Разговор о стихах

Ширококрылых вдохновений

Орлиный, дерзостный полет –

И в самом буйстве дерзновений

Змеиной мудрости расчет.

Ф. Тютчев, 1840

Как ни странно сказать, а художество требует еще гораздо большей точности, précision, чем наука…

Л. Толстой, 1908

Введение

Эти наивные люди не знают, сколько требуется времени и усилий, чтобы научиться читать. Мне понадобилось на это восемьдесят лет, а все же я и сей час не решусь сказать, что достиг цели.

И. В. Гёте – Эккерману, 25 января 1830 года

Сказка и философия

Есть люди с превосходным слухом, которым внятны еле уловимые шорохи и шелесты, – однако они чужды музыкальной восприимчивости. Иногда они даже петь умеют, даже танцевать любят. Но симфония Бетховена или фортепьянный концерт Рахманинова навевают на них неодолимую скуку. Почему так – вопрос особый. Пытаться им растолковать музыку – безнадёжно. То, чего они не слышат, они, скорее всего, и не услышат, сколько им ни объясняй, что такое контрапункт или каковы законы классической гармонии. Воспитать в них музыкальность, конечно, можно, но это дело долгое и трудное.

Есть люди с отличным зрением: они без всяких очков видят самые мелкие буквы на таблице, висящей в кабинете врача-окулиста, однако они равнодушно проходят мимо полотен Петрова-Водкина или Ван Гога, ничего не видя в картине, кроме сюжета, и ничего не испытывая, кроме холодного раздражения. То, чего они не видят, они, скорее всего, так и не увидят, сколько бы экскурсовод ни объяснял им колорит картины и её композицию. Когда-то Тютчев говорил о людях, для которых окружающий мир природы нем и мёртв:

Они не видят и не слышат,

Живут в сем мире, как впотьмах,

Для них и солнцы, знать, не дышат,

И жизни нет в морских волнах!

Лучи к ним в душу не сходили,

Весна в груди их не цвела,

При них леса не говорили

И ночь в звезда́х нема была!

Не для таких читателей написана эта книга. Она покажется им непонятной, трудной, да и ненужной.

Она и в самом деле нелёгкая. Но тот, для которого стихи существуют, преодолеет некоторые трудности чтения и, может быть, потом увидит в стихах больше, чем видел до того.

Потому что настоящие стихи многослойны. Их можно воспринимать по-разному, с меньшей или большей глубиной понимания. В сущности, они на это и рассчитаны: каждый получает от поэзии то, что он способен от неё взять. Это зависит от многого: от уровня образованности читателя, от объёма его жизненного и душевного опыта, от возраста, наконец, от чуткости и одарённости.

Нельзя сказать: «Это стихотворение я уже прочитал». Стихи можно читать сотни раз, каждый раз открывая их для себя, обнаруживая неведомые прежде глубины смыслов и новую, не замеченную доселе красоту звучаний. Лирический поэт рассказывает о себе, своей любви и своём горе. Но рассказывает он так, что требует от читателя сотворчества. Читатель как бы становится на место поэта и говорит его словами, его ритмами о собственной жизни. Поэт приобщает вас к своему опыту, но его опытом вам не прожить, если у вас нет собственного. Стихи останутся рифмованными строчками – звучными, прекрасными, но всё же строчками, то есть словесностью, если вы не сможете обогатить их своими переживаниями.

Это относится не только к лирике – философской, любовной, пейзажной, – но и ко всякой поэзии, даже такой, которая на первый взгляд кажется доступной для всех, от велика до мала. Начнём с простого примера. В 1831 году В. А. Жуковский перевёл балладу Ф. Шиллера «Кубок» (Der Taucher, 1798), которая с тех пор стала любимым чтением романтически настроенных подростков. Сюжет её такой: царь бросает в клокочущее море золотой кубок и призывает рыцарей найти его в пучине; наградой смельчаку будет кубок. Юный паж кидается в волны; когда уже никто не верит в его спасение, он выплывает, а затем повествует царю о неведомых глубинах, откуда ещё не возвращался никто. Увлечённый рассказом, царь вторично посылает юношу в морскую стихию, суля ему алмазный перстень. За пажа вступается царевна, тогда царь обещает смельчаку ещё и руку дочери. Паж безоглядно бросается в бездну – и на этот раз гибнет.

Мальчик лет десяти-двенадцати читает «Кубок» затаив дыхание. Его покоряет и бесстрашие пажа, который в ответ на призыв царя выступил вперед «смиренно и дерзко»; и фантастические ужасы морского дна, о которых с таким красноречием рассказывает юноша:

И смутно все было внизу подо мной

В пурпуровом сумраке там;

Все спало для слуха в той бездне глухой;

Но виделось страшно очам,

Как двигались в ней безобразные груды,

Морской глубины несказанные чуды.

Я видел, как в черной пучине кипят,

В громадный свиваяся клуб,

И млат водяной, и уродливый скат,

И ужас морей – однозуб;

И смертью грозил мне, зубами сверкая,

Мокой ненасытный, гиена морская.

Подросток восхищается царевной, которая, краснея, заступилась за пажа, а затем в удвоенной степени – пажом, который, теперь уже во имя любви, «неописанной радостью полный, / На жизнь и погибель… кинулся в волны».

Чудесная романтическая сказка, поэтичнейшая легенда об отваге и красоте духа, о любви и гибели…

Проходит несколько лет; юноша перечитывает «Кубок». Сказка о прекрасной царевне отступает на задний план, теперь для него важнее иное: противостояние природы и человека. Природа – всемогущая, стихийная, страшная. Человек – слабый, хрупкий, обречённый. Вот природа:

И воет, и свищет, и бьет, и шипит,

Как влага, мешаясь с огнем,

Волна за волною; и к небу летит

Дымящимся пена столбом;

Пучина бунтует, пучина клокочет…

Не море ль из моря извергнуться хочет?

И вдруг, успокоясь, волненье легло;

И грозно из пены седой

Разинулось черною щелью жерло;

И воды обратно толпой

Помчались во глубь истощенного чрева;

И глубь застонала от грома и рева.

А вот человек, противостоящий этой грозной и беспощадной силе:

…Уж юноша в бездне пропал.

И бездна таинственно зев свой закрыла:

Его не спасет никакая уж сила.

Вдруг… что-то сквозь пену седой глубины

Мелькнуло живой белизной…

Мелькнула рука и плечо из волны…

И борется, спорит с волной…

И видят – весь берег потрясся от клича –

Он левою правит, а в правой добыча.

Хрупкий юноша, такой уязвимый, такой беспомощный и бессильный, не пал жертвой громадной и безжалостной стихии. Он живой – она бездуховна. Он прекрасен – она уродлива: в ней двигаются «безобразные груды, / Морской глубины несказанные чуды». Он добр – она злобна; рассказывая о подводном царстве, юноша говорит:

И был я один с неизбежной судьбой,

От взора людей далеко;

Один меж чудовищ с любящей душой,

Во чреве земли, глубоко

Под звуком живым человечьего слова,

Меж страшных жильцов подземелья немова.

Пройдёт ещё год-другой, и читателю «Кубка» попадётся книга французского философа XVII века Блеза Паскаля «Мысли»; читая одну из записей Паскаля, он, может быть, вернётся к балладе Шиллера – Жуковского и прочтёт её иначе, теперь уже на фоне глубоких раздумий французского мыслителя:

«Человек всего лишь тростник, самый слабый во всей природе; однако он тростник мыслящий. Чтобы раздавить его, нет нужды всей вселенной ополчаться на него: убить его может струя пара, капля воды. Но если бы вселенная раздавила его, человек всё равно был бы благороднее того, что его убивает, ибо он знает, что гибнет, и знает, какое преимущество имеет над ним вселенная, вселенная же не знает об этом ничего».

С точки зрения философии Паскаля о тростнике баллада «Кубок» углубляется, приобретает новые важные оттенки и смыслы.

Пройдут ещё годы, и, вернувшись к балладе, мы обнаружим в ней строфу, мимо которой до сих пор проходили, не замечая. Юноша только что выбрался «из пропасти влажной», и вот начало его рассказа:

Да здравствует царь! Кто живет на земле,

Тот жизнью земной веселись!

Но страшно в подземной таинственной мгле…

И смертный пред Богом смирись:

И мыслью своей не желай дерзновенно

Знать тайны, им мудро от нас сокровенной.

Здесь философия иная, не паскалевская. Согласно этому учению, сущность вещей скрыта от человека, ибо разум не в состоянии её вместить. На дне океана таится истина бытия, но она, истина, мудро утаена от человека. Увидев её, человек гибнет. Бог милостиво держит его в невежестве, и верующий христианин не должен нарушать предписания Всевышнего: «Смертный пред Богом смирись».

Так у Жуковского. А у Шиллера? В немецком подлиннике и похоже, и не похоже. Вот дословный перевод: «Да здравствует король! Пусть ликует всякий, кто живёт в розовом свете. А там внизу – страшно…»

До сих пор Жуковский в точности следовал за Шиллером. А дальше?

«…Там внизу – страшно. И пусть человек не искушает богов, и пусть он никогда не стремится узнать то, что они милосердно укрывают мраком и ужасом».

Не христианский Бог, а языческие боги. Не «смертный, смирись», а «пусть человек не искушает богов». Шиллеру чужда идея христианского смирения, его философия не религиозная, а кантианская: Иммануил Кант утверждал, что разум человека не может постичь «вещь в себе», не в силах проникнуть в суть мира.

От романтической сказки об отваге и несчастной любви мы поднялись до сложной философии, даже до двух разных философий: агностицизм Канта – Шиллера и христианское смирение В. А. Жуковского.

А ведь мы говорим всё об одной балладе, казалось бы простой, предназначенной для юношеского чтения. Какая же в ней обнаружилась глубина!

Бездна пространства

«В каждом слове бездна пространства; каждое слово необъятно, как поэт», – писал о пушкинском слове Гоголь.

Понять это образное, но и в высшей степени точное определение значит понять главную особенность поэтической речи, в которой слово не просто знак понятия или вещи, не просто некий условный сигнал, а средоточие мыслей и чувств поэта, носитель и хранитель национальной истории, точка пересечения разнообразных ассоциаций, сгусток образно-значимой звуковой материи, нота в движении словесно-музыкальных мелодий… «Бездна пространства»: в пушкинском стихе слово значит бесконечно больше, чем в словаре, оно в самом деле «необъятно, как поэт».

Судьба глядит, мы вянем; дни бегут…

Один только этот стих из «19 октября» (1825) может дать пищу для долгих размышлений о каждом из шести составляющих его слов и обо всех этих словах вместе. Три предложения, одинаковых по строю: подлежащее – сказуемое. В один ряд поставлены подлежащие: судьба, мы, дни, единую цепочку образуют глаголы: глядит, вянем, бегут. В этом стихе дано понимание человеческого бытия, которое подчинено равнодушно глядящему на земную суету высшему началу, Судьбе; человек – по своему бессилию противостоять законам Времени и Смерти – равен растению (мы вянем), а Время (дни) неумолимо движется вперёд и вперёд. «Судьба» у Пушкина сливается с понятием «Природа» – ей свойственно равнодушие («И равнодушная природа / Красою вечною…»). Перефразировать этот стих можно так: Природа бесстрастна и вечна, между тем как смертные люди стареют, а Время безостановочно движется. Но насколько же каждое слово в пушкинском стихе содержательнее, чем в нашем убогом пересказе, – благодаря его образности (каждое из трёх подлежащих – метафора: Судьба глядит, подобно живому существу или, точнее, некоему богу; мы вянем, как растение; дни бегут, как гонцы), его звуковому родству с другими словами (глядúт – бегýт, мы вянем, мы – дни), его ритмической позиции (односложные похожие слова мы и дни стоят на ритмически сходных местах, неся в ямбическом стихе так называемое сверхсхемное ударение, об этом будет рассказано позже) – это их уравнивает между собой и противопоставляет слову судьба; оказывается, что слово мы, люди, в одном ряду со словом дни, Время, но и противоположно этому слову, как неподвижность противоположна движению, пассивность – активности, объект – субъекту, следствие – причине; ведь, по сути дела, можно понять стих так: Судьба глядит, как мы вянем оттого, что дни бегут. Все эти смыслы ещё углубляются, когда стих становится на своё место внутри строфы:

Пируйте же, пока еще мы тут!

Увы, наш круг час от часу редеет;

Кто в гробе спит, кто дальний сиротеет;

Судьба глядит, мы вянем; дни бегут;

Невидимо склоняясь и хладея,

Мы близимся к началу своему…

Кому ж из нас под старость день Лицея

Торжествовать придется одному?

Теперь каждое из наших шести слов усложняется, потому что, сохраняя свой общечеловеческий смысл, приобретает конкретность: мы – это не только люди вообще, но прежде всего бывшие лицеисты («наш круг»), дни – это не только Время вообще, слово это перекликается с другим, в сочетании «день Лицея», и вот «дни бегут» значит ещё и «дни Лицея», то есть годовщины, даты (недаром так стихотворение и озаглавлено – «19 октября») проходят одна за другой… Глагол «глядит» изменяется и углубляется ещё тем, что он связан теперь внутренней рифмой с глаголом в предшествующем стихе (а ведь рифма – это связь не только звуковая, но и смысловая):

Кто в гробе спит…

Судьба глядит…

И ещё глубже, ещё содержательнее станет каждое слово, когда строфа займёт своё место внутри всего стихотворения. В одной из предшествующих строф мы читаем:

Промчится год, и с вами снова я,

Исполнится завет моих мечтаний;

Промчится год, и я явлюся к вам!..

Поэт мечтает о стремительном движении времени, ибо год спустя, так он верит и надеется, он вернётся из ссылки к друзьям. Поэтому с такой оптимистической уверенностью он повторяет, твердит: «Промчится год…» Но ведь это то же, что «дни бегут», только с обратным знаком, – не грусть, а радостная надежда. А в последней строфе читаем:

Несчастный друг! средь новых поколений

Докучный гость и лишний и чужой,

Он вспомнит нас и дни соединений,

Закрыв глаза дрожащею рукой…

Пускай же он с отрадой хоть печальной

Тогда сей день за чашей проведет,

Как нынче я, затворник ваш опальный,

Его провел без горя и забот.

«Дни соединений», «сей день» – эти сочетания накладываются на слова «дни бегут» и обогащают их ещё новыми смыслами. Итак, движение Времени безнадёжно грустно или радостно? Оно возбуждает в поэте тоску и отчаяние («мы вянем») или веру в будущее («Исполнится завет моих мечтаний; / Промчится год…»)? Односложно ответить на эти вопросы нельзя, ибо «каждое слово необъятно, как поэт».

Нужно пройти через тяжкие испытания, чтобы почувствовать трагическую напряжённость гениального стихотворения, написанного в 1825 году двадцатишестилетним Пушкиным:

Всё в жертву памяти твоей:

И голос лиры вдохновенной,

И слезы девы воспаленной,

И трепет ревности моей,

И славы блеск, и мрак изгнанья,

И светлых мыслей красота,

И мщенье, бурная мечта

Ожесточенного страданья.

Нужна зрелость сердца, чтобы осознать «бездну пространства» в сочетании «трепет ревности». Не муки, не взрыв, не бешенство ревности – всё это было бы привычнее и понятнее для всякого, кто читал «Отелло» и «Евгения Онегина»; здесь пронзительное соединение двух слов, которые, казалось бы, совсем не созданы друг для друга. Человечна, беззлобна, грустна такая ревность, больше похожая на преданную нежность, чем на злое, оскорблённо-мстительное чувство, каким кажется ревность вообще, безотносительно к этим стихам Пушкина, напоминающим другие его строки, – они созданы четыре года спустя, в 1829 году:

Я вас любил безмолвно, безнадежно,

То робостью, то ревностью томим;

Я вас любил так искренно, так нежно,

Как дай вам Бог любимой быть другим.

И здесь ревность тоже ничуть не похожа на озлобленность обманутого собственника – она поставлена в один ряд с робостью, безмолвием, тихой и искренней нежностью безответной любви. «Трепет ревности» – такое же чувство; оно бесконечно ближе к любви, чем к ненависти, которая тоже содержится в переживании, именуемом «ревность».

А какого многообразного душевного опыта требует от читателя стих:

И светлых мыслей красота, –

где эпитет светлые может значить и возвышенные, чистые, благородные, но также прозрачные, ясные, даже глубокие. И это сочетание слов тоже поражает «бездной пространства»: поэт говорит о высокой гармонии отчётливой и благородной мысли, о красоте ума, который проникает в сущность бытия. И, наконец, завершающие стихотворение строки:

И мщенье, бурная мечта

Ожесточенного страданья, –

где все слова сопоставлены друг с другом самым неожиданным и удивительным образом: мечта… страданья, бурная мечта, ожесточённое страданье… Стихи эти существуют почти полтора столетия, но в том-то и особенность поэтического искусства, что они, эти сочетания слов, чувств, мыслей, нисколько не кажутся нам привычнее или обыкновеннее оттого, что с тех пор сменилось много поколений, что созданы они в далёкий год восстания декабристов, что мы можем помнить их наизусть всю жизнь. Они всё равно всегда новы и необычайны, словно на наших глазах Пушкин совершает открытие человеческой души, и мы вместе с Пушкиным открываем и людей вообще, и самих себя. Конечно, мы понимаем их и в пятнадцать лет, но насколько же полнее поймёт их человек, который прошёл через мучительную любовь и отчаяние ревности. Чем глубже будет опыт читателя, чем содержательнее жизнь его духа, тем полнее он будет ощущать и себя тоже автором этих строк.

К таким стихам мы идём всю нашу жизнь и никогда не исчерпаем их содержания: «бездна пространства» останется бездной.

Несколько предварительных замечаний

Надо условиться с читателем о некоторых сложностях, с которыми он встретится на страницах этой книги. Большинство наших исходных понятий известны из школьного курса литературы, к тому же они ещё и разъясняются попутно, по ходу изложения. Всё же напомним здесь с самого начала некоторые общепринятые обозначения.

О поэтическом ритме нельзя говорить, не прибегая к схемам. Чтобы прочесть схему, надо знать, что любой слог мы всегда обозначаем черточкой –; слог, на который падает ударение (ударный слог), обозначается чёрточкой со знаком ударения (акцентом): ´; слог, на котором ударения нет (безударный слог), такого знака (акцента) лишён.

Схематически стих из «Медного всадника» «Люблю тебя, Петра творенье…» изображается так:

Люб-лю те-бя, Пет-ра тво-ре-нье…


– –́ – –́ – –́ – –́ –


Нередко, однако, ударения, требуемые схемой стиха, не соответствуют реальным ударениям слов, составляющих строку:

Невы державное теченье…

В слове державное стих требует двух ударений (держа́вноé), на самом же деле ударение только одно – на гласном а. Второе как бы подразумевается по схеме, но в реальности отсутствует. Вместо схемы мы пользуемся вариантом, в котором это подразумеваемое ударение обозначаем не акцентом, а ноликом, поставленным над слогом:

Не-вы дер-жав-но-е те-че-нье…


–́ – –́ – –́ – –́ –


Повторяющаяся группа из ударного и неударного (или ударного и двух неударных) слогов называется с т о п а.

В приведённой строке четырежды повторяется группа ´. Стопа, содержащая нулевое ударение, называется п и р р и х и й. В нашем примере – стих четырёхстопный, с пиррихием в третьей стопе.

Случается, что в одном стихе не один пиррихий, а два:

Адмиралтейская игла…

Схема этой строки такая:


– –́ – –́ – –́ – –́


Это – четырёхстопный стих с пиррихием в первой и третьей стопах.

Пиррихии придают стихам ритмическое разнообразие: они то ускоряют, то замедляют течение строки. Чтобы это понять, достаточно прочесть рядом два приведённых стиха из «Медного всадника»; первый лишён пиррихиев, второй содержит два:

Люблю тебя, Петра творенье…

Адмиралтейская игла…

Теперь напомним названия стихотворных размеров:



Р и ф м о й называется концевое созвучие двух или более стихов. Рифмы делятся на м у ж с к и е, когда ударение стоит на последнем слоге (светла́ – игла́), ж е н с к и е – ударение на предпоследнем слоге (творéнье – течéнье), д а к т и л и ч е с к и е – ударение на третьем слоге от конца (но́сится – перено́сица).

В новейшей поэзии широко используются рифмы неточные, приблизительные, которых классическая поэзия не знала; например, такие созвучия, как ветер – светел в стихах Есенина (1925):

Под окошком месяц. Под окошком ветер.

Облетевший тополь серебрист и светел.

Или (у того же Есенина): видел – обиде, любимо – рябина, пустыре – постарел. Или, в новейших стихах, ещё более отдалённые друг от друга созвучия: картошка – трёхтонка, белый – бегал. Впрочем, такие созвучия нередки в устном народном творчестве («Заяц белый, куда бегал?»).

Рифмами связываются между собой с т р о к и (которые часто называются с т и х а м и), иногда образуя с т р о ф ы – повторяющиеся сочетания строк (стихов). Рифмовать между собой могут: 1) рядом стоящие стихи – такие рифмы называются с м е ж н ы е; 2) стихи через один (чётные между собой, нечётные между собой) – это п е р е к р ё с т н а я рифма; 3) первый стих с четвёртым – это рифма о х в а т н а я или о п о я с ы в а ю щ а я.

В качестве примера – строфа «Евгения Онегина» (VIII, 29):

1. Любви все возрасты покорны;

2. Но юным девственным сердцам

3. Ее порывы благотворны,

4. Как бури вешние полям:

5. В дожде страстей они свежеют,

6. И обновляются, и зреют –

7. И жизнь могущая дает

8. И пышный цвет и сладкий плод.

9. Но в возраст поздний и бесплодный,

10. На повороте наших лет,

11. Печален страсти мертвый след;

12. Так бури осени холодной

13. В болото обращают луг

14. И обнажают лес вокруг.

Стихи 1, 2, 3, 4 рифмуются п е р е к р ё с т н о; в стихах 5, 6, 7 и 8 – рифмы с м е ж н ы е; в стихах 9 и 12 – о х в а т н а я (о п о я с ы в а ю щ а я) рифма; а в конце – 13 и 14 – снова смежная.

Система рифм изображается формулами: одной рифме соответствует буква, причём, как правило, женская рифма обозначается прописной буквой, а мужская – строчной.

Таким образом, схематически можно так изобразить следующее четверостишие Пушкина (1825):

Если жизнь тебя обманет, ´ ´ ´ ´

Не печалься, не сердись! ˚ ´ ˚ ´

В день уныния смирись: ´ ´ ˚ ´

День веселья, верь, настанет. ´ ´ ´ ´

Перед нами четверостишие четырёхстопного хорея с опоясывающей рифмой по формуле: AbbА.

А строфа из «Онегина» имеет формулу такую:

A b A b C C d d E f f E g g

Из понятий другого рода в тексте часто встречается о б р а з. Это важный термин. Не понимая его смысла, трудно разобраться в поэзии (да и во всяком искусстве). Образ – это идея, воспринимаемая не только разумом, но прежде всего чувствами читателя. Например, слово старость общее, отвлечённое; заменив его сочетанием вечер жизни или осень жизни, поэт обращается к чувствам воспринимающего, – это образ. В поэзии каждый элемент, её составляющий, приобретает свойства образа – даже звуки слова, даже длина слова, даже ритмические особенности стиха, даже построение фразы образны. Мы в этом убедимся на многих разборах классических и современных стихотворений.

В книге упоминаются также исторические стили русской литературы: к л а с с и ц и з м и р о м а н т и з м. Об этих понятиях здесь, во введении, говорить не стоит – они требуют пространных, обстоятельных разъяснений. Однако по мере своих возможностей автор постарался растолковать их в тексте своей книги, а кроме того, можно полагать, что учебники и пособия по литературе дадут читателю необходимое представление о смысле этих историко-литературных терминов.

Вот и все предварительные замечания. Остальные термины разъясняются в тексте и не должны вызвать особых затруднений. Если же таковые возникнут, рекомендуем заглянуть в широко распространённый «Поэтический словарь» А. Квятковского, изданный в 1940 и 1966 годах и дающий достаточно полные толкования. Можно сослаться также на пособия Б. В. Томашевского «Теория литературы» и «Стилистика и стихосложение» и В. Е. Холшевникова «Основы стиховедения». Интересна выпущенная издательством «Детская литература» книга Н. Г. Долининой «Прочитаем “Онегина” вместе», а также книга Вс. Рождественского «Читая Пушкина…», в которой есть главы: «Что такое стихи» (о стихотворных размерах, о рифме, о строфе), «О приёмах поэтической речи» (речь прозаическая и поэтическая; метафора; эпитет; гипербола; противопоставление; олицетворение; метонимия; синекдоха; сравнение), «Музыка слова» и другие. Маленькая, но содержательная брошюра Л. А. Озерова «В мастерской стиха» (издательство «Знание») непременно заставит читателя обратиться к другим сочинениям того же автора, книгам «Работа поэта» и «Мастерство и волшебство». Анализ современных поэтических течений можно найти в «Книге про стихи» В. Ф. Огнева и в книге С. В. Владимирова «Стих и образ». Для более подготовленных читателей назовём классические труды академика В. М. Жирмунского по теории поэзии – «Введение в метрику» и «Рифма, её история и теория», исследование Ю. Н. Тынянова «Проблема стихотворного языка», книги Ю. М. Лотмана «Лекции по структуральной поэтике», «Структура художественного текста», «Анализ поэтического текста», Л. Я. Гинзбург «О лирике», Г. А. Гуковского «Пушкин и русские романтики», «Пушкин и проблемы реалистического стиля», А. В. Чичерина «Литература как искусство слова (Очерк теории литературы)» и «Идеи и стиль».

Глава первая. Поэтическое содержание

Всякое произведение искусства только потому и художественно, что создано по закону необходимости, что в нем нет ничего произвольного, что в нем ни одно слово, ни один звук, ни одна черта не могут замениться другим словом, другим звуком, другою чертою.

В. Белинский. «Уголино…», 1838

Две Стрекозы и два Муравья

Существуют понятия, о которых каждый думает, что он отлично их знает; на самом деле разобраться в них трудно. К таким понятиям относится содержание. Казалось бы, куда проще? Кто не умеет рассказать содержание фильма или книги? Все помнят «Стрекозу и Муравья». Каково содержание этой басни Крылова? Стрекоза всё лето распевала, когда же наступила зима, оказалось, что ей нечего есть – она не сделала запасов, – и тогда она пошла к трудолюбивому Муравью просить его о помощи; но Муравей отказался поделиться с легкомысленной соседкой: пусть сама расплачивается за беззаботность. Именно так обычно рассказывают содержание рассказа, романа, спектакля, фильма. Можно пойти дальше и так формулировать мораль крыловской басни: будь благоразумен и трудолюбив, иначе придётся худо, рано или поздно наступит расплата за легкомыслие. Верно ли мы рассказали содержание? И действительно ли это и есть содержание – то, что мы пересказали своими словами?

Приведём басню Крылова полностью.


Стрекоза и Муравей

Попрыгунья Стрекоза

Лето красное пропела;

Оглянуться не успела,

Как зима катит в глаза.

Помертвело чисто поле:

Нет уж дней тех светлых боле,

Как под каждым ей листком

Был готов и стол и дом.

Все прошло: с зимой холодной

Нужда, голод настает;

Стрекоза уж не поет:

И кому же в ум пойдет

На желудок петь голодный!

Злой тоской удручена,

К Муравью ползет она:

«Не оставь меня, кум милой!

Дай ты мне собраться с силой

И до вешних только дней

Прокорми и обогрей!» –

«Кумушка, мне странно это:

Да работала ль ты в лето?» –

Говорит ей Муравей.

«До того ль, голубчик, было?

В мягких муравах у нас

Песни, резвость всякий час,

Так, что голову вскружило». –

«А, так ты…» – «Я без души

Лето целое все пела». –

«Ты все пела? Это дело:

Так поди же, попляши!»

Басня Крылова написана в 1808 году, вернее, не написана, а переведена из Лафонтена. Тогда же появился и другой перевод басни – его сделал Ю. А. Нелединский-Мелецкий. Он называется


Стрекоза

Лето целое жужжала

Стрекоза, не знав забот;

А зима когда настала,

Так и нечего взять в рот.

Нет в запасе, нет ни крошки;

Нет ни червячка, ни мошки.

Что ж? – К соседу Муравью

Вздумала идти с прошеньем.

Рассказав напасть свою,

Так, как должно, с умиленьем,

Просит, чтоб взаймы ей дал

Чем до лета прокормиться,

Совестью притом божится,

Что и рост и капитал

Возвратит она не дале,

Как лишь августа в начале.

Туго Муравей ссужал:

Скупость в нем порок природный.

«А как в поле хлеб стоял,

Что ж ты делала?» – сказал

Он заемщице голодной.

«Днем и ночью, без души,

Пела все я цело лето». –

«Пела! Весело и это.

Ну поди ж теперь пляши».

Не будем сейчас говорить о французском подлиннике и о том, в какой мере каждый из приведённых переводов к нему близок и в чём от него отклоняется; это вопрос особый. Нам важнее другое. Можно ли сказать, что в обеих этих баснях одно и то же содержание? Данный выше пересказ может вполне относиться и к Крылову, и к Нелединскому-Мелецкому. Стиховая форма у обеих вещей одна: четырёхстопный хорей с произвольным расположением рифм – смежных, опоясывающих и перекрёстных. Сюжет развивается одинаково: сперва авторский рассказ, потом диалог между ветреной певуньей и хозяйственным Муравьём, а в конце – в последних двух строках – произнесённое Муравьём поученье в форме иронического отказа: «Так поди же, попляши!» – у Крылова, «Ну поди ж теперь пляши» – у Нелединского-Мелецкого.

Если содержание у обеих басен одинаковое, то можно было бы просто сказать, что одно стихотворение лучше, а другое хуже и что существование двух не оправдано: зачем две вещи с одним и тем же содержанием? А ведь сохранились они обе и, несмотря на бесконечно большую известность басни Крылова, обе живут в русской литературе.

Что говорить, крыловская басня и в самом деле лучше: необыкновенная естественность тона в рассказе и диалоге, дерзкое соединение различных стилей – народносказочного (лето красное, чисто поле) и книжно-повествовательного, психологическая достоверность – прежде всего Стрекозы, в которой сочетаются ветреная женщина и самая натуральная стрекоза («под каждым ей листком…»). Всего этого у Нелединского-Мелецкого нет. Сейчас, однако, нас интересует другое: две эти басни отличаются друг от друга не только словесной формой, но и тем, что составляет сущность литературного произведения, – содержанием.

Не нужно быть слишком проницательным, чтобы рассмотреть, что Нелединский-Мелецкий не очень-то одобряет Муравья, который здесь – прижимистый мужичок, скупердяй, процентщик, дающий свои припасы не просто взаймы, но в рост.

Стрекоза приходит к нему не только молить о помощи, она клянётся вернуть в начале августа «и рост и капитал», то есть всё полученное ею от Муравья, да в придачу какой-то ещё процент с капитала. Поэтому автор и употребляет специальные юридические термины и выражения, придающие басне особенную окраску: идти с прошеньем; взаймы, рост и капитал возвратит она не дале, как лишь августа в начале; заёмщица. Стрекоза же у Нелединского-Мелецкого оказывается жертвой сквалыги-ростовщика, который «туго… ссужал». Её легкомыслие не слишком подчёркнуто, больше выделяется её беда: «Нет в запасе, нет ни крошки; / Нет ни червячка, ни мошки…»

Нелединский-Мелецкий явно сочувствует заёмщице и столь же явно осуждает жестокость скупца, его бездушие. Он жила, практичный кулачок, который не способен увлечься искусством, он даже и не понимает, как это можно «без души» петь «лето целое», не копя на завтрашний день.

Если даже забыть о прямой оценке, данной Муравью в двух строках («Туго Муравей ссужал: / Скупость в нём порок природный»), всё равно он достаточно полно охарактеризован юридической речью и тем, как она противопоставлена взволнованной внутренней речи Стрекозы: «Нет в запасе, нет ни крошки…» (то есть нет ни крошки в запасе). Замечательно, что это – слова, идущие от автора, но сливающиеся с речью Стрекозы. «Что ж?» – вопрос, который задаёт себе Стрекоза, но автор, сочувствующий ей, произносит это «что ж?» как бы и от себя.

Загрузка...