Олаф Стэплдон (1886–1950) отдал в печать роман «Разделенный человек» («A Man Divided»; название можно перевести как «Человек в раздвоенности») в 1950 году, за несколько месяцев до смерти от сердечного приступа. Он уже был прославленным автором эпопеи «Создатель звезд» (1937) и повести «Сириус» (1944), вполне выразивших его кредо – философский монизм. Согласно этой философии весь мир существует благодаря какому-то одному принципу, к которому мы неизбежно приходим, даже если хотим опереться на какие-то противоречащие ему явления бытия или разума, – в конце концов мы поднимаемся к «создателю звезд», и это не бог и не дьявол, не механизм материи и не порядок идей, но прямой итог нашего пути. В повести «Сириус» этот дух или демон явно гуманизируется, становится идеальным человеком для собаки, мечтающей о собственном вочеловечении.
Как все это возможно? На этот вопрос не раз ответит данный роман. Англия, в которой происходит действие, – это страна, хорошо изучившая теории Фрейда, но не прочитавшая Ницше. На европейском континенте после великого философа невозможно было говорить о таком демоне, космическом принципе или сверхчеловеческом идеале в отрыве от темы воли. В мире Стэплдона есть решения, есть объяснения, есть тонкие переживания, но нет главного для Ницше – той мировой воли, которая обрекает нас на всевозможные заблуждения, так что мы можем оказаться правы только в какой-то миг героического или трагического переживания. Сверхлюди у него – мутанты, как в романе «Странный Джон» (1935). Но этим Стэплдон оказывается в чем-то страшнее Ницше и Фрейда – он никогда не спишет на «волю» то, с чем сталкивается в повседневности.
На первый взгляд роман о раздвоенном герое – иллюстрация тезиса Фрейда о противоречии между природным зовом и ограничениями, которые создает культура, всегда искажающая или переподчиняющая наши порывы. В конце концов в трактате «Недовольство культурой» (1930) Фрейд пришел к выводу, что такое искажение присутствует с самого начала и в природном зове, как темный инстинкт, как «танатос», влечение к самоистреблению, как «оно», которое легко находит себе оправдание в движениях «сверх-я», но никогда не может прийти в согласие с нашим «я». Фрейд утверждал принципиальную слабость нашего ядра личности, которое пытается перекодировать и порывы, и нормы так, чтобы справиться с постоянно возрастающим давлением окружающей среды, но эти кодировки оказываются всякий раз отменены очередным столкновением «принципа удовольствия» и «принципа реальности».
Слаб и герой романа Стэплдона: это человек, все попытки которого прочувствовать мир превращаются в снобизм и эгоизм, а стремление осмыслить мир, как он есть, – в принятие обязательств, с которыми он никак не может справиться. Герой носит эту раздвоенность в себе, просыпаясь постоянно от себя-1 к себе-2 и наоборот, от безупречного денди к левому демократу и обратно, и история нового Джекила и Хайда (вспоминая образцовый текст Стивенсона) оборачивается летописью кризиса сословного общества в Англии. Постоянные ужасающие самого героя и нас, читателей, провалы в памяти, душевные мутации, катастрофические противоречия с самим собой, которые были бы даже комичны у другого писателя, здесь трагичны, как если бы с Чарли, героем великого рассказа Дэниела Киза «Цветы для Элджернона» (1959), история неожиданного прогресса и деградации произошла не один раз, а несколько десятков.
Роман Стэплдона очень эффектен и стремителен, быстрая смена сцен – словно расписание лекций по различным разделам социальной философии и социальной психологии. Так, несколько страниц о сообществе заводских воров, их клятвах и взаимопомощи – образцовая статья об угнетенных, которая сразу напомнит такие труды кембриджских марксистов, членов «Группы историков» при Британской компартии, как «Создание английского рабочего класса» (1963) Эдварда Палмера Томпсона и «Трудящийся человек» (1964) Эрика Хобсбаума. Томпсон и Хобсбаум доказали, что пролетариат – не просто экономическая группа, а составленное определенными социальными ритуалами и неписаными законами единство довольно разных людей: что еще объединит портовых рабочих и прислугу, как не общность часто грубых ритуалов, внутренняя дисциплина, делающая людей не «младшими членами семьи» (какими раньше считали прислугу), но частью «рабочего класса»?
А «военные» страницы, сменяющие «заводские»? Это уже безжалостные аналитические наблюдения за тем, что происходило с человеком ХХ века в окопах и на полях сражений; они сразу заставляют вспомнить теорию «короткого ХХ века» Хобсбаума как времени, размеченного мировыми войнами. Вообще, параллелей между Стэплдоном и кембриджскими марксистами очень много – например, именно Хобсбаум объяснил, почему в Англии стал популярен Фрейд, а не Ницше: в нем увидели не психолога, а социального мыслителя и демократа, своеобразного Эйнштейна общественной жизни, заставляющего по-новому взглянуть на культуру и воспитание, освобождающего от табу, наложенных средой, что, как заметил Хобсбаум, не очень справедливо по отношению к великому венцу. Такую версию фрейдизма как теории социальной относительности дают обе любовные истории, происходящие с главным героем: по сути, это рассказ о том, как можно перестать внутренне зависеть от своей среды, не пренебрегая обязанностями просвещенного человека перед средой, а разве что нарушая частные обещания.
Главный герой романа – просветитель, лектор в вечерней школе для рабочих и домохозяек, пытающийся соединить академическую карьеру и передачу правильных знаний об устройстве экономики и общества народу, – лучше всего представим в среде кембриджских марксистов. В чем-то он похож на Кристофера Хилла, который читал лекции рабочим и беженцам, в том числе чтобы лучше разобраться в причинах английской буржуазной революции, и в конце концов стал профессором Открытого университета – учрежденного в 1969 г. лейбористским правительством высшего учебного заведения для рабочих. Герой нашего романа, в отличие от реальных историков, конечно, не столько исследователь, сколько наблюдатель, готовый делиться с друзьями своими социологическими открытиями – например, насколько мотивированы рабочие к приобретению знаний или со всеми ли простыми людьми получится обсудить «Манифест» Маркса и Энгельса.
В отличие от континентальных философов, таких как Луи Альтюссер, считавших, что именно рабочие поймут «Манифест» лучше профессоров, потому что они на собственной коже знают отношения власти и подчинения, Стэплдон полагал: все же «Манифест» – это ряд образов, которые до поры помогают разобраться в происходящем, но их недостаточно для понимания современных социально-политических процессов. Главный герой романа и его жена разоблачают Фрейда, а потом и Маркса примерно в той же манере, в какой аналитические философы отвергают континентальных – слишком яркие образы, вроде «сексуальности» или «призрака коммунизма», не позволяют установить, когда именно ты лично оказываешься участником какой-то жизненной перипетии или истории. В противовес риторически сильным терминам марксисты из «Группы историков» вводили понятие «агентности», способности человека к классовой борьбе, и далее выясняли, как же именно экономические и политические требования оказываются частью классовой борьбы, когда такая агентность становится разделяемой. Своих французских коллег британские марксисты бранят за абсолютизацию опыта, внимание к переживаниям и эстетике там, где нужно просто показывать реальные исторические механизмы.
Итак, главный герой, марксист-просветитель, не раз заставит нас задаться вопросом: для того, чтобы рабочие стали влиятельной политической силой, нужна самоорганизация или кто-то их должен организовывать? Победа рабочих, хотя бы в виде создания лейбористской партии, – результат спонтанного взаимопонимания или продуманного лидерства? Перед французскими марксистами такого вопроса не стояло: сама спонтанность или самоорганизация были лишь моментами реализации «дискурсов» или «критики», определенных речевых конструкций, определенных способов их (пере)присвоения или обживания. Для английских марксистов вопрос о спонтанности или организации существенно важен даже при исследовании прошлого: можно реконструировать механику событий прошлых веков, но даже здесь мы имеем дело не с непосредственными переживаниями, а с симптомами, записанными кем-то на бумаге.
Мы можем реконструировать рост недовольства рабочих по письменным документам, но мы никогда не можем до конца сказать, что эти документы фиксируют именно «рабочих», а не просто недовольных с завода. Вопрос о том, в какой момент работник становится «рабочим», и есть лейтмотив романа. Однажды Джеймс Виктор Кадоган-Смит становится просто Виктором Смитом и не помнит ничего, что с ним происходило, когда он жил в мире привилегированных людей. Оказывается, что для понимания самого себя недостаточно фиксации фактов на бумаге или в памяти, даже если этим занимаются преданные друзья: только постоянное угадывание фактов о другом, о его возлюбленной и будущей жене Мэгги, ее прошлом и настоящем и позволяет Виктору Смиту хоть как-то самоопределиться как социальному «агенту», действующему лицу социального поля, и в конце концов даже заявить об этом.
Таким образом, перед нами социальный роман в настоящем смысле – не повествование о борьбе идей, а художественное исследование о том, как человек с тонким чувством и парадоксальным умом становится членом общества, отрекаясь от прежнего остроумия и проходя через бытийные и инобытийные миры. Это не просто фантастический или мистический роман, эксплуатирующий тему раздвоения, сюжет Джекила и Хайда, здесь есть еще и мощный эротический элемент: страницы, посвященные сексуальным опытам, запомнятся любому читателю. И речь пойдет уже не о страсти и интриге: разворачивается нечто подобное древнегреческой трагедии, где есть преступное дерзновение (гибрис) героя и возмездие завистливых богов – «зависть богов», как говорил Аристотель в «Метафизике», только в данном случае это зависть со стороны самой природы. Наверное, нет в мировой литературе произведений, которые так приближались бы к трагедии, говоря не об исключительном, но о самом повторяющемся и повседневном. Перед нами – именно такое произведение, выдающийся образец фантастического метареализма.