ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ДВЕ СВАДЬБЫ И ОДИН РАЗВОД

На плоской скале, до половины омываемой водами реки Ингульца, засучив штаны выше колен, в расстегнутой рубахе, сидит Шмая и удит рыбу. Его тяжелые руки и лицо загорели от знойного солнца и степных ветров, и никто не скажет, что не прошло ещё и года, как он поселился на этой земле. Он ловко закидывает удочку и следит за тем, как жирный серебристый карась подкрадывается к леске, будто собирается перехитрить рыбака. Кругом так тихо, что слышен шелест крыльев птиц, которые стремительно проносятся над самой водой.

Шмая любит ранним утром или в сумерки приходить сюда, на берег. Здесь, кажется ему, и мысли становятся яснее, здесь отдыхает тело, здесь он понемногу приходит в себя после всего, что пришлось пережить за последнее время.

…Шмая вспоминает первые свои шаги в этой деревне. Он тогда долго успокаивал Рейзл, вдову Корсунского, помогал ей на огороде, крышу исправил, домишко привел в порядок, привез дров на зиму, приодел кое-как разутых и раздетых ребят. День и ночь работал Шмая у чужих людей, в хозяйстве Авром-Эзры, и с трудом перебивался с хлеба на квас. Находил время и помогал Рейзл чем мог. Она очень милая и симпатичная женщина. Не раз, сидя рядом с нею, он чувствовал сильное волнение, хотелось обнять ее. Но ее рана ещё не залечена, образ погибшего мужа все время у нее перед глазами…

Это только Хацкель, подлая душа, все время к ней приставал: выходи за него замуж, и все тут! Шмая знал, что Рейзл Хацкеля не выносит. Однажды, когда Шмая засиделся у нее, она вдруг обняла его и нежно поцеловала. Шмая прижал ее к себе и увидал в ее больших карих глазах слезы.

Они потом долго сидели на завалинке, Рейзл смотрела на него влюбленными глазами, и впервые в жизни Шмая утратил дар речи. Хацкель начал ревновать. Как только Шмая приходил позднее обычного в дом, который они с Хацкелем кое-как сколотили, приятель начинал донимать его: либо он говорил о Рейзл черт знает что, либо набрасывался на Шмаю, обвиняя его в том, что Шмая встал ему поперек пути, что режет его без ножа. Хацкель сделался врагом Рейзл.

Хацкель, будто всем назло, зачастил к Авром-Эзре, к его засидевшейся дочке, рыжей, рябой Блюме. Дни и ночи извозчик проводил там, пил, гулял, начал разъезжать с этим старым кровопийцей по ярмаркам, закупать лошадей и коров, а скоро сделался компаньоном этого злодея, обирающего бедняков-колонистов.

Так же, как и сегодня, Шмая сидел на большом камне, на берегу Ингульца, ведерко было уже полно рыбы, надвигалась ночь, и он собирался домой, как вдруг услыхал, что кто-то бежит сюда. Посмотрел – Рейзл.

– Что случилось, солдатка?

– Ой, беда! Хацкель разбирает ваш дом!

Шмая стал ее успокаивать:

– Не может быть, Рейзл. Тебе показалось. Зачем это ему? Меня он задушил бы из зависти, но при чем тут наш дом?

Пришел с целой оравой от Авром- Эзры, все мертвецки пьяные, разваливают дом и даже камни увозят…

Шмая собрал удочки и, не говоря ни слова, двинулся в гору. Хацкель стоял возле их общего домика со сложенными руками и с трубкой в зубах.

– Скажите этому разбойнику, что я от него отделяюсь, – сказал он, хитро усмехаясь. – Я забираю только свою половину. Разводимся с разбойником! Больше я его знать не желаю!

К домику сбежалось много народу. Одни смеялись, другие сочувствовали Шмае и ругали извозчика. Шмая чуть не бросился на бывшего своего приятеля. Однако сдержался и сказал:

– А я-то было испугался, думал, он весь дом разломать хочет. А половину – это ничего…

Хацкель начал разваливать стены, швырять доски, камни, бить стекла.

– Скажите этому умнику, – спокойно проговорил Шмая, – чтобы он подождал, пока я затоплю печь, тогда он сможет забрать половину дыма. И пусть не забудет взять половину нужника…

Женщины смеялись. Послышались озлобленные выкрики в адрес извозчика.

– Наследник Авром-Эзры… Два сапога – пара!

– Наглость какая! Собака! Дом развалить! Оставить человека без крова! Кулацкий прихвостень!

Люди подходили к Шмае, приглашали к себе, но Шмая теперь больше всего хотел, чтобы его оставили в покое. Ему было стыдно перед колонией, перед людьми, которые знали, что это он привез сюда Хацкеля.

Шмая еле дождался, пока все разошлись. Ему не надо жалости, он терпеть не может, когда его жалеют.

Полил дождь. Оставшись один в полуразваленном домишке, Шмая зажег лампу и лег на свою койку.

Было уже за полночь, когда на пороге показалась закутанная в шаль Рейзл. Промокшая от дождя, она стояла перед ним, дрожала от холода и не могла произнести ни слова.

– Рейзл… в такой дождь?! – Ему показалось, что само счастье вошло в дом.

Он не знал, куда посадить соседку, какие слова ей сказать. Он понял, что отныне единственный его друг на всем свете – она, эта женщина с нежными глазами, полными слез, сидевшая на стуле возле разбитого окна.

– Сейчас затоплю, холодно, – Шмая пошел к печке.

– Не надо! – Она поднялась с места. – Мне только хотелось вас повидать… Я сейчас ухожу…

Рейзл заглянула ему в глаза и прижалась к его груди.

– Шая, я люблю вас… Не могу без вас жить…

Он уже сидел рядом с ней, счастливый, взволнованный, с сияющими глазами, и видел в ней свою судьбу.

Рейзл говорила, как она беспокоилась о нем, как, не помня себя, схватила шаль, потихоньку, чтоб не разбудить детей, вышла из дому и пустилась бежать к нему. Нигде во всем селе не было света, только окна Авром-Эзры были ярко освещёны, оттуда доносились пьяные голоса, – праздновали помолвку рябой девицы с извозчиком. Ах, как хотелось Рейзл подбежать к окнам и закидать камнями тех, кто сидел в доме! Она убежала оттуда, прокралась огородами к разрушенному дому Шмаи и долго стояла у дверей. Ей казалось, что вся колония, от мала до велика, видит, как она среди ночи бежит к Шмае…

– Не думай о них, – сказал Шмая, обнимая ее, – нам будет хорошо.

Дождь на улице усиливался, с потолка текло. Подставленное корыто было уже полно, вода дошла до краев, но, ни Рейзл, ни Шмая этого не видели.

…Где-то далеко на горизонте луч зари осветил тучи, когда Рейзл поднялась с постели и, избегая взгляда Шмаи, пошла к двери. Щеки у нее пылали. Шмая смотрел на ее гибкую, сильную фигуру, и Рейзл казалась ему красивее, чем всегда. Она накинула на плечи шаль, посмотрела в окошко, нет ли кого на улице.

– Почему ты так рано уходишь, родная?

– Как это… Ведь люди уже скоро…

– Ну и что, если люди? – Он вскочил и обнял ее. – Что, если люди? Украли мы что-нибудь?

– Ведь они обо мне бог знает что говорить станут…

– Ничего они не скажут, Рейзл… Ты теперь моя жена, так и говори всем, Рейзл… Ты моя жена!

Лицо у нее просияло. Она вырвалась из его сильных рук и уже на пороге проговорила:

– Пойду приготовлю поесть. А ты придешь ко мне попозже, позавтракаем вместе. Слышишь, родной?

Теперь Рейзл хотелось, чтобы кто-нибудь попался ей навстречу и увидел, как она счастлива. Но улица была пустынна, и только из большого дома, где Хацкель справлял свое торжество, доносились пьяные голоса.

Один только Шмая стоял на пороге и провожал сияющими глазами удалявшуюся женщину, которая принесла ему свое сердце, свою жизнь, свою любовь. Шмая и не заметил, как он стал что-то напевать. Он быстро умылся, достал из солдатского мешка единственную свою новую сорочку, надел пиджак и фуражку, – надо было приодеться по-праздничному и идти к Рейзл. в его новый дом.


ШЛИ РЕБЯТА К ПЕРЕКОПУ

Жили тревожно. Банды батька Махно орудовали в этих краях, изредка вихрем налетая на села и колонии. За Каховкой шли ещё жестокие бои с белыми полчищами барона Врангеля. Люди напряженно следили за ходом последней битвы с белыми.

Шмая чинил людям крыши, строил дома, плотничал. Раны стали заживать, можно снова браться за винтовку. Правда, жаль было оставлять жену. К тому же она готовилась стать матерью. Но что поделаешь, у всех есть жены, которые готовятся стать матерями, а защищать родину – это ведь для солдата первый закон.

В одно осеннее утро на далеком тракте послышалась солдатская песня с присвистом.

Шмая вышел на улицу и увидал, что из соседних колоний тянутся телеги, груженные хлебом и картошкой, длинные арбы с сеном. Молодые парни на откормленных лошадях остановились на площади, возле сельсовета. Со всех сторон повалил народ. Стар и млад – все сбежались взглянуть на ранних гостей и узнать, что случилось и куда эти люди держат путь.

Прислонившись к одному из возов, стоял стройный крепкий молодой человек лет двадцати пяти. Он был в казацкой кубанке. На плечах – голубой кавалерийский френч, и на длинном ремне – наган.

Шмая сразу узнал Овруцкого, председателя сельсовета соседней деревни.

– Здоров, начальник! Кого я вижу! Ов- руцкий! Куда ты с хлопцами собрался, если не секрет? – Шмая протянул ему крепкую узловатую руку.

– От тебя, разбойник, у нас секретов нет, – ответил Овруцкий, – сейчас народ соберется и все расскажем. Все…

– Что ж, послушаем, – промолвил Шмая, внимательно рассматривая прибывших.

Со всех сторон к площади шли колонисты послушать, что скажет председатель. Овруцкий окинул всех веселыми глазами и спросил:

– А где же сам барин? Этот, как его… Авром-Эзра?

Долговязый Азриель подскочил и сказал, словно оправдываясь:

– Я уже два раза ездил к нему. Не идет, собака!

– Ждет, чтоб его сюда с музыкой привели?

– Говорит, ещё не завтракал, а не поевши, говорит, не пляшут. Не горит, мол…

– Пойди, скажи ему, что именно горит! – вспылил Овруцкий. – Скажи, что, если он не придет, я сам за ним приеду. И зятя его нового сюда приведи. Как его там звать?

– Хацкель…

– Хацкель? Пускай быстрее шевелится. Не то расшевелим!

– Ну что ж, могу ещё раз сбегать,- сказал парень, – говорил я им, старику и зятю, а они смеются.

– Что ты ему говорил?

– Ну, сказал, что его зовет председатель Овруцкий.

– Зачем же ты говоришь «Овруцкий»? Овруцкий совсем недавно у него коров пас. Овруцкий этому барину – что прошлогодний снег.

– А что же я должен ему сказать?

– Скажи, что не Овруцкий, его бывший пастух, зовет его, а советская власть. Народ…

– Говорил, что власть зовет.

– А он что?

– А он говорит – ему наша власть не указ.

– А ты ему что?

– Что я ему скажу? Его не переговоришь, сыплет, собака, как из дырявого мешка, слова сказать не дает.

– А ты?

– А я? Показал ему кукиш и пообещал, что советская власть его по головке не погладит.

– И больше ничего?

– Больше ничего. А он сказал, что, если ещё раз приду его будить, он меня, оглоблей по черепу огреет.

Овруцкий помолчал, потом вынул наган из кобуры и сказал:

– На-ка, возьми эту игрушку. Если будет артачиться, пощекочи его этой штуковиной – сразу пойдет. Только гляди, не стреляй!

Парень оживился, взял револьвер и уехал. Через несколько минут два выстрела один за другим нарушили тишину.

– С ума, что ли, спятил парень? Вот, черт, стреляет!

Все с нетерпением смотрели туда, где стоит большой богатый дом, и увидели, как Авром-Эзра Цейтлин шагает в одном белье, в накинутой на плечи длинной овчине. На остриженной голове едва держалась черная ермолка. Авром-Эзра сердит, опущенные усы растрепаны, а лицо горит.

– Что творится?! Где это видано такое свинство? Стреляет, головорез! Какой-то сумасшедший дом!

– Гражданин Цейтлин! – перебил Овруцкий, – Когда власть зовет, надо сразу приходить!

– Уж я теперь и сам не знаю, кто у нас власть? Всякая шушера… Короче говоря, начальник, чего тебе надо?

– А зятек ваш где, Хацкель? За ним отдельно посылать прикажете? Новые баре в колонии объявились! – сказал Овруцкий, – Совести ни на грош.

– Он больной, не может прийти. Я ему передам.

– Ну, в общем, начнем митинг.

Овруцкий взобрался на подводу, окинул беглым взглядом собравшихся и начал:

Товарищи и граждане колонисты! О чем тут долго толковать… Власть наша все крепче становится на ноги. Но проклятый барон Врангель застрял в Крыму со своей бандой, которую Красная Армия отовсюду уже выгнала. Ещё один крепкий удар, и мы утопим Врангеля в Черном море. Под Перекопом нас ждут наши братья-красноармейцы. Кто был на фронте, тот знает, что без хлеба и мяса война – не война и солдат – не солдат. Колонии договорились и добровольно собрали для Красной Армии хлеба, крупы, мяса. Каждый дает, что и сколько может. Драться за советскую власть добровольно идут пятьдесят лучших наших парней. У кого есть совесть, пусть даст, что может. Кому дорого наше новое государство, пусть идет с нами на фронт, на Врангеля.

– Меня-то ты зачем так срочно звал? Может быть, солдатом меня сделать собираешься? – прервал Цейтлин.

– От вас мы хотим только хлеба и лошадей! А винтовку мы вам не доверим, потому что вы контра! – крикнул Овруцкий под одобрительные возгласы окружающих.

– А у меня конный завод, что ли? Горе у меня, а не лошади. И откуда я вам хлеб возьму? Или урожай нынче очень велик?

– Пусть он даст хлеб, который ещё в прошлом году в земле зарыл.

– Пожалейте его, несчастного!

– Пожертвуйте ему, люди добрые, на пропитание!

– Черт с вами, хлеба пожертвую мешок- другой, но лошадей? Где я их возьму? Хоть стреляйте…

Стоя рядом с Рейзл, Шмая вдруг взял ее за руку и торопливо проговорил:

– Рейзл, я иду с ними…

– С ума сошел! – испугалась она. – Мало ты провалялся в окопах? Пусть идут те, что помоложе…

– Ничего, Рейзл, за битого солдата шестерых небитых дают! – ответил Шмая и подошел к Овруцкому.

– Товарищ, запиши меня, пойду с вами…

Овруцкий хлопнул его по спине и воскликнул:

– Молодец, Спивак! Немножко ещё повоюем, зато на старости лет сможем спокойно сидеть на печи.

Толпа зашумела. К возам начали приносить мешки с хлебом, с картофелем, с яблоками. Молодежь побежала по домам – готовиться в путь. Один только Авром-Эзра Цейтлин стоял, наблюдая, как посторонний.

– Так как же, пан Цейтлин? Времени у нас мало…

– Чего ты от меня хочешь? Возьми нож и перережь мне глотку. Нет у меня лошадей! Я от ваших замечательных порядков уже стал нищим…

– Хуже будет! – крикнул Овруцкий. – Не забудьте, что я ухожу на фронт, а человек я сердитый! Как бы вы не раскаялись. Я не для себя беру, а для тех, кто идет кровь проливать за родину. Мы жизни не жалеем, а вы торгуетесь…

Цейтлин в сопровождении двух парней направился к дому. Он едва передвигал ноги, кряхтел и проклинал все на свете, шел медленно, словно ожидая чуда.

Вдруг мальчишки закричали, указывая на степь:

– Дяденька Овруцкий, видите, как он угоняет лошадей?

– Кто?

– Хацкель! Удирает в степь с лошадьми, видите?

Овруцкий и ещё несколько парней вскочили на коней и погнали в степь. Послышались выстрелы.

Шмая следил некоторое время за погоней, потом отправился домой, надел солдатскую фуражку, выгоревшую гимнастерку, взял старую шинель, видавший виды ранец. Он посмотрел на жену, сидевшую возле дома на завалинке с заплаканным лицом.

– Что с тобой, Рейзл? – с мягкой укоризной сказал он, обнимая ее. – Не надо глупить. Эх, женщины, все вы на один лад, будто одна мать вас родила. Чего плачешь, родная?

Начинаешь уже свои штуки? Солдат в тебе заговорил? Уходишь от меня…

– Кто от тебя уходит? Я скоро вернусь…

– Дай-то бог! Но ведь я знаю, в какое пекло ты идешь! Береги себя хотя бы…

– Эх, Рейзл, Рейзл, что-то я тебя перестаю понимать. Работу на поле мы закончили, крыши как будто всем починил – вот и представь себе, что я на осеннее время пошел в город на заработки, проветриться, свет повидать.

– А почему Цейтлины с места не трогаются? Хацкель…

– А ты разве не слыхала, что товарищ. Овруцкий на митинге сказал: таким, как Цейтлины, винтовку не доверяют. Это контра. Понимаешь? И не надо плакать, солдатка моя милая…

– Легко тебе – «не надо плакать»…

– Ну, если так, – поплачь, но только здесь, дома, а уж когда выйдем на площадь, на людях, держи себя как солдат, и чтоб глаза сухими были, слышишь?

– Только бы ты вернулся жив и здоров. Ты должен жить ради меня и ради… того, кто родится.

Шмая обнял ее нежнее и осторожно прижал к сердцу.

– Об этом, ты, видимо, забыл? – тихо добавила она.

– Нет, не забыл, – ответил Шмая, и лицо его осветилось ласковой усмешкой, – Эх, если будет у нас сынок…

Он хотел сказать ещё что-то, но ребята крикнули, чтобы он шел скорее, что его ждут.

Когда Шмая с женой пришел на площадь, все уже были готовы, возы нагружены. Люди прощались с родными и знакомыми. Ребята с солдатскими сумками стояли у подвод, и Овруцкий вызывал добровольцев по именам.

Молодые парни были одеты кто как – кто в пиджаке, кто в крестьянской свитке, кто в фуфайке. У одного на ногах старые опорки, другой в лаптях. А Шмая явился в своей шинели и в фуражке набекрень, темные усы молодецки подкручены – он выглядел бывалым солдатом.

На возах ребята стали тесниться, освобождать место для Шмаи, все приглашали его к себе, но он постоял, с улыбкой поглядел на добровольцев, потом недовольно покачал головой, швырнул наземь окурок и сказал:

А может быть, вы слезете с возов? Вы кто такие – солдаты или сваты, что на свадьбу собрались?

Ребята рассмеялись, а на них глядя, рассмеялись и столпившиеся провожатые. Все слезли с возов, а Шмая скомандовал:

– Становись! Равнение напра-а-аво!

– Ребята весело становились в строй, некоторые не могли найти себе места, что вызывало добродушный смех толпы.

– Смирно! – гаркнул зычным голосом Шмая. – Ничего, я вас вымуштрую! Позор явиться в полк, не зная ни бе ни ме.

– Возьми их в работу, Шмая, возьми! – весело поддержал Овруцкий. – Их подучить надо…

К полудню все было готово, и добровольцы двинулись по тракту в сторону Каховки.

В стороне от дороги, тропой, которая змеилась в высокой стерне, шел Шмая. Рейзл держала его под руку. Она шла, опустив голову. Рядом бежали оба ее цыганенка, которые наглядеться не могли на своего «дядю» – ведь он стал солдатом.

– А вы нам с войны подарки привезите! – просил младший.

– А чего, к примеру, привезти?

– Ружье привезите и много патронов…

– А зачем вам ружье? – спросил Шмая, обнимая мальчиков, – Давайте уж лучше мы отвоюем за вас, и пусть будет конец войнам, и пусть порядок на земле установится… Поганое дело – война.

Возле моста Овруцкий остановил подводы и обратился к провожающим:

– Спасибо, дорогие, за проводы. Теперь возвращайтесь по домам. Уж мы сами дорогу найдем… Прощайтесь.

Несколько минут спустя обоз тронулся с места. Только Шмая ещё немного задержался с Рейзл. Они стояли на мосту, опершись о перила, и смотрели на прозрачные воды Ингульца, на густые заросли камыша. Овруцкий встретился с заплаканными глазами Рейзл, увидал ее высокий живот, светлые пятна на загорелом лице и сказал:

– И бывалому солдату трудно с женой расставаться?

– А ты думаешь – легко? Сам знаешь, в колонии волки остались. Этот Цейтлин и его зятек…

– Вернемся – увидишь, что тут будет! Советская власть поговорит по душам с этими чертями! – сказал Овруцкий и пошел за подводами, чтобы не мешать Шмае прощаться с женой.

Кровельщик нежно обнял Рейзл:

– Ну, довольно, не плачь, милая. Береги себя и детей. Роди мне сына хорошего…

Он расцеловался с ней и пошел, не оглядываясь, догонять ребят.

Колония уже скрылась из виду. Перед глазами расстилалась голая степь. Шмая сразу почувствовал, что на сердце у него стало легче. Теперь он солдат.

Он догнал возы, на которых сидели добровольцы, и крикнул:

– В чем дело, ребята? Чего носы повесили? А ну-ка, давайте песню, чтоб небу жарко стало!

И он затянул грудным, невысоким, но приятным тенорком старую солдатскую песню о казаке, ушедшем на войну, и о дивчине, подарившей ему платок на память. Овруцкий первый подхватил песню. Пели все. Кто не знал слов, тот подтягивал мотив. Идти, казалось, стало легче, тревога отступила…


КОМАНДАРМ И КРОВЕЛЬЩИК

Предрассветный туман стлался по голой степи. Начал накрапывать мелкий, колючий дождик – из тех, что могут зарядить на целые сутки.

Шли весь день и часть вечера, остановились в сожженном селе. Впереди – Сиваш, Турецкий вал, Врангель, бои… Солдаты начали устраиваться на ночлег.

Николай Дубравин, ротный, принес откуда-то мешок с подарками, присланными на фронт рабочими Москвы и Петрограда, Киева и Харькова, – был канун Октябрьского праздника.

Шмая получил пару теплых перчаток, носовой платок и гребенку. В перчатке он нашел маленькое письмецо. Писала женщина, потерявшая мужа на фронте. Письмо было из Киева, и Шмая вспомнил те дни, когда он приехал в этот город из своего сожженного дома. Он задумался. Рейзл, наверное, уже родила. Что за человек родился? Кто – сын или дочь? Писем от Рейзл ещё не было. Полк все время в походах, адрес часто меняется… А в селе остался Хацкель со своей противной родней, они там, наверное, немало горя причинят Рейзл… А кто ей поможет? Шмая не мог освободиться от тяжелых дум о доме, о себе, о ребенке, которого он ещё не видел.

Шмая устроился на ночлег возле каменной стены, чудом уцелевшей после недавнего налета врангелевских самолетов. Шмая притащил несколько досок, щепок, соломы и разложил костер. Солдаты набрали в котелки воды и стали кипятить воду. Говорили о подарках. Читали письма от чужих, незнакомых людей и чувствовали

в них столько тепла и любви, словно писали им родные матери, сестры, невесты. Постепенно разговоры стихли, люди пытались вздремнуть перед боем, но холод не давал уснуть. Ночь тянулась бесконечно. Хорошо, что вода в котелке закипела, что удалось немного согреться. С серого и грязного Сиваша тянуло сердитым колючим ветром, и солдаты проклинали «гнилое море», которое вскоре придется форсировать.

– Черт вас знает, ребята! – проговорил Шмая, подбрасывая в огонь деревянный обломок. – И чего вы не спите, никак не пойму. Крым… Курорты… Купальный сезон…

– А ты почему не спишь?

– Я-то? Я – крепкая шкура, дубленая. Я научился обманывать сон, – ответил Шмая и начал развязывать солдатский мешок. – Сон ко мне, а я от него. Дома уж поспим, возле жинки. Однако без дела сидеть не годится, надо кашу варить…

И стал засыпать крупу в котелок.

Он сидел, прислонившись к камню, чуть поодаль от костра, освещавшего его осунувшееся, загорелое и заросшее лицо. Прислушиваясь к доносившемуся издалека грохоту орудий, Шмая тихо и задумчиво напевал, словно желая усыпить усталых товарищей:

Как осколок от гранаты

В грудь солдату угодил,

Только верный конь солдата

До могилы проводил.

Только птицы над могилой

Пролетают в вышине.

Ой ты, ворон чернокрылый,

Что закрыл ты очи мне?

Он пел своим невысоким грудным голосом, и солдаты начали тихо подтягивать.

Шмая и не заметил, как к его костру подсел военный с широким, открытым лицом. Кровельщик, не поднимая головы, заметил в темноте огонек папиросы и попросил:

– Оставь, землячок, сорок. Покурим.

Тот протянул ему окурок. Шмая затянулся разок-другой, передал папиросу другому, а сам, продолжая возиться у котелка, снова запел свою песню. Потом он вытащил из-за голенища деревянную ложку и, помешав в котелке, принялся за кашу.

– Хорошо сварил кашу, солдат? – спросил из темноты незнакомец.

– А ты как думал, столько лет воевал, а кашу варить не научился? Хорош бы я был солдат. Чего спрашиваешь? Доставай ложку и пристраивайся.

– Ложки у меня нет.

– Ложки нет? Какой же ты после этого солдат? На что это похоже? На войне, браток, солдат обязан соблюдать три золотых правила: не расставаться с ложкой и котелком, не ссориться с кашеваром и от кухни не отставать…

Солдаты дружно расхохотались. Не выдержал и незнакомец. А Шмая, глотая горячую кашу, продолжал:

– Где ж это видано, чтоб человек пришел на фронт без ложки? Ты думаешь, что на войне, как у тещи в гостях? А винтовку ты, часом, не позабыл где-нибудь? Ох, был бы ты в нашей роте, всыпал бы тебе наш ротный, Николай Дубравин, три наряда вне очереди, – тогда бы ты знал, как ложку терять… Ну, да ладно, погоди минутку, – добродушно добавил Шмая, – сейчас одолжу тебе свою ложку.

Шмая вытер ложку краем шинели, приподнялся, подал свой котелок незнакомцу и встретился с его светло-голубыми улыбающимися внимательными глазами. Немного растерялся, подумал: «Кто бы это мог быть?»

– Молодец! Вкусная каша! – сказал незнакомец, придвинувшись к костру, – А насчет ложки ты правильно говоришь. У настоящего солдата все должно быть на месте.

Солдаты, сидевшие у костра, спрашивали друг друга глазами – кто бы это мог быть? Видно, начальник, хоть просто одет.

– Не слыхать, товарищ, скоро потеплеет? – спросил Шмая, желая сгладить неловкость. – В Крыму, говорят, всегда жарко, буржуи сюда греться ездили, а мы здорово мерзнем.

– Погоди малость, не торопись, скоро и нам жарко станет, – вмешался кто-то.

– Кабы подкинули немного теплой одежи. А то днем ещё так-сяк, а ночью холодно.

– А вы не слыхали, товарищ, скоро ли с Врангелем покончим? Может, вы поближе к начальству стоите…

– До зимы бы кончить с этим гадом бароном и домой, – сказал кровельщик.

– Вот товарищ Фрунзе, командарм, писал в своем приказе – как только разобьем барона Врангеля, дышать станет легче…

– Да… Нелегкая работенка. Вся международная буржуазия собралась в Крыму. У них пушек, танков – чертова тьма…

– Ничего! Приедет сюда Михаил Васильевич Фрунзе, он им покажет, где раки зимуют…

– Да, видали, сколько нашей кавалерии сюда прибыло?

– А орудий, а броневиков… И самолеты у нас уже есть… Ничего, как-нибудь наша возьмет!

– Возьмешь!… – недовольно проговорил солдат, до сих пор не проронивший ни слова. – А через Сиваш как пройти? Противная речка: ни река, ни море, ни болото. Одни черти в нем и водятся…

– Ничего, товарищ Фрунзе все это обмозгует…

– А как же он войска через Сиваш переправит?

– Да, братцы, перейти через «гнилое море» – работенка деликатная, – поднялся с места кровельщик, – нам когда-то – ещё мы мальчонками были – рассказывали, как Моисей-пророк евреев из египетской неволи выводил. Подошли они к этакому вот Мертвому морю. Как его перейти? Ломал себе голову Моисей, а придумать ничего не может, хоть караул кричи. Разозлился старик да как рубанет посохом-булавой по воде – и расколол море. Все перешли благополучно, даже пятки не намочили, и никто из его команды насморка не получил… Вот бы нам, хлопцы, такую булаву. Сиваш расколоть…

Все весело рассмеялись.

– Уж наш разбойник Шмая придумает!

– Как? Как вы сказали? Разбойник? А почему – разбойник? – удивленно спросил незнакомец.

– Да вы не слушайте их, товарищ начальник, вздор болтают, – махнул рукой кровельщик и начал вытирать соломой свой котелок. – Это меня так когда-то окрестили, и тянется за мной это прозвище.

– Вот оно что! А я уж испугался было: думал – настоящий разбойник меня кашей потчевал… Надо, говоришь, булавой Сиваш расколоть?

Незнакомец поднялся с места, отряхнул шинель.

– Ничего, попытаемся без булавы перейти… Как ты думаешь?

– Думаю, перейдем. Только бы скорее к нам приехал Михаил Васильевич. Он, говорят, командир справный, в военном деле хорошо разбирается…

Человек с открытым волевым лицом и умными проницательными глазами весело улыбался и смотрел на Шмаю.

– Стало быть, ты разбойник?

– Никак нет! – вытянулся перед начальником Шмая. – Я солдат, вернее ефрейтор… Георгия и медаль получил. Три ранения… В Карпатах воевал…

– А как же звать тебя по-настоящему?

– Шая Спивак! – отчеканил кровельщик.

– Шая Спивак? – переспросил начальник, внимательно всматриваясь в него.

Так точно!

– Ну ладно! Вместе воевать будем. Когда там, в Крыму, встретимся, не забудь сварить такую же кашу, как сегодня,- сказал начальник и, протянув ему руку, добавил: – Ну что ж. Будем знакомы. Фрунзе.

– Фрунзе?! – Шмая, растерявшись, смотрел вслед человеку в длинной шинели, который шел к соседним кострам.

– Фрунзе?!

– Командарм…

– Ну, брат, попал ты впросак…

Шмая, ошарашенный, стоял ещё несколько минут и не мог слова вымолвить.

Долго ещё красноармейцы рассказывали, как кровельщик у костра беседовал с командармом.

А разбойник Шмая чувствовал себя на седьмом небе.

– Эх, вернуться бы, хлопцы, живым-здоровым домой, было бы что порассказать!.

Поздно ночью, когда густое марево окутало все кругом, красноармейцы вброд, по пояс в воде, начали форсировать Сиваш. Дул влажный пронизывающий ветер. Где-то вдалеке не переставала грохотать вражеская артиллерия, и время от времени над головами пролетали снаряды с военных кораблей. Ноги вязли в илистом грунте. Солдаты, едва передвигая ноги в густой, гнилой грязи, тихо продвигались вперед.

Чуть не по пояс в соленой воде Спивак тащил на плече тяжелый ствол пулемета, время от времени шепотом приговаривая:

– Завидую теперь долговязым. Им легче здесь ходить…

Ротный Дубравин, с трудом сдерживая смех, оглядывался на забавного солдата.

– Разговорчики! Даже сейчас не можешь помолчать… Чтоб я от тебя больше ни звука не слыхал!

– Помолчи попробуй, когда у тебя полны голенища воды… А лягушки там, кажется, так и квакают.

– Отставить…

По туманной мгле над Сивашем ползли ленивые мрачные полосы – щупальца вражеских прожекторов. Тяжелый снаряд разбудил окрестность, и вдруг вражеские батареи все сразу начали бить по Сивашу. Во все стороны с воем и шипением ложились снаряды, обдавая красноармейцев водой и грязью. На секунду продвижение задержалось. Дубравин крикнул:

– Чего стали? Вперед! За мной! Не видно берега. Все тяжелей становится солдатская ноша. Люди уже падают с ног, но упорно, настойчиво идут вперед.

Было уже светло, когда штурмовые группы прорвали первую линию вражеских траншей и проволочных заграждений и перебрались через Турецкий вал. Воздух был отравлен дымом и порохом, на скуповатом осеннем солнце сверкали осколки снарядов. Со всех сторон к небу тянулись столбы черного густого дыма, с моря не переставали бить корабельные орудия. Всюду шла ожесточенная рукопашная схватка. Вал был покрыт трупами.

Перебегая и переползая с бугорка на бугорок со своим пулеметом, Спивак каждый раз припадал к щитку, открывал огонь, потом, не задерживаясь, бежал дальше за Дубравиным, который вел в атаку свою заметно поредевшую роту.

Бой уже затихал, когда волна от тяжелого снаряда, взорвавшегося неподалеку, отшвырнула Шмаю в сторону. Засыпало его землей. Свет в глазах погас. «Конец…» – мелькнуло в голове.

Очнувшись, он увидал возле себя Дубравина.

– Жив, Спивак? – тормошил он Шмаю, не давая ему закрыть глаза. – Санитаров сюда! Носилки!

Шмая чуть приподнял голову, оглянулся и увидал разбитый пулемет, валяющийся в канаве колесами кверху. Дубравин подал раненому фляжку с водой, снял с себя шинель, изодранную осколками и забрызганную кровью, и накрыл солдата.

– Эй, санитары!

– Что там? Взяли? – придя в себя, проговорил раненый.

– Взяли Перекоп! Белые бегут, – взволнованно сказал ротный и показал на дым, поднимавшийся к небу.

Спивак тяжело дышал. Подоспевший фельдшер начал перевязывать ему рану. Но когда санитар взял ножницы, чтобы разрезать голенище сапога, Шмая сердито сказал:

– Зачем режешь, сапоги попортишь!

– Больной, успокойтесь! – проговорил фельдшер.

– Легко вам сказать – успокойтесь. Он мне сапоги искорежит, как я потом ходить буду? Не режь голенище, слышишь?!

– Никуда вы не пойдете, товарищ красноармеец, в госпиталь вас отвезут. Положите его на носилки, – приказал фельдшер санитарам, а сам побежал к другим раненым. «Странный солдат! Сапоги жалеет, а речь идет о жизни».

Шмая попросил санитаров помочь ему подняться, минутку постоял, как пьяный, велел подать ему винтовку, валявшуюся рядом, попробовал сделать шаг-другой, скрывая боль, и направился туда, куда ушел Николай Дубравин со своей ротой. Опираясь на винтовку, он медленно шел вперед. Вот он увидал повозку со снарядами, остановился и попросил его довезти.

– Куда? Погоди здесь. Придет санитарная повозка. Тебя в тыл отвезут, в госпиталь…

– Моя рота туда пошла, – указал он в направлении Перекопа.- Подвезите малость, а там я сам как-нибудь дойду…

– Ты почему не дал отвезти себя в госпиталь? – упрекал ротный Шмаю. – Зачем тащишься за нами? Не видишь, что ли, что творится?

– Ничего, товарищ ротный, я ещё держусь на ногах. Вот окончится бой, освободим Крым, мы с тобой по рюмочке хватим…

– Это все ладно. Но почему ты моего приказа не выполнил?

– Какого приказа?

– В госпиталь отправиться! Зачем тащишься за нами?

– Вместе потрудились, товарищ командир, Сиваш перешли, Турецкий вал взяли. Теперь дело к концу идет. Дойду как-нибудь…

– Как-нибудь… Возвращайся! Давай в санпункт!

– Ротный, я тебя умным человеком считал… Вся армия идет вперед в Крым, а я в это время должен ехать в госпиталь. Не к лицу… Так что не гони меня, я помаленечку буду вместе с вами идти, ротный.

Шмае становилось все труднее нести винтовку. Он перекладывал ее с плеча на плечо. Бинты промокли от крови. Сапоги были мокрые и тяжелые, казалось, что они весят по десять пудов. Никогда и никому он не завидовал. Но сейчас он мучительно завидовал солдатам, идущим вперед быстро и легко.

Солнце поднялось выше. Пожелтевшая трава по краю дороги словно ожила, казалось, что блеклый бурьян понемногу меняет свой цвет. Стало легче дышать. Погожий осенний день был теперь лучшей наградой.

Николай Дубравин со своими несколькими солдатами старался не отставать. Их задерживал только Спивак.

Ротный искал попутную подводу. Сейчас он отправит Шмаю в тыл.

Вдруг послышался рокот мотора. На гору, тяжело пыхтя, ехал автомобиль. Поравнявшись с красноармейцами Дубравина, машина остановилась. Из нее вышел широкоплечий военный в длиннополой, хорошо прилаженной шинели, тот самый, который в ночь перед штурмом Сиваша сидел у костра, беседовал с Шмаей, пробовал его кашу. Солдаты сразу узнали Фрунзе!

Командарм посмотрел как приветствует его раненый. Сочувственная улыбка мелькнула на его лице, и он кивнул своему адъютанту: «Старого солдата сразу узнать можно…»

– Где был ранен? – спросил командарм.

– Возле, Турецкого вала поцарапало…

– А куда тащишься?

– Приказ… Даешь Крым – ответил кровельщик.

– Я тебе покажу «даешь Крым»! Почему в госпиталь не идешь? Кто твой командир? – строго спросил командарм, оглядывая солдат.

Дубравин подскочил и громко проговорил:

– Ротный командир Дубравин слушает!

Он вытянулся, с беспокойством поглядывая на командарма.

– Почему своего солдата в госпиталь не отправил?

– Не хочет выполнять моего приказа,- ответил растерявшийся ротный.

– Почему командира не слушаешься?

– Он всегда командира слушается, – не выдержал один из молодых солдат. – Я с ним все время и вижу… Он с пулеметом одним из первых перешел через Сиваш и много беляков уложил. Здорово действовал.

Солдаты напряженно следили за каждым движением командарма. Шмая сказал:

– Я ваш приказ выполняю, товарищ Фрунзе. Идем на Крым…

– А почему не идешь в госпиталь?

– Совесть не позволяет в такое время от своей роты отставать. Все вперед идут, а я назад? Стыд и срам! А кроме того, не люблю я докторов и фельдшеров, я у них в руках уже много раз побывал. Надо в атаку идти, а они у тебя пульс щупают, температуру мерят… Чудаки!

– Как это так – чудаки? – улыбнулся командарм. – Я и сам когда-то был фельдшером.

Шмая растерялся.

– Вы? Вы были фельдшером? Не может быть!

– Был, был фельдшером, – торопливо, проговорил Фрунзе. – В ту войну был фельдшером.

– Фельдшеров, признаться, я уважаю… а вот докторов – не очень, – Шмая виновато улыбался.

– Тебя как звать? – спросил командарм и что-то шепнул адъютанту.

– Товарищ командарм, прошу простить меня, – сказал Шмая. – Первый раз в жизни со мной такой случай, что я приказа не выполнил. Пойду сейчас в лазарет. На ремонт…

Попробуй не пойти! – с напускной суровостью пригрозил Фрунзе и мягко спросил:

– Как твоя фамилия?

– Спивак…

– Слушай, а не с тобой ли мы однажды кашу ели и ты меня ругал за то, что я ложку забыл? – вдруг спросил Фрунзе, внимательно поглядев на солдата.

– Со мной, товарищ командарм! Так точно! – виновато проговорил Шмая.

– Он заставил меня краснеть, – сказал командарм своему адъютанту, указывая на кровельщика. – Значит, вы, пулеметчик, были среди первых, которые форсировали Сиваш и штурмовали Турецкий вал?

Фрунзе спросил фамилию ротного и остальных солдат, записал в блокнот. Лицо его было серьезно и строго.

– Командир Дубравин, красноармейцы Шевчук, Азизов, Спивак… От имени Революционного Военного Совета фронта я представляю вас к высшей награде Советской Социалистической Республики – ордену Красного Знамени.

– Рад стараться! – неуверенно промолвил кровельщик и, заметив улыбку на устах командарма, смутился: не так ответил.

– Приказав ротному немедленно отправить раненого в госпиталь, командарм сел в автомобиль и быстро помчался вперед, туда, откуда доносился глухой отголосок орудийных выстрелов.

Шмая все ещё стоял, опираясь на винтовку. Красноармейцы окружили его, осторожно усадили его на камень у дороги и начали подбадривать:

– Держись, Спивак…

– Ерунда. Пройдет скоро…

Он качнулся, соскользнул на вытоптанную траву и вдруг почувствовал острый запах полыни, камыша, воды…


В ЧАС ДОБРЫЙ!

Прошло уже немало времени с тех пор, как Шмая вернулся домой из Симферопольского госпиталя. По старой привычке он встает до петухов, берет толстую палку, без которой ему все ещё трудно ходить, и садится на завалинку, Солнце ещё не взошло. На траве сверкает роса. Беспокойно шумят на берегу камыши, издалека доносится тихое щебетание проснувшихся жаворонков. Первые лучи солнца освещают бескрайние зеленые поля, сливающиеся с горизонтом. Шмая хочет запомнить наступление этого золотого утра.

Шмая разглядывает покосившийся заборчик из серого камня, заросший травой, крышу, которую следовало бы починить… Да, много работы ждет его. Однако жена пока не дает ему ничего делать. Она его еле дождалась и теперь оберегает как зеницу ока.

Поселок ещё дремлет, и на дворе свежо и так тихо, что можно, кажется, услышать, как жужжит жук, ползая по прошлогодним пожелтевшим листьям. Шмая достает кисет, свертывает папироску. Вдруг раздался стук колес, и к дому кровельщика подъехала бричка; из нее вышли Авром-Эзра Цейтлин и Хацкель.

Привет тебе, Шмая! Доброго утра! Как поживаешь? Как здоровье? – участливо спросил старик.

Шмая молча взглянул на непрошеных гостей.

– Хороша погода нынче… Не правда ли? Такая погода дорого стоит, что скажешь, Шмая?

– Я погодой не торгую, – Шмая встал, сделал несколько шагов и снова уселся на завалинке.

– Тебе, голубчик, наверное, ещё трудно ходить? Все ещё не можешь прийти в себя после Врангеля, холера ему в бок!

Кровельщик в недоумении пожал плечами. Хацкель, улыбаясь, присел рядом со Шмаей.

– Ты что ж это, земляк, людей уже не узнаешь? Хоть Фрунзе и дал тебе большую награду, орден, а господа бога за бороду ты ещё не ухватил…

– Ну, ты, невежа, прикуси язык! Не больно-то расходись! – рассердился Авром-Эзра на своего зятя.- Грубиян этакий…

Шмая курил и молчал, как будто все это к нему никакого касательства не имело. Авром-Эзра достал коробку папирос и предложил:

– Брось, Шмая, свои корешки. Пожалей свое сердце и легкие. Закури-ка лучше хорошую папиросу…

– Спасибо за ласку! – отрезал Шмая.

– Странный ты человек, Шмая! – взволновался Авром-Эзра, – Что такое? Чего ты сердишься? Мало того, что вы тогда нас без ножа зарезали, забрали лучших лошадей, а обратно даже подковы не привезли. Чего же ты дуешься?

Шмая резко поднялся с места, подошел к калитке и стал возиться с засовом, но Авром-Эзра, улыбаясь, положил ему на плечо руку:

– Ну, хватит, Шмая, хватит. Слава богу, что ты вернулся жив. – И, указав на бричку, добавил: – Мы привезли тебе мешок муки, немного мяса, картошки. Бери и поправляйся, ведь ты на человека не похож стал. Жалость…

В доме у Шмаи было пусто, но он ни слова не проронил и глаз не поднял.

– Эй, братец, брось свои солдатские штуки, – ехидно улыбнулся Хацкель. – Бери продукты и скажи спасибо! Не забывай, что Рейзл у тебя такая бабенка, которая… – добавил он, хитро подмигивая.

Увидав, что Цейтлин уже тащит из брички мешки, Шмая гневно сказал:

– Забирайте это, сами кормитесь. Мне ваша милостыня не нужна. Благодетели нашлись.

Из дому вышла Рейзл и, увидав нежданных гостей, остановилась.

– Что случилось?

– Пустяки! – ответил Авром-Эзра. – Возьми, дочка, тащи в дом. Разбогатеете – отдадите когда-нибудь. Ведь мы же свои люди, соседи. Пусть будет конец нашей ссоре, давайте в мире жить…

Рейзл стояла, в недоумении поглядывала на мужа, на мешки и не знала, что делать.

Чего же ты ещё раздумываешь? Бери в дом и свари чего-нибудь своему солдату и детям. Ведь я же знаю, что в доме у тебя ни крупинки…

Рейзл подошла к бричке, взялась за мешок, но Шмая раздраженно крикнул:

– Не надо мне их милостыни, Рейзл, не притрагивайся к этим мешкам!

– Это не милостыня, Шмая, мы вернем…

– И слышать не хочу! Уже забыла? А почему они тебе не хотели одолжить ведерко картошки, когда я был под Перекопом, мальчики у них скот пасли, а для малыша нашего молока не давали? Пока я жив, обойдемся без их ласки! Ничего, без хлеба сидеть не будем…

Рейзл печально смотрела на мешки, сиротливо лежавшие возле брички, и молчала, так как хорошо знала, что ее уговоры ни к чему не приведут.

– С ума сошел! Ему теперь и слова сказать нельзя! – пожимая плечами, подошел к ней Авром-Эзра. – Люди зверьми становятся… Ведь ты же хорошо знаешь, Рейзеле председателя нашего сельсовета, Овруцкого? Скажи, пожалуйста, Шмая, чего он ко мне пристал, как пиявка? Последнюю рубаху с меня снять хочет! Посылает за мной своих людей среди ночи! Слыханное ли дело? Что такое? Чтоб я дал ему хлеба для демобилизованных солдат и для вдов. Давай ему то семена, то сено… Вот злодей на мою голову навязался! Хуже Махно. Жить нам не дает, изверг. Уж я пробовал с ним и так и этак, – как горохом об стенку. Говорит, что мы должны подчиняться… Ах ты, господи, и почему это ему на фронте только ногу оторвало?

– Чего же вы, собственно, хотите от меня? – перебил Шмая. – Чего пришли?

– Ничего. Так, к слову пришлось рассказываю. Ведь ты с ним, как это говорится, запанибрата… Тебя, дорогой, он послушает…

– Вчера он снова позвал нас, председатель твой, – вмешался в разговор Хацкель. – Что случилось? Так как начался сев, а в селе есть колонисты, которые когда-то продали нам свою землю, то он требует, чтобы мы им землю вернули да ещё дали семена в придачу и волов. То есть дай им ключи от шкафа да покажи ещё, где деньги лежат. Я начал говорить, что это грабеж, а он на меня костылями замахивается. Если бы не Авром-Эзра, он бы мне череп размозжил! Видали сумасшедшего? Поговори с ним, Шмая! Будь человеком…

– Что? – вспылил кровельщик. – А ну, катитесь отсюда ко всем чертям собачьим с вашими торбами! Вон отсюда, чтоб я вас тут не видел!

– Шмая, послушай меня, давай жить в мире. Скажи ему, Овруцкому, пусть он перестанет цепляться! – умолял Авром-Эзра. – Знаешь ведь, гора с горой не сходится, а человек с человеком… Авось и тебе от нас что-нибудь понадобится…

– Мне от вас? – спокойнее проговорил Шмая. – Забыли вы, за что меня разбойником прозвали. В жизни богатеям не кланялся! Не знаете вы меня!

– Уж кто-кто, а я тебя хорошо знаю,- вмешался Хацкель.

– Ай, боже мой, к чему ссориться? – смиренно качал головой Авром-Эзра. – Соседи не должны быть кровными врагами. Стыд какой! Ведь в священном писании так прямо и сказано…

– Что же вы не вспоминаете о писании, когда людям помочь надо? – опять разозлился Шмая. – Почему не вспомните, если вы такой знаток священного писания, «Око за око, зуб за зуб»? Эх, вы! Убирайтесь отсюда! Скорее!

– Стало быть, Шмая, ты гонишь нас из своего двора? – сказал Авром-Эзра, зло усмехаясь. – В таком случае могу тебе напомнить кое-что. Двор этот давно уже не твой, а мой. Когда ты был на фронте, твоя жена взяла у меня четыре пуда ржи и заложила дом…

– Вон из моего двора! – Шмая замахнулся палкой, и глаза его зажглись злобными огоньками. – Пошли отсюда!

– Смотри пожалуйста, совсем как Овруцкий! Два сапога – пара, – с притворной улыбочкой проговорил Авром-Эзра. – Думаешь, я тебя испугался? Я не из пугливых! Я могу укусить. И крепко… Пошли, Хацкель, разбойник разбойником остается! Ничего, проголодается, ко мне же на порог придет.

– Не доживете вы до этого, кровопийцы! – сплюнул Шмая и, разгневанный, вошел в дом.

– Шмая, к чему тебе ссориться с этими собаками? – сказала Рейзл, присаживаясь рядом с ним. – Ведь все у них в руках.

– Ничего, Рейзл, скоро все будет в наших руках.

– Пока суд да дело, они ещё на коне, – ответила Рейзл. – У кого сто рублей, тот и сильней…

– Ты так думаешь? У кого сто рублей, тот и сильней? – повторил Шмая и, помолчав, добавил: – Глупенькая, так было когда- то, теперь будет по-иному. Люди в тюрьмах сидели, на каторгу шли, в Сибирь, на фронтах, под Перекопом сражались, чтобы стало по-иному, и будет по-иному, по-нашему. Поняла?

– Ну что ж, я с тобой спорить буду? Пусть будет по-твоему. Но надо бы тебе зайти в совет. Насколько я поняла из слов Авром-Эзры, сейчас уже распределяют семена и землю…

Шмая пробрался в битком набитую людьми комнату сельсовета, где в густом облаке дыма сидел и просматривал бумаги Овруцкий.

– Привет, Шмая, садись! – председатель указал на стул, поднялся и, опираясь на костыли, протянул Шмае руку. – Садись, отдохни, только смотри не перевернись, а то стулья у нас на курьих ножках… Наш Азриель – милиция – не может раздобыть несколько хороших стульев у кулаков. Видал парня? – указал Овруцкий на долговязого Азриеля, носившего на рукаве красную повязку, а на плече потертую винтовку, из которой, видимо, давно не стреляли. Парень покраснел и ответил сердито:

– Ну, что же я могу сделать? Откуда я возьму стулья?

– Слыхали? – сказал председатель. – Чтобы милиция задавала такие вопросы! Сходил бы к Цейтлиным и одолжил несколько стульев! Тебя теперь все обязаны уважать.

– Хацкель мне уже однажды пообещал заменить ногу метлой.

– Тебе? Милиции? – расхохотался Овруцкий. – Ну, братец, с такой милицией мы недалеко уйдем. А ты что ответил?

Парень покраснел до ушей.

– Сказал, чтобы он имел уважение к власти и разговаривал с нею не как извозчик, не то как возьму его за жабры, так из него и дух вон…

– Так и сказал, или это только здесь ты такой герой?

Парень промолчал и, взяв с собою несколько ребят, пошел искать стулья.

– Хорошо, что ты пришел, – обратился председатель к кровельщику. – Земли у нас мало, обрабатывать ее нечем, семян – горсть. Вот и попробуй разделить так, чтобы все были довольны…

Шмая с минуту просматривал список, и на лице у него появилась привычная добродушная улыбка. Он разгладил усы, сдвинул фуражку на макушку и сказал:

И в самом деле трудновато. Я по части этой грамматики не больно силен. Рассказывают, однако, такую историю…

Шмая не успел начать свою историю, как снова появился запыхавшийся Азриель:

– Чего вы тут сидите? Там бьют, режут…

– Где бьют?

– Кого режут?

– Азриель, расскажи толком, что случилось? – Овруцкий взял костыли и вышел из-за стола.

– Авром-Эзра с Хацкелем и всей их бандой налетели в поле на ребят, которые пашут, и творится что-то ужасное! Гедалье голову проломили…

– А милиция что делает?

– Какая там милиция? Три человека – тоже мне милиция!

– Пошли! – кинул Овруцкий, и все направились за ним.

В поле возле разбросанных мешков с семенами люди увидели Авром-Эзру Цейтлина с деревянным дышлом в руках. Он был разгорячен и растрепан, бороду разметал ветер. Неподалеку стоял извозчик Хацкель с топором и ещё несколько незнакомых людей с палками. Увидав толпу, бежавшую сюда, растерялись, стояли неподвижно.

Женщины принялись приводить в чувство Гедалью, лежавшего на вспаханной земле, избитого и едва дышавшего.

Овруцкий стоял багровый от злости, опираясь на костыли, и смотрел на окровавленного человека.

– Авром-Эзра, вы, кажется, твердили, что надо жить в мире, – не выдержал Шмая, – в священном писании, говорили вы, так, мол, сказано. Святоша…

– Надоели вы мне, голодранцы! Так будет со всеми, кто тронет мою землю! – крикнул Авром-Эзра

– Чуть человека не убил, злодей!

– Мое добро! Моя земля! Мои семена! Мои бороны! – не унимался Авром-Эзра.- Никому не отдам! Головы сниму!

– Может быть, вы будете кричать на вашего батьку? – не мог больше сдержаться Овруцкий и двинулся к Авром-Эзре. – Бросьте вашу дубину! Кого пугать пришли? Народ?…

Авром-Эзра отошел в сторону, начал бить себя кулаками по голове.

– Пришли бы к тебе отнимать твое добро, ты молчал бы? Грабители! Мои волы! Мои семена! Земля моя! Кровь прольется!

– Ну что ж, не хотите добром, – сказал Овруцкий, – пожалеете… Народ вы не напугаете. Уж мы таких, как вы, на своем веку повидали…

И крикнул:

– А ну, бросьте ваши палки! Да поскорее!

Толпа зашумела Авром-Эзра, вытирая рукавом слезы, побежал под гору, в поселок. Хацкель, оглянулся, заметил, что нанятые крестьяне куда-то исчезли, спрятал топор и сам поспешил убраться следом за своим тестем.

– Колонисты, чего стоите? Земля ваша, принимайтесь за работу! – неторопливо проговорил Овруцкий, и все взялись за дело – запрягать волов, таскать мешки с семенами, размерять поле.

Сеятели двинулись по полю.

– В час добрый!

– Счастливо! – кричали со всех сторон.

Овруцкий присел на мешок с зерном, окинул взглядом поле и позвал Шмаю:

– Присядь на минутку, солдат, покурим. Чего задумался?

– Хорошая весна начинается, – улыбнулся Шмая, присаживаясь на лежавший рядом мешок, и достал из кармана кисет. – Ну, теперь люди малость оживут. Первая атака Цейтлина отбита!

– Пора! Не так ли, Шмая? Что ты говоришь?

– Что я могу сказать? – отозвался кровельщик, глубоко затягиваясь. – В час добрый!


ДОБРЫЕ СОСЕДИ

– Есть люди, которые не выносят соседей, – начинает разговор Шмая. – Сразу вспоминаются ссоры у плиты, скандалы… А я, собственно, не понимаю, как можно жить без соседей! Случается, на сердце кошки скребут, – кто может помочь? Добрые соседи! Торжество у тебя, – кто придет порадоваться с тобой, чарку выпить? Соседи! Поссоришься иной раз с женой, кто масла в огонь подольет? Опять же соседи!

Я к своим соседям, признаться, никогда претензий не имел. Правда, есть у нас соседи вроде Цейтлиных, которых зря земля носит. Те только о том и думают, как бы весь мир заграбастать, как бы вытянуть из вас все жилы. Счастье, что советская власть не дает им разгуляться, не то пришлось бы бежать куда глаза глядят. А больше всех Цейтлины ненавидят меня и Овруцкого.

Они думают, что, если бы не мы, им было бы привольное житье. Дудки! Они забывают, что времена их прошли.

«Какой он хлебороб, разбойник Шмая,- твердит Авром-Эзра, – ведь он не на земле вырос…»

Не на земле? А где же я вырос? На небе, что ли? Или я мало работаю? Мало хат помог поставить? Мало крыш покрыл? Ну и на винограднике не отстаю от других. Зря хлеба не ем. Ведь я сызмальства человек мастеровой и работать люблю! Для меня день без работы – пропащий день! Если есть свободное время, беру свои причиндалы и иду по соседям – крыши чинить. А если у кого колесо сломалось, телега, плужок, стекло разбилось, печь не в порядке – все ко мне идут. А уж кто новую хату ставить собрался, тот без меня никак не обойдется!

Рейзл иной раз сердится, зачем, мол, я за всякую работу принимаюсь. «Работы, говорит, много, а толку мало!» – «Глупенькая, – отвечаю я ей, – почему бы людям не помочь? Минуют годы, Шмая станет стариком, тогда он сможет гордо ходить по улицам и любоваться своей работой. Видите этот дом? Это Шмая к нему руку приложил. Видите эти сады и виноградники? Это Шмая помог засадить! И никто не сможет сказать, что я даром прожил свои годы. Разве это не радость?…»

А если туговато становится, я беру свои инструменты и уезжаю в Херсон или Екатеринослав, на работу. Пробуду там месяц- другой и возвращаюсь домой.

Иду это я недавно по Екатеринославу. До этого я как раз закончил одну работу – покрыл крышу в наробразе, заработал немного деньжат, купил подарки жене и детям и направляюсь на вокзал. Было это накануне Первого мая. Балконы украшены красными флагами, народ хлопочет, музыка играет. Иду я и город разглядываю. Напеваю что-то про себя, зашел в буфет, выпил на радостях, а когда добрался, этак-то напевая, до вокзала, оказалось, что поезд уже час тому назад просвистел и – будь здоров! Придется праздновать в городе. Я готов был живьем себя съесть! Ведь я же писал Рейзл, что приеду к празднику. Ну, да что будешь делать? Иду с вокзала обратно в город, уже не пою, зол на себя и на весь мир. Наступила ночь, в домах зажигают свет. Висят красные полотнища, портреты, плакаты. На улицах полно людей, все приодеты, и только я один, словно овца, отбившаяся от стада…

Вошел я в дом, где обычно останавливался, заснул как убитый, а рано утром разбудила меня музыка. Выглянул в окно, а на улице тьма народу. Идут с красными лентами на рукавах, с цветами и знаменами. На таком празднике я ещё в жизни своей не бывал. Оделся, выбежал на улицу.

Стою на тротуаре и смотрю, как проходят колонны, как ликует народ, как орудуют музыканты. Идет колонна детей, все в новеньком, у всех красные флажки, цветы, поют, пляшут. Конечно, в их возрасте я такой радости не переживал. В их возрасте я уже работал. Отец взял меня за руку и сказал:

«Хватит, Шая, сидеть на моей шее. Пора и насчет ремесла подумать. Полезай, брат, на крышу…»

Так благословил меня отец в тринадцать лет, и с тех пор я стал кровельщиком. И вот смотрю на веселую ораву ребят и вспоминаю своих детей – Лизу и Сашку. А дети идут и поют, и песня прямо за душу хватает. Пробираюсь поближе, хочу получше разглядеть ребят. Милиционеры, разумеется, сердятся, что я нарушаю порядок, но я на них и внимания не обращаю. И вот в то время, как я с милиционером толкую, вижу чернявую такую девочку. Екнуло у меня сердце: вдруг это моя Лиза? Рассмеялся – вот чудак, в чудеса поверил! Столько лет прошло!

Колонна детей ушла, а я никак не могу успокоиться: «Дурень! Не мог, что ли, подойти поближе, расспросить, кто эти дети, откуда? А что милиционер будет сердиться за нарушение порядка, так что поделаешь! Будем в ссоре с милиционером». И я бросился догонять детей. Расталкиваю народ, все на меня сердятся, милиционеры свистят. Пускай себе свистят сколько угодно, – я уже догнал колонну. Отыскал чернявую девочку и спрашиваю, как ее зовут, кто она, откуда, чья? Нет, не она. И так тяжело стало, словно снова вернулся тот ужасный год, когда умерла Фаня. Подумать только, я уже смирился с мыслью, что не найду своих детей…

Я отошел в сторонку, чтобы не мешать демонстрантам. И вдруг чувствую, как на мое плечо опускается чья-то рука. В этом городе я ведь почти никого не знаю, кроме тех, у кого крыши чинил…

Оглядываюсь и вижу знакомое лицо, карие, пронизывающие глаза, худое лицо. Человек улыбается, смотрит на меня:

«Разбойник! Шмая! Что же ты, сосед, разбогател, людей не узнаешь? Стало быть, жив курилка?»

«Жив курилка, а как же! Мы такой породы, братец, что никакая сила нас не согнет, не сломит», – отвечаю я и рассматриваю этого человека. И вдруг вспомнил. Боже мой, как же он изменился за эти годы: Фридель, Фридель Наполеон! Вот где встретились. Недаром ведь говорят, что мир тесен, гора с горой не сходится, а человек с человеком…

Билецкий уже несколько лет живет в этом городе, заведует детским домом. Ну, он меня затащил к себе, познакомил с женой, детьми. Выпили по рюмочке, закусили, конечно, как полагается. Разговариваем. И вдруг Фридель как закричит:

«Шмая, разбойник! У меня ведь в детдоме был твой цыганенок, Саша Спивак…»

У меня голова закружилась. Вот оно какое, счастье! Сынок здесь, а я не знал. Сидим уже два часа, болтаем всякий вздор…

«Где же он, где! Как же так… Почему же ты…»

«Не верил я, что ты жив, Шмая дорогой… – не дал мне договорить Билецкий, – я тебя не искал… Сашка – парень что надо. Все бредил военной школой, хотел стать таким, как Буденный. Ну и отправил его в Ленинград. Я тебе его адрес разыщу…»

Теперь уж я найду сынка!

«Шмая, – сказал Билецкий, – у нас в детском доме крыша течет, не наведешь ли порядок?»

Ну, как откажешь? Чего тут долго рассказывать? Закатал я рукава, вылез на крышу и взялся за дело. И за два дня все было готово.

Еду домой, и кажется мне, что поезд тащится, как на волах. Так хотелось поскорее быть дома, усадить за стол жену и детей, пригласить соседей и справить торжество…

На нашем полустанке встретил я одного доброго соседа с подводой, сели мы и поехали с треском по степи, опорожнили по дороге бутылочку вина и распелись во весь голос, так что все соседи из дворов повыбегали.

«Рейзл, вот она, твоя пропажа, отыскалась! Приехал!»

«Шмая, где ты пропадал?»

«Ведь твоя Рейзл уже все глаза проплакала. Как это можно столько времени пропадать? Ведь ты ей весь праздник испортил. Она так готовилась…»

Рейзл выбежала, едва дыша, и божится и клянется, что больше за порог меня пускать не станет, уж она бог знает что передумала, – в общем, получил я от нее нахлобучку, как полагается!…

Иду потихоньку, напеваю, а соседи, дай им бог здоровья, меня окружают, провожают до калитки.

«Люди, что с ним такое? Может быть, ему доктор требуется?» – кричит кто-то из соседнего двора.

«Шмая, что это за пение на тебя вдруг напало?»

«Не спрашивайте, – говорю я, – не спрашивайте, дорогие мои! Всем бы моим добрым друзьям такую радость! Рейзл, накрой-ка на стол и зови всех соседей!»

А Рейзл уже больше не сердится, смеется.

«С ума сошел, честное слово, – пожимает она плечами. – Что за соседи ни с того ни с сего? Ложись-ка лучше спать. Праздник кончился».

«Как это можно спать средь бела дня? Рейзл, зови соседей, как это – праздник кончился? А для меня, может, начинается?»

Жена позвала наших соседей, хватили мы по чарке, всем врагам назло, и я выложил им историю, которая приключилась со мной в Екатеринославе. И все желали мне счастливой жизни и много радости, чтобы люди не знали больше ни войны, ни разлуки!


СЧАСТЬЕ УЛЫБНУЛОСЬ

– Какой-то мудрец долго ломал себе голову над тем, откуда берутся злые жены, ведь в основном все девушки милы и нежны, как ангелы, – часто говорил разбойник Шмая. – Хоть я не мудрец, но частенько тоже думаю об этом, однако ответа на свой вопрос ещё не нашел. Большинство жен начинают донимать своих мужей на другой день после свадьбы, а моя взялась за меня спустя девять лег. Раньше она тоже была как ангел…

Началось это с того самого знаменательного вечера, когда на поселке состоялся сход, Овруцкий собрал народ и заявил: «Надо объединиться и строить хозяйство гуртом».

В сельсовете поднялся шум – стены трещали. До утра заседали. Люди ещё не знали в точности, что это такое – артель. А кулаки распустили разные слухи, один другого страшнее. Больше всех горячились зажиточные. Им что – у каждого лошадки, коровы, козы, земля, виноградники, на голову не каплет. Бедняки не решались сразу записываться в артель. Каждый ждал, пока запишется сосед. А время шло.

Тогда поднялся Шмая и сказал:

– Люди добрые, чего же мудрить? Наш Овруцкий – человек партийный, мы верим ему. Правильно он сказал, и нечего морочить себе и людям голову. Создадим артель. Свезем наших лошадок и начнем действовать. Государство поддержит машинами, тракторами, семенами. Одним словом, запиши, Овруцкий, меня в артель…

– Легко ему говорить, разбойнику, в любой момент возьмет свой молоток и ножницы, топор и пилу и лезет на крышу. А нам как жить, если в артели будет плохо?

Вырос бы он на этой земле, тогда дорожил бы ею. А так ему что земля, что крыша, что сруб – все едино…

– А он разве плохо обрабатывает свой клочок земли и виноградник? Лучше, чем многие старые колонисты…

– Для артели такой мастеровой, как он, – находка. Придется много строить, а кто же лучше нашего разбойника в этом разбирается?

Когда он пришел домой, на него обрушилась жена:

– Ты чего разошелся? Первым записался в артель, как же! А ты не знаешь, что Цейтлин заявил людям?

Шмая сделал удивленное лицо и мягко сказал:

– Откуда мне знать, что Цейтлины брешут?

– Авром-Эзра заявил: кто первый запишется в артель, тому они первому проломят голову, подожгут хату. Выбьют все стекла…

– Глупенькая моя, чего же ты горюешь? Стекла, говоришь, выбьют? Ну и что? Дело идет к весне, а без стекол весной даже лучше, больше свежего воздуха будет в доме.

– А ты не смейся. Ты ещё не знаешь эту банду. Они тебе переломают кости…

– Ну, это уже чепуха. У меня, дорогуша, кости крепкие и не так-то просто их переломать. Банда Цейтлина – это маленькая кучка, а нас, простых людей, – тьма. Кого же мы боимся? Петлюру, Деникина, Врангеля, Колчака – всех одолели, так неужто не справимся с кучкой кулаков?

Рейзл сидела понурив голову, слушала его рассеянно. И, когда он смолк, сказала:

– Кое-как, с горем пополам, на ноги встали, а ты хочешь все это разрушить?

– Всю жизнь ты мучилась, батрачила у этих Цейтлиных, доброго дня не видела, и ещё раздумываешь – идти или не идти? Стыдно!

Он прошелся по комнате, закурил и, глядя в окно, продолжал:

– Ты ведь сама видишь, что делается. Цейтлины из кожи вон лезут. Долго ли такие, как Авром-Эзра, будут чувствовать себя, как у бога за пазухой? Хватит, нажрались. Пусть дадут людям жить…

– А кто знает, как там будет, в твоей артели? – перебила Рейзл.

Шмая улыбнулся и покачал головой:

– Никто тебе не выдаст векселя, что в артели с первого дня будет, как в раю. Трудно будет… Дело новое, непривычное. Но, понимаешь ли, это дело большое. Государство поможет, даст машину, тракторы, электричество. А вообще это будет зависеть от нас, как будем трудиться, так и жить будем…

– Ну, хватит! – сердито прервала жена. – Все это я уже слыхала на собрании от Овруцкого и от того, который из города приехал, из райкома. Ты записался – ну и радуйся. Иди туда в артель, а когда там будет хорошо, пришлешь мне телеграмму, и я тоже пойду записываться, и не морочь мне голову…

– Э, моя дорогая… – покачал он головой, – это уже совсем не по-нашенски. Нехорошо. Стало быть, хочешь прийти на готовенькое? Этого я от тебя не ожидал. Нет.

Рано утром почтальон принес письмо от пропавшего без вести сына. В письмо была вложена фотография. Шмая показывал всем карточку, хвастал, был счастлив. В дом сходились соседи. Карточка незнакомого чернявого курсанта шла по рукам. Девчата дольше всех задерживали ее в руках.

– Ну как, девки, ничего себе жених, а? – подмигивал кровельщик, и девчата, смущенные, вихрем вылетали из дома.

– Видали солдатика? Вылитый отец!

– Шмая, а он тоже такой разбойник, как ты?

– Кто его знает…

– По карточке видать, толковый хлопец…

– Яблоко от яблони далеко не падает…

А через день Шмая уже сидел в жарко натопленном вагоне, в гуще пассажиров, и веселил всех, рассказывая со всеми подробностями, куда он едет и зачем. В оживленных разговорах время шло незаметно.

Хотя в Ленинграде он был очень давно, в бурные дни семнадцатого года, город казался родным. Вот улицы и площади, где он с товарищами-солдатами патрулировал. Вот и дом, где была казарма. А вот сад, где их разоружили казаки…

Военное училище, где учился сын, было в Детском Селе.

– Вот так история! – рассмеялся кровельщик, дойдя до царского дворца и рассматривая мраморные фигуры, украсившие дворец, сад, покрытый снегом, озеро, скованное льдом. – Подумать только, сын Шаи Спивака живет и учится в царском дворце!

Через час Шмая уже стоял у ворот училища. Курсанты были на учениях. Шмая ждал.

Вдруг послышалась задорная солдатская песня. Вдали, на дороге, показалась колонна солдат. Замерли на деревьях дрозды. Насторожились на крыше черные вороны, притихли на карнизах голуби. Все, казалось, прислушивалось к приближающейся песне.

Кровельщик отошел в сторонку, всматриваясь в обветренные, возбужденные лица курсантов. Все они, казалось, похожи друг на друга. Все такие крепкие, стройные, подтянутые – любо смотреть.

Колонна остановилась возле раскрытых ворот. Послышалась команда, и ребята разошлись. Шмая всматривался в лица курсантов и никак не мог найти сына. Вдруг возле него остановился чернявый крепкий парнишка.

– Отец, отец, не надо плакать… Зачем? Неудобно, – смущенно говорил Спивак- младший.

Паренек высвободился из крепких рук отца. Кругом стояли товарищи.

– Чего же вы тут на улице стоите, заходите к нам, – пригласил пожилой полковник.

Два дня прошли как во сне. Только первые минуты Саша испытывал какую-то неловкость. Когда они вошли в помещёние и отец снял теплую тужурку, а на груди его засверкал боевой орден, сын просиял. Курсанты завидовали гостю – ещё бы, бывалый солдат, сам Михаил Васильевич Фрунзе наградил его орденом!

Вся школа провожала кровельщика на вокзал.

Недели через две после прибытия домой Шмая написал письмо:

«Милый, дорогой мой сын! Пишет тебе твой отец, желающий тебе счастья и благополучия, здоровья, от людей уважения, доброго отношения к тебе со стороны учителей и начальства! А во-вторых, прости меня, если письмо будет не таким уж складным, как у больших грамотеев. Ведь ты хорошо знаешь, что я рос при царе и никто тогда не думал о том, чтобы простой человек умел держать перо в руках. А грамоте я научился в окопах по солдатским газетам. Тогда-то у меня малость глаза раскрылись, и я стал понимать, что происходит на белом свете. Ты со своими товарищами рос у доброй матери – у советской власти, которая дала вам все и сказала: учитесь, ребята, будьте людьми! Вот и надо, чтобы вы учились и берегли нашу власть как зеницу ока, иначе появятся новые петлюры и врангели. И стрелять учись, потому что не миновать нам, видимо, снова браться за винтовку, чтобы в последний раз ударить по буржуазии и по Антанте, которая по ту сторону границы на нас зуб точит…

У нашего богатея Авром-Эзры амбары ломятся от всякого добра, в хлевах у него полно скота, а он, рыжий пес, прячет хлеб в земле, пшеница у них в погребах гниет, лишь бы государству не досталось!

Мы понимаем, что дальше так продолжаться не может. Заводы уже вырабатывают хорошие тракторы и машины, и я твердо знаю, что без колхоза нам не прожить. Предположим, дали мне трактор, – что мне одному с ним делать? Словом, мы разработали план – создать у себя артель и работать сообща, а кто будет работать лучше, тот и получит больше, и государство нам поможет.

Но ведь ты понимаешь, конечно, что Авром-Эзре Цейтлину нет никакого расчета иметь возле себя такого соседа – колхоз! Вот он и лезет из кожи вон и всякие пакости нам устраивает. Неделю назад эти бандиты напали на нашего председателя сельсовета Овруцкого. Приехал как-то уполномоченный получить с Авром-Эзры налог, так мерзавцы подожгли дом, в котором ночевал уполномоченный. Но кулаки чувствуют, что им приходит конец, потому что идут уже к нам в Херсонские степи тракторы и машины, и колхоз все-таки будет. Они обнаглели, начали резать скот, травить птицу, а на прошлой неделе у них нашли сгнивший в земле хлеб, которым можно было бы целый город прокормить. Задергалось кулачье, трясет его, как в лихорадке, чуют, гадюки, что спета их песенка.

Однако, дорогой сынок, не так-то легко все это нам достанется, придется ещё крепко потрудиться. Ну что ж, к этому мы привыкли. Будем надеяться, что все будет хорошо. На днях банда Авром-Эзры подбросила мне письмецо. Грозят поджечь дом, отравить телушку, переломать мне ноги и прочее, но пускай они гусей пугают, а я не из пугливых. Не от хорошей жизни приходится им посылать такие любовные письма…

Больше пока новостей нет. Правда, Рейзл начинает меня донимать. Ее напугали, боится, что артель отнимет у нее телушку, корыто, горшки и детей. Понимаешь теперь, на что способны наши кулаки со своими подпевалами. Какие слухи распускают. Однако ничего, с женой мы как-нибудь поладим. Будь здоров, дорогой сын, не забывай отца и передай самый горячий привет всем твоим товарищам, и начальнику. А летом обязательно приезжайте к нам в гости, на виноград. А если будут новости, я тут же напишу. Новости, думаю, скоро будут, потому что все у нас ходуном ходит. Так что не забывай, пиши Почаще.

С тем до свидания.

Твой отец».


НАСТУПИЛА ВЕСНА

Было уже не то время, когда можно ожидать новых метелей и заносов. Захочется иной раз небу пошалить, насыплет ещё немного рыхлого, мокрого снега, погудит ветром в трубе, но все это уже не зима, смех один. Солнце предвещало, что снег вот-вот растает, а ветер ел его поедом, целыми грудами проглатывал…

В колонии готовились к севу.

Больше всех был занят Овруцкий. После того как его избрали председателем колхоза, он не знал ни минуты покоя. Поздно вечером он постучал к Шмае и вошел в дом в сопровождении нескольких соседей. Рейзл сидела у печки и вязала детский чулок, она с удивлением посмотрела на поздних гостей, накинула на плечи теплую шаль и ещё быстрее принялась вязать, подозрительно поглядывая на соседей, о чем-то шептавшихся со Шмаей. Но когда Шмая начал торопливо одеваться, Рейзл вскочила с места и сердито проговорила:

– Что это за секреты? Банк, что ли, решили обокрасть? Я Шмаю никуда не Пущу!

– Он скоро вернется, – тихо сказал Овруцкий.

– Думаете, я не знаю, что вы идете выселять Авром-Эзру из деревни?

– А разве это секрет, Рейзл? Сход так решил!

– Делайте, что вам угодно, но Шмая не пойдет. Он ни во что вмешиваться не будет…

– Нехорошо, Рейзл, не пристало тебе так говорить, – сказал старик Гедалья, мягко касаясь руки Рейзл. – Разве мало горя причинил тебе Авром-Эзра? А ты забыла, как он проломил мне череп? Такого злодея жалеть не приходится…

– Как хотите, а Шмая не пойдет людей убивать!

– А кто говорит – убивать? – Гедалья рассердился. – Его просто выпроводят из колонии, чтобы он больше не мог нам портить все дело…

– С бандой Авром-Эзры лучше не затевать историй. Шмая, ты остаешься дома!

– Не кричи так, Рейзл, – муж попробовал успокоить ее, – Ты в самом деле за меня боишься или их жалеешь? Сама видишь – все село идет против него, против Авром-Эзры…

– А ты не пойдешь, говорю я тебе!

– Что ж, Шмая? – усмехнулся Овруцкий. – Может, и вправду останешься?

– Вот тебе раз! – Шмая начал натягивать полушубок. – Хорош бы я был, если бы в таких делах по бабьему приказу действовал. Про такие случаи и говорят: жену надо выслушать, а сделать наоборот…

Рейзл покраснела.

– Смотри, Шмая, как бы тебе не раскаяться, – сердито отвернулась Рейзл. На глаза ее навернулись слезы.

Лицо Шмаи болезненно передернулось. Стараясь улыбнуться, он проговорил:

– Рейзл, я до сегодняшнего дня считал тебя умницей…

Авром-Эзра стоял у дверей своего дома с фонарем в руке. Он так внимательно вглядывался в пришедших, словно старался запомнить каждого в отдельности.

Хорошо вы обходитесь с людьми, нечего сказать! Ничего, велик наш бог, он воздаст вам, голодранцам!

– Авром-Эзра, ведь вы же с господом богом трижды в день по душам разговариваете, почему же вы с ним раньше не советовались, когда всю колонию угнетали, когда сосали кровь из каждого колониста? – не выдержал Овруцкий.

Хацкель бегал по дому, не находя себе места, то и дело метал в сторону Шмаи озлобленные взгляды. Вдруг он остановился возле него и поднял руку к виску, будто отдавая честь-

– Ваше благородие, разбойник Шмая! Ну, теперь ты доволен? Отомстил мне? На, режь, хозяйничай в моем доме!

Шмая стоял у окна и притворился, будто не слышит.

– Знал бы я, что ты сделаешься таким врагом мне, я задушил бы тебя десять лет тому назад.

– Десять лет тому назад, ни ты ко мне, ни я к тебе особых претензий не имели, правда, и тогда становилось ясно, что ты за штучка,- спокойно ответил Шмая. – Десять лет назад ты был на человека похож. А кто же виноват, что кулакам продался? Имей претензии к себе самому, к глазам своим завидущим, к совести своей…

– Все ещё учить меня уму-разуму хочешь, Шмая? Уж ты меня научил. Ничего, мы с тобой ещё встретимся…

– Может, перестанешь меня пугать? – с озлоблением проговорил Шмая.

– Погоди, я ещё с тобой рассчитаюсь! И с того света вернусь, чтоб тебе отомстить…

– Чтоб соседи так обошлись с нами? – схватился за голову Авром-Эзра. – Разве мы не могли жить в мире?

– Послушайте, Авром-Эзра, – потеряв терпение, сказал Шмая. – Все это вы лучше изложите нам письменно. Одевайтесь, пожалуйста, поскорее и уезжайте. Вы знаете, даже муж с женой и то иной раз характером не сходятся, – как же нам с вами жить по-соседски? Садитесь, пожалуйста, на сани и – скатертью дорога!

Сани тронулись. Когда они скрылись из виду, народ стал расходиться по домам.

Возницы, Шмая и несколько колонистов, выпроводившие Авром-Эзру с семейкой, вернулись с санями только засветло, усталые, продрогшие, но довольные

Шагая по раскисшему снегу к дому. Шмая чувствовал, как нарастает его беспокойство. На дверях своего дома он увидал замок. Дверь никогда не запиралась. Что же случилось? Он осмотрелся вокруг: тропинка была занесена снегом. В углу на завалинке лежали ключи. Шмая отворил дверь, переступил порог. Чувствуя, что у него подкашиваются ноги, Шмая снял полушубок и присел на скамью.

Вошла соседка. Посмотрев с любопытством на Шмаю, она сочувственно проговорила:

– Знаете, сосед, ваша жена забрала с собою детей и телушку и ушла к своей тетке…

– Что ж, она меня бросила?

– А я знаю? Просила меня вам передать, что ноги ее больше здесь не будет…

– Ну, а развод она оставила по крайней мере? – вдруг рассмеялся Шмая.

Белесые брови соседки изумленно поползли вверх, толстые губы опустились.

– Смотри пожалуйста, а я думала ты хоть расстроишься, – проговорила она наконец.

– Что же делать? Повеситься? Придется поискать себе другую, помоложе. Как вы находите, могу я ещё понравиться нашим девушкам?

– Вот солдат! – покачала соседка головой, – Подите лучше помиритесь с вашей Рейзл.

– Но ведь вы же сами говорите, что она меня бросила. Такая уж, видно, судьба, – насмешливо сказал Шмая и начал насвистывать, словно вся эта история не имеет к нему никакого отношения.

Избавившись от соседки, Шмая долго ходил как неприкаянный по пустому дому. Он привык, чтобы в доме было шумно, чтобы бегали и кричали дети. Шмая места себе не находил в пустом доме.

Присев и оглядевшись, он заметил, что в доме, как обычно, чисто убрано, что все на своем месте. На печурке стоял приготовленный для него завтрак, на комоде лежала выглаженная рубаха. По лицу Шмаи скользнула улыбка.

Послышались шаги. Шмая кинулся открывать. Вошел Овруцкий и позвал его во двор Авром-Эзры, куда начали свозить колхозное имущество.

– А где Рейзл? Где дети? – спросил Овруцкий.

– Она меня бросила…

Овруцкий прислонил костыли к стенке, сел на скамью и рассмеялся,

– Хорош смех! Забрала детей, телушку и – будь здоров!

– Брось, пожалуйста, шутки шутить.

– Сам видишь, дом опустел, а я уже, слава богу, холостяк.

Овруцкий окинул взглядом недавно убранную комнату, вымытые полы, завтрак, стоявший на печурке, и улыбнулся.

– Я вижу, ты и без хозяйки не пропадешь.

– Думаешь, это я так ловко управился?

– А кто же убрал и покушать приготовил?

– Это Рейзл перед уходом все сделала.

– Ну, в таком случае ты скоро ее увидишь, – рассмеялся Овруцкий. – Женские фокусы, знаю я их. Пошли лучше.

Они отправились к новой колхозной базе, привольно раскинувшейся во дворе Авром-Эзры. Сюда уже привезли бороны и сеялки, стали чинить забор. Шмая скинул полушубок и начал тесать бревна.

Ребята, никогда не переступавшие порога дома Авром-Эзры, бегали по дому и двору, помогали старшим привести в порядок хозяйство. Шмая не мог глаз оторвать от детей, но своих он здесь не видел. Он сунул топор за пояс и пошел за досками. Несколько человек позже остальных притащили свои бороны и плуги. Шмая посмотрел на это добро и с улыбкой сказал:

– Ну и плуги вы притащили в артель! Из какого музея вы их выцарапали? Такими плугами, мне кажется, работали ещё при Александре Македонском. Да их давно бы надо было сдать в металлолом на перековку. И это драгоценное имущество вы боялись внести в общее дело?

Он хотел было ещё что-то сказать, но увидел жену, празднично одетую. Делая вид, что он ее не замечает, Шмая поднял с земли доску и начал работать.

Рейзл постояла поодаль, посматривая на него. Потом подошла к снежному сугробу, подняла полушубок мужа и набросила ему на плечи:

– Ты что, простудиться хочешь? – с укоризной сказала она. – Этого ещё не хватало…

– Ты в самом деле боишься, что я простужусь? Из дому ты ушла, вот и иди к своей тетке и учи ее уму-разуму…

– Чего ты сердишься? Может, ты прав? Разве можно с женой не считаться…

– Послушай, Рейзл… – с волнением начал он, – ты меня перед всеми товарищами осрамила. И за что? Выслали из поселка таких душегубов, а ты их жалеешь? Сколько слез ты из-за них пролила! Дышать теперь стало легче. Можно не бояться, что кто- нибудь бросится на тебя из-за угла.

Она молчала, не знала что ответить.

Шмая махнул рукой, будто разрубил узел.

– Вот что… Я люблю шутить, но не в серьезном деле. Десять лет живем вместе и, кажется, не ругались никогда. Давай договоримся – таких историй больше не должно быть. Я этого не люблю. Запомни!

Она смотрела на его сосредоточенное лицо, на котором выступили крупные капли пота.

– Иди домой… Поешь…

– Ничего, не умру, – прервал он ее. – Зачем ты так нарядилась, ведь все вышли на работу. Ты разве забыла, как батрачила у Цейтлиных? А сегодня надо работать в артели, на самих себя… Иди переоденься и помоги людям вымести мусор, что остался после твоих милых благодетелей, которых ты так жалела…

– Да что ты прицепился! Я их разве жалела? Пусть они горят! – в сердцах сказала она.

– Ах, вот! Это совсем другое дело, а то я уже думал, что нам с тобой придется всерьез поссориться…


СЕКРЕТ МОЛОДОСТИ

– Бес его ведает, кто и для чего выдумал этих женщин, – добродушно усмехаясь в усы, говорит разбойник Шмая, сидя на высоких стропилах и прилаживая один лист жести к другому. – Какое терпение надо иметь, чтобы с ними ладить, с этими женщинами! И как он жив остался, этот несчастный турецкий султан, имевший около трехсот жен? Или бедняга Соломон, у которого было всего-навсего семьсот жен и триста наложниц! Шутка ли, эдакая орава!

А ведь у каждой, поди, свой характер был и свои капризы.

У меня одна-единственная супруга, и то я порою не знаю, куда деваться.

Ох, и трудно же ладить с ними! Но что правда, то правда – без них было бы нам совсем худо.

Вот поглядите, примчалась моя жена с криком и скандалом и приказывает, будто она надо мной начальник: собирай, мол, свою бригаду строителей и давай на виноградную плантацию, надо помочь виноград собрать.

Попробуй отбояриться – тебе ещё от нее влетит. Вы теперь не узнаете мою Рейзл. Вот уже несколько лет, как она командует бригадой виноградарей, и с того времени я потерял покой.

Вот и сегодня она примчалась как на пожар.

«Давай быстрее на плантацию!»

А я что же, сижу тут на раскаленной от солнца крыше и играюсь? Мне, может, приятнее было бы ходить между пышными кустами винограда и срезать ножницами сочные гроздья, чем париться под палящим солнцем, но ведь у меня тоже план. А жинка ничего этого знать не хочет.

«Помогайте убирать виноград, свой план выполняйте в срок!»

И ее девчата кричат во весь голос:

«Гей, тяжелая индустрия, давайте сюда! Вот корзины и ножницы, идите к нам на помощь!»

И ничего не поделаешь, приходится на время отложить инструмент, слезть с крыши.

«Тяжелая индустрия»…

Было время, когда он один ходил по хозяйству с молотком, топором, пилой. Тут починит крышу, а там поставит новый забор, наладит электропилу, проложит водопроводные трубы на виноградную плантацию…

Хотя людей в артели не хватало, но председатель Овруцкий выделил ему несколько крепких ребят и сказал:

– Ну, Шмая, дорогой, хватит тебе кустарничать, вот тебе будет строительная бригада, и действуй. Теперь ты у нас в артели, брат, тяжелая индустрия…

С тех пор пошло по поселку – «тяжелая индустрия». Но это пустяки по сравнению с тем, что его назначили бригадиром.

– Не люблю быть начальником, – заявил Шмая, – всю жизнь я был простым солдатом, самое большее – ефрейтором. Буду работать, а начальником назначайте другого.

– Э, дорогой, так не пойдет! – сказал Овруцкий, – что ж это, зря, думаешь, мы тебя посылали на курсы? Ты у нас член правления артели… Нет, милый, так не пойдет. А теперь знаешь, сколько будем строить? Вот так-то, тяжелая индустрия…

От Ингульца село Тихая Балка террасами взбегает к виноградникам. Прошло уже несколько лет с тех пор, как начала действовать строительная бригада Шмаи. Вдоль реки выстроились новые дома под железными крышами. В прошлом году закончили строить клуб. Правда, не очень большой, но зато уютный, аккуратный. Перестроили ферму, конюшни, контору артели. А теперь заканчивают ещё одно здание. Установят электромоторы, конвейер, прессы – и прямо с плантации виноград придет сюда на переработку. Скоро зашумит в огромных чанах и бочках доброе вино…

Были времена, когда на нашего кровельщика некоторые смотрели как на приблудную птицу. «Прибился человек к чужому берегу и живет себе, как приймак, трудится, правда, но это не настоящий мужик, – говорили некоторые соседи, – не потомственный он колонист и виноградарь, что с него возьмешь. Правда, он строит, чинит». И это оскорбляло кровельщика до глубины души.

Но это говорили давно. Теперь каждый знает – как хорошо, что в артели есть преданный человек, мастеровой!

– Открой нам секрет, – часто спрашивали Шмаю,- как ты умудряешься не стареть?

– Наверно, порода такая… – озорно улыбается кровельщик, – но есть и посерьезнее причина. Я сбросил пару десятков тяжелых лет. И начал считать свои годы с того часа, когда пришла советская власть. Ведь когда все время занят, работаешь, не бьешь баклуши, пользуешься у людей уважением и видишь, что приносишь людям пользу, у тебя нет времени думать о старости. Вот и весь секрет молодости.

Солнце уже садилось, озаряя багрянцем прозрачные воды Ингульца, когда закончилась работа на винограднике. Шмая в окружении гурьбы девчат и парней возвращался в поселок. Сегодня Шмае напомнили о его возрасте, и он расстроился. В самом деле, шутки шутками, а время быстро пролетело. И чего они так торопятся, эти годы, куда спешат? Начинается такая жизнь, что хочется сбросить со счета пару десятков лет.

Хочется быть в самом деле молодым и крепким!

Тихая Балка. Какая же она теперь тихая? Жизнь теперь бурлит.

Но это только начало. Впереди много дел.

Только бы тихо было на свете. Только бы дали жить, работать, строить, выращивать виноград…

Но все чаще на душе становилось тревожно. И откуда она бралась, эта тревога? Может, оттого, что сын, приезжавший к нему недавно в гости, много говорил о частых боевых тревогах на границе?

Но в эти подробности не хотелось вникать. Шмая был поглощен новыми планами.

Скоро уже полвека, как живет на свете Шая Спивак. Годы, ну зачем они так спешат? Как хочется быть молодым!

Загрузка...