие тени, искали себя.

Запад — старая птица Феникс — из душистых поленьев коричного дерева складывал костер для последнего воскрешения.

Ему нужны были ангелы и сверхчеловеки. И рождалась с мятежной силой секта ищущих Рай.

Июньский полдень. Горы Кастилии плавятся в прозрачных языках пламени. Потрескивают скалы под ударами неумолимого солнца. Спит в тени кустарника с открытыми глазами, как ящерица, пастух. Недвижно сидят на ветвях воробьи. Их манит водоем, но, вспорхнув с дерева, можно изжариться на лету.

Слышится голос Изабеллы Трастамары:

— Пошли, пошли, самая пора!

Только дети снуют туда-сюда в сонном мадридском Алькасаре. Да босые и полуголые стражники играют в мус[7] у крепостных стен. То и дело льют они из бадеек воду, чтобы хоть чуть прибить к земле раскаленную пыль.

Маленькая принцесса Хуана, прозванная Бельтраншей[8], всюду имеет шпионов и знает, что затевается что-то важное и плохое. Ее юная тетка Изабелла Трастамара — враг. Хуана не даст себя обмануть и спешит за остальными. Даже в жару не расстанется она с королевскими атрибутами: найденной в старом сундуке тяжелой зеленой мантией, конусообразной, точно у феи из сказки, шляпой с тюлем, который окутывает ее всю, — до кончиков кожаных башмаков на пробковой подошве, украденных в будуаре у легкомысленной матушки, большой охотницы до моды. Она кричит Изабелле:

— И я вот тоже пойду! И не думай, не спущу с тебя глаз. — От бешенства она шепелявит…

Изабеллу сопровождают восемь графов (старшему десять лет). Жаль, но проделать все тайком не удастся. На ней довольно короткая туника, из-под которой — к ужасу придворных дам и монахинь-прислужниц — выглядывают узенькие панталоны с кружевами из монастыря святого Иосифа Вечно Тоскующего. Настоящая baby-doll: веснушчатая, белокурая, прелестная. Волосы собраны сзади в хвост.

Изабелле нравится вдруг замереть — слегка расставив ноги, выгнув спину, откинув голову назад — и медленно провести рукой по волосам. Пусть все любуются ее чуть оттопыренным соблазнительным задом. Дерзкий придворный поэт Альварес Гато не преминул записать в потайную тетрадь:

У нее задок,

как сырок.

А грудки,

как незабудки.

Монахини шипели:

— Ах, какая девчонка! Какая девчонка! Разве принцессе пристало вести себя так!

Теперь же Изабелла шагает впереди всех. В руке у нее длинный голый прут, сорванный у пруда — там, где водятся жабы.

Один за другим текут каменные коридоры. Все погружено в полумрак.

Здесь, в Кастилии, знают: всякий свет таит в себе жару.

Они проходят через дворцовую трапезную. Сильный чесночный дух напоминает о съеденном накануне барашке. Кое-кто растянулся прямо на мозаичном полу и спит, блаженно впитывая телом его прохладу.

— Т-с-с! — приказывает Изабелла. А Бельтранша в ответ:

— Кто ты такая, чтобы говорить мне «т-с-с»! Я — принцесса!

Вот перед ними весьма скромный королевский оружейный зал. Он больше говорит о прошлом, нежели о настоящем: шпага короля-деда, арбалеты с истрепавшейся тетивой, что-то похожее на мушкеты. Траченные молью головы огромных кабанов — их мясо так кстати пришлось когда-то в котлах с ольей[9]. Ведь охота была в те времена не столько изящной забавой (в подражание Бургундии и Британии), сколько способом раздобыть пропитание.

Вот трон: деревянное кресло, отделанное тисненой кожей и покрытое для внушительности — или для мягкости — шкурой эфиопского тигра. До самой смерти восседал на нем во время пиров король Хуан. Здесь мечталось ему о новых землях для Кастилии, о походах за моря, о том, как обратит он в истинную веру раскинувшиеся на юге счастливые королевства мавров.

Вот, пожалуй, и все, что осталось от той старой и нищей Испании, где после дворцовых застолий счищали мясо с костей, чтобы было что приготовить на завтра, а из бокалов сливали в кувшин недопитое вино, дабы подать в следующий раз. Где ликовали по поводу попавшей на стол курицы. Где короли еще умели, мельком взглянув на оливковую рощу или скотный двор, подсчитать, какая прибыль ждет их в конце сезона.

Теперь все иначе. Энрике IV, Энрике-Импотент, погрузил страну в чванливую роскошь инфляции. Прежде монетных дворов было пять, стало — сто пятьдесят. Богатые наряды и украшения — а в карманах пусто.

Бельтран де ла Куэва, фаворит, словно модный тореро, носит расшитые драгоценными каменьями и бисером сандалии

Король рядом с ним — оборванец. Он млеет от восхищения перед любовником королевы и велит заложить монастырь в том месте, где Бельтран победил в поединке соперников. Энрике IV — услужливый рогоносец.

Унылая погоня за наслаждениями. Двор призраков, где вечно царствовало безумие. Принцы бились с дьявольскими монстрами, что вылезали из зеркал. Привидения оставляли подпалины на переплетах Библии, указывая путь в преисйоднюю. Монахини в часы пиров чувствовали на челе шипы венца Христова и медленно истекали кровью. Мистические дамы левитировали на рассвете, а служанки хватали их за ноги и возвращали на землю — к законам гравитации и к реальности.

Маленькая Изабелла часто шпионила за королем, своим сводным братом. За тем самым импотентом, что медленно погружался — вместе со всем королевством — в маразм мрачной меланхолии. Она устраивалась у слухового окошка: Энрике (он старше ее на 26 лет) полулежит в кресле, укрывшись залитой супом мантией, похожей на мавританский плащ, перед ним — неизменное серебряное с рубинами блюдо, где горой лежат свиные шкварки, и кувшин с водой (вино король ненавидит). Придворные шлюшки, что-то бессвязно лепеча и хихикая, шумно и весело, точно хмельные сестры милосердия у ложа глухого богача паралитика, снуют вокруг. Две или три из них кошками льнут к большому, но безвольному королевскому телу и играют его равнодушной плотью. Здесь же, в дальнем конце зала, кардинал и нотариус громко читают посольские депеши. Время от времени они замолкают и начинают натужно кашлять, наглотавшись зловонного дыма. Энрике имеет обыкновение подбрасывать в очаг волосатые копыта першеронов (летом пронзительный запах горелых костей и кожи уступает место навозйому смраду, со скотного двора и из псарни приносят сюда большие бадейки столь любезной королевскому, обонянию жижи). Вонь так сильна, что маркиз де Вильена, по совету хитроумного Бельтрана де ла Куэва, своего врага, неизменно носит в кармане пучок свежей альбааки, которую, растирая меж пальцами, вдыхает.

Всякий раз, покидая наблюдательный пункт, Изабелла задыхается от бешенства. От ненависти и отвращения к брату. Что-то подсказывает ей: вместе с ним агонизирует целая эпоха. И ноги сами несут ее прочь. Быстрее, быстрее — на воздух. А в ушах звучит голос матери: «Никогда не уступай безумию. Это пропасть, страшней которой нет ничего. Помни о бабке, деде, отце… Не слушай Демона, не отвечай ему. Взгляни на Энрике: его окружают адские чудища, под постелью у него прячется окутанный облаком тумана кабан, из преисподней летят к нему пылающие уроды и кричат о скором бесславном конце… Беги всего призрачного. Держись подальше от теологов. Люби тело свое. Пусть рядом, с тобой всегда будут звери и солдаты. Не поддавайся искушению, не говори сама с собой. Прокляни покой! Запомни: покой — пустота, куда устремляются злые духи. Да, умирать придется, но прежде надо жить!»

Следом за властной Изабеллой входят дети в зал аудиенций. Рой царящих здесь дворцовых развратниц поспешно разлетается, при этом должные знаки почтения не отдаются. Быстро мелькают выбеленные гипсовым порошком (по последней моде) ножки. Подкрашенные в черный или фиалковый цвет лица. Золоченые веки. Огромные, как у фламандских щеголей, шляпы с желтыми, синими, зелеными перьями. Веселые красотки спешат спуститься во двор, где уже ждут их мулы: как нравится им мчаться галопом по засеянным полям, пугая кур и бедных крестьян.

Полумрак. Скучающий писец склонился над книгой аудиенций. Больше не видно никого. Но вдруг в каком-то углу, на маленьком пятачке вечного круговращения времен возникают смутные видения: генерал Кейпо де Льяно[10], в начищенных до зеркального блеска сапогах и идеально наглаженных бриджах, идет во главе делегации академиков, ученых (кто они? Диас Плаха? Доктор Дериси? Баттистеса? Д'Орс?). Они станут просить у короля средств на проведение Конгресса испанской культуры 1940 года.

Сумрачная средневековая Испания. Она пахнет отслуженной мессой, последней свечой, что погасил своим кашлем чахоточный служка.

Меж тем Изабелла, маленькие графы и настороженная Бельтранша вбегают в галерею возле спальни Энрике IV. Там их ждет дон Грегорио, королевский камердинер. Он подкуплен заранее и сумел отослать куда-то стражников.

Но старик смущен, мямлит о досадной помехе и указывает на разлегшегося во всю ширину порога льва (внука того, что принадлежал королю Хуану). Полузакрыв глаза, в которых больше скуки, чем дремы, он внимает ритмичному похрапыванию монарха. Лев не голоден, но к пустым разговорам не расположен. Что с ним делать? Как вести переговоры? Резко пахнет зверем. Зверем, что согласился на перемирие, но не покорился (всего три года назад он сожрал одного епископа).

Бельтранша смотрит насмешливо. Старик пытается сдвинуть зверя с места, робко пихает его в зад. Но тот лишь равнодушно зевает.

Тогда Изабелла делает шаг вперед и кричит:

— Вон! Прочь!

Тщетно. Она дает льву крепкую затрещину. В ярости хватает за гриву, впивается острыми зубками в ухо. Короткое, грозное молчание — и зверь отступает (чужая решимость, а вовсе не сила ударов заставляет его подчиниться). Он показывает клыки, трясет головищей, а когда все же хочет зарычать, получает новый удар, прямо в морду. Нет, лучше уж лечь у окна, подальше.

Дети открывают двери. Дону Грегорио позволено удалиться. Ему не хватит духу взглянуть на голого монарха. Бельтранша проскальзывает в опочивальню первой.

Тишина. Мерное дыхание крепко спящего человека. Изабелла цепляет прутиком подол его рубашки и обнажает тело по грудь.

Они увидели бледные, немощные, волосатые ноги. Выше — что-то темное и непонятное. Они постарались вглядеться попристальнее и различить неразличимое. Почему-то вспомнился им хрупкий пергамент. Или ломтики сушеного персика, что путник приготовил себе в дорогу. Или съежившаяся за века кожаная сандалия римского легионера, сраженного у врат Самарканда. (И как опять не процитировать язвительного Альвареса Гато:

Вот погляди: морской конек усох в песке,

на берегу…

Ужель резвился он когда в волнах?..)

Маленькая Бельтранша бледнеет. Изабелла не опускает прута. Юные графы смотрят и выносят свое суждение.

Сомнений нет. Ни малейшего признака жизни. Ни капли человечьего рока. Беатрис де Бобадилья говорит, что это похоже на каменистый пейзаж Сории. А Хуан де Виверо говорит, что нет: скорее стоит вспомнить пустые ракушки, которые выносит на берег моря прибой. Мстительная Изабелла заставляет бедную Бельтраншу тоже смотреть. Та взрывается жалким криком:

— Все равно королевой буду я! Я! Я! Ненавижу тебя! — И бросается бежать, спотыкаясь и едва не падая в больших для нее материнских туфлях.

По дороге назад Изабелла довольно бросает:

— Теперь вы убедились. Она не могла быть его дочерью. Королевой буду я!

Так была объявлена война. Война амбиции против незаконной законности.

Он белокур и силен, словно ангел, любила повторять его матушка, Сусанна Фонтанарроса. Да, мальчик не был похож на других. Он не хотел осваивать унылое портняжье мастерство. Не хотел становиться ни ткачом, ни сыроваром, ни трактирщиком. Словом, отвергал все, что сулило спокойную жизнь.

Для него были живыми неистовые боги моря. Он верил, что удостаивался чести слышать их голос. Зимой — суровый, хриплый. Летом — едва различимый шепот, доступный лишь пониманию избранного, посвященного.

Вот и сейчас он бежит вдоль кромки прибоя. Вдыхает мягкий ночной ветер. На нем почти ничего, нет, только — как всегда, скрывая от посторонних глаз тайну, — толстые вязаные чулки. Мальчик бежит ровно, не изменяя скорости. И в этом есть чтб-то завораживающее, так умеют двигаться лишь бегуны-ламы тибетских плоскогорий. Цель у него только одна — заглушить тревогу, разрядиться, укротить бурлящую кровь.

Он пробегает мимо Морской Башни и знает, что дядя его, стражник, поспешит рассказать о встрече своим сыновьям, завистливой своре сыроваров и портных, уже учуявших в нем врага, мятежный дух мутанта и поэта.

Еще две лиги. Горят расцарапанные ракушками и крупным песком ноги. Движения стали почти автоматическими. Он поднялся по отмели, покрытой колониями мидий, и нырнул в воду, уверенно, решительно — как посвященный. Смело поплыл в темноту. Замер на воде, вновь убеждаясь в собственной сверхъестественной плавучести. Лежа на спине, дал течению нести себя к берегу и выбросить на песок. Долго не поднимался, зачарованно глядя в небо. И глаза у него были широко открыты, неподвижны, точно у мерлана, которого утром мальчик видел на городском рынке.

Сейчас, как и прежде, он вслушивался в скрипящее карканье прибоя, в шелест ракушек и песка. Вот накатывает волна, падает и разбивается пеной, и ее тут же выпивает земля.

Голос моря словно шепчет стихи. Зовет его. Очень отчетливо произносит:

— Ко-лумб!

— Ко-лумб!

Море не говорило «Ко-лом-бо». Нет. Звучало ясно, по-испански: «Колумб». Последнее «лумб» сухо и быстро, даже повелительно. Так произносят слово, готовясь чихнуть.

Он увидел, как заря — та, что с пурпурными перстами, — осторожно приоткрыла завесу ночи (так Ариадна входила в убежище Минотавра).

Вода стала холоднее. Вдалеке на фоне уходящей ночи, он увидел светящиеся белизной рубашки кузенов. Парни двигались к берегу с юга.

Надо было бежать, спасаться от их неумолимой и тупой жестокости. И он помчался, забыв о боли в усталых ногах. Мощенная брусчаткой улочка привела его к крепостной стене, за которой уже зарождался утренний гомон молочниц и рыбаков.

Он попал в ловушку. Они уже были здесь. Вся орава во главе с Сантьяго Баварелло, женатым на его сестре Бланките, стояла, перегородив узкий проход Вико де Оливелла.

Он зачем-то начал колотить в запертые ворота. Но ответом было лишь ржание белого жеребенка из глубины стойла.

Он глянул на ряды деревянных балконов, украшенных горшками с геранями, и наткнулся на неподвижный взгляд Сусаны Фонтанарросы, которая с первыми же лучами солнца уже принялась прясть.

Она понимала: ему нужно пройти этот ритуал. Ненависть и зависть посредственностей готовят ему испытание. Но оно лишь закалит и укрепит его доблесть. Ведь сын ее — из рода гигантов.

Послышались глухие удары. Сдавленные стоны. Его прижали спиной к воротам, из разбитого носа сочилась кровь. Колотили в ребра, в живот, от удара в солнечное сплетенье перехватило дыхание. Он и раньше успел убедиться, насколько крепки кулаки у испуганных или жестоко обиженных. Его били молча. С холодной расчетливостью профессионалов отыскивали самые болезненные места.

Наконец его деверь Баварелло, ослепленный злобой, вышел из дома — на одной ноге у него был сапог с железными шипами. Такие сапоги в семье надевали, когда отправлялись в горы искать заблудившихся коз.

Двое крепко держали его раздвинутые ноги. Баварелло примерился и ударил. Пронзительный крик. И блаженный обморок — спасенье для всякого истязуемого.

Он остался лежать на улице, а они поспешили к завтраку, что уже дымился на очаге.

То была месть. Нормальная месть. Их терпение лопнуло, когда он заявил, что не будет больше, чесальщиком шерсти.

— Я стану мореходом, — сказал он самым естественным тоном. И будто высыпал мешок пауков на уютную, сверкающую белизной воскресную скатерть.

Женщины оплакивали его на своих балконах. Сестра, кузины, юная тетка. Все женщины в душе бывают на стороне того, кто Дерзает. Он будто овладевает ими (в метафизическом, конечно, смысле), всеми вместе и каждой в отдельности; в своем воображении он раочленяет их, чтобы затем вновь восстановить, исключая недостатки и шлифуя достоинства. Всхлипывая, поглядывали они на Сусану Фонтанарросу. Но та, женщина крепкой породы, не подняла взгляда от пряжи. И лишь прошептала, сжав зубы:

— Что ни делай, все впустую. Он из племени исполинов. Никто и ничто не удержит его.

Ландскнехт Ульрих Ницш забрел в Вико де Оливелла в поисках источника — набрать свежей воды во флягу. Кем он был? Дезертиром, бежавшим с войн, проигранных излишне эмоциональными вождями. Страдальцем, испытавшим всю горечь абстрактного мышления, всю опасность его бездн. Жертвой теологических преследований и тирании иудео-христианского монотеизма, всей этой банды неистовых проповедников. В скитаниях своих он двигался все время на юг и наконец достиг солнечных земель, где цветут лимоны..

Он мечтал валяться в зарослях винограда, беспечно воровать груши, засыпать в Древних руинах, где тень его оживала бы в танце. Послеполуденный сон фавна, но — в обличье Аполлона.

У него был облик воина, выбравшегося живым из пламени жестокого боя, уцелевшего в сражении с варварами. Он вызвал переполох среди рыбаков. А портные тут же громко защелкали ножницами, дабы собратья полдеху знали — близко опасность.

Его усищи топорщились, словно шерсть у кабана, самку которого коварно подстерегли и бесчестно убили охотники. Взгляд тигра, загнанного в клетку. Глаза с коричневыми прожилками метали золотистые искры. От него пахло потом, как пахнет от путника, долго ночевавшего под открытым небом. Пахло кожей военного снаряжения и проржавевшим под дождем оружием.

Он поднимался к Вико, грохоча коваными сапогами и звякая старыми ножнами. Кто бы поверил, что путь его лежал от самого Туринского герцогства, где был он застигнут in fragranti[11] обнимающим лошадь и целующим ее в губы — прямо посреди Piazza San Carlo — и где его обвинили в скотоложстве.

Он бежал от холодной могилы туманов. И искал всего лишь возможности жить, не превращаясь в собственную тень.

В ненавистном Берне, городе часовщиков, он. осмелился сказать, что «человек должен уметь преодолеть самого себя». В ту же ночь его жестоко поколотили. (С той поры он ревниво оберегал свою страшную тайну и мог открыть ее только тем, кто заложит фундамент подлинной Империи.)

Некоторые исследователи, Джорджо Тибон например, ошибочно полагали, что он оказался на юге в погоне за местом в ватиканской гвардии. Нет, планы его были иными, более высокими. Скажем, в данный момент он желал быть свободным и неукротимым, как те его предки, что голыми вскакивали на коней и мчались по промерзшим насквозь германским лесам, спасаясь от общественного порядка и коллективного образования.

«Морской воздух обожжет мне легкие, а солнце теплых стран покроет кожу бронзовым загаром». Эта мечта была самым серьезным его проступком, самой главной изменой. И его не простил бы ни один из военных трибуналов тех времен.

Так вот, точно известно, что воды он в Вико так и не нашел. Зато наткнулся на белокурого юношу, лежащего без сознания у ворот скотного двора.

Он смочил ему виски и губы водой с уксусом и, утешая, сказал с жутким германским акцентом:

— Держись, парень. После таких передряг мы становимся сильнее…

Но дальше основ сей варварской педагогики он продвинуться не успел. Совсем близко уже подступали мальчишки, что гнались за ним от самого порта. Они вопили. Швыряли камни. (Тогда в германцах все еще видели варваров, оборванцев и бездельников. Столь же диких, как болгары или цыгане.)

Юный Христофор навсегда запомнит тевтонские усищи. Вода с уксусом показалась ему сладкой.

Мачта «Санта Марии»? В ту пору она была стволом огромного пиренейского кедра, росшего на крутом берегу в Сантандере.

Во время январской грозы молния спалила ему верхушку — как раз там, где потом будет марс. (Родриго де Триана ухватится за это место, когда раздастся его крик: «Земля!», «Земля!» — ведь он полагал получить сто тысяч мараведи, но коварный Колумб заглотит их сам, объявив, будто видел землю еще накануне ночью.)

Итак, то был кедр, чья жизнь прошла в борьбе с дикими ветрами Бискайского залива. Он вырос на безлюдном склоне горы, ухватившись корнями за камни так крепко, как тигр хватает когтями добычу

Счастливым он бывал лишь в апреле. Когдк ветер переставал свистеть и стихал. Только в апреле он веял с, земли и доносил сюда мирный запах конского навоза, мычанье коров и голоса крестьян, перекликающихся в сумерках.

Его увидали с моря галисийские рыбаки (а до того ни один человек к нему не приближался). Какая великолепная грот-мачта! Целое утро они карабкались на кручу и всего за час свалили дерево.

Потом весь день обрубали ветви, и к ночи на палубу погрузили готовую мачту — ровную, гладкую, без сучков.

Ее продали на верфи в Ла Корунье. Позднее она будет выбрана хозяином «Галисийки», она же — «Мария Галанте». А Колумб наречет «Марию Галанте» «Санта Марией» и вместе с новым именем возвратит ей девство.

Детство Избранного было безмятежным. Только таким оно и могло быть в тогдашней Генуе. Генуе лавочников. Генуе, кольцом суровых гор обороненной от воинственных соседей. И — от культуры. В Генуе, где умели радоваться лишь стуку ткацких станков, удачным торговым сделкам да нехитрым плутням с векселями.

Невежество без изъянов, без намеков на всяких Данте и Микеланджело стояло на страже общественного порядка и муниципального прогресса. Католическая церковь не была здесь слишком суровой, вполне терпимо относилась к иудеям и маврам, зато не одобряла интереса некоторых молодых людей к мистике и теологии, способных отвлечь от служения конкретно-полезному. Город умел ладить с Ватиканом. Раз в полгода отсылали туда подношение в виде больших партий саржи для сутан по цене всего в два секи[12].

Генуя: горы в три ряда, точно акульи зубы, отгораживали ее от эпохи, от ветров перемен.

Правда, со стороны моря сюда все-таки могли проникнуть турецкие и венецианские корабли. Но на каждого, кто пытался поближе подплыть к скалистым берегам, обрушивалась ярость ринувшихся в бой лавочников. (Известно ведь, что самое отчаянное сопротивление оказывают почитающие себя беззащитными или праведниками, или теми и иными вместе.) Плохо приходилось неосторожным пиратам. Дело довершали бродячие псы. Они спускались на берег и пожирали уже растерзанные тела.

Именно детские годы подготовили Христофора к будущим подвигам. Как он рос? В объятиях немудреных семейных традиций, черпая познания — поостережемся говорить об образовании или воспитании — в приходской церкви. Ему повезло, он не ведал чумы, не видел властных, победоносных дуче.

Он мягко втягивался в сеть заблуждений и словоблудия своей эпохи. А та вкрадчиво готовила его к убогой кабале благоразумия.

Священник, падре Фризон, дождливым зимним днем, наскоро прочитав привычную молитву и щедро наделив детишек тумаками, принимался за рассказы об огненных драконах у адских врат, о вечных (вечных! вечных!) муках. Или расписывал доброту Христа, да так, словно речь шла об его собственном богатом и влиятельном дядюшке, которым так приятно похвалиться.

Еще он давал им уроки сурового милосердия: убей мавра, уничтожь, но не забудь помянуть его потом в воскресной молитве (и даже попроси ему местечко попрохладней, в чистилище для неверных).

Но надо признать, именно падре Фризон заразил Христофора страстной и мучительной мечтой о Рае. В одну дождливую пятницу (в самый разгар зимы), осушив за обедом полную бутыль «Lacrima Christi»[13], священник изумил детей рассказом о берегах, покрытых белейшим песком, о пальмовых рощах, что перешептываются с ласковым ветром, о ярком полуденном солнце и небе эмалевой голубизны. О модоке кокосов и несказанно сладких фруктах. О нагих телах купающихся в прозрачных струях людей, о нежной музыке. Разноцветных птицах, их трелях. О мирных хищниках и колибри, вкушающих сок розы. О мире совершенном, забывшем о времени. И населенном ангелами! «Вот что такое Рай! Вот откуда изгнали нар по вине Адама и иудеев! А теперь нас манит смерть, возможность расстаться с грязной и безрадостной плотью, с чередою унылых дней! А Рай — мечта, детки! Нет ничего лучше Рая…»

Священник взволнован; он плачет. Какая боль! Какая тоска! Хотя, заметим, он, кажется, составил себе представление о Рае по гравюрам из тех соблазнительных книг — поддельных дневников странствий, — что уже начали выпускать в Венеции на новомодном аппарате — печатном станке.

А дети услышанным потрясены. Христофор рыдает во сне. Ему открылось, что произошло ужасное несчастье. Владея всем, мы потеряли все. Нас лишили настоящей жизни!

В доме царит белый цвет: овечьи шкуры на стульях и лавках, шерстяные покрывала на кроватях, крынки с молоком для сыра, мучные облачка, что поднимали дядья-булочники. И неизменные белые нити в руках Сусаны Фонтанарросы, его матери.

Белая шерсть выходила из чесальной машины — мягкая, воздушная, больше похожая даже не на снег, ада сахар. Стоит дунуть, и белые комочки взлетают вверх, кружатся, парят.

По субботам отец Христофора, Доменико, ровно в семь садился за стол, придвигал к себе кувшин вина и заводил песню. В восемь, уже изрядно повеселевший, брался за мясо. В девять вопил с крестьянской удалью:

Прочь, чума!

Прочь, чума!

Будем жить веселей!

Смерть нам тут не нужна!

Ты ее одолей!

Следом шли песни вовсе уж непристойные, как, скажем, небезызвестный «Пилигрим», и Сусана Фонтанарроса спешила запихнуть мальчишку в постель и накрыть с головой толстым шерстяным одеялом, а также поплотнее закрывала ставни.

Ребенок прислушивался. Со стола падал и разбивался стакан. Смех сменялся вязким молчанием. Потом опять лилось вино. Доменико пел один. Славил Господа. В третий раз подсчитывал выручку за полмесяца.

Иногда мальчик подсматривал из-под одеял и видел: ее влажное от пота тело с прилипшими завитками волос, рядом — розовокожий Доменико, напоминавший огромного индюка, общипанного бабушкой перед Рождеством.

Они занимались своим делом с чистым, простодушным крестьянским упорством. Как же иначе? Весь феодально-католический уклад служил им надежной опорой. Потом они засыпали, довольно похрапывая.

Да, они были в своем роде либеральны, горды собственной посредственностью, не знали страстей, которые хоть намеком звали бы к великому и необычному. И хуже смерти боялись одного: что сын будет лучше, чем они. Что станет он поэтом, мистиком либо кондотьером. Слава воинов казалась им дымом. Культура — несчастьем. О героях, открывателях новых земель и тому подобном — нечего и говорить.

Семейство Коломбо било в меру религиозно. По воскресеньям они ходили к мессе — послушно, чванливо и не скрывая некоторого здорового скептицизма. (Мелкие буржуа всегда высокомерны по отношению к Великому.)

Молва называла их иудеями. Да, среди родственников-портных многие могли похвалиться и крючковатым носом, и заостренным книзу ухом.

Случалось им есть птицу, кровь из которой выпускали в одном дворе на Вико, о чем, думается, не ведали ни в Доме Берарди, ни управляющий Дома Сдинолы, большой Мультинациональной компании.

Они считали себя скорей италийцами, чем генуэзцами. Скорей рабами одного великого Бога, нежели католиками (слишком хорошо было известно, что от многих и вечно враждующих между собой богов на земле возникают жесточайшие бойни.)

Итак, они были скептичны, эклектичны, синкретичны и — хитры. Одним словом, ловили рыбку в мутной воде оппортунистического политеизма (или, скажем попроще, — многобожия.

Мальчик принес им первые большие огорчения в девять лет. Он показал характер. Все произошло после причастия: он съел кусочек Бога, как все, в благоговении закрыв глаза, а потом стащил у зазевавшегося ризничего алфавит и картонку с образцами букв. Священник прекрасно знал, какая опасность таится в двух дощечках алфавита, и хранил их с особым тщанием. (В те времена лишь один-два отпрыска из каждой аристократической семьи рисковали пуститься в нелегкое плавание по четырем действиям арифметики или окунуться в таинственный мир грамматики.)

А Христофор за три ночи при свете неяркой свечи сумел проглотить всех этих черных, вездесущих, непоседливых жучков, что звались буквами. Запретные плоды с Древа Знания. На четвертую — и тем памятную — ночь он составил первое слово: РИМ. И задохнулся от колдовского очарования, когда смог прочесть и наоборот: МИР.

Через неделю ему уже удалось расшифровать канон падре Фризона: «Нож в спину врага терпимости и веры в Господа нашего Иисуса Христа».

Преступление раскрылось. На Христофора надели желтый колпак, и мальчишки-подлизы плевали в него. Получил он и тридцать ударов линейкой по пяткам. И можно сказать, легко отделался. Ибо никто не мог подумать, что уже выучился он читать, сняв точные копии с двух запретнейших табличек.

И тайну свою мальчик тщательно оберегал.

Случалось, на улочку Олика забредали странные люди — в провощенных сапогах и передниках, с прилипшими к ним водорослями и ракушками. От них пахло солью, портом, растоптанными моллюсками. Они всегда казались промокшими, даже если светило солнце.

Это были люди Моря. Они приносили корзины с живыми игрушками: морскими ежами, крабами, раками, лангустами, которых надо было подталкивать, и тогда они медленно двигали своими бронзовыми антеннами.

Мальчик смотрел на чудищ издали, они были страшны, до не омерзительны, как, скажем, пауки, сороконожки и прочие земные твари. Люди Моря всегда говорили громко. Раскатисто хохотали. А портные недоверчиво высовывали носы сквозь балконные решетки. И со злобой смотрели, как s их женщины — взвешивая на руке рыбу или проверяя, насколько красны жабры у мерлана, — не только принимали, но и неуклюже поощряли вольные шутки с намеками на их соблазнительные формы.

Порой пришельцы от слов переходили к делу. И до балконов долетал звук мягкого шлепка. Тогда портные хватали ножницы и принимались погромче щёлкать, притворяясь, будто готовы ринуться в бой.

Людей Моря приходилось угощать вином, пусть даже самым плохим — им было все равно. Видно, глотки их совсем огрубели от соли.

Они рассказывали истории о штормах, о неизвестных созвездиях, о кораблях, плывущих по воле волн, о кораблях, где горят поленья в очагах, но нет людей.

Они отчаянно сквернословили и щедро раздавали свой товар вдовам и калекам, что следовали за ними, словно чайки за каравеллой. Они жили по иным законам. То было видно сразу. И врали с величайшей серьезностью: как отобедали на спине кита святого Брандана, как их товарищи теряли руки в сражениях с гигантским Спрутом или с Касаткой-убийцей.

Один из них поведал растерянному Христофору, что Мальстрем[14] вынес его к самому краю света. Тут он потерял сознание и очнулся уже на берегу Бристоля, где жизнь ему спасла веснушчатая крестьянка, напоив молоком из собственной груди.

Христофор глядел на него в восторге. Морской человек протянул руку и потрепал по щеке белокурого мальчугана. А тот почувствовал, как больно царапнул его жесткий, потрескавшийся, покрытый солью палец. Он поднял глаза и увидел сухие губы, всего несколько желтых, цвета нарвальего рога зубов, торчащих во рту.

Ребятня бежала за ними до самого порта, куда рыбаки возвращались с деньгами портных и ткачей. Здесь опрокидывали они в себя бутыль вина, громко орали песни. Опьянев, кидались на необъятных сирийских проституток: жирных, ленивых, наряженных в пестрые тряпки. Простертых на жалкой роскоши дешевого бархата. Но тут мальчишкам приходилось отлипать от узких оконцев, ибо к ним уже спешил хромой Стаффолани, потрясая дубинкой муниципальной морали.

С тех пор мальчик знал, что море — иной мир. Море — суровый, гневливый, капризный бог. Оно могло вести себя совсем как начальник дворцовой стражи Риццо, когда его дочь Нинфетта удрала в горы с ризничим. Когда море ревело особенно сильно, Суеана Фонтанарроса спешила поплотнее закрыть ставни. А к вечеру хорошо укутанные дети ткачей и сыроваров могли сойти на берег и рассмотреть взбесившегося зверя.

С высоты было хорошо видно, как бил он лапищами о берег. Густой, вновь и вновь накатывающий грохот. Летящая по ветру соленая пена — слюна обезумевшего в цепях праведника. Зверь швырял на песок рыб, морских тварей, остатки кораблей. И даже щупальца гигантского кальмара.

Когда приступ длился более трех дней и надо было как-то успокоить взбесившегося бога, в ближней деревне покупали ребёнка-урода и, надев на него ожерелье из сухого инжира и плащик из куриных перьев — чтобы облегчить несчастному полет в чистилище идиотов, — бросали с кручи.

Через день-два зверь утихал, и можно было снова без опаски рыбачить. О миновавшей вспышке гнева напоминали раскиданные по берегу рыбы-скаты, обломки досок да ракушки. Однажды у берега остался даже кит, которого спешно поделили меж собой акулы и нищие.

По правде говоря, ацтеков волновало лишь одно — решение солнечной проблемы. Они стали заложниками собственной непомерной веры, ибо вбили себе в голову, что их богов, пьющих лишь кровь, обуяла жажда. И решили: без великого» последнего переливания крови не обойтись. Только многотысячная жертва даст силы анемичному светилу и поможет ему дожить до конца временного цикла.

Уаман Кольо, посланник Инки Тупак Юпанки, надевал знаки отличия, готовясь приступить к заключающему этапу переговоров. Луны Мехико-Теночтитлана текли быстро, точно зерна маиса сквозь пальцы юной крестьянки. Как давно поднимался он со своими людьми на плотах по реке от Пиру к берегам ацтекской конфедерации.

Трудно иметь дело с людьми, чья воля целиком подчинена безрассудным богам.

К тому же они слишком верили в злосчастные знаки судьбы. Не видели разницы между символом и реальностью. Покорно ждали свершенья пророчества изгнанного Кецалькоатля: «Я вернусь в год 1-Канья» (1519). И откуда только они взяли, что солнце их умирает? Да, на главной площади Куско, на Уакайпата, к ногам Инки тоже упал пораженный молнией орел. Ну и что? Что общего у мертвого орла с концом империи?

А они верили, что Земля — безмятежно спящая в иле ящерица. Глупцы! Нет, Земля — это пума в момент прыжка из тени в туман. Жизнь…

Непросто иметь дело с людьми, которые магию и воображение ставят выше разума чисел и наук.

Он поправил маскайпачу и вышел на балкон, откуда хорошо были видны рыночная площадь и Большая Пирамида. Теночтитлан! Теночтитлан! Вихрем летящий праздник Мехико. Прекрасный звон гонгов, мальчишки ударяют по ним обсидиановыми ножами, когда вниз спускаются обрызганные жертвенной кровью жрецы.

Ликованье закатного часа. Крики, игры. Толпы народа на улицах. Будто муравейник, где текут медовые реки.

Крики продавцов и менял. Перехлесты петель купли-продажи. Уаману знакома такая веселость: ее сеют вокруг себя только торговцы. У них есть даже собственный бог — Якатекутли. Разве достоин он места в священной иерархии? Не слишком ли много чести? Уаман, стоявший, как и подобает чиновнику, на позициях ортодоксального и официозного социализма, негодовал. Само устройство их жизни шло вразрез с действительностью (как можно, скажем, отрицать науку кипу[15]?)! Ацтекам и в голову не пришло бы принять закон, подобный тому, что ввел у себя Тупак Юпанки: шестичасовой рабочий день для горняков и не больше четырех месяцев в году работы в шахте… Шестичасовой рабочий день!

Безумный, ритм жизни. Солдаты учатся играть в мяч. Их крики заглушают музыку и песни. С вершины храма Тлалока[16] слышен мрачный бой барабанов и одинокий, пронзительный и бесполезный вопль жертвы. Опять жрецы, злосчастные прислужники божьи, вырывают у кого-то сердце — чтобы вложить его в грудь чак-мооля[17].

Снуют туда-сюда цветочники. Хлопают крыльями плененные туканы. Паясничают на шестах обезьяны. Сильный запах острых соусов, лепешек с начинкой из собачьего сердца. Теночтитлан! Праздничный вихрь. Беспечная и пестрая жизнь большого города.

Да, ацтеки знали толк в изящном и презирали выверенность и точность. Легко совмещали свободу торговли с лирикой. Империя же Инков была, напротив, геометричной, симметричной, статистичной, рациональной и двумерной. Иными словами, социалистичной.

Пропели рожки и раковины, возвещающие приход ночи. Тут же, как и прежде, в комнату вошла прелестная тлацкальтекская девочка со стаканом пенистого какао и кубком, полным перышек. Уаман сделал то, чего она так ждала: зачерпнул горсть перышек и, дунув, пустил их в сторону окна. Переливчатое облако взмыло вверх. Уаман почувствовал, как спадает с него чиновничья спесь. Снова и снова повторял он игру. Пока чаша не опустела. Пестрые перышки продолжали парить в воздухе, порхали и кувыркались, точно молодые бабочки из жарких земель. Или бумажки-конфетти — забава богов. Сколько красоты и счастья дарят они в краткий миг своей жизни.

— Итак, вы считаете, что стоит идти войной на земли бледнолицых? — с сомнением в голосе обратился Уаман к вождю текутли из Тлателолько.

— Эти земли можно завоевать, покорить, — сказал текутли, словно не слыша вопроса.

Уаман уже понял: им было нужно двадцать или тридцать тысяч белых варваров, чтобы в год 219-й по ацтекскому календарю открыть храм Уицилипочтли и не дать солнцу погибнуть от малокровия. «Ведь кровь у всех нас одна — у зверей, у людей, у богов».

— Мы должны завоевать их. (Освободить. Надо добраться до тех берегов, — твердил ацтек. — Вам ведомы секреты морских течений. Разве нельзя…

Уаман Кольо помнил, сколь осторожней, разумно недоверчив был в этом вопросе его господин Тупак Юпанки. Предполагалось, что торговцы из Теночтитлана хотят всего лишь нарядить бледнолицых в шкуры ягуара и плащи из перьев. Приучить их к табаку и коке, научить их взор радоваться яшме, а вкус — какао.

Ах, эти бледнолицые — бородатые, сильные и недалекие. Сколько раз в погоне за тунцом терпели они бедствие в теплом море или высаживались на острова, чтобы запастись водой и фруктами. А потом спешили вернуться в свое холодное море.

Даже ацтеки, не слишком умелые мореходы, не раз встречались с ними. Например, когда отправлялись исследовать то месте (две недели пути от Гуанаани), где сливаются воедино течения ветров и вод. Недвижное озеро среди моря. Здесь собирался хлам, отбросы двух миров: ритуальная трубка, собака-фокстерьер, раздувшаяся как бурдюк, жезл касика и несколько тонких кишок, завязанных с одного конца узелком (якобы изобретение лорда Кандома, летними ночами любовники щедро бросали их прямо в Темзу). Плавала здесь голова коня, наверняка отсеченная сарацином в приступе подлой ярости, и набедренная повязка из оленьей кожи (ее завязки весело вились в воде), плавали и деревянные четки с крестом, потерянные каким-нибудь галисийским священником в праздник Местной святой.

Ацтеки тщательно изучили все эти предметы и, применив дедуктивный метод, составили себе представление о мире бледнолицых. Он показался им малопривлекательным.

И все же инки знали гораздо больше. И больше умели. Вот и сейчас, не слишком, вдаваясь в детали, Уаман рассказывал о трансатлантических перелетах инков. Как о чем-то вполне обычном сообщил, что они смогли пролететь над Курящимися Островами (Канарами), над оконечностью Носа Ягуара (Иберией).

И как можно небрежнее, дабы не ранить болезненного ацтекского самолюбия, заметил:

— Один из наших шаров достиг Дюссельдорфа. Там тоже обитают бледнокожие, по всем признакам они весьма бедны. — Произнес он это с подчеркнутым безразличием.

Огромные шары — из тонких тканей, выделанных в Паракасе, с маленькой тростниковой лодочкой снизу — плыли в раскаленном воздухе Наски и Юкатана. Ими управляли те, кто постиг трудную науку о движении теплых ветров. «Небо, как море, но это море совсем иное».

Текутли понял, что вряд ли ему удастся преодолеть безразличие инков к бледнолицым. Инки не станут участвовать в имперском походе в холодные земли. Переговоры провалились.

Уаман был великим скептиком. Он считал: люди — злая шутка богов над живым миром. Они — часть общего процесса, непрерывной цепочки. Так почему же они то в жестокой тоске оглядываются назад, то отдаются несбыточным надеждам? У них две ноги, как и у макак, но ходят они «еуклюже, так и не приспособившись к реальности. И ждут возвращения к Безбрежному, туда, где нет теней. Для чего же тогда тратить силы на подвиги, на новые завоевания?

А теперь Уамана церемонно ведут на банкет во Дворец Императора. О нем расскажет нам Codex Vaticanus С[18], третья часть, навсегда погибший в костре вместе с другими ацтекскими документами. Приказ свирепого епископа Сумарраги.

Итак, они входили в Codex медленно и важно. «Торжественные, словно карточные короли». Ведь то был последний банкет. Юноши и девушки, помахивая опахалами из пестрых перьев, приветствовали их с двух сторон. Идеограммы не сохранили последней попытки текутли, весьма опытного политика, переманить на свою сторону Уамана:

— Ну что ж, давайте поскорее пообедаем… пока бледнолицые не поужинали нами!

Холодное туманное утро. Сквозь серую мглу уже начинают пробиваться солнечные лучи. Осенний ветер налетает на стены Дворца.

Появляются охотники. Позвякивание копыт. Пение рожков, созывающих возбужденных собак. Дети? стражники, слуги сбежались отовсюду, чтобы поглазеть на еще окутанную последним дыханием жизни добычу.

На самой верхушке колокольни (и как она туда забралась?) маячит Бельтранша. На ней немыслимое боа из перьев ибиса, наверняка украденное у одной из дворцовых шлюх. Лицо подкрашено в модные цвета: лиловый, желтый, красный. Но подкрашено без зеркала, и поэтому напоминает оно скорее «пятно». Ветер пытается сорвать уже известную нам остроконечную шляпу, тюль завился вокруг колонок звонницы.

Немного пониже, нр так, чтобы хорошо были видны водоем и утоляющие в нем жажду всадники, сидят меж зубцов крепостной стены Изабелла и ее друзья. Принц Фердинанд Арагонский, кузен Изабеллы, прибыл сюда инкогнито, проездом. Он не хочет превращать краткую передышку в пути в скучный — и нежелательный — официальный визит.

Фердинанд одет как зажиточный козопас. Это юноша с внешностью горца: светло-каштановые волосы, широкое лицо, миндалевидные глаза, живые и лукавые. Молокосос с поступью короля. Он ходит меж мулами, что-то проверяет, подправляет. Приказывает:

— В Сарагосу отбываем до полудня.

Ему подносят бурдюк с вином, он жадно пьет. И, откинув голову назад, отыскивает взглядом то, что на деле интересовало его в сем мрачном дворце.

Можно было залюбоваться тем, как ходил он по каменным плитам: шаг печатался на темном граните по-военному звонко, шаг настоящего мужчины. Почти так же решительно ступал король-дед. Фердинанд пересчитывал охотничьи трофеи:, зайцев и кроликов, растерзанных собаками (их так и не удалось воспитать по-английски), забитую палками кабаргу, двух кабанов, истекавших кровью — вязкой, густой, все еще теплой.

Слуги начищали потускневшую от сырых туманов бронзу. Укладывали кинжалы, шпаги, арбалеты. Заметим, что излюбленным оружием этих не слишком изысканных храбрецов была гаррота. Ею владели они с особым мастерством: уверенно могли уложить дикого быка. (А руку арагонцы тренировали, охотясь за каталонцами. Сей замечательный народ был обречен служить заслоном для прочих испанских земель.)

Снова раздается голос Фердинанда. Он велит привести собаку, струсившую во время атаки на третьего кабана. Берет легкий лук и, не внимая мольбам слуги, выпускает стрелу, и та пронзает пса насквозь, от затылка до хвоста.

Сразу видно: это настоящий мужчина. На алтарь справедливости, не колеблясь, принес он дорогую собаку. Стражники застыли в задумчивости (справедливая жестокость всегда почиталась в Испании).

И дело было, конечно, не в собаке. Выстрел этот говорил о великой силе характера. (Не кольнуло ли что в этот миг Атауальпу, последнего Инку?)

Изабелла — с трогательной косицей, в коротком плаще — крепко ухватилась за шершавый камень зубца и перекинула ноги через стену наружу. Фердинанд сделал вид, будто подтягивает подпругу мулу, и бросил взгляд наверх. Взгляд стальной, жесткий, акулий. Взгляд, взлетевший по гранитному скату, мягко замерший на крепких икрах и скользнувший к последней тревожной тени! В ушах у Фердинанда вдруг зазвенело от слабости. Он судорожно сглотнул воздух, вскинув голову, как попавший в трясину олень. Или как боец, получивший удар с неожиданной стороны. Перед глазами его стояла дразнящая тень, лощина. Лисий хвост, что мелькнул на рассвете в зарослях ежевики.

Изабелла же не могла отвести взгляда от затылка гостя. Ей вспомнилась холка быка в период гона, мощная шишка власти, колено римского гладиатора.

Девочка-принцесса почувствовала, как ноги ее слегка раздвинулись, как она мягко вспорхнула и стала кружить над затылком кузена-арагонца. Бледная бабочка-недотрога, что пляшет» вокруг огня. Когда же Фердинанд протягивал руки, чтобы схватить ее, она поднималась чуть выше, вся во власти капризной и хрупкой игры в полет.

Маленькая Хуана, затаив дыхание, следила за всем происходящим.

Она не могла сдержать злых слез. И даже несколько раз отчаянно взвыла, как зверек, которого настигает волна наводнения.

— Брат и сестра не должны так смотреть друг на друга!

Она почти повисла на веревках и в бешенстве стала раскачивать языки колоколов. Боа из истрепанных перьев совсем запуталось. А бой колоколов больше походил на звон разбивающегося стекла.

Хуана заскользила по канатам, вниз (во мраке башенного канала легким облачком летел небесно-голубой тюль). Спустившись, бросилась в исповедальню к благодушному Торквемаде, духовнику принцесс. В мрачном ящике, где монах проводил дни, стоял странный и резкий запах французского писсуара.

Священник выслушал новость, но не успел промолвить ни слова, Хуана мчалась в отчаянии к трону отца-короля. Надо было быстрее сообщить ему: Изабелла потеряла невинность, розабыв о приличиях, она отдалась своему кузенУ Фердинанду Арагонскому, переодетому козопасом.

— Никогда, никогда не получит она теперь кастильской короны! Меж тем арагонцы с рожами висельников раскладывали на красных от

крови плитах добычу. Уже была отложена в сторону кабарга, которую зажарят в поле, по дороге домой.

Но самый главный трофей — кабан, весь в кровавых струпьях, с комьями грязи и навоза в щетине, с расщепленной стрелой, впившейся в глаз, — не был предназначен королю Энрике, как можно было подумать.

То был дар любви, о чем и гласила billet-doux[19], адресованная Изабелле:

Для Изабеллы, принцессы кастильской,

сей поверженный кабан с нежным мясом…..

Незнакомец

Не было никакого сомнения: за немудреными словами крылся тайный смысл. Как взволновал Изабеллу, кусок пергамента с черными пятнами крови! Она поспешила спрятать его в молитвенник.

Пять недель спустя безымянный посланник прибыл в Сарагосу, в Королевскую резиденцию и передал принцу Фердинанду, королю Сицилии, крошечного сахарного кабанчика с нацарапанной булавкой гривой. Грудь его пронзала раскрашенная, в пурпурный и желтый цвета щепочка. Письма не прилагалось.

Тайком от Хуаны, Торквемады и придворных соглядатаев изготовила Изабелла сей трогательный и понятный без слов символ.

Совсем легкий срез, как бы половинчатое обрезание — вот что было лужно Христофору, считал Доменико. Ведь н сегодня-завтра он пустится в жизненное плаванье.

Отец и сын направились в гетто. Глянув с высоты холма на море, Доменико с досадой проговорил:

— Вот к чему ты рвешься! Но тебя ждет разочарование: ты еще вспомнишь о козлах чесальщика, о спокойной жизни. Вспомнишь о похожих один на другой вечерах, о беспечных беседах за ужином, о крепком сне в собственной постели. Бог Яхве карает нас гордыней, мальчик. Чтобы погубить человека, достаточно дать ему то, о чем он мечтает.

Они вошли в лачугу Ибн-Соломона: то ли раввина, то ли знахаря. Чего тут только не было! Старинные вещи и кабалистический хлам. Забальзамированные 1ггицы и рыбы. Книги по мистике. Талисманы с изображением Изиды. Словом, старик занимался всем понемногу.

Он жил сам по себе, и к нему не цеплялись ни ортодоксы, ни диаспора. Коньком его было толкование снов — на рынке, по секину за штуку. Он, конечно, не ведал, что был пионером злосчастного психоанализа. Увидев Христофора, старик язвительно заметил:

— А вот и еще один мальчик готов прибиться к истинной вере! И стал раскладывать инструменты: ножички, промытые смесью уксуса и виноградной водки, тонкие шерстяные тряпочки, точильный камень, горшочек с паутиной, которая считалась отличным заживляющим средством.

Взволнованный Христофор глянул на стену. Там висела геометрическая схема Древа Жизни с тридцатью двумя бегущими от него дорожками. С веток Древа свисали бумажки, на каждой из них указана дата истечения какого-то срока (старик давал ссуды — надежным людям и под умеренные проценты). Рядом — бронзовая звезда Давида, сочлененная так, что в мгновение ока могла превратиться в. Святой Крест. Хозяин был искушен во всем, что касалось pogroms.

Он точил нож и объяснял:

— Всякая Магия идет от Сетха, сына Каина, зачатого у райской стены, но уже снаружи. Имей в виду, мальчик, сперва магия была бунтом и возмущением, а затем начала учить покорности, Разум должен повелевать, инстинкты — подчиняться. Кто забудет сей закон Яхве, не умрет в своей постели. Не сомневайся…

Доменико заранее условился с раввином: им нужно обрезание практичное, чтобы мальчик без хлопот мог получить место в мультинациональной компании. Ибн-Соломон предложил свой фирменный способ, годный на все случаи жизни: «обрезание плюривероисповедальное». Пусть оно не покажется достаточно убедительным для синагоги, зато вполне устроит банкиров, судовладельцев и ростовщиков. А главное, не подставит юношу под удар антисемитизма, крепнущего вместе с новыми империями. (Перемены коснулись всего. Со всех четырех концов цивилизованного мира шли вести о том, как евреев с энтузиазмом побивают камнями и отправляют на костер.)

Ибн-Соломон несколько раз провел лезвием ножа через пламя зеленой свечи (той, при свете которой бросались кошачьи кости для предсказания судьбы). Затем окунул нож в золу от ладана. И грубо пошутил:

— Не бойся, парень. Я набил себе руку, холостя баранов в Ливане… И неожиданно быстро, пока Христофор еще гадал, будет ли больно, отхватил кусочек кожицы.

— Да, мы единственный народ, законченный вручную! — сказал старик, — Промывай рану дважды в день борной кислотой, и скоро все у тебя потечет как надо. Будет жечь — смажь свиным салом. Будет кровоточить — приложи паутину. Да не забывай, селезня за хвостик ловят… Ну вот, теперь ты можешь по субботам быть избранным, по воскресеньям — гоем.

Он бросил кусочек человечьей кожицы в коробку, где другие такие же успели уже потемнеть и высохнуть, точно изюм. С гордостью мастера встряхнул коробку: послышался звук, похожий на шуршание кожаных денег — такие использовали для торговых сделок персидские погонщики верблюдов.

Ибн-Соломон получил условленное: добрый кусок ягненка и отрез плотной саржи.

— Ну, значит, мы подправили задумку Яхве, мальчик! Отныне ты — demi[20], как говорят франки. Только смотри не напутай, предъявляя свои документики!

Христофор прикрылся салфеткой, специально связанной сестрой Бланкитой из лучшей шерсти, к тому же выстиранной в дождевой воде и прожаренной на солнце.

А две недели спустя они уже искали, в какой из крупных торговых домов пристроить Христофора: Дориа, Пинелли, Берарди (с главной конторой во Флоренции, где хранился капитал семейства Медичи). Под конец на него решили посмотреть в банкирском Доме Чентурионе.

По дороге на переговоры Доменико сказал отпрыску:

— Не могу понять тех, кто от добра добра ищет! Чистое безумие! Учти, ты хлебнешь всякого: мир полон убийц, заносчивых вельмож, проходимцев. Чего тебе не хватало? Только дураки считают, что орлом быть лучше, чем волом. Да что с тобой говорить…

Никколо Спинола, управляющий компании Чентурионе, заявил, что нужно хорошо знать испанский и уметь вести всякий счет.

— Ты будешь плавать на торговых кораблях, парень. Но не забудь — испанский язык и голова на плечах. В наше время без этого никуда…

Энрике-Импотент плел международные интриги. Он мечтал разлучить свою сводную сестру Изабеллу с опасным Фердинандом. А заодно и с кастильским троном. Он подыскивал ей женихов: тщеславных принцев, рыцарей-эротоманов, достаточно знатных юношей. Но Изабелла не могла забыть затылка арагонца. И в бешенстве отвергала всех претендентов.

Тогда коварный Энрике остановил свой выбор на известном сластолюбце Магистре де Калатрава. Тот мигом получил от преданных людей все сведения о прелестях шестнадцатилетней принцессы. (Подкупленные монархини во сне обмерили ей грудь, бедра, талию. По этим меркам Магистр приказал изготовить плюшевую куклу, чтобы получить пусть приблизительное, но вполне наглядное представление о красоте, которую вручали ему интересы государства.

Господь Бог, решил похотливый подагрик, еще при жизни награждает меня за службу. И маркиз тронулся в путь, из Альмагро в Мадрид — за счастьем. (Он все уже знал о хитончиках, о шелковистых волосах, о тонких лодыжках, затянутых в узкие сапожки.)

В дорогу отправился пышный Кортеж из восьми экипажей. Причем в двух из них ехали швеи с исколотыми в кровь из-за тряской дороги пальцами. Они шили и весело пели.

Готовилось приданое. Магистр в своей карете, как безумный, лист за листом чертил углем эскизы, придумывал фасоны соблазнительного нижнего белья. Он изобретал шелковые панталоны с немыслимыми тайными прорезями, пестрыми оборками — они как бабочки замерцают в простынной полутьме, добавлял неожиданные пуговички, бахрому, строчки, ленточки. Нервными стрелками указывал: «лучший шелк», «полотно из самых тонких», «узор», «вышивка на сюжет Венериного холма».

По правде говоря, старый Магистр не был оригинален: все это он когда-то видел в борделях Венеции и Парижа.

Тряска мешала сосредоточиться. Магистр откидывал голову назад и под стук колес предавался мечтам. Мечтам о восхитительном мраке брачного покоя, как только они поженятся, как велит Господь, никто не сможет их разлучить, никто не помешает ему воспользоваться своими правами. Сразу по возвращении в замок Альмагро он положит совершенно — нагую принцессу на дубовый стол и станет вдыхать запахи ее лона — час за часом, день за днем. Его дикая, совсем особенная, глубокая и чистая любовь потребует от супруги вечной девственности.

Изабелла меж тем металась по дворцу, в отчаянии ожидая конца долгого путешествия жениха. Сюда доходили твчные сведения обо всем, что происходило дорогой. Известно было и о двух экипажах с поющими швеями.

Лучшая подруга Изабеллы, ее наперсница Беатрис де Мойя кричала:

— Бог этого не допустит! Лучше умрем!..

Пришлось даже вырвать у нее из рук кинжал. Беатрис и Изабелла, обнявшись, проплакали всю ночь.

Все шло по замысленному Энрике-Импотентом плану: пока Магистр де Калатрава двигался ко двору, он, чтобы окончательно разрушить тщеславные замыслы сестры, бросился доказывать собственную мужскую полноценность: никто не должен сомневаться в том, что в жилах маленькой Хуаны течет его кровь.

Архиепископ, по его настоянию, засвидетельствовал:

«После того, как лично мною были опрошены четыре проститутки из Сеговии,

УСТАНОВЛЕНО:

Его Величество с каждой вел себя, как подобает мужчине вести себя с женщиной, имел притом мужской член твердым, что дало свои результаты, семя было извергнуто, как то бывает со всяким мужчиной, имеющим силу».

(Много позднее документ был опубликован Грегорио Мараньоном, которого, очевидно, тема эта интересовала.)

Энрике же бумагу должным образом узаконил и довел до сведения недоверчивого двора. Но здесь продолжали считать, что подобные обобщения отнюдь не проливают света на конкретный вопрос. На вопрос о Хуане Бельтранше.

Да и вообще, все это слиишком напоминало покупную славу постаревшего итальянского жиголо.

Это были тревожные дни. Но план короля с треском провалился. С прибывшим на почтовую станцию Магистром случился приступ «внезапной злой лихорадки», хотя камердинеры поначалу решили, что речь идет об обычном и естественном мастурбационном кризе.

Утром его нашли мертвым — со звездой Давида в крепко сжатом кулаке (вот он, его Бог, в час истины) и с девичьими панталонами из приданого, закрывающими правую щеку.

Следует упомянуть: именно в те отчаянные дни Изабелла и Беатрис послали к Фердинанду в Сарагосу проворного всадника с вылепленной из теста голубкой, ее терзала страшная птица из жженого сахара.

Через несколько часов после известия о внезапной кончине Магистра, случившейся в Вильяррубии, Изабелла получила от Фердинанда любезнейший (не напрасно он был королем Сицилии) ответ, достойный самого галантного кавалера:,

«Сдается нам, будто следующий к Вам жених,

тот, что из Калатравы, почувствовал себя дурно,

внезапно, в Вильяррубии.

Видно, на ином, брачном ложе —

вечном — ждет его истинное блаженство…

Друг…»

Любовь жестким пламенем сжигала тело девочки-принцессы. То были дни восторгов и смятенья. Любой ветерок, стоило ему приблизиться к ней; начинал дышать жаром. Даже студеный сентябрьский ветер не нес успокоения.

Пытаясь справиться с собой, она вскакивала на коня и неслась галопом по холодным полям. И в десять дней загнала трех коней.

Как сообщают хроники, от принцессы стал исходить сильный запах (о нет, нет, конечно, не неприятный!), запах львицы, ждущей самца.

В сумерки ей становилось особенно плохо. Придворные дамы неустанно прикладывали ко лбу ее ледяные компрессы и давали нюхать нашатырь. Только так могла она выдержать положенный час молитвы.

Жестоко страдала в те дни и Бельтранша. Она все понимала: перед ней был надменный лик, дикий лик настоящей любви, губительной и безжалостной страсти.

Она кидалась к безвольному отцу и требовала срочных мер:

— Найдите же еще одного Магистра де Калатрава, еще одного французского принца, кого-нибудь, ради Бога, кого-нибудь!

Она билась в истерике, рыдала, угрожала. Пыталась расшевелить мрачного Торквемаду: ее тетка Изабелла — иудейка, она точно узнала. Ей всюду мерещились посланцы влюбленных. По ее наущению усилили стражу у покоев Изабеллы.

Каких-то ни в чем не повинных козопасов, прибывших с запада, по ее приказу побили палками и даже пытали. Спотыкаясь на высоких каблуках, походкой скороспелой шлюшки кидалась она к торговцам и цепкими ручками ворошила их поклажу. Отыскивала сахарных кабанчиков, раскрашенные стрелы, неподписанные послания… В каждом чужестранце виделся ей гонец любви.

Кольцо вокруг Изабеллы сжималось. Кольцо ненависти и. подозрительности. Жизнь становилась невыносимой. Как нарочно, словно дразня врагов, груди ее налились и вызывающе выпирали из платья, точно тугие и полные тыковки. Словно бутоны апрельских роз. Принцесса боялась, что в лкхбой момент они могут лопнуть, и брызнет из них густое молоко.

Бывало, в часы молитвы, вдруг слышалось легкое шуршание, а за ним громкий, скандальный треск: платье разлеталось по швам — от пояса до щиколотки. Принцесса остро ощущала приближение мига, когда плоть ее взорвется, как спельдй плод граната под жарким июньским солнцем (под солнцем Гранады).

А стены замка уже не могли скрыть происходящего. Запах, о кбтором мы упоминали (запах течной львицы), проникай наружу и манил стаи диких собак. Охваченные бешеной похотью, они мчались сюда из полей Сеговии, Авилы, Саламанки. Их было видно издали: одно огромное адское чудище, обезумевший дикий зверь. Ночами уснуть не давали лай, вой, рев — океан буйства, волны ярости, жестокие брачные бои.

Пришлось посылать на псов отряды вооруженных топорами и гарротами мужчин.

(Тогда, кстати, зародилась мода, которой суждено было стать традиционной: чтобы предохранить волосы от брызг собачьей крови, воины сего братства начали покрывать головы чудными импровизированными шапками из. прорезиненной ткани — материи моющейся, мягкой, непромокаемой.)

Медленно подступала осень. Дни делались короче. А ночи — в плотном облаке неутоленной страсти — все длиннее и мучительнее. Уже в три утра просыпались спавшие вместе Изабелла и Беатрис и, как могли, коротали время до спасительного рассвета. Молились. Вышивали, придумывая особенно сложные рисунки. Ничего не помогало: девочка-принцесса задыхалась, то и дело бежала, она к окну, чтобы глотнуть холодного и влажного ночного воздуха.

Надо было решаться. Надо было действовать. Пока же Изабелла, воспользовавшись отлучкой неумолимого цербера маркиза де Вильены, отправилась туда, где провела раннее детство, — в Мадригаль-де-Альтас-Торрес. Там, заливаясь слезами, расцеловала она вырастивших ее монахинь и долгие часы провела в беседе с бедной своей матушкой, которая, прежде чем впасть в привычную немоту, сказала:

— Дочь моя, усмиряй как можешь зверя страсти. Страсть порождает все зло. Человек раскаивается, лищь когда чего-то не совершил. Убей страсть раньше, чем она убьет в тебе жизнь. И берегись безумия, больше всего страшись безумия…

Даже в своем замке Изабелла была в опасности, отовсюду ждала предательства. Срочно перейти Рубикон! Сжечь корабли! Ненадежные стены домашнего очага не спасут. Спасет — риск!

— В Вальядолид! Скорее — в Вальядолид!

Именно в этот день, именно этим громким кличем начала Изабелла войны и смуты, которым суждено было продлиться два десятилетия. Затянутая в кожу принцесса вскочила на коня. Следом за ней — верные люди.

Кожаный костюм, полагает Изабелла, — самая удобная одежда в пору суровых испытаний. К тому же — и это весьма немаловажно — он станет крепко держать ее плоть, жаждущую воли. (Изабелле стукнуло девятнадцать, и у нее, утверждают хронисты, уже были «широкие, совершенной формы бедра». И тело тридцатилетней танцовщицы румбы. Очень похожее на тело танцовщицы Бланкиты Амаро в лучшие ее годы.)

Принцесса упрятала копну светлых, цвета старого золота, волос под фетровую шляпу с широкими полями. Как хороша!

Изабелле вдруг открылось, что буйную силу страсти можно обратить на богоугодное дело, зарядить ее энергией новый крестовый поход — всенародный, национальный. Совсем по Фрейду — направить брызжущую через край чувственность в идеологическое русло, найти ей подходящую надстройку.

— Посягнем на невозможное! — провозгласила она. — Выше поднимем наше знамя, сделаем наш лозунг понятным всем!

И заговорила о жизни без ростовщиков, педерастов, ниспровергателей бунтовщиков. Пообещала объявить войну инфляции. Испания, клялась она, не будет больше униженно пресмыкаться; она сможет наконец, устремляясь вверх, хотя бы подняться на колени. Было упомянуто о хлебе, работе, величии нации. Демагогии в речи, как и должно, хватало: ведь народу нужны лишь посулы (все равно как капризным горничным), тогда он, народ, не терзаясь сомнениями, с отчаянной смелостью ринется вперед.

Текста сей пылкой речи хронисты, конечно, не запечатлели. Их внимание обычно привлекало лишь заурядное и примитивное.

Изабелла во главе отряда приверженцев устремилась в Вальядолид. И долго (лиги две, не меньше) в стуке копыт кавалькады слышался ритм и энергия горячих ее слов.

Однажды им пришлось завернуть в тополиную рощу и переждать, пока мимо промчится отряд погони — полные злобной решимости люди маркиза де Вильены. Впереди всех скакала Бельтранша. Она поняла, что в дорожной пыли потеряла след своей тетки, и рыдала от бессильной ярости.

С триумфом вступила Изабелла в Вальядолид. Отныне это будет ее крепость.

Он никогда не забудет запаха первого своего корабля — большого грузового парусника компании Чентурионе, что направлялся на остров Хиос.

Сусана Фонтанарроса приготовила моряцкую суму и вышила на ней ангела-хранителя (повод для грубых шуток товарищей по трюму). Сунула туда кулек домашней карамели, талисман с ликом ИзиДы и мешочек с сухим куском эвкалипта — средство против частых на борту отравлений Не забыла и четки, освященные доном Аббондио, святым человеком, по общему мнению.

На рассвете Христофору зажарили шерть яиц со шпигом и впервые дали к завтраку не молока, а вина. Затем втроем, не разбудив сестры Бланкиты, которая принялась бы рыдать, точно Магдалина, с помертвевшей от тоски душой отправились они в гавань.

Грузчики, водоносы, моряки. Бледный туманный рассвет. Кипит работа. Сворачивают запасные паруса из толстой парусины. Крепят якоря. Слышатся сердитые крики.

Цепочки грузчиков-муравьев тянутся с мола к кораблям. Бочонки с каштанами в сиропе. Виноград в агуардиенте. Ящики с черепаховыми гребнями. Вина Фраскати в амфорах, напоминающих римские. Бочонки с маслом, от которых сильно пахнет оливковой рощей. Легкие ткани. Шелка, вышитые словно по заказу султана и его жен. И корзины, множество корзин с неаполитанской и флорентийской церковной утварью — католический kitch, что на волне венецианской экспансии пытался проникнуть в зону Эгейского моря. Складные алтари на любой вкус — с канделябрами, ангелочками из золоченого дерева и трафаретными образами Голгофы.

А что же везут из Хиоса, центра торговли с владениями Великого Хана? Знатные «мастики» благовонные смолы, отличные камеди и непромокаемую замазку — вещи крайне нужные в эпоху бурного развития мореплавания. Бирюзу и золотую восточную парчу. Стойкие египетские благовония.

Стоило старшему боцману, читавшему список, крикнуть «Коломбо!», как он птицей взлетел на борт. И был настолько взволнован, что не заметил слез своих стариков. Такими он их навсегда и запомнил: рядышком среди шума и суеты мола.

Запах прочной древесины, солонины, краски, индцйской канатной пеньки, эссенций. Навеки будет он связан с этим духом плавучего лабаза, трюмового пота, скисшего вина. Всего toYo, что облагораживается, вбирая в себя целебную силу соли и. йода.

Теперь, на палубе «Мариэллы», видел он, как медленно надуваются паруса под нестройные крики моряков.

Закрывая собой рассветное небо, неспешно росли огромные — словно налитые молоком — груди. Не случайно в мореходном искусстве так силен культ женского начала, йони[21]. Пойманный в ловушку воздух, полное новой жизни чрево, легкое дыхание ветра, вдруг ставшее крылатой мощью, энергией, движеньем. Запутавшиеся в белой сети ангелы. Снисходительный Бог, что с усмешкой взирает на человечьи увертки..

Суровые, отрывистые, резкие голоса:

— Фал, фал, фал! Давай поднимай! Поднимай!

Галеон вздрагивает, стряхивает оцепенение. Христофор видит, как плывут назад башня Сан-Андреа и Генуэзский маяк.

Он будто принимал крещение дикой свободой. Взбежав на мостик, чувствовал на лице своем воздух, в который врезался нос корабля.

Чья-то суровая и всемогущая рука двигала судно в сторону Эгейского моря. В чем секрет? Как познать его? Как заключить союз с незримыми силами?

Сначала — постичь искусство обходиться с морем столь же ловко, как чайки или галисийцы.

Он чувствовал, что в этом деле (и во многих прочих) главное — инстинкт и безрассудство.

Забыть о себе. Отрешиться от себя. Броситься в бездну — чтобы обрести спасение!

Когда башня Сан-Андреа растаяла в тумане, стало ясно: ушел в прошлое мир портных, сыроваров и шерстянщиков, забыты их убогие радости и печали.

Христофор знал: он минует рубеж между существованием и жизнью. Теперь всюду его подстерегала опасность, отныне не защитят его ни крепостные стены, ни домашний кров, ни стеклянный колпак субботнего катехизиса, ни душеспасительные беседы приходского священника.

Радость ухода! Радость встречи с морем! Новое! Все новое! Утро, отличное от прежних. Опасный шаг в неизвестное. Чистый воздух.

И было — самое главное — мгновение, мимо которого конечно же, прошли историки и хронисты, когда позади остался причал, все привязанности, все грузы прошлого. Свобода человека, вверившего себя великому богу риска, богам ветров. Навсегда связавшего с ними свою жизнь.

Стало известно, что Фердинанд прибудет в костюме козопаса. Путешествие будет совершаться в величайшем секрете. Вальядолидский замок забила лихорадка ожидания.

Изабелла, Беатрис и придворные дамы застыли на коленях леред прибывшим сюда вместе с принцессой складным алтарем. Изабелла задыхалась. Порой на нее нападали приступы, подобные приступам астмы. Дамы спешили к ней и обмахивали веерами. Но с таким же успехом можно дуть на раскаленные угли. Целомудренное лоно принцессы издавало тонкий, но неудержимый свист (или стон?), который едва-едва приглушали четыре нижние юбки и одна верхняя, шерстяная. Как только замолкали читавшие молитву голоса, он слышался и вовсе отчетливо. Христос из слоновой кости начал странно подрагивать. Испуганная Изабелла закрывала рукой глаза, затем снова отваживалась взглянуть: нет, все то же, он так дрожал, что казалось, сейчас сорвется с креста из сандалового дерева.

Племенные жеребцы и кобылицы в своих стойлах ржали и яростно били копытами в перегородки.

И хотя не было промолвлено ни слова, все понимали, в чем дело.

Часы текли медленно. В замке опасались худшего, ведь королевские отряды перекрыли все подступы к Вальядолиду.

У людей, стоявших теперь у власти, хомнений не было: двух юнцов толкает в объятья друг другу страсть космического масштаба, и союз их породит невиданные политические, экономические и социальные перемены. Феодальная знать не слишком высоко ставила злосчастного Энрике IV и знала цену его политике. Но новый режим таил в себе опасность для всего западного мира и, в частности, для главного его бастиона — церкви. Помешать соединению ангелоподобных и необузданных влюбленных! Иначе — весь мир должен готовиться к ужасам Возрождения. Шесть, по крайней мере, веков назад — во времена Карла Великого — впал континент в спячку, в блаженное оцепенение. Й ничто не тревожило сей сон.

Юные же принцы, которые, как казалось на первый взгляд, мечтали лишь об одном — «отогнать поцелуями смерть», на деле несли в себе заряд неисчислимой мощности.

Самоотверженный гонец, пронзенный тремя арбалетными стрелами, домчался до линии дворцовой стражи и, обливаясь кровью, успел перед смертью передать благую весть: темной ночью 5 октября Фердинанд отправился в путь.

Да, непросто будет распознать его среди толп чужестранцев, прибывающих в город.

И вот 14 октября в одиннадцать ночи шесть полумертвых от усталости, измученных жестокой непогодой пастухов остановили своих осликов у источника. Их лица надежно скрывала маска из грязи и слоя рыжей пыли, замешенной на туманной сырости.

Узнал их Гутьеррес де Карденас. Именно он закричал, указывая на статного козопаса:

— Это он! Это он! Это он!

Чакон и Алонсо де Паленсиа бросились к юноше. А тот — после шести ночей без сна — уже не в силах был стоять на ногах и рухнул им на руки.

Все поздравляли Карденаса: если бы не он, одуревшие от бессонницы путники проследовали бы дальше. Они решили, что Изабелла, спасаясь от врагов, отправилась в Леон. В ту же ночь Изабелла дала верному Карденасу право носить на родовом гербе знак «SS». Так родилась конгрегация преданных королевской чете людей: Беатрис де Бобадилья, Алонсо, Чакон, Фернандо Нуньес, адмирал Энрикес, Каррильо, архиепископ Толедский и другие посвященные[22].

До шести утра отмывали изнуренного, сонного принца. Чакон, архиепископ и сам Карденас без передышки терли его щеткой из кабаньей щетины. Молодой человек достиг восемнадцати лет, но после купели так и не испытал — как и требовала строгая арагонская традиция — другого полного омовения,

Какой-нибудь дотошный антрополог, какой-нибудь Леви-Строс обнаружил бы в том, что осело на, дно лохани, где его теперь мыли, структуральные символы не только одной жизни, но и целой культуры: сухие листья и семена хвойных деревьев из лесов, по которым принц, неутомимый охотник, успел промчаться; захлебнувшихся зверюшек, что счастливо обитали в путанице его волос (и других постояльцев сих зарослей); накопленные за многие годы слои (всего — восемнадцать) жаркого летнего пота, точные, как круги на спиле дерева; заржавевший наконечник стрелы, застрявший неведомо когда то ли во впадине пупка, то ли за складкой крайней Нлоти, то ли в бороздке ушной раковины.

В шесть утра на него надели рубаху из плотного льна, вполне достойную близкого брачного таинства. И оставили спать до следующего рассвета.

Именно в эту ночь Изабелла, прорвав кольцо королевской стражи, в приступе безумия устремилась на север. Беатрис Бобадилья де Мойя вместе с другими придворными дамами кинулась за ней, пустив по следу собак.

Случившееся легко объяснимо. Помрачение рассудка перед лицом близкого соединения с самцом, с мужчиной. Это не значит, что мощная страсть ее потухла, нет, она переЩла в кинетическую энергию. (Ее бессмысленный поступок чем-то сродни дерзким выпадам тореро, охваченного страхом.) По сути то было проявление «синдрома Марии», как его называют психоаналитики. Что гнало принцессу прочь из дворца? Преклонение перед собственным девством? Невыносимость мысли о том, что кто-то посягнет на него? Как бы то ни было, ни Грегорио Мараньон, ни Лопес Ибор, современные специалисты, объяснить нам этого не сумели.

Но бегству бросившейся в ночную мглу амазонки слишком явно не хватало решительности. В душе она желала поскорее вернуться в эпицентр эротических волн. Вполне диалектическая реакция: желать-отвергать-возвращаться. В результате долго искать ее не пришлось. Страсть, словно злой янычар, остановила бег Изабеллиного коня.

На рассвете она, неровно дыша, спала на своем — теперь уже окруженном слугами — ложе.

Все случившееся потом, в те четыре дня, что предшествовали гражданской церемонии бракосочетания, хроники подробно не описывают.

Главные свидетели, люди «SS», как раз о подробностях-то и умолчали.

Точно известно следующее: глубокой ночью бродившие как сомнамбулы по каменным коридорам дворца принц и принцесса неожиданно встретились и направились в издревле пустующие покои.

По поведению Фердинанда и Изабеллы во время официальной церемонии бракосочетания (20 октября) можно кое о чем догадаться.

По всей вероятности, Изабелла в любовной схватке подчинила себе Фердинанда, не обращая внимания на то, что ящерка арагонца цинично прикинулась недвижным корешком.

Гордость рода Трастамара, прославленная властность его женщин сделали для нее омерзительным любое подчинение.

Скорее всего, она отдавалась овладевая. Да, девство ее было нарушено (так прорывается тонкий и прочный шелк ханского mat pa под напором нежданной летней бури). Но причина была не во внешнем натиске, главную роль здесь сыграла внутренняя, рвущаяся наружу сила.

Иными словами: в ночь с 15-го на 16 октября мощная плоть арагонского принца столкнулась, мерясь силой, с воинственной Изабеллиной плотью.

После первых соитий, простых, как крестьянский рассвет, Фердинанд дал волю своим необычным наклонностям. И очаровал Изабеллу. Он отдавал предпочтение окольным путям. Что-то в этом было от садизма обиженного обществом земледельца. Садизма чиновничьей медлительности Или садизма варварских налетов на чужие земли, когда избегаются проторенные пути.

Как молодые благородные животные, они искали укрытия от посторонних глаз. О той части замка ходила дурная слава, здесь будто бы обитали привидения, что и спасло юную пару от докучливого внимания придворных.

Они проникли в покои, запертые со времен правления королей-основателей. И словно аркадийские пастухи, ели хлеб и сыр, жадными глотками пили вино из бурдюка (хитрый Фердинанд все предусмотрел).

Никто, никто не слыртл ни их криков, ни напряженной вязкой тишины, ни шума погонь и схваток, когда с грохотов опрокидывались наземь гора старинных шлемов или ряд пыльных копий…

Можно предположить, что потом, блуждая по длинным коридорам, возвращались они туда, где были люди. Отыскивали путь по запаху чеснока, который шел от солдатской похлебки. И были неузнаваемы: синяки, кровоподтеки, царапины покрывали их лица. Но как и подобает ангелам, не печалились о грязной, разорванной в клочья одежде. Страсть накрыла их стеклянным колпаком. Будто сквозь сильный уратанный ветер доходили до них голоса друзей и слуг. Любовникам повезло, ведь они жили в век обостренного идеализма: все, что касалось королей, воспринималось в ореоле возвышенного. Поэтому можно было заниматься любовью на глазах у всех, и этого все равно никто бы не увидел, в это никто бы не поверил. Двор продолжал готовиться к свадьбе. Капитаны готовили солдат к обороне замка на случай, если разгневанный Мадрид предпримет атаку. То была эпоха разнузданной метафизики. И никто не замечал, как в разгар пира принцы забирались под стол и предавались усладам, пока их не унюхивали псы или карлики-шуты.

В чистоте жениха и невесты никто не мог усомниться. Девственность Изабеллы была догмой.

А они уже в шесть вечера удалялись в свои покои, «дабы уточнить программу брачных торжеств и обсудить будущие дела королевства», как отмечает в своих записках славный Фернандо дель Пульгар.

В одну из ночей, часа в три, где-то поблизости раздался жалобный вой тоскующего волка. Колючий октябрьский ветер донес со скал протяжный крик, отчаянный вопль. Принц и принцесса поспешили к окну и успели заметить летящую прочь белую кобылицу, любимицу Бельтранши (Изабелла сразу ее узнала). Хуана! Неприкаянная душа. Сгусток ненависти и отчаяния. Великодушные на свой манер любовники поклялись друг другу помочь ей как можно скорее избавиться от мучительной не-жизни.

Лихорадка первых наслаждений, когда от усталости они лишались голоса, а лица их превращались в суровые маски нотариусов (либо палачей), сменилась неспешностью первых бесед.

— Пора покончить с греховным процветанием мавров в землях Андалусии!

— Одна империя, один народ, один вождь!

— А террор? Возможно ли достичь единства без террора?

— А деньги?

— Деньги есть, у евреев. И они дадут их нам… Почему бы не позаимствовать у них, капиталы — во имя истинной веры? Иудей должен страдать, иначе он становится тривиальным как заурядный христианин… Разве не так?

— Сколько предстоит сделать! Целый мир! Вся жизнь! Надо завоевать Францию, Португалию, Италию, Фландрию! Разбить мавров! И еще — моря! Моря!

— И Святой Гроб Господень!

— Уж о нем-то мы не забудем.

И так далее. Пока уста не сливались в поцелуе. Пока тела вновь не проваливались друг в друга, точно в бездонный колодец. Гражданское бракосочетание состоялось 18 октября. С папского позволения (подделанного Фердинандом и кардиналом Толедским), гласившего, что, хотя жених и невеста доводятся друг другу двоюродными братом и сестрой, они не совершают греха кровосмешения, вступая в союз.

Венчались же они — с подобающей королям пышностью — 20 октября.

Все свершилось согласно тайным кастильским обычаям. Кардинал Сиснерос омыл гениталии принца апрельской дождевой водой, освященной церковью. Так слуги Господни, убежденные в силе своего нравственного влияния, надеялись обрести власть над скороспелой, порочной и чрезмерной чувственностью Фердинанда.

Официальная брачная церемония проходила в огромном зале, где воздух освежался жаровнями с эвкалиптом и ладаном. (Но даже сей аптечный запах не испортил молодым настроения.)

Изабелла

скачет, скачет,

Фердинанд не отстает.

Народ веселился всю ночь. На рассвете люди из «SS» вышли на эспланаду дворца, радостно размахивая простыне с традиционным красным пятном — подозрительно правильной формы — в центре.

Предусмотрительный Фердинанд случайно отыскал в нижнем ящике комода, который принадлежал когда-то Хуану II, флаг посольства японского микадо.

Уаман Кольо и текутли из Тлателолько осторожно скользили в своих изящных сандалиях по тонко расписанной бумаге Codex Vaticanus S. Именно он повествует о прощальном обеде, устроенном в честь посланца инков в несравненном Теночтитлане.

С двух сторон их почтительно приветствовали чиновники, надевшие лучшее платье, и прекрасные женщины с черными косами. От курильниц шел аромат душистых смол.

Воины-ягуары и воины-орлы. Звук тамбуринов, обтянутых кожей варваров. Рожки из кости цапли. Свет факелов и масляных ламп. Яркий, точно дневной.

Забавный оркестр карликов и уродцев (творение искусных хирургов). Достигшие совершенства в аритмичном пении солисты. На них накидки из перьев тукана, шапочки из перьев райских птиц. Два акробата, которым помогли избавиться от лишних костей, выкидывают немыслимые трюки.

Дети в коротких уипилях подносят тортильи. Их следует намазывать икрой из водяных личинок — изысканнейшее блюдо, аксайякатль.

(Император, дабы не смущать гостей своим божественным прясутствием, покинул зал и удалился в свои покои.)

Красивейшие тольтекские рабы — им дарована была счастливая привилегия вскоре лечь на жертвенный камень — скользили среди приглашенных с новыми и новыми блюдами. («Зачем им рабы? Почему нельзя сделать так, чтобы все были просто тружениками империи, как в королевстве инков?» — думал Уаман.)

Тамали острые и тамали сладкие. Из кукурузных или банановых листьев. Вареные и запеченные. Индюки, фазаны, обитающие в сельве, голуби, молодая обезьянка в перце. Великое богатство императорской кухни, почти достойное инков. Этого Уаман не мог не признать.

Его усадили за отдельный стал и поднесли два кувшина для умывания. Одно за другим подавались блюда. Жареные перец и помидоры. Улитки в цветочном соусе, лягушки с перцем чиле, непременный аксолотль, жаренные на рашпере заячьи потроха, кабанчик, фаршированный душистыми травами..

Текутли любезно пододвигал Уаману лучшие куски.

Два гиганта ольмека эффектно поднесли им железный вертел На нем в цепочку, будто гонясь друг за другом по раскаленной оси, была нанизана дюжина маленьких собачек с хрустящей корочкой. Они походили на юных провинциалов, что рискнули проникнуть на бал к какому-нибудь маркизу. Важный шеф-повар поставил на стол соус из меда с острым перцем, а к соусу — кисточку из коротко остриженных перьев. Как сказано в Codex, собачки сверкали, точно покрытые глазурью.

Следом появились большие вазы с фруктами, на которых застыли капли свежей воды. Дрессированные птички сидели на плодах и ничего не боялись: если рука тянулась к чиримойе, они перелетали на папайю.

Фруктовые тропики. Жаркие земли. Юкотан, пальмовые рощи, прибрежные долины.

И здесь в Codex следуют рисунки, выполнить которые можно лишь перышком колибри. Иначе не воссоздать все эти дольки, грозди, припухлость гуайабы, парадные плюмажи ананасов, крапинки на стройных рядах бананов. Бананов совсем маленьких — не чета тем длинным и безвкусным, что посылаются тлацкальтекам, чичимекам и прочим вассалам империи (те полагают, что большое и гладкое всегда лучше маленького и пятнистого, словно речь идет о женщинах или обсидиановых кинжалах).

И снова перед ними возникли кувшины для умывания и льняное полотно для рук и губ.

И наконец, пришел черед первых трубок, наполненных табаком, а музыканты, до сих пор пребывавшие где-то на полях Codex, перебрались в центр свитка.

Меж гостей закружили исполнители ритуальных танцев в потрясающих (мы бы сказали — барочных) одеждах. Они изображали светила, божества, услады и напасти.

Уаман легко разгадал, что балет еще раз повествовал о мучившей ацтеков заботе: солнечной анемии, неминуемой гибели тепла и света.

Невозможно удержать в памяти имена всех представших пред гостями божеств, в основном неудачливых и злобных. Теперь нам трудно проникнуть в символику Codex, трудно расшифровать некоторые из прочерченных там линий. Знаки и цвета переплетаются, наплывают друг на друга — и делают совершенно недоступным для человеческого разума смысл сообщения. Плотным облаком скрывают они тай» ы богов.

Как только завершилась и эта церемония, вновь запели раковины, возвещая начало последнего акта длинной ночи. Мексиканской ночи.

Опять явились прекрасные юные прислужники и прислужницы. (Кто бы сказал тогда, что после 1519 года их станут продавать кому угодно — галисийскому солдату, беспрестанно щелкающему бобы, или золотушному приходскому писарю; что, пройдя через насилие и издевательства, дадут они начало новой расе. Кто бы сказал тогда, что юные принцессы с губами пухлыми и чувственными, как у камбоджийских богинь, станут посудомойками и уборщицами в self-service Nebraska[23] «всего в пятидесяти метрах от площади Трех Культур. С паркингом»?) А пока они предлагают гостям на подносах всевозможные наркотические вещества — галлюциногены. Уже настало время омыться водами безумия, переступить порог Начала Начал. Довольно странные картины возникают теперь на свитке, некогда сожженном свирепым священником Сумаррагой (он да еще епископ Ланде причинили вреда не меньше, нежели злосчастные языки пламени, испепелившие Александрийскую библиотеку).

Итак, на рисунках и идеограммах запечатлены человечки с вылезшими из орбит глазами. Важные сановники, присев на корточки, оплакивают утерянную гармонию: Придворные дамы плывут посуху в мучительной попытке вернуться в материнское лоно. Капитанам-орлам кажется, что они летят к солнцу — чтобы поддержать его и не дать упасть.

Большинство гостей приняли пейотль, некоторые теонанакатль.

Так удавались им смыть все наносное со своего «я», увидеть его оборотную сторону: ненависть, страсть, любовь, страх.

Они плакали, смеялись. Одни умирали от ужаса, другие от наслаждения.

С удивлением взирал Уаман (он сохранил верность кукурузной водке чиче) на вождя из Тлателолько. Тот свернулся калачиком под столом и надрывно рыдал.

Сеанс коллективного заклинания духов. После чего настал черед всевластной покровительницы грешников, богини любви Тласельтеотль. Сановники последовали за юношами и девушками в самые потаенные главы Codex.

Они знали: угождая собственному телу, можно угодить и богам.

Наконец подала о себе первую весть заря. Птицы в богато разукрашенных клетках дружно захлопали крыльями.

И множество голосов слилось в гимне. Зазвучали звонкие, словно рожденные заново, тамбурины и литавры.

И гости, прикрыв от яркого света утомленные праздничными трудами глаза, поспешили к огромным окнам — приветствовать солнце.

Бог не умер. Он дал им новый день. Новую надежду.

Они опять запели — нестройными, но искренними, полными страсти голосами. Запели оду, сочиненную любимым ими правителем-поэтом Неса-уалькрйотлем:

Пусть никогда не умру я!

Пусть никогда не исчезну!

Туда, где не знают смерти,

туда, где сияет победа,

Туда уйду я.

Пусть никогда не умру я.

Пусть никогда не исчезну!

II ОГОНЬ

Хронология
1476

Колумб в Португалии. Женитьба. Последняя попытка бежать от судьбы. Секта ищущих Рай, тоска по Раю.

1485–1492

Испания. Колумб стремится проникнуть в свастику власти. Годы гражданской войны. Укрепление империи. Грозные признаки ангельской породы у Фердинанда и Изабеллы. Торквемада и энергия грехоборения. Римско-католическая империя.

4-Калли

Беседы в Теночтитлане. Верховный Жрец предсказывает воинам-орлам приход бородатых людей из-за моря, речь о чистоте и благородстве христианской доктрины.

1487

27 февраля. Тайный ритуал. Родриго Борджиа, будущий папа Александр VI, помазан Фердинандовым семенем. Ватикан избавляется от пиетистской дряблости. Возрождение.

1488

9 апреля. Паноргазм Колумба. Тайная секта ищущих Рай учреждена. Договор с Изабеллой Кастильской скреплен печатью.


Таверна «К новой Македонской фаланге». Вольные солдаты, проститутки, карточные шулера, игроки в кости, проповедники без сутан, карьеристы без плана действия. Дождь лил все сильнее, и грязь летела на желтые башмаки Христофора.

Он знал, что добрался лишь до периферии, одной из самых сухих и дальних ветвей древа власти, структуры, которая в те времена представлялась не вертикальной (как знаменитая пирамида Вэнса Паккарда), а плоской, закрученной вправо галактикой, свастикой, совершающей разрушив тельное круговое движение, и щупальца свастики сходились в эпицентре — почти недоступном, вожделенном, — где одетая в зеленую — королевский цвет — парчу из Антверпена восседала, спокойно выщипывая себе брови, Изабелла Кастильская.

Как проникнуть туда? Понадеяться на удачу? Прибиться к какой-либо шальной компании и пуститься, так сказать, во все тяжкие?

Самыми надежными путями были искусство, медицина, приворотные зелья, религиозные учения, спиритизм и спорт. Быть астрологом или педерастом — тоже недурно. Для женщин же, как и во все времена, трамплином служили проституция и любовь.

Зеваки нередко видели, как за одно утро в путь отправлялись артель прокаженных, компания звездочетов, готовых предсказать скорую гибель Боабдилю[24] и счастливую судьбу принцу Хуану, а также итальянские канатоходцы в обтягивающих трико и расшитых блестками куртках — они тащили на себе стойки, канаты и трапеции.

Но уже к вечеру или несколькими днями позже они возвращались назад — потерянные, разочарованные, вновь выплюнутые на темную обочину галактики, раздавленные конкуренцией. Кое-кто успел изведать палок Святого братства. Кого-то ограбили болгары, а кого-то и прикончили (в канавах постоянно вылавливали трупы), если несчастный по оплошности не имел чем откупиться от грабителей.

Да, от всякой власти исходит жуткая реактивная сила.

— Хочется в рай, да грехи не пускают, — досадливо пробормотала толстая толедская проститутка, расправляясь с заварным кремом. (Веки покрыты изящным голубым с золотом узором.)

Серый, мрачный вечер. Тоска, одиночество. Он снял желтые башмаки, купленные у испускавшего дух миланца, и принялся счищать с них грязь. Вот ведь не просто покупка, а выгодное вложение капитала. Башмаки были не только вытянутыми и остроносыми, как того требовала французская мода. Главное, носы их поднимались вверх и закручивались спиралью в три оборота. А внутри спирали располагался прелестный бронзовый бубенчик.

С тупой покорностью отчаявшегося человека оттирал он их теперь влажной тряпкой, пока не проглянул, победно сияя, его любимый канареечно-желтый цвет.

Отовсюду послышались шутки. Кто-то швырнул в него костью, разумеется, уже обглоданной собаками.

Ужасные люди. Их гнал в Испанию нюх. Здесь, чуяли они, затевалось что-то великое. Сюда стекались ландскнехты (как Ульрих Ницш), которые не соглашались на ту новую роль, скорее полицейских, чем воинов, что уготовили им бургомистры. Сюда бежали люди, смелые поступком и мыслью, бандиты и праведники из ганзейских городов, где на первые роли выходили судейские, богатые галантерейщики и евреи, подвизающиеся на ниве науки и искусства и уже заполняющие полотна немецких и фламандских костумбристов (семейство Арнольфини и толстозадые важные аптекари с трубками в зубах на картинах Гольбейна).

Испания давала великий шанс. Искатели приключений ехали сюда из Фландрии, Бургундии, франции…

В Испании той поры легко могли найти себе удобные щели наглый авантюризм, любая низость и цинизм.

Грозные властители Фердинанд и Изабелла — католики в строгом смысле этого слова — стояли за разрушение всех устоев, мешавших человеку быть человеком.

А пока? Какая мука! Какие тоскливые дни! Какие серые вечера! Колумб с зажатыми в руке желтыми башмаками — двумя эоловыми арфами, ждущими порыва ветра, — сидит одинокий, опустошенный, тупо глядя на слепого гитариста, который сменяет лопнувшую струну. — Какая тоска! — восклицает Христофор.

Ковалась великая, единая, сильная Испания. Но без насилия, насилия всякого рода, цели не добиться. Об этом знали и Фердинанд, и Изабелла.

Так, разом, переселить смирный, трусливый народ в империю. Вытащить его за волосы из болотного покоя. Ведь все вокруг было заражено глубинной ненавистью к жизни, затянуто средневековым мраком. Все было строго рационализировано, враждебно человеческой плоти, враждебно инстинктам и чувству. Рациональное христианство укрывшихся за монастырскими стенами клириков, выцветших монахинь и сплетничающих семинаристов. Тихая заводь для отчаявшихся и немощных, чья добродетель рождалась бессилием. Вечером — шелест литаний. Ночью — бесовские соблазны. Сон при свете дрожащей свечи. Безрадостный блуд.

Настоящий король — не больше чем выразитель глубинных инстинктов целой расы, целого народа. Фердинанд и Изабелла ощущали, что, бросая в костер еврея, они прижигали in nuce[25] извечную христианскую язву.

Ничто не мешало им встать на сторону римского католицизма.

Но в Испанию стекались крепкожильные кондотьеры. Прибывали люди, погибавшие в узколобой обывательской Европе, которая мечтала превратиться в интернациональное купеческое сообщество. Эта Европа предлагала тем, кто хотел выплыть, два пути: оптовая торговля либо разбой.

Юные монархи были мудры: на разнузданное языческое празднество можно попасть лишь сквозь дверцу закостеневшего суеверия. При народе они поддерживали папу. И соперничали с, епископами в изнурительных молитвенных турнирах. (Изабелла в бешенстве кричала, когда задремавший монах из хора вдруг пускал петуха.)

И далеко не один искренне и бесхитростно верующий священник пошел на костер, обвиненный в тайной симпатии к иудейству.

Королевство только начало крепнуть. Параллельно шли две войны: тайная, внутренняя, и внешняя. Вторую и описывали историки. Ведь история сообщает нам лишь о великом, громком, видимом. О тех событиях, что завершаются парадами и торжественными мессами. Потому-то история, изготовленная для официального потребления, столь пуста и банальна.

Так вот. Шла война между Фердинандом и Изабеллой, и значение сих сражений трудно переоценить. Война тел, война двух полов — она-то, по правде говоря, и легла в фундамент современного Запада и предопределила все ужасы, с ним связанные.

Все началось с коронации Изабеллы. Шага, с ее стороны, внезапного, удивительного и, пожалуй, опрометчивого. Это событие произошлЪ на следующий же день после смерти Энрике IV. То был настоящий putsch 13 декабря 1474 года. Мужская гордость Фердинанда была задета самым чувствительным образом. Он находился тогда в Сарагосе, и с ним не сочли нужным даже посоветоваться. Ему, мужчине, Изабелла не уступила главной роли.

Сегодня мы вправе предположить, что во дворце в Сеговии Изабелла страстно мечтала о смерти Энрике IV, ждала ее. Подгоняемые принцессой, день и ночь трудились швеи, готовя ей облегающее платье из шелка и пышную горностаевую мантию, расшитую жемчугом.

В тот день, когда стало известно о вполне естественной кончине короля, принцесса спустилась к ужину в глубоком трауре. Но уже утром 13-го числа, как никогда прекрасная, вся в белом, шла она во главе процессии архиепископов и рыцарей. Шла следом за кастильским мечом правосудия. Никогда еще ни одна женщина не отваживалась завладеть оружием, соединявшим в себе жизнь и смерть.

А на старой кобылке, самой смирной, как того и требовал протокол, плыла на красной подушечке корона Кастилии.

Залпы из мушкетов и аркебуз. Крики и плач черни, ослепленной лицезрением. знати и роскоши. Нищие, прокаженные, толстые матроны дают волю слезливому умилению. Хриплые бомбарды сотрясают воздух. Ржут, бьют копытами землю рыцарские кони (солдатские же лишь отгоняют хвостами мух). Мечутся в небе ошалевшие голуби.

Ей удалось провести всех: стать королевой раньше, чем об этом узнали феодальная верхушка и собственный муж. Что касается Бельтранши, то она, казалось, уже не вырвется из пут безумия. Хуана носилась вокруг отцовского гроба, а когда пришло известие о коронации Изабеллы, принялась кататься по нечистому дворцовому полу и посыпать себе голову пеплом от тех самых копыт, что сжигал в очаге ее мнимый отец.

В ту же ночь отправила Изабелла гонца в Сарагосу:

«Пришла к нам Смерть, никем не ожидаемая сеньора, за душой беззаботного праведника. Я шла нынешним утром за мечом правосудия, но то — лишь метафора. Только ты, Ваше Величество, — средоточие всех моих помыслов».

С того момента начала она испытывать все неистовство мести озлобленного, униженного мужчины. Фердинанд напоказ начал окружать себя другими женщинами, так как главная, единственная, его предала. (Изабелла не наставила ему рогов физически, но она захватила в свои руки прочный и короткий меч власти. И смириться с этим в эпоху непримиримой фаллократии было невозможно.)

Уже наутро, в пятницу, Фердинанд обходил строй гвардейцев в сопровождении Альдонсы Иборры де Аламан — «немки», как звала ее разгневанная Изабелла. (Альдонса была одета в экзотический костюм французского бретера, на ней были и высокие сапоги, доходившие до середины бёдра.)

Изабелла попала в западню и всю силу любви познала, лишь катясь по горькому склону в бездну ревности.

Ночью она склонилась над обнаженным Фердинандом и тревожно, как зверь, идущий по следу, кинулась обнюхивать его кожу. Потом наступил черед одежды, шляпы, сапог, шпаги. И в какой-то миг она поймала намек на запах чужой женщины — соперницы.

Вновь и вновь утыкается королева носом в локоть рубашки, которая в темноте опочивальни кажется куклой-марионеткой — анемичным монахом. Что это? Египетские духи или пот? Бобадильи, Немки или отвратительной французской шлюхи по прозвищу «Обезьяний Хвостик»? Острая боль мгновений, когда над головой обманутой супруги висит топор решЬющего доказательства, а она все еще надеется на возможную ошибку. (А может, то запах пота взмыленной кобылицы, на которой Фердинанд вчера скакал?)

Отчаяние, боль, сомнения, страсть. Сейчас она жаждала лишь одного — пусть мучивший ее душу пожар будет погашен другим пламенем, пламенем Фердинандовой плоти.

Да, они были натурами возвышенными, руководствовались богословскими категориями учения святого Фомы и старались не обращать внимания на безрассудные порывы тел и страстей. Относились к последним снисходительно и пренебрежительно, как обычно относятся к домашним животным. Но тела капризно бунтовали. И следовало дать им порезвиться вволю (словно коням, которых понесло), и тогда они успокоятся сами…

Ах, эта плоть! Бесстыдная, самовластная…

В те времена реальность не могла допустить в высокие категории своих ценностей опасный омут человеческих инстинктов.

Все вокруг было «идеальным». Всем правил из пещеры времени Платон. Его именем освящались нелепости, состряпанные профессионалами божественного, которые бесстыдно спекулировали на геометричности аристотелевских идей.

Страсть, бросившая Изабеллу и Фердинанда в объятия друг друга, была вселенского масштаба. Но юные монархи сумели — не слишком над сим вопросом размышляя — освободить ее от плоской приземленное.

А вообще-то они послушно отдавались своим порывам — по-королевски священным. И потому с самого дня свадьбы отвергли готические ритуальные sarcophages d'amour[26]: два соединенных вместе гроба, обитых стеганым шелком, с тонкой деревянной перегородкой посредине, а в ней — отверстие, как раз такое, чтобы позволить проход лингаму[27]

По обычаю супругов запирали в двойной саркофаг — строго в период между Пасхой и Троицыным днем, — зажигали четыре свечи и читали литании De Mortalitate[28] и заупокойные молитвы. Именно таким образом благородная пара снисходила до плотских дел: с мыслями о тщете наслаждений, о суетности жизни и о справедливости хайдеггеровского «sein zum Tod» (жить ради смерти).

С почти хирургической точностью соитие было жестко ограничено областью гениталий («Царапаться в перегородку» — поговорка с весьма пикантным смыслом. Ее, что любопытно, не зафиксировал Касарес, однако она еще жива в некоторых кастильских селениях. В ней намекается на ситуацию, близкую той, что подразумевается во французском выражении «faire mordre l'oreiller»[29].

Так вот. Саркофаги гарантировали исключение из супружеских отношений всяческих объятий, поцелуев, недолжных касаний, созерцания обнаженных тел друг друга и прочих «дьявольских приложений», говоря словами духовных наставников той эпохи.

В sarcophages d'amour два горячих источника, два центра любви чувствовали себя нелюбимыми детьми, брошенными в пустыне. Их лишили ласки, лишили игр. Осталась мимолетная вспышка страсти. И очень скоро они увядали, точно пучок петрушки без воды, ибо неоткуда было им черпать силы для возрождения.

А Фердинанд и Изабелла отважно плутают по бесконечным тропкам наслаждений, благословляя свои тела на непримиримую войну. И с трудом возвращаются с неба на землю, падают с вершин бестолковой метафизики к тайнам реальности.

Они возрожденцы, и они питают собой Возрождение. Их сплетенные в объятиях тела — такое же знамение времени, как женщины Боттичелли и Тициана, прекрасные тела Микеланджело.

В пламени безрассудной страсти этой дивной пары умирает навеки средневековье.

Фердинанд и Изабелла вихрем ворвались в эпоху гнетущей тоски. Они из породы ангелов. В этом их сила. Красивые, неистовые, всегда готовые переступить последнюю черту. Существа без изъянов, излучающие сияние. Да, они на самом деле были ангелами, а не только казались. Не случайно римские историки, в основном церковные, хоть и сделали довольно, чтобы поблек блеск их славы, принуждены были описывать монаршую чету по канонам ангелологии.

Ни одна проблема морального порядка не могла заставить их свернуть с пути. «Мораль» — аргумент для сломленных, для жалких человеколюбцев, для слабых. Для тех, кто в жизни должен пробиваться и защищаться.

Фердинанд и Изабелла не были, конечно же, отягощены подобными нелепыми комплексами, им, впрочем, были чужды и прочие спасительские выверты[30].

Христофор поразмыслил над своим положением. Почувствовал себя жалким сиротой и спросил еще кувшин вина. Ровный, бессмысленный гомон таверны, по сути, ничем не отличался от полной тишины и не мешал погрузиться в думы. Колумб смаковал свою тоску. Затем неосторожно забрел в коридоры прошлого. Растравил душу, оплакивая несчастную судьбу. Словом, упивался тоской (много позднее людям с успехом будет помогать в этом танго).

Будто с высоты птичьего полета взглянул Христофор на минувшие двадцать лет. Он был мореходом, терпел кораблекрушения, обучился картографии, стал мужем богатой жены. Затем лишился супруги. И месяцы в море, долгие месяцы в море. Торговое пиратство. Порты, освещенные солнцем, и порты, затянутые холодным туманом.

Что успел он сделать? Почти ничего. А ведь он был тщеславен. И без лишней скромности считал себя потомком пророка Исайи.

Да, до сих пор — ничего. Один, без родины, перекати-поле, вдовец без наследства, нищий, обремененный единственной ношей — своим тайным знанием, которое, как оказалось, никому не нужно.

И все же, несмотря ни на что, он остался верен призванию искателя нового. Он накопил опыт. Окончательно убедился, что принадлежит к числу избранных, что ему предначертано исполнить Миссию.

Долгие годы собирал он факты. Отыскивал знаки, ловил намеки. Крал изъеденные молью карты в нижних ящиках комодов у вдов моряков, когда те засыпали, сомлев от греховной сладости.

Безжалостно хлестал по щекам матроса, которого море вынесло на берег в Мадейре. Тот умирал.

«Ну говори же, говори!» — «Мы видели два трупа: светло-медная кожа, черные прямые волосы. Видно, люди из земель Великого Хана. Чуть поодаль плавал их плот с навесом из пальмовых листьев, он двигался под совсем простым парусом — желтым, с лицом улыбающегося простодушного бога в цейтре (бог их похож на маски валенсийского праздника)».

Тут матрос испустил дух, и даже во имя науки нельзя было больше ничего от него добиться.

А в Роке, где-то на краю света, в Исландии, он жестоко избил какого-то викинга, требуя, чтобы тот объяснил с помощью двух дюжин латинских слов: как выглядел Винланд, куда попал гонимый пасторским рвением епископ Гнуппрон.

Христофор успел узнать, сколь тяжело, когда тебя переполняют знания, которым нет выхода. Так как же попасть к Ней?

Двадцать лет странствий и испытаний. Теперь он здесь: сидит в таверне и не знает, что делать дальше.

Как трудно ему было принять правила игры, установленные в мире! Пришлось поверить, что никак нельзя броситься бегом к королевскому шатру, вопя о своих открытиях. Тебя растерзают сторожевые псы.

Но ведь вместе с ним погибнут бесценные! знания: о раздвоении всего сущего, о воздушной и морской природе живого (ведь в книге Бытия говорится, что сначала были только воздух и вода; скорее даже, туман, то есть смешение того и другого). Все мы тайно остаемся рыбами или птицами! Человеческие волосы: разве не похожи они на остатки великолепного оперения, выродившегося без полетов? И человек не тоскует больше по полетам — он им, завидует.

Но самое главное из его тайных познаний — сведения о Рае Земном.

Нет, он не станет терять драгоценное время и описывать великие свои открытия. Как только окажется пред лицом монархов, сразу возьмет быка за рога: объяснит то, чему суждено сыграть огромную геополитическую (как тогда не выражались) роль. Объяснит, почему вопреки общему мнению Земля все-таки плоская. И можно доплыть до конца Моря-Океана, достичь последнего приподнятого края земли, удерживающего воду, словно в чане.

Колумб очень много беседовал с моряками и убедился: они боятся скатиться с палубы в пучину морскую, так как судно идет вперед по сферической поверхности Земли. На подошвах их нет липкой смолы, вода не может удержать, корабль, поэтому как только будет нарушен допустимый угол кривизны, свойственный — считали они, конечно ошибаясь, — нашей планете, их ждет падение в Звездную Пустоту.

Колумб же пришел к выводу и мог защитить его перед всеми учеными Саламанки: крошечный муравьишка ползет вокруг дыни и не падает вниз, так как липкие лапки помогают тщедушному тельцу удержаться в поединке с Отрицательной Силой (так называл ее Христофор), которая всякую вещь либо живое существо влечет в первозданный Хаос, во мглу или тишину. (Так считал и Анаксимандр.) Напротив того, человек рождается физически ущербным — и его ущербность прогрессирует, у него нет преимуществ, упрощающих жизнь насекомых. (А когда-то они были, об этом напоминает повышенная потливость ног — большая, чем в других частях тела.)

Но человек будет действовать смелее, если узнает — Земля плоская, хотя мир и кругл! Тогда человек бесстрашно поплывет к Индиям! Королям еще это неведомо!

Он чуть не закричал, но вовремя сдержался. Раньше его врагами были портные, теперь — Святое братство!

Беспомощность ученого пред лицом непроницаемого невежества.

Надо признаться, тот вечер стал одним из худших в его, жизни. С тоской вспоминал Христофор об окончательно утраченных надеждах на покой и счастье, вспоминал свой брак с Фелипой Мониз де Перестрелло, Лиссабон. Все, что навсегда осталось в прошлом.

Она жила пленницей в неприветливом пансионе и лишь по воскресеньям выходила на прогулку. Шла об руку с пожилой женщиной к мессе — стройная, сияющая юной прелестью. Колумб приветствовал их лучшей из своих улыбок. Она отвечала милым кивком. А бронзовые голоса созывали к утренней мессе!

Блистающий в лучах солнца Лиссабон, широкая лестница монастыря Всех Святых.

Христофору 28 лет. Тщеславный неудачник, одержимый сомнениями и идеями, но отнюдь не желанием «делать карьеру». Нерадивый служащий генуэзских мультинациональных компаний, которые, как и нынешние, направляли свою деятельность в два русла: торговля и разбой, пиратство.

Все казалось ему фантастическим: яркое солнце, спешащие к мессе девушки, скрывающие под вуалями лица от нескромных взглядов. Но когда появилась Фелипа Мониз де Перестрелло, одновременно с нею со стороны Тежу, по проспекту, что тянется от Морского арсенала до королевского дворца, примчался со скоростью шесть или восемь узлов легкий ветерок и приподнял вуаль Фелипы. Христофор почувствовал, будто его ударило в затылок, ноги стали ватными, лицо запылало. Он увидел ямочку на щеке, крылья носа, похожие на крылья бабочки, пушок на щеке цвета спелого персика.

Совсем как Данте, увидевший Беатриче Портинари (ей в ту пору как раз исполнилось полных девять лет), в котором задрожал «Дух жизни».

Португалия, апрель. Если быть более точными — 14 апреля 1477 года. В этом месяце бесплодная почва северного полушария спешит убежать от зимы, и на ней расцветают прекрасные цветы.

Итак, он был неудавшимся пиратом, собирателем морских карт и трудов по навигации, нищим (но не совсем честным). И встреча с этой молодой порядочной девушкой явилась для него великим событием. (С той поры ямочка на щеке и нежный пушок — точно шерстка беззащитного олененка — станут обязательной чертой создаваемого его воображением изменчивого женского образа.)

Христофор почувствовал, как в этой ямочке тонет его тщеславие.

13 августа 1476 года он достиг скалистого португальского берега — полуголый, плывя на спине, с трудом подгребая одной рукой, а второй ухватившись за разбитое весло. А сколько его товарищей пошло ко дну! Его спасла несгибаемая вера в свою миссию. И еще то, что по природе он был амфибией (в воде он потерял толстые чулки, но на берегу, к счастью, сразу нашел чем прикрыть свою тайну).

Его выбросило на отмель меж неприветливых рифов. Будто песчаные ладони Бога нежно подхватили его, сперва жестоко встряхнув. Он ощутил уверенность, ощутил себя наделенным божественной благодатью. Стало ясно, с пиратством, столькому его научившим, покончено навсегда.

Полуголый, растерянный, вместе с каким-то шелудивым псом, который бежал за ним от самого берега, предстал он в конторе генуэзской мультинациональной компании Дом Спинолы. Ему помогли устроиться на должность торговца книгами по навигации и переписчика. Именно здесь намекнули на преимущества удачного брака.

— Кто это? — спросил он кого-то из стоявших на ступенях собора Всех Святых.

— Федипа Мониз де Перестрелло и ее матушка-вдова.

Девять месс спустя он добился от нее благосклонного взгляда. Через восемь воскресений — первого, пока очень робкого, приветствия — «это генуэзский кабальеро, он, как и твой покойный батюшка когда-то, служит в Доме Спинолы».

Еще через три недели он был принят у Перестрелло (на нем был вполне приличный костюм, в Доме Берарди такие дают напрокат для свадеб и других торжественных случаев). Глядя на портрет покойного хозяина, слывшего отличным моряком, он безудержно нахваливал морские обычаи. И был, как говорят, неотразим.

«Прекрасная Португалия! Благословенные времена!» В фирме Берарди ему по льготной цене (только для служащих!) подготовили фальшивую родословную: Сусана Фонтанарроса превратилась в достойнейшую супругу французского адмирала Доменико Колумба. Появились две сестрицы-снобки, старая кормилица, называвшая его «деткой», и даже резвая собачка, растолстевшая на marrons glacks[31].

Свадебный обед был скромным — чтобы не задеть безнадежно утратившего аппетит покойного Мониза де Перестрелло. Молодых осыпали сухим рисом и заперли вдвоем в огромном фамильном доме. Всхлипывающая сеньора де Перестрелло отправилась со своими пожитками в дом брата, лиссабонского архиепископа.

Итак, они остались одни. Фелипа в искусно расшитом платье. И он, Колумб, вытирающий полотенцем крупные капли пота, стекающие с плебейского затылка — не затылок, а плечо ассирийского борца.

Невероятное волнение. Головокружительность происходящего.

Два часа простоял он на коленях, прижавшись щекой к ее ноге, всхлипывая в порыве восторженной благодарности. Девушка глядела на него растерянно, онемев то ли от ужаса (ведь она должна вручить свое тело тому, кто Богом дан ей в супруги), то ли от пьянящего и неведомого желания. Оно своими симптомами напоминало ей грипп, которым она переболела два года назад: боль в мышцах, расстройство кишечника и странный пульсирующий жар на поверхности кожи.

Долгие часы провели они недвижно. Ведь перед ними открывалось столько возможностей! Пусть даже сомнительных с точки зрения строгой морали. (Возможность, как оказалось, может производить и парализующее действие, четыреста пятьдесят лет спустя об этом во всеуслышание заявит Сартр.)

Колумб открыл пахнущий лавандой сундук и отыскал там панталоны из тончайшей ткани, алые подвязки (непременная принадлежность старинных свадеб), чулки, вывязанные с фантастической изощренностью святошами из Алентежу.

Он несколько раз одел и вновь раздел ее, точно маньяк хозяин надувную куклу. Чудесное создание, видно, было отдано в его руки по невероятному, но счастливому недоразумению. И за это рано или поздно придется дорого заплатить. (Колумба долго преследовало потом ощущение, что он получил что-то обманом.)

Адом постепенно наполнялся странным ароматом. Так могла пахнуть подступающая от моря к дому вода. В богатой, искусно подобранной библиотеке Христофор нашел нужную ему балку. Сделал блок и приготовил скользящий узел. И Фелипа оказалась подвешенной за щиколотку, как одна из фигур в карточной колоде, которую какая-то цыганка подсунула ему в марсельском порту,

Она висела, словно вывернутая наизнанку, словно изломанная. С волосами, спадавшими почти до пола. И только теперь плоть ее стала для Христофора явью. Он мог охватить ее взглядом, мог чувствовать ее запахи, мог коснуться каждого члена отдельно, заглянуть в самые восхитительные и тайные закоулки. Он действовал со спокойной настойчивостью и лишь на мгновения застывал в исступлении освобождения.

Восхитительная собственность! Трудно было поверить, что благодаря каким-то религиозно-юридическим установлениям волшебное тело Фелипы стало вещью, перешедшей в его исключительное владение.

Только поздней ночью решился он двинуться дальше, по самым заветным тропам. Чудесная, воспетая поэтами «плоть» брала его в плен, подчиняла своей власти.

Его охватил восторг: «Теперь никто и ничто не сможет разлучить нас, нич1о не смбжет помешать нам. Бог соединил нас». Из глаз его хлынули слезы сладостной благодарности.

Так в первый раз познавал он предназначенную только ему женщину.

Теперь, в 28 лет, Колумб спустился с вершин метафизики к реальности.

Он слегка прикусывал ее мягкое тело. Исследовал, как и почему покрывается оно нежной влажностью. Языком пробегал по обширным территориям, покрытым благородной кожей. И с восторгом наслаждался слегка солоноватым ее вкусом, что подтверждало — он же ученый, черт возьми, — его теорию о морском происхождении человека, включая и женщину. Соль, оставшаяся в порах, — память о таинственной океанической жизни.

Так как веревка терла Фелипе лодыжку, он отыскал в комоде кусок шерстяной материи и подложил под узел.

В том же ящике комода, на самом дне, справа, нашел он знаменитое секретное письмо флорентийского географа и космолога Паоло Тосканелли к покойному ныне Перестрелло, а в нем — отчетливый набросок карты Антильских островов и Сипанго, недалеко от португальского берега. (Несмотря на владевшее им тогда возбуждение, Колумб тут же понял, насколько важно письма, и в последующие недели он будет долго и внимательно изучать чертежи.) Случайность эта сыграла решающую роль в его судьбе: география вперемешку с эротикой показалась ему фантастически прекрасной, будучи не слишком сведущим в сем сплетении, он решил, что открыл карту Рая Земного.

До рассвета наслаждались они полетом меж сном и явью. И только когда в саду захлопали крыльями первые утренние птицы, Христофор решился двинуться вглубь. Но понадобилось еще два дня, чтобы брак их можно было считать в действительности заключенным.

Шесть месяцев они никого не принимали. Встревоженная вдова де Перестрелло стучала в ворота и ставни, закрытые так плотно, будто хозяева уехали на летние каникулы. Ей пришлось примириться и поддерживать связь с дочерью через корзинку, которую спускали вниз с высокого балкона. В ней и отсылала она наверх проукты и советы (как по женской части, так и духовные) для Фелипы.

Несколько недель спустя они отбыли в Порто-Санто, на один из Азорских островов, владение семейства Перестрелло. Предполагалось, что Колумб возродит там кролиководство и будет действовать с размахом, ведь именно на этом поприще в действительности отличился покойный хозяин.

Колумбу пришлось постигать, новую науку и изучать кроличьи болезни. Счастливые дни. Родился маленький Диего. Первые партии кроличьих шкурок и соленого мяса для лиссабонских рабов были отправлены на материк.

Но Порто-Санто, атлантический островок, расположенный недалеко от Мадейры, не сумел сделать из Христофора настоящего буржуа, не заставил его забыть о том, что один из предков его — пророк Исайя (об этом не раз упоминал он в кругу друзей).

Фелипа же постепенно перестала понимать смысл долгих прогулок мужа по белому песчаному берегу, ее удивляло, когда он ночи Напролет смотрел на море. Кролики были заброшены и скоро превратились в несмет ную массу, пожиравшую все: от растений в саду до одежды отважных колонистов, которых привела сюда мечта о быстром обогащении.

Через три месяца после рождения Диего случилось следующее. Колумб, менявший пеленки младенцу, почувствовал сильное сердцебиение, его прошиб холодный пот: он ясно увидел, что изменил своей Миссии.

Обедали они в двенадцать, ужинали в шесть. Но он мог вернуться домой и в три, даже не заметив, что опоздал, с кусками дерева, обломками, отысканными на отмели. Ему хотелось разглядеть в них знаки, намеки на близость неведомого Континента.

Однажды он вернулся в час ночи и сказал рыдающей Фелипе:

— Раньше я не мог. Я был на мысе Агуха и нюхал воздух. Ветер принес запах неизвестных цветов, будто были они цветами иного мира!..

Все это убивало Фелипу. Она не ухаживала больше за голубями, кролики завладели и голубятней. Из души ее ушли радость, покой, мелкие удовольствия. Фелипа молча чахла. Так нередко случается с тонкими натурами, когда к ним приходит разочарование и нет от него защиты. Она вышивала и молилась.

И понимала, что супруг ее — исполин, подстерегающий свою удачу, любовь же не дает ему счастья. Сделать ничего нельзя, в ее дом пришло большое горе.

В марте 1484 года она весила 38 килограммов, он брал ее на руки и выносил на солнце, а следом семенил маленький Диего. Если день был теплым, они добирались до источника, и там Колумб устраивал для жены купания, ибо считал воду весьма полезной для здоровья..

— Тебе надо укрепить кровь, — говорил он ей. — Надо есть кроличье мясо, побольше моркови и чеснока…

Но она не могла проглотить ни кусочка. Ее тошнило от одного вида мяса.

А он почти перестал спать, его раздражала возня кроликов, которые захватили почти весь дом и мешали слушать музыку прибоя. При свете масляной лампы он читал и перечитывал книгу кардинала д'Айи[32]. Крепло убеждение:

1. Можно вернуться в Рай Земной, где, как писал кардинал, «есть источник, он орошает Сад Наслаждений и дает начало четырем рекам».

2. «Рай Земной — приятнейшее место, расположенное на Востоке, весьма далеко от нашего мира», (Колумб пометил на полях: «За Тропиком Козерога находится прекраснейшее из всех мест — самая высокая и благородная часть мира — Рай Земной».)

3. Он узнал, что не может там быть иных украшений, кроме золота и драгоценных камней. А значит, есть чем поживиться, чтобы вложить в генуэзские предприятия и купить контрольные пакеты акций! И наконец, конечно же, можно отвоевать Гроб Господень, вновь открыть путь на Восток и, потеснив татар, прорубить проход в «железном занавесе из ятаганов».

4. А еще Христофор сделал некоторые выводы из своего эзотерического опыта, но не доверил их бумаге, а решил сохранить в памяти.

В те дни он пребывал в страшном возбуждении. Солипсизм, замешанный на мании величия, отдалил его от реальности… Колумб нервно ходил по саду, пинками отшвыривая с дороги кроликов. Со свойственными ему непринужденностью и скромностью он решил: гений победил в нем просто человека.

Что касается супружеских отношений, то в них нежность, точно сорная трава или кролики, окончательно победила эротику. Страсти больше не было, она иссохла.

Итак, осталась нежность (а была ли любовь?). По правде говоря, Фелипа напоминала теперь фигурку из выцветшей бумаги. На его глазах она теряла всякую выпуклость: сначала опали груди, потом бедра, затем лидо. Она превратилась в плоскую картинку, совершенно лишенную объема. Так что ни о какой плотской близости речи идти не могло. Сама мысль о ней казалась нелепой, даже преступной.

В конце того же 1484 года все закончилось: больше в ней не осталось никакой «значимости» — только портрет, воспоминание. Ее можно было вставлять в рамку и вешать в столовой над буфетом. А кролики уже сожрали всех голубят. В довершение всех бед король Португалии отверг проект Христофора плыть новым путем к Сипанго и Антильским островам. Отверг со смехом и издевками. Никто не воспринял предложение всерьез.

Историки не могут прийти к единому мнению: убил он ее по приезде в Лиссабон (точнее, лишил жизни) или, проявив определенное великодушие (как могла она дальше сносить позор и продолжать жить с человеком, повесившим ее в рамке над буфетом?), продал мавританским торговцам белыми женщинами, а те перепродали за хорошую цену на рынке в Касабланке.

Этого никто никогда не узнает. Точно установлено следующее: могила Фелипы, для которой с самого рождения было приготовлено место в семейном склепе на самом шикарном кладбище Лиссабона, обнаружена не была.

Именно в те времена Христофор вместе с маленьким Диего спешно и тайно двинулся в Андалусию — бросив все имущество, почти без денег — и укрылся в монастыре Ла-Рабида, что находился немного дальше Пунта-Умбриа.

И пока падре Торрес, успокоенный присутствием ребенка, доставал большой ключ, Диего спросил:

— Папа, а где наша мамочка?

Колумб почувствовал, как судорогой сжало ему горло. Он отвернулся, сделав вид, что справляет нужду, и не показал сыну слез. Когда кто-то умирает — по нашей вине или нет, — горе ощущаем мы, остающиеся, мы страдаем от утраты, на нас обрушивается пустота. А умерший, как нам кажется, обретает свободу. И мучает нас пустота, которую он нам оставляет. (Поэтому-то мудрые китайцы радуются и смеются, видя перед собой смерть. Они думают о покойном, а не о себе.).

Каонабо, Анакаона, Сибоней, за ними Бельбор, Гуайронекс, касик Кубайс. Нежная и кокетливая Бимбу. Все они стоят на береговом холме и смотрят на юношей, на посвященных, что отбывают в Мир Без Берегов. Они испили положенные настои, и некоторые уже начали раскачиваться, словно готовые взлететь бакланы. Радужная оболочка их глаз меняла цвет. Сине-зеленый взгляд — странный взгляд, обращенный куда-то далеко, за пределы реального!

Некоторые растягивались на песке и принимались выть. То был первый, целительный ужас. Ужас человека, который понимает — он растворяется в Пространстве, и пытается ухватиться за «реальность». Кто-то цепляется за траву или за пальмовый корень, но все бесполезно: ураганный ветер (правда, ни один/пальмовый лист при этом не шелохнулся) подхватывает их. Они растворялись, потому и выли. Переступали порог Дома Не-Бытия, о котором не должно забывать во время краткого пребывания в Бытии. Ведь хотя и Бытие и He-Бытие суть все то же Бытие, человек, от природы наделенный болезненным разумом, неизбежно начинает тщеславиться своей эфемерной телесностью. Для него она, конечно, важна. А на деле? Нечто преходящее, весьма незначительное.

— Бедные юноши, — заметила прекрасная принцесса Анакаона. — Они так страдают.

Текутли из Тлателолько, редкий гость на островах, также наблюдал, как большая группа юношей, целое поколение, улетали к Тотальному.

Он прибыл, дабы предложить беспечным островитянам покровительство Ацтекской Конфедерации. Они страдали от излишнего религиозного рвения (об этом надо сказать прямо) карибских каннибалов. Те были теофагами и считали, что можно съесть бога, красоту, отвагу. Считали, что, выбирая для трапез самых красивых таинов, можно расстаться со столь характерными для их народа неприглядностью и свирепостью.

Великий таинский вождь Гуайронекс, видно, рад был вспомнить свое посвящение. Он прыгнул на песок и сделал несколько танцевальных па среди погруженных в транс.

Зазвучали тамбурины. Звонко запели большие раковины.

Теплый вечер в Гуанаани. 12 октября 1491 года (а для людей с Багамских островов, по их магическому календарю, то был год 16-Звезда).

Путешествие к Тотальному. Они отправлялись туда, чтобы не дать засосать себя трясине привычного и повседневного. Чтобы расширить границы пространства и времени. Со стенаниями, охваченные ужасом, растворялась юноши в первозданном Пространстве. Падали из человеческого времени в Вечность. Прикасались к Великому…

Лишь через три дня начиналось возвращение.

Девушки, послушные воле Сибоней и Анакаоны, под монотонные ритмы тамбуринов танцевали пленительные арейто. Прикрытые лишь ритуальными юбочками, прозрачными кусочками ткани, они очаровывали зрителей тенями своих Venusber[33].

То был самый чистый зов плоти. Он помогал дерзким юношам найти дорогу назад. Вновь учиться ходить и смотреть. Они узнавали родные лица, предметы. Делали последний круг над землей и опускались на берег.

Некоторые сразу пытались войти в круг танцующих. А девушки брали их за руки и уводили в дюны. Женщина — гавань, лучше которой ничего не придумать.

Лишь один из прибывших не пошел к остальным. Он, страшно волнуясь, сказал, что на море, на Востоке, видел тени демонов-захватчиков дзидзиминов — свирепых тварей, способных отнять у людей священную непрерывность Сущего. Ему никто не поверил. Здесь слишком любили метафоры.

«Убивать надо как можно проворнее, дабы душа осужденного скорее покинула тело и имела больше надежд на спасение. И еще: будьте приветливы и милосердны со странниками и чужеземцами». Изабелла читала Инструкции для Святого братства. Без колебаний подписала. Она знала, что душа, задержавшись в грешном теле, развращается. Не случайно восточные люди такое значение придают этой проблеме. (Торквемада говорил ей как-то о барде Тодоле.) Что такое душа? Эфир, чистый полет, роса…

Нужен был самый строгий Общественный Порядок.

Годы гражданской войны. Годы походов, борьбы за власть Короны. Некогда думать о милосердии. Лучше день прожить львом, чем сто лет овцой! По коням! Вперед!

Изабелла

скачет, скачет,

Фердинанд не отстает.

Конница! Пехота! Алебарды, арбалеты! Уж если умирать, то в честном рукопашном бою! Огня, как можно больше огня! Пока не укрепится единство, пока не победит терпимость! Смерть нетерпимым!

Ей подводят Аполлона (верхом она ездит на мужской манер), и конюшие в смущении опускают глаза, поддерживая ей стремя.

— Наша цель — Христианство! Наш девиз — Гуманизм!

Она неотразима: узкие панталоны-чулки из лосиной кожи, лаковые сапожки. Радостно, самозабвенно, стремительно взлетает на коня (две монашенки судорожно крестятся, глядя, как парит над седлом хрупкая женщина). Алый лиф с золотой шнуровкой. Плотно облегающая грудь куртка с наглухо закрытым (по-военному) воротом. Поверх всего короткая накидка черного бархата с серебряной цепочкой (она тянется от крючка в виде буквы «F» к изящной «Y» на колечке), Широкополая шляпа с зеленым пером — фазан с заливных лугов Припта. И дивные золотые волосы, летящие по ветру.

Мадригалехо — сровнять с землей! Все на славный праздник войны! Лихорадочные дни. Ярость и счастье сражений. Время, измеряемое загнанными лошадьми: Мадригал рухнул у лисьих пещер Авилы, Аполлон пал в Деспеньяперросе, потом настал черед Батурро-Арагонца — он не выдержал палящего солнца Ла Манчи.

Ночи напролет — галопом по туманной Галисии. От рассвета до заката — по раскаленной пыли Кастилии. Кто видел Башню? Где она? Дальше, на юг! На юг!

Под копытами Испания — пересохший барабан. В бой — на нерешительных графов и предателей баронов. Они встали на защиту сомнительных прав Бельтранши.

Пробуждения у схваченных льдом ручьев. Пронзительный январский холод, тоскливая песнь солдат у костра, где зеленым. пламенем горит черный тополь.

Безжалостно, разрушены укрепления Мадригалехо. Обезглавлены бунтовщики. Их тела гроздьями свисают с дымящихся стен. Славно поработала артиллерия: для ядер привезен белый мрамор из самой Каррары (там открыты жилы, там Микеланджело найдет безупречный блок для La Pieta[34]).

Изабелла устала (и как назло, в шатер ее налетели тучи комаров). Она не может заснуть и пишет письмо Фердинанду:

«Король мой, Господин мой! Мы с моим конем Мадригалом еще не отошли от грохота орудий, пения ядер (тех, что из Каррары). Удалось ли очистить от скверны Сарагосу? Да не дрогнет рука твоя! Только мы можем указать обветшавшему Западу путь — на четыреста-пятьсот лет вперед! Кстати: не повстречался ли тебе белокурый валет, обещанный колдуньей-цыганкой? Черный рыцарь уже объявился, в том нет никаких сомнений: зовут его Гонсало, он из Кордовы. Теперь о деле:, новый галисийский полк великолепен. Представь, кровь у них течет, только когда задета артерия. Может, они из камня? Я вместе с графом Кадисом устроила питомник для непальцев. Они плодятся все равно как люди, каждые девять месяцев. На вид маленькие, но очень сильны — как раз для штурма крепостных стен.

Я, Королева».

На следующее утро она вошла в Трухильо — следом за красивыми как картинка, но и отважными герольдами. Изабелла одета в парчу, на плечах горностаевая мантия, на голове корона. Королева наконец научилась носить ее как подобает: корона сидит крепко, не шелохнется. Глупый, доверчивый народ всегда готов положить голову за обсыпанную драгоценностями королевскую власть:

Арагона цветы

У Кастилии внутри.

Но довольно медлить! «Вперед! Вперед!» Той же ночью, по прохладе, Изабелла мчалась во главе отряда быстрых всадников на Касерес. Без отдыха летели две тысячи улан, жевали на ходу маслины, украденные при свете луны в оливковых рощах Эстремадуры.

Утверждался Новый Порядок. Во все города прибыли черные люди — Инквизиция. Не успевшие нагрешить дети и юные девицы с улыбчивым любопытством спешили поглазеть на всадников в траурных одеждах. Вместе с ними появлялись дюжины мулов, груженных чем-то похожим на передвижные мастерские: блоки, ролики, колеса, тиски, переносные горны, маленькие печи. Сундуки из тисненой кожи, набитые распорками, щипцами, неаполитанскими сапогами, бронзовым глазоколами, марокканскими бичами, изящными крючьями для сухожилий, распятиями.

Именно Изабелла убедила Торквемаду: «Монах, как ты можешь сидеть в тиши дворца! Иди отыскивай грех — на улицы, в дома! Только спасая других, обретешь ты спасение!»

Они знали: Запад мог возродиться, лишь укрепляя свои греко-римские корни.

Для масс: смирение и молитва. Для знати: праздник отваги и силы.

Всяк на свое место: люди-собаки, растения, рыбы, государственные служащие.

Культ, Девы Марии дошел до языческих крайностей. Множились крестные ходы. Каждому святому не только по свече, но и по алтарю! Христомания топила всякую мысль. Возникали целые полки монашек и клириков — фанатичных, безрассудных.

Трижды в неделю — пост. Скудость черного хлеба и колодезной воды. Принудительные покаяния. Бичевания.

Изабелла дала им захлебнуться в порожденном ими же абсурде, в презрении к телу, в страхе перед ним.

В каждом селении появилась своя гора Кармель[35]. Священники за неделю стаптывали башмаки, водя туда процессии. Как грибы после дождя росли слухи: о левитации, мистических видениях, святых, возвращении на землю усопших, которые рассказывали об ужасном огне чистилища, отчаянных муках адских котлов. Дети выходили из церкви бледные и трепещущие.

С прозорливостью гениальных политиков Фердинанд и Изабелла поняли: им нужно папство, скроенное по меркам их империи. Ватикану пора проснуться, стряхнуть с себя чудовищное оцепенение пиетизма.

Историки правильно очертили роль, выпавшую на долю валенсианского кардинала Родриго Борджиа: создать новый, имперский католицизм, жестокий, возрожденческий. А также Католическую Церковь, которая не будет бояться Человеческого в Человеке, не будет цеплять гипсовые набедренные повязки к чреслам борцов скульптора Фидия.

Родриго Борджиа был бы подходящим папой. Папой-возрожденцем. Его будут питать своей силой ангелоподобные юные монархи. Когда он прибыл из Рима в Испанию, ему исполнилось 42 года. Атлет с черными глазами и «фигурой внушительной и величественной». Большой поклонник земных радостей. Человек, способный положить насилие в фундамент своей власти.

Итак, он прибыл в Валенсию 20 октября 1472 года. Здесь, вместо приветствия, ему преподнесли новость: в Кордове побили много евреев и обращенных.

Он въехал в город торжественно. Впереди стражники-негры, бьющие в барабаны, и оркестр дворцовых музыкантов. Был дан обед из тридцати двух блюд. Вино подавалось в золотых церковных чашах — в честь Педро Гонсалеса де Мендосы, который жаждал получить красную кардинальскую шапку. (Позднее он сыграет важнейшую роль в империи монархов-ангелов).

Но союз Фердинанда и Изабеллы с Родриго Борджиа (будущим Александром VI) — невероятно важный с исторической точки зрения — требовал освящения.

И оно состоялось: близ Алкалы, в день 27-й февраля 1473 года.

Не слишком холодный рассвет. Юная пара поднимается на вершину холма. Войлочный плащ Фердинанда, спадающий до земли, укрывает сразу два тела. Издали кажется, что гору венчает черный конус — что-то вроде сооруженья друидов.

Кардинал Борджиа без сопровождающих (он совершает поездку в строжайшей секретности) поднимается наверх. Он видит над черным конусом две головы — Фердинанда и Изабеллы. Рыже-золотым пламенем сияет на фоне серого тумана копна ее волос.

Фердинанд стоит сзади, тесно прижавшись к Изабелле, и овладевает ею с невозмутимым спокойствием. Плащ стал убежищем, укрытием для двух напряженно слившихся тел. Вся сцена имела глубокий и невыразимый ритуальный смысл.

По их телам уже пробежал едва заметный трепет, когда прелат оказался всего в нескольких шагах от сей эротической скульптуры.

Посвящение свершилось, святое таинство, зачатие новой власти.

Рождались империя и имперско-католическая церковь. Как пустую породу отбрасывала она от себя зловещее ханжеское христианство. Борджиа на миг приблизился к застывшей в недвижности юной паре: полузакрыв глаза, они катились вниз по бархату блаженной слабости с вершины любовного наслаждения. Он просунул правую руку с большим фамильным перстнем внутрь войлочного конуса, поймал на теплом бедре принцессы каплю драгоценной спермы, рожденной самой сильной и чистой в мире любовью, и помазал ею себе чело[36].

Плащ был сброшен на землю. Все трое преклонили колена прямо на мокрой от росы траве и, ведомые звонким баритоном кардинала, пропели взволнованно три отченаша и три богородицы.

На балке висело, покачиваясь, тело сеньора Хименеса Гордо — влиятельного купца, который не сумел вовремя разгадать линию нового имперского режима. А она была антибуржуазной (направлена против мелких собственников) и антилиберальной. Фердинанд усмирял Сарагосу.

Купца он пригласил на обед. По знаку — во время десерта — стражники повесили его на балке. Он был мятежником, бунтовщиком.

Тело тихо покачивалось. Круглый живот, обтянутый жилетом из фламандского шелка, был похож на маятник. Фердинанд вспомнил маятник прибора для измерения времени, виденный им в Бернском соборе.

Он продолжал очищать апельсин. Затем велел принести бумагу, смахнул крошки хлеба со стола и стал писать Изабелле. Она с головой окунулась в дела гражданской войны и пропадала где-то в полях Кастилии.

«…естественно, я дал этому обжоре и сквернослову доесть заварной крем.

Ну, встретила ты валета с глазами цвета морской волны? Меня уверяют, будто в арагонских карточных колодах у всех валетов темные глаза. Только у рыцарей и у двух из четырех королей они голубые. Но будем стоять на своем: всякой империи необходим один адмирал и один великий маршал.

Мне страшно надоело усмирять Сарагосу. Единственное развлечение — охота в сопровождении архиепископа Сарагосского. Ему уже исполнилось десять, и, к счастью, он не успел заразиться ватиканским коварством и занудством. Внешне он все же чуточку похож на меня![37]

В эти мрачные дни я развлекаюсь еще и тем, что скачу по скалистым долинам вместе с Беатрис де Бобадильей, племянницей маркиза де Мойя. Я следую на некотором расстоянии за хрупкой амазонкой и архиепископом. Как освежающе хороши взрывы их смеха, когда они гонятся за лисой! Как свежа и порочна их наивность!

Помнишь ли ты моего маленького сокола Копете? Представь, сегодня утром он долго летал и не мог отвязаться от приставшей к нему молодой ласточки. Он бил ее клювом, но все впустую. Измученный, вернулся он ко мне на плечо. Без добычи, с сильно бьющимся от злополучной гонки сердцем. Мне пришлось впрыснуть ему под крылья агуардиенте, как делают петушатники. Уверен, завтра или послезавтра злопамятный Копете отомстит ласточке. Пишу эти строки и слышу, как он беспокойно бьет крыльями у себя в железной клетке.

Фердинанд».»

Изабелла чувствовала, как к ней подкатывает худшая из мук — ревность. Ее старый, так и не побежденный враг. Черная туча заволакивала покой ее души. Ах, ласточка! Ах, негодяйка!

Дневное отупение к ночи сменилось приступом ужасного возбуждения. Походный шатер наполнился тенями и шорохами — неотступными образами первой брачной ночи. Шум ветра чудился ей стоном покорной девственницы.

Падре Талавера и граф Бенавенте пытались успокоить королеву. Один напоминал о благопристойности, другой — об интерерах государства.

Ее напоили настоем из трав. Порой Изабелле удавалось заснуть, но она тут же просыпалась от собственного дикого крика (крика рожающей львицы), покрытая холодным потом. Зубы стучали, как кастаньеты.

Бешеное возбуждение королевы передалось солдатам. Они слонялись по лагерю, не находя себе места, без всякой причины кидались друг на друга и жестоко бились, пуская в ход не только кулаки, но и зубы. От безделья они стали агрессивны. Воинская дисциплина стремительно рушилась.

На рассвете, сломленная силой припадка, Изабелла решилась: к Фердинанду помчался гонец с приказом явиться на тайную встречу в монастырь Альмагро. А Бобадилья все изображает из себя капризную девочку! Изабелла знала от ее тетки, своей лучшей подруги, что та была слишком хорошр развита для своих лет. Нет, не подобало юному архиепископу водить с ней компанию.

Еще во дворце Изабелла заметила, как любит Бобадилья эксцентричные выходки. Например, облачаться в металл: никто, кроме нее, не носил вместо юбки бронзовых доспехов (от пояса до колена). Когда-то были они в большой моде при фривольном бургундском дворе, так как подчеркивали форму ягодиц (а дерзкая Беатрис носила еще и узкие черные панталоны). Да, со времен мистической Жанны д'Арк образ закованной в броню девственницы волновал воображение благородных юнцов.

Поговаривали, будто предметы интимного туалета были у нее тоже из металла. Их изготовил известнейший мастер Станислав Малер (десятилетия спустя он прославился, сделав доспехи для дона Хуана Австрийского, которыми и сегодня можно полюбоваться в Эскориале). Много судачили и об ее поясах девственности — с камеями, где толедские ремесленники вырезали сцены охоты или гербы.

Как утверждали придворные сплетники, летними ночами Беатрис в своем средневековом одеянии проносилась мимо постов стражи. Ей нравилось — она хохотала как безумная — видеть капитанов, в ярости бросающихся друг на друга или отыскивающих нужный ключ. Но найти они его не могли. Он был спрятан в ее спальне, под статуэткой обожаемой Девы Кармельской. (Поговаривали также, что только Фердинанд педантично обшарил ее покои и отыскал что нужно).

Заметим по ходу дела ярость получившей письмо Изабеллы была лишь обязательной частью установившегося ритуала — ритуала обновления пламени страсти, чтобы оно окончательно не угасло.

В то же время Фердинанду необходим был сей механизм эротической мести, дабы отплатить Изабелле за все ее превосходства: латынь, которую он так и не одолел, изысканность рода, стихи Петрарки, изящный почерк. Здесь было бы уместно напомнить, что он-то был угловатым крепышом по-крестьянски упрямым и совершенно лишенным воображения. У Изабеллы были тонкие вытянутые лодыжки, а на подъеме ноги (весьма знаменательный знак) хорошо было видно переплетение голубоватых жилок и тугих сухожилий. Совсем как у нормандской кобылицы! Сухожилия отчетливо выступали и на затылке: над ними взмывала вверх лавина прекрасных волос — наследство ланкастерского рода Трастамара, начало которому положил дон Хуан де Ганте.

У Фердинанда же, напротив, ноги были попросту плебейскими, с наростами и чешуйками, точно у какой-то ящерицы.

И все это имело большое значение, все следует принимать в расчет.

Сексосоциальное неравенство заявляло о себе по ночам, когда в битву вступали две страсти. Плоть Фердинанда издавала приглушенный, уверенный звук — так напевает что-то себе под нос довольный лавочник, наводя порядок на полках. От йони Изабеллы, наоборот, исходил тонкий, нежный росвист — будто едва слышный зов колумбийских орхидей в период любовного томления.

Итак, Изабелла мчалась во весь опор, покинув свой лагерь (сегодня на этом месте находится Вента дель Прадо на Национальной, 630).

— Быстрее! Быстрее! Вперед!

Сумасшедший галоп. Перед глазами ее стояла бесстыжая Беатрис, скачущая в кокетливых доспехах перед Фердинандом и мальчиком-архиепископом. Призрак ее, приукрашенный ревностью, то исчезал, то вновь возникал из дорожной пыли.

В знойные предутренние часы видели крестьяне, как вихрем мчалась мимо монахиня-кармелитка, покрытая пылью, застывшая в седле. Казалось, ее преследовал и никак не мог догнать отряд свирепых всадников. На лицах их, словно маски в безвкусной драме, лежал слой желтой пыли.

Ботихас, Вильямасиас, Орельяна ла Вьеха, а потом селение дона Родриго с источником и пузатыми ребятишками, что глазели на монахиню, у которой были сверкающие глаза и — удивительное дело — кинжал у пояса.

В то же время по дороге из Теруэля въезжал в Ла Манчу загадочный францисканец. На лице его не было и следа смирения, и благодушия, отличающих членов известного ордена. Всадники остановились на отдых в долине Аларкон, копыта их коней были сбиты каменистыми дорогами Арагона.

Внутренний огонь сжигал и его и ее, и был он сильнее огня, полыхавшего снаружи.

Они прибыли в монастырь Альмагро с разницей в несколько часов, два дня и две ночи гнал их навстречу друг другу ветер страсти.

Францисканец представился учителем латыни. Кармелитка объяснила, что везет инструкции ордена в монастырь Бальбастро.

И только почти два века спустя, в Венеции, в 1687 году в серии «Кастильская пикареска» был напечатан рассказ одного аббата. Опустив привычные для той эпохи порнографические описания, можно почерпнуть следующее. После омовения у родника они встретились в келье кающихся. Аббат пишет: «Грубые одежды скользнули к. ее» алебастровым ногам, и в лунном свете засверкало прекрасное обнаженное тело. На ней еще оставалась белая накрахмаленная тока (чепец — пикантный в данной ситуации знак принадлежности к религиозному ордену, белые крылья токи походили на крылья мраморного ангела с надгробия Лоренцо Медичи во Флоренции. Была снята и тока, и волосы переливчатым потоком — так расплавленное золото течет по склонам вулкана — хлынули вниз. Рванулись на волю, как рванулся бы леопард, случись какому-нибудь глупцу упрятать его в мешок»..

Ночь для этих двух кающихся грешников была долгой и многотрудной.

На следующее утро в монастырской трапезной аббат отметил удивительное совпадение: почти у всех семинаристов сны в прошедшую ночь были какими-то зоологическими. Один сказал, что видел осла, который в агонии хрипло ревел. Другой — что зеленая гиена рычала под сводами соборной церкви. Юноша астуриец описал свой кошмарный сон: стая волков с завываниями образовала пылающий клубок, который катался по снегу, растапливая его.

Аббат, вероятно, также спал дурно, поэтому пребывал в тяжелом настроении. Он приказал всем замолчать и с аналоя начал читать «Мучения Святой Лусии».

Уже у дверей падре Аскона позволил себе заметить:

— Как странно, ни францисканец, ни кармелитка, что прибыли вчера, не позавтракали и не слушали мессы, отправляясь в путь. Видел ли их кто-нибудь в молельне?

Аббат в свою очередь добавил:

— На рассвете у водоема умер конь… Отдано ли приказание разделать тушу? Наверно, это он так громко кричал ночью…

(Благородный Мадригал погиб оттого, что неосторожно утолил жажду, измученный раскаленными дорогами и шпорами кармелитки. Его разделали на части и засолили для монастырских нужд. Голова, хвост и конечности пошли на благотворительные цели.)

Праздник, устроенный в честь графа де Кабры, длился семь дней и семь ночей. Никогда еще в Кастилии не видели ничего подобного. От эпицентра всегда вращающейся только вправо спирали шли бурные волны к внешним оконечностям. Граф переходил в самую заветную, самую близкую к королям сферу галактики: его посвящали в «SS».

По сему случаю Изабелла оделась так, как имела право одеваться лишь она. Зеленого шелка одеяние с пышнейшими рукавами. Знаменитое ожерелье из рубинов. Широкий пояс с инкрустациями из лазурита. Конусообразная шляпа на проволочном каркасе в три фута высотой, с ее вершины падала вниз пятиметровая вуаль, она походила на плывущий по ветру туман.

Алая юбка с фижмами из золотой парчи. Когда свежело — накидка из рыжих лис, подарок германских родственников, неутомимых охотников.

Она просто неотразима! Лицо покрыто пудрой из Александрии. Духи натуральные — сок, выжатый из цветов апельсина.

Рядом с ней Фердинанд. Весь в черном. Короткие штаны, высокие сапоги. Шляпа из черного сукна со страусовым пером, тоже черным. На груди пять крупных серебряных слез — символ печали, ибо мавры еще остаются на иберийской земле.

Следом за ними идут граф и графиня де Кабра. Их цвет — девственно белый. Цвет жертвенности и цвет именинников. Лица оттенены желтым. Веки графини покрыты переливчато-розовой, как лепестки мальвы, краской.

Далее — маркиз и маркиза де Мойя. На них мавританские одежды. Они, очевидно, изображают побежденного короля Боабдиля и его матушку.

Торквемада, как и положено, без пары. Он идет босиком, в заштопанной сутане. Ступает осторожно, ибо при каждом шаге в поясницу ему впиваются шипы железного пояса.

Беатрис Бобадилья, как всегда, экстравагантна. В доспехах из голубоватой стали, в шлеме с опущенным забралом. На штанах — соблазнительная застежка из красного бархата. Идти она, понятно, не может, ее везут на тележке два нелепых карлика-венгра, одетых в матросские костюмчики.

Торжественно шествует процессия к почетному месту. Ей предстоит открыть бал. Герольды выстроились в два ряда и выкрикивают имена гостей — не слишком стройно, зато с большим рвением.

Флейты-пикколо. Тамбурины. Свирели…

Изабеллу тяготят протокольные церемонии:

— Пора покончить с гражданскими войнами! Они отвлекают! Время начинать священную войну!..

Фердинанд осторожно возражает:

— Нет, еще не время. Еще не время, сеньора. Сначала следовало бы отыскать валета с голубыми глазами и заручиться поддержкой черного рыцаря…

Между тем со стороны Эстремадуры уже спешат сюда грубые и тщеславные португальцы. Верховодит над ними маленькая Хуана Бельтранша. С ней король Альфонсо, бе новоиспеченный придурок-муж (как мы увидим, они отправились в сей трагический поход, не успев довести дело до конца. Так что в медовый месяц мед свой тучный Альфонсо, никудышный вояка, получает из рук бога Марса). Бельтранша рвется вперед и всем видом будто показывает: «Ну, что скажешь, Изабелла? Видела? И у меня есть свой мужчина, свой король!»

Бал начался. Очень серьезная, скованная из-за опутавшей ее вуали Изабелла вывела танцевать донью Леонор де Лухан.

Фердинанд остановил свой выбор на Альдонсе Аламан, чтобы таким, весьма ловким, способом отвести от себя подозрения (открытая наглость порой бывает выгоднее притворства).

Танцы послужили аперитивом. Через полчаса все перешли к столам, поставленным вдоль поляны, камни на которой в подражание бургундским изящным забавам были выкрашены золотой краской.

Пока подавали легкое молодое вино и закуски, гостям показали удивительный часовой механизм. Он был заказан специально для виновников торжества. Дюжина латунных козочек с тщательно нарисованными завитками, кудряшками и локонами вращалась по кругу на трех дисках, сцепленных друг с другом зубцами. Диски в действие приводились валом. Он же в свою очередь получал энергию от двух мулов, которые были спрятаны под прямоугольные металлические короба — дабы не изменить механистической моде эпохи.

Проплывая мимо главного стола, козочки блеяли с чуть приметным металлическим поскрипыванием.

Графиня де Кабра не могла скрыть слез умиления пред лицом столь изысканных и щедрых знаков королевского благоволения.

В таверне «К Новой Фаланге» сбивались новые «команды». Амбиции били ключом. Колумб понял, что пришло время рискнуть.

По слухам, те, кто делал ставку на науку, поэзию и музыку, нынче терпели неудачи. Изобретатели и толкователи снов возвращались битыми. Чуть больше везло служителям эротического фронта и новомодным оружейным мастерам.

Ульрих Ницш был в числе тех, кому не повезло. Он представился проповедником. Подумать только, независимый мечтатель в эпоху, когда любые безумства тщательно готовятся церковью!

Он отведал палок патруля Святого братства, и его полуживого притащили в таверну.

Вот такой случай, такой жизненный поворот: прошло более двадцати лет, и судьба, словно придуманная начинающим романистом, распорядилась так, что теперь Христофору пришлось утешать Ульриха Ницша, ставить ему на ушибы уксусные компрессы и поить колодезной водой.

В моменты просветления отставной ландскнехт рассказал: под покровом ночи, тайком достиг он самой сокровенной зоны в галактике власти. Через одного евнуха из прислужников королевы он передал во дворец отчаянное философское послание. Но его, к сожалению, приняли за любовную записку сексуального маньяка. А ведь там говорилось: «Вперед! Человек должен преодолеть себя! Полночь, которой мы окружены, предвещает величественный рассвет сверхчеловека! Вперед! Не станем оглядываться на мораль — прибежище стариков и немощных, тех, кто отрекся от жизни».

Так вот, его отколотили палками. И, посчитав мертвецом, бросили в канаву. Тевтонские усищи испачкались в тине. На счастье, стая бродячих собак уже успела отужинать и не желала прерывать сладкого и сытого сна.

— Ну что? Поговорил, теперь подумай! — бурчал начальник отряда Святого братства, устав работать палкой.

Ландскнехт не мог понять — он был все-таки немцем, — что и боги и сверхчеловеки уже существуют и презирают риторику.

Мало того, они приходят в бешенство, когда их описывают или просто называют, будто называющий украл у них огонь и потушил его в ледяных ущельях логоса.

Общество вновь отвергло Ульриха Ницша. Врагом его на сей раз стал чистый инстинкт, не терпящий умствований или «теорий инстинкта». И в этом был здравый смысл. Колеса Повозки Власти закрутились. Изабелла и Фердинанд отыщут своих героев, своих сверхчеловеков (Гонсало де Кордова, свинопас Писарро, развратный генуэзец, авантюрист Кортес. Этим сверхчеловекам будет плевать на теорию сверхчеловечества. В них будет мало благочестия и благородства. Для Испании короли найдут подходящего кардинала — Сиснероса, который скажет: «Запах пороха мне приятнее запаха самых нежных духов Аравии»).

Ульрих узнал Христофора:

— Помнится, когда-то я сказал тебе, будто то, что нас до конца не убивают, делает нас сильнее…

Но и Христофор, пытаясь достичь эпицентра власти, потерпел неудачу. Он отчаялся ждать впустую, оставаться в безвестди, неузнанным теми, кто искал, кто предчувствовал его существование. Колумб решил прибиться к «команде» от корпорации производителей апельсинов. Поступок оппортунистический и нелепый.

На большой повозке была устроена аллегорическая картина: богиня Церера и три больших шара-апельсина, наполненных мармеладом. Аллегорию тянули шесть воловьих упряжек.

Колумб и еще шесть парней ехали, погрузившись в желе. Когда повозка будет проезжать мимо королевской ложи, они выпрыгнут на манер фруктовых гномов и пропоют куплеты о протекционистских ценах на апельсины и таможенных барьерах.

Но было наивностью думать, что подобное могло кого-либо заинтересовать. Им даже не позволили проехать, а на подходах к лагерю повозку разграбили цыгане с рисовых полей. При этом два участника погибли, утонув в сладком желе.

Двумя днями позже Колумб использовал еще одну возможность — как ему казалось, вполне надежную — передать послание по назначению.

Теперь речь шла об аллегории механической. То была изготовленная непревзойденными германскими мастерами грандиозная модель солнечной системы. Большие цветные шары вращались на длинных жердях. На вертикальной жерди, на трапеции в форме золотой дуги висел Колумб. Он изображал Аполлона — бога, всем управляющего и все упорядочивающего, заклинателя звездного Хаоса, что вечно угрожает миру.

К несчастью, его вращения на шесте вскоре приобрели весьма причудливый вид, так как слепые мавры, крутившие вал, разделились на две враждующие группы — интегристов и баасистов[38]. От резких рывков с торса Колумба начали отлетать позолоченные чешуйки. Полный провал. Христофор еле удерживался на шесте и с трудом успел прокричать:

— Земля плоская! Можно плыть на восток и не бояться упасть в пустоту! Она плоская! Можно доплыть до самых Индий, до пряностей, до специй!

Ехидная Альдонса Аламан, сидевшая рядом с Фердинандом, заметила лукаво:

— Не добавить ли Вашему Величеству в вино немного перца?

Из-под стальной решетки забрала внимательно следила за полетом Аполлона Беатрис, Бобадилья. Она любовалась торсом незадачливого атлета.

А Изабелла даже не подняла глаз. Они обсуждали с главным поваром фантастическую смету банкета. Потом, будто в бутылку из плотного стекла, погрузилась она в разговор с Торквемадой. (Тот долго бился — как тунисский скорпион бьется о стенку стакана-ловушки — с историей о предсказаниях встревоженных привидений. Монах, несомненно, обладал тем, что итальянцы называют fascino[39]. Он был сыном тумана и ночи. Время от времени капля крови от вериг стекала у него по холодным бедрам и, щекоча, пробегала по лодыжке.)

Шла к концу первая неделя празднества. Кроме удивительных механических козочек, столь прямо намекавших на виновников торжества, большое впечатление на гостей произвели неаполитанские иллюзионисты, которым удалось трех внушительных по размеру фаршированных индюковпревратить в трех жареных воробышков (когда сняли крышки с серебряных блюд, они лежали там лапками кверху).

Помимо барашка и уже упомянутых индюков, хронист-гурман описал нам следующие детали гомерического меню (обед и ужин):

I. Мясо с сыром, кукурузой и пряностями (капиротада).

Сосиски, куропатки.

Утка в айвовом соусе.

Телятина в соусе из дикой горчицы.

Дрозды жареные с гренками.

Форель фри с постной свининой.

Пирог из слоеного теста.

II. Олья подрида.

Свиные ножки в слоеном тесте.

Лесные голуби под черным coycoм.

Воздушные пончики (pets de nonne).

Бланманже

Он описывает также фрукты, выпечку, маринады, вафли, приводит длинный список вин местных и завезенных из Франции.

Именно в эти неспокойные дни в таверну «К Новой Фаланге» прибыл с проверкой патруль Святого братства. Плоские лица, грубая кожа. Наглые глаза игроков в чинчон — тусклые, без живого блеска.

Они потребовали предъявить доказательства христианской благонадежности. Колумб почувствовал близость конца. И в душе слегка успокоился. Государственный терроризм порождает безумную диалектику: с одной стороны, стремление спастись, убежать; с другой — желание сдаться, испытать наконец-то худшее. У него дрожали руки, и пришлось ножом обрезать затянувшийся узлом шнурок от обшитого полубархатом того же цвета, что и панталоны, черепахового панциря-накладки. Такое защитное приспособление было обязательной частью туалета в ту эпоху. Как известно, во всем животном мире единственный самец, способный покуситься на гениталии врага, — человек.

Начальник патруля взглянул на предъявленное с профессиональной недоверчивостью. Тощий помощник-андалусец поспешил вмешаться:

— Чуть не хватает, но вполне годится. Давай!

Колумб с бережностью, с какой люди простого звания всегда относятся к документам, поторопился спрятать свое природное удостоверение личности.

Грозный командир голосом, хриплым скорее от крепких напитков, чем от тяжкой службы, сказал:

— Мы ищем блондина с голубыми глазами, возможно, тайного иудея. Приказ короля! — И он показал валета из карточной колоды.

Ноги у Христофора сделались ватными. Он почувствовал, как у него — если воспользоваться элегантным выражением дядюшки Баварелло — «подкачали почки». Черепаховый панцирь наполнился горячей жидкостью.

Толедская проститутка оторвалась от всегдашнего заварного крема и посмотрела с усмешкой.

Командир сунул ему под нос валета.

— Mai visto[40], — сказал Христофор с уклончивостью мафиози. ОтI страха он перешел на родной язык.

Эти люди были галисийцами и андалусцами. Они получили приказ, но не поняли, что значит «блондин», и были не слишком уверены, какой цвет на деле соответствует слову «голубой». Кроме того, у карточного валета были на ногах плоские, как у тореро, тапочки, а не желтые башмаки с закрученным спиралью носом — как у миланского сутенера. Христофор был уверен: сейчас начнется погром. Ему и в голову не пришло, что кто-то вздумал искать его. Всякий гений — по определению — скептик.

Они задержались у распростертого тела Ульриха Ницша. Почему-то решили, что умирающим он только прикидывается. И жестоко избили рукоятками алебард.

Ницш приоткрыл желтые, как у затерявшихся на лесной поляне хищников Руссо-Таможенника, глаза. Его снова побили, так как в бреду он попытался обнять начальника патруля и назвал «королем Фердинандом». Перед смертью он спешил — хриплым голосом, на родном языке — щедро поделиться самым сокровенным:

— Gott ist tot! Gott ist tot![41]

И умолял записать его слова, обнимал ногу шпика. Затем снова окунулся в спасительный обморок.

Один из андалусцев, когда-то воевавший во Фландрии, перевел со свойственной иберийцам нечуткостью к языкам:

— Он говорит, что Бог — дурак. Именно это он говорит. Тоже мне новость!

Это случилось на девятый день банкета в честь графа де Кабры. В Королевском лагере смеркалось, легкий ветер разносил от костров аппетитный, многообещающий запах. Там поджаривались на решетках гренки с кусочками коровьего вымени, козлятина, нашпигованная салом, перепела, кровяная колбаса с луком, изысканная птица — фазаны и индюки. Все это будет подано как закуска. Потом придет черед сметанного супа.

Слуги переливали вина Галисии, Риохи и Франции из благородных глиняных кувшинов в королевский хрусталь.

Развеселый оркестр пытался попасть в такт движениям труппы турецких акробатов: мужчин с усами, как у Ницша, и толстозадых женщин, обсыпанных блестками и дешевыми каменьями.

Именно в этот момент послышался топот стражников и пронзительные крики:

— Бельтранша! Бельтранша! Это она! Она!

Капитаны бросились к коням, что стояли неподалеку в загонах.

Раздался громкий лай легавых и волкодавов, которые сопровождали португальский авангард.

Во главе отряда скакала донья Хуана, Бельтранша. Скакала без седла на невероятных размеров буланом тевтонском першероне.

Итак, португальцы мчались, все снося на своем пути: походные палатки и шатры, временную молельню, королевское отхожее место, жаровни, столы. Они разрушили даже площадку для танцев.

Бельтранша — ироничная, мстительная, жестокая, но не способная радоваться, даже когда побеждала, даже когда унижала врага, — сделала полный круг вокруг королевских столов.

Затем резко остановила першерона. Длинная грива его была заплетена в косички и спадала до самых копыт. На широченной спине коня Хуана казалась чем-то случайным, эфемерным — факир с печальными глазами, похищенный боевым конем Веласкеса.

— Бельтранша! По коням! По коням! Прикрыть южный фланг!

Звон шпаг. Свист стрел. Заплутавшая арбалетная стрела пролетела через весь лагерь и вонзилась в оркестровую виолу да гамба.

Капитаны торопили конников. Выстраивалась пехота. Но было уже поздно: оскорбление нанесено, злая шутка сыграна.

А Фердинанд не придумал ничего лучше, как снять шляпу с перьями и церемонно раскланяться перед Бельтраншей — будто вассал перед королевой. Бельтранша же побледнела от ярости, а ее першерон чуть не упал на передние ноги после резкого прыжка.

Вообще-то дерзкое нападение (португальская вонь заглушила волнующие запахи жаровен) не преследовало военных целей. Главным было — оскорбит и унизить. Они промчались сквозь лагерь и уже исчезали во мраке. Только самые умные и дерзкие легавые задержались на миг, чтобы вознаградить себя за труды и стянуть с огня куски вымени или остатки козленка.

Изабелла не могла снести обиды. Завороженный граф де Кабра видел, как одним движением разорвала она узкую зеленую юбку — по всей длине ноги, до самого бедра, — как одним прыжком взлетела на первого попавшегося коня (к несчастью, то была цирковая лошадка с красным плюмажем на лбу, которую турки гимнасты ценили за невероятное спокойствие и делали с ее крупа двойное сальто-мортале).

Изабелла врезалась в темноту. Она положилась на свое чутье, на инстинктивную ненависть женщины к женщине. Она проскакала четверть лиги и различила впереди отблески лунного света на мокрых от пота спинах скачущих по дороге на Эстремадуру першеронов.

Она попыталась выжать все что можно из проклятой никудышной лошадки. Впереди раздавался истерический хохот Бельтранши:

— Я — королева! Я — королева!

Изабелле казалось, она вот-вот настигнет соперницу. Но та движениями опытного тореро, знакомого с. премудростями португальской школы, заставляла коня выделывать вольты и уводила его круп из-под ударов вражеской шпаги. Вот так-то! Изабелла готова была в голос зарыдать от унижения. Обратно она возвращалась рысью. В довершение всего за ней увязалась свора отставших от хозяев португальских псов. Этот инцидент должен был положить конец ее двусмысленному положению. Все подводило к началу долгой гражданской войны, которая и ляжет в фундамент Нового Порядка.

Изабелла обратилась к народу с торжественной речью:

— Господи, только Тебе ведомы тайны сердец, услышь же, призываю Тебя, молитву горькой Твоей рабы и укажи нам путь — как защитить правду и законность, от лица которых и было вручено мне королевство!

Изабелла знала, гражданская война, кровавая война нужна. Без нее нельзя было укрепить империю, овладеть миром, закрыть Турку путь на Запад. Знала: огонь, что хлынет наружу, дабы покорить другие народы и образовать империю, — лишь малая часть внутреннего огня, огня гражданской войны.

Португальцев удалось окончательно разбить на Дуэро, в трех лигах от Торо. Никогда еще шпаги не мелькали так лихо. Обрубки тел, кровь, обезумевшие лошади. И, как случается вечно, больше всего от сей застарелой ненависти пострадали невинные.

Король Альфонсо бежал во Францию. Бельтранша, его супруга-девственница, вернулась назад — вместе с измученными першеронами и псами. Она удалилась в монастырь и до конца своих дней подписывала заказы на белье и шерсть для вязания словами — «Я, Королева».

То были самые тяжелые для Испании годы. Огонь созидания, зажженный Фердинандом и Изабеллой, не всегда поражал нужную цель (что характерно для всякого терроризма). Посему Колумб после неудачи на банкете в честь графа де Кабры все четыре года гражданской войны старался держаться в тени.

Его брат Бартоломео — тоже служащий то одной, то другой генуэзской компании — попытался продать космологию Христофора английскому королю. Безнадежное дело.

Годы террора Колумб провел в Кордове, спасаясь под маской гуманиста. Он стал завсегдатаем аптеки, что находилась на улице Сан-Бартоломе и принадлежала семейству Арана. По вечерам там собиралась теплая компания новых христиан, чтобы отдать дань антисемитизму и упрекнуть чиновников инквизиции в нерешительности и обюрокраченности. Порой, чтобы обеспечить себе несколько месяцев спокойной жизни, они доносили на какого-нибудь знакомца.

Торквемада со своими неистовыми доминиканцами прочесывал города и села и постепенно пришел к ужаснувшему его самого выводу: зараза была везде! За те сто лет, что строгости только крепли, дурная кровь пропитала все общество.

Данные о числе высланных и казненных внушали трепет. Только за одну неделю 1487 года Торквемада проверил 648 природных мужских документов. В своих урологических исследованиях он был неутомим. «И урывал часы у сна», — как говорят о подвижниках науки.

Зло просочилось весьма глубоко. Много евреев успело укрыться за стенами церкви: то и дело у какого-нибудь архиепископа появлялось на столе кошерное мясо. А сколько новых христиан выдало себя привычкой готовить пищу с базиликом, жарить на сковороде, а по субботам довольствоваться скудной трапезой.

Любой общественный писсуар превращался в источник доносов.

При дворе, в магистратуре, среди высших военных чинов встречались и крючковатый нос, и по-особому торчащие уши, и робкий взгляд. Все это безошибочно выдавало евреев.

Так что здоровая жестокость гражданской войны в какой-то мере даже смягчала гнусность повседневного террора.

В аптеке Араны почувствовали, как круг замыкается. Шутки и всякий интеллектуальный вздор встречались теперь невеселым смехом. В нем ощущался трепет тоски, страх перед чеканной дробью шага Святого братства и палачей-доминиканцев, которые проникали повсюду, выпрашивая милостыню и шпионя.

— Нам не до судов! В огонь! Бог покажет: горит — значит еврей! Настоящие христиане не горят, они подобны зеленым ветвям с Древа жизни…

Той ночью началась очень странная и весьма важная для Колумба связь. Но сперва он пережил сильное потрясение.

В полумраке аптеки — лампа еще не была зажжена — он, задрожав, вдруг увидел Фелипу Мониз де Перестрелло. Бледную и прекрасную. Сердце его застучало. Да так сильно, что он сел прямо в чан с пиявками. В ушах зазвенело, как при обмороке.

У него хватило сил вглядеться попристальней: нет, то была не она, а Беатрис Энрикес Арана, бедная родственница аптекаря, дочь скромных торговцев базиликом, чесноком и корицей, казненных Торквемадой (он был родным дядей Беатрис и уничтожал — вместе с родственниками — свидетельства о собственном происхождении).

Беатрис спряталась в амбаре и смерти избежала. Потом ее принял у себя аптекарь, и теперь она жила у него. Жила, как может жить лишь человек, который хоть и не мертв, но спокоен и отрешен ото всего, будто принадлежит царству усопших. Поэтому никто не докучал ей любовными приставаниями и предложениями. И всякий луч света — натуральный или искусственный, — падая ей на лицо, казался отблеском костра.

У нее был мягкий, покорный взгляд. С первого дня своего пребывания в аптеке занималась она самыми черными работами. Из вежливости ее никогда не просили зажечь свечу, когда смеркалось, или принести дров для очага. Она все понимала без слов и безропотно брала огниво и принималась за дело.

Итак, Христофор убедился: перед ним стояла не та, другая; не покойница. Он увидел нежный профиль, юное тело, гладкие волосы, падающие на лоб, когда она вставала на колени и раздувала угли.

Тремя днями позже он увидел ее за той же работой. И почувствовал здоровое животное желание.

Все случившееся далее можно объяснить и так: Колумб — в целях самозащиты — старался выглядеть пламенным католиком и здесь хотел показать, что чудом спасшаяся еврейка Беатрис — для него не больше чем предмет. Он подошел и запустил руку ей под платье. Это видели все. Но никто не придал его жесту эротический смысл: ведь она была лишена субстанции.

Она смотрела на него молча и, должно быть, все понимала. Такая связь была бы весьма удобна для Христофора. Никто не станет судачить об их отношениях. Беатрис была даже не вещью, чем-то ничтожным и скверным, она, если хотите, не имела товарной стоимости. Хуже мавританской проститутки.

Она отдавалась покорно, нежно и никогда сама не испытывала наслаждения (видно, считала себя недостойной его или, как скажет потом Томас Манн, боялась прилепиться к жизни).

Но и Христофор из-за своей метафизической ущербности не воспринимал ее как что-то реальное. «Она вроде из плоти, но все-таки…»

Беатрис не жалела об уходящем дне и без радости встречала день грядущий. Восточная мудрость? Нет, просто-напросто она устала бояться и думать о неизбежной смерти.

Скорый конец — лучше долгой и мучительной тоски.

Ее экзистенциальное положение было столь отчаянным, что вздумай она пожаловаться на холодный суп или порезанный палец, это звучало бы дико.

И вместе с тем ни одна женщина не западет так глубоко в душу Колумба, как эта. Их не-связь, основанная на презрении экзальтированного христианина к нечестивой иудейке, продлится двадцать лет (до самой смерти).

Каждое их объятие было окутано тайным очарованием путешествия Орфея в мир мертвых. Она обитала в царстве смерти. Жертва, о которой, как видно, забыли палачи, ошибившись адресом в первый раз.

После того как они сошлись (но не соединились), Беатрис следовала за ним повсюду на расстоянии трех шагов — молчаливая, хрупкая, покорная. Как только они входили в аптеку, она скрывалась за стойкой и принималась за работу, а он садился в почетное кресло, в самый угол.

Ее предсмертие не давало им привыкнуть друг к другу. Как-то Христофору пришлось отправиться по делам в Мурсию. Возвратившись в аптеку, он спросил:

— Ты еще здесь?

Она кивнула, опустив глаза, как если бы то, что она еще жива, было случайностью или проступком.

Где бы она ни была, дома или в аптеке, рядом с ней лежал скромный узелок с самыми необходимыми тюремными вещами. С тем, что, по ее мнению, можно держать в застенках Святой инквизиции, пока не наденут на тебя предписанный костровым этикетом санбенйто.

Когда Колумб, сидя в аптеке, распространялся о насущной необходимости уничтожать евреев, она согласно кивала из-за прилавка. А он говорил о чистоте крови, о глубинной связи с землей, о значении принципа — Один Народ, Одно Королевство, Одна Вера.

Через девять месяцев, день в день, родился Эрнандо Колумб (историк). Христофор окрестил его так в честь короля.

Она подняла завернутого в льняную мантилью младенца и важно, на глазах у повитухи и соседей, передала Христофору, будто говоря: «Возьми, он твой, и только твой. Родила его я, но я, — иудейка…»

Меж тем беспокойство Христофора росло. Казалось, за ним следили, шпионили. В те времена, как и при всяком терроре, нельзя было наверняка знать, для чего тебя призывают, кем собираются сделать — палачом или жертвой.

По Правде говоря, Колумбу и в голову не приходило, что его грандиозные планы могли переплестись с планами иных людей.

Погромы принимали масштабы невиданные. Сомнений не было: у евреев отнимут в конце концов все — добро и земли. Завершится это страшным массовым изгнанием.

Диаспора искала землю, где укрыться.

Уже давно такие люди, как Сантанхель, Колома, маркиз де Мойя и другие влиятельные обращенные, знали, что нужно найти отчаянного человека, способного повести за собой еврейство в Новый Израиль.

Их планы предполагали два этапа: отыскать новые земли и отыскать золото (не у евреев), чтобы оплатить (не из своего кармана) исполнение великих замыслов Фердинанда и Изабеллы: разбить мавров, захватить Францию, подчинить себе папу, утвердив на престоле род Борджиа, и, наконец, овладеть миром.

До нас не дошли подробности тех совещаний, что происходили в финансовых фирмах. Очень мало действительно важного остается на бумаге, отсюда и изначальная необъективность исторической науки.

Точно известно лишь одно: таинственные эмиссары зачастили в аптеку Араны.

Сегодня мы уже хорошо знаем, почему Колумб долгие годы не решался проникнуть в центр правовращающейся галактики власти. Как замыслы короны, так и планы межнациональных компаний казались ему легковесными, мелкими, корыстными. Казались повторением уже давно пройденного.

Он же, как известно, был потомком Исайи. И мечтал о единственном в своем роде, важнейшем для судеб мира подвиге: о возвращении в Рай, туда, где нет смерти.

Да, еще можно было вернуться в сад, откуда Иегова изгнал доверчивого Адама. Можно преодолеть высокую стену. Яхве не сказал последнего слова и в последний миг остановил руку Ангела Изгоняющего, изумившись отваге и разуму человека. Иными словами: Прометей освободит истекающего кровью, скорбящего Христа.

Идея Колумба имела графическое воплощение: на пергаменте, сделанном из кожи нерожденного козленка, посреди Моря-Океана был отмечен пункт, где реальность перетекает в трансреальность и где посвященному дано перейти от ничтожности человеческого времени к открытому пространству вечности без смерти.

Разумеется, он не мог так запросто доверить свою тайну кому попало. Слишком рискованно. Но — чем выше истина, тем больше риск, размышлял Христофор.

Испанский папа вел к обновлению церковь, приниженную излишне благочестивыми клириками, культом смерти и монашеской ленью. Родриго Борджиа, теперь уже Александр VI, папа римский, выехал на площадь Святого Петра следом за труппой негров-паяцев и за внушительным оркестром, играющим скорее военную, нежели церковную музыку.

Александр едет на белой лошади, одет в черный бархат, на поясе шпага и кинжал с золотой рукояткой. На груди — цепь с небольшим распятием — фигурка Христа из китайского нефрита.

Рядом с ним очаровательная Джулия Фарнезе, его любовница, чей брак он благословил, дабы иметь возможность всегда держать ее при себе.

Они возвращались из замка Сант-Анджело, где почтили своим присут» ствием благотворительный обед для народа (туда намеренно были приглашены проститутки и нищие из Рима). Долгб еще на дороге от Лунготевере стоял запах перца, чеснока и шафрана.

Плебс, привыкший к макаронам и жареной свинине, угощали великолепной паэльей из цыплят, кроликов и креветок, приготовленной в огромных металлических котлах.

Папский стол обслуживали повара из Аликанте, для него был приготовлен нежнейший рис.

Следом за папой и Джулией Фарнезе ехала Лукреция Борджиа, одетая строго по-испански: черное платье, вышитая мантилья. Правда, плащом-накидкой и цыганистыми оборками она слегка напоминала героинь Федерико Гарсии Лорки.

Здесь же был и сын святого отца — Чезаре, кардинал Вениер, принц и кардинал Орсини, архиепископ Неаполя и Сицилии, а также венецианские синьоры: Морозини, Гримальди, Марчелло, князья Колонна и Патрицци. Официальный палач дон Микелетто Корреджиа и отравитель при доме Борджиа — Себастьян Пиндзон.

Площадь была огорожена деревянными щитами, выкрашенными в цвета Ватикана. Был воздвигнут помост для знати и ложа под балдахином для папы, его любовницы и Лукреции. Таким образом, получилась импровизированная арена для боя быков. А далее произошло самое ужасное (этим несказанно возмущался Моммзен[42]). Дело в том, что единственным матадором предстояло стать кардиналу Чезаре Борджиа.

Первого, довольно вялого быка он сумел сразить с лошади одним ударом копья. Ко второму, очень опасному и будто взбесившемуся, долго прилаживался и наконец прикончил одним ударом большой шпаги, которую держал двумя руками. Тем самым Чезаре подтвердил свою славу «головореза» и показал, как ловко умеет управляться со шпагой.

Третьего быка он поджидал прямо у дверок загона. Жест красивый, но отнюдь не опасный. А невежественная итальянская публика ревела от восторга.

Четвертого он убил лёгкой рапирой — и положил начало изысканной моде. Отважно и проворно бросился меж рогов и помешал быку нанести нежданный удар.

Пятый, не успев вырваться на арену, вспорол брюхо нескольким лошадям и вызвал обмороки у местных маркиз. Чезаре подождал, пока крики утихнут, и взмахом красной кардинальской шапки посвятил быка публике. Бык был черно-белым, тонкорогим, слегка косоглазым. Стать его и порода были достойны высшей похвалы. С ним Чезаре испробовал неизвестный до сих пор прием, который заставил зайтись от крика понимавшую толк в корриде испанскую солдатню. Он дразнил быка пурпурным кардинальским плащом и принял атаку зверя вдохновенным выпадом. На один быстротечный, волшебный по силе напряжения миг человек и животное составили утонченно прекрасную фигуру, и красота затмила мрачный смысл противостояния.

Леонардо, военный инженер из Винчи, не смог удержаться и сделал несколько быстрых набросков, стремясь запечатлеть этот варварский и изысканный ритм. Он заполнил шесть блокнотных листов (к несчастью, они погибли во время пожара ратуши в Форли во время второй мировой войны).

Последний бык — пятнистый, красно-коричневый, с огромными рогами — дал Чезаре возможность блеснуть отвагой. Кардинал вел бой пешим, с плащом, обернутым вокруг руки. Папа, его родитель, млел от восторга, созерцая сию достойную пера Данте доблесть. Он не мог больше сдерживаться. И в тишине арены, устроенной на ватиканской земле, зазвучала испанская речь:

— Вытаскивай его, вытаскивай его из-за барьера, что он там у тебя прирос? Веди его понизу! Свободней, свободней! Теперь левой!

Для последнего удара Чезаре выбрал рапиру и нанес два добрых пробных и один финальный, к сожалению немного низкий, удар.

Послышались приветственные крики простолюдинов и одновременно — сдержанные, но резкие протесты христиан из тех частей Европы, где имели обычай изгонять беса жестокости иными способами.

Клирики, с телами, похожими на луковицы, сторонники сурового пиетизма, были возмущены,

Они, естественно, не сумели разглядеть в корриде обновленный символ гармонии. Им было неведомо, что бой человека с животным обретает разный смысл в зависимости от обстоятельств, свой для каждого зрителя. Быки на арене — точно гадальные карты. Привычные фигуры складываются в разные комбинации и могут означать предупреждение, пророчество или наставление.

Когда Александр VI покидал площадь вместе с Джулией Фарнезе, он понял смысл еще одного символа: вместе со свирепым пророком Джироламо Савонаролой уходит эпоха ненависти к телу, зависти, неприятия плотских радостей и умения быть счастливым. Еще во время боя с четвертым быком он принял внутреннее решение — сжечь Савонаролу на костре и пепел развеять над Флоренцией. Сжечь, как сам он сжигал на паперти в своем приходе венецианские гравюры с прелестными обнаженными девушками. И для церкви то будет концом целой эпохи.

На ночном празднестве было что посмотреть. Никогда еще не запускалось столько взрывающихся огнями и грохотом ракет. С особым радушием принимали венецианскую знать. Большие, умело подсвеченные картонные гондолы, казалось, плыли по воображаемому Canalazzo[43]. А в них юные девушки и женоподобные мальчики распевали такие песни, от которых святоши убегали, крестясь на ходу:

Помни, кто во цвете лет, —

Юн не будешь бесконечно

Нравится — живи беспечно:

В день грядущий веры нет[44].

Банкет в честь графа де Кабры возобновился лишь по прошествии четырех страшных лет. За годы гражданской войны спираль власти как-то скособочилась, теперь она вновь восстанавливалась, уже в Кордове.

Колумб все меньше стремился примкнуть к одной из «команд».

В душе он еще надеялся на генуэзских купцов и библейские предсказания. Все эти годы он читал, много читал. Больше всего — Библию, вместо семейной хроники.

— До чего замечателен Давид! А Исайя? Весьма мудр! — восклицал он, пока Беатрис, как всегда молча, сушила у окна вымытые в настое левкоя (чтобы Христофор не почувствовал аромат смерти) волосы.

По вечерам Колумб все так же болтал с философами из аптеки. Случалось, запирался и что-то сочинял, считал себя поэтом и верил, будто любое великое деяние — частное или общественное — должно венчаться великой книгой. Только тогда оно обретет истинную значимость.

В аптеке обсуждались детали банкета.

Как стало известно, корпорация германских оружейников (они были извечными соперниками оружейников фламандских и мечтали заполучить рынок с большим будущим) привезла огромного механического дракона. Сраженный святым Георгием, он выпускал на волю голубку (из плоти и перьев). Голубка, выученная с помощью хитроумных цыток, сначала в растерянности кружила в небе, а потом находила приют на груди королевы Изабелльь

Было очевидно: достижения механики и чудеса часового искусства подвели мир к порогу беспрецедентной технической революции.

На банкете подавали незабываемых куропаток в лимонном соусе. О них так пишет хронист Фернандо дель Пульгар:

«Если ранее летали они вольно в окрестностях Бальсы, сегодня, подрумяненные на огне апельсиновых поленьев, летают они еще выше — будто ласточки в небе монаршего гурманства. Сытным своим мясом, смертью, наступившей в нужный час, заслужили они завиднейшую из судеб — доставить наслаждение королям».

Но той веселости, что царила здесь в былые времена, уже не наблюдалось. Мешала тяжелая атмосфера супружеских раздоров.

Вокруг Фердинанда так и вилась Альдонса Аламан. Теперь он почти не обращал внимания на Беатрис де Бобадилью, утомившую его своим высокомерием.

Фердинанд неизменно брал с собой Аламан на все военные церемонии.

Изабелла — живое воплощение страдания и упрека — ходила в одежде кающейся грешницы. Случалось, надевала и власяницу и при этом громко что-то выкрикивала на латыни.

Ярость ее обрушилась на Бобадилью: Изабелла обвинила ее во всех смертных грехах и выдала замуж за губернатора Канарских островов. Изощренная форма устранения соперницы: наказывать награждая.

Всего за две недели до того появилась на свет Хуана Безумная. Долго ждать не пришлось, очень скоро показала она свой странный и трагический нрав. Придворные священники, астрологи и прорицатели узрели в том грозную печать рода Трастамара.

Изабелла убедилась: она рождала на свет детей слабых и Испании еще долго будет нужна ее твердая рука.

Инфант Хуан был необыкновенно умен, но настолько нежен, что однажды, когда конь его понес, не мог решиться натянуть узду (чтобы не причинить животному боли железным штырем) и чуть не погиб.

Ситуация была крайне сложной. Пришло новое сообщение. Великий Турка напал на Родос, сровнял его с землей и намеревался растянуть занавес из ятаганов до юга Италии, до Отранто. Фердинанд решил встать во главе сорокатысячного войска и покончить с арабским вопросом в Испании.

Именно так начался последний поход — на Гранаду.

Хроники доносят до нас подробности великого подвига. Разгром графа де Кабры в Моклине. Затем — путь войску Фердинанда преграждает гора между бастионами Камбиса и Алабара. Изабелла и епископ Хаэнский нанимают шесть тысяч землекопов, и те срывают холм, мешавший пройти артиллерии. На все потрачено двенадцать дней. Путь к победе для Фердинанда открыт..

Потом — Малага. Поражение турецкого флота на Мальте. Задержка в Альмерии. Каравака-де-ла-Крус. Осада Басы. И наконец, падение славного Гранадского королевства, падение короля-поэта, который теперь мог, как женщина, оплакивать то, чего не защитил как мужчина.

После 777 лет магометанского владычества имперский католицизм воцарился повсюду.

Всем стало понятно: начинался новый период — период моря, хотя пламя костров еще полыхало.

Священная война завершалась, и пора было — непременно — спасать мир.

В аптеке строились скептические прогнозы.

И вот однажды в полдень там услышали звон сабель и цокот копыт, которые замерли перед их дверью.

Мальчишка-посыльный подсмотрел в щелку: воины Святого братства заполнили всю улицу, так что ускользнуть было невозможно. Люди в черном с белыми крестами на груди замышляли что-то важное. Погром или просто выборочную проверку?

Беатрис Арана поняла. Молча, покорно отпустила она фунт пиявок вдове Торреса, тщательно, чтобы не осталось тины под ногтями, вымыла руки, поправила перед мутным зеркалом валик волос и взяла узелок смертницы.

Ровно попрощалась с каждым по очереди,

— Пока, Бернабе. Прощайте, сеньора Торрес. Счастливо оставаться, дядюшка. До свидания, дорогой Христофор…

И спокойно направилась к двери, но проход уже перегородили толсторожие воины Братства.

— В сторону! — приказали ей.

— Мы разыскиваем Колумба Христофора, или Христовао де Коломб, или Колона Мальоркинца. Блондина с голубыми глазами. Приказ Королевского дома. Велено доставить ко двору.

Беатрис посторонилась. Она была разочарована, покончить со всем разом не удалось.

Колумб, раздувшись от гордости, вышел. Он ни с кем не попрощался. Почему-то он верил — его не убьют. Верил — пришел его счастливый час. Христофор был игроком, и теперь к нему пришла счастливая карта.

Он сел на мула, будто век на них ездил, и в окружении неразговорчивой стражи, которой был дан приказ доставить его в условленное место, тронулся в путь.

Его привели в бывшую мечеть Кордовы. Двор Апельсиновых деревьев. Святые братья удалились. Он остался один, верхом на муле. Неумолчно звенел фонтан. Уже сам звук его рождал ощущенье прохлады среди полуденного зноя. Мул время от времени взмахивал хвостом, отгоняя мух.

Колумб наконец решился спешиться и двинулся к скромным вратам этого седьмого чуда света.

Он вошел в лес, тенистый и почти прохладный. Стройные стволы колонн. Робко и боязливо шагнул вперед — во дворец божества, побежденного политикой.

Из темноты до него долетел громкий взрадв хохота, осколки крторого были подхвачены эхом.

Он шел, словно кошка, входящая в незнакомый дом. Где-то рядом, в рощице мраморных колонн кто-то быстро пробежал, и вновь воцарилась тишина.

Молнией сверкнула догадка. Он помертвел от ужаса.

Там, в полутьме, различил Колумб легкую фигуру, летящую в танце. Босые ноги на хладном мраморе.

И певучий голос со смехом произнес:

— Ко-лумб! Ко-лумб! Ко-лом-бо…

Жалкая копия того божественного гласа, который посылало ему когда-то море. Новый взрыв смеха. И тут же иной голос — властный, мужской. И опять тишина.

Он ясно различил в просвете меж колоннами силуэт женщины, одетой в греческую тунику или просто окутанной вуалью. Она танцевала,

Прекраснейшая из женщин. Колумб почувствовал страх, любопытство и желание.

У нее были прямые длинные волосы. Ноги женщины с волнующим сухим стуком касались пола и спешили оторваться от него, газовые одежды взвивались вверх. Ему чудилось, что до него долетало ее дыхание, дыхание женщины-самки.

Да, то была она. Он упал на колени. Его душило волнение, какой-то священный ужас, словно в небе внезапно появилось светящееся тело.

Круг танца сужался. Что это? Сегидилья? Ритм движений настолько четок, что заставляет услышать несуществующую музыку. А танцовщица не перестает улыбаться.

У Колумба не было больше сил, он рухнул спиной на плитки пола. Страх сковал его члены.

Танцовщица сделала два круга вокруг поверженного мужчины и наконец остановилась рядом. Он ощутил, как нога, хранящая свежесть мозаичного пола, опустилась ему на грудь — жаркую и трепещущую. Грудь жалкого плебея.

Губы Колумба дрожали, но ему никак не удавалось разрядиться плачем. И тут он познал нечто совершенно неожиданное: мужская плоть его втягивалась внутрь, точно улитка, почуявшая опасность.

Он дерзко скользнул взглядом по прекрасной ноге, увидел тонкую лодыжку, очертания сильного бедра. А выше — синюю тьму полуночного моря.

Дикая страсть заполнила все его существо, но — как ни странно — то, чему следовало возмутиться, оставалось спокойным.

Ее присутствие, тяжесть ее ноги на груди — все это несло Колумба к берегу несказанного блаженства.

Естественно, он не мог знать, что испытывал то редкое эротическое состояние, которое, по выражению некоторых ученых, ведет к «экстра-генитальной поллюции», или «интраоргазму».

Все обращается внутрь, тьма сперматозоидов, бунтуя, выбрасывается в поток крови и вместе с ней проходит «сквозь мускулы, попадает в органы — в каком-то диком, неистовом cross-country (или cross-body)[45].

Хотя от прародителей наших ведется, что должны они стремиться наружу, отыскивая «другого».

Колумб чувствовал, как вены и артерии его наполнялись кипящим, играющим вином Шампани (или сидром — такое сравнение в его случае более уместно).

Душа его, смятенная мучительным желанием, расправляла крылья. Глаза сияли в темноте золотистым огнем. Крошечные отважные борцы, несущие в себе невероятную силу наслаждения и оплодотворения, заполнили все уголки его тела — от большого пальца ноги до кончика носа.

Миллионы легких, но настойчивых и тревожных толчков. Так ищет выход к свету рождающийся младенец. Поры Христофора раскрылись, ему захотелось смеяться, хохотать, словно по всему его телу прошлись щекоткой.

Именно тогда достиг он второй высоты паноргазма. Вся кожа его трепетала — как пыльный коврик, что выбивает у окна старательная португальская горничная.

Он достиг ауры, глубокой, как небо.

Уши заложило, будто он резко перенесся на большую высоту. Глаза, как у эпилептика, вылезли из орбит.

Всего лишь краткий миг, но дал он наслаждение неизмеримое. Всего лишь миг, но был он насыщеннее целой жизни аскета или учителя латыни.

Семя вышло из него вместе с влагой пота. Едва различимым запахом молотого эстрагона.

Он лежал, весь покрытый млечной сукровицей, нестерпимо усталый: руки, пальцы сделались вдруг свинцовыми.

Нам сегодня не так уж трудно — в свете достижений психоаналитической науки — объяснить данный случай: потенция плебея Колумба была блокирована присутствием королевы. Торможение, вызванное классовым неравенством.

Пред ней, королевой, плоть его стала недвижна. (Потому ошибается великий Алехо Карпентьер, предполагая, будто существовала сексуальная связь, полноценная и свободная, между мореплавателем и его госпожой. Благородный демократический пафос приводит Карпентьера к извинительному заблуждению. Но этого просто быть не могло. Абсолютно. В физическом плане робость плебея оказалась полной, тотальной. Но в то же время тотальной была и его метафизическая раскрепощенность, потому и достиг он освобождения через паноргазм.)

В роще недвижных колонн они также застыли недвижной фигурой, будто из камня изваянной.

Вот так стал Колумб адмиралом Моря-Океана (а еще он получит восемь тысяч мараведи, право называться доном и носить золотую шпору).

А Изабелла продолжила свой молчаливый танец. Теперь она удалялась, скользя, описывая ровные круги, будто чертила спираль.

И снова раздался грубый хохот. Так обычно смеются арагонские крестьяне.

Потом колпаком опустилась тишина, и он, должно быть, потерял сознание. А очнулся от ударов и пинков воинов Святого братства.»

— Ну пошли, пошли! Иудейское отродье!

Они смеялись. Снова пинали его. Он попытался улыбнуться, задобрить их.

Дневной свет ослепил Колумба. Он вновь очутился на том же муле. Ему сказали, что жалованье заплатят после первого марта и что одиннадцатого он должен явиться ко двору. Королевская свита будет репетировать церемонию вступления в покоренную Гранаду.

Они ушли, гогоча и поплевывая бобовую шелуху. Грубые животные. Чиновники! Что с них взять!

To, о чем мы только что рассказали и чему, по общему мнению, столь важную роль суждено было сыграть в судьбах Запада, случилось 9 апреля 1486 года. Колумб знал: пережитое им в тот день словно печатью скрепляло великий договор. Королева стала его тайной союзницей в самой тайной из авантюр — поиске Рая!

Воины-орлы и воины-леопарды смотрели на него недоверчиво. Они были верны своему богу — Тескатлиплоке, богу-воину, вечному противнику всезнающего и хитрого Кецалькоатля. НоМехикатль Теоуайцйн, Верховный Жрец, готов был к тому, что их нелегко будет заставить вникнуть в настоящую теологию. Ведь известно: «солдат думает ногами, действует руками, а в конце концов расплачивается за все головой».

Да, они молоды и красивы. У них несгибаемая воля. Но к несчастью, они слишком верны принципу Эффективности.

Сейчас они сидят на длинной скамейке вдоль стены, расписанной символами орлов и ягуаров, в зале Посвящения Главного Храма Теночтитлана..

Великолепное утро. Прозрачный воздух. Чистейший воздух. Ветер принес его из Теотиуакана, «края безоблачной ясности».

Едва золотится нежаркое солнце. Умирающее солнце, чьи щупальца-лучи уже обглоданы черными орлами — эмиссарами ночного поднебесья и первозданного хаоса.

Кровь тысяч воинов, принесенных в жертву при открытии храма Уицилипочтли, не вдохнула жизни в анемичное светило.

Сэященник посмотрел на воинов сурово, властно и сказал: «Нет! Нет же! Люди, что придут из-за моря, бородатыми будут. У одного из них борода будет рыжего цвета. Они уже близко (есть донесения). Нет! Они отнюдь не дзидзимины — демоны мрака, ждущие в глубине восточного неба; когда наступит час пожрать последнее поколение людей. Нет!

Те, что теперь направляются к нам, — последние из младших богов. Идут они из Великого Моря. Ведет их Кецалькоатль, он и предсказал, их пришествие. Говорю вам: они бородаты, добры и, возможно, даже слишком похожи на людей…»

Воины-орлы и воины-леопарды глядели на негосо спокойным изумлением, как люди, привыкшие доверять только ловкости собственного тела и крепости рук. Они уважали теократический порядок. И никто из них не отважился возвысить голос сомнения.

А Мехикатль меж тем напомнил им строки священного поэта:

Всякая луна

Всякий год

Всякий день

Проходят свой путь и исчезают

Так же и всякая кровь

Спешит туда, где ждет ее покой.

О близком будущем он говорил им с уверенностью профессионального мечтателя:

«О! Те, что спешат сюда, — несказанно хороши! Они дети мутации. Добрые! Они щедры себе во вред: вынут хлеб изо рта, дабы утолить голод ваших детей. Знаю: их человекоподобный бог повелевает им возлюбить ближнего своего, как самого себя. Они не несут нам гибели, так как ненавидит войну. Они будут уважать наших женщин, потому что бог их — бесконечно справедливый — велит им не желать жены ближнего своего. (И в этом они особенно строги.) Они поклоняются книге, написанной мудрецами и поэтами. Их бог — несчастный человек, претерпевший муки, пытки и погибший от рук военных. Они не презирают слабого! Слабого они любят!

Я говорю, возвещаю вам: они ненавидят войну, жестокость и насилие. В чем же их сила? — спросите вы. И я отвечу: в доброте и любви. В этом их сила.

Видя раненого, лобызают они язвы его и врачуют их. Даром накормят голодного. Укажут путь слепцу. Им ненавистно богатство, ибо они почитают его сетью, расставленной демонами зла.

Как стало известно, если кто-то ударит их, с кротостью подставляют другую щеку, дабы получить еще один удар. Можете ли вы себе такое представить?

Однако не отворачиваются они и от суетной жизни: умеют приумножать пищу, вещи, дома. Покорили они молнию небесную и заточили в металлические трубки длиной в руку…

А теперь я спрошу вас, воины: если они покорят нас, не будет ли то и нашей победой?

Вот почему вождь из Тескоко — с присущей ему благородной мудростью — в год 4-Калли приказал закрыть военные школы.

Наступает цикл доброты. Зачем нам оружие? Приходит солнце братства и цветов. Вспомним же песнь Уэксотсинго:

Вот так я и должен уйти?

Как увядают цветы?

Ничего не останется от моего имени?

Моя слава здесь, на Земле, — ничто?

Пусть — хоть цветы!

Пусть — хоть песни!

III ВОДА

Хронология. 1492–1502

Отплытие, которому суждено продлиться десять лет. Крест-виселица (запатентовано в Испании). Девственницы оптом. Серпы и молоты. Необычное явление Иеговы. «Только один ищет Рая, остальные бегут из испанского ада».

1492

Владения Кровавой Дамы. Попытка адмирала бежать весьма необычным путем. Цирцея: пароксизм и жестокость женского лона. Открытое море. Два пути развития западной диалектики.

1492

Сентябрь-октябрь. Тайные знаки. Mare Tenebrarum[46]. Ничто и Бытие сливаются: двусмысленное явление умерших. Образы грядущего. «Rex». «Queen Victoria». Броненосцы. Тракончана и ее зловредные последствия для дисциплины. «Mayflower». Румба Лекуоны несется над морем.

1498

4 августа. Omphalos[47] земли. Наслаждение. Земной Рай! Голый адмирал. Вступление в земли не-смерти.


— Похоже, все, кто здесь есть, торопятся убежать из ада, — заявил скептику Сантанхелю толстый, как боров, марран[48], агент мультинациональных компаний при испанском дворе. Он сам лично вложил миллион мараведи в это никому не внушающее доверия предприятие (деньги не слишком большие, можно и рискнуть). Сантанхель повернулся к Колумбу, окинул его вызывающим, почти неприязненным взглядом и спросил:

— А вы, что думаете по этому поводу вы?

И Колумб ответил, собрав все те крохи скромности, которые еще в нем оставались:

— Думаю, что я единственный, кто отправляется на поиски Рая и земель для неправедно гонимых…

Сантанхель решил, что речь шла о какой-то очень сложной метафоре. Как известно, все безумцы обожают поэтические преувеличения (если не впадают в другую крайность и не стремятся к сугубой точности).

Как бы то ни было, Христофор уже стоял на капитанском мостике «Санта Марии». Было 2 августа 1492 года. Ясная лунная ночь. Так случилось, что это плавание длилось почти десять лет (1492 — 9 мая 1502). Адмирал видел, как несколько раз повторялось все то же. Немного иными были декорации. Итак, с мостика «Санта Марии» он следил за погрузкой «Марии Таланте» (Кадис, 1493), или «Галисийки». Грузили лопаты, мотыги, кирки, блоки, токарные станки, Библии, колеса. Ведь там природа «еще не покорена человеком». И люди верят, что просто обязаны превратить крокодилов в портсигары, ягуаров — в дамские манто, змей — в шланги для поливки газонов! Люди готовятся к широкому и глубокому наступлению на природу — во имя дела, с презрением к чистому бытию. Упадническому бытию.

— Грузи! Давай! Давай!

Братья Пинсон успевают приглядеть за всем, все проверить. Они знают, кто трудяга, кто лентяй.

— Ну-ка! Под песню моря! Давай!

Ремнями и веревками крепят балласт. Присматриваются, верно ли распределен груз.

Пристань переполнена завтрашними вдовами и возможными сиротами. Наперебой предлагают себя искатели приключений.

Мотки веревок. Солонина. Мешки с солью. Пласты вяленого мяса. Связки едкого чеснока. Свиные ножки в бочках с жиром. Горы сушеных тунцов и катранов — уже не рыбы, а скучный намек на рыб.

Кто-то сгибается под тяжестью мешков с мукой. Кто-то подвешивает длинные бурдюки из оленьей кожи, наполненные порохом, — туда, где повыше, куда не достанут морские брызги.

Большой крест никак не удается уместить под палубой. Его укрепляют рядом с маленьким запасным якорем. На хрупком бледном теле Христа ярко горят традиционные алые капли. Есть и настоящий терновый венец, только сейчас он не на челе: его прикрутили бечевкой к пронзившему руку гвоздю — чтобы не пропал за время плавания (так стараются понадежнее приладить шляпку куклы-марионетки в цыганской таратайке).

Объятия. Смех. Плач. Среди мешков шныряют цыганята. Проститутки дефилируют между пристанью и ближней рощей. Стражники Святого братства жуют фисташки и тупо сплевывают скорлупки. Бесцветные, мутно-серые, словно кактусы-альбиносы.

Адмиралу снова становится плохо. Его замучил понос: ведро в его каюте выносили уже одиннадцать раз. В темноте он ловит ухмылки и перемигивания. Весь этот сброд тайком потешается над «генуэзцем». Иберийцы спешат выместить свою досаду и говорят, что он просто струсил.

Со стороны рощи доносятся голоса еврейских матерей. Им запрещено появляться в порту. А здесь за каждым их шагом следят грабители. Голоса их глухи, в них нет ни гнева, ни смирения (3 августа — последний срок, до которого все евреи должны покинуть Испанию). Они просят, но, конечно, впустую, чтобы их сыновей взяли на корабли.

Как трудно им было добраться до побережья! Какие страшные испытания пришлось преодолеть! На них нападали, их грабили. Но некоторым все-таки удалось сберечь — в самых укромных местах — золото и драгоценные камни, чтобы было чем заплатить за жизнь своих чад.

Опять и опять горестный хор поет старую поэму Иммануэля Бен Саломо:

О Господи, убей меня,

Все равно буду верить в тебя,

У тебя искать защиты!

Иного выхода нет: придется вести переговоры с мавританскими пиратами. Те уже ждут. Вон там, на берегу у Айямонте, горят их огромные костры. Пираты устроят им страшные промывания — из морской воды с порохом. И в поисках золота и жемчугов в нетерпении будут рубить напополам стариков — одним ударом сабли (так швейцарские таможенники потрошат подозрительный мешок). Будут насиловать и продавать хрупких еврейских девушек, воспитанных на субботнем талмуде и под нежное пение флейты. Будут ослеплять юношей, чтобы, закованные в цепи, работали они на марокканских водокачках.

Меж тем Колумб слушает, как выкликают фамилии завербованных. Пинсон делает пометки и строго следит за теми, кто поднимается на борт:

— Хуан де Медина, портной! Зачем нам портной? Чтобы шить паруса! Проходи. Рейналь Хуан, Гарсиа Фернандес, Фернандо де Триана. Дальше! Поторапливайся! Вперед, по одному! Ткач, с поручительством от Хуана де Могера. Проходи. Абраэс, Руис де ла Пенья. Многовато басков! Перес. Давай!

Родригес де Эскобедо, нотариус. Он требует особого места и особого к себе отношения. «Место посуше, где можно было бы без опаски хранить официальные документы».

Луис де Торрес, толмач. Он знает арабский и халдейский, сможет понять и обитателей Индии, и пионеров далеких колен Израилевых.

Боцман Чачу следит за погрузкой тюков.

Плотники, конопатчики, канатчики, парусные мастера, бондари, маляры. Есть даже один ювелир и промывальщик золота, ловко вставленный в список агентом Дома Спинолы.

На борту слышна итальянская речь: Джованни Везано, Антонио Калабрес, Микель де Кунео, Джакомо Рико.

Со своего мостика Адмирал видит, как скачет к ним всадник. Говорит неприступной страже, что прибыл из Севильи. Он весь покрыт светлой пылью и в лунном свете кажется призраком.

Он называет свое имя и передает Адмиралу еще одно послание от Сантанхеля.

Кладет на перила плащ и шляпу, ждет, пока Колумб прочтет последнее письмо от влиятельных марранов:

«Bnei Israel[49] поведали нам о желтых евреях, которых встретишь ты в Катае и на Сипанго. Есть верные сведения и о царстве хазаров. Запомни, вождь их Шахан Булан умер, но в ангельском обличье продолжает управлять ими. Есть еще десять колен за реками Самбатион и Евфрат. Попытайся войти и с ними в контакт, они помогут нашему народу в беде, мы в этом не сомневаемся… Они существуют, ты убедишься в этом, как только ступишь на остров Киш: там хранится священное зеркало Храма Соломонова. Но не вздумай смотреться в него: оно крадет отражение. Втягивает в Иной Мир. Даже не пробуй. Сейчас у нас 1492 год: он назван в Кабале как год избавления после долгих горестей.

Ты ниспослан нам! Евреи Азии ожидают тебя, дабы обрести — для всех нас — землю обетованную. Исполни свою Миссию: ты должен достигнуть реки Самбатион. Мы определили на корабль и других людей, но у них свои задачи. К берегам Самбатиона! Там, да поможет нам Иегова, заложим мы Новый Град! И поспеши покинуть эти берега раньше, чем истечет срок, определенный евреям, — иначе покончат с ними немилосердно и безнаказанно! Помни: если тебя постигнет неудача, то будет победа царей ночи, тогда они смогут довести до конца задуманное. Пусть не беспокоят тебя расходы. Eretz Israeli[50]»

И он передал Адмиралу секретнейшие карты, упрятанные в кожаный мешочек. Потом так поспешно покинул корабль, будто за ним гнались.

У Колумба не было времени высказать ему свои сомнения.

Теперь, как и раньше, ему были абсолютно чужды все эти цели — имперские, спасительские или коммерческие. От похода в Индии он ждал совсем иного, нежели короли, купцы или бегущие костра иудеи.

Он был совсем одинок и никому не мог рассказать о возложенной на него тайной — и великой — миссии: найти начало океанских вод, откуда посвященный мог бы проникнуть в недоступные доселе — потерянные! — земли Рая Земного!

Ему было ведомо: есть такая точка планеты — и немногие избранные сумели угадать ее, — где лежат территории, утраченные из-за слабости Адама и вероломства его жены.

И эти места все еще оставались царством не-смерти. Волшебные сады. Без коварных яблок, без говорливых змиев, без греха. Там живут новые адамы и у них есть новые жены — с роскошными длинными волосами, нагие и стройные (как та утопленница, предшественница леди Годивы, которую нашли на берегу Голуэя, в Ирландии).

Адмирал записал в своем Секретном дневнике:

«Стройные тела, гладкие волосы, золотистая кожа. Они погибли, ибо были наказаны — наверняка за какие-то любовные шалости — и из райского тепла выброшены в липкий туман ирландских земель».

Адмирал сам был на том берегу, сам любовался нагими телами, вокруг которых уже рыскали бродячие псы. А веснушчатые священники щедро лили на усопших святую воду. Он сразу понял: ангелами они не были. Они — люди, совсем как те, что были раньше, давно, до того, как начали вырождаться в наказание за первородный грех.

И надо найти те бескрайние, счастливые земли! Надо доплыть до них! Только в них спасение. Вот единственная империя, за которую стоит бороться. Все прочие человечьи заботы — замкнутый круг, суета, ничто!

И он, потомок Исайи, должен был взвалить себе на плечи тяжкий груз ответственности. Он откроет то место, где теряют смысл все наши умствования, где разрывается сеть-ловушка, сплетенная из двух нитей: Пространства и Времени.

Нет, он не повторит проступок неразумного Адама. Не станет красть злосчастных яблок. Пришла пора зрелости. Мы должны вновь попасть туда, где растут эти яблоки!

Плыть все время на Запад! Вот путь посвященных. А как поступит Господь? Велит ангелам с огненными мечами покарать их? Сумеет ли он, Адмирал, преодолеть Райскую стену, как когда-то Енох и Иешуа Бен Леви?

Какая тяжкая ноша! Как он одинок! Его цель выше любых самых тщеславных замыслов самых тщеславных из земных героев. Его не оставляют сомнения. Да и просто страх. Он вновь ощутил, как вихри закрутились у него в животе.

Да, он знал — и скромность здесь неуместна, — что идет на подвиг, достойный Авраама, Моисея, Давида…

Его лихорадило, холодный пот проступил на лбу. Казалось, целый мир всей своей тяжестью лег ему на затылок.

Но еще есть время. Бежать!

Представилось: вот он собирает самые важные бумаги (план пути в Рай, заметки к Библии и Кабале), под покровом темноты выскальзывает наружу. «Пойду разомну ноги», — бросает он Пинсонам, стоящим на страже у сходней.

Бросить все! Бежать с Беатрис и мальчуганом. Затеряться в безвестии, научиться радоваться простой — без всяких подвигов — жизни. Открыть аптеку во Фландрии или колбасную лавку в Порто. Бежать от Истории!

Он вернулся в рубку. Ему опять понадобилось ведро. Затем взял бумаги, записи, сделанные за долгую жизнь. Жизнь искателя абсолюта.

Как это легко! Предать всех, бросить за несколько часов до отплытия.

Представилось: «А где Адмирал? Куда подевался Адмирал?» Растерянность в голосах. А он в это время на муле уже едет в сторону Кордовы. И никто-то его не знает, никому-то он не нужен. Как легко!

Он будет растить Эрнандо, научит его ценить уют посредственности, они отгородятся от мира скорлупкой розничной торговли.

Адмирал вышел из рубки, в лицо ему ударил какой-то необычный ветер. Как-то иначе плыли облака. Он упал на колени, пронзенный страшным предчувствием. Жуткий, почти животный страх, паника.

Что-то содрогнулось в небесах. И из мрака ночи явилось Видение. Все вокруг потеряло значимость, умерли звуки на пристани, и слуха его коснулся идущий издалека, звенящий мужеством глас (само собой, не баритон):

— О маловерный! Встань! Я обращаюсь к тебе! Забудь свой страх! Не бойся, верь! Все, что выпадет тебе на долю, начертано на мраморе, и на то есть причины. Разве пойдешь ты против Бога всемогущего? Против того, кто отличил тебя в самый миг твоего рождения, кто скромное твое имя заставил звучать в обители вышней Власти? Внемли: тебе вверяю ключи от пут, замыкающих Море-Океан. В тебе ли должен я обмануться? Какую судьбу изберешь: вола покорного либо орла? Вспомни, что пастуха Давида сделал я царем Иудейским. А тебя — Адмиралом, Сеньором Золотой Шпоры. Вперед! Тебя ожидаю…

Ощутил он гордость и робость пред лицом misterium tremendum[51].

Рухнул на палубу, словно лебедь со сломанной шеей. Обессиленный, опустошенный, обмякший.

Затем попытался, как мог, восстановить силы. Так скомканная рубашка жаждет вернуть себе форму тела хозяина.

Меж тем на пристани разложили огромный стяг и краской рисовали на нем крест и инициалы Фердинанда и Изабеллы.

«Здесь только один стремится в Рай, остальные бегут из ада». И как тяжко сие бремя!

Он видит группу евреек из Центральной Европы. Убегая от царских погромов, они попали в иберийскую западню. На них желтые платки, они поют хором, обреченно:

Новый Град!

Новый Град!

Gute Winde!

Gute Winde![52]

Четверо молодых священников кокетливо примеряют облачения, сшитые их провинциальными тетушками. Они молитвенно складывают руки, паясничая, делают два-три поворота и наслаждаются собственной развязностью. Грузчики, обливаясь потом, с помощью блоков втаскивают на палубу крест-виселицу. Сооружение из крепкого дерева, годное сразу для двух целей. Оно будет водружено на Эспаньоле (испанское изобретение, имеет надлежащую епископскую лицензию, которая хранится в Ватикане). К его подножию на Святой неделе станут идти via crucis[53], и здесь же в течение года (и прямо скажем, довольно часто) будут находить бесславный конец воры, убийцы и бунтовщики.

Падре Лас Касас, непоколебимо уверенный, что со временем быть ему причисленным к лику святых, прощается с сестрицами и кузинами. Они принесли ему в дорогу сахарные леденцы и красные панталоны (весьма похожие на обычные домашние шаровары с резинкой, если говорить честно). Это — намек на ожидающий падре епископский сан. Юный миссионер принимает сей дар со скромным достоинством и извиняюще улыбается.

Фрай Буиль пересчитывает экземпляры «Книги методов ведения следствия», принадлежащей Инквизиции, и все то, что к ней прилагается: блоки, неаполитанские сапоги с трубкой для вливания кипящего масла, две дюжины санбенито из грубого полотна, щипцы для экстракции ногтей, зубодробильные зажимы, тостеры для гениталий, несколько пар китайских крыс на развод. А также пики для церковных дозоров, которым предстоит крушить интиуатанов и других дьявольских идолов.

В спешке, обливаясь потом, прибывают падре Скварчиалуппи и Бонами:

— Credevi che no ce la facevamo![54]

Они везут с собой коробку с церковными облатками и две огромные бутыли с вином, чтобы хватило на то время, пока за морем вырастут собственные виноградники.

А озабоченный падре Вальверде, не выпуская из рук кружку для подаяний, вопрошает:

— Не видели, куда подевалась рака с фалангой святой Лусии? Библии, катехизисы, пять пачек чистых бланков с папским благословением и штампом «Aloysus — Cardenalis — Katzoferratus».

Дешевые скрипочки — чтобы укрощать бурные индийские шествия. Трубки для органа. Алтари в стиле барокко — складные, с толстозадыми putti[55] серийного производства. Одним словом, католицизм, льющий через край, почти — на турецкий манер, почти — как при Бурбонах. Первый великий звуковой фильм Запада, первый son et lumiere[56].

Построенные в два ряда, застыли на пристани полторы дюжины новеньких дев. На восковых лицах будто приклеено туповатое и одновременно насмешливое выражение — точно у португальских прачек в день причастия.

Они взойдут на троны в своих святилищах: Канта, Гуадалупе, Мутото, Росарио. Некоторые сделают карьеру: будут творить чудеса или станут покровительницами войска (в походе их повезет на крупе своего коня мрачный полковник, а рядом будут трусить итальянский кардинал и североамериканский консул).

Цыганята крутятся вокруг и задирают подолы их туник, расшитых драгоценностями из бутылочного стекла — ad usum indianis[57], — и хотя видят под ними лишь в спешке обструганные и ошкуренные доски, эта первозданная нагота все же возбуждает, и они дружно мастурбируют, точно стайка обезьянок, подражающих скрипачам в аллегро «Полета шмеля».

— Пусть их, ведь девы еще не освящены, — в бессильной злобе шепчет падре Пане.

Ульрих Ницш вместе с другими ландскнехтами пытается проникнуть на корабль. Он делает знаки Адмиралу, стоящему на полуюте, но тот не видит. Он замечает обычно лишь то, что желает замечать.

Прокладывает себе путь доктор Чанка с целым складом лекарств и простейших хирургических инструментов. Еще он несет две посудины с пиявками в иле и, проходя мимо ландскнехта Сведенборга, спотыкается и роняет банки, содержимое которых полагает весьма полезным при лечении простуды и последствий обычной для тропической ночи холодной росы.

Ксимено де Бривьеска, государственный чиновник, спорит с врачом и недоверчиво пересчитывает пачки бельгийских презервативов высшей марки, спрос на которые подозрительно вырос. Он не слушает возражений и заставляет открыть коробки: и видит сухие, сплющенные кишочки, пересыпанные рисовым тальком. Крошечные бледные призраки, точно бесплотные изделия французского пекаря. В те времена они еще делались из бараньих кишок — с узелком на конце (но скоро уже появится и американский каучуковый сок). Сначала их везли, чтобы обойти церковный запрет на «плотские контакты». А теперешний бурный спрос объяснялся быстрым распространением сифилиса (который благодаря семантической победе испанской дипломатии стал называться «французской» либо «неаполитанской» болезнью).

Одна из самых забавных сцен третьего по счету отплытия была связана с закованным в броню рыцарем Хименесом де Кальсадой. Он свалился в воду с подъемной стрелы, и восемь расфуфыренных проституток бросились его спасать. Благородному сеньору кинули веревку, позаимствованную у какого-то францисканца, и не дали пойти ко дну.

Кто есть кто в этой пестрой толпе? Иудеи, переодетые монахами, в подштанниках, набитых часами и серебряными ложками. Священники в костюмах мушкетеров (агенты Инквизиции или Ватикана). Шпионы английского двора (записанные в судовой журнал танцовщиками).

Удрученные скорым отплытием сутенеры поют саэты о родной матушке или Пресвятой Деве Трианской. Дьяволица, Шпагоглотательница примеряют вуалетки, кокетливые береты с перьями и полумаски.

— Кто стащил у меня коробочку с перманганатом? — рычит Болоньянка. Каждая мечтает о собственном борделе — с английским баром и игорным залом. Каждая прячет за линялой подвязкой камею «мадам».

Адмирал смотрит на всю эту суету, на шлюх, точно выброшенных на берег после кораблекрушения, с полным безразличием. Должная дистанция укрепляет власть.

За его спиной, у приоткрытой двери рубки, стоит Беатрис де Арана. Она пришла проводить его.

Они уже успели проститься. Позади была ночь любви — как всегда бессловесной и бурной. Любви, лишенной всякой надежды.

Пристань полна народу. Лихорадка последних приготовлений. На корабли пытаются, проникнуть и «нежелательные». Если в плавание, не скрываясь, вербовали шлюх и убийц, то почему бы не отыскать местечка и для философов?

Адмирал знает, что на «Горду» и «Вакеньос» вовсю сажают посторонних. По сообщениям информаторов, прокаженные, которым почти уже нечего терять, организовали целое дело — ночной фрахт. Попав на корабли, «нежелательные» прячутся среди тюков в импровизированных пещерах.

Там уже бродит однорукий отставной солдат, его дважды прогоняли, когда он просился в плавание писцом. И сумасшедший француз, еще вчера вещавший о том, что ума-то у людей более чем достаточно, а вот метода им не хватает.

Им удастся проникнуть в трюм.

Но воины Святого братства более всего опасаются татар со сверкающими словно уголья глазами. И за ними следят неотступно.

Адмирал не устает удивляться: как сильно — и как благотворно — повлияла теология на развитие торговли текстилем.

Когда-то нагой, американец познал греховность своего бытия.

Колумб вспоминает слова из Библии, их любил повторять его отец Доменико во время воскресных ссор, убеждая сына не ступать на опасный путь: «И сделал Господь Бог Адаму и жене его одежды кожаные и одел их». Так изгонялись они из Рая.

Нечего и спорить: Господь был первым портным. Но в одном Доменико заблуждался. В жизни портных и лавочников есть свои подводные рифы.

Но теперь уже поздно вновь возвращаться к этой теме: он жаждал отыскать Рай и готов претерпеть любые испытания. Выбор сделан.

Беатрис не изменилась. Она появилась на площадке во всегдашней юбке серого сукна, в мантилье, с неизменным узелком смертницы в руках. И была как всегда лаконична:

— Возможно, мы еще увидимся. Возможно, через несколько месяцев… или лет… Но если я буду жива, ты найдешь меня в аптеке. И пока я жива, обещаю тебе, Эрнандо будет учить латынь. И еще: мне каждый раз кажется, будто это ты отправляешься в мир иной. Странно, не так ли? А потом возвращаешься. Из царства мертвых…

Он смотрел, как удаляется она по причалу, как обходит тюки и закрывается от сальных взглядов конторщиков и алькальдов. Они тоже ждут свой черед на посадку. Канцелярские крысы в треуголках, в куртках с длинными фалдами (все как у сеньоров), стерегущие свои печати и гусиные перья. Однако, Адмирал вынужден признать это, именно они — костяк муниципальной власти, они нужны империи, чтобы обуздать безумие первопроходцев и конкистадоров.

Еще он заметил: теперь дорогу уступали, и даже подобострастно, межевщикам и нотариусам. С тех пор как на экспорт пошли понятия «собственность» и «владение», пред ними заискивали.

Любое завоевание не стоит ни гроша, если обретенное должным образом не промерить, не размежевать, если не составить кадастры и описи.

А где-то на самом краю мола одиноко, без друзей, словно прокаженные, пропуская мимо ушей непристойные шутки шлюх (которые никогда и ни за что не согласились бы иметь с ними дело), стояли два знаменитых в Севилье палача — отец и сын, Капуча и Капучита. Их тоже необходимо было везти с собой.

Они глаз не спускают со своих отличных инструментов и веревок. Их жены одеты в черное, на лица опущены вуали — дабы не быть узнанными. Даже перед расставанием не решаются женщины поцеловать мужей.

Пришел рассвет 3 августа 1492 года и розовыми перстами распахнул иезуитскую сутану ночи. Рождался новый день. И день необычный.

Сотни августовских воробьев и ласточек, гнездившихся в роще, радостными криками встретили первые лучи солнца.

А старые моряки почти с надрывной веселостью запели:

Будь благословен рассвет

и Господь, нам его посылающий.

Будь благословен новый день,

и Господь, нам его дающий.

При свете слабого утреннего солнца три кораблика — «Санта Мария», «Нинья» и «Пинта» — казались совсем беззащитными.

Колумб был сильно взволнован. Он вспомнил свое самое первое плавание — на Хиос (Доменико и Сусана Фонтанарроса, Генуэзский маяк, ладанка с кусочком эвкалиптового дерева).

Лодки прокаженных натянули тросы, и каравеллы медленно двинулись к морю.

Гулко звучали удары корабельного колокола.

Кто приказал отдать швартовы? Пинсоны, Ниньосы, Хуан де ла Коса. Они хорошо понимали друг друга. Адмирал же был чужаком. Цго называли колдуном, педерастом, говорили, что он снюхался с морскими демонами, растратил государственные деньги, занимался магией…

Когда он появился на палубе — в адмиральском плаще, венецианской шляпе, в очках с цветными стеклами и желтых башмаках, — послышались смешки. Но скоро шутки утихли, пора было приниматься за работу.

— Лево руля!

— Давай! Давай! Давай! Фок!

— Подтягивай шкоты!

Босые ноги. Рыбачьи штаны и куртки. На шее нож с деревянной ручкой.

А вот и первые удары морской волны. После усталой немощи реки море встречает их нетерпеливой дрожью зверя.

Мирные рощи, песчаная кромка берега. Адмиралу почудилось, будто в утренней дымке видит он вдалеке одинокого, задумчивого ребенка. Но нет, то просто игра воображения.

Внезапно жестокая утренняя депрессия наваливается на него. Он входит в рубку, растягивается на койке. Невыносимая жалость к себе. Неприкаянность. Приступы тошноты. Глупые слезы на глазах.

Мерное покачивание судна только усиливает внутреннее смятение. Вновь явились к нему тени: он увидел грозовую ночь, человека, копающего могилу, смоляной факел, топор, бледное лицо покойницы. Будто вспышка адской молнии. Будто Орфеево падение в бездну.

И снова обступили его призрачные видения. Он потешил себя мыслями о бегстве: скользнуть вдоль борта, вплавь добраться до берега. Крики: «Адмирал! Адмирал!» Ищут в рубке. Натыкаются на карту Рая, но по тупости своей думают, что то путь в Неаполь. Микель де Кунео, сложив руки рупором, кричит: «Cristoforo, dove sei? Per carita!»[58]

Мартин Алонсо, раздувшись от гордости, объявляет, что временно берет бразды правления в свои руки. Тоже мне командир! — возражает Джакомо Генуэзец.

Ему нравится воображать их обманутыми, оставшимися один на один с собственной ничтожностью, без настоящего командира. Ведь тогда потерпят крах все их надежды — завладеть недвижимостью, награбить жемчуга, настроить себе отхожих мест из золота.

Скрип деревянной обшивки и сильная, но ровная качка — корабль вышел в открытое море.

Поднимай, поднимай, поднимай!

Давай, давай! Грот!

Крепи бакштаги!

Поднимай, поднимай…

Да, бежать было поздно. К нему вошел кок Эскобар и известил, что пробило одиннадцать (должно быть, Адмирал от волнения уснул). Эскобар протянул ему кружку бульона и не забыл о ритуальном приветствии:

— Дай нам Бог счастливого плаванья! Добрый путь кораблю, сеньор Адмирал!

Христофор выходит на наблюдательную площадку и вдыхает воздух — чистый и соленый. Большие и покладистые воздушные кобылицы трудились, надувая паруса.

Уже потом, подойдя к пюпитру, Адмирал знаменитым своим каллиграфическим почерком внесет первую запись в Секретный дневник, который много лет спустя безнадежно изуродует его незаконный сын Эрнандо. А падре Лас Касас попытается собрать хоть горстку пепла — хоть обрывки его рассуждений.

Воскресенье 5 августа. Совсем близко Канарские острова. Море это называют Заливом Кобылиц. Должно быть, из-за того, что животные часто бросаются тут в воду, когда на море великое волнение, — когда Море-Океан бьется в лобастое лицо Африки.

Кобылицы кидаются в волны и плывут, обезумев от страха, с мольбой в глазах, с намокшими гривами. Плывут, пока не погрузятся в ничто.

Мартин Алонсо Пинсон, Кинтеро и Гомес Раскон что-то замышляют. Наверняка руль «Пинты» повредили они.

У Адмирала есть шпионы. Ему известно: кое-кто хотел бы повернуть назад, ведь после Канар каравеллы пойдут на запад, по линии Тропика, а значит, могут найти только жаркие земли.

Их же гонит вперед великая крестьянская мечта о зеленых и тучных землях — таких, как в Бургундии, где так хорошо растут салат-латук и лук-порей и где так много добрых пастбищ.

Да, большего им не надо. Но своего они станут добиваться упорно и зло, точно муравьи (горе садовнику, если он забудет, на что способны эти твари).

9 августа. На море сильное волнение. Адмирал не слушает боцманов и не убавляет паруса. Пусть все испытают себя еще до Канарских островов, до того, как понадобится биться со страшным, настоящим морем. Пусть всякая вещь и всякий человек на каравеллах покажут, на что они способны, от грот-мачты до кливера, от кормчего до кока.

Адмиралу в рубку приносят лохань.

Теплая вода переплескивается через край лишь при сильных ударах волн о борт корабля.

Христофор погружается в воду. Как уютно ему в этой стихии! Нет никаких сомнений, по природе своей он амфибия.

Лохань — маленькая модель Моря-Океана. Здесь изучает он законы движения волн. Закрыв глаза, размышляет о тайнах, раскрыть которые умеют лишь мудрецы. О мистических мостках между макрокосмом и нашим ближайшим планетарным окружением.

Лохань — укрощенное, крошечное море. Кусок губки дрейфует.

Адмирал получает драгоценные знания о Божьих установлениях.

Воскресенье, 12 августа. Ночью вдали видны огни вулкана Лансароте. Столбы пламени. Иегова продолжает трудиться.

Земля показалась через шесть дней. Лоцманы удивлены: обычно на этот путь уходит времени вдвое больше. И порвалось всего два паруса.

«Пинта» плохо слушается руля и должна остерегаться прибрежных течений. Ей следует переставить паруса и укрепить переборки. Заговорщики, Кинтеро и Пинсоны, мечтают изменить курс флотилии. Но им придется сразиться с агентами Дома Спинолы, с Соберанисом и Риверолем. Возможно, придется заменять каравеллу.

Землепашцы — они землепашцы и на море. Не видят дальше собственного носа.

Верят во что-то, не пытаясь проникнуть в суть вещей. А если проникают, бросают верить.

Когда-то эти острова величали «счастливыми». Теперь ими правит Кровавая Дама.

Суровый берег, черные, пористые камни — будто застывшая пена, затвердевшее пламя.

Моряков почему-то не радует близость земли.

Здесь какая-то затаенная, обманная жизнь. Не видно ничего, кроме костров береговой охраны.

Ближе к полуночи со скалистых вершин докатился до них, разбившись на леденящие кровь осколки; крик вождя гуанчей. Четвертованный, висел он на стене у Башни Владычицы.

Урок непокорным и слишком гордым. Нечего церемониться с туземцами и поощрять националистические настроения.

Канарские острова — трамплин имперской экспансии. Здесь испытываются методы широкого цивилизующего истребления. Первым пришел сюда Рехон, за ним — Пераса и епископы-убийцы. А сейчас правит Вдова (не сама ли она сделала себя вдовой?) — Беатрис Пераса Бобадилья.

Это уже не та дерзкая девчонка, что прославилась короткими доспехами и искусной чеканкой на предметах туалета. Ей уже 27 лет, и теперь она — Кровавая Дама.

Ревнивая королева насильно выдала ее замуж за Эрнана Перасу и отправила их наместниками в земли, которые еще предстояло завоевать в жестокой борьбе. Те территории, как всем известно, были одним из последних творений Господа (по мнению падре Марчены, работа над ними завершилась в пятницу, ближе к вечеру), потому-то из недр здесь еще вырывались клубы дыма.

Клокочущая жизнью земля. Смешение металлов. Огромные морские животные. Минеральные испарения. Новая бурная растительность, жадно поглощающая свежую влагу земли. Пальмы, что вырастают за шесть недель.

Любой клочок земли, отбитый у аборигенов, в Севилье идет по хорошей цене. Да и самих гуанчей можно продавать как рабов. Так что Канары стали первой из тех двадцати с лишним частей, на которые вскоре поделят Америку.

Итак, Изабелла в приступе ревности покарала Беатрис, выдав замуж за душегуба Перасу и наградив губернаторством в новых землях. Правда, ревность ее была запоздалой. Фердинанд к тому времени уже успел исполнить последний эротический каприз Беатрис: сумел овладеть ею, несмотря на то, что была она закована в доспехи из стали, — через обшитую красным бархатом прорезь. (Произошло это в дни банкета в честь графа де Кабры, именно в ту ночь, когда Беатрис приглянулся акробат Аполлон, который вращался в воздухе, теряя позолоченные чешуйки с одежд.)

Изабелла пришла в бешенство. Она возненавидела беспутную девчонку — соблазнительницу, «ласточку», любительницу охоты, которая, дразня дворцовых сплетников, голой разгуливала ночами среди стражников и монахов и громко умоляла помочь ей отыскать ключик от крошечного пояса невинности.

Но ненависть была взаимной. И она свяжет двух женщин на всю их жизнь. Пока в 1504 году, в Медине дель Кампо одна из них не умрет от яда, подсыпанного другой.

Фердинанд не защитил Беатрис от жестокой награды. И с тех пор она лелеяла в себе ненависть, жуткую ненависть ко всем мужчинам. Ее супруг, жестокий Пераса, успел испытать ее на себе.

Она жила в Башне одна. Только со слугами и грозной Галисийской гвардией. Держала волков и львов. Питалась мясом кабанов и оленей, подстреленных высоко в горах. Порой приказывала доставить в Башню акульи плавники и скатов и готовила их по-японски — в маринаде из горького лимона. Из этого варились густые супы, они помогали ей в любовных делах.

О дьявольской похотливости Беатрис шла слава на всю округу. Если рыбакам случалось ночью приблизиться к острову Гомере, они слушали отчаянные вопли ее незадачливых любовников. Блоки, хлысты, колодки, кожаные ремни с шипами, кипарисовые розги, размоченные в рассоле и уксусе. Прислужники в надвинутых на лица капюшонах.

Любовь бывает красной или желтой, любовь Беатрис была темно-коричневой.

Почти все ее любовники — рыбаки, заблудившиеся моряки, пленные вожди-гуанчи, не в меру прыткие церковные служки — на исходе ночи сбрасывались вниз, в море, через северное окно Башни.

Но и в этом была своя притягательная сила. Несмотря на жуткие слухи, трудно было не принять приглашения знаменитой красавицы. В эпоху суровых запретов на любые чувственные порывы кто же упустит случай, кто откажется вынести пытки от обнаженной женщины? Кроме того, каждый, должно быть, надеялся укротить ее нрав мягкой нежностью, пробудить ответную любовь.

Да, были и такие, кому удалось уйти живым. Но они не смели произнести ни слова о том, что испытали, — под страхом лютой кары.

Так, Нуньес де Кастаньеда, бахвалясь, открыл кой-какие тайны. И вскоре был вновь приглашен в замок, да там и удавлен. А на деревенскую площадь приплелся осел с покойным наперевес, язык у несчастного был завязан узлом, словно пояс.

Непонятный страх овладел матросами. Они не решались ступить на берег. Только люди с «Пинты» сошли в порт, ибо не было у них другого выхода.

Им чудилось, будто за ними все время следят, даже когда рядом никого заметно не было. Причина была проста — на острове царил дух террора. Прокаженные и те страшились арестов. Стражники в часы, свободные от службы, прятались от стражников, заступивших в дозор.

Пералонсо Ниньо спросил прибывших:

— Учуяли? Учуяли запах серы? Он идет из-под земли! Вот там, на юге, в горах есть пещеры — врата в Преисподнюю…

Он был здесь три года назад, на большом венецианском парусном судне приплывал за рабами-гуанчами.

Колумб решил сойти на берег и как-то подбодрить своих людей. Раздобыть им свежего мяса, ключевой воды.

На рассвете он выбрал шлюпку и спустился в нее вместе с другими генуэзцами. Без большого труда — тогда еще звери не боялись человека — свалили они оленя с роскошными рогами и изрядно попотели, пока связали ему ноги и перенесли в шлюпку.

Матросы повеселели. Целый день, пока не спряталось солнце, набивали они брюхо мясом и пили молодое вино.

Но в поступке Адмирала увидели лицемерие и скрытый смысл.

Матросы-иберы не переставали шушукаться. Что за нужда менять паруса на «Пинте»? Месяц, не меньше, придется болтаться в этих опасных землях. Где пахнет серой, где морская пена чудится пеной кипящего сока земли, где у яблок железно-никелевый вкус.

Зачем Адмирал, никогда не любивший охоты, вдруг стал гоняться за оленем? Кого хотел удивить?

Чего ради, надев шляпу с перьями, часами простаивал на площадке, на солнцепеке? Никто не сомневался: проклятый иудей мечтает связать их по рукам и ногам и продать Владычице. И тогда корабли их займутся рыболовством и контрабандой. А сам он станет жить при Бобадилье — станет ее Главным Хахалем. Разве упустит подобный тип пустующее место?

Два дня спустя они увидели, как какой-то глухонемой подавал им с берега знаки. Он доставил записку: «Адмирал, ужин в девять. Наместница».

Колумб готовился к выходу целый час. Стало понятно: безрассудство генуэзца не имеет границ.

В семь часов он вышел на площадку не просто разодетым — расфуфыренным: адмиральский плащ с позолотой, орнитологическая шляпа и все те же чудные башмаки с золотыми шпорами — знак его высокого положения.

Он покидал «Санта Марию» навсегда. Это почувствовали все.

— Адмирал, она убьет тебя, отравит. Берегись, она ведьма, — предупредил его Эскобар. Но Колумб притворился глухим.

Ему еще предстояло решить, что делать с картой Рая. Поколебавшись, он спрятал ее в потайное дно сундука. Уже спустившись в шлюпку, Адмирал сказал:

— Надеюсь, к моему возвращению все будет должным образом подготовлено, — и глянул на итальянцев. — Mi raccomando![59]

До его слуха долетели ругательства матросов:

— Чучело! Сукин сын! Подпалит она тебе кое-что, если, конечно, там есть у тебя что палить!

Они надеялись, что по-испански он понимает не слишком хорошо.

А он последовал за калекой. Путь к Башне оказался нелегким. Приходилось цепляться за стебли вереска. Два раза он буквально повисал над обрывом, ухватившись за какие-то корни. С верхних каменных выступов на него глазели легкомысленные ящерки и царственно-неподвижные игуаны.

Не без тревоги вспомнил он строки из Тайного Апокалипсиса святого Павла: «Ангел вел меня в сторону запада, туда, где были лишь мрак, боль и печаль».

Уже на самом верху им пришлось пройти мимо львицы. Но видно, она лишь недавно насытилась человеческим мясом и равнодушно зевала, словно взгляд ее был, как всегда, обращен к родной Сахаре, а оттуда любое явление казалось ей скучным и лишним.

А вот и железные врата Башни. На крепостной стене висели тела казненных. Как видно, Бобадилья, верша закон, радела о воспитании и назидании.

Тут Адмирал обнаружил, что калека исчез.

Ему очень захотелось запеть или громко засвистеть, как бывает, когда идешь через кладбище в безлунную ночь.

Правда, солнце еще припекало довольно сильно.

Галисийская гвардия — «ГГ», как называли ее запуганные островитяне, — довольно бесцеремонно обошлась с Адмиралом. Его проводили во внутренний дворик, мощенный плитами. И не только раздели донага, но и грубо вспороли все швы на одежде. Что там было искать? А действовали они молча, уверенно, как таможенники после доноса.

— Вы ищете яд? Или кинжал? Или еще что-нибудь?

Но они не отвечали. Пустые, невыразительные лица. Удручающе однообразные, будто у каждого от уха до уха пролегла целая лига бесплодной пампы. И прищуренные глаза. Казалось, они вечно подглядывали в прорези жалюзи. А где-то в глубине серо-стальные зрачки — зловещие, кельтские.

Раздев, его решительно принялись поливать из ведра. Морской водой со щелоком и каким-то дезинфицирующим средством.

Он хотел было возмутиться, но сообразил, что то была неприятная и обязательная для всех, невзирая на лица, процедура. Они действовали проворно, молча, выказывая большой опыт и слаженность. Сильные, ловкие, они поливали его водой, точно он был телегой, на которой привезли в сад навет, а теперь надо привести ее в порядок и украсить для праздника в честь Пресвятой Девы дель Кастро.

Как ни странно, Колумб не чувствовал себя оскорбленным. Необходимый ритуал (как при входе в тюрьму или еврейское кладбище).

Его обтерли куском грубой ткани. Дали гребешок из кости каракатицы. Вручили сандалии и бурнус из довольно тонкого льна. Распорядились составить список всех вещей, чтобы — случись что — отдать их родственникам.

Колумба усадили за стол, по-монашески скромный. Люди из «ГГ» остались в коридорах и только время от времени просовывали в двери тупые тыквообразные головищи.

За столом прислуживали четыре обворожительные девушки. Одна из них подала ему бокал, где крепкое местное вино словно дробилось изломами в манящей прохладе серебра.

Тогда Христофор увидел ее. Она вошла следом за двумя гвардейцами, тут же исчезнувшими. С природным величием спустилась по лестнице. Да, любые слова здесь были бессильны: при появлении Владычицы все вокруг будто застыло, все потеряло значение — вкус еды и вина, звуки нежной флейты, на которой играла на возвышении девушка-гречанка.

Широкие бедра. Тончайшая талия. Ягодицы — планетообразные, как у женщин Пикассо. Щиколотки — узкие и хрупкие, словно запястья венского органиста.

Одетая и почти нагая, сдержанная и все сулящая — в полупрозрачных одеждах, похожих на эллинские. Сандалии из позолоченной кожи. Густые черные волосы — по плечам. Большие зеленые глаза — глаза пантеры, а отнюдь не испуганной газели.

«У нее бедра уроженки Лакедемона», — подумал Колумб, воображая любезности, какие можно будет сказать ей в постели.

Золотой ремешок не давал волосам упасть на лоб. И никаких драгоценностей. Только ожерелье из каких-то мелких ракушек цвета слоновой кости или из высушенных и нанизанных на нитку маленьких сухих фиников (позднее Колумб узнает: то были клиторы крестьянок и горожанок, имевших несчастье спутаться с ее любовниками — бывшими, настоящими либо будущими).

Без лишних церемоний заняла Беатрис место на противоположном конце стола и вела себя так, будто всю свою жизнь принимала его ежедневно. Вот она, светская женщина!

На стене висела кираса покойного наместника, похожая на те латунные марионетки, что так популярны в Сицилии. Кроме нее, ничто здесь не напоминало о средневековой суровости и аскетизме. Амфоры с фавнами, триклинии, бронзовые кувшины для умывания, бюст Сократа или Цезаря (никогда нельзя угадать наверняка). Мозаики, мраморный стол, золотые и серебряные кубки. Дух Рима и Греции. Множество изысканных птиц (поднадзорно свободных): фазаны, нильский ибис, малайские попугайчики, орел с золотой шейкой.

На столе — дары моря во всей красе. Козий сыр в перце. Виноградные листья с творогом. Молодое вино.

Она ела, ничуть не тяготясь долгим молчанием. Колумб, напротив, начал чувствовать себя неловко и пытался заинтересовать ее сообщением:

— Изабелла, наша королева, очень похудела…

Фраза повисла в воздухе, одинокая, несчастная… Слишком явно прозвучало желание показать себя человеком, приближенным ко двору, даже лицом доверенным. Он уже раскаивался, что произнес ее, но вернуть назад сказанного было нельзя. Она же лишь подняла бровь и что-то процедила сквозь зубы.

Несомненно, Колумб выбрал худшую из тем. Он упомянул здесь об Изабелле — то есть заговорил о веревке в доме повешенного.

Новая попытка:

— На островах… наверное, много проблем? Политических… имею в виду. Я видел останки казненных…

Она выслушала его спокойно, с приветливой, но ироничной улыбкой. И тогда, в первый раз, прозвучал ее голос:

— Обращать в христианство не просто, Адмирал.

Беатрис отвечала любезно, но сохраняла при этом жесткую дистанцию.

«Так где же повесила она Нуньеса де Кастаньеду? Прямо здесь? И когда: до или после десерта?» — размышлял между тем Христофор. Он оглядел высокие балки, но не обнаружил никаких следов.

Девушки-прислужницы наполнили бокалы вином. Две другие внесли нашпигованного салом козленка. Салаты, суп из фасоли, жареный перец.

Она бесстрастно смотрела, как он взял ногу козленка и решительно впился в мясо зубами. Прожевал несколько кусков. Запил вином. Несчастный, при этом — чтобы выглядеть хорошо воспитанным — он старательно отставлял мизинец в сторону.

Она сохраняла все то же жутковатое спокойствие. И не слишком строго судила промахи смущенного плебея, который, чем больше сражался с собственной вульгарностью, тем больше совершал оплошностей.

— Вы задумали великое дело, Адмирал, — сказала она снисходительно.

— Индии. Специи. Сипанго. Великий Хан… — пробормотал он.

— Но все это дальше, чем вы полагаете. Местные жители — кто больше, кто меньше — знают о тех жарких землях. Многие видели их своими глазами, их занесло туда море… Но никто, возвратясь, толком не мог объяснить, где побывал… Так что первыми вы не будете! Просто надо погромче кричать о своем подвиге… Кстати… Те люди тоже несколько раз подплывали сюда на своих странных кораблях… Могу сказать, что они робки и нерешительны. Слишком добродушны, поэтому их мир обречен… Один из них — потом гуанчи убили его, приняв за какого-то бога, — успел рассказать, будто Европа открыта ими в 1392 году. Они смогли подойти к ней сразу в трех пунктах… Как знать…

Все возможно. Возможно… Они достигли Порто, Азорских и Канарских островов. Это точно. Но дальше не пошли… Их кораблями управляет не ветер, им удается найти иной язык с морем. Они отыскивают в море реки и умеют следовать по ним. Возможно, так и надо. А мы их не интересуем. Да и кого может привлекать мир, все глубже погрязающий в трясине демократии и народного образования?

Подали свежайшие фрукты. Она жадно и почти механически — и здесь неуместно было бы рассуждать, элегантно это выглядело или по-звериному естественно (так тигрица спешит утолить жажду у ручья), — схватила сразу два блюда.

Потом, когда они поднимались на «наблюдательный пункт» (ее выражение), Беатрис с насмешкой заметила:

— Аполлон! Не желаете ли взглянуть на мою коллекцию ракушек? — и рукой сделала кругообразный жест. Колумб с досадой понял, что узнан, что она знала, чем он занимался в не самые для себя счастливые годы.

Они продолжали подниматься по каменной лестнице. И на всем пути за ними следили глаза здоровенных галисийцев, которые время от времени просовывали головы меж портьерных складок и тут же прятались вновь.

С одной из площадок она бросила горсть фисташек гулявшим по столовой фазанам. Выпустила из клетки белую мышь — на десерт королевскому орлу, который с изысканной, сдержанной жестокостью тут же спланировал с железной балки.

Что же произошло потом? Что Колумб имел в виду, когда в предсмертных беседах с падре Горрисио упоминал о «самом сильном в жизни впечатлении» (Вальядолид, 1506)?

Можно ли верить тому, что пятьдесят лет спустя со слов одного из бывших галисийских гвардейцев записал юнга Моррисон?

По выражению Микеля де Кунео, Адмирал вернулся «потрясенный любовью, преображенный».

Кое-что об интересующем нас эпизоде рассказала и одна из прислужниц (и только после того, как стало известно о трагической гибели Беатрис Бобадильи в Медине дель Кампо). По ее свидетельству, Беатрис, увидев, как он впился зубами в ногу козленка, «почувствовала, что все в ней всколыхнулось от присутствия настоящей, бьющей через край мужской силы».

По лестнице она шла впереди. От масляной лампы и канделябров шел — мягкий свет. Вино дало легкую веселость и раскованность. Возбуждение от очень соленых креветок и чеснока. Колыхание прозрачных тканей в такт шагам. Ветер с моря. Трогательное воспоминание о мощном торсе Аполлона, который неуклюже вращался на шесте над пирующими, теряя свои золоченые чешуйки, лавровый венок… Нежность? Неудовлетворенная страсть, сжавшаяся в комок до часа, когда ей воздастся должное? (Не забудем, тогда, давно, она смотрела на него сквозь прорезь шлема и была — нагая — заточена в железные доспехи. Ключ же от них Фердинанд, злой насмешник, бросил в пруд и шепнул ей о том, проходя мимо. Но все это обходят молчанием легковесные хроники, хотя им-то следовало бы заглянуть в тайные лаборатории, где выковываются страсть и ненависть.)

Они вошли в сумрачную и прохладную комнату. Что-то обволакивало Колумба — как тень, как сон. Дивная Повелительница! С каким мастерством владела она искусством, то отдаляясь, то вновь подходя совсем близко, разжечь страсть.

По слухам, она знала секреты приготовления снадобий, умела делать и другие запретные вещи. Не случайно осторожный Колумб, собираясь в гости, велел приготовить себе особый отвар.

При свете луны Беатрис показала ему свои раковины — крошечные соборы Гауди[60]. Прекрасные и таинственные. Можно было приложить их к уху и услышать далекий и веселый гомон нереид со дна морского (такими сентиментальный человек, тоскуя о былом, вспоминает девчоночьи голоса на школьном дворе).

Она провела его пальцами по спиральной выпуклости Nautilus Tilurensis, чтобы «он ощутил агатовую нежность сего чудного творения Господня…». Колумб же почувствовал другое: от волнения у него взмок затылок. Досадный порок, порожденный сверхчувствительностью.

От нее шли невидимые лучи. Тело ее влекло, смущало, заслоняло собой все остальное, хотя внешне она оставалась невозмутимой и светски холодной.

Лунные отблески на водной глади. Мерцание старинного серебра. Желто-серые лунные пятна на поверхности моря.

Ему вдруг перестало хватать воздуха, пространство вдруг стало сжиматься, вертикальность их тел вдруг показалась фантастически противоестественной.

Он обернулся. Они находились в спальне: взгляд наткнулся на кровать в восемь вар шириной, где вполне уместились бы три юные пары. Сверкающая белизна бараньих шкур. Глубокая чернота шелковых простынь и груды подушек.

На них надвигалась ночь, ночь без луны, без перемирий. Пылающая пожаром ночь — длиной в три дня и три ночи. Как свидетельствовали потом Колумбовы друзья, долгих вступительных речей там не было. Генуэзец имел богатый портовый опыт и давно успел усвоить, что «хватать надо, пока горячо» и что «кто смел, тот и съел».

Вероятно (у нас есть все основания предполагать это), в первые часы чрезмерное возбуждение мешало любовникам.

А вообще-то они были торжественны и серьезны. Серьезны, как два нотариуса, которые составляют самую важную в их жизни бумагу. (Ведь в сем ритуале от случайной улыбки все могло рухнуть, словно карточный домик. Порой нет ничего разрушительней смеха.)

Мы уже упоминали о записанном Моррисоном рассказе гвардейца. Но случилась их беседа все-таки через пятьдесят лет после событий. И кроме того, наблюдавший любовников молодой галисиец был безнадежно двухмерен в своем восприятии секса. Двухмерность — изначальное отсутствие воображения, неумение видеть выпуклое — продукт примитивно-девственных воззрений эпохи.

Короче, даже если кто-то что-то и сумел увидеть, в повествованиях о сем были опущены необходимые слова и выражения, с помощью которых только и можно описать происходившее в темноте между Христофором и Беатрис. А для юного галисийца они так и остались китайскими тенями, какие показывает на экране фокусник-цыган. Рычащими драконами. Кентаврами. Быком о двух головах.

С уверенностью можно сказать, что Колумб многое ставил на карту. Ведь он решил покорить Кровавую Даму. А говорили, будто она была лонозубой (два мощных резца и крепкие коренные стояли на страже у врат ее тайны) и имела обыкновение жестоко наказывать тех, кто слишком ретиво рвался вперед. Уверяли также, что, когда подходило время течки, водила она шашни с вожаком (региональным) волчьей стаи.

Итак, часы шли за часами, а людей из «ГГ» с их неприятнейшим рабочим инструментом так никто и не призвал.

Колумб вел себя все смелей, все больше ощущал себя хозяином на дивном ложе. Завещанное Онаном давало волшебные плоды. (Богатое воображение, мечты о буйстве тел в конце концов предвосхитили реальный опыт и многому сумели научить.)

Беатрис де Бобадилья решила позабыть свои кровавые забавы и возжелала насладиться покорностью.

«Поединка с фаллосом» на сей раз не было. Поэтому ей не пришлось прибегать к эротическим пыткам. В святилище полновластно воцарился лингам, хотя орудие Адмирала и не превратилось в эпицентр, omphalos, града безумств, в который они вступили.

И во тьме его плоть — торжествующая, измученная, тоскующая и одинокая — тянулась вверх. Так гордо и высокомерно держит голову гений, которого долго осмеивали, но наконец признали.

Возможно, именно Колумб, а не Владычица отдал в том бою дань садизму. Он прикрепил два «умертвителя плоти» (такие морские бечевы с узлами нередко применялись в борделях Средиземноморья) к своему древку.

Где-то ближе к рассвету лингам превратился в равно служащий двум телам мостик. Случилось то, что немецкие сексологи называют Verfremdung, — отстранение и объективизация фаллоса, его обезличение, когда он превращается в чистый инструмент соития и проникает в оба тела, то есть над ним перестают довлеть понятия своего и чужого. Живой и реальный мостик, соединяющий ты и я. Ничейная земля. Символ двойственности. Он перестает играть роль кошмарного преследователя. Перестает принадлежать исключительно телу самца и начинает играть роль инструмента, которым по своему усмотрению могут пользоваться он и она. Демиург, не требующий ни ритуального поклонения, ни преданности. Демиург, отрешившийся от суетного тщеславия.

Новое ощущение покорности было столь остро, что уже поздно ночью, в какой-то особый миг, Беатрис прошептала с карибским акцентом:

— Ну, будь грубее, глупый! Как чудесно!

Он знал: она хотела, чтобы ее заставили умирать (в эротическом, разумеется, смысле). И Колумб позволил вырваться на волю всей таившейся в его плоти агрессивности. (Должно быть, именно тогда достигли они степени 8 — по шкале доктора Хите — наслаждения.)

Как всякая дузе, она требовала от своего д'аннунцио[61] самозабвенной отваги. Подойти к порогу смерти. Достичь состояния, когда наслаждение граничит с физическим распадом (как у пылких и изысканных чахоточных дам, коими изобиловал XIX век).

Сладострастие, голая чувственность, ни пятнышка любви. Тела утверждали свои законы жестокости-нежности без докучливой примеси метафизики (ах, Запад, старый ханжа, ему нужны потоки слов, чтобы описать цвет птичьего оперенья!)

Заметим между прочим, что все это время Адмирал оставался в чулках. И Беатрис отнеслась к сему факту как к курьезной, но извинительной экстравагантности.

Итак, именно поразительное эротическое согласие сделало Беатрис непривычно милосердной. Поэтому-то и не стала она звать на помощь ужасных «ГГ», и на рассвете они задремали в коридоре, склонившись друг к другу головами, напоминавшими до срока сорванные арбузы.

Занималась заря, и Колумб подошел к окну, чтобы глотнуть свежего воздуха, а также поискать воды и какой-нибудь смягчающей мази. Неожиданно он увидел далекий огонь (сурепное масло) на корме «Санта Марии», стоявшей на якоре в бухте, услышал, как вахтенный, сверившись с песочными часами, оповещал:

Сеньор лоцман, сеньор капитан!

Пора, добрый час пришел!

А за ним придет и того лучше!

Все это казалось таким далеким. Условный мир, построенный на ритуалах, борьбе, амбициях… Наивный мир. Пустой мир.

Он вернулся на ложе. Именно тогда они ступили на самый край.

Удался целый ряд счастливых, весьма гармоничных фигур. До нас дошли сведения, что она едва не лишилась рассудка, когда он касался языком и алчно покусывал, словно бездомный пес, соблазнительные впадинки у нее под коленями.

Черные простыни поглощали любой свет, но даже они смогли донести отблеск влажного тела Бобадильи. Так моряк видит с корабля цепочку далеких огней, и они сулят ему покой и надежность суши.

Капельки пота, выступавшие на теле Беатрис, имели ртутную примесь. Они испарялись, оставляя благодатный аромат мускуса и славные запахи лавки заморских товаров, где торгуют крупной солью, джутовой тканью и листьями рыжего табака.

Да, они были точно заперты в арабской лавке или в апельсине Босха. И здесь Адмирал заметил, что когда его копье выныривало на поверхность, с острия его срывалось и поднималось вверх облачко белого пара. Оно тут же рассеивалось, но на плоти (поверх портовых татуировок, которые Колумб сделал на острове Туле или на Хиосе, скорее подражая другим, нежели по каким-то иным причинам) оставался налет из соляных кристалликов. Крошечные драгоценные камни, они мерцали — призрачные, прекрасные светлячки — в сумраке алтаря.

(Ни он, ни она не знали, что кристаллики эти — единственное из до сих пор известных доказательств существования так называемой любви.)

Их тела напоминали двух гимнастов, которые много лет проработали вместе и с полуслова понимали друг друга. А еще так положенные в очаг поленья медленно вбирают в себя пламя.

Уже совсем рассвело, когда удалась им поза, сложнейшая из известных, в которой потерпели неудачу и Овидий и Казанова (в обиходе ее вульгарно называют «фараонкой»[62]).

Микель де Кунео позднее запишет слова Адмирала: «Я почувствовал, как по нижней части тела у меня засновали сотни маленьких муравьев (из тех, красных и совсем крошечных, что щекочут, но не кусают). Сравнить это ни с чем нельзя».

Крики. Громкие стоны. Бесстыдный вой — словно волк сделал неловкий шаг и кубарем полетел в пропасть.

Совершенно точно известно: на вой этот гвардейцы поспешили в спальню, но обнаружили там лишь два безжизненных тела, двух людей, переставших понимать, что происходит вокруг, на лицах их светилось выражение расслабленного блаженства, какое бывает после эпилептического припадка.

Пришло утро третьего дня. Он проспал до одиннадцати, пока солнце не проникло под опущенные веки.

Четыре прислужницы заполнили комнату смехом и щебетаньем. Принесли фрукты и ключевую воду в запотевшем серебряном кувшине. И большой стакан молока ослицы со снегом.

Он выглянул в окно. Сверху голубое — «эмалевое» — небо, внизу несказанная синева моря. (И три каравеллы — три дрейфующих катафалка.)

Четыре рабыни, они выполняют в Башне все работы по дому, греют в бронзовой ванне о трех ногах воду.

И он с изумлением понял, что время стало вдруг течь в протяжном ритме деепричастий. Столь эфемерный всегда, миг настоящего стал разливаться почти недвижным свежайшим озером. Он попробовал кусочек дыни, с наслаждением подержал во рту глоток прохладного молока.

Как хорошо! Отрешенный, далекий от суеты, забывший о титулах и должностях.

Служанки опустили его в ванну, потешаясь над наготой и растерянным видом гостя. Плоть обмыли очищенным и холодным маслом и обернули салфеткой из ирландского полотна. И четыре пары молодых рук засновали, резвясь под водой, по его телу.

Временами от наслаждения он погружался в дрему, и тогда струйка слюны, знак буддийской гармонии, стекала по подбородку к поверхности воды.

Безмерное счастье. Она не только не убила его, но и сама преобразилась. Вот, вошла: платье с воланами, волосы заплетены в две косы — как у школьницы — с голубыми бантами. Соломенная шляпка, мелкие цветочки на ленте. Воплощение женственности. Трогательная женщина-девочка.

Она была бледна. Понимала — и этот миг есть продолжение их долгой ночи. Улыбнулась. Затем взяла серебряный кубок и присела перед ним на корточки. Тихо зазвенела медленная струйка. (Сам сей звук был переполнен влюбленностью.)

С чарующей естественностью протянула кубок ему. Он выпил. Они не отрываясь смотрели друг на друга, как в пропасть падали в чужие глаза.

Законы любовной игры вносят свои поправки в привычные ощущения. Великое причастие. Та жидкость получила освящение, пройдя via triumphalis[63] любви, их соединившей.

Обоих пронзило восхитительное жало желания. Но она — сама мудрость и сама женственность — взяла ивовую корзинку и спросила:

— Я схожу на рынок. Чего бы тебе хотелось: крабов или жареных омаров?

Колумба накрыло волной безмерной гордости. Этот жест — «схожу на рынок» — скромно потупившейся, будто только рожденной из раковины женщины заставил его ощутить себя победителем, львом, который только что завоевал обширную территорию со всеми обитающими на ней самками. Он замер, прикрыл глаза. Повелитель. Мужчина. Хозяин. Он возмечтал о том, как мог бы жить, счастливо, преступая все запреты: открыть большой бордель в Тенерифе (вот он входит — цветастая рубаха, высокие башмаки). Полдень, он сидит на террасе, украшенной жасмином и геранями. Легкий ветерок с моря. Турецкие шелка. Надежное дело: доставка рабов на континент. Высокие доходы. Он открывает представительство Дома Чентурионе, обходит, лишает влияния Дома Соберанисов и Риверолей.

— Prometeo é morto![64] — вскричал он, очнувшись (по-итальянски, на языке его подсознания, языке редких мгновений искренности и денежных расчетов).

Юные галисийки расхохотались и снова принялись тереть его мылом. Что могли они знать о безднах его души!

Историкам так и не удалось объяснить, почему Колумб не решился остаться на Гомере и жениться на вдове. Нет документов. Видимо, люди не стремятся оставить будущим поколениям свидетельства о своих неудачах и страхах.

И все-таки непонятно: ведь Колумб был гедонистом, человеком довольно вульгарным и практичным, цепким (он часто повторял слова Цицерона: «Не понимаю тех, кто от добра ищет добра»), так почему же он так быстро покинул сей плацдарм?

Поговаривают, будто одна из рабынь успела ему шепнуть: «Нет ничего мерзей и опасней женщин, в голове у которых, как у этой, бродят фантазии…»

Сдается нам, то был не первый случай, когда Беатрис де Бобадилья усыпляла бдительность любовника обманчивой податливостью. Она притворялась покорной, но как только доверчивый простак начинал чувствовать себя властелином, настоящим мужчиной-самцом, неожиданно вновь утверждала свою грозную власть: косички с бантиками заменялись военными доспехами и хлыстами с металлическими наконечниками. Нечто подобное случилось с несчастным Нуньесом де Кастаньедой: стоило ему уверовать в призрак фаллократии, как последовала жесточайшая кара — инстинктивная месть пожирающей самца паучихи.

По предположению Микеля де Кунео, генуэзец успел подсмотреть какое-то едва заметное движение брови, какой-то тайный знак, который Беатрис подала командиру гвардейцев. Вполне возможно, любопытный Адмирал случайно наткнулся на дворцовые камеры пыток. Скорее всего, было именно так.

А может, он и Беатрис испугались мести Изабеллы?

А может, Колумб, человек весьма прозорливый, почувствовал, что новая власть на Счастливых островах не так уж крепка, а действия геррильи опасней, чем сообщалось?

А может, та сложнейшая поза, которая удалась им в финале любовной игры, опустошила их? Сколько времени отпущено любви, случайной связи, супружеству? Когда умирает то, чему в отношениях несчастной человеческой пары неизбежно уготована смерть? Возможно, время любви анахронично, как время в сновидениях, и на деле три дня были тридцатью годами. И почему бы не предположить, что в последние десять лет из них Колумб и Беатрис отдали дань кастрюльной скуке, зевкам, разбору счетов из лавок и приторному сексу, как большинство супружеских пар, когда любовный сок перестает кипеть и становится чуть теплым и водянистым?

Точно известно только одно: шестого сентября любовные каникулы на Гомере завершились. И люди Колумба, решившие уже было продолжать путь без него — чужака, навязанного им короной, — увидели его спускающимся с горы, в сопровождении того же калеки, что днями раньше вел его наверх.

Он подождал, пока за ним пришлют лодку (правда, были споры, делать это или нет, но люди из Агентства взяли верх), и, когда шагнул на борт — все в тех же закрученных спиралью живописных башмаках (будто две желтые змейки прилипли к подошвам), — обронил лишь следующее:

— В море! Снимаемся с якоря сегодня же! — И обратился к Хуану де ла Коса: — Приказываю следовать условленным курсом: все время на Запад. Удалось ли починить руль на «Пинте»? Надеюсь, все в порядке. А местная вода превосходна…

Его резкость вызвала негодование. Уже поднимаясь к себе в рубку, он услыхал:

— Генуэзская свинья!

И тогда невозмутимо, с высокомерием командира, который пользуется случаем преподать урок подчиненным, он бросил:

— В свиней превратились бы в этих землях вы! Без моей хитрости, без меня! И даже хуже чем в свиней — в рабов! Запомните это и заткнитесь! Поднять паруса!

Громадные грифоны. Спрут. Свирепый кит. Да, теперь ему мешали, теперь с ним вступили в бой. Бездны Неведомого Моря. Фурии ветров: царство демонов.

Отчаявшемуся Колумбу казалось, что теперь-то Господь и вправду отдал его на волю собственным фантазиям. Коварство богов: наказывать, одаряя. И пусть боль твоя станет твоей победой! И твоей гибелью! Ответом на твои вопросы!

Эспиноса принес фасолевую похлебку и вяленое мясо. Стакан крепкого вина, которого Адмирал даже не попробовал. На десерт — горсть миндаля и изюма.

— Адмирал, нелегко будет следовать этим курсом…

— Разве я спрашивал тебя о чем-нибудь?

— Нет. Но они там говорят, что так мы обязательно окажемся в жарких землях. В землях Великого Хана или каких других… Говорят, что это безумие — добровольно выбрать засушливые, холмистые земли, как в Трухильо, Бадахосе, Эстремадуре. Безумие! Земли, где могут расти лишь чеснок и оливы. А цены-то на них как упали! Если Ваша Милость не изменит курса, тут такое начнется: ведь в жарких странах, в тропиках найдем мы лишь нищих, голых людишек. Где жара, там нищета!

Его, видно, подослали. На самом деле то было мнение Пинсонов и их людей. Черви! Карлики! Они ничего не знали о посланном ему небом гласе! О тайной Миссии потомка Исайи!

9 сентября. Воскресенье. Матросы не исполняют его приказов и пытаются тайком изменить курс.

Их манит север, манят нежаркие плодородные земли.

Они уверены, что Адмирал ничего не видит или — по малодушию своему — не желает замечать. И ошибаются. В этом-то он им не уступит. Адмирал приказывает кораблям собраться вместе, созывает капитанов и лоцманов. Крепкая взбучка.

Родригес де Эскобедо, нотариус, должен явиться на мостик. Он приводит себя в порядок перед зеркальцем у грот-мачты. Расчесывает бороду. Торжественный, с вечным Гомером под мышкой.

Появляются Пинсоны, Ниньо, Де ла Коса, Кинтеро. А также генуэзцы и королевский инспектор Санчес де Сеговиа. Пусть королевский нотариус при всех черным по белому запишет: «Никто не смеет хитростью изменять курс, который здесь торжественно провозглашается и указан нам Их Королевскими Высочествами: только на Запад».

Недовольство на лицах. Пусть. Теперь им будет труднее лгать, прибегать к недозволенным трюкам.

Подписывается Акт. Собрание распускается.

Адмирал возвращается в рубку. Погружается в лохань. Размышляет о силах моря.

Элементарная амфибиология. 10 сентября. Слово Адмирала к подчиненным. Нет ничего опасней забвения. А люди забыли, что по природе своей они амфибии, забыли даже моряки. Посмотрите на свои ступни, на ладони — они как у перепончатолапых, но без перепонок. А разве не похожи ягодицы на округлившиеся остатки исчезнувших плавников? Как можно не видеть очевидного?

На море удача ждет лишь того, кто усвоит эти истины.

И люди должны забыть все то, о чем с похвалой говорят как о моряцких доблестях.

Адмирал приказывает совсем низко опустить прямой парус на грот-мачте, так что он едва тянет каравеллу над волнами. Он хочет, чтобы корабли стали одним целым с морем. Чтобы корабли не были слишком сухими, словно случайные гости в море.

Приказывает не конопатить дающие течь доски. Пусть внизу стоит вода, пусть люди слышат ее плеск, как слушает он, когда вода переливается через край лохани и бежит по полу рубки.

Держаться на воде как чайки. Как кантабрийские рыбаки. Не слишком отрываясь от морской массы. Не бороться с морем. Не сушиться. Он учит людей: не спешите вытираться, спите в мокрой одежде. Пусть в это трудно поверить, но тогда вы забудете о простудах.

Чайка — поучает Адмирал — не ждет перемены ветра. Для нее хорош любой ветер. Не меньшей хвалы достойна ловкость галисийских рыбаков.

Любые другие доводы — выносит он приговор — французские выдумки.

Хуан де ла Коса пытается возражать, но скоро умолкает.

Колумб плавает в своей лохани, лицом вниз, как мертвый. Над водой торчит лишь дряблый, бледный зад (как у бельгийской монахини, изнасилованной солдатней и утопленной в канале).

Он довольно долго остается в таком положении. Он изумлен.

Потом утверждает, что, слившись с водной стихией, можно сообщаться с Морем-Океаном и что, только бросив вызов противнику, победишь страх.

На кладбище надо петь, учит он. В лесу в безлунную ночь — свистеть.

Ветер дует свирепо. Нос корабля врезается в бурлящую толщу вод. Каравелла разбивает пенные гребни. Летит снежная бахрома, кружево, белая слюна дикой кобылицы, что мчится во весь опор.

Адмирал выходит из рубки, и дерзкий ветер треплет, как хочет, его волосы.

Соленые капли-гиганты. Нити жидкого серебра.

Дрожат бакштаги и фалы. Надувшаяся парусина отважно дергает за бушприт. Упрямый мул, скачущий сквозь непогоду, только уши плотно прижаты под дождем и ветром.

Мокрые фалы, сдерживая паруса, становятся будто выжатыми. От трения о битенги и уключины от них идет пар. Поводья обезумевшего коня.

Протяжные стоны у оснований мачт — фока, грота и бизани, работающих из последних сил. В жестоком празднестве бури они превращаются в хрупкие стебли.

Глухие удары моря о судно-скорлупку.

— Эй! Эй! Эй! — кричит Адмирал. Он спускается из рубки на палубу. Созывает людей, которые ведут себя так, будто ничего не происходит. Слоняются без дела. Лениво переругиваются. Мрачные, скучающие. — Давай! Давай! Все, все! Подтягивай шкоты! Поднимай! Поднимай! — Он сам хватается за леер фок-мачты.

Корабль дрожит. Молодая кобылица в ожидании жеребенка. Скрипка в миг бурного allegro.

Теперь хриплым голосом поет ветер, проникая в люки и отсеки трюма. Леера, бакштаги — струны арфы, отдавшейся музыке.

Стонет, стонет ветер.

Адмирал кричит, приказывает. Как хотелось бы ему иметь хлыст, чтобы встряхнуть нерадивых. Проклятые.

Поднимается на площадку и получает благословение неистовых волн. Холодная пена падает на лицо, на грудь. Он стоит, простирая вперед руки. Он — корабль! Кричит:

— Эвоэ! Эвоэ! Эвоэ! Аллилуйя! Подтягивай шкоты! Еще! Давай: нижний прямой парус. Поднять марсель!

Сумасшедшая скачка по морским просторам. Восторг. Праздник. Экстаз. Слияние с пространством.

Весь промокший, он возвращается в рубку и по дороге видит их: они усмехаются, перемигиваются, считают его сумасшедшим. Большинство развалилось на мешках. Ковыряют в зубах. Мечтают о собственном огороде либо о том, как в императорском дворце украдут большие жемчужины у местного идола.

Священное благоразумье.

Пространство и Время. 13 сентября. Возвращение с Земли на Небо должно осуществиться тем же путем, каким шел в постыдное, но заслуженное изгнание Адам.

Мир, в котором мы живем (или нам кажется, что живем), есть письмена, и читать их следует наоборот, отраженными в зеркале.

Пространство и Время — имена карающих ангелов, изгнавших нас из Эдема. И надо будет зорко следить за ними. Ведь только они смогут указать нам дорогу для возвращения к заветным вратам.

(Так вот чего ты хочешь, Адам! Измерить? Соизмерить? Иметь больше, чем тебе дано? Узнать о Добре и Зле? Упрямый измеритель! Вот оно Пространство, а вот — Время! Уймись, глупец! Они тебя раздавят! Сотрут в порошок, выпотрошат. Ты станешь как та покойница — спаси ее Господи — Фелипа Мониз де Перестрелло. Ведь она превратилась в плоскую картинку, и безбожный супруг повесил ее в столовой, Адам! Ты хочешь навеки запутаться в эту сеть? Хочешь стать изгнанником? Только взвесь все как следует!)

Но придет некто, потомок Исайи, и поведет за собой всех! И никогда еще люди, много людей не были обязаны стольким одному человеку! Герою!

Он спасет их от небывалого страдания.

Христос был всего лишь демиургом. Он мог бы сделать гораздо больше. Например, даровать спасение и плоти. Спасение на земле. В скорбях земных. А он указал лишь путь обращения души.

Но сие объясняется его небесным происхождением: его тело было проформой. Девственник, рожденный от девственницы. Его плоть безрадостна, пресна. Христос не умел даже потеть. (Адмирал с величайшим почтением записывает это. Он признает, что именно в образе Христа иудейский бог с наибольшим успехом мог распространиться по миру.)

Море все так же сурово. Крепкий ветер. Погода готова измениться. То и дело набегают облака, начинает моросить. Люди пробуют языком кожу на руках, запотевшую бронзу. Смотрят на лезвия ножей.

Обед. Общее оживление вокруг очага. Юнги разливают вино по кувшинам.

Капитан, лоцман, нотариус, инспектор Короны за отдельным столом. Матросы устроились кто где: у перегородки штурвала, на связке канатов. У каждого уже имеется свое излюбленное место, свое пространство. И этим они похожи на кошек.

Юнга обходит корабль с колокольчиком (будто кто-то мог замешкаться!):

— К столу! К столу! Сеньор капитан, сеньор боцман и вся корабельная команда! Стол накрыт, еда стынет! Слава Кастильским Королям — и на море и на суше!

Веселье. Взрывы хохота. Всегдашняя обеденная суета. Шутки.

Нынче день хороший: баранина с чечевицей, рисовый суп и рыба. Жареный перец. Большие галеты.

Крепкое, еще без горечи, вино.

Жадно обгладываются кости. До последней капли вычищается хлебом жир.

Сушеный инжир.

А потом: кому карты, кому сиеста, кому вахта.

14 сентября. Огненная ветвь в море. Ближе к вечеру небо расчистилось. Наступила ночь — столь звеЗдная, какой давно не видали.

Непостижимая ночь. Грозное кружение светил. (Люди шепчутся. Многие созвездия точно падают за горизонт. Никто не слушает объяснений лоцманов, на них шикают.)

Вот что-то жутко сверкнуло. Разверзлась пропасть, которую человеческие существа могут увидеть лишь с хребта темной планеты.

А на западе словно застыла в падении чудесная огненная ветвь.

Люди в страхе указывают на нее друг другу. Твердят, что это взорвавшаяся звезда.

Несколько огненных шлейфов, отходящих от центра. Несомненно, так может вращаться только пылающий меч. Светящаяся свастика.

Сколь явный знак посылает Господь! Адмирал пал на колени на кормовой площадке.

— Боже! Ты изгнал нас из Дома нашего, и теперь указуешь нам путь возвращения. Слава Тебе! Господи!

Он чуть прикрывает глаза и видит в звездном пространстве ночи движение меча, спутать которое нельзя ни с чем, прямо у носа корабля.

…пришел свет твой,

и слава Господня взошла над тобою.

…а над тобою воссияет Господь…

(Книга пророка Исайи, 60, 1, 2)

А море становится все непроницаемей, сулит что-то неведомое. Его ритмичное спокойствие никого не обманывает, не рассеивает страха.

Адмирал понимает: его люди боятся неизвестного, уверены в собственной беззащитности. И каждое утро сообщает фальшивые данные, отсчитывая доли пути меньшие, чем пройдено в действительности. Что поделаешь, лошадям следует обязательно завязывать глаза, если нужно пустить их через огонь или наперерез дикому быку.

А вокруг уже не то привычное море, Mare Nostrum, с которым человек почти свыкся, которому почти доверяет. Это — Mare Genebrarum во всем своем величии.

Живой зверь. И лишь человек по наивности может намереваться укротить его. Гигант, дикий бог: он убивает людей не по злобе — просто иначе не может.

На рассвете они увидели у носа каравеллы трех касаток и их верных спутников акул.

Грозный знак. Люди собираются группами, шепчутся, рассказывают страшные истории, вспоминают моряцкие приметы. (Так где же прячутся чудовища — в пучине морской или в наших душах?)

Царство демонов. Их не следует будить. Адмирал велит вести себя потише. Не кричать, не смеяться громко, не затевать ссор, забыть о земном и суетном. Но его не слушают. Его не понимают.

Паук, скорпион, амея осознает себя злом. Морские же звери, что сохранили свои размеры с древних времен, творят беды невольно, словно неразумные дети, или можно сказать — словно голландцы.

Грифоны, прилегающие с неведомых островов, чтобы поживиться человечьим мясом, — помесь орла со львом. Гигантский осьминог, столько раз увлекавший корабли в бездну морскую, — кальмар с восемью щупальцами. Всем известно, он любит всплывать на поверхность в лунные ночи, но людей пожирает, лишь когда очень голоден, когда нет ничего получше.

Вот теперь каравеллы пересекают черту пространственно-временной зоны, куда люди если и попадали раньше, то по чистой случайности и сами того не ведая. Адмирал знает, и в этой зоне — промежуточной между бытием и ничем, между реальностью и тайной — не избежать встречи с мертвыми, которые ведут себя весьма вызывающе.

У Адмирала есть опыт, он умеет их видеть. Они являются во всякое время суток, но только в сумерках можно разглядеть эти бледно-молочные тени.

Адмиралу известно: нельзя давать им поблажки. Стоит зазеваться, они украдут у живых пространство и время, доведут до безумия. Ни в коем случае не бояться. Относиться как к уличным псам: смело идти вперед, не показывать страха.

Они назойливы. Опаловые призраки. Астральные протоформы, тоскующие по Земле. Только и всего.

Если подойти поближе, мертвые пахнут воском, точно монахини, принявшие обет затворничества. Или словно раковины, высушенные не до конца.

Адмирал делает вид, что не замечает мертвых. Хотя знает: они здесь. Знает: они сидят на такелаже, болтают ногами в воздухе — язвительные, капризные, не слишком добрые. Они не могут рассказать, что же дано было им увидеть. А может, они ничего и не видели? И просто бесстыдно паразитируют на мрачном авторитете смерти? И злобно сеют вокруг черные знаки и предвестия.

Но Адмирал на них не глядит. Страх сильнее любопытства. Он знает: мертвые похищают живых и никогда не отпускают обратно. Они заражают все вокруг презрением к жизни, хотя сами охвачены единственной страстью — бешеной завистью к здоровым телам и чувствам.

Адмирал ходит, глядя в пол. Ночью покрепче смежает веки. Старается поскорее заснуть и вспоминает яркие картины, людей.

Когда ему кажется, что они вот-вот победят, вот-вот разольются вокруг своим молочным свечением, он покидает рубку, бегом спускается вниз, заводит разговор с вахтенным, с рулевым.

Только в такие минуты бывает он прост, любезен и даже рассказывает что-то забавное.

Потому что боится мертвых.

А люди чувствуют себя все более беззащитными и жадно стараются встретить (и, конечно, находят) добрые знаки.

Они приносят Адмиралу морские травы и показывают свившего в них гнездо рака. Его опускают на доски палубы и заставляют ползти вперед. Дают крошки хлеба. Поливают морской водой. Ему поклоняются. И — приносят в жертву, дабы укротить свои страхи.

Верят — желанный берег, плодородные земли уже близки. Им кажется, что в небе пролетает множество перелетных птиц. (Памятный день 18 сентября.) Крики восторга. На корабль залетел старый глупыш, то ли потерявшийся, то ли покинутый стаей.

20 сентября на каравеллу прилетели еще несколько птичек, попели и до восхода солнца исчезли.

Нетерпение столь сильно, что глаза людей блестят, точно у одержимых.

Игла компаса отклонилась на четверть к северо-западу: это верный знак. Видно, близка уже та часть света, где рушатся привычные пространственно-временные схемы. Компасы любят истину, поэтому так быстро приходят в волнение.

На море поднимаются волны. Темное море, тяжелое как ртуть. Катят огромные валы. А ветра нет. Это беспокоит лоцманов. Они перекликаются с марсов трех каравелл.

Что происходит? Подобного никто никогда не видел. Только Адмирал спокоен: то Господь посылает еще один знак. Так было и в те времена, когда Моисей покинул Египет с народом еврейским: воды моря поднялись стеной, хоть и не было ветра.

Адмирал, закрыв глаза, возносит хвалы Творцу. Бог не оставляет его — это главное.

25 сентября. Обманные острова. Страстные желания могут рождать химеры. С «Пинты», где капитаном был Мартин Алонсо Пинсон, закричали наконец, что видят берег.

Страх и призраки идут рука об руку. Но Адмирал воспользовался случаем, он сделал вид, будто поверил в видение, и присоединился к всеобщему ликованию. Прямо на мостике он пал на колени и возглавил хор, затянувший «Gloria in Excelsis Deo».

Люди карабкаются по снастям. Радостно машут шляпами. Все видят острова, покрытые золотым песком. «Как на Гвинее». Видят пальмы. Видят множество разных деревьев.

Пользуются внезапным затишьем и ныряют со снастей в воду: Маге Genebrarum осталось позади!

Они рады поиздеваться над морем (как над спящим львом). Смеются, резвятся в воде. Прочь все сомнения!

Вспоминают язык, на котором разговаривают лишь на суше, возвращаются к береговым заботам.

Даже самые измученные заснули в ту ночь спокойно. Теперь можно думать не о бунте, а о посадке растений (как странно, на море они мечтают вновь стать обычными земледельцами, в поле же и у ткацкого станка грезят морем…).

Но на рассвете берега уже никто не видит. Надо идти дальше.

Разочарование не слишком велико: скоро, уверены все, появится новый архипелаг.

Каравеллы бороздят теперь воды, где у ветров свои законы.

Справедливо заметил апостол Павел: Дьявол движет силами ветра.

И это самое страшное. Начинается буря. Кажется, небо сейчас расколется и рухнет.

Раскаты грома. Вспышки молний. Воистину, ярость Божия сияет ярче его доброты.

Когда совсем близко подступает тайфун, Адмиралу чудится, будто Бог — Бог-Отец — в гневе похож на его собственного деда. Напившись допьяна, тот терял рассудок и швырял в дверь стулья, бутылки, посуду. Вопил с пеной у рта. Пока не удавалось скрутить старика и окунуть в ров с холодной водой.

Дикие ветры нарушают привычный порядок: несут смерчи и огромные волны.

Белопарусные кораблики, точно бумажки в бурном ручье, скачут во весь опор по гигантским валам.

«Гром — рухнувшая скала».

Принять на себя шторм! Встретить шторм грудью! Мчаться вместе с волнами! Смелее! Не защищаться! Зачем?

Матросы не слушают его. Хотят поскорее спустить паруса. Бросить маленькие якоря. Преобразить призрачное пространство трех каравелл в три устойчивых и надежных острова. Но все пустое! Море разобьет их одним ударом своего кулака.

Адмирал кричит своим людям, требует: с радостью отдадим себя на волю волн. Пусть насилие будет побеждено любовью!

Чтобы усмирить ярость ветров, матросы завязывают узлами все, что попадается под руку, даже хвосты у крыс.

Закрыв глаза, читают молитвы.

Целой делегацией пришли они к Адмиралу. Даже отважились подняться в рубку. Известно, у Адмирала есть вязаный мешочек с суставами, который купил он у шотландской гадалки. Пусть он не пожалеет и бросит по горсти на каждую из четырех сторон света.

А еще они говорят: «Фок и грот гнутся как тростник…»

Адмирал убеждает: «Глупцы, разве не знаете вы, когда человек считает, что стоит на краю гибели, он прошел лишь половину пути…»

А они его просят обратиться за помощью к Тата Панчо, просят надеть облачение францисканца. Морские традиции.

Лоцманы отказываются вести флотилию в центр урагана, в пекло, где куются громы и молнии, в кузню, пылающую над горизонтом. Вулкан, повернутый жерлом вниз.

Лоцманы изо всех сил рвутся прочь, их гонит обычный животный страх.

Адмирал кричит рулевому:

— Надо идти только туда! Туда, где спят демоны! В самое их логово! Только там можно найти спасение! В граде Зла. В центре, откуда один за другим вылетают дьявольские отряды!..

Надо попасть в ядро урагана. Там царят тишина и покой. Видно, как носятся вокруг черные облака, груженные холодом и огнем, как гоняются друг за другом, точно эринии.

Адмирал с трудом поднимается на марс, бросая вызов шторму, и оттуда швыряет на ветер пригоршни бумажных клочков, чтобы пронаблюдать их винтовое кручение. Что-то кричит стоящему внизу у подножия грот-мачты Хуану де ла Коса, но шторм стирает, уносит слова.

Теперь-то Адмирал знает: ветер несется по спирали — как звезды в бесконечном пространстве, как воды, когда их всасывает страшная бездна.

Крепнет, мужает дух Адмирала в ужасных испытаниях, когда все обретает иной масштаб, когда смотришь в лицо опасности и надеешься только на себя.

Он имеет огромное преимущество перед остальными, ибо считает человека изначально беззащитным, лишенным покровителей. Поэтому он не молит у урагана пощады, не просит, чтобы море обернулось спокойной равнинной рекой.

Он верит, что если одно испытание закончится, то за ним последует другое, еще большее. И он терпит, когда остальные слабеют и стенают.

Терпит, а люди вокруг него — его презирающие — вовсе сникают и становятся похожими на собственные страхи.

Адмирал же сияет особым огнём одиночества. Много часов подряд не покидает он капитанский мостик. А когда начинает проясняться и только огненный дождь еще падает с небес, он переходит на кормовую площадку и ждет появления знака спасения.

Как и многие гении (возможно, благодаря тому что в кожу его впитались соль и планктон), Адмирал излучает мерцающий свет.

Ферменты кожи лица окисляются, и возникают сверкающие отблески, хорошо видимые в темноте (такой прерывистый свет идет от маяков, что ставят у входа в свои порты англичане, чтобы указывать путь возвращающимся с грабежей и пиратских набегов судам).

Хулители и враги утверждают, что светится он благодаря люциферину, который вырабатывается его организмом, богатым люциферонами.

Простые матросы не любят его, но уважают. И с опаской подглядывают из-за переборок и мачт.

Порой он видится им огромным светляком.

27 сентября. Происходят странные вещи. Сапожник Перес явился к Адмиралу вместе с королевским инспектором Санчесом. де Сеговиа.

А дело было вот в чем. Поздней ночью, пока Перес делал свои дела в «садике» (гальюне) у бакборта, он видел непонятные огни. Несколько движущихся и расположенных одна над другой горизонтальных светящихся линий. По его словам, то было огромное, небывалых размеров судно, такое же высокое, как собор в Севилье. А освещенная мачта была подобна Хиральде[65].

Перес умеет читать (мечтатель и мистик, как и подобает сапожнику) и утверждает, что сумел разобрать на корме чудовища, которое прошло мимо, разбрасывая горящую всеми цветами пену, слова «Queen Victoria».

Санчес де Сеговиа верит ему, потому и привел к главному человеку во флотилии. Он и сам заметил: происходят странные вещи. Сдается, они здесь не одни. Инспектор отваживается намекнуть, что лучше бы им было поскорее вернуться в Испанию.

Адмирал не удостаивает ответом подобную нелепость.

Инспектор утверждает: на каравеллах завелись недовольство и зломыслие.

«Говорить с ними — все равно что воду решетом носить. Мешок со змеями». Многие, кажется, уже начали замечать мертвых. Кое-кто не хочет справлять нужду за борт, где подстерегают их демоны-насмешники. (Инспектор рассказывает два грубых анекдота.)

Самые наблюдательные поняли, что сутки длятся уже не 24, а 32 или даже 33 часа, а каждая лига вмещает в себя четыре.

Люди точат ножи. Происходят тайные сходки. Адмирала, сообщает инспектор, называют дьяволом. Самые смелые даже предлагают сжечь его, обваляв в смоле, у грот-мачты.

Да, в чем-то они правы. Люди перед лицом больших перемен стремятся отвлечь себя чем-то, пусть даже насилием.

Адмирал требует от инспектора официального и широкого расследования. И пусть не преминет изложить все на бумаге. А Переса де Дадиса, мистика и сапожника, награждает, словно благородного коня, куском сахара, который сам же подносит ему ко рту.

В действительности это плавание длилось десять лет (как и отплытие).

Как очень скоро понял Адмирал, цели своей он мог добиться, лишь полностью сломав установившийся пространственно-временной порядок, поколебав существующий образ мира.

То было новое дело, и в ходе его открывались, естественно, новые обстоятельства.

Нос «Санта Марии» вспарывал линию пространственно-исторического горизонта. Будто делал прореху в мешке с подарками, что разыгрываются на лотереях в Феррагосто. Ящик Пандоры, напичканный историей.

В пространственно-временной завесе возникла щель, и сквозь нее начали просачиваться люди, корабли, события. Адмирал был фантазером и принимал все как должное, не пытаясь найти объяснения, которые та эпоха, небогатая возможностями, дать и не могла.

Так, он мог перейти с мостика «Санта Марии» на мостик «Марии Таланте» (она снимется с якоря в 1493 году и пойдет во главе флотилии из пятнадцати больших и нескольких более скромных парусных судов) или на мостик «Вакеньос» (или «Висканины», пустившейся в плавание в 1502 г.).

Теперь его задача несказанно усложнилась. И если бы не природные скептицизм и невозмутимость, ему пришлось бы скверно при столкновении с небывалым и загадочным.

Так, в субботу 6 октября он имел возможность наблюдать три каравеллы, идущие к великому дню 12 октября 1492 года. Он смотрел на них с мостика «Марии Таланте» через подзорную трубу, подаренную ему в Барселоне (после триумфального возвращения) оптиком из Фландрии Цейсом, который пытался распространить при дворе свои изделия и требовал патент на изобретение.

На кормовой площадке «Санта Марии» стоял он сам! И старался сквозь завесу тумана будущего разглядеть очертания «Марии Таланте»!

Матросы облепили снасти. Им очень хочется что-то увидеть сквозь молочно-белую пелену.

Они говорят, что откуда-то доносится ржание и громкое, отчетливое мычание. А на рассвете — пение петуха.

Но на борту трех каравелл нет никого, кроме людей и пронырливых крыс.

Матросы шепчутся о демонах, о легендарном морском коне.

Но бык существует на самом деле. На борту «Ла Колины» Жоан Вельмонт готовит его к торжествам по случаю годовщины 12 октября. Зверь вырвался из временного загона и бушевал на палубе — к ужасу и ликованию (на испанский манер) матросов. Ну чем не праздник святого Фермина! «Оле! Оле!» — кричат зрители при каждом неудачном шаге Жоана Вельмонта, пытающегося загнать быка в трюм. А лошади ржут. Они испытывают ужас перед морем, перед его безднами.

От шума и криков на снастях всполошились голуби, воробьи, куропатки, которых везут с собой для развода.

Бык яростно ревет. Он учуял запах молочных коров с борта «Гальеги». Ругаются разгневанные земледельцы: рогач попортил их маленькие огороды, где путешествуют в новые земли всякие полезные растения, превратившие корабль в плавучий сад.

Наконец тореро, стоя у входа в трюм, отважно манит быка. И когда зверь на него кидается, уходит от удара, а бык летит в темноту. Бурное ликование публики. Аплодисменты. Героя несут на плечах.

Вельмонт приглашен отобедать вместе с лоцманами и капитаном.

Да, теперь уже многие, как и Перес де Кадис, утверждают, будто видели светящиеся корабли.

Внимательно следил за ними и Адмирал. То были суда без парусов, перевозили они большое количество людей и всякой всячины. Попадались корабли из металла, с огромными трубами, оставлявшие за собой на удивление ровный дымный шлейф, и он вовсе не походил на дым от пожара.

Один из кораблей, «Rex», оглушил их веселой музыкой. Вечерело, и было отлично видно, как на палубе, рядом с чем-то вроде пруда, окруженного пестрыми зонтами, стояли молодые люди в соломенных шляпах, в белых полотняных жилетах. И женщины в изящных, украшенных цветами и лентами головных уборах. Бокалы с соломинками и кружками лимона. Синкопированная музыка. (Откуда было Адмиралу знать, что сам Лекуона исполнял свою знаменитую румбу «Торговец жареным арахисом»?) Адмирал смотрит завороженно, словно бедный крестьянин на чужой праздник, и слегка завидует вольной и раскованной жизни удачливой буржуазии первых десятилетий одного из будущих веков.

И снова на помощь Адмиралу приходит здоровый инстинкт, мешая углубиться в размышления об увиденном. На головокружительные видения смотрит Колумб взглядом мула, что забрел высоко в горы.

Только так можно уберечь рассудок от помешательства. Колумб благоразумен.

Ему внушает тревогу другое: слишком часто падают из будущего эти корабли. И нагло, без должного почтения крутятся вокруг «Санта Марии»: то маячат где-то впереди, то возникают за кормой.

Правда — он успел в этом убедиться, — они никогда не пересекают линии, которая идет вперед от носа «Санта Марии». Будто впрямую зависят от положения ее утомленного деревянного носа, разрезающего толщу времен. Так что при безветрии, а также когда каравелла сбивается с привычного курса либо замедляет ход, пришельцы из будущего мечутся, точно теряя ориентиры.

Вот, например, корабль под названием «Mayflower». Он полон грозных пуритан и следует курсом на Винланд, но сейчас кружит рядом с «Санта Марией», словно у него сломан штурвал или ведет его кривой рулевой. Судно все время заворачивает влево, как осел у водокачки.

Нечто похожее случилось и с кораблями английских пиратов Гуотеррала и Кэнделина Хокинса, любовников королевы-девственницы.

На север, к Новому Граду, к Плате плывут мрачные суда, груженные эмигрантами — сицилийцами, генуэзцами, эстремадурцами, ирландцами.

Они будут работать, плодиться, смешивать свою кровь с чужой, бороться за выживание.

По ночному морю несется песнь евреев из колена Ашкенази, неаполитанца, который соблазнит дочь венгерского раввина. От их любви родится нью-йоркский промышленник. А турчанка из Анкары родит сына от степенного эстремадурца, мечтающего, чтобы его отпрыск стал нотариусом, хозяином фермы либо кофейной плантации.

Ветерок доносит слова, понять которые Адмиралу не дано: фокстрот, Анды, отель для эмигрантов, Ла-Плата, милонга «Есть на Западе золото, Джим!».

Однажды ночью появился большой парусник голландцев христиан, занимающихся торговлей неграми. Сейчас он вез свой груз — в должном порядке оформленный — туда, где дадут за него лучшую цену — на Эспаньолу и в Портобелло.

Зловоние и смрад так сильны, что киты решили покинуть район между линией экватора и 35 градусом северной широты.

Но несмотря ни на что, из этого корабля смерти слышалось несокрушимое монотонное пение, громкое, стройное…

А виной всему был человеколюбивый совет падре Лас Касаса: «Раз негры всегда были рабами, а души у них почти и вовсе нет, почему не ввозить их сюда из Африки и тем самым уберечь индейцев от жалкой участи?»

9 и 10 сентября. «Всю ночь мы слышали, как над нами пролетали птицы». Глухая темнота. В ней слышалось хлопанье крыльев. Птицы наверняка были перелетными.

Каравеллы идут тем же путем, что и птицы. Это хорошо. К вечеру на корабле побывали грач, селезень и пеликан.

Что, вероятно, и спасло Адмирала от гнева людей, которые совсем потеряли голову среди всех этих видений и призраков. Заговорщики не могли прийти к согласию: многие считали, что земля уже совсем близка и что стоит подождать еще несколько дней, не поднимая бунта.

Королевский инспектор принес свой доклад, скрепленный печатью нотариуса. Половину беспорядков на борту он объяснял заговором, вторую половину — таинственными причинами.

Чиновник, больше всего на свете ценивший порядок, смущен. Он словно вдруг открыл, что мир у него под ногами колеблется. Что утрачено уважение к воле метрополии.

Итак, неожиданно выяснилось: все вокруг пронизано нитями заговора. Сам Пинсон приблизился к ним на «Пинте» и, чуть не столкнувшись с ними, закричал Адмиралу:

— Ваша Милость, бросьте-ка скорее полдюжины бунтовщиков за борт! А если Ваша Милость не может решиться, мы с братьями сами их перебьем!

Пинсон был простодушен, как все иберийцы. Адмирал же отвечал ему как всегда уклончиво:

— Успокойтесь, Мартин Алонсо. Не будем ссориться с этими кабальеро. Если через несколько дней не увидим землю, попробуем изменить курс…

Но есть сведения и совсем об иных заговорах, пострашнее прочих. Инспектор принес список имен. Это целая сеть. Он поясняет:

— Не будьте так доверчивы, Ваша Милость. Они имеют своих людей при дворе. И отправляясь в плавание, не собирались исполнять волю Господа и наших Королей. Их цель — подорвать систему. Вы думаете, их волнуют интересы Испании? Нет же! Это бегство от цивилизации, от христианства! Бегство из Испании и из Европы. Они — противники нашей Системы…

Он разворачивает свиток и читает имена:

— Командор Бобадилья, Маргарит, священник Буиль, Гевара и Рикельме. Охеда (этот готовит даже особый флот и везет с собой — в довершение всего — агента торгового Дома Берарди по имени Америго Веспуччи, родственника той, Красавицы…), братья Поррас, Франсиско Ролдан, аптекарь Берналь, Фонсека…

Эти — с одной стороны. На первый взгляд, они кажутся безопасными. Но бунтарство у них в крови. С другой стороны — чужаки, скажем вроде ландскнехтов. Язык их понять невозможно, потому трудно судить о намерениях.

Есть и еще один тип, и весьма опасный, — Мордехай. Он прячется в трюме, то на «Вакеньос», то на «Коррео». Живет в полутьме, среди крысиных гнезд. Говорит людям, что все равны, что надо объединяться, что собственность — воровство! Видно, начитался святого Фомы или того, несчастного из Ассизи[66]! Он даже заявляет, что религия — опиум для народа! Подумайте только, Адмирал!

— Мордехай?

Инспектор:

— Мы везем с собой заразу. Кое-кто из его сторонников попытался подпилить ахтерштевень на «Вакеньос». Мы обнаружили опилки. К счастью, мои агенты подоспели вовремя. Корабль с подпиленным ахтерштевнем рассыплется как цветок на ветру.

Есть тут еще семья андалусских цыган, дети Хехеля, они прячутся в самых темных углах и выходят лишь для того, чтобы поговорить со всяким отребьем: недовольными, больными… Сулят им рай…

— Рай? — в тревоге переспросил Адмирал. На что Санчес де Сеговиа ответил:

— Ну… в фигуральном, разумеется, смысле. Говорят, что люди должны иметь свой рай на земле и что они укажут им путь туда…

Адмирал пришел в ярость:

— Привести ко мне Мордехая и тех, других! Отыскать их в трюмах! Удвоить охрану! Пытать! За борт!

Тихая тропическая ночь приходит на смену адской дневной жаре, когда солнце палит нещадно, а мертвые паруса, словно расплавленный воск, струятся по мачтам-свечкам.

Так жарко! Тела готовы растаять. Только галисийские земледельцы не снимают одежды и не выходят наружу. Люди и животные рвутся на воздух. Но там их встречает пылающее солнце. Одуревшие куры пытаются сделать несколько шагов по палубе, но валятся замертво, с открытыми глазами, словно сраженные молнией.

Земледельцы со слезами на глазах смотрят на свою поникшую рассаду и смачивают — безумцы! — пожухлые листья морской водой. Но разве можно прикладывать соль к губам умирающего от жара? Нежные листья свертываются, покрывшись слоем селитры.

Плавится, чуть не течет железо гвоздей, клюзов… Бомбарды жгут руку, будто из них только что палили по невидимому врагу.

В записи под датой 13 июля говорится: «Каравеллы вот-вот запылают, полопались бочки с водой и вином, пшеница стала горячей как огонь. Сало и вяленое мясо изжарились. Все пропало».

Обезумел молодой жеребец, его пришлось выбросить в море. И в помешательстве своем — против закона природы — поплыл он к югу, к линии экватора, в то время как инстинкт должен был гнать его — вперед ли, назад ли — по курсу корабля. (А может, на юге он почуял близкую землю?)

Сначала в недвижном море они видели рыжую гриву, потом — ничего.

Однако для Адмирала невыносимая жара — добрый знак. Так и должно быть в той точке космического начала, которой они достигли. Жар исходит от огненных мечей, охраняющих Врата Рая.

Только к полуночи зной начинает спадать. Воздух сравнивается температурой с водой, над палубой дует легкий, как лань, ветерок.

Но ветер сей не несет покоя. То подкрадывается зловещая тракончана.

— Идет тракончана! — кричит вахтенный с марса.

Надвигается новый ветер — плотный, влажный, свадебно-торжественный. Он похож на сирокко, который окутывает в первую ночь любви юных венецианцев.

Ветер, поднимающий скрытые тревоги. «Повеяло женщиной» — как говорят в Неаполе.

Да, ветер этот обрушится бурей на души страстно тоскующих по женщинам иберов. Светит полная луна, и Адмирал вспоминает поговорку каталонских моряков:

Полная луна, вот идет тракончана,

А за наши грехи платить еще рано.

Ветер сладковатый и соленый одновременно. Он словно пропитан потом. Окутывает лица какой-то млечной росой. Проникает в трюмы, где валяются полуголые матросы.

Похоть у моряков-иберов — как у запертых в клетку и чующих течную суку кобелей. Она может взорваться нежданно и вылиться в самых недолжных формах: насилие, непристойные выходки, содомский грех… Словом — как ни тяжело в этом признаться, — сексуальность по-католически.

Уж кто-кто, а Адмирал знает: многие отважились пуститься в плавание через океан, чтобы добыть себе женщин, чтобы «потешить собачку» (или «начистить саблю», или «увидеть лик Божий»), как называют они это на трюмовом жаргоне.

Тихая ночь. Паруса едва-едва тянут каравеллы. Сейчас они не обогнали бы и пловца. Видно, поэтому матросы раздеваются донага (случай сам по себе редкий, почти никогда не расстаются они с пропотевшими штанами и байковой рубахой) и ныряют в воду. Плавают, плескаются, самые смелые подныривают под киль. Возвращаясь, карабкаются наверх по толстому канату, переброшенному на корму. Так негры Гвинеи забираются на гибкую пальму.

Надутые паруса под полной луной. Большие опаловые груди. Три каравеллы — три португальских кормилицы, шествующие на рынок.

Вот кто-то (и это тоже раньше случалось весьма не часто) карабкается по снастям на марс и оттуда прыгает в провес паруса, чтобы скатиться к нижнему его краю, словно с детской горки, с хохотом валясь на палубу. За ним следуют другие. И снова, снова, веселясь от души, прыгают.

Большие груди парусов сдерживают ветер. Даосистский триумф бездействия, управляющего порывами. Паруса — средоточие женской силы кораблей. Гигантские самки-родительницы. Неприступные, невозмутимые крестные матери.

Словно бы нехотя старые морские волки сходятся у борта, там, где находится «садик», и смотрят, как справляют нужду юнги. Здесь ведутся беседы, назначаются встречи.

Адмирал понимает: они попали во власть Афродиты, богини любви, рожденной морем. Напрягши слух, можно различить ритмичное пение сирен. Три из них — с алебастровыми грудями, бледно светящимися под полной луной, резвясь и играя, как дельфины, проплывают недалеко от кормы. Адмирал велит держаться от них подальше. Его предупреждала Бобадилья: надо бежать голоса божественных сирен, стороной обходить места, где они так сладко поют. Адмиралу известно: Афродита смотрит на них и наполняет сердца их нежной истомой.

Моралист инспектор советует поскорее принять меры и прекратить бесчинства. Вон на «Коррео» жалобно мычат коровы, дошла очередь и до них.

А тридцать проституток, которых Адмирал согласился взять на борт в Севилье, вопреки строгому запрету, отдаются прямо на палубе, у подножия мачт.

Потянулись наверх и те, кто доселе прятался в трюмах, кто тайком проник на судно. Они и сейчас скрывают лица и выходят в масках, порой непристойных. Откуда-то появляются бабьи парики, панталоны с оборками и даже костюм цыганки-плясуньи.

Среди тех, кто толчется вблизи примитивного судового писсуара, и философ Жан-Лу Васселэн, автор «Traité de Modération»[67].

Все стремительнее погружается корабль в ночь, все богаче становится рынок любви. Вечный, первозданный его вариант: услуга за услугу, ты — мне, я — тебе.

А там, в складках паруса, идет потеха. Словно гипноз, неведомая сила втягивает в игру все новых участников.

Адмирал не поддается на уговоры Санчеса де Сеговии и нотариуса и не применяет карательных мер. Старается не слышать чрезмерно громких сетований падре Буиля (Скварчиалуппи и другие молодые священники — взбесившиеся развратники — сбежали из сооруженного на корме походного монастыря и смешались с толпой матросов. Узнать их легко: прямо на голое тело, точно халаты, надели они ризы — слава Господу, еще неосвященные).

Непроглядная тьма. Кругом шепот, вздохи, смех.

У борта бродит один из «нежелательных», плотно закутавшись в пальто и распространяя запах аптеки. Он что-то внушает палубному матросу Пересу, беззубому арагонцу в драной фуфайке и с ножом на груди. Но тот не понимает ни слова из рассказов о «тете Леони», о колокольне крошечной церковки Сен-Марсель-е-Де-Брагетт.

А меж тем запретная любовь, вырвавшись на волю, пускается в рискованные авантюры. Некоторым фигурам и позам позавидовали бы цирковые акробаты.

Вот у фок-мачты «Санта Марии» пляшет отчаянная мадридская красотка. Где пряталась она до сей поры? Какое обличье носила? Может, нотариуса Родригеса де Эскобедо?

Ветер тракончана всюду отыщет женщину, самку… Каплями пота просочится женское сквозь кожу мужчин. И вдруг, будто вывернувшись наизнанку, обернутся они собственной милой сестрицей, сестрой милосердия, проституткой, перезревшей монахиней либо любезной и заботливой тетушкой.

С кормовой площадки разглядел Адмирал квакеров и пуритан на палубе «Mayflower». И туда проникла тракончана. Не покладая рук трудятся и они. Лихорадочно блестят в ночной темноте их глаза. С мрачным упорством пытаются они не замечать жестоких шуток похотливой природы. Из глубин многопуговичных штанов лютеранских пасторов грозной пантерой рычит их плоть.

Сия досадная жизненная сила не пощадила и падре Лас Касаса. Теперь он рыдает, встав на колени у гика «Марии Таланте», под издевательский смех вахтенных матросов.

Лишь инспектор с четырьмя верными солдатами не терял времени даром. Может, в ночь тракончаны удастся схватить Мордехая и его сообщников?

Но бунтовщики еще раз проявили революционную стойкость и твердость духа. Они не вышли на палубу, не отдались безумствам ночи любви.

И только перед рассветом увидели на стеньге «Ла Колины» левитскую, мессианскую фигуру бородатого Мордехая, одетого все в то же залитое супом пальто. Он подавал световые сигналы — наверняка секретным шифром — двум английским парусникам, на которых в южное полушарие направлялись заговорщики (то были «Джордж Кэннинг» и «Эйвон» с профилем Боливара).

Но захват не удался: Мордехай, повсюду имевший сторонников — среди матросов, солдат, «нежелательных» и шлюх, — успел улизнуть в трюм. А затем перебрался на борт «Ла Горды», где орудовала целая банда копиистов, множивших зловредные подрывные листовки.

Врата, открывающие путь к незримому, сами доступны взору человеческому. Это Адмирал знал твердо.

В рубке он еще раз изучил секретные карты. Многолетние поиски, сомнительные поступки, работа упрямой мысли, интуиция — вот что лежало за ними. (Многим доводилось читать эти священные тексты и тексты языческие. И только один, избранный — потомок Исайи, — получал ключ к тайному смыслу реченного…)

Повернуть на четверть к югу, придерживаться линии между тропиком и экватором. Нет сомнений, здесь прошел аббат Брандан в 565 году, здесь удалось ему переступить порог.

Адмирал уверен: несмотря на блуждания, несмотря на безветрие, они приближаются к Началу,

Господь послал ему столько знамений! Ужель теперь отступится? Незнакомые фрукты, звонкоголосые птицы, невиданная жара — все это знаки. И главный из них — дивный аромат, приносимый ночным ветром (быстроцветный жасмин, сорванный украдкой цветок апельсинового дерева). Эти знаки гнали его вперед. Они были наградой за бесстрашие, за дерзость. Он сорвал с себя волшебные цепи Бобадильи, поборол соблазн стать хозяином дышащих серой земель. (Кто не знает, что адские врата находятся неподалеку от врат спасения, это было известно Данте, но все-таки он совершил большую ошибку, назвав Счастливые острова, Канары, Земным Раем. До чего легковесны в своих сужденьях поэты!)

Долгие часы, забыв обо всем, стоит Адмирал на мостике. Не покидает его даже в сумерки. Приказывает отобрать юнг с острым зрением и посылать их на марс. Хотя в душе он уверен, что только ему будет дарована честь первым увидеть желанную цель.

При мерцающем свете лампы перечитывает он свои записи:

«Там, за Океаном, что окружает четыре края Континента, есть другая земля, в коей находится Рай — обиталище людей до Потопа».

Есть о том и иные свидетельства: «Я вправо, к остью, поднял взгляд очей, //И он пленился четырьмя звездами,// Чей отсвет первых озарял людей. (Данте, Божественная комедия, «Чистилище», песнь 1[68].)

Но почему Исаак и Иаков не сказали ни слова о том, как побывали в Раю? Что за тайна запечатала им уста?

«Изгоняя Адама из Рая, Бог позволил ему взять с собой шафран, туберозу, сладкую кукурузу, корицу и много семян фруктовых деревьев.

Есть в Раю семь врат золотых и семьдесят престолов из золота и алмазов» (Иешуа Бен Леви сумел проникнуть в Рай с помощью известной бесчестной уловки. Его свидетельство, заверенное раввином из Генуи, стало решающим доводом для Банка Сан-Джорджо и финансиста Сантанхеля. Они пошли на риск и дали ссуды на экспедицию).

«Там, за Тропиком Козерога есть обитаемая земля — самая высокая и благородная часть мира. То Рай Земной» (Аббат д'Айи. «Образ мира»).

Но Адмирал не ищет ни злата, ни алмазов, ни жемчуга. Не станет он разграблять Райские врата, словно брошенный домишко в окрестностях Генуи.

Его устремления высоки, грандиозны, несказанно значительны. Он вернется назад, лишь одержав победу над смертью! Он швырнет вечность к подножию трона королевы Изабеллы! Он сбросит груз смертной тоски с плеч задыхающегося Запада (как перекидают лопатами тонны угля на берег с его каравелл наглые шлюхи, убийцы и завистливые земледельцы).

Он напишет в Банк Сан-Джорджо: «Ни одному смертному со времен царя Давида не была ниспослана милость, подобная той, что была дарована мне».

Они близки к цели. Пришла пора посвятить в Тайну других. Он призвал судового раввина Луиса де Торреса (до сего момента числившегося толмачом), сапожника-мистика Алонсо Переса де Кадис и инспектора Короны.

И Адмирал произнес:

— Кабальеро, вы не равны по рождению, но я собрал вас как равных, ибо хочу сообщить нечто весьма замечательное. Вот-вот достигнем мы земли. Какой земли? Индии, Востока, может, Сипанго либо Офира. Но как знать! Разве не можем мы обнаружить нечто большее? Нечто великое… Вдруг проникли мы в те недоступные смертным места, где побывал аббат Брандан?.. И думать нам следует не о географии, не о выгоде, не о земных благах… Хочу положиться на вас и на вашу преданность и хочу упредить вас: готовьтесь к встрече с Великим… Не каждому человеку дано пережить сие испытание…

Но понял смысл сказанного Адмиралом лишь один тайный раввин. Он пал на колени и благочестиво запричитал:

— Eretz Israel! Прав был Иаков: мир сей лишь преддверие мира грядущего. И мы должны приготовиться в передней, прежде чем войти в залу (так учит Талмуд!). — И он зарыдал, брызгая слюной.

12 октября 1492 года. Гуанаани. Всю ночь провел Адмирал на мостике. Наконец, еще до полуночи, появился в небе знак в виде огненного меча (но очень далекий, едва различимый — должно быть, подавал сей знак какой-то нерадивый ангел, тысячи лет проскучавший на не слишком почетном посту). «Словно свеча, которой провели сверху вниз», — записал Адмирал в дневник.

Слабый ветер дует в корму. Адмирал указывает рулевым какую-то точку на горизонте, но они ничего не видят. Лишь королевский постельничий Гутьеррес подтверждает: да, там действительно что-то есть.

Итак, флотилия приближается к цели. Адмирал запирается в рубке и размышляет.

Он чувствует страх. А вдруг его ждет разочарование? Страх перед реальностью. Опять реальность? А если они действительно окажутся на Сипанго, или в Катае, или в Офире, со всем их золотом?

Но вот уже кричит с марса «Пинты» Родриго де Триана. Два часа по полуночи. Рассвет в тропиках: пурпурными перстами сеет заря зерна всех цветов и оттенков.

— Земля по носу! По носу, Адмирал! — размахивает он рубашкой. Голос андалусца катится по спокойному морю и разбивается о борт «Санта Марии».

Люди карабкаются по снастям. Вылезают из трюмов. Кричат. Смеются. Молятся. Поют «Salve Regina». Бреются, словно пришла пора идти на воскресную корриду.

Но Адмирал не участвует в ликовании толпы. Он прячется в рубке. Да, берег отчетливо виден, но нет там высокой горы. Нет и огромной волны, что домчит каравеллы до сердца Рая.

Видно, то лишь окраины Эдема. Земли, где побывал аббат Брандан.

Значит, их ждут новые тяжелые испытания — на море и при дворе. Значит, недостойны они еще права с окраин перейти в omphalos Эдема. Значит, опять он будет смотреть, как влачат свою жалкую жизнь люди, как без конца повторяется одно и то, же: горести, крушения надежд, скука, смерть…

Ну что ж, он снова будет бороздить морские просторы, снова будет отыскивать верный курс — пока не найдет Начало Начал.

Но сейчас не время говорить об этом. Он молчит. И записывает в свой дневник знаменитые строки:

«…то был один из Лукайских островков, и звался он Гуанаани. Тут же увидели нагих людей, и Адмирал съехал на берег в лодке, а с ним были Мартин Алонсо Пинсон, Висенте Яньес Пинсон, Родриго Санчес де Сеговиа и нотариус Родригес де Эскобедо, чтобы засвидетельствовать, что он, Адмирал, первым вступил во владение этим островом от имени короля и королевы, его государей. А чтобы поддержать дружбу с нагими островитянами, я дал им несколько алых колпаков и стеклянные четки, какие вешают на шею, и много других пустячных предметов, и все это доставило им большое удовольствие…»

4 августа 1498 года. Omphalos. Как ни странно, но в жизни Адмирала, в подлинной его жизни, за 12 октября 1492 года следовал день 4 августа 1498 года.

Бесконечные немилосердно жаркие дни. Пустынное море. Готовая закипеть вода. Влажные росные ночи.

Пылающие огнем тропики. Воздух Америки — дыхание горячечного пса.

Вдали — полуостров Пария. Монотонная золотая лента. Пенная кромка безмятежного моря.

На фоне ночного неба едва заметно светится голова Адмирала, то фосфоресцируют впитавшиеся в кожу его морские песчинки и соль. Из-за этого голова кажется очень большой и напоминает хрустальные маски, которые в этих таинственных землях кладут на лица умерших вождей.

Его слепит утреннее солнце. Глаза Адмирала, утомленные вечным поиском признаков Входа, почти перестали видеть. Защищаясь от солнца, он прикрывает их красными веками — двумя сморщенными, высохшими кусочками кожи.

Ветра почти нет. Нос флагманского корабля разрезает прозрачную спокойную воду. Вдали белой полосой тянется берег. Зеленая нитка пальм. Пушистая бахрома пены.

Вот уже тридцать три дня, как не спит Адмирал. И почти не ест. Днем бродит по кораблю под палящим, слепящим солнцем, что-то шепчет. Порой начинает бредить, кричит. Принимает реальных людей за призраки.

Уже нет к нему прежнего уважения. Над ним потешаются. Бросают в спину злые шутки. Адмиралу желают смерти (и боятся ее — так бывает с любым тираном). С палубы «Вакеньос» кричат ему что-то, кривляясь, шлюхи.

Слуги словно забыли об Адмирале. Он находит себе пристанище то на баке, то на корме. Вспоминает о нем лишь ландскнехт Ульрих Ницш и приносит кувшин свежей воды.

Наконец пришел день, которого все так ждали, во славу которого принесено было столько жертв: 4 августа 1498 года.

Вот что рассказывает Адмирал в своем письме королеве Изабелле:

«В Рай Земной не сможет проникнуть никто, ежели не будет на то воли Божией. Алонсо Перес увидел горы, три вершины, и я нарек сие место именем Тринидад. А плавание наше протекает отныне не вовсе по горизонтали, как представляется лоцманам и матросам. Восходим мы по морской тропе неизменно вверх. Ночами Полярная звезда поднимается над нами на пять градусов. Достигли мы благодатных земель. Климат здесь мягчайший, на берегу виднеются зеленые, прекрасные, как в садах Валенсии, деревья. Люди, которых мы то и дело видим, статного сложения и кожей белее тех, что встречались нам ранее. Волосы у них длинные и прямые…

Итак, мы поднимаемся вверх, ибо земля не совершенно кругла. Я достиг оконечности мира, того места планеты, где ближе всего поднимается она к небу…»

Три последних дня они, выжидая, почти, не продвигались вперед. Адмирал дремал у подножия фока.

Пересохшим от зноя голосом он сказал Луису де Торресу: «Пространство должно разверзнуться. Бурный поток — воды ли, ветра ли, или того и другого вместе — увлечет за собой каравеллы. То будет Начало Начал. Мостик, что приведет нас в неведомое!»

Так и случилось. 4 августа, ближе к вечеру, они увидели, как мощные потоки воды врываются в море — как каналы, как продолжение великой земной реки.

Адмирал записал: «На море поднялось невиданное волнение. С юга накатила исполинская волна, с устрашающим ревом подняла корабль. И все закричали от страха, и были раненые среди неосторожных»[69]|.

Позднее, уже в Севилье, Адмирал добавит к записи в Дневнике: «Даже сегодня, делая эти заметки, я испытываю ужас. Так высока была волна, больше похожая на гору».

В рубке Адмирал опускается на колени. Да, он избранник Божий. Его душат рыдания, счастливые слезы оставляют дорожки на просоленной маске лица. И промывают глаза, истерзанные солнцем и бессонницей.

Он пишет королеве, и сердце готово вырваться у него из груди: «Господь наш сотворил Земной Рай и поместил в нём Древо Жизни. От корней сего Древа светлый ключ дает начало четырем великим рекам Рая. И теперь мы плывем по водам одной из них!»

Он быстро делает какой-то набросок на полях своего знаменитейшего письма и продолжает: «Как говорил я ранее, мир не кругл совершенно, а имеет скорее форму груши, у черенка которой имеется возвышение. А еще его можно сравнить с мячом, на поверхность которого наложена женская грудь соском вверх — то было бы наиболее высокое место в мире, самая близкая к Небу часть земли. И находится все это на краю Востока, а называю я «краем Востока» те земли, где заканчивается всякая суша, всякие острова мира…»

Он слышит, что море понемногу утихает. Свершилось! Они вступают!

Теперь, забыв о страхе, все: матросы, шлюхи, монахи, убийцы, освобожденные в Кадисе и посланные цивилизовывать Америку, философы-отщепенцы, многотерпеливые земледельцы, — все решаются приблизиться к борту и вдыхают сладчайший воздух.

Вот он, omphalos.

Адмирал, торжественный и уже невозмутимый, величественно следует на кормовую площадку и, словно выполняя понятный всем ритуал, начинает снимать с себя одежды, пока не остается совсем нагим.

На сей раз он расстался даже с чулками!

IV ЗЕМЛЯ

Хронология. 1498

Сладчайший воздух. Прекрасные, простодушные люди. Ландскнехт Сведенборг и язык ангелов. Райская нагота. Анакаона, Сибоней, Бимбу. «Из-за моря пришли к нам бородатые боги».

1499

«Декрет о наготе» и «Декрет об образе жизни». Греха больше нет. Последняя месса. Ульрих Ницш и рождение сверхчеловечества. Новые путы Колумба. Падре Лас Касас и очевидность отсутствия Бога.

1499

Ролдан: первая американская революция. Бордель Дьяволицы. Лихорадка трудолюбия. Ангелы в цепях. Конец трагической богословской ошибки. Разграбление Рая.

11-Ахау

Донесение в Теночтитлан: «Прибыли великие разрушители, те, что будут строить новое». Их злые псы. Конец солнечного цикла.

1500

Смерть возвращается в Кастилию. Конец Секты. Фердинанд подписывает приказ об аресте Адмирала. Восстание псов. Колумб в кандалах. Восточные Врата разобраны и отправлены в брюссельский Католический университет.


Славное апрельское утро. Вот уже две недели, как двор стоит лагерем в живописной долине, неподалеку от Альмагро. Короли направляются в Барселону — не то развлечься, не то по государственной надобности.

На рассвете отряд во главе с Фердинандом покидает лагерь. В болотах у Аларкона охотятся они на кабанов. Пускают стрелы из арбалетов в перепелов и диких индюков. Изабелла и ее дамы тешат себя иным: жарким из говядины со сливами, хрустящими хлебцами, яйцами по-фламандски, шкварками по-райски, молочными поросятами, куропатками в сидре. Хоть на несколько дней удалось избавиться от тирании франкских и пьемонтских поваров, от их утомительно изысканных блюд. Порой дамы и сами, слушая советы местных старух, принимаются за готовку. По долине летает смех. Он катится от ручья до столов, где трудятся хмурые чиновники.

Да, теперь они владели империей. Да, империей, а не аграрно-колониальным королевством. Появился и Департамент картографии. Вон несчастные немецкие и португальские ученые работают прямо под открытым небом. Их возмущает, что на бумаги падают листья с деревьев, что пролетающие воробьи пачкают карты Новых Земель.

За столами, покрытыми парчой, сидит Фердинанд с приближенными. О чем говорят они? До конца ли сознают, что управляют первой, по сути, мировой державой? Между охотничьими байками и посольскими донесениями решают судьбы земли?

Вместе с маркизой де Мойя выбегает из своего шатра Изабелла. Она спешит поймать легавую суку Диану, которая пытается смешаться со сворой призывно воющих собак Фердинанда.

На рассвете гонцы доставили сообщение чрезвычайной важности. Оно испортило настроение Фердинанду. Даже разгневало его. Ни кардинал Сиснерос, ни Андрее де Кабрера, самый верный из «SS», не смогли отвлечь его от тревожных мыслей.

Неужели все изложенное в письме Адмирала может оказаться правдой? Империи придется отказаться от своих обширнейших и лучших земель, спокойно смотреть, как на них наложит руку церковь: объявит священными и неприкосновенными территориями? Он вскричал:

— Проклятый генуэзец! Его посылали открывать новые земли, искать золото, а он шлет нам перевязанную лентами коробку, полную ангельских перьев. Рай Земной! Разве это возможно? И как угораздило натолкнуться как раз на него! Тоже мне мистик-любитель! Небесный демагог!

Он велел, чтобы ему еще раз прочли некоторые куски из письма:

— Ну там, где о женской груди…

Изабелла услышала его громкий голос. Она уже подходила, волоча за цепочку упирающуюся Диану.

— Ваше Величество, наш Адмирал и вправду никогда не верил, что земля кругла. Помните, в Санта-Фэ он открыл нам свои главные географические секреты: земля плоская в человеческом восприятии, но сферична (хоть и не идеально кругла) в космическом плане, как и большинство планет… И теперь он повторяет то же, объясняя, что она имеет форму груши или мяча с женской, простите Ваши Милости, грудью наверху. Но его сообщение, если оно верно, изменит весь мировой порядок. Рим уже не сможет считаться подходящим местом для Ватикана. Наступит всеобщее увлечение мистикой. Земная суетность отойдет в тень… — Она опустила глаза долу и многозначительно замолчала.

Фердинанд, чье дурное настроение с каждой минутой усиливалось, исподтишка пнул ногой Диану, которая, виляя хвостом, подбежала к нему, чтобы обнюхать застежку на панталонах.

Сидевшая рядом с ним Альдонса Аламан — в экстравагантном костюме кондотьера и черной полумаске, из-под которой сверкали ее озорные глаза, — наслаждалась пртаенным смыслом спора августейших супругов.

— Но неужели он действительно отыскал Рай Земной? Падре Талавера, а что вы думаете по этому поводу?

Падре Талавера вышел вперед. До сих пор он стоял, прислонившись к тополю, среди придворных второго ранга (очень мудрая тактика: не мозолить глаза, но всегда оказываться под рукой, когда того требовали государственные дела).

Фердинанд заговорил вновь:

— Значит, с 1492 года и по сей день, целых шесть лет, и притом, что нами отправлены в Америку сотни людей, Адмирал занимался поисками Древа Жизни? Поисками центральной части Рая? И ничего больше его не интересовало! Ему ни к чему были окраины! Потому-то он и покинул Эспаньолу, покинул другие острова. Ему не было до них дела! Он вверг нас в невероятные расходы! И вот: если дело обстоит именно так, как он пишет, надо слать донесение в Ватикан! Падре Талавера! Так это Рай Земной или нет?

Падре Талавера мнется. Не знает, что ответить. Что скажешь, например, старухе святоше, когда она рассказывает, что ей явилась Дева Мария? Для погрязшего в серых буднях священника нет ничего более неприятного, чем столкновение с очевидностью божественного. (Всякая религия, всякая проповедь рождены неверием и неудовлетворенностью, когда в поиске ответов на вопросы ломаются устоявшиеся литературные каноны.)

Тогда заговорил стоявший рядом с ним падре Марчена:

— Сомневаться не приходится, на Рай все это действительно похоже… Есть буквальные совпадения с описаниями Отцов церкви. Редкие фрукты и цветы… Благоуханный воздух, большие реки, белокожие нагие люди!

В спор вступил Талавера:

— Да, падре, все это так. Но существует ли богословское объяснение сего явления, приемлемое для церкви? Что такое ныне то место, где прежде находился Рай? Можно ли там человеку селиться, обрабатывать земли, обращать себе на пользу его богатства? Либо то святая, Божия земля? Думаю, мы можем понять тревогу Его Величества: будем ли мы извлекать выгоду из тех земель, или человеку заказано делать свои дела на них… Или все еще обитает там, пусть временами, Господь наш?

Цепочка вопросов лишь еще больше раздражает Фердинанда:

— В принципе Ватикану нечего соваться в эту историю. Папа Александр сказал свое слово в Тордесильясе: Испании принадлежит все, что располагается к западу от линии, проходящей на расстоянии 370 лиг от островов Зеленого Мыса.

(Фердинанд не забыл и о секретнейшем договоре в Лёчесе (Торрехон), который Первосвященник полностью подтвердил, взойдя на престол святого Петра.) Король взглянул на нунция, и тот чуть заметно кивнул головой. Но Фердинанд понял: все его аргументы в этом споре слишком легковесны и неуклюжи, и они ничуть не снимают серьезных проблем, затронутых в письме Адмирала.

И как назло, послание взяла Изабелла и принялась читать:

— «…есть здесь восхитительные рощи, зеленые острова, а трава растет, как в Андалусии в апреле. Птицы столь сладкозвучны, что ни один человек не захочет по доброй воле покинуть здешние края. Имеются тут стаи попугаев, и числом своим затмевают они солнце, и другие большие и малые птицы, чудесным образом отличные от наших… Люди же местные весьма робки и боязливы, ходят, как я уже говорил, нагими, и не знают ни оружия, ни законов. Языка их прекраснее нету на свете, на устах неизменно улыбка, И любят ближних своих они словно самих себя…»

Фердинанд заметил, в какое волнение пришла королева. Видно было, что вот-вот впадет она в мистический экстаз. Ошеломленные придворные слушали ее, раскрыв рты. Настало время вмешаться:

— Но совсем недавно он писал о золоте. Не было страницы, где бы не говорилось о золоте! Теперь же, узнав, что на островах его почти нет, он отказался от прежних планов и без должного позволения продолжает поиски!

Падре Марчена отваживается возразить:

— Но разве не достоин прощения тот, ктр, отправляясь за тигром, приносит нам перья ангелов? Сей поступок моэкно назвать благородным… Не решусь противоречить Вашему Величеству, но позволю себе напомнить: золото, по свидетельству Отцов церкви, также указует нам путь в Рай Земной. Довольно сказать, что из золота сделаны врата его, о чем повествует нам Библия.

Многие искренние католики из числа придворных с отчаянием подумали, что даже петель не оставит от тех ворот генуэзец. Нет, никакие государственные интересы не могли оправдать разграбление Рая.

— Золото, жемчуг, а также некоторые драгоценные камни — верная примета Рая. Как, впрочем, обилие змей и шафрана. Ни один серьезный богослов спорить с этим не станет…

Взбешенный Фердинанд готов был испепелить взглядом падре Марчену. Изабелла же кивнула ему с одобрением. Было видно: мысль о Рае Земном пришлась ей по душе.

Меж тем Фердинанд клял себя за то, что не приказал арестовать генуэзца и всех его родственников еще до отплытия с Эспаньолы. Какая ошибка! Политическое чутье — а о нем с похвалой отзывался Макиавелли — подсказывало королю: затевается дело, чьи последствия принесут много бед. Хороша будет его империя — владей на здоровье воздухом небесным да райскими кущами!

Кроме того, письма Адмирала дадут новую власть священникам. Они начнут во все вмешиваться. Пожелают отдать на откуп богословам все связанное с новыми землями.

Изабелла заметила:

— А разве не ожидаем мы всю нашу жизнь избавления от земных оков? Может, Господь и впрямь даровал нам милость свою — позволил вернуться в Эдем?

В ее речах слышались отзвуки тайных мыслей Колумба.

— Коль скоро даны нам знаки, надо идти дальше. Пусть грубая повседневность не отвлечет нас от поиска. Не станем же мы противиться воле Владыки! Больше земель, меньше земель — экая важность! Империи гибнут, уходят в забвение! Смелее! Смелее! Встанем пред ликом Господним! Аминь!

Она закрыла глаза. Затем, словно не замечая гробового молчания слушателей, поймала за цепочку Диану, резвившуюся под столом, и удалилась вместе с маркизой де Мойя и другими дамами. Пора было готовить шкварки по-райски.

Серьезный государственный кризис мог разразиться в любой момент. Фердинанд подозвал Сантанхеля. Пусть знает, на этот раз генуэзец нанес удар и ему: бросил на произвол судьбы иудеев, жаждавших новых земель, дабы собраться вместе, наплевал на интересы банкиров. А еще — разбил территориальное единство империи!

Сантанхель выслушал жалобы короля. Они были справедливы. Под конец Фердинанд спросил:

— А что говорят по этому поводу в Банке Сан-Джорджо? Разве они ничего не видят? И позволят оставить себя в дураках?

На что Сантанхель, озабоченный таким поворотом дела, понуро ответил:

— Я напишу им сегодня же. Сообщу обо всем сегодня же.

Сладостный воздух, высокое солнце, прохладное и соленое море. Волны мягко бегут, выскальзывают на берег и рассыпаются по бело-золотому песку. С пальмы упал кокос, раскололся, маня сладким молоком, всегда свежим как роса. Где-то наверху озорная обезьянка, сделав два пируэта, всех приветствует и пропадает в зеленых зарослях.

Величественно выступает Адмирал. Он совершенно обнажен. Яркая шевелюра — как грива старого льва, много лет прослужившего в цирке. Белый вялый живот набегающими одна на другую складками падает на Поседевший от не впустую прожитых лет лобок. Тощие и длинные ноги несут крупное тело, так что какому-то шутнику впору сказать: идет комар, проглотивший горошину.

— Вот она, земля Божия, — благоговейно произносит он.

А вокруг офицеры в парадной форме, священники в праздничном облачении. Знамена Кастилии. Трубы и барабаны. И семь выстрелов бомбарды, когда нотариус зачитывает Акт о присоединении новой земли к владениям испанской короны. (Обстановка смущает нотариуса. Когда Адмирал подписывал подобный Акт в 1492 году, он был облачен в золотой плащ, сверкали золотые шпоры, голову покрывала шляпа с плюмажем.)

Вокруг стаи попугаев. Желтых, голубых, алых. Они то хором свистят, то выражают недовольство на непонятном, но милом языке.

Райские птицы, невиданные. Как описать их? Унизить сравнением с испанскими птицами? Все равно как макнуть в блеклые краски ученых книг.

Матросы плещутся на мелководье и разглядывают рыб с хвостами, извивающимися, точно таиландские ширмы. Попугаи, переселившиеся в море. Сразу видно, что здесь краски не гаснут и не тускнеют, как в землях у холодных морей. До чего доверчивы рыбы: подплывают к ногам счастливых купальщиков и тыкаются ртами. Моряки взвизгивают, точно от щекотки.

Легкий бриз приносит людям дары: тут падает спелая папайя, там — манго, авокадо, а там — выглядывает ананас…

Ландскнехт Сведенборг поясняет Адмиралу: совсем нагими, как достоверно известно, ангелы ходят только в самой заповедной части царства небесного.

А те, кого увидели они при свете полуденного солнца, усиленного слепящим сиянием золотого песка, и были нагими. Лишь у немногих, и то у женщин, были крошечные полупрозрачные юбочки.

Возликовал Адмирал. Вот оно — последнее доказательство. Вера его победила, нет больше места сомнениям. Миг истинного восторга, дионисийского опьянения.

Сведенборг повествует далее:

— Те, что обитают в заповедной части царства небесного, не знали греха, а невинности естественна нагота. Обратите внимание, что ангельская речь льется мелодичным и сладкозвучным потоком, где больше всего гласных «у» и «о». Прислушайтесь, Ваша Милость. Ведь переливы гласных очень многое говорят о душевном состоянии…

Но Адмирал рассеян. Он начинает диктовать нотариусу очередную запись для своего дневника:

«Когда уже рассвело, явились на берег многие из здешних людей, все хорошего сложения, весьма приятные на вид: волосы не курчавые, но прямые и тяжелые, как конская грива, лица широкие, а глаза очень красивые и совсем не узкие. Нет среди них темнокожих, цвет у них, как у жителей Канарских островов. Принесли они с собою мотки хлопковой пряжи, и попугаев, и короткие дротики, и все отдавали за любую безделку. А я с великим старанием пытался узнать, есть ли здесь золото. Вслед за тем показалось несколько стариков, и стали они громко кричать, подзывая робеющих мужчин и женщин, и говорить: «Придите и смотрите на пришедших с Неба! Несите им пищу и питье!»

Сомнений у Адмирала не осталось: они обрели те земли, о которых в далекий и дождливый вечер в Генуе говорил падре Фризон. Он обратился к нотариусу:

— Весьма замечательно, что никто не знает здесь страха. Видишь, даже птицы садятся людям на плечи. А обернись туда: рыбы сами идут в руки! — И снова начал диктовать: «И были здесь собаки, никогда не лаявшие (забавные немые псы, не ведающие, что есть на свете воровство). И были здесь чудесные приспособления — сети и крючки и иное — для рыбной ловли. Деревья и плоды на них, дивные на вкус. Птицы, большие и малые, и не смолкавшее всю ночь пение сверчка, коему все радовались. Воздух не холоден и не жарок, но приятен и мягок. Вокруг большие рощи, от которых веет прохладой».

Видит Адмирал, как люди его улыбаются счастливо, забывая о мерзких каждодневных ссорах. Убийцы с жестокими шрамами и вечно злыми лицами, вылинявшие проститутки, торгаши и священники — все блаженно улыбались. В этом мире покоя и неги многие уже жаждут сбросить одежды: матросы вступают в море в одних лишь штанах.

Ландскнехт Сведенборг обращает внимание Адмирала на то, что воздух Рая успел овеять святостью даже самых отпетых негодяев:

— Мало-помалу забудут они о чревоугодии, честолюбии, похоти…

Вождь из Тлателолько стоял немного поодаль, в пальмовой роще, вместе с касиком Гуайронексом и прочей таинской знатью, и наблюдал за богами, пришедшими из-за моря.

Немного погодя он решился подойти поближе. И, смешавшись с кучкой ловцов попугаев, лучше смог разглядеть пришельцев. Да, по всем приметам были это они: те, о ком говорилось в предсказаниях, те, чей приход предвозвещал Кецалькоатль. Вождь составил донесение для немедленной отправки в Теночтитлан:

«Те, кого мы столь долго ждали, ступили на острова таинов. Нет предела их щедрости: пестрые шапочки, бубенчики с дивным звоном, сверкающие каменья (видно, из самых драгоценных, ибо нет их в нашем мире) раздарили они людям. Они бородаты, кожу имеют столь белую, что не бывает белее, источают они весьма сильный запах и знакомы им огонь и колесо.

Они напоминают людей. Но они больше чем люди (и совсем уж не похожи на тех бледноликих, что населяют далекие, унылые и туманные земли Востока).

Столь велико их простодушие, что кажутся они глуповатыми: застывают при виде самых обычных птиц и ныряют до изнеможения, чтобы поглядеть на рыб. Все приводит их в восторг, все поражает. Но в самый великий восторг и умиление погружаются они при виде женщин: толпой окружили они принцессу Анакаону, а благородную Сибоней даже кто-то — конечно, без всякого злого умысла — ущипнул.

Есть среди них боги старые, главные, и боги менее важные и значительные, какие должны подчиняться первым и прислуживать им.

Сомнений никаких нет: пришельцы — не те злые духи, что обитают в небесах Востока».

Вождь передал послание и вернулся в пальмовую рощу, где как раз в этот момент Гуайронекс велел юным девушкам приготовиться к приветственному танцу.

А иберы тем временем плескались в воде, маняще чистой и свежей. Обсыхали в тени пальм, мягко шелестевших ветвями под прикосновением ветерка.

Полуденный свет слепил. Адмирал близоруко щурил глаза, будто впотьмах искал укатившуюся монетку.

От песка и с поверхности моря поднимался пар. Все плыло, колебалось. Тонкие пальмовые стволы, казалось, затанцевали, стреноженные, в тот момент, когда зазвучали чувственные и напряженные ритмы раковин и тамбуринов.

И тогда сквозь раскаленные завесы воздуха, где человеческие очертания будто расплывались в ярчайшем сиянии, иберы увидели, как движется к ним цепочка девушек. Впереди скользили принцессы. Каонабо, Сибоней, Анао, нежнейшая Бимбу. Грациозно следовали они ритмам тамбуринов.

Волной захлестнуло пришельцев плотное молчание, какое бывает, когда перед придворными появляется папа. Смолкли голоса. Как сетью накрыло всех колдовское очарование увиденного. Смотреть, только смотреть…

Кто-то грубо толкнул слепого ландскнехта Озберга де Окампо, что-то еще бормотавшего, когда остальные будто окаменели в молчании.

— Карамба! Карамба! — прошептал ландскнехт, как всегда погруженный в свой собственный мир.

Анакаона — что за чудо! Кожа цвета корицы и меди. Ноги, летящие в ритме арейто. Как бы в отчаянии, почуяв волю, вдруг убыстряются звуки. Быстрее мелькают бедра принцессы. Бешеный ритм и грация. Чем не праматерь огненных мулаток?

Среди танца развязала Анакаона ленточки своей танги[70] и осталась перед ними обнаженной. Совершенно обнаженной, ритуально обнаженной. Жест-символ: пред лицом новых богов, пред началом нового теогенического цикла вновь обретала она невинность.

Адмирал, презирающий всякую банальную чувственность, с величием, достойным истинного потомка Исайи, отошел в сторону и поднялся на дюну. Там он преклонил колена.

— Аллилуйя! Аллилуйя! — И потаенное воспоминание об Изабелле, сообщнице и вдохновительнице в поисках Рая, пронзило его.

Он почувствовал, что испытаниям его пришел конец. Его колени касались гостеприимного тепла песка, райского песка. И был это Рай Авраама, Исаака, Иакова и — теперь уже без ложной скромности — отныне Колумбов Рай.

Каравеллы бросили якорь в чудесной природной гавани.

Началась нелегкая разгрузка, на берег спускалось все то, что необходимо, дабы один мир переделать в другой.

Бережно переправили большой крест, проделавший все путешествие на носу каравеллы. Доставлявшая его лодка едва не перевернулась.

Крест водрузили на высокой дюне — такая вот радующая глаз Голгофа — среди высоких и стройных пальм. Крест? Да, крест-виселица.

Адмирал держится в стороне от своих спутников. Только сейчас счел он необходимым призвать падре Буиля и падре Лас Касаса. Смотрит, как шагают они к нему по золотому песку в иссиня-черных сутанах — две летучие мыши, сбитые с толку солнечным светом.

— Со смертью покончено, — объявляет им Адмирал. — Мы ступили на земли вечности. Вот Дом, вернее, Сад, откуда был изгнан за свою доверчивость (а виною всему женское коварство) Адам. Пророк сказал: и если пойдете за тем, кто ведет свой род от Исайи, сумеете вернуться туда. И вот мы перешли рубеж. Это меняет наши судьбы и — сомнений нет — судьбу целого мира. Трудно осмыслить сей факт, не теряя присутствия духа. Так будьте же благоразумны, как подобает служителям Господа. Наши люди еще не готовы… Но мало-помалу их замутненные души будут открываться свету истины. Уже есть знаки… Важно, чтобы вы научили их обхождению с ангелами… Пусть не принимают их кротость за неразумие. Ведь было речено: всякий ангел может быть грозным…

Ландскнехт Сведенборг, один из «неблагонадежных», один из тех, на кого и священники и инспектор Короны смотрели с величайшим презрением, принялся с неуместной горячностью кивать головой в знак согласия. Он сидел на песке неподалеку от Адмирала — в своем скандинавском железном шлеме, надвинутом на самые глаза.

Буиль глянул на него грозно, по-инквизиторски, Адмирал продолжал:

— Как сказал Апостол, «по вине одного человека проник грех в мир наш, а следом за грехом и смерть, так смерть пришла ко всем людям». Великая истина! Но теперь дозволено нам возвратиться назад по тропе, ведущей от смерти к блаженному не-умиранию, вернуться в мир, где нет смерти. Господь, видно, любит симметрию: всего один человек погубил нас — Адам, другой (и тоже один) вернет нас в Сад Вечности: полагаю, милость эта дарована мне…

Не забудем слова Творца: «Победившему дам вкусить плодов с Древа Жизни, что находится в Раю». Мы победили суровое море и теперь насладимся наградой…

Но запомните: мы вошли не туда, где находят приют праведные души — умершие, заслужившие вечное спасение. Нет. Здесь обитал человек до грехопадения, до того, как Господь покарал его смертью. Сад Наслаждений. О нем писали поэты… Не о вечной душе следует говорить тут, а о чудесной вечности тела. Нет больше греха! Нет покаяния! Взгляните на наших матросов: самый большой мерзавец улыбается, блаженно прикрыв глаза, слушает щебетание птах, разглядывает обнаженных ангелов, цветки кактуса, озорных обезьянок, которые приветливо предлагают нам бананы, а когда мы протягиваем руку, швыряют в нас орехи… Будь благословен Господь!

И Адмирал с целомудренным бесстыдством праведника преклонил колена, выставив на обозрение клирикам бледный, как у судейского чиновника, зад. А те стояли, ошеломленные известием, онемевшие пред лицом столь дерзновенного вторжения чуда в рутину юдоли слез. Ведь Адмирал, явив реальность Рая Земного, выбивал почву из-под ног у тех, кто всю жизнь творил легенды. Теперь, когда богословие обрушивалось в жизнь, они чувствовали себя несчастными воробьями, затерявшимися в тумане. И мысль о том, что Иегова может находиться где-то поблизости, где-то рядом, молнией страха пронзила им души.

Благородный, искренний юный Лас Касас пал ниц за спиной Колумба и принялся истово молиться.

И тогда ему открылась тайна, которую до сих пор знала лишь Сусана Фонтанарроса. Тайна, которую Колумб скрывал под толстыми шерстяными чулками: меж вторым и третьим пальцами на каждой ноге была у него перепонка (как у уток или других животных, умеющих жить и на суше и в воде). Да, Адмирал оказался перепончатолапым, то есть сама природа связала его с морем.

Падре Буиль считал ландскнехта Сведенборга ужасным еретиком, одним из тех богословов-бунтарей, богословов-недоумков, что по своей воле идут на костер, да еще и огниво с собой прихватывают.

И если вечно витающий в облаках Лас Касас готов был тут же принять сказанное Адмиралом, он, обычный церковный чиновник, для которого пределом мечтаний был епископский сан, мучительно сомневался. Все в нем возмущалось против подобной возможности — Тайна не могла стать реальностью в буквальном смысле слова.

К тому же он как священник испытывал отвращение к нагому телу, даже если одежды сбрасывал мистик. Он припомнил те злые сплетни, что ходили в Севильской курии о Колумбе. К несчастью, Колумб имеет влияние на королеву! Не иначе оба они были еретиками, вступившими в секту искателей Рая!

Нет никого опаснее для церкви, чем фанатики-мечтатели, мнящие себя большими католиками, нежели папа. И Изабелла и Колумб стремятся подойти к Богу ближе, чем его профессиональные слуги, чем сановное духовенство. Падре Буиль кипел от возмущения.

Послушать только, что несет этот Сведенборг! Забывая, кстати, о подобающем его нации месте, о почтении, с коим следует относиться к ортодоксии.

— Да, это ангелы, сомнений нет. А ангелы умеют разговаривать и ходят нагими только в самом центре Рая. (В окрестностях же Эдема носят они лучезарные одеяния.) Нам, падре, не дано понять их законов, их языка… Но буде на то их воля, знание придет к нам…

— Ежели желаете, называйте их, конечно, ангелами… Но сдается мне, ангелы не стали бы справлять нужду где придется, не ища укромного местечка, не стали бы — как эти ангелицы, — показывать, наклоняясь, всему миру срамные места… — рассвирепев, крикнул Буиль. На что Сведенборг возразил:

— Да, они спариваются с кем хотят и где хотят, они вкушают пищу… Но вы заблуждаетесь, ежели полагаете, что в том есть нечто противное ангельскому естеству. Сам святой Августин говорит об этом, а к его слову, полагаю, относитесь вы как к церковной догме: «Там, в Раю Земном, мужчина будет извергать семя свое, а женщина принимать его столько раз и в тот час, когда будет в том нужда, и органы детородные подчиняться станут воле, но не сладострастию…» И добавляет ниже, заметьте, падре: «Избави нас, Господи, заподозрить, что зачинают они детей своих по велению грубой похоти!»

Дерзость ландскнехта перешла все границы, Буиль не раз видел, как в Испании за гораздо меньшие прегрешения людей отправляли на костер. Он поспешил перебить Сведенборга:

— Вы разве и вправду не видите, что здесь творится? Они предаются содомскому греху — без всякого стыда, прямо под пальмами изображают гнусное животное о четырех ногах и двух головах. Мои информаторы были свидетелями этому. И не раз. А два наглеца проделывали свои ректальные трюки на глазах у меня, служителя Божия! А карибы? Кровавые изверги! Высаживаются ночами на берег, дабы убивать и пожирать таинов. И вы говорите об ангелах?

На что Сведенборг возразил все так же невозмутимо, взирая на падре Буиля с высот вольнодумного богословия:

— Меня удивляет, как может столь многоопытный прелат упускать из виду рассказанное Енохом, Каиновым сыном, которому первому из смертных было дозволено на короткий срок — но in corporis[71] — вернуться в Эдем, откуда был изгнан дед его. Думаю, Творец дал на то позволение, дабы сумел он забрать оттуда какую-то важную семейную реликвию… Так вот, Енох убедился: ангелы райские, имея под боком дщерей Адама, — вечно эти женщины! — впали в грех неукротимого любострастия. И пресыщение женским телом, как часто бывает (вспомним, к примеру, сутенеров), толкнуло их к гомосексуализму и бестиализму. Трудно поверить, но происходило это почти у подножия Древа Жизни! Слова же Еноха записаны в Библии. Смею напомнить сие, падре, дабы не были вы поспешны в суждениях. Содомиты, коих вы и ваши информанты здесь встречали, просто-напросто потомки особого рода падших ангелов, которые, получив в полную власть свою женщину и пресытившись ею, стали отыскивать женщину под кожей братьев по полу. Разве забыли вы, падре, что случилось на наших судах, когда подула тракончана?

Еще вы упомянули каннибалов, что холостят, откармливают и затем пожирают таинов. Здесь объяснение простое: жаждут они таким способом перенять их красоту и привлекательность. Да, правда, они предпочитают детородные органы, жарят их и едят с наслаждением — ибо видят в них причину совершенства. А разве католики не вкушают тело Христово под видом облатки, дабы иметь его внутри себя, ближе к сердцу? Разве не встречали мы католиков, жадных до сего лакомства?

И еще. Имеется здесь множество змей. Вон матросы гоняются за ними без устали… Но без змей не бывает Сада Божия! Как, впрочем, без каннибалов и содомитов…

Но тут спор, принявший опасное направление, пришлось прекратить. Адмирал наконец с трудом поднялся на ноги и взглянул в сторону берега. Затем обратился к Буилю (который чувствовал себя прескверно, но в присутствии официального представителя императорской власти не решался высказать все, что накипело у него на душе):

— Падре, пусть люди плодятся и размножаются. Но пусть избегают при этом постыдного наслаждения… и фокусов! Нет в них отныне нужды. Похоть — спасение для неудачников, награда за потерянные иллюзии. Да-да, пусть плодятся и размножаются! Нелишним было бы также, падре, напомнить им, что Господь повелевал питаться фруктами. Фрукты очищают кровь, а мясо лишь заглушает голод. Напомните им слова Господа нашего: Бытие, 2,16[72].

Затем, видно уже оторвавшись духом от земных забот (словно старый отшельник), он направил свои стопы туда, где в зелени деревьев виднелись хижины, крытые пальмовыми листьями.

Лас Касас и Буиль взглянули в глаза друг другу и поняли один другого без слов. С сего момента пути их расходятся, это было ясно. Не могли они предположить лишь того, что событие сие будет иметь важнейшие последствия для истории всей католической церкви. (Колумб взял на себя роль наместника Бога на земле и тем самым посягал на исконные права церкви. Буиль не мог с этим примириться.)

Итак, два священника успели лишь обменяться взглядами. Колумб приказал окружающим:

— А теперь — раздеваться! Всем раздеваться! Как жалко выглядят наши одежды в Саде Иеговы! К чему здесь лишнее напоминание о первородном грехе, за который Творец покарал нас стыдливостью? Долой одежды! И пусть приказ выполняют все: от капитана до последнего юнги! Отныне снято с нас бремя греховности! Снимем же с себя и эти тряпки!

Лас Касас покорно, но со смертной мукой на лице стянул сутану и обнажил неприглядную (церковную!) бледность тела. На нем оставались лишь широкие кальсоны из красного муслина — те, что подарены были провинциальными тетушками как намек на ожидающий его епископский сан.

Буиль покраснел от негодования. Только подумать — им предлагается разгуливать нагишом там, где обитает Бог (если, конечно, в утверждениях генуэзца есть хоть капля истины). А ежели все это досужие вымыслы? Ввергать в подобное непотребство служителей церкви…

На нем была роскошная сутана, сшитая в Севилье, в Триане, теми же мастерами, что шили костюмы для самых известных тореро. От адамова яблока до самых кончиков ног тянулась вниз цепочка крошечных пуговиц. Падре Буиль привык подчиняться властям, к тому же он был дипломатом… Нехотя, явно оттягивая время, расстегнул он первую дюжину. Адмирал с любопытством спросил:

— И сколько их?

— Сто пятьдесят пять, — сухо ответил священник.

Колумб, веривший в магию цифр и никогда не забывавший о Кабале, прошептал:

— Сто пятьдесят пять! Именно столько лет жизни осталось нашему миру, и погибнет он от огня…

И снова зашагал к роще. По дороге ему встретился юноша индеец (или ангел). Адмирал обратился к нему на своем не слишком правильном испанском:

— Скажи-ка мне, че[73], большое дерево, очень большое дерево… — и начертил в воздухе пышную крону.

Юноша, не задумываясь, повернулся и уверенно указал рукой туда, где простиралась тропическая сельва и откуда раздавалось громкое приветственное щелканье туканов.

— Aграк, аграк, — произнес юноша.

— Спасибо тебе, добрый человек, — сказал Адмирал и тут же велел спутникам: — Итак — вперед! Прямо и только прямо! Видите, Лас Касас? Они говорят по-еврейски! Как правильно я сделал, прихватив с собой раввина Торреса…

А молодой индеец, красавец ангел, который уже слышал от касика Бекчио добрую весть о прибытии богов, в восторге пал ниц, выражая величайшее почтение.

Надо сказать, мало кто последовал за Адмиралом на безрассудные поиски неведомого: его слуги, Кинтеро, Эскобар, несколько любопытных матросов, священники Лас Касас и Буиль, а также две или три шлюхи во главе с Болоньянкой. Они шли за жемчугом, за прекрасным жемчугом — размером с яйцо куропатки!

Примкнули к отряду и некоторые из «неблагонадежных». Они Предпочли держаться поближе к Адмиралу, а не оставаться во власти не слишком смирных матросов. То были Жан-Лу Васселэн, однорукий воин, которого нотариус отказался взять себе в помощники, Ульрих Ницш и группа земледельцев, прослышавших, будто где-то в глубине райских земель произрастает отличный шафран —.на бирже в Антверпене такой идет по десять тысяч мараведи за полфунта.

Адмирал шагал впереди всех и благоразумно старался не отрывать взгляда от земли. Иначе в нужный миг трудно будет побороть искушение и отвести глаза от Него. И про себя он не переставал твердить слова из Исхода: «…подтверди народу, чтобы он не порывался к Господу видеть Его, чтобы не пали многие из него»[74].

Они углублялись все дальше в чащу. Кругом — орхидеи, похожие сразу и на птиц и на рыб, то пестрые, как галстук гангстера, то напоминающие сдержанной окраской греческие орнаменты. А меж лиан и деревьев порхали, будто ослепленные собственной яркостью, огромные бабочки. Казалось, они были рождены неистовой палитрой Тинторетто. Тут же макаки — и вполне добродушные, и явно нелюбезные — творили свои непристойности или швыряли в путников зеленые орехи. Пауки — бархатистые, нет, лучше сказать, шелковистые — точно выросли в волосах прекрасной женщины. Свистящие какаду. Стаи лимонно-желтых попугаев. Трели тысяч птиц. Элегантное скольжение ягуаров, которых, как было известно Адмиралу, не следовало дразнить, но и бояться не стоило, ибо людей они пожирали, лишь когда рядом не оказывалось гиен.

«И поднимался от земли пар, что окутывал всю ее поверхность». Пар, напоминавший дыхание горячечного пса.

И средь столь расточительного богатства и разнообразия, когда даже грязь сверкала искрами аметистов, аквамарина и ляпис-лазури, можно было увидеть вдали небольших собак — молчаливых, бесшерстных, почти бесцветных. Как гласили предания, умели они заглатывать души умерших, что по какой-то причине не могли перейти в мир Всеобщего. На этой земле лишь на них пожалел Господь красок, что само по себе примечательно, ибо здесь, видно, безудержно отдался Творец соблазну быть романтичным и барочным.

Адмирал был уверен и поспешил сообщить о том Лас Касасу (но некоторые будущие авторы неверно истолковали его слова — в вульгарно коммерческом смысле), что скоро найдут они куски чистого золота — неоспоримая примета Рая, а также камень оникс и душистые смолы.

— Книга Бытия, 2, 12. И это необычайно важно!

Он жаждал отыскать знаки, знамения, а не гнался за пошлой материальной выгодой. Еще до наступления ночи они заметили: деревья стали выше, стволы их крепче и ровнее.

Попалась им великолепная черная с желтым анаконда. И размер и роскошь узора убеждали: именно она говорила когда-то с Евой. К счастью, змея поспешила скрыться в зарослях.

Наконец у подножия невысокого холма обнаружили они поляну, где царствовали два дерева: толстенный мистоль и огромная красавица сейба. В вечерних сумерках крона ее казалась одновременно безмятежной и грозной. Это и было Древо.

Адмирал обошел вокруг ствола сейбы и приказал разбивать лагерь. Свой гамак он велел привесить к нижним ее ветвям. Спутникам же своим посоветовал соорудить навесы, дабы было где укрыться от столь частых тут ливней.

— Здесь бьет из-под земли источник и дает начало великому потоку. Мы достигли порога Начала Начал, — объяснил он.

И улегся в гамак, надежно укрытый листвой Древа Жизни. Сквозь камышовую сеть гамака просвечивало белое тело открывателя новых земель. Можно было подумать, что в ловушку попала обезьяна-альбинос. Или у сейбы, изнасилованной каким-то другим деревом, скажем мушмулой, родился уродливый плод.

Адмирал отдыхал. Не от превратностей долгого пути, а от вековой усталости, от страха перед смертью. Он погрузился в глубокий сон. Итак, они все-таки возвратились. Рай обретен вновь, настал конец энтропии, вырождения, унизительной «жизни ради смерти».

А два ангела, два аборигена, стараясь угодить богам, пришедшим из-за моря, пальмовыми опахалами отгоняли от Адмирала мошек.

«Декрет о наготе», продиктованный Адмиралом под Древом Жизни, был доставлен на побережье.

Здесь уже вовсю трудились, сооружали таможню (она же склад), церковь, казарму, тюрьму, когда глашатай зачитал документ, суть которого вкратце сводилась к следующему: можно считать доказанным, что они ступили на землю Эдема, где никто не знает греха, а значит, неуместны здесь стыдливость и застенчивость.

Декрет был с восторгом принят бывшими каторжниками и шлюхами. И началось… Шабаш, безумие. Словно свору жестоко зажатых страстей спустили с цепи.

У проституток командовала Шпагоглотательница, которая по поводу нового указа устроила шумную пирушку. Обнаженное тело как символ чистоты и целомудрия! Им это было ни к чему. Они оголялись со вкусом, на бордельный манер: прозрачные панталоны, подвязки и корсеты — из тех, что носили римские кардиналы…

Горячие эстремадурцы и андалусцы носились за ними, словно солдаты за монашками. И по всему берегу, как раздавленные зверьки, валялись одежды.

Правда, далеко не все решились исполнить адмиралов Декрет. Весьма многие предпочитали сохранить покровы, а не быть похожими на очищенные бананы.

— Чем больше свободы, тем меньше удовольствия, — завистливо шипел священник Скварчиалуппи, на каждом шагу встречавший все новые изощрения греховности. — Хорошо смеется тот, кто смеется последним!

Трезвомыслящие и консервативные люди приходили в ужас. Вдруг утратил всякую власть королевский инспектор. Нотариус Родригес де Эскобедо признавался кое-кому из благородных сеньоров, например, Нуньесу де Мендосе, что не только не стал обнажаться, но не позволил себе теперь даже пуговицу расстегнуть — несмотря на тропическую жару — на своей толедской кирасе.

— Мы же не дикари, черт возьми!

Буйство пришельцев изумило аборигенов. Они не могли понять их странных капризов. И любезно исполняли все прихоти богов. Не могли понять, почему с таким любопытством глядели бородачи на самые обычные части человечьего тела. Почему с таким необъяснимым восторгом встречали самые рядовые вещи.

Ну разве не забавно: занимаясь с женщинами, они подражали привезенным на каравеллах животным — сопели, как свиньи, в возбуждении кричали пронзительно, как ослы, дрожали, как кобылицы.

За оглашением Декрета последовало обычное продолжение: была отслужена благодарственная месса и прочитана «Те Deum», ведь люди прощались с этапом своей истории, прощались со смертью. Да только сама месса была вроде бы и лишней (в Раю не служат месс). Поэтому падре Буиль отслужил ее весьма неохотно и вопреки протестам молодых священников и послушников.

— Эти грешники — обитатели Рая? Генуэзец просто спятил. Еретик! Они же спариваются повсюду, как кролики!

В одиннадцать месса началась. Все ликовали — Грех уходил из их жизни.

«Salve Regina» и «Те Deum» больше напоминали зажигательную румбу. Хор семинаристов подчинялся ритму ангельских тамбуринов и арейто. «Звонкая матансера», да и только! Финалом «Те Deum» стал танец принцесс и прочих юниц, быстро вращавших бедрами. Главной здесь была Анакаона, она привлекала к себе все взоры — была на ней лишь крошечная танга из перышков с затылка птицы кецаль (роскошь, которую, по меркам европейцев, можно было приравнять к норковому манто).

Служки и семинаристы из хора жадно глазели на дюжину соблазнительных ангельских попок, без устали крутящихся в ритме танца, и безнадежно фальшивили…

Семинаристы-иностранцы — Тиссеран, Даниелу и Каджиан — безутешно рыдали, запершись в черном ящике, приспособленном под исповедальню.

— Finis Eclessiam[75], — прошептал Каджиан.

Протесты, конечно, были. Но, в общем-то, Декрет не оставлял места для богословских споров. Текст его заканчивался энергичным утверждением: «Мы вступили в новую эру».

Добавим, что была отменена (по тем же теологическим причинам) назначенная на вечер коррида. Ведь бой быков — одно из самых наглядных проявлений Греховности.

Бык находился под навесом из листьев. Все протесты Жоана Вельмонта пропали даром. Королевский инспектор изменить ничего не мог: бык должен пойти на племя либо использоваться на полевых работах.

«Декрет об образе жизни» прибыл неделю спустя. И поверг всех в великое изумление, ибо в корне менял планы иберов. Он также был доставлен гонцом из-под Древа Жизни и зачитан глашатаем на площади.

Уразуметь его было еще труднее, нежели первый.

Мы, утверждал Адмирал, достигли пределов Безграничного, и любая человеческая деятельность теряет здесь всякий смысл. Европейцы же в припадке бурного энтузиазма развили лихорадочную активность — пострайский синдром, отзвук вечного проклятия. (Адам абсолютно ничего не делал, пока его как неизлечимого эротомана не изгнали отсюда.)

К тому же труд для европейцев давно перестал быть первоосновой, потерял изначальный смысл и превратился в какое-то соревнование с Богом, в болезненную демонстрацию умелости. Одним словом, теперь он — символ вавилонской гордыни, дьявольская печать бунтарства.

И Адмирал отменял труд — начисто, без лишних затей.

Декрет обязывал инспектора Короны уничтожить колеса, молотки, серпы, лопаты, веревки, блоки, тиски, ножи, гири, признанные нормы мер и весов, сами весы, чиновничьи бумаги, оружие, орудия инквизиторских пыток, музыкальные инструменты и т. д.

На сей раз сопротивление было серьезным, а возмущение попахивало бунтом. Теперь уже им навязывалась не нагота телесная: им приказывали оголить свое время, свое существование, остаться лицом к лицу с реальностью бытия, отказавшись от прибежища суеты.

Понятно, только простаки и отпетые лодыри сразу же отдали свои инструменты. Крестьяне, неисправимые kulaks, зарыли серпы и точильные камни в землю, как собака зарывает отнятую у противника кость.

Немногие брошенные орудия труда тут же были подобраны спекулянтами, которые скоро станут их перепродавать по ровым ценам — «импортным» ценам американского рынка.

Стало известно, что Адмирал советовал всем погрузиться в гармонию. Предаться безмятежной и сдобренной легкими беседами праздности, возвышающим и радующим душу размышлениям и искусствам (но — подальше от всяких паскалевских и кафкианских штучек!). Конечно, можно посвящать себя и любви. Но — без излишеств! Иными словами — жизнь, освобожденная от всяких драм. Разрядка.

Еще он просил их принимать дары Рая как должное. Ну для чего набирать целые партии ананасов, манго? Пора изжить в себе дух оптовых торговцев! Отныне им запрещается заготавливать что-либо впрок. Для чего нужно больше одной женщины? Для чего хватать полдюжины лангустов, если хватит двух — и один хороший лимон?

Жить! Спокойно наслаждаться доступными плодами Эдема. Жить, не мешая себе! Гамак Адмирала превратился в символ счастливого возвращения к истокам. Восторгаться нежным пением птиц, улавливать тысячи оттенков в их концертах. Учиться Простодушной жизни у орхидей. За что убиваем мы пантеру, если ищет она лишь ежедневное себе пропитание?

Он рекомендовал им попробовать табак — развлечение, доселе неведомое. Учил пить кокосовое молоко и соблюдать по возможности растительную диету (но не через силу!). Предупреждал: «Избегайте мяса, от него появляется злобность».

По прошествии двух недель они стали ощущать, что без Зла многое теряет смысл. Мир вдруг лишился красок, полинял, время утекало в пустоту. И хваленый Рай на деле оказался идиотским миром наоборот — слишком голым, слишком дневным (потому что ночь уже не была ночью). Ходить нагими в мире, не знающем Греха, все равно что явиться во фраке на уже закончившийся бал.

А они рождены и воспитаны, дабы созидать добро. Дабы падать и вновь подниматься.

Блаженство, дарованное им Декретом Адмирала, сбивало их с толку физически и метафизически.

— Жизнь! Какая скука, опиум!..

Клирики бродили по берегу в дурном настроении. Закатав рукава сутан, расстегнувшись, они собирали красивые ракушки. Какая тоска! Никто не идет исповедоваться. И все же голые земледельцы просили у них месс и катехизиса. А какая-нибудь проститутка, вовсе забыв о приличиях, приглашала «прогуляться».

Матросы же, оголившись и живя, не забывали забот, захваченных с собой из грешного мира. Они начинали бродить по поселку с десяти утра. Собирались группами и прогуливались от кокосовых пальм до скалы и обратно. Безрадостно. Голые, точно рекруты на медицинском осмотре.

Они зевали. По сто раз переспрашивали, в котором часу обед. Потом ели — без соусов, перца, вина, а также без мяса, без фабады[76] и рагу. Как в санатории!

«Пение тысячи птах», о которых писал Адмирал, им души не трогало. Давно перестали их потешать и выходки обезьян.

Спасаясь от безделья, изобрели они способ изготавливать фигурки из сока каучука и начали пускать по волнам сотни щеглов, красногрудок, чаек, каких-то зверьков. И упражнялись в меткости.

А механизм созидания, главный источник несчастий и радостей европейского человека, все же продолжал функционировать. Тайно, под покровом ночи. Днем земледельцы спали в своих гамаках, а ночью отправлялись на делянки и до рассвета рубили кустарники, выпалывали сорную траву. Когда заканчивали расчищать землю, звали землемера и нотариуса, и те оформляли должным образом право владения, за что им платилось вдвое против официальной таксы.

Священники Буиль, Вальверде, Коланхело и Пане слыли открытыми противниками новых порядков. Не таясь, с большим энтузиазмом готовили они тесто для облаток — теперь уже из кукурузной муки.

Да и сами Колумбы (братья, сыновья, племянники и кузены Адмирала) числились среди недовольных и на каждом углу поносили сюрпризы райской жизни. Они покинули Геную в жажде прославиться и разбогатеть, о чем Адмирал так написал в послании к королям: «Теперь первооткрывателями мечтают стать даже ткачи».

Джакомо Рико и другие генуэзцы из Транснационального агентства видели: дни проходят, а доходных дел не прибавляется. Рай держался за свои земли по всем законам маркетинга. Как опытные специалисты, они убедились, что наступил момент «нулевого роста». Момент нежелательный и тревожный. Но пока донесений об этом в Центр отправлено не было.

Недовольные предприниматели, от сыровара Баварелло до златоискателей, громко поносили ландскнехтов и всех представителей власти. Плелся заговор. В него был втянут даже палач Капуча…

Франсиско Ролдан, человек из стражи Бартоломе Колумба, смуглый субъект с большими усами и длинной шевелюрой, стал вдруг заметной фигурой.

Он нагло присвоил себе звание «полковника» (итальянская выдумка, мало известная в те времена в Испании). Обильно украсил куртку нашивками, начал носить прусский шлем, увенчанный наконечником копья.

В любовницы взял Дьяволицу. И руководил заговором из ее «полевого» борделя, построенного для них ангелами на отмели, прозванной Каменным Мысом.

Ролдан принимал посетителей лежа в гамаке, покуривая большие сигары и попивая крепкий напиток из манго. Он обливался потом, ибо ни за что не хотел скинуть куртку, на которой были прилеплены эполеты с золочеными кистями, снятыми с переносного алтаря (теперь он покоился на складе).

Именно там, в борделе, начал рассуждать Ролдан об «отечестве и достоинстве».

Очень быстро превратился он в лидера. Восхождение его было стремительным и неудержимым.

Да, сопротивление чувствовалось. Но все же Декреты входили в жизнь. Законной власти пока еще подчинялись. Учрежденная Адмиралом райская нагота мало-помалу пробивала брешь в стене унаследованной от дедов и прадедов стыдливости. Медленно вступали пришельцы в период коллективной «открытости». И казались только что вылупившимися из своих кирас и костюмов. Потому и выглядели не столько голыми, сколько неполноценными существами, ощипанными курицами. Бледность их тел, многие годы не видевших света, была вызывающей. Катакомбы, в которые вдруг ворвались ненавистные солнечные лучи.

Уже через две недели перестали они, глядя друг на друга, краснеть. И как это обычно происходит, возник авангард наглого бесстыдства и арьергард — консервативный, откровенно враждебный Декретам. К нему примкнули Буиль, Нуньес де Мендоса илюди благородного звания, а также полковник Франсиско Ролдан. На тайные собрания он являлся — и это приходилось сносить! — под руку с Дьяволицей. Теперь она одевалась в черное, носила на груди камею «мадам», ремесло оставила и часто заговаривала о «хозяине». А племянниц, касика Беккио Дьяволица обучила нескольким ходовым приемам: стилю «собачка» и «герцог Омаль».

Нельзя не отметить, что предписанная Адмиралом и поддержанная Сведенборгом любовь без страданий и страсти вылилась на деле в безудержную вакханалию. Возникло увлечение повторением, погоня за количеством. Разве так подобает вести себя в Раю? Люди добропорядочные, вроде Лас Касаса, надеялись, что помрачение скоро рассеется, что все вернется в нормальное русло. Насытится и утихнет свора голодных псов, которых долго держали в клетке и всех разом выпустили на волю. (Со времен потери Константинополя не видели они нагого тела и не знали свободной любви!)

Прошло несколько дней, и наступило пресыщение, пустота. Да и силы начали иссякать. Тем не менее вновь и вновь поднимались они на дрожащие ноги, чтобы вновь бежать за ангелицами и вновь опрокинуть их на песок.

Да, оказывается, у организма были жесткие пределы. И это вызывало растерянность и ярость. Самые отчаянные и неосмотрительные рискнули ступить на самый краешек бездны, испробовать все пути. Но и они лишь истощили силы, почти ничего не получив взамен. Не помогли отвары и мази местных колдунов. Их действие было обманчивым и мимолетным. Что ж, пресыщение — она из самых изощренных и жестоких кар Создателя, «противоядие от греховных наслаждений», как выразился удрученный падре Буиль.

Церковь переживала тяжелые дни. Падре Скварчиалуппи, всегда верно-послушный, преданный ученик святого Августина и святого Фомы, вдруг повесил сутану на дерево. И присоединился к всеобщей вакханалии. А за ним еще четыре семинариста. Сначала к ним отнеслись с интересом, ибо они принесли кое-что новенькое — кое-какие порочные семинарские штуки. Но вскоре и это надоело. Все опять свелось к повторению. Скука!

Дезертирство Скварчиалуппи — и не менее возмутительное поведение Лас Касаса, поддерживающего Адмирала, стали причиной яростных богословских баталий. Каджиан и Пане считали, что оба отступника должны быть отлучены от церкви, ибо слугам Господним не пристало ходить голышом даже в Раю. Скварчиалуппи защищался. Он рассуждал о различии между Раем Небесным, где блаженные воскресают в телесной оболочке, но без постыдных желаний — будь то плотские утехи или чревоугодие (святой Фома), и Раем Земным, куда и привел их Адмирал. Обычаи Рая Земного подробнейшим образом описаны святым Августином в «Граде Божием». Здесь имеет полную силу закон «плодитесь и размножайтесь», возвещенный Иеговой в Бытии (1,28). Да, именно эти строки рассеяли сомнения Скварчиалуппи и вдохновили его на любовные подвиги. Да, он разделял воззрения Сведенборга.

Иерархи, с досадой выслушав перебранку, назвали спорщиков тайными иудеями и неисправимыми милленариями[77]. Приговор был оставлен in suspectis[78], а инквизиторские пытки и костер откладывались до той поры, когда будут отменены Декреты генуэзца (это наступит весьма скоро!).

Ролдан же хотел действовать без проволочек, его с трудом уговаривал повременить падре Буиль.

У иберов меж тем возникли проблемы весьма конкретного свойства. Как сделать более соблазнительными прекрасные тела голых ангелов, которые с улыбкой исполняли любые прихоти богов? Как из глупого пресного послушания извлечь радость насилия?

Всего нескольких дней хватило, чтобы тоска по Греху и по Злу стала просто невыносимой. Все сводилось к безвкусной механике, о которой неинтересно было даже рассказывать. Традиционные садо-мазохистские игры вдруг лишились нужного им пространства.

А из глубин новых земель все прибывали караваны девушек, и каждая с радостью готова была отдаться пришедшим из-за моря богам.

И тогда произошли первые странные события, первые преступления на сексуальной почве. Затем они стали множиться и достигли невиданного размаха. Падре Лас Касас записал: «Люди не могли удержаться от нападений, похищали островитянок на глазах у отцов, братьев, супругов, убивая при этом и грабя».

Мало того, пришельцы принялись наряжать ангелиц в «европейское белье и платье», хотя сами при этом оставались нагими, как и предписывалось Декретом.

У Дьяволицы был отличный нюх на выгодные дела. Она поспешила нарядить двух своих подопечных в платье монахинь, а другим местным девушкам велела надеть костюмы знатных сеньор либо веселых баскских крестьянок. За пару дней доходы ее удвоились. Была введена предварительная запись — за 72 часа. И хотя за тонкими стенами борделя можно было без труда найти десятки обнаженных женщин, приток гостей в заведение был столь велик, что над стойкой бара пришлось повесить табличку: «Предупреждаем достопочтенных клиентов, что категорически запрещается кончать дважды, не вытаскивая. Администрация».

За принудительным одеванием последовала и другая форма насилия — жестокие побои. Крики жертвы давали возможность почувствовать себя настоящим мужчиной, властелином. Вопли, свист хлыста, стоны. Но тропка эта очень скоро привела к несчастью: однажды утром — то было первое облачное, угрюмое утро в землях, где небосклон вечно чист и прозрачен, — было найдено тело принцессы Бимбу. Изуродованное тело прелестной Бимбу, подвешенной за левую руку к кресту-виселице.

Под Древом Жизни, покачиваясь в гамаке, отдыхал от вековой западной усталости Адмирал.

Он то дремал, то наслаждался тайной гармонией птичьего гомона, то пытался постигнуть забытый людьми язык растений. Его не отвлекали ни докучливые выходки обезьян, ни любопытство ангелов, которые нескончаемым потоком прибывали сюда, дабы поклониться богам, пришедшим из-за моря. Они приносили хлеб, лепешки из маниоки, протягивали тут же расколотые кокосы.

Ландскнехт Сведенборг меж тем пытался завести с ними разговор по-еврейски и был счастлив, ибо находил подтверждение своим теориям о происхождении ангельского языка.

Растерянный Лас Касас метался, стараясь примирить земное богословие, которому учили его в семинарии, с райской реальностью.

Но наибольшую выгоду из сих великих событий извлек несомненно Ульрих Ницш. Вот уже более двух десятков лет шел он по следам Адмирала: с того самого дня, как прибыл в Вико де Оливелла. И не прогадал. Ведь только теперь, только здесь можно было проверить истинность философских построений, что защищал он, рискуя жизнью, вызывая ярость «людей здравомыслящих» и заставляя ярче пылать костры инквизиторов-ортодоксов.

Не боясь впасть в преувеличение, скажем: Ницш готовил идеологический переворот — самую рискованную, как считал он, авантюру со времен Христа. Людям будет объявлено, что Бог умер.

Да, именно так: умер Старик-Мечтатель — легкомысленный, капризный, властный, бессмысленно жестокий, обаятельный (когда, например, принимался вдохновенно расписывать крылья бабочек или изобретал раскрас для леопарда).

Бог умер. А люди-то продолжали жить — маленькие червячки вокруг гигантского трупа.

Индейцы казались иными. Те индейцы, что с детским любопытством рассматривали его усищи и карие с желтыми крапинками глаза. Их отношения с природой были естественны и просты. Они не знали злобы. Тиран умер, не успев искалечить им души унижением. Ведь только Ульрих Ницш знал, что Иегова, подчинивший себе весь иудео-христианский Запад, был в действительности демоном-победителем, демиургом-разрушителем.

И теперь он мог это доказать. Близился решающий час. Ландскнехт ликовал и готовился: на своем гортанном наречии приветствовал на рассвете появление солнца, купался в священном водоеме таинов — застывал в неподвижности на поверхности воды, вперив взгляд в небо и разглаживая мокрые усы.

А его кумир, Адмирал, пребывал в блаженном неведении и все ждал возвращения, пусть хоть краткого визита, Господа в покинутый им некогда Сад. Ульрих Ницш не посвящал его в свои планы, не рассказывал о грядущей великой экспедиции, которую можно было бы назвать гносеологическим походом.

Получив от касика Гуайронекса проводников и взяв себе в помощь раввина Торреса, бегло изъяснявшегося на еврейском и английском, ландскнехт направился в глубь сельвы — на поиски следов бога Иеговы.

Они шли по ковру из зеленых растений, бегущих вверх по высоким стволам прекрасных деревьев, окутанных орхидеями. Вступали в переговоры со стадами злобных макак. Просили позволения пройти через владения ягуаров и соглашались при этом на их условия. И наконец достигли Священного Холма, похожего на округлой формы огромный камень или на невесть откуда взявшийся среди дикой растительности купол.

На одном из склонов Холма обнаружили они портик из белого камня, захваченный в плен алчными лианами. У него не оставалось никаких сомнений: то были знаменитые Восточные Врата, через них Адам и его жена, понурив головы, вышли в новую, многотрудную жизнь.

Раввин Торрес вынужден был признать правоту ландскнехта (меж собой они с трудом объяснялись на школьном греческом). Итак, все здесь убеждало: много веков назад был покинут сей Сад, ибо владелец его скончался. Вот почему индейцы напбминали детей, выросших без крепкой отцовской руки. Вот почему не знали они ни дисциплины, ни сильной власти.

Какие еще нужны доказательства? Однако с терпеливостью энтомологов просидели Ницш и Торрес две ночи подряд в засаде. Ждали, не подаст ли Он знака, что жив, что власть его столь же могуча. Но ничего не случилось.

Оставалось последнее средство. Ведь всем известна гневливость Иеговы. И вот иудей Торрес испражнился на крест, а немец Ницш пустил струю на звезду Давида. Но — черные тучи не налетели, небеса не разверзлись, грозные молнии не поразили нечестивцев. Вместе с рассветом пришел восхитительный ясный день, и его приветствовали пением сотни жаворонков.

В порыве неудержимой радости Ницш взвыл. Так родился человек, не знающий власти Тирана. Сверхчеловек.

— Греция! Греция! — вскричал он.

Затем повернулся к раввину Торресу, и тот показался ему ничтожным и жалким — сефардская бородка, убогая нагота. Ницш не мог побороть соблазна и одним ударом свалил его с ног. Но тут же, раскаявшись, поднял и, пока Торрес отыскивал на земле очки, попросил прощения.

Итак, Ульрих Ницш раз и навсегда уверовал: человек должен преодолевать себя! Пора возвращаться к обычаям предков: быть праздными и жестокими, жить, глядя в лицо опасности, сталкивать с дороги тех, кто преклоняется перед смертью!

Идея переворота носилась в воздухе. Готовился первый в истории этих земель putsch. Декреты подготовили почву. Плотская пресыщенность и высокие цены в борделе у Дьяволицы создали необходимые «исторические предпосылки» (так выразится неблагонадежный Мордехай, комментируя развернувшиеся события).

Жизненная апатия сменилась нервной суетой заговорщиков. Экономические и эротические интересы переплелись и легли в фундамент их действий.

Был понедельник, восемь часов утра, когда на улицу вышел полковник Ролдан — в шитом золотом мундире и сапогах, до зеркального блеска начищенных шлюхами. Он прошествовал от Каменного Мыса до строящегося собора. За ним следовали Адриан Мухика (будущий суровый министр внутренних дел), Диего де Эскобар, Педро Вальдивиесо, аптекарь Берналь, который теперь защищал принципы свободного рынка и успешно торговал разными травами и снадобьями, позаимствованными у местных знахарей и превращенными в таблетки. Братья Поррас также встали на сторону Ролдана. Но весьма важно было выяснить следующее: кого поддержат церковные иерархи, сеньоры феодалы и представители Банка Сан-Джорджо.

Речь Ролдана была эмоциональна, националистична и всем понятна. Он обратился к народу, взобравшись на бревенчатый фундамент колокольни. Пообещал свободу индейцам (естественно, с учетом «персональной ответственности», предусмотренной христианской доктриной). Поратовал за восстановление морали и добрых нравов и мимоходом осудил райскую наготу и свободную любовь (если только они вырывались за умеющие скрыть неприличие стены домов терпимости). Посулил скорое и уверенное экономическое развитие. Одним словом, произнес первую в Америке «западную христианскую речь».

Но в тот же день им были продиктованы распоряжения, которые устанавливали систему тайного рабства — в «энкомиендах» и «репартимиенто». Кроме того, дозволялось отныне брать местных женщин в наложницы и служанки, будь они хоть принцессы.

Уже вечером встревоженный Лас Касас запишет в Книге 1, гл. CLX: «Можно было видеть, как самый никчемный люд из Кастилии — кто с отрезанным ухом, кто осужденный ранее за убийство — брал в вассалы королей да знатных сеньоров для самых низких и черных работ. И их жены, дочери и сестры брались силой или по доброму согласию. Этих женщин называли они «своими прислужницами». Ролдан же бесстыдно сказал: «На пользу себе обращайте все, что только сможете, ибо не знаете, сколь долго сие продлится».

Так, Хуану Понсе де Леону, утонченному сладострастнику, досталась дочь касика Гуайронекса. Кристобаль де Сотомайор, любитель соколиной охоты, получил сестру касика Агейбаны.

Как записал хронист Педро Мартир, по завершении торжественной речи Ролдан хитро подмигнул земледельцам, еще не решившим, стоит ли вставать на сторону революционеров, и сказал им буквально следующее: «Идите за нами! И тогда сможете бросить мотыги, и руки ваши будут знать одну работу — поглаживать гладких бабенок! Трудиться будут индейцы, а вы — отдыхать!» («Декады», Книга V, гл. V.)

Затем все поспешили туда, где возводился собор, и у подножия креста-виселицы прочувствованно пропели «Те Deum» вместе со снова собранным хором семинаристов и служек.

Священник Буиль, стоявший по правую руку от расфуфыренной Дьяволицы, поднялся на ящик-амвон (со временем его заменил новый, который индейцы Миссии украсили сценами Голгофы, и сегодня им можно полюбоваться в Санто-Доминго) и произнес:

— Грех — наша сущность, покаяние — наш символ. И нет в жизни более достойной цели, нежели поиск спасения, коего достигнуть возможно, лишь не пренебрегая таинствами Святой-Нашей-Матери-Церкви. Не слушайте проходимцев, если станут утверждать, что есть помимо небесного иной Рай. Нет, Рай один. И попадет туда после смерти лишь тот, кто при жизни явит пример послушания и смирения! — И заключил: — Как сказал полковник Ролдан в своей исторической речи, мы свободны, но не должны забывать слова святого Августина: «Свободная воля порождает грех».

Сторонники Колумба с губернатором Бартоломе Колумбом во главе не были расположены к прямому сопротивлению. Ведь втайне и они ожидали скорейшего возвращения «дела».

Поэтому сочли за лучшее послать на Каменный Мыс двух эмиссаров для переговоров. Сделано это было без ведома и позволения Адмирала, все так и пребывавшего под Древом Жизни.

Ролдан лежал в гамаке и пил агуардиенте. Ему доложили:

— Мой полковник, прибыли эмиссары от Колумбов…

— Расстрелять, — отрезал Ролдан, с мрачным лаконизмом человека, вводящего в моду новый стиль. Послышались нестройные выстрелы. И тут же снедаемый любопытством полковник снова призвал сержанта Карриона, чтобы спросить: — Че, так какого черта хотели эти эмиссары?

Тем дело и закончилось. Бартоломе Колумб потерял двух никчемных племянников. Назавтра он послал лакомке Дьяволице большое блюдо с frittelle[79] в сахарной пудре.

Да, то был настоящий государственный переворот. Ролдана назначили Главным Алькальдом, на деле он держал в руках все нити власти и, естественно, завладел ключами от арсенала и порохового погреба. Что ж, подобные преторианские перевороты станут самым распространенным преступлением из тех, что узнает Америка.

Народ ликовал. Торговля шла даже ночью. И как доказательство полного восстановления в правах испанского богословия в воскресенье в пять часов пополудни на арену был выпущен бык Жоана Вельмонта.

Матадор блистал. Шпага вонзилась в зверя по самую рукоятку.

Представители финансовых и деловых кругов изо всех сил старались подогреть дух созидания, ослабленный райским блаженством и вынужденным бездействием.

Жажда труда налетела на побережье дьявольским вихрем. Поселок превратился в соты, где снуют обезумевшие пчелы.

Ролдан, который, как было известно, имел свои интересы в Большой Каталонской компании (ткань, саржа, книги), издал новый указ: всем предписывалось прикрыть наготу в течение 72 часов.

Именно тогда это и случилось — вместо крохотных лоскутков ткани появились рабочие фартуки. Индейские женщины, включая принцесс, вдруг стали напоминать не то монахинь, не то горничных.

Бурным цветом расцвела торговля нижним бельем «для дам» — неизменно бордельного вида. То выплыл наружу мстительный фетишизм иберов, так и не сумевших забыть оскорбление — естественную наготу индейцев.

Началась какая-то тряпичная оргия: черные панталоны с красными лентами, резиновые подвязки, обшитые жатым шелком, корсеты с бесконечными шнурками и непонятными петлями. Вновь стала доступной сладкая пытка — томительное расстегивание. И вот пришло время, когда спрос обогнал предложение, не хватало сырья из Европы. Что уж далеко ходить: украли сутану у падре Буиля. Полицейские псы отыскали ее у моря: скомканная, истерзанная, лежала она в песке, точно дохлый ворон. И конечно, пропали все до единой 155 пуговиц. Они, вне всяких сомнений, попали в одну из подпольных фабрик фетишистской одежды.

Случаи публичного оголения и «непристойного выставления себя напоказ» жестоко преследовались и осуждались с амвона. Бордель Дьяволицы родил два филиала. Наконец-то Болоньяика со Шпагоглотательницей также стали «мадамами».

А вот принцесса Сибоней отказалась надеть глупый серый передник и белые муслиновые чулки. Она явилась прямо на Кафедральную площадь — совершенно нагая, величественная, с улыбкой любви на устах.

Ее арестовали, над ней измывались, она предстала перед судом. (В Севилье, в архиве Индий до сих пор хранится полицейская регистрационная карточка: «Сибоней и др. обвиняются в нудизме и употреблении наркотиков». Документ № 5885. Полка 72.)

Еще до того как пришли инструкции из Испании, священники заявили, что местные жители ангелами не были. Падре Буиль, Вальверде и другие негласно провели епископскую конференцию (хотя Ватикан еще не назначил сюда епископа). На ней Адмирала обвинили во лжи. А ландскнехта Сведенборга объявили безумцем, какового подобает держать взаперти.

До сведения верующих довели: нет здесь ни ангелов, ни преадамитов, что якобы обитают в каком-то Зсмпом Раю, не зная смерти и греха. Ведь они смертны! Оставалось определить, есть ли у них душа, а если да, то сколь она велика. А пока надлежало обращаться с индейцами мягко и ласково, ну — словно с домашними животными.

Вполне последовательно устанавливалось, что изнасилование индейской женщины — грех не слишком великий. Священникам рекомендовалось отпускать его, налагая епитимью: три раза прочесть «Отче наш» и три «Богородицу», (то же за мастурбацию пред портретом испанской возлюбленной).

Церковные разъяснения были совершенно необходимы. Предприниматели должны были знать, как вести себя в сей момент бурного экономического взлета.

Индейцев принялись переправлять в Севилью и там продавать как рабов. Первая партия состояла из пятисот единиц. Но они дурно переносили путешествие: умирали от пневмонии и тоски. И не имели даже жалкого утешения африканских негров — ритмов и пения. В общем, пустое дело.

Закрутились годы предпринимательской лихорадки. Рабочих рук — в избытке, приходило и умение использовать местное сырье. Скажем, в Европе быстро привились ритуальные сигары, свернутые из листьев. Доктор Нико, основываясь на научных исследованиях миланца Франческо Монтани, сделал табак чрезвычайно популярным, показав, что никотин не только доставляет удовольствие, но и излечивает рак. Перерабатывающая промышленность заработала в полную силу: табачные листья возвращались из Европы в Америку (часто контрабандой их перевозили голландские пираты) в виде табака нюхательного и табака трубочного — в пестрых коробках со сценами охоты на этикетках.

Но справедливости ради заметим, раньше других в гору пошла текстильная индустрия, первый известный человеку вид труда. Сначала что-то выкраивалось из фиговых листьев, потом Иегова сделал Адаму и жене его одежды кожаные, прежде чем выгнать первую пару грешников в непогоду.

Колумбы на словах оставались верны Адмиралу, но на деле шли тем же путем, что и все. Уж они-то не успели забыть, как управляться с ножницами и тканью. Джованни Коломбо открыл большую модную лавку (сначала в каком-то сарае), которая весьма скоро преобразилась в «Дом моды» с вывезенным из Франции закройщиком-педерастом.

Начали прибывать первые образцы саржи и «тропических» кашемиров. Конкуренция была беспощадной.

Происходили забавные сцены: касики из глубинки с невозмутимостью, порожденной великой мудростью и наследственным высоким положением, неподвижно стояли под палящим солнцем и покорно сносили прикосновения чужих рук, ловко снимавших мерки («спина 76, разрез 27, длина 95»).

Но стоило одежному ажиотажу, устроенному приказом сверху, начать затухать, как капитал устремился в другие сферы.

Маркетинг проводился самым тщательным образом. И вот результат: тот, кто, скажем, как индейцы тупи-гуарани, пил матэ, теперь потреблял эфиопский кофе в чашках из Талаверы (Главный Алькальд и епископ предпочитали, естественно, тонкий лиможский фарфор).

«Радость богов» — какао вернулось на родину через Атлантику в виде баночек швейцарского шоколада — изобретение господина Улиха, неудавшегося часовщика.

Чтобы платить меньше, а продавать дороже, были введены в оборот деньги. В севильской Счетной палате установили обменные курсы, но пройдет всего несколько десятилетий, и они начнут регулироваться уже не в государственном, а в частном порядке — на биржах Амстердама, Нового Города и Лондона. (Пираты всегда отличались изобретательностью и умели быстро ко всему приспосабливаться.)

Росли числом импортеры света, который сперва использовался лишь в безлунные ночи, а затем стал применяться повсюду и во всякое время суток. Процветали торговцы спасением. Изобретатели разного рода увеселений, физических и метафизических: скачек, немецкой философии, футбола, лувенской теологии[80].

Пришельцы были великодушны, они готовы были поднять благосостояние аборигенов до европейского уровня.

Дошли сюда и первые способы сохранения льда. Теперь можно было делать прохладительные напитки из кокосового молока, коктейли с какао, с ромом — с чем угодно. Резко подскочили в цене оранжады. Казалось, всех охватила неуемная страсть к прохладе. (Но в индустрии холода, как и во многих других делах, иберов весьма скоро обойдут светловолосые пираты, под покровом ночной темноты станут они выгружать свои аппараты на берег и продавать их по демпинговым ценам, и особо отличатся здесь Уильям Вестингауз и Филипс — великие торговцы «пониженной температурой».)

Между тем индейские сандалии сменялись на альпаргаты. Прекрасные перья в огромных количествах отправлялись в Европу на радость куртизанкам, дипломатам и адмиралам. Вода из источников разливалась по бутылкам, к ним прилагались медицинские рекомендации, и все это шло на вес золота. А многомудрый доктор Чанка открыл частный санаторий и аптеку при нем.

Весьма недурной доход научились извлекать даже из коллективных прогулок (хоть злодей Кук вытеснит иберов и отсюда). Индейские божества, захоронения и пирамиды цревращались в музейные экспонаты — в приманки для туристов.

Но признаемся откровенно, самой выгодной с первых же дней стала коммерция католическая. В огромных количествах везли через океан алтари, сутаны, ризы, кадильницы, священные образы — черно-белые и цветные, Библии, распятия, катехизисы, от роскошных до самых дешевых. Каждый обязан был наизусть знать основы монотеизма. И плохо пришлось бы тому, кто не отчеканил бы без запинки «…един Бог, един и посредник между Богом и человеками…»[81].

Епископ Ланда — тот, что сжег почти все кодексы индейцев майя, — в эпилоге к своим знаменитым «Реляциям» так сумел выразить суть тех лихорадочных лет: «Индейцы много выиграли с приходом испанской нации. Теперь имеют они многие новые вещи — и число их растет, — кои волей-неволей научатся обращать себе на пользу: лошади, мулы, собаки, ослы (они плохо здесь приживаются), куры, апельсины, дыни, инжир, гранаты, деньги и много-много чего еще. И хоть индейцы обходились, и вполне хорошо обходились, без оных, нынче, лишь обладая ими, живут, как только и подобает жить людям. А ведь самое наиценнейшее досталось им вовсе даром, без всякой платы: Правосудие, Христианство и Мир».

Травы, кусты, большие деревья и ягуары первыми обнаружили, что боги-то были фальшивыми.

Приметливые и прозорливые обезьяны тоже успели смекнуть: серпы и молоты бородатых пришельцев — орудия уничтожения. Что за абсурд! Они валили леса и рушили жизнь, сложнейшую жизнь, зародившуюся вместе со временем. С корнем вырывали травы, лианы, жгли листву и ветки, пока не появлялся кусочек пустыни — квадрат лысой земли. А потом мужчины со светлой кожей принимались работать: день и ночь, забывая жен и детей своих, принося в жертву радость земную и часы, что должны отдаваться богам и любви. Зачем? Чтобы засадить ту же землю. На сей раз тщедушной рассадой из питомников, жалкими кустиками, достойными лишь презрительной улыбки.

То выстраивались рядами «полезные растения», чьи плоды ценились на рынке.

Так случилось, что обезьяны подняли свой бунт (тоже первый в Америке) почти одновременно с полковником Ролданом. И хоть было ясно, что сил у них маловато, окружили гигантскую сейбу, которую человеческие существа называли Древом Жизни. И начали оглушительно выть и швырять экскременты.

Но розовокожий и голый человек, Адмирал не сумел их понять. Со всегдашней самонадеянностью предпочел он думать, что то был какой-то особый знак почитания.

Тогда обезьяны решили искать подмоги у ягуаров и индейцев-карибов (обиженных на весь мир за свое уродство и всегда готовых к бою). Ягуары растерзали семью астурийцев-первопроходцев и покалечили какого-то баска, сажавшего чеснок и табак (он работал уже на гринго Данхилла). Но все оставалось по-прежнему.

Исчезли веселые пальмовые рощи — стайки приветливых и простодушных девчушек, выбежавших к морю (но белокожие варвары ничего не умели замечать).

Два весьма почитаемых священных дерева были срублены, и из них изготовили отличный прилавок и табуреты для притона Доминго де Бермео. Излишки досок он продал на скамейки в собор.

Огромная вэра[82] — самое главное дерево-мать этих земель (ведь растения в какой-то мере тяготеют к матриархату) — предсказала, что битву они проиграют. Бледнолицые опьянены жаждой уничтожения, они позабыли о своей изначальной связи с Всеобщим и предали вечное братство всего живущего на земле. Они погрязли в пороках, но и пороки не приносят им радости. Об Адмирале же, укрывшемся под ветвями большой сейбы, вэра сказала: «Он мечтатель. И нет на него никакой надежды. Он больше не видит реальности».

Там, куда проникали бледнолицые, естественный порядок рушился. Даже реки меняли русла, дабы орошать их виноградники. И пришельцам было невдомек, что прекраснейшие серебряные нити, бегущие по сельве, — есть нити жизни, артерии тела земного и требуют к себе величайшего почтения.

И вот повсюду стали множиться зеркальца мертвой воды, отнятой от груди Великой Матери Вод (той, что приводит в согласие небеса и подземные недра). Возникали болотца — лишенные чистоты и какого-либо биения жизни. И вскоре от них начинал исходить дурной запах, в них заводились всякие твари, оттуда шла к иберам зараза.

А животные уходили за покрытые лесом холмы. То был настоящий исход. Обезьяний народ шел в изгнание под покровом ночи. «Мы вернемся! Мы победим!» — кричали они. Но кто в это верил?

Терпеть больше не было сил. Даже легкомысленные попугаи ара и райские птицы не желали больше отдавать свои длинные перья для украшения шляп итальянских щеголей. И они отступили в лесную чащу, хоть и пришлось отказаться от сладкой привычки засыпать под прекрасный шум моря.

Итак, после убийства Бимбу, насмотревшись на бесконечные преступления, раздевания, одевания и переодевания, местные вожди сошлись во мнении, что при определении природы бородатых пришельцев совершили они печальную теологическую ошибку.

Белолицые люди пришли убивать. Новые каннибалы, способные пожирать каннибалов.

В Королевской долине и в Ксарагуа обманные боги сбросили маски: то были грозные дзидзимины.

Америка открыла Европу и бородачей 12 октября 1492 года (по календарю белых). В этот день индейцы радостно покорились дурно пахнущим «божествам».

Они безропотно приняли рабство, ибо Четвертое Солнце умерло, а банда людей в сутанах разъяснила, что «жизнь есть юдоль слез».

И теперь, когда жестокие надсмотрщики лупили их плетьми и палками, они старались исхитриться и подставить другую щеку (или непобитый еще бок), как учил их падре Вальверде.

Индейцы строго следовали христианским заветам. После самых жестоких пыток (а им, случалось, выкалывали глаза и вырывали мужскую плоть — чтобы заставить признаться, где прячут они жемчуг и золото) подбирали они свою одежонку и с благодарностью кланялись, говоря при этом с евангельской кротостью:

— Прощаю тебе, господин, то, что ты учинил мне. Если желаете, ударьте еще разок!

А те сплевывали шелуху от семечек, отпивали глоток агуардиенте и кричали:

— Пошел вон! Идиот!

А если насиловали одну из их дочерей, шли в хижину и приводили младших — дрожавших и онемевших от ужаса — и вели их к насильникам, ничего не прося взамен.

Однако постепенно эта суровая верность новым жизненным нормам стала слабеть, так как открывалась простая истина: их заманили в ловушку, грубо и бесчестно обманули. «Коли это Христос, то Христос — преступник», — решили старые касики.

Анакаона и Сибоней, что были похитрей и посметливей прочих, начали обращать себе на пользу ненасытную похоть иберов и меньших числом генуэзцев. (В Вега-Реаль Бартоломе Колумб понадеялся, что раз и навсегда подчинил их себе.) Но участь рабынь не миновала и прекрасных принцесс.

Не было больше изящных, невинно чувственных танцев — арейто и науаль. Они выродились в грубые и вульгарные румбы и милонги. Никто уже не смотрел на тонкие движения рук или чарующую игру глаз, ценилось умение сладострастно и без остановки трясти голым задом.

Убийство прекрасной Бимбу явилось предупреждением. Но со всей очевидностью мрачное будущее предстало перед ними, когда глашатай обнародовал указ Ролдана о «Клеймах и метах для рабочей скотины и местных жителей». Мужчины должны были идти с женами и детьми, даже младенцами, чтобы у врат собора им выжгли клеймо. Людям ставили букву «Г», возможно, намекавшую на слово «Гнев». Знатные латифундисты могли добавить свой собственный отличительный знак, заранее зарегистрировав его в «Бюро патентов и мет».

Эти меры помогли упорядочить торговлю наложницами и рабынями и легко разрешать конфликты, когда принцесс проигрывали в мус. Теперь все серьезные сделки осуществлялись через нотариуса. И аборигены должны были обрести чувство уверенности и спокойствия.

Охрана бараков с работниками доверена была собакам, в основном немецким бульдогам, беспощадным в охоте на беглецов и незаменимым для выискивания недовольных. Пользовались они столь большим авторитетом, что даже написаны были биографии нескольких из этих ревностных охранителей христианского порядка. Вот что написал хронист Овиедо о псе Бесерильо, восхваляя его достойные подражания качества: «Свирепейшая собака — защитник католической веры и благопристойности — растерзала более двух сотен индейцев за идолопоклонство, содомию и прочие мерзкие преступления и с годами изрядно полюбила человечье мясо»[83].

Началась эпидемия коллективных самоубийств. О них упоминалось в «Установлениях по обхождению с индейцами» (Сарагоса, 1518).

Индейцы запирались в хижинах и дышали ядовитым дымом. Или вслед за старейшим в семье бросались в реку, привязав на шею камень. Или вешались на деревьях рядом с предметами культа[84].

Упомянем и о том, как возмутительно поступил капитан Лопес де Авила, человек Ролдана, с принцессой Анао.

Во время одной из карательных акций Анао была взята им в плен. Но прежде пообещала своему супругу, воину, восставшему против торговли женщинами, что не допустит к себе другого мужчину.

Фрай Ланда, который наблюдал за событием с поистине францисканской терпимостью, записал в главе XXX «Реляций»: «Женщины тех земель пользовались доброй славой. И были на то основания. Особенно превосходны были они до того, как узнали нашу нацию и Испанию, так что старики и сегодня вспоминают былые времена со слезами. Приведу один лишь пример. Капитан Алонсо Лопес де Авила (зять Монтехо) увез молодую женщину, хорошего сложения и привлекательную на вид. А она пообещала мужу своему, что если случится несчастье и не будет убита она в сражении, то не допустит до себя другого мужчину. И никакими способами не могли ее убедить, чтоб пожалела жизнь свою и позабыла клятву — сохранить чистоту перед мужем. Так и пришлось бросить ее собакам (на растерзание)».

Ландскнехт Тодоров был свидетелем сего преступления и чуть не сошел с ума от беспомвщности. А философ Жан-Лу Васселэн, уже пославший в Королевскую Академию Франции свой «Traite de Moderation», поспешил вернуться на родину с первым же кораблем, везшим бразильскую древесину в Кадис.

Вскоре после этого события падре Ланда получил повышение и отбыл епископом на Юкатан.

Но по-прежнему ничего не знал о происходящем лишь вождь-текутли из Тлателолько. Когда-то он отплыл в свои земли торжественный и гордый, ибо убедился, что свершилось пророчество: возвратился Кецалькоатль вместе с младшими богами.

Местные поэты составили текст донесения и отправили в Тлателолько с самым быстрым гонцом:

Все кончено.

Мать, прижимая дитя к груди,

говорит:

Ай, крошка! Ай, мальчик мой!

В мир пришел ты, чтобы страдать!

Так страдай, терпи и молчи!

С Востока явились бородатые люди,

те, кого приняли мы за богов,

светлолицые чужеземцы.

Ай, сколько горя они принесли,

те люди, что дома себе строят из камня,

чья рука умеет повелевать огнем.

Сколько горя они принесли.

А вот наши боги уже не вернутся!

Их же «истинный» бог, что живет в небесах,

лишь твердит о грехе,

лишь покаянию учит.

Как безжалостны слуги его,

как злобны их псы.

Безумное время.

Священники в черных сутанах

христианство нам принесли.

Вот начало всех наших бед.

Начало неволи.

Начало разора.

Теперь мы знаем. Узнали наверно.

Настала эра Непостоянного Солнца,

что ведет нас к царству Воздуха и Огня,

Воды и Земли.

Настал конец времен,

всюду разрушенье и смерть.

Непостоянное солнце, Солнце на земле.

Все уйдет.

Но посланец таинов не достиг Тлателолько. Свирепые псы растерзали его, прежде чем успел он покинуть берег.

А изложенный выше текст был подобран людьми Ролдана и ныне хранится в Венском историческом музее, в той же витрине, где выставлена украшенная перьями корона императора Моктесумы.

Ничто не могло возмутить спокойствия Адмирала. Он был убежден: серьезные беспорядки, о коих сообщал ему падре Лас Касас, были случайностью, пережитком прошлого. Люди еще до конца не поверили, что попали в безгрешный Рай. Они еще продолжали жить на потерпевшем крушение, потерявшем паруса корабле Порока.

— Это скоро, очень скоро пройдет, tutto finisce[85], — шептал он, не переставая вслушиваться в тайные шорохи волшебной сельвы.

— Падре, он ничего не понимает?.. Не понимает? — стонет в смятении орхидея.

Но Лас Касас абсолютно бессилен. Видно, Адмирал не верит его рассказам:

— Они вывозят ангелов! Только вчера погрузили на судно пятьсот! Продают их в Севилье… — но можно не продолжать.

К тому же Адмирал недолюбливал будущего епископа. Как он мелок! Как уныло благоразумен! Только и жди, что возьмется разливать по пустым бутылкам из-под минеральной воды Море-Океан — чтобы измерить и изучить.

С Адмиралом же в последнее время дело пошло хуже некуда. Он уютно свернулся калачиком во времени, точно кот у огня. Растворился в Бытии и все дальше уплывал от проблем человечьих.

Но совсем одиноким почувствовал себя Лас Касас, когда узнал об экспедиции Ульриха Ницша. Казалось, ландскнехт освободился от вязкого кошмара. Ходил, высоко подняв голову, готовый вернуться к людям и торжественно возвестить о великом и ужасном открытии.

По поводу несокрушимой веры Лас Касаса он лишь обронил:

— Неужто этот святой юноша не слышал вести, которую знает весь лес: Бог умер?

Итак, каждый из трех выбрал свою позицию — весьма важную с исторической точки зрения. Адмирал погрузился в созерцательное забытье. Если употребить традиционное выражение — он уже обрел спасение. Ландскнехт Ницш выплыл на поверхность из колодца безумия и готов был вернуться к людям и заставить их занять место Великого Старца. А Лас Касас, несокрушимый приверженец иудео-христианства, мечтал не о жизни, но о смерти, ибо, умерев, надеялся лицезреть Господа.

И все трое потеряли интерес друг к другу. (Ролдан и Буиль могли спать спокойно.) Их объединяло лишь то, что жили они под общей кроной — кроной Древа Жизни. Не больше и не меньше.

Люди, сопровождавшие их поначалу, вернулись назад. Они предпочли обычную жизнь. Скромные радости и невзгоды повседневности.

С ними остались лишь безголосые райские псы, сновавшие возле гамака и навесов. Чем прельстили их эти странные люди?

Пассивность трех богов, пришедших из-за моря, поражала аборигенов. И мало-помалу они потеряли к ним всякий интерес. К тому же сюда доходили новости с побережья. И можно было видеть людей, что спешили следом за обезьянами и ягуарами укрыться подальше в сельве. (Так начинался для них период физической и психологической замкнутости, который продолжается и по сей день, — пять веков.)

Адмирал порой выходил из спячки и вяло вступал в беседу:

— Вы заметили, ландскнехт Ницш, дни становятся все длиннее? Сеть времен начала распускаться… Уже ничего не значат слова: день, ночь, неделя, год… Ведь и раньше за ними стояли не больше чем иллюзии. Способ измерить нас, принизить, подчинить… Нынче пора забыть и такие слова, как старость, юность, смерть. Что бы вы, например, ответили мне на вопрос: сколько дней мы находимся здесь?

— Четыре года! — нетерпеливо перебил его падре Лас Касас.

— А что подразумевается, падре, под этими «четырьмя годами»?

— Четыре года.

— Четыре года?

Лас Касас не знал, что ответить. Видно, Адмирал постарался забыть — и вполне успешно — все привычные метрические системы, все календари…

Колумб продолжал:

— Пора отказаться и от еще одной порочной иллюзии: от нашего представления о пространстве. Разве эти земли есть продолжение мира, откуда мы прибыли? Можно ли присоединить их к территории Испании, скажем, к Андалусии? Нет! Кто же станет складывать четыре курицы и четыре гуайавы…

Лас Касас не возражал. Колумб между тем говорил:

— Мы попали в иное пространство. Наконец мы попали в центр мира, в его сердцевину, а не стоим пред реальностью унылыми созерцателями с вечным портновским метром в руках.

Лас Касас с грустью убедился: с Адмиралом произошла глубокая метаморфоза и, вероятно, прежним ему не быть. Его покинуло рациональное сознание — отличительная черта «мыслящих людей» Запада.

Сам того не сознавая — а потому не радуясь и не огорчаясь впустую, — он превратился в первого истинного латиноамериканца. Стал первым метисом, но рожденным не от смешения крови двух рас — то была метизация духа (так и Адам никогда не был связан с матерью пуповиной).

А таинские мудрецы вместе с касиком Гуайронексом размышляли над эволюцией — или инволюцией — бога, пришедшего из-за моря. Ведь вел он себя не так, как остальные. И сделали вывод: то был первый человек нового рождающегося цикла — Цикла Черного Солнца.

Поэтому и был он вечно погружен в сонную дрему, не знал ни жарких надежд, ни горьких разочарований. Прометей покинул его.

Да, Адмирал без всякой меры наслаждался праздностью. Питался тем, что ему приносили, либо тем, что падало с деревьев. И отнюдь не тосковал о мясе (или, скажем, о макаронах). Что он ел? Ананасы, бататы, термитов, вволю пил молока из кокосов и сок манго.

Дни его были тягучими и ровными. Он не боролся ни за жизнь, ни за выживание. Он был. И ничто не могло заставить Адмирала шевельнуть хоть пальцем. Он зевал. И зевок его мог продолжаться двадцать минут. Вот до чего дошел человек, потеряв представление о времени, в котором рожден!

В голове его, ломая перегородки разума, перемешались, словно во сне, воспоминания и реальность, так что глагольные времена — прошедшее, настоящее, будущее — отправились на пыльные полки музея грамматики.

Таинские знахари убедились, что он не нуждается в наркотиках: внутренняя способность секретировать грезы действовала у него безупречно (возможно, в этом он мог сравниться лишь с королем-поэтом Несауаль-койотлем). Ни к чему ему были ни пейотль, ни айауаска, так успешно помогавшие людям избежать рационалистического отупения.

Поток мыслей и грез, захлестнувший Адмирала, также принял американскую окраску. Готические пейзажи Кастилии — черно-белые, подсвеченные человеческими кострами, — заслонялись более легкими образами. Являлась, скажем, принцесса Анакаона, которую увезли в Испанию вместе с неудачливым мужем Каонабо. Но сквозь облик ее проступали черты незабвенной Симонетты Веспуччи (в виде Венеры, изображенной на картине Боттичелли, выполненной по заказу Лоренцо Великолепного). У Венеры были ноги Анакаоны — два тугих полукружия, рвущихся из огненного центра, а голова Симонетты — с охапкой волос цвета старого золота, точно закат над Арно.

Проплывала Изабелла, одетая, как при осаде Гранады. Но за спиной ее зеленели пальмовые рощи. Мчалась Бельтранша на буланом першероне. Из дымки времен проступало лицо Беатрис Араны, ожидающей своих палачей, сидя у бочки с пиявками.

И почти все при этом дремали, сонно клевали носом, потягивались и позевывали. Сколько символов! Тени женщин в черных мантильях — годы террора в Кастилии.

Воспоминания были вялыми, бледными: ни серьезных драм, ни крупных исторических событий. Два или три раза возникала Беатрис Бобадилья, огненная женщина. В полумраке спальни лежала иссиня-черная пантера с зелеными глазами.

Адмирал грезил и мечтал. И то была абсолютно новая форма воображения. Кожа Сибоней цвета корицы. Черные цветы на полянах в тропической сельве. Слухи о вероломстве Анакаоны.

Да, часы, проведенные Адмиралом в гамаке под Древом Жизни, не сотрясаются ни тревогами, ни желаниями.

А Лас Касас меж тем решил отправиться по пути, пройденному днями раньше Ульрихом Ницшем. Его толкал вперед порыв веры; желание открыть Бога в его невидимой сущности.

Он обнаружил мраморные врата и рядом много следов, бесспорно доказывающих, что Господь здесь побывал. Скажем, водный каскад, что падает на камни с оглушительным шумом в облаке сверкающих на солнце брызг, — радуга, семь цветов мироздания. Или броненосец с золотым пятном на спинке. Или змея, на затылке которой четко выведен христианский крест. Или гигантские бабочки — не менее дюжины, — окрашенные в цвета Ватикана.

Итак, прочь сомнения. Он нашел все, что искал. Именно так его и учили: ему был понятен лишь незримый, отсутствующий Бог. Присутствие Бога как раз доказывалось его величественным отсутствием, если выражаться с точностью, к которой так склонна церковь.

Лас Касас пал ниц, вознося хвалебные и благодарственные молитвы. И так, на коленях, прямо в грязи, под потоками проливного дождя простоял всю ночь. И конечно, промок до костей. Но внутреннее пламя, не затухавшее ни на минуту, согревало его и даже слегка сушило одежду. Он получил второе крещенье.

В глубине своей души услышал он молчание Божие, значительное и многомудрое.

На каменных развалинах были им обнаружены окаменевшие змеи. Видно, то был знак гнева Господня против злосчастного орудия соблазна. Нашел Лас Касас и огромную голову анаконды — тоже окаменелую.

Язык Божий, оставленные им меты. Здесь, в покинутом Раю, встречалось их больше, нежели в других частях сотворенного им мира. Даже самый нерадивый исследователь получил бы тут несокрушимые доказательства могущества Господней воли.

Лас Касас отправился в обратный путь. Он окончательно уверовал в свою пасторскую миссию. Теперь — за дело!

Он прошел мимо Древа Жизни, но задержался лишь на миг, чтобы забрать сутану — мятую и выцветшую от дождей. Сухо поздоровался с ландскнехтом Сведенборгом. Адмирал спал.

Смерть шла в наступление. Все изменилось в Кастилии. Скорбно пели колокола в Саламанке, Аревало, Сеговии и Мадриде. Их языки обернуты в черное сукно. Серый звон.

Сколько мрачных событий принесли последние годы! Из Индии пришла болезнь — сифилис. И бордели сразу забыли о средневековой беспечности. Постыдные гнойники и язвы. Из ганзейских городов стали ввозить сюда свинцовые порошки (те самые, что Франциск I рекомендовал Карлу V). Начало долгой эпохи — эпохи страха перед недугом, проклятия, нависшего над плотью. Эта эпоха переживет саму Инквизицию, и конец ей положит лишь изобретение пенициллина.

Несчастья сыпались на Фердинанда и Изабеллу. Умерла их первая дочь, королева Португалии, а также внук, дон Мигель. Другая дочь — Хуана, страдавшая душевным недугом, жена Филиппа Габсбурга, — совсем потеряла рассудок: полуголая вскарабкалась во время грозы на железные ворота в замке Медины дель Кампо и не желала спускаться вниз.

Умер Торквемада, в нем империя потеряла радетеля о коллективном покаянии и искуплении. Он прожил семьдесят пять лет и всегда был непреклонно жесток, борясь за Спасение. Однажды утром нашли в постели безжизненное, холодное тело, обильно покрытое высохшей в порошок спермой. Видно, ложившиеся один на другой слои семени — точно пленки слюды — сразу рассыпались пылью, как только исчезло жизненное тепло. Пропал куда-то и запах французского писсуара, сопровождавший его всю жизнь. Некоторые католические хронисты, введенные в заблуждение отсутствием зловония, даже отважились написать, что «умер он в аромате святости».

Но главным несчастьем — и оно повергло всех в глубокую скорбь — была кончина принца Хуана, любимого сына и наследника престола. Ему едва исполнилось двадцать лет, и он только что вступил в брак. Умер хрупкий и удивительный принц Хуан, такой изысканный, воспитанный на высокой литературе, на идеалах праведной войны.

Изабеллу всегда пугала физическая слабость и болезненность сына, который не унаследовал от родителей их ангельской мощной силы, но она никогда не думала, что может он умереть такой смертью — от любви. Не сумев обуздать свою пылкую страсть к прекрасной Маргарите Австрийской.

Он так ослаб, служа богам любви, что в последние месяцы жизни стал совсем беззащитен пред жестокой реальностью. Стоило ему встретиться взглядом с несчастным горбунбм или невзрачной старой девой, как у него поднималась температура. А однажды на праздничном обеде он лишился чувств, когда тенор позволил себе сфальшивить.

И пока Изабелла ездила в Медину дель Кампо, чтобы попытаться уговорить Хуану спуститься с ворот, Фердинанд получил известие о тяжелом состоянии принца и немедля отправился в путь.

Прибыв на место, он понял, что близость смерти переменила привычные роли: принц ощущал себя стариком, словно был собственным дедом — королем Хуаном. Он сказал Фердинанду:

— Отец мой, в жизни я знал лишь счастье, знал любовь и другие благие дары. Примем же покорно волю Божию.

Король молча плакал, пытаясь, как крестьянин, поглубже спрятать боль. Он целовал тонкую руку сына — изнуренного, укрощенного. И произнес:

— Возлюбленный сын мой, мужайтесь, раз решил Господь наш призвать вас к себе. Нет правителя выше его, и для вас уготовал он иные королевства и владения — гораздо большие, нежели те, что имели вы здесь или могли ожидать…

Той же ночью Педро Мартир записал: «С его смертью рассталась Испания со всякой надеждой».

Смерть близких навсегда сокрушила королеву. Все вокруг зашаталось. А она поспешила укрыться в крепости средневековой метафизики, откуда они с Фердинандом вырвались в горячие годы возрожденческих подвигов. Страстная вера в Рай Земной, в плоть человеческую, в праздник благого деяния разом угасла.

Когда Фердинанд сообщил ей самую горькую весть из тех, что когда-либо доводилось ей слышать, он мог лишь угадать, что она прошептала:

— Бог дал нам его, Бог нас его и лишил! Аминь!

Все, что успели когда-то сделать мятежные венценосные юнцы, потеряло смысл. Все разом рухнуло.

Кожа на лице Изабеллы как-то в один миг потускнела и сморщилась. К ночи началась у нее жестокая болезнь — ее непрестанно мучила жажда. И она отвернулась от мира, сразу оказавшись где-то далеко, за его пределами. Бродила в ледяном тумане, в отчаянии всматриваясь во мрак и пытаясь разглядеть — уже в обители умерших — лицо любимейшего сына, несравненного принца Хуана.

Королева покинула секту искателей Рая.

У короля Фердинанда чувство отчаяния сменилось жуткой обидой, точно стал он жертвой обмана или злой шутки. Истерзанный горем, склонился он к мысли, что над ними висит «проклятье Америки». И фигура Адмирала вдруг явилась ему символом зла.

Ища отвлечения, окунулся король в суету государственных дел.

В самом дурном настроеййи принялся разбирать бумаги по Индиям и выслушал все придворные сплетни и злые наветы. Ему сообщили о Декретах, о мятеже Ролдана, о тревоге церковных иерархов.

Да, не случайно видел он в Адмирале — всегда, с самого начала — лишь мистика-бунтаря, опаснейший тип человека.

Его привела в бешенство мысль о том, что по вине Колумба Новый Свет оказался почти что под запретом, плодородные земли были словно покрыты Господней мантией. Так бывает, когда владелец не возделывает свой сад, но и других туда не пускает.

В довершение всего Адмирал осмелился утверждать, будто обитатели вновь открытых краев были ангелами. Но ангелов не должно делать рабами и продавать! Надо вырвать эту идею с корнем! Фердинанд объявил их своими вассалами и велел окрестить. Именно так: вовсе они не ангелы Божий, но и испанские плебеи, которые уже начали дележ, не могут теперь обращать их себе в рабов.

Следующее решение Фердинанд принял без лишних проволочек: призвал командора Франсиско де Бобадилью и вручил ему приказ.

Да, в тот самый день, серый кастильский день, когда глухо гудели затянутые траурной тканью барабаны гвардейцев, а из молельни слышался шелест нескончаемых литаний, он подписал приказ об аресте Колумба и его сподвижников. То было 21 марта 1499 года.

Он покорился с кротостью. Всякий человек, перешагнувший порог Безбрежного, теряет способность страдать из-за суетных событий внешнего мира.

Полковник Ролдан ловко сумел подчинить своей власти командора Бобадилью, сделав вид, что слепо повинуется его приказам (несколько веков спустя тот же тактический прием использовал Гитлер с маршалом Гинденбургом). И охотно возглавил отряд, который отправился к Древу Жизни.

Адмирал встретил их появление без малейшего удивления. Солдаты окружили гамак. Им пришлось отгонять десятки невзрачных псов, которые казались соучастниками седовласого мужчины, дремавшего дни напролет.

— Ваша милость, вы арестованы по приказу короля, — объявил Бобадилья.

Солдаты принялись за дело. На Колумба натянули балахон францисканца, словно аркадийская его нагота и была главным из преступлений — являла собой покушение на общественное целомудрие.

Звон цепей и оков. Их притащили в ящике Кинтеросы и повар Эскобар. (В первые же дни революции падре Буиль великодушно передал в распоряжение Ролдана все орудия инквизиторского правосудия. С тех пор репрессии в Америке неизменно имеют привкус пыток, применяемых с самыми благими целями — ради спасения души жертвы или дабы изгнать из несчастного бесов.)

Адмирал спокойно сидел в гамаке, смотрел, как ударами молотка крепили кольца вокруг его лодыжек. Он удивился, что промахнулись они лишь один раз.

Путь к побережью был медленным и унизительным. Нотариус сделал должные записи о событиях и теперь попытался завести притворно непринужденный разговор с королевским инспектором, дабы заглушить звяканье цепей.

Были арестованы и Бартоломе, брат Адмирала, временно исполнявший обязанности его заместителя, и все «Колумбы»: сыровары, портные и ткачи, которые уже успели выдвинуться как в торговом деле, так и в промышленности.

Как хлыстом, ударило Адмирала по глазам, привыкшим к полумраку леса, яркое солнце побережья.

Он шел по главной улице, что со временем станет называться бульваром Колумба. Она вела к площади, где строили собор — пока еще из бревен, но его уже украшали плитами резного камня — фрагментами разрушенных пирамид и индейских храмов.

Итак, Адмирал шел по главной улице, и в лицо ему летели проклятия:

— Комариный адмирал!

— Обманщик! Проклятый иудей!

Но он был погружен в виденья иного мира и не мог уже осуждать их, не чувствуя ни гнева, ни смирения. Ни даже презрения.

Значит, пока он находился под Древом Жизни, принцип «дела» воцарился на новых землях. Гегельянские «мыслящие люди» выдвинулись вперед, уверенно заняли ключевые позиции. И все, все, даже его родственники, бросились грабить Рай!

А «ангелов» били, мучили, делили по усадьбам. Их осталось не так уж много. Кто покончил с собой, кто сгинул в колодцах шахт. Но главное, они были окончательно оторваны от души мира, где выросли как братья а думами и папайями.

Колумб почувствовал нестерпимую боль.

— Человек разрушает то, что, по его же словам, любит более всего на свете, — прошептал он.

И еще: во время унизительного шествия он понял, что его цивилизованные соплеменники ничего не боялись так, как возврата к первозданной гармонии. Понял, что дьявол сбил их с пути и научил наслаждаться болью. Что они предпочли преисподнюю Небу, как, впрочем, почти все читатели Данте.

После короткой встряски Декретами вновь вернулись они к привычному угнетению ближнего, к с трудом добываемым радостям и потугам вырождения. И все чтобы найти свое место в мире искушений и мерзости. Это походило на игру, которую гарантировал им режим Ролдана.

По воскресеньям они очищались от недельной скверны. Скварчиалуппи и блестящий выводок итальянских священников твердили с амвона о райском блаженстве, учили непременно творить Добро.

Как успел заметить Адмирал, многие здания в поселке были каменной и даже кирпичной кладки. Он прочел многочисленные объявления и вывески: Банк Сантанхеля, Hawkins Ltd. Салон красоты «Болонья», Дворец Инквизиции (Semper Veritas), Агентство Кука, United Fruit Co, Постоялый двор «Кастилия», Прохладительные напитки Сагардуа.

То был самый обычный день. И никто не ждал внезапного нападения. Никто не ждал, что мятеж поднимут собаки.

Нашествие было безмолвным. Оно напоминало скорее пассивный протест, нежели разорительный набег. Виновниками события стали райские псы — возможно, еще тоскующие по Адаму, как полагали Адмирал и ландскнехт Сведенборг. Те самые псы, что не умели лаять и которых первые испанские хронисты чуть не лишили права принадлежать к собачьей породе. Хронисты отрицали наличие в них «собачьей сути», как выразился бы Хайдеггер, и описывали их как «род съедобных грызунов, что не лают, но пронзительно повизгивают, если получают удар». Но хронисты не ведали, что у псов были души (переселившиеся в них души умерших либо пропавших без вести хозяев) и могли они служить проводниками в мир Всеобщего. (Тольтеки относились к ним как к священным животным и даже включили в свой календарь. Всякая собака могла быть науалем, вместилищем несчастной человечьей души.) Теперь же собаки шевелящимся покрывалом спускались с холмов к поселку, не страшась ни надменных полицейских ищеек, лаявших во все горло, ни криков стражников, ни выстрелов аркебуз.

Они заполнили все побережье. Никого не кусали, даже детей. Не рычали. Только пускали струйки мочи везде, где могли; на стены домов, на мешки с товаром, на все, что стояло вертикально и неподвижно (даже на сапоги слепого ландскнехта Озберга, который не обратил внимания на крики людей).

Собаки были невзрачными, совсем незаметными. Но сейчас, когда их было так много, они превратились в одного большого и грозного зверя. Огромное и молчаливое чудище внушало панический страх.

Дьяволица велела покрепче запереть двери своего заведения и собрала девиц наверху, в салоне «Париж».

Крики, визг, мельканье шпаг. Беготня, детей, которые обезумели от радости, узнав, что собаки не кусаются.

Псы оставались хозяевами города больше часа.

А ближе к вечеру решили отступить, уйти в лесную чащу. С той поры они объявили! себя носителями идеи пассивного бунта. Поэтому и не стали прятаться в недоступных местах, как гордые ягуары, или искать укрытия в густых ветвях деревьев, как кецали и нежные орхидеи. Нет, они так и продолжали молча скитаться по полям и поселкам — от Мексики до Патагонии. Порой, чтобы утолить нестерпимый голод, нападали на стада коров или табуны лошадей (в вице-королевствах Рио де ла Плата и Новая Гранада ходит множество слухов об этих дерзких набегах, как-то псам удалось окружить даже военный форт, но уже в XX веке).

Вот так и носятся невзрачные существа, не записанные ни в один Kennel Club[86].

Меж тем отряд полицейских во главе с полковником Ролданом наконец добрался до берега.

Когда Адмирал шагнул в лодку, чтобы добраться До каравеллы, которой суждено доставить его в Испанию, он увидел на песке резной мрамор Врат. Цепочка невольников, стоящих по пояс в воде, грузила на судно каменные глыбы. Адмирал узнал среди них сына касика Гуайронекса и длинноволосого бунтовщика Мордехая, дорого заплатившего за свои свободолюбивые идеи.

Те, кто занимался демонтажом Врат, проставили на каждом куске углем соответствующий номер, теперь они отправлялись в брюссельский Католический университет, где уже был открыт музейный раздел «Археология Америндии».

Адмирал взглянул на изрядно поредевшую пальмовую рощу. Она первой поприветствовала его на этих землях. Увидел измученных невольников. Большие усы и портупею Ролдана. Понял, что Америка попала в руки солдатни и коррехидоров, словно королевский дворец, занятый вооружившимися лакеями.

Но так и не сдавшись, он прошептал:

— Purtroppo c'era il Paradiso[87].

конец

Париж

Январь 1983

Загрузка...