I

Госпожа фон Штейн. Хорошо, Штейн, я готова вас выслушать. Вы порицаете меня, и, признаюсь, не вы один. Вы утверждаете, что руководствуетесь только собственным суждением. Но у вас нет никакого собственного суждения, а если бы и было, Иосиас, вы едва ли рискнули бы противопоставить его моему, не разделяй этого вашего суждения весь Веймар.

То, что вы представляете это чисто семейным делом, свидетельствует о непривычной для вас деликатности. Но подобное снисхождение тут уже не поможет. Вы думаете, что вчера на балу я не почувствовала, как ко мне относятся? Я же стояла почти одна, как отверженная.

Посмотрим правде в глаза. Мое теперешнее отношение к Гёте осуждают все, не только вы. Я забыла свой долг. Я изменница. Я нанесла урон репутации герцогства. Весь свет так думает.

Что ж, факты трудно отрицать, и я – вы меня знаете – первая осудила бы себя, если б смогла смотреть на это столь же поверхностно, как весь белый свет.

Говорите же, коль собрались говорить. Я готова оправдать любое мое действие, даже если мной недовольны двор или герцог, или, что меня всего более огорчает, герцогиня[1].

Это правда, Штейн. Я отвергла Гёте. Я прекратила отношения с ним после десяти лет, проведенных в полном согласии. Стало быть, из-за меня он покинул нас тайно, спешно, неожиданно, не попрощавшись, не испросив дозволения. Государство оказалось без министра, двор – без потешника, театр – без директора, страна – без своего гения.

Никто не знает, где он. Но я, причина его отсутствия, я – здесь, и бремя ответственности лежит на мне. Мне слишком понятно, почему я навлекла на себя столь неумолимый гнев. Все чувствуют то же, что и я. Каждый рад избавиться от этого человека. Каждого отталкивает его дерзкая манера притязать на привилегии. Ведь он притязает и на те, которых заслуживает, и на те, которые имеет, потому что он на них притязает. Сам герцог, который по избранности своего жребия, уж наверное, не уступит господину фон Гёте, нарушал ли он когда-нибудь в такой степени правила приличия? Герцог оскорбляет своими эскападами. Гёте – уже тем, что он есть. Но в то же время все знают: он неизбежен и необходим. Без него мы ничто. Веймар – это Гёте. У нас не хватает духу ненавидеть его, и тем усерднее мы его прославляем. Я отважилась совершить то, чего желал каждый в этом городе; оттого меня так беспощадно преследуют.

Веймару можно позавидовать. Сбылись его самые сокровенные мечты, досадная помеха устранена, и есть на кого свалить вину за возникшие затруднения.

Да, Штейн, кажется, мне и в самом деле приятно, что вы проявили неожиданную деликатность, выдавая публичное порицание за ваше собственное мнение. Я несу перед вами ответственность, муж мой, как и подобает супруге, знающей свой долг. Мы – слуги двора, вы и я. Каждый ваш упрек заслуживает внимания; я прошу вас не оставлять не высказанным ни одного; вы имеете право на откровенный разговор.

Однако ж я приготовилась к ответу. Я вошла в роль обвиняемой и вооружилась документами. Вот они, эти письма. (Вынимает стопку, перевязанную красивой лентой.) Все до единого. Самым давним почти десять лет. Странно вдруг снова их увидеть. Я буду время от времени читать их вам в доказательство моей чистосердечности.

Одно предположение, надеюсь, мне позволено будет отвергнуть сразу, а именно то, что между Гёте и мною существовало нечто, заслуживающее название любви. Разумеется, все считают это очевидным. Разумеется, это нелепость. Когда Гёте приехал сюда, он был мальчишкой, а я зрелой женщиной. Теперь он – зрелый мужчина, а я постарела. Хорошо, это не доказательство; допускаю, что это ничего не значит. В отдельных случаях возможна даже любовь между дамой из общества и человеком незаурядных личных достоинств, хотя такого рода несоответствия, как показывает опыт, обычно мстят за себя, ибо простые жизненные истины умеют позаботиться о том, чтобы их не забывали. Но это все соображения, которые, право же, ко мне не имеют никакого касательства. Даже если я и глупа, от одной глупости – любить – Господь меня избавил. Вы – мой супруг, Штейн, этим все сказано.

Между Гёте и Шарлоттой Штейн не было романа. Было выполнение некой миссии и присочиненный роман.

Вы знаете, о какой миссии я говорю. Герцог подобрал способного молодого человека, и проницательность его не обманула; к несчастью, этот новый любимчик, кроме своих дарований, не имел ничего, что делает мужчину способным к продвижению. Он знал университеты и, к сожалению, пропитался их безнравственностью, как конюший – запахом лошадей. Он знал все науки и все искусства – и не знал ничего о свете.

Он нуждался в воспитателе, и невысказанный выбор двора, естественно, пал на меня. Говоря так, я не грешу против скромности. Я всегда имела строгое понятие о своих придворных обязанностях, и я добилась той небрежной легкости, той спокойной открытости в обращении, какой достигаешь лишь тогда, когда обязанности входят в плоть и кровь. Я была подходящим человеком, чтобы руководить Гёте, и, стало быть, призвана к тому. А что такое благородство, как не врожденная склонность служить своему суверену, даже когда это не слишком приятно?

Итак, эти письма должны доказать вам, что я пренебрегла велением долга, а если и проиграла, то причиной тому отнюдь не слабость моей воли.

Но надобны ли здесь доказательства? Вы прекрасно знаете, что я не способна солгать, даже если бы и поставила перед собой такую цель.

Я страдаю необычайной стыдливостью. Для меня нет ничего ужаснее, чем быть уличенной. Не во лжи – это невозможно, но в каких-то промахах или вещах, которые я намеревалась сохранить в тайне. Я тотчас прихожу в замешательство. У меня, как говорится, заплетается язык. Я застреваю на щекотливом слове и начинаю повторяться. Мне приходится ронять вещь, которую я в этот момент держу в руках, чтобы поднять ее или убрать осколки и успокоиться, прежде чем я смогу продолжать, откровенно признав свою ошибку. Пусть меня назовут сверхчувствительной или жеманной, но лучше я останусь такой, чем совершенно отвыкну от стыда, как, например, наш Гёте.

Так что я собиралась сказать?

Ах да! Гёте приехал в Веймар и повел себя бесцеремонно, и герцог, который обожал бесцеремонность во всем упрямством своего отроческого возраста, вбил себе в голову, что души в нем не чает. Еще бы, тот был так знаменит, как только можно желать, знаменит и бесцеремонен; похоже, он был самым знаменитым грубияном в немецких землях.

Я помню, что в те времена у него были, собственно, только две манеры изъясняться: он ругался, если не хныкал, а если не ругался, то хныкал. Он был точно так же невыносим, как современные молодые люди в наше время всеобщего недовольства. Справедливости ради должна сказать: все молодые люди невыносимы точь-в-точь как Гёте. Ибо печальная истина заключается в том, что он сам изобрел обе эти безобразные привычки.

Он кощунствовал, он оскорблял все устои; а через минуту он уже мог нарушить плавное течение беседы на веселом пикнике и уединиться ото всех, чтобы расточать горчайшие слезы над замшелой расселиной в скале или полоской тумана. И то и другое было невежливо, но этого он и хотел. Мир, созданный Творцом, был для него, видите ли, недостаточно совершенен. Он вознамерился в вопросах мироздания предложить более быстрый темп, чем Создатель.

Да, этот недоросль был недорослем из философских соображений. Нынче ведь принято считать философией то, что не имеет никакого смысла и тщится единственно опорочить установления Творца. Из философских соображений он выбивал окна в домах почтенных бюргеров и из тех же соображений устроил кошачий концерт одному бедному чиновнику. Он валялся на голой земле в назидание тем, кто скользит по натертому паркету; это, правда, не очень-то меня впечатлило. Я уже знала об этом от моего пуделя. Мой Лулуш тоже валяется на земле, без всякой философии.

Но когда я напоминала Гёте о приличиях, он преображался в Ореста, рвал на себе волосы и заклинал меня избавить его от фурий, которых Тартар, если я верно поняла, наслал на него, не избавив ни одной от этой тягостной обязанности. Вот, для ясности, одно из моих писем. Я считаю его весьма поучительным, и вообще в этой связке мало найдется таких, в которых не содержалось бы той или иной житейской мудрости; письмо датировано четырнадцатым апреля тысяча семьсот семьдесят шестого года.

Загрузка...