Глава третья

— Много знать, чтобы верно чувствовать. — Учеба у представителей других видов искусства. — Работа над внешним образом. — Перевоплощение.
— Грим оперного артиста. — Жестикуляция и мимические нюансы. — Эмоция и пение. — Темпо-ритм. — Искусство переживания и искусство представления.
— Кантилена сценического поведения. — Пение в ансамблях. — Взаимоотношения партнеров по сцене. — Ария-диалог и ария-монолог.
— Память певца. — Импровизация на сцене. — Артист и публика. — «Ла Скала»: обычаи, порядки, публика.
— Репертуар театра. — Певец и народная и современная музыка. — Шаляпин.

Только знания литературного первоисточника, истории создания оперы или романса, биографии композитора, вдумчивой и грамотной интерпретации музыкального и литературного текста для полнокровного и художественного воплощения образа недостаточно. Актеру совершенно необходимо будить, тормошить свою творческую фантазию, много знать, чтобы верно чувствовать, а для этого концентрировать в копилке своих знаний впечатления и от прочитанных книг, и от произведений изобразительного искусства, и от всего увиденного и услышанного в жизни.

Художник, как драгоценность, обязан беречь в своей душе каждое переживание, выпавшее ему в жизни: радостное, трагическое, печальное, комическое — все пригодится в его творческой работе, послужит материалом, из которого он впоследствии будет лепить образы своих героев. Артист должен постоянно, неустанно как бы впитывать в себя окружающую действительность, он должен не только уметь это делать, но и испытывать в том потребность. Это необходимо для его профессии. Одним из плодотворных источников, питавших шаляпинский гений, была его жизнь, полная самых разнообразных и сильных ощущений.

Я живу недалеко от Ново-Девичьего монастыря. Не раз подходил я к нему, мысленно преображая окрестности и делая их в своем воображении такими, какими они были в 1598 году, когда народ из-под палки звал Бориса Годунова на царство, а он ждал своего часа в одной из монашеских келий, подглядывая в окошко за толпой. В первой картине оперы Борис не действует, но мне необходимо прожить этот кусок его жизни, чтобы вернее чувствовать себя в сцене коронации.

Артисту полезно уметь самые разные переживания из своей жизни переносить на другую почву, чтобы на основе этого нафантазировать другие переживания. Допустим, он исполняет роль Бориса Годунова. Естественно, никто из нас не переживал мук совести от убиения младенца. Но те или иные угрызения совести любой артист испытывал, и в данном случае он должен эти угрызения совести усилить во много раз и на их основе нафантазировать муки своего героя.

Бывая в Кремле, я стараюсь проделать путь Бориса Годунова из Успенского собора в Архангельский и представить себе площадь, заполненную народом, подневольно славящим нового царя. Можно нафантазировать, как, выйдя из полумрака собора на площадь, Борис увидел всех этих людей, приветствующих его, как, встретившись с народом уже в новом качестве, будучи царем, почувствовал недоброе, ощутил, что «какой-то страх невольный» сковал его сердце. В Грановитой палате я стараюсь отключиться от окружающей обстановки и мысленно проиграть сцену смерти преступного царя. Подобного рода соприкосновения с историческими реалиями очень помогают при исполнении роли.

Многие фразы, слова, мотивы поведения Бориса были бы артисту неясны, если б он не знал исторических фактов. Например, слова «Напрасно мне кудесники сулят дни долгие, дни власти безмятежной…» могут многое подсказать исполнителю, если он знает, что Борис окружал себя кудесниками и часто обращался к ним за советом. Он был человеком весьма суеверным, и суеверие его еще больше усилилось после того, как он «достиг высшей власти». Надо помнить и то, что любовь Бориса к сыну Федору — не просто любовь отца к сыну, но и любовь монарха к продолжателю династии: Борис всегда брал с собой сына при решении государственных дел, все акты подписывал не только от своего имени, но и от имени наследника.

Столп колокольни Ивана Великого был надстроен по указанию Бориса, и колокольня должна была символизировать собою зарождение на Руси новой династии. Не случайно надпись под куполом, сообщающая о том, что колокольня воздвигнута волею Бориса и наследника его, Феодора Борисовича, была замазана, когда власть захватил Лжедмитрий, а Петр I, воцарившись на Руси, приказал эту надпись расчистить и вновь позолотить, вероятно, потому, что Годунов был важен для него как первый законно избранный царь — ведь дед Петра Михаил Романов тоже был избран. Знание таких исторических фактов наполняет отношение Бориса к сыну более глубоким содержанием. В лице Федора он видит будущего продолжателя своих благих начинаний, которые, возможно, опережали эпоху и которые не были восприняты народом не только в силу их преждевременности, но и потому, что народ не мог признать царя-преступника.

Готовясь к выступлению в какой-либо роли, а позже исполняя ее в спектакле, актер постепенно накапливает все большее количество сведений об эпохе, о своем герое. И тут важно суметь на их основе нафантазировать различные куски жизни этого героя — и не только те, что существуют в пьесе или опере. Как говорил К. Паустовский, «сила воображения увеличивается по мере роста знаний» — артист никогда не должен забывать об этом.

Исполнителю роли, допустим, Бориса Годунова надо прожить всю его жизнь и ответить для себя на многие вопросы. Каким был Борис при Иване Грозном, как он вел себя, как наблюдал за осуществлением функций царской власти? Каковы были его отношения с Малютой Скуратовым, с другими людьми, приближенными к Грозному? Когда он начал мечтать о «высшей власти»? Как строил свою политику при Федоре Иоанновиче? Как провел акцию устранения царевича Димитрия? Как реагировал на сообщение о смерти царевича? Многие его слова или фразы в монологах расшифровать для себя, понять, что за ними стоит, как это было. Что, например, значит «глад и мор, и трус, и разоренье»? Какой голод был на Руси, как Борис наблюдал его? Доносили ему о том или он видел все своими глазами? Сцена у храма Василия Блаженного с воплем народа о хлебе — случайность это или бывало уже не раз? Словом, жизнь персонажа надо проигрывать в тех предлагаемых обстоятельствах, которые нам дает история, проигрывать много раз. Прав был Михаил Чехов, утверждая: «Мысль актера — его фантазия».

Куда только не забросит судьба артиста! И где бы ты ни был, сознавай, что тебе выпала возможность расширить свой кругозор, запастись впечатлениями и знаниями, которых не получишь дома. Впитывай в себя все, что видишь и слышишь, обогащай свою память и ум бесценным материалом, который пригодится для творчества.

В 1969 году я выступал в Египте, видел Каир и Александрию, побывал внутри знаменитой пирамиды Хеопса, одного из «чудес света», спускался в подземелье под пирамидой Джосера, и мне было легче представить себе мрак и холод, осознать весь ужас заточения под землей, под гигантской массой камня, когда, исполняя роль Рамфиса в «Аиде» Верди, я произносил осуждающие Радамеса заклинания.

Бывал я и в пушкинском Святогорье, и воспоминания о нем помогают мне при исполнении романсов «Роняет лес багряный свой убор», «Буря мглою небо кроет», «Подруга дней моих суровых», «Я вас люблю, хоть я бешусь», «Я помню чудное мгновенье»…

Я могу представить себе Петербург времен Мусоргского, когда был написан вокальный цикл «Без солнца», повествующий о трагедии одиночества человека в северной столице. Петербург тех времен и современный Ленинград — разные города, хотя все лучшее, что было в Петербурге, сохранено. Прекрасно зная этот великий город, я всегда, исполняя произведения о Петербурге или произведения, созданные в нем, извлекаю нужные воспоминания, хранящиеся в моей памяти.

У Г. В. Свиридова в вокальном цикле «Петербургские песни» есть песня «На чердаке»: «Что на свете выше светлых чердаков…» Я представляю себе эти чердаки, откуда видны «трубы, крыши дальних кабаков». Когда я учился в Ленинградском инженерно-строительном институте, несколько наших аудиторий находилось на самом верху, в мансардной части здания, и моему взору часто открывалась панорама крыш, мансард, чердаков старого Петербурга с куполом Исаакиевского собора. Я тогда и не подозревал, что стану певцом, поэтому не думал, что мне когда-то придется использовать эти впечатления в своем творчестве. Но, начав работу над песней Свиридова на слова Блока, я понял, что имели в виду авторы, — и этот особый мир, город отверженных, который богатому Петербургу снизу не был виден и который знали только бедняки, ютившиеся по чердакам, предстал перед моими глазами и помог в создании образа героя песни.

Я очень люблю Кончака, эту музыку, эту роль, с ней связана вся моя творческая жизнь: я пел арию Кончака на концертах самодеятельности, при поступлении в консерваторию и в Малый оперный театр, на всех конкурсах, дебюты на сценах Кировского и Большого театров тоже состоялись в этой роли. Когда я работал над ролью Кончака в Ленинградском театре оперы и балета имени С. М. Кирова, постановщик спектакля «Князь Игорь», изумительный оперный режиссер Евгений Николаевич Соковнин, уделил мне всего минут двадцать, рассказав, как он видел в Монголии надом — скачки, где соревновались маленькие дети пяти-шестилетнего возраста. Они совершенно естественно чувствовали себя в седле и с таким азартом скакали на конях, так горячо переживали все перипетии борьбы, что, когда один мальчишка упал с лошади и сломал руку, он не плакал, а, стиснув зубы, горящими глазами следил за продолжением скачки, видимо, мысленно кляня себя за то, что выбыл из нее. Еще Евгений Николаевич рассказал мне, как он понимает противопоставление двух культур, стремление Игоря и всей Руси создавать города, строить храмы, распахивать новые земли — и стремление кочевников разрушать все, жить за счет других народов. В целом рассказано было немного, но очень ярко — и все это легло в основу образа Кончака, дав хороший импульс для его понимания. Соковнин после «Половецкого акта» всегда заходил за кулисы и, поздравляя меня, говорил: «Огневой Кончак!» — но мне все же в моем герое чего-то не хватало.

И вот лет пять спустя, когда я уже работал в Большом театре, я оказался на базаре в Чимкенте. Это был шумный, красочный, истинно восточный базар, я ходил по нему и присматривался к людям. Вдруг я увидел старика с бритой головой, в тюбетейке, он сидел, а с ним стоя разговаривал другой старик. Люди старого закала, они проявляли большое, хотя, скорее, внешнее, уважение друг к другу. Тут чувствовалась и почтительность к положению и возрасту одного — сидящий был старше и, очевидно, важнее — и в то же время известная хитрость, неискренность, наличие каких-то задних мыслей. Я не понимал, о чем они говорят, но их поведение вдруг высветило для меня образ Кончака по-новому. Я многое взял от этих двух собеседников, и подмеченные детали дополнили образ моего Кончака. Не исключено, что где-то я найду еще свежие штрихи как для этой, так и для других ролей. Надо только впитывать в себя как можно больше впечатлений.

Когда я пою романс Глинки «Финский залив», я всегда представляю себе не тот Финский залив, который мы видим с Карельского перешейка в районе Комарова, Репина, Зеленогорска, а южный его берег. Я жил год в Старом Петергофе. Там есть старинный парк, который спускается к заливу. Громадные валуны лежат на мелководье у берега, а дальше — морская ширь, и вода блестит, как серебро, когда садится солнце: «Люблю я в раздумье в час тихий заката с зеленого ската глядеть на залив». Когда герой этого романса уносится мечтой вдаль, вспоминает Италию: «Палермо! Забыть ли душе благодарной твой лик лучезарный, глядящий в залив», я не могу представить себе Палермо, где не бывал, но отчетливо представляю Монте-Карло, прихотливые очертания берегов между Ниццей и Монако, гору над морем и грот в Ницце — и это помогает мне создать верное настроение.

Творения Микеланджело, которые мне посчастливилось увидеть во Флоренции и Риме, особенно росписи Сикстинской капеллы, помогают мне при исполнении микеланджеловской сюиты Шостаковича. А характерную позу для одной из сцен в «Борисе Годунове» я нашел на картине Н. Ге.

Много впечатлений, которые я использую при исполнении произведений Мусоргского, дали мне неоднократные поездки в разное время года на его родину, в Карево-Наумово Псковской области, где находится музей великого композитора. Музей Мусоргского, существующий с 1968 года как филиал Псковского историко-краеведческого музея-заповедника, ведет свое начало с мемориальной комнаты в школе на железнодорожной станции Жижица, расположенной примерно в двух километрах от места рождения гениального музыканта.

Не детскими ли впечатлениями навеяна изумительно прекрасная песня «По-над Доном сад цветет»? Усадьба Мусоргских стояла на высоком берегу Жижицкого озера, и от дома к озеру спускался сад. А с Каревского холма, расположенного выше усадьбы, вы можете любоваться удивительной панорамой — широчайший простор озера, поля, дремучие жижицкие леса, высокое небо, — вероятно, эти виды поразительной мощи и изысканной красоты, открывавшиеся взору композитора, когда он поднимался на этот холм, приезжая в родные места из Петербурга (о чем до сих пор рассказывают местные жители), отразились в песнях «Дуют ветры, ветры буйные», «Много есть у меня теремов и садов, и раздольных полей, и дремучих лесов», «Рассевается, расступается грусть под думами, под могучими», «Горними тихо летела душа небесами». А зимние каревские пейзажи? «Лес да поляны, безлюдье кругом. Вьюга и плачет, и стонет…».

Летом 1977 года я впервые побывал в Пушкинских горах. Однажды мы поехали в довольно глухое место на озеро ловить раков и собирать грибы. Пришло обеденное время, мы развели на пригорке костер, стали варить еду и вдруг обратили внимание на молодого человека, который стоял в стороне и неотрывно, молча смотрел на нас. Я почувствовал в его поведении что-то необычное. Потом он исчез, а вскоре я увидел, что он сидит за соседним кустом, метрах в десяти от нашего бивуака, и, обхватив руками колени, по-прежнему не сводит с нас глаз. Оказалось, этот человек убогий. У него была довольно косноязычная речь, но красивое лицо, ослепительно белые зубы и бездонные голубые глаза. В старину таких людей называли юродивыми, считали их святыми, божьими людьми, обретались они где-нибудь возле церкви, их бормотание воспринималось как предсказания, к ним прислушивались, их почитали.

Мы угостили парня обедом, В его поведении, в его тяге к людям ощущалась безысходная тоска, чувствовалось, что он очень одинок. Конечно, за ним ухаживают, он опрятно одет: кепка, пиджак, брюки заправлены в добротные сапоги, — его кормят, но общаться ему не с кем — все работают, все заняты, никому он не интересен. И вот он потянулся к нам, заезжим людям, и сидел — смотрел на нас, слушал наши разговоры. Эта тяга к общению потрясла меня.

Вечером, когда я пел в Успенском соборе Святогорского монастыря, я включил в программу концерта «Светик Савишну». В тот день я с особой остротой, яркостью и силой почувствовал «Ваню скорбного», которого так реалистически и с такой трагической силой обессмертил Мусоргский. Ведь гениальный композитор создал эту песню, увидев летним днем в Павловске, как несчастный горбун-юродивый объясняется в любви деревенской красавице. И сострадание к чужому горю, к чужой беде, столь характерное для Мусоргского, заставило его запечатлеть это чувство страшного одиночества, безысходности и потребности в любви и ласке. В тот день я пел это произведение по-другому и, мне кажется, более верно и глубоко, чем обычно. После того случая теперь, когда я исполняю «Светик Савишну», я всегда мысленно вижу человека, подошедшего вдруг к нам со своим горем, со своей тоской…

Прежде, когда я пел начальные слова арии Руслана: «Времен от вечной темноты, быть может, нет и мне спасенья…» — я видел перед собой некий неопределенный холм, образ которого сложился на основе впечатлений от картин Васнецова и Рериха, картин, дающих нам возможность создать свое зрительное представление о Древней Руси. Но после того как я побывал в Святогорском монастыре и поклонился могиле Пушкина, после того как пел в Успенском соборе этого монастыря арию Руслана, я всегда представляю себе это святое место, тот «холм немой» на котором покоится «тихий гроб» автора «Руслана и Людмилы», попытавшегося, возможно, в этих стихах заглянуть за черту, разделяющую жизнь и смерть…

Наблюдательность, умение накапливать и хранить в памяти жизненные впечатления, желание спрашивать, учиться у знающих людей, способность фантазировать должны быть в числе профессиональных качеств артиста. Это вовсе не означает, что чем больше артист будет знать, тем лучше и ярче будут его образы, вернее, не ко всякому артисту это относится. Гельвеций утверждал, что даже из небольшого количества фактов можно вывести новое умозаключение. Так же и художник, обладающий творческим воображением, умеющий в малом увидеть многое, может из небольшого количества знаний извлечь нечто важное для художественного образа. А. С. Пушкин, никогда не выезжавший за пределы России, так воспроизвел в своих произведениях Италию и Испанию, как не удавалось никому. Очевидно, все, что он знал об этих странах, плюс впечатления от Крыма и Молдавии, плюс воображение гения — все слилось воедино и дало такой поразительный результат. А какая Испания у Даргомыжского, никогда не бывавшего в этой стране!

И все же — чем больше знаний и впечатлений накапливает артист, тем полнее это отражается в созданных им образах. Умение использовать в своем творчестве жизненный опыт — одно из главных свойств художника. Искусствовед, например, знающий, как правило, неизмеримо больше любого художника, при всей своей эрудиции художественного образа не создаст. Природа его таланта, его дарования иная, нежели природа дарования артиста.

Столь же важно для певца не замыкаться в скорлупе собственной профессии, а учиться у представителей других видов искусства. Вспомним, как Шаляпин учился у художников, у композиторов, у знаменитого драматического артиста Мамонта Дальского, у мастеров Малого и Александринского театров, а Станиславский учился у Шаляпина: «Свою систему я писал с Шаляпина», — отмечал он. Излишне говорить, что одним из важнейших качеств этих двух великих художников было умение постигать секреты мастеров смежных искусств и извлекать из этого пользу для своей профессии.

Находясь в драматическом театре, на симфоническом концерте, на эстрадном представлении, беседуя с артистами других жанров, я всегда стараюсь получить что-то полезное для себя. Два мюзикла, увиденные мной в Нью-Йорке, в театрах на Бродвее, заставили меня по-новому взглянуть на мою, конечно же, более слабую тренированность в смысле сценической пластики и в смысле танцевальных навыков, и после знакомства с этими спектаклями я стал стараться свободнее действовать на сцене. Разумеется, с таким пением, как в мюзикле, совмещать движение и танец легче, чем с пением оперным, но эта синтетичность искусства актера мюзикла вдохновляет меня, оперного актера, и позволяет достичь большего в плане сценической игры, разнообразия движений.

Некоторые спектакли драматического театра, прежде виденные мной, помогли мне в работе над ролью Руслана, вселив уверенность в том, что и нам, оперным артистам, можно двигаться более смело. В частности, прыжок во время пения в середине быстрой части арии Руслана, который я однажды случайно сделал на репетиции, чтобы как-то выплеснуть эмоции, захлестнувшие меня, оказался не таким уж страшным и вроде бы никак не отражается на пении, хотя не знаю, сочтет ли возможным кто-нибудь его повторить.


На заре своего существования опера представляла собой костюмированный концерт, и лишь постепенно, превратившись в реалистическое музыкально-сценическое действие, она стала предъявлять к певцу требования не только вокальной техники и музыкальной выразительности. Встал вопрос о том, чтобы оперный артист в меру способностей, с помощью режиссера и художника, заботился и о внешней стороне образа, о пластической и мимической выразительности, об актерской игре.

Для меня работа над внешним образом начинается прежде всего со знакомства с музыкой. Именно музыка, выражающая душевную жизнь персонажа, передает и определенное состояние его костно-мышечного аппарата. Музыка — один из самых главных отправных пунктов в поисках характерности персонажа. Далее добавляется знание эпохи, знание биографии человека, помогающее представить себе его поведение и внешний вид в том или ином возрасте, в том или ином настроении.

Вспомним Мельника во втором акте «Русалки» Даргомыжского. Воссоздать в сцене сумасшествия образ этого психически больного человека, каким его видели Пушкин и Даргомыжский, помогают не только музыка и текст, но и представление о симптомах его болезни. Как-то в учебнике психиатрии я нашел, как мне кажется, заболевание, соответствующее тому состоянию, в каком пребывает Мельник. Это белая горячка. Один из признаков ее — галлюцинации, во время которых человек видит направляющихся к нему с угрожающим видом людей. Мельник неожиданно пугается Князя, но его испуг, очевидно, вызван не только появлением Князя, но и видениями каких-то других лиц. Для этой болезни характерны и провалы в памяти. В сцене с Князем Мельник почти ничего, во всяком случае, ничего реального не рассказывает о своей теперешней жизни, все это фантазии. А о прошлом он говорит довольно много и верно. Характерны для этой болезни и ложные воспоминания — вот и Мельник рассказывает о том, как он «продал мельницу бесам запечным, а денежки отдал на сохраненье русалке», о том, что деньги «в песке Днепра зарыты». В общем, целый ряд симптомов болезни совпадает с тем, что происходит на сцене с Мельником. Мне эти сведения из медицины оказались полезными, чтобы более верно понять развитие душевной драмы героя.

Помогают в поисках определенной пластики, мимики, жеста костюм и грим. Мне трудно играть Бориса, особенно в сцене коронации, если я не чувствую на плечах тяжесть коронационного наряда — такого, как у нас в Большом театре. В некоторых театрах костюмы делаются из легких тканей, выглядят они неплохо, но ощущения тяжести власти, которое дает одежда из настоящей парчи, нет. В свое время (я был тогда очень молод и худ) мне было сложно репетировать Варлаама в «Борисе Годунове» или Священника в «Катерине Измайловой», пока я не стал «толстым» — покуда не привязал брюхо и не получил одежду, которая помогла мне физически почувствовать этих людей. Но главное — этот толстый живот помог мне найти верную походку, осанку и вообще характер.

К сожалению, при работе над новыми постановками костюмы обычно бывают готовы лишь к генеральной репетиции, да и то не всегда, так что в театральной одежде репетировать приходится мало. Между тем на освоение костюма тоже требуется значительное время и усилия: выясняется, что он слишком узок или широк, какие-то жесты в нем неудобны, какие-то положения тела нехороши. Сценические репетиции следовало бы начинать как можно раньше в костюмах, но на практике так получается редко. Помню, как на генеральной репетиции «Дон Карлоса», которым открывался 200-й сезон «Ла Скала», исполнитель заглавной роли Хосе Каррерас вышел на сцену в своей обычной одежде, а потом уже, примерно к середине репетиции, костюм его был готов, и он смог переодеться.

Есть такие лица, на которые грим ложится легко и естественно: несколько штрихов, приклеены усы, надет костюм — и перед вами совершенно другой человек. Бывают лица, которые загримировать невозможно — все равно лезет «натура», природные черты. Тут уж тем более требуется помощь искусного гримера, который постарается хоть как-то изменить лицо артиста.

Такая же загадка — умение некоторых актеров носить театральные костюмы. На одном костюм сидит прекрасно, хотя и не для него был сшит, а другому костюм шьется специально, делается несколько примерок, и все равно он выглядит как с чужого плеча.

Станиславский утверждал: «Идеальных фигур не бывает, их делают». Применительно к оперному певцу я сказал бы, что он должен уметь делать любую фигуру. Он должен уметь в большей степени, чем драматический артист, казаться, если надо, выше, если надо — ниже, если надо — толстым, если надо — худым и т. д. Артист назначается на роль прежде всего по голосу, так что фигуру свою с помощью костюма, различных толщинок и т. д., так же как и лицо при помощи грима и наклеек, ему часто приходится трансформировать в гораздо большей степени, чем актеру драматического театра. В театре и кино режиссер ищет типаж — актера, подходящего по внешним данным и по характеру своего дарования к определенной роли. В опере условия значительно сложнее. Композитор написал данную роль для баса, сопрано, тенора и т. д., и именно это прежде всего определяет назначение артиста на роль. А попробуйте-ка только среди лирических теноров найти подходящего по внешним данным и по своей внутренней сути человека. Выбор окажется не таким уж широким, ибо главное условие, по которому отбираются будущие артисты оперы, — наличие голоса. Так же как для балета ищут людей, обладающих хорошими физическими данными, необходимыми для этой профессии. Все остальные качества воспитываются и прививаются потом. В этом сложность как оперного, так и балетного искусства.

В опере гораздо чаще, чем в драматическом театре, приходится исполнять возрастные роли. На мой взгляд, молодому артисту играть старика легче, чем немолодому — играть молодого. Правда, в молодости еще не знаешь, что такое старость, что такое груз прожитых лет. Создаешь мир души старика на основе наблюдений, прочитанного, увиденного, и тебе кажется, что ты проник в этот мир и воссоздаешь его правдиво. Но вот молодость проходит. Ты знаешь, какая она. И знаешь, какая пропасть ныне отделяет тебя от того душевного и физического состояния. Казалось бы, чего проще: сыграй — внешние данные еще позволяют, грим и костюм помогут, зрители забудут, что тебе уже немало лет, они помнят, каким ты был в этой роли молодым. Но сам-то понимаешь, каков ты сейчас, и понимаешь, что вернуться к надеждам и идеалам молодости невозможно. Не знаю, для кого как, но для меня перевоплощаться в молодого крайне трудно, хотя пока, кажется, удается.

Меня нередко удивляют исполнители партий Владимира Игоревича и Кончаковны в «Князе Игоре» или Фауста и Маргариты в «Фаусте». Создается впечатление, будто артисты забыли, как сами были молоды, как любили в первый раз, как постигали удивительную красоту мира. А ведь так важно выразить то, что написано в музыке Бородина и Гуно. Каватина Владимира Игоревича иной раз исполняется как некое описание природы, воспоминание о встрече с Кончаковной, и все делается так, словно человек уже сто раз это испытал. А между тем у нас на глазах Владимир Игоревич прислушивается к своему чувству, впервые пытается понять, что с ним происходит: он попал в совершенно незнакомый мир, в непривычную для него природу.

Пряные запахи половецкой степи, жаркое солнце, удивительная ночь, наполненная незнакомыми звуками, — все пробуждает в нем много новых чувств, много вопросов, и он, еще не зная, как себя вести, употребляет, мне кажется, фразы, услышанные от взрослых. Эти слова опытного любовника кажутся несколько странными в устах юноши. Если их петь только с таким настроением, получится пошло. Здесь надо сыграть именно юношу, мальчика, который употребляет чужие и непривычные для него выражения. Дуэт с Кончаковной они поют, играя как дети, у них еще нет осознанного чувства, всего лишь тяга друг к другу. На сцене же мы иногда видим певицу, которая, подавляя партнера своим бюстом, голосом светской львицы вопрошает: «Любишь ли меня?..»

В опере О. Тактакишвили «Похищение луны» я играю старого грузинского крестьянина Кац Звамбая. Роль эта трагическая, написанная с большой силой. В том возрасте, в каком я впервые исполнял эту роль, играть старика нелегко. Еще труднее мне было играть грузинского крестьянина. Я репетировал, искал походку, жесты, но, конечно, не чувствовал себя таким, каким должен быть Кац Звамбай. Лишь надев костюм, я начал чутьем угадывать определенную пластику своего героя. И вот последняя деталь — мягкие чувяки из сыромятной кожи, без подошвы, без каблуков — дала мне наконец ощущение образа. У меня появилась своеобразная походка — бесшумная, эластичная, легкая, — и это мне помогло. Потом я получил дополнительные импульсы от бороды, парика — коротко стриженных волос на голове. Последнее, на мой взгляд, явилось неким показателем скупости: в детстве я знал одного человека, столяра, очень жадного, который стригся наголо. Когда месяца через два голова его покрывалась ровным ершиком, он снова стригся наголо, и поступал так потому, что наголо стричься было дешевле, чем делать какую-то сложную прическу. Именно короткие волосы Кац Звамбая стали для меня как бы символом его прижимистости, известного скопидомства. Мне он представлялся человеком, который по крохам собирал свое хозяйство и смог стать достаточно зажиточным не только благодаря трудолюбию, но и из-за скупости. Все вместе взятое помогло мне найти облик этого, в общем, несчастного старика.

Я не раз слышал, что в роли Кац Звамбая я кажусь ниже ростом. Очевидно, понимание мною душевного состояния этого человека повлияло и на мой костно-мышечный аппарат, перестроило его, и я сгорбился, согнулся. Возможно, при работе над образом сыграли свою роль и впечатления от моих посещений Грузии. Впечатления эти, хранившиеся в памяти, непроизвольно наложили свой отпечаток на создаваемый образ. Во всяком случае, после премьеры оперы для меня самым большим комплиментом было мнение грузин, которые сказали, что я сыграл действительно настоящего грузинского крестьянина. Дело не только в том, что костюм и грим создают внешний облик персонажа. Они помогают актеру раскрыть внутреннее состояние героя. Когда поешь в концерте арию, отрывок из оперы или репетируешь без костюма и грима оперу, которую уже играл в костюме и гриме, их приходится себе домысливать, и это дает верное физическое ощущение.

Важную роль в творчестве оперного артиста грим играет особенно у мужчин. Им часто приходится выступать, используя гримы с различными наклейками — бородами, усами, париками. Женщины же обычно стремятся лишь быть красивее, моложе, за исключением, пожалуй, меццо-сопрано, которые в таких ролях, как Графиня в «Пиковой даме», Азучена и Ульрика в операх Верди, и некоторых других, довольно сильно изменяют свои лица, походку, движения. В оперных спектаклях грим всегда более сложный, чем в драматических, потому что черты лица оперного актера приходится в гораздо большей степени приспосабливать к роли.

Другая причина, заставляющая в опере делать грим более основательным, чем в драме, заключается в том, что оперный артист находится от зрителя дальше драматического — оркестровая яма, большие по сравнению с драматическими театрами размеры залов требуют и более серьезной характеризации лица, можно сказать, что грим в оперном театре более ответственный, чем в драматическом. Правда, в последнее время и в оперном театре стали гримироваться несколько тоньше, реже употребляют наклейки, накладные детали из гумоза или пористой резины. Причина отчасти в том, что сейчас спектакли нередко транслируют по телевидению, отчасти в том, что зритель в драматических театрах и в кино привык к более естественному лицу актера. Но так или иначе грим в оперном театре отнимает много времени и требует больших усилий как от артистов, так и от гримеров.

Как гримироваться? Самому или пользоваться услугами гримеров? Я в свое время это искусство изучал в консерватории достаточно прилежно. (К сожалению, не во всех учебных заведениях этот предмет ведется, а там, где он есть, студенты часто эти уроки игнорируют, считая их неинтересными, маловажными для будущего артиста.) На первых порах работы в театре я всегда гримировался сам, но пользуясь советами опытных гримеров, чтобы освоить технику. Позднее пришел к выводу, что лучше все-таки гримироваться с помощью гримера, тем более что гримеры в наших театрах прекрасные и вообще искусство грима у нас намного выше, чем за границей. Вспоминаю гримеров в Малом оперном театре, у которых я многому научился: Марию Николаевну Выдерко и Антонину Николаевну Брюсову, а также Надежду Васильевну Сипкину в Кировском театре. Такие гримеры — истинные друзья артиста. Вместе с ними ищешь, отрабатываешь грим, и, когда он найден, ты уже доверяешь этим людям, зная, что грим будет сделан отлично и создаст не только внешний облик персонажа, но и поможет обрести нужное творческое состояние.

Иногда я все же пытался гримироваться сам, но волнение перед большой ролью и нервозность, когда что-то не получается, заставили меня от этого отказаться. Теперь не только в Большом театре, но и в театрах, которые мне хорошо знакомы и где я часто выступаю, — «Ла Скала», Венская опера, Мюнхенская опера, «Ковент-Гарден», театр «Эстония» — я пользуюсь услугами гримеров, которых также хорошо знаю и которым доверяю. Если же я приезжаю в театр впервые, особенно когда не требуют, чтобы обязательно выполнялся грим данного театра, я гримируюсь сам, используя свой опыт и знания, полученные от наблюдения за работой наших мастеров.

Федор Иванович Шаляпин, как известно, прекрасно гримировался сам — его грим был не просто работой гримера, но работой выдающегося художника, у которого одновременно с изменением при помощи красок и наклеек черт лица происходила основательная, глубокая душевная перестройка. Некоторые артисты, подражая Шаляпину, пытаются гримироваться сами, но большинство из них делает это совершенно напрасно. Не обладая талантом живописца и скульптора, как Шаляпин, не выработав настоящей профессиональной гримерской техники, они владеют этим искусством хуже профессионала.

Анна Ивановна Балашова, которая гримирует меня в Большом театре, — изумительный мастер. С ней мы в новых ролях долго ищем внешний образ: она предлагает свое, я высказываю мои соображения, и в итоге вырабатывается тот вариант, который и признается окончательным. Грим ее выразителен, превосходно выполнен, учитывает особенности строения моего лица и всегда соответствует духовной сущности персонажа. Она — полноправный соавтор моих ролей.

Обо всем этом я говорю для того, чтобы подчеркнуть: необходимо выработать собственную манеру работы над ролью, а не копировать слепо и не задумываясь образ действия своих предшественников.

Разбирая работу оперного певца над внешним образом роли, надо особо остановиться на мимике. Оперный артист, как я уже говорил, даже от зрителя первых рядов удален, что уж говорить о публике последних рядов партера, лож и ярусов! И вот, быть может, даже не отдавая себе в том отчета, некоторые актеры стараются выражать эмоцию скорее с помощью различных жестов и поз, чем мимикой, а мимика у них больше отражает усилия от пения.

Странно видеть вокалиста, который всегда, неизменно от того, что он исполняет, во время пения помогает себе одной или двумя вытянутыми руками. Причем в большинстве случаев жестикулируют так: когда поют — рука идет вперед, молчат — рука опускается. Я видел в одном спектакле, как два тенора пели, размахивая обеими руками. Потом, по ходу действия, им надо было снять шлемы. Одна рука оказалась занятой, но каждый из них теперь активно «подгребал» другой рукой. Это было комично и удивительно. Ведь на сцене воспроизводятся разные душевные и физические состояния. В жизни положение нашего тела, осанка, походка, жесты во многом зависят от нашего внутреннего состояния. Иногда мы вытягиваем руки, активно жестикулируя, иногда руки опускаются вдоль тела, иногда мы на что-то опираемся, иногда стоим прямо, а порой сгибаемся под тяжестью переживаний или мыслей. Опера воплощает жизнь людей. Так почему же тогда в ней движения порой выражают не физическое и душевное состояние человека, а сводятся к однообразному и назойливому жестикулированию? Это нелепо и абсолютно неприемлемо.

Но, с другой стороны, нужны ли в опере тонкие мимические нюансы? Подавляющему большинству зрителей они действительно не видны. Тем не менее, я считало, нужны. Внутренняя жизнь оперного персонажа должна отражаться и на голосе и на мимике, и самые тонкие движения души могут быть переданы зрителю и слушателю. Во-первых, зритель видит гораздо больше, чем можно предположить. Во-вторых, тонкие душевные движения, выражаемые только мимикой, сказываются и на голосе, на окраске звука. Между артистом, который естественно развивает жизнь духа своего героя на сцене, и зрительным залом протягиваются некие невидимые нити, в то время как певец, отчаянно жестикулирующий, сплошь да рядом контакта с залом найти не может.

У лучших представителей оперного искусства мы видим естественную, жизненную пластику. Приевшиеся атрибуты так называемой «оперной игры» — стандартный набор жестов, движений и поз — у них отсутствует. Мне кажется, гораздо лучше, если в процессе репетиций режиссер будет добиваться от артиста тонкой мимической игры, как бы рассчитанной на крупный план кинокадра. Такая игра заставит артиста естественно чувствовать себя на сцене, естественно переживать, не разыгрывать в пении искусственных страстей, а эмоционально и голосом, и мимикой, и пластикой передавать содержание музыки.

Мимика у певца служит не только внешним выражением эмоций, она влияет и на тембр голоса. Если певец тянет ноту и мышцы его лица находятся в спокойном состоянии, то и звук никакой особенной окраски не имеет — он, так сказать, индифферентный. Если же на лице певца появляется гримаса страдания или улыбка, то и голос окрашивается соответствующим чувством. Вернее было бы это определить так: эмоция, которую вызвал в своей душе певец, состояние его духа отражается на мышечном аппарате, в частности, на лице, а соответствующее состояние лицевых мышц в свою очередь отражается на звуке.

Но на характере певческого тона сказывается не только состояние лицевых мышц. Когда артист испытывает ту или иную эмоцию, то весь его организм перестраивается на нее, и это мы слышим в звуке: гнев, например, вызывает более активное, мощное дыхание, нежность — более мягкое, боль, волнение делают дыхание прерывистым.

Затрудняюсь сказать, что заставляет меня делать паузы между словами в сцене галлюцинаций Бориса: «Ежели (пауза) в тебе (пауза) пятно (пауза) единое (пауза), единое случайно завелося (пауза), душа сгорит (пауза), нальется сердце ядом (пауза), так тяжко, тяжко станет (пауза), что молотом (пауза) стучит в ушах (пауза), укором (пауза) и проклятьем (пауза). И душит что-то (пауза), душит (пауза), и голова кружится (пауза), в глазах (пауза) дитя (пауза) окровавленное!» Конечно, композитор так написал. Бывает, что певец добросовестно и формально выполняет эти паузы, но не чувствует их физически как тяжелое, болезненное состояние организма, когда не хватает дыхания («душит что-то… душит… и голова кружится…»). Я понимаю, что означают эти паузы, но мне кажется, выполняю их не потому, что так написано композитором, а потому, что рассказ Шуйского, напряжение и жуть, выраженные в музыке, действительно привели мой (и Бориса) организм в такое состояние, когда пересыхает горло и воздуха не хватает — какое тут, к черту, бельканто! — и получается правда жизни.

После сцены смерти Бориса у меня долго не успокаивается дыхание, мне буквально не хватает кислорода. Почему? После тяжелой работы? Поверьте, заглавная партия в «Борисе Годунове» не тяжела с точки зрения вокальной и физической, если ее пропеть, допустим, в репетиционном классе с холодной душой по нотам, чтобы проверить знание текста. Her после спектакля, после исполнения роли Бориса в театре испытываешь страшную усталость, и физическую и нервную, ни одна роль — а есть роли куда более крупные и по количеству времени, проводимого на сцене, и по объему и трудности пения — не может сравниться с ней. Почему?

Профессор Ленинградской консерватории Анатолий Никодимович Дмитриев, удивительный знаток русской музыки, как-то сообщил мне такой факт: будущий академик и нобелевский лауреат И. П. Павлов в молодости встречался с М. П. Мусоргским. Прослушав «Бориса Годунова», Павлов сказал: «В сцене смерти Бориса дается клинически точная картина смерти от грудной жабы». Эта болезнь — грудная жаба — теперь называется стенокардией. Не потому ли так изматывает и опустошает артиста эта сцена, что музыка, сочиненная гениальным музыкальным драматургом, буквально индуцирует в нервной системе и организме актера тяжелую, мучительную болезнь? Мне кажется, физиологам еще предстоит изучить это явление.

Важным для актера является и темпо-ритм, который чаще всего определяется характером музыки, — сознательно или бессознательно композитор задает нам его.

Ария Мельника, которой начинается первый акт оперы Даргомыжского «Русалка», сразу характеризует его как человека солидного, уверенного в себе, убежденного в том, что он говорит, — мы слышим все это во вступлении к арии. Но когда он появляется в сцене сумасшествия, звучит музыка нервная, быстрая, несколько суетливая, с импульсивными взрывами — и мы видим старика, у которого в данный отрезок времени и психика неустойчива и настроение все время меняется. Эти два состояния души Мельника подсказываются нам именно музыкой.

Я всегда обращаю внимание на осанку, походку моего героя. Часто они диктуются музыкой, а иногда одеждой, обувью, знанием обычаев эпохи. Некоторые костюмы заставляют держаться прямо, иные дают свободу и легкость движений, другие прямо-таки пригибают к земле, а обувь, скажем, на обычном каблуке, или на высоком, или вообще без каблука дает три совершенно различные походки. Филипп в опере Верди «Дон Карлос» в сцене аутодафе появляется у меня с горделивой, царственной осанкой, но, когда его сын обнажает шпагу и никто из придворных не решается обезоружить принца, всевластный и жестокий монарх превращается в трусливо мечущегося человечка, и все его величие как ветром сдувает. Он перестает играть роль короля, ему не до того, он боится за свою шкуру — и это я показываю с помощью изменения осанки моего героя.

Помогают и другие, часто неожиданные приспособления. Расскажу об одном из них, связанном с ролью короля Рене в опере Чайковского «Иоланта». Незадолго до начала сценической работы над оперой я сломал ногу и в течение всего репетиционного периода находился дома. За неделю до премьеры я пришел в театр на костылях, и мне сказали, что все же желательно, чтобы я спел премьеру, для чего завтра надо участвовать в одном из «прогонов» спектакля. На следующий день я явился на репетицию с палкой, нога в гипсе, а снизу к ней привязан башмак, вышел кое-как на сцену с доктором Эбн-Хакиа и запел: «Вот, мудрый врач, где мирная обитель моей голубки бедной, Иоланты». В зале раздался смех, и так я прорепетировал, что называется, с налету всю оперу. Еще через день мне сняли гипс, и я, уже обутый как положено, стал репетировать.

Поскольку я только начал ступать на ногу после месячного перерыва, я вынужден был ходить по сцене крайне осторожно и пользоваться палкой. Но в спектакле на сцену с обычной палкой не выйдешь, я попросил подобрать мне хорошую, крепкую, красивую трость, сделанную в стиле оформления постановки, и осторожно, со страхом ступая, спел в премьерном спектакле. Затем в течение полутора месяцев, поскольку в жизни я ходил с палкой, я и на сцене подстраховывал себя тростью. А когда нога зажила и надобность в палке отпала, я уже не мог на сцене отказаться от трости — я, вернее, мой король Рене, сросся с ней, и с тех пор я играю его только так. Украшенная драгоценными камнями трость стала элементом образа короля Рене: с одной стороны, символом его власти, с другой — признаком старости. Откажись я в этой роли от нее, мне пришлось бы создать в значительной степени иной образ.

Приходится иногда использовать сценические аксессуары и в камерном исполнительстве. Вот, например, «Семинарист» Мусоргского. Семинарист учит исключения из спряжений латинских глаголов и, отвлекаясь от зубрежки, вспоминает попову дочку Стешу. Как показать, что он механически учит чужие для него, ненавистные слова, а потом возвращается к приятным мыслям? Мне казалось, что было бы лучше как-то помочь зрителю понять этот переход, и я стал использовать книгу: держа толстый том в руках и глядя в него, я произношу латинские слова. Потом отрываюсь от книги и говорю о том, что по-настоящему занимает моего героя. Я пробовал обходиться без книга, но чувствовал себя при этом неловко и понял, что и зрителю гораздо удобнее воспринимать эту сценку, когда я пользуюсь столь необычным в камерном исполнительстве приемом.

Порой при создании образа представляешь себе какую-то болезнь или просто старческое состояние человека, и это помогает. Исполняя роль Собакина, я ощущаю, что суставы его не так эластичны, как в молодости, — отсюда соответствующая стесненность движений, старческая походка, от этого же и некоторая суетливость — когда ему надо двигаться быстрее, за счет широких шагов он этого сделать не может, вот и приходится шаги учащать.

Все мои рассуждения о ролях — это анализ того, что уже сделано. Размышляя над ролью, я никогда не придумываю своему герою те или иные черты характера, поведения, обычно они рождаются на основании какого-то внутреннего чутья. Потом уж я могу анализировать — или для того, чтобы рассказать ученику, объяснить ему этот образ, или для того, чтобы, как в данном случае, рассказать о том в книге, — и нахожу обоснования для тех или иных черт персонажа. Роль обычно выстраивается у меня подсознательно, иногда постепенно, на протяжении многих лет, иногда сразу, но анализ как основа создания роли мной не употребляется. Может, это хорошо, может, плохо — не знаю. Но я вполне допускаю, что возможно создавать роль и на основе постепенного, методичного, детального анализа ее. Думаю, это даже полезно для начинающего артиста.


Нужно ли певцу-актеру, работающему над ролью, знакомиться с интерпретацией других исполнителей? На мой взгляд, это полезно, но это надо делать не для того, чтобы копировать или позаимствовать у них идеи для своего образа, а для того, чтобы получить дополнительные творческие импульсы, по возможности избежать ошибок, которые делали до тебя твои коллеги, и вместе с тем перенять что-то полезное, скажем, характер подхода к материалу. Можно решить образ совсем по-другому, но, допустим, столь же смело, как твой коллега, отойти от традиционных канонов. Когда видишь в какой-то «твоей» роли другого артиста, то можешь как бы увидеть себя со стороны. У вокалистов нередко наблюдается стремление повторить путь своего предшественника, вместо того чтобы, зная все, что сделано до тебя, искать свой путь и стараться идти дальше.

К сожалению, подражание известному певцу обычно сводится к репертуару, манере поведения и т. п., то есть к чисто внешним моментам, сама же суть его творчества, взгляды на жизнь, упражнения, режим, принципы репертуарной политики чаще всего остаются вне сферы внимания подражающих. И в таком случае влияние «кумира» оказывается не положительным, а отрицательным.

Копируя, исполнитель порой заимствует у своего идеала не лучшие стороны, а его недостатки, которые прощаются выдающемуся мастеру, но вовсе не являются определяющими в его творческом облике или его знаменитой трактовке той или иной роли, какого-либо произведения.

Артист становится большим мастером не благодаря своим недостаткам, а вопреки им. Молодые же певцы, не замечая главных достоинств своего образца — иногда они просто неспособны их заметить в силу своего пока еще недостаточного художественного развития, — подхватывают то, что лежит на поверхности, что легче скопировать. Когда видишь и слышишь такую «копию с оригинала», такой заменитель, эрзац, всегда думаешь о том, что и в других областях жизни любой заменитель, эрзац лучше всего усваивает именно недостатки оригинала. Искусственное молоко или искусственный кофе, например, так же хорошо, как и натуральные, убегают при закипании. Что же касается других качеств, они их воспроизводят весьма и весьма плохо.

В начале моего творческого пути я создавал роли, отрицая то, что было создано до меня. Дух противоречия был во мне сильнее всего. То, что я видел на оперной сцене, манера игры, за редчайшими исключениями, меня не устраивали. Я шел от отрицания: это нелепо, это традиционно, это банально, это пошло, это мне не подходит. А вот что именно нужно — я обычно находил позднее. Главной моей задачей было не повторять штампов, а создавать что-то свое я еще не мог. Поэтому некоторые мои роли, имеющие устоявшиеся и широко известные традиции, — такие, как Мельник в «Русалке» Даргомыжского, Борис Годунов, Мефистофель в «Фаусте» Гуно, — были тогда довольно статичными. Я больше стремился все выражать пением, чем пластикой, боясь банальных, пошлых жестов, переходящих из поколения в поколение. Теперь, став опытным артистом, я при создании роли сразу стараюсь найти то, что мне нужно, сразу утверждаю что-то. Теперь я уже автоматически ухожу от штампов и начинаю работу над ролью или над камерным произведением сразу с создания своей интерпретации.

Когда певец находится на сцене, поет он или молчит, весь его психофизический аппарат, вся органика должны быть включены в действие, его присутствие должно восприниматься как непрерывная кантилена духовного и физического существования героя. Если я не переживаю то, что пою, если не становлюсь тем человеком, которого играю (чему могут быть разные причины, допустим, плохое самочувствие, какие-то отвлекающие факторы, недостаточная отрепетированность роли и т. д.), значит, образ мною в полном объеме не создан. Когда я на сцене рыдаю, или смеюсь, или ненавижу, или боюсь, то весь мой организм участвует в действии. Другое дело, что «второй» артист следит за тем, как действует «первый». Об этом писал еще Ф. И. Шаляпин: что на сцене два Шаляпина, один контролирует другого, — и это верно.

Как известно, есть актеры представления, есть актеры переживания. Себя я отношу к актерам переживания, но это никак не исключает контроля. Полная свобода жизни на сцене, полная свобода перевоплощения достигается, разумеется, именно с помощью включения всего психофизического аппарата певца в действие. Когда возникают помехи — допустим, дирижер, с которым я не репетировал, так как он неожиданно заменил заболевшего коллегу, — значительная часть внимания отвлекается на это, и тогда я выступаю, скорее, как актер театра представления. Но тем не менее я стою за искусство переживания.

В опере существуют актеры неталантливые и одаренные, и те, кого мы считаем одаренными, мне думается, примерно поровну делятся на актеров искусства переживания и искусства представления, в то время как в драме актеры искусства представления встречаются значительно реже. Очевидно, причина все в том же, о чем я уже говорил: артисты в опере подбираются прежде всего по голосовой одаренности, а уж какой он там актер — дело второе. Так и получается, что обучиться набору шаблонов сценического поведения, существующих у артиста театра представления, гораздо легче, чем изучить и постичь систему Станиславского, которая может открыть любому, даже не слишком одаренному человеку путь к искусству переживания. Дело это трудное, требующее длительной работы, значительных усилий, и поэтому нередко артисты музыкальных театров идут по более легкому пути — быстро овладевают штампами, учатся демонстрировать искусственный темперамент, и вместе с хорошим голосом и внешностью это, к сожалению, иногда сходит за исполнительский талант.

Лаури-Вольпи в своей книге «Вокальные параллели» пишет, сравнивая двух теноров, что один из них плакал на сцене настоящими слезами, и публика оставалась холодна, а другой пел, контролируя свои эмоции, но люди в зале плакали. Верно — если артист действительно плачет, это вовсе не означает, что публика обязательно будет заливаться слезами. Мне кажется, что вызвать в себе такое состояние, когда твой герой начинает плакать, и сохранять при этом контроль трудно. Я так делать не могу. Не встречал я никогда и артистов, которые, плача, поют. Но не могу не рассказать о моих партнершах по сцене, которые настолько глубоко проживают судьбу своего персонажа, что это вызывает у них натуральные слезы. К этому моменту пение для них уже заканчивается, но их партнеру еще предстоит петь, и слезы эти ему очень помогают.

Прежде всего речь идет о нашей выдающейся солистке Большого театра Елене Васильевне Образцовой, певице с ярчайшей индивидуальностью. В «Хованщине», в сцене Марфы и Досифея в Стрелецкой слободе, она достигает удивительной силы накала страстей и после слов: «…и смертью плоти дух мой спасется» — заливается настоящими слезами. Как естественно из этих слез рождается пение Досифея! «Марфа! Дитя ты мое болезное… Меня прости — из грешных первый аз есьмь. В господней воле неволя наша, идем отселе. Терпи, голубушка, люби, как ты любила, и вся пройденная прейдет».

Талантливая, очень своеобразная американская певица Мария Юинг вела роль Мелизанды в «Ла Скала» так, что, когда ее героиня навек засыпает, по щекам артистки текли слезы. Так было на всех репетициях и на всех спектаклях. И мне, как партнеру, заметив, что она плачет, было легче говорить: «Ses yeux sont pieins de larmes» («Ее глаза полны слез»), я мог более органично спеть заключительный монолог старого Аркеля. Конечно, публика слез ее не видела, она узнавала о них только из моих слов. Возникает вопрос: а зачем тогда вообще Мария Юинг плакала в этой сцене, ведь в тот момент она просто тихо умирала на своем ложе и больше уже не пела и не принимала участия в действии? Но, очевидно, такова была линия развития ее образа. Она целиком проживала жизнь своего персонажа, заключенную не только в ее пении, но и отраженную в словах и в музыке партнера. Это высочайший пример искусства переживания и верное отношение к роли, как к действию, которое длится во время всего твоего пребывания на сцене, а иногда даже… во время твоего отсутствия.

Помню, как после моего выступления в роли Бориса в 1976 году в Будапеште, вызвавшего большой интерес прессы, так как я был первым советским артистом, певшим в этой постановке, сделанной по окончательной авторской редакции партитуры, один из критиков писал, что образ Бориса «чувствовался» не только в тех сценах, где я играю, но и в сценах, где я отсутствую. Так и восхитительный образ Мелизанды в исполнении Марии Юинг, после того, как она сыграла свою первую сцену, чувствовался и в других сценах, — где ее нет.

Иногда встречаешься с таким взглядом на работу оперного артиста: я, мол, стою — пою, а что там выражается у меня на лице и что выражает моя фигура, мои движения — неважно. Важно, что мне для пения удобно так стоять и «поливать звуком» зал. А кончил петь — начал играть. Это неумелые артисты, играют они плохо, все чувства выражают преувеличенными, «театральными» жестами (ручку к сердцу и т. п.). Но тем не менее подобная манера игры существует. А бывает и так — отпоет такой артист и вовсе считает свое дело сделанным, стоит, ждет, пока поет другой, и вроде бы даже скучает в это время.

Подобная точка зрения — показатель полного непонимания смысла оперного спектакля и певческого искусства вообще. Именно пение, именно музыка рождает движение, выражает душевное и физическое состояние персонажа — и побуждает актера к действию. Действие, которое продолжается на сцене после того, как ты отпел, — тоже твое. Окончание пения в твоей партии вовсе не значит конца музыки, она продолжается в оркестре, выражает твое состояние, когда ты молчишь. Бывает, что на сцене происходит диалог или разговор нескольких лиц, тогда ты тем более участвуешь в действии, слушаешь, что тебе говорят, улавливаешь реакцию на свои слова. Иногда активнее становятся твои партнеры, иногда хор, иногда оркестр. Но и в таком случае следует продолжать свою линию жизни на сцене. Паузы, которые есть в твоей партии, вовсе не означают, что полностью выключается один из многих инструментов громадного оркестра, инструмент, название которому — оперный артист. Певец в опере может иметь паузу в звуковой партитуре, но в сценической партитуре пауз у него не существует.

Внимание зала сосредоточено, конечно, прежде всего на поющих актерах. Но не надо думать, что только они привлекают зрителя. Зритель, даже неопытный, даже не знающий или плохо знающий оперу, все равно многое замечает на сцене. И непоющему артисту в оперном спектакле необходимо уметь видеть всю сцену как бы со стороны, осознавать свое место в происходящем действии: и выключаться из него нельзя и нельзя играть так, чтобы своими движениями отвлекать внимание зрителя от поющих партнеров. Главное действие происходит в музыке, и именно в русле музыкальной драматургии должен действовать в паузах певец. Игра в паузах, когда актер молчит, бывает чрезвычайно важной в спектакле. Я не говорю уже о таких примерах, как поведение Игоря во время арии Кончака или Онегина во время арии Гремина — их реакция не менее важна, чем пение партнера, и зритель видит обоих.

Вспомним трудную для исполнителя роли короля Рене сцену в «Иоланте» Чайковского, когда выходит Иоланта с доктором Эбн-Хакиа и солисты и хор реагируют на появление до сих пор слепой девушки, которая после лечения должна прозреть. Понятно, больше всех это волнует отца — и потому, что он безумно любит дочь, и потому, что, будучи твердо убежден в своей правоте, он все-таки согласился с Эбн-Хакиа, решился на рискованный эксперимент с лечением Иоланты.

Прав ли был он, всю жизнь запрещавший сообщать дочери о ее несчастье, а теперь согласившийся на предложение мавританского врача лечить ее лишь при одном условии — если она будет знать о своей слепоте — и использовавший довольно жестокий прием, запугивая Иоланту казнью Водемона, которого, как понял Рене, она любит? У короля широкий спектр переживаний в этой сцене, где он, не считая нескольких небольших фраз, не поет. К тому времени Рене уже убедился, что Иоланта прозрела, что врач оказался прав и прав оказался он сам, Рене. Поэтому главные его переживания уже позади.

Чайковский практически не дал королю музыки — для композитора важнее показать нам, как Иоланта воспринимает, по сути дела, новый для нее мир. Как играть эту сцену? С одной стороны, нужно помочь Иоланте, как персонажу, показать, что ее решение идти на такие муки вызвано любовью к отцу, желанием не огорчать его. С другой — дать ощущение того напряженнейшего ожидания, в котором находятся все, и Рене в первую очередь. Вместе с тем надо как-то строить свои отношения с Эбн-Хакиа, которого король если не оскорбил, то, во всяком случае, обидел недоверием. Должна быть показана и благодарность по отношению к врачу, переполняющая душу короля. Очень многое должен сыграть исполнитель Рене в этой немой сцене. И сыграть таким образом, чтобы не отвлекать внимание зрителей от изумительно показанного Чайковским процесса знакомства прозревшей Иоланты с неведомым для нее прежде миром.

В оперном спектакле далеко не всегда приходится включаться в действие вместе с началом пения. Я говорю не о тех случаях, когда режиссеры по своей воле выводят персонаж на сцену задолго до того, как его «вывел» композитор. Скажем, в опере «Руслан и Людмила», поставленной в Большом театре в 1972 году, Горислава появляется уже в прологе. Она не поет, и, хотя как будто и действует, ее никто не замечает — она, по существу, не отличается от артистов миманса, которых на сцене много, и, кто она такая, никто не знает.

Бывает, что композитор выводит на сцену действующее лицо без пения — в таких случаях он, как правило, отмечает это в музыке или в действиях и пении других персонажей. Так, в опере Верди «Дон Карлос» король Филипп появляется во дворе монастыря Сан Джусто с Елизаветой, чтобы помолиться у могилы своего отца, Карла V. Грозная музыка сопровождает его появление, Карлос и Поза, невидимые королю, смотрят на него и «играют его». Кроме того, появление такого персонажа, как король, не может пройти незамеченным — ведь монарха отличает и одежда и поведение. Его пребывание на сцене оставляет след в памяти зрителя и важно для драматургии и роли и спектакля в целом.

Если оперный герой (Руслан, например) появляется перед зрителями задолго до своего пения и композитором его появление никак не отмечено, режиссеру и артисту нужно подумать о том, как лучше, заметнее «подать» его, чтобы, когда он начнет петь, публика уже знала: вот он — Руслан!


Существует еще одна важная проблема, стоящая перед оперным артистом, — пение в ансамблях.

Музыкальное совершенство ансамблей — результат большой тренировки, тщательной работы под руководством дирижера. Тут нужно и отрегулировать баланс звучания, и сгладить различие между тембрами, сделать голоса певцов как бы инструментами примерно одного вида, и добиться художественной выразительности. Но помимо этого в ансамбле, обычно весьма существенном, переломном моменте спектакля, есть также и действие. Если в такие минуты актер будет стоять и просто петь без всякого смысла, его вклад в художественное решение спектакля значительно снизится. Все мы прекрасно знаем, что в ансамбле слов понять почти невозможно, и уже привыкли к шуткам по этому поводу. Действительно, понять слова в ансамбле даже при самой хорошей дикции каждого певца трудно, потому что хорошенько разобрать, о чем говорят одновременно несколько человек, никто не сумеет. Воспринимать же несколько мелодий сразу может каждый. Собственно говоря, в современном мире любая музыка исполняется так, что слушатель воспринимает несколько голосов, за исключением тех случаев, когда певец поет или трубач, скажем, играет без сопровождения, соло — тогда мы слышим только один голос.

В оперном ансамбле, если поют три, четыре, пять, шесть человек, да еще хор ведет свою партию, а в хоре может быть несколько голосов, слушатель воспринимает не слова, а развитие чувства, мысли, столкновение характеров, интересов всех участников данного ансамбля. Каждый персонаж при этом поет свои слова, хотя и почти непонятные зрителю, но нужные артисту. Певец переживает определенный период сценического существования своего героя, и это необходимо ему для дальнейшего развития образа. Квалифицированный слушатель обычно знает, о чем поют в ансамбле, поскольку ознакомился со словами по либретто или клавиру, а то и по партитуре оперы. Но мне хочется сказать о другом.

Ансамбль, как правило, дело сложное, и петь его, даже стоя на месте, довольно трудно как в вокальном, так и в музыкальном отношении. Режиссеры в последнее время стараются уйти от традиционной формы исполнения ансамблей, когда певцы для пущей уверенности и большего удобства выстраиваются вдоль рампы, «едят» глазами дирижера и поют свои партии. Мне это представляется правильным, потому что если каждый артист до сих пор естественно двигался, выполняя различные мизансцены, то логично, что и во время исполнения ансамбля характер поведения действующих лиц не меняется. Вспомним «Золушку» Россини в постановке Жан-Пьера Поннеля, которую во время гастролей «Ла Скала» в Москве видели и слышали многие любители музыки в Большом театре и на телевизионных экранах. Для одного из ансамблей режиссер предложил артистам достаточно замысловатый сценический рисунок, благодаря которому ярче раскрываются взаимоотношения героев, отчетливее прочерчивается линия поведения каждого из них. Мне это решение представляется одним из блестящих образцов режиссуры ансамбля в опере.

Непростые задачи ставит перед артистами и Борис Александрович Покровский. Взять хотя бы трио в опере «Похищение луны», когда Арзакан, Тараш и Кац Звамбай поют очень трудную в ритмическом и интонационном отношении музыку и в то же время бегают — друг от друга, друг за другом, что-то один другому доказывая. Ансамбль показывает ссору, а ссорятся люди горячие, грузины — народ темпераментный, потому вполне оправдано, что режиссер ввел такие перемещения действующих лиц.

В постановке «Руслана и Людмилы» в финале пролога оперы («О, витязи, скорей во чисто поле…») также много и перемещений и действий, в частности, герои облачаются в походные боевые доспехи. Помню, как долго мы репетировали, как трудно было научиться все это делать и при том не ошибаться музыкально. Но трудности были преодолены, и такой финал пролога весьма выразительно и верно передает ту решимость идти на спасение молодой княжны, которая охватила витязей после похищения Людмилы Черномором.

Б. А. Покровский рассказывал мне, что, когда он ставил «Фальстафа», во время пения одного трудного ансамбля, который у артистов не получался даже тогда, когда они пели его, стоя на месте, он решил дать певцам довольно сложные сценические задачи. И когда они начали передвигаться, ансамбль и музыкально стал получаться. Думаю, тут все логично: пока артисты стояли на месте и пели, они просто старались формально исполнять музыку, а когда стали передвигаться, то зажили естественной жизнью своих персонажей, и музыка, выражающая эту естественную жизнь, стала как бы «своей».

Я не раз замечал, что мизансцена, являясь своего рода сигналом и контрольным фактором, помогает разобраться в музыке, запомнить какие-то изменения в почти что сходных музыкальных кусках, фразах. Так что сложный сценический рисунок хотя, с одной стороны, частично и отвлекает внимание певца, с другой — сплошь и рядом ему помогает.


Некоторые ансамбли просто требуют статики, например: квартет Фауста, Маргариты, Марты и Мефистофеля — сцена в саду в «Фаусте» или знаменитый канон из пролога «Руслана и Людмилы». Но и в таком случае артист, либо стоя на месте, либо почти не двигаясь, все равно должен активно продолжать духовную и физическую жизнь своего персонажа.

Сценическое поведение партнера оказывает на певца большое влияние. Бывают партнеры неумелые, малоодаренные, играющие либо неряшливо, небрежно, либо, напротив, аккуратно; формально к ним претензий не предъявишь, но игра их не зажигает ни публику, ни коллег по сцене. В таких случаях я обычно играю как бы с воображаемым партнером: музыка всех действующих лиц, с которыми я вступаю в контакт, у меня на слуху, как они должны петь и играть, я себе представляю, и в расчете на эти мысленные образы я строю свой. Тогда, общаясь с малоинтересным и невыразительным артистом, я как бы общаюсь не с ним, а с воображаемым идеальным, ярким и мощным по своему таланту исполнителем. Только тогда я могу реагировать так, как должен.

Некоторые певцы, в том числе крупные, не любят соперничества на сцене, они предпочитают выступать в составе, собранном из актеров более низкого класса. Иногда ведущие артисты в силу занимаемого положения сами подбирают себе таких партнеров. Есть актеры, которые, наоборот, любят сильных соперников, — ведь в театральном спектакле актеры не только составляют ансамбль, помогают друг другу, но и в открытом, так сказать, бою состязаются и борются за успех у публики. Тут нет ничего плохого. Я лично люблю такое соперничество, потому что считаю, что сильный, талантливый партнер «высекает» из тебя искры озарения.

Я люблю большие концерты, в которых участвуют самые разные артисты. Люблю, когда передо мной выступают яркие исполнители, тогда интересно соревноваться с ними, интересно выходить на сцену после успеха товарища и пытаться переключить внимание зала на себя. Все это мне представляется важным. Глубоко не правы те актеры, дирижеры и режиссеры, которые делают все для того, чтобы рядом с ними не было крупных дарований. Это приносит вред не только искусству в целом, но и искусству данного артиста в частности.

Певец должен искать контакт с партнером, уметь находить совместные решения, потому что он никогда не работает один. Пожалуй, из музыкантов работает один лишь пианист-солист, и то не всегда. Вокалист же работает или с пианистом-аккомпаниатором, или с дирижером и партнерами по сцене. Бывают случаи, когда тот или иной артист опытнее или талантливее своих товарищей, тогда его мнение, интерпретация, взгляд на произведение берут верх. Но в большинстве случаев партнеры примерно равны по своему авторитету, и важно не отвергать, а учитывать мнение твоего коллеги по спектаклю, в свою очередь знакомить его со своими замыслами, быть предельно тактичным и внимательным во имя достижения лучших результатов в совместной работе.

Мне не встречались партнеры, предлагающие совершенно неожиданное решение своей роли, противоречащее тому представлению, какое сложилось о ней у меня. Поэтому мне никогда не приходилось сильно «корректировать» мой образ. Однако я понимаю, что подобное возможно. В таком случае следует учитывать художественное решение товарища по сцене. Ведь может случиться, что приезжаешь в другой театр и тебе на репетиции становится ясно, что твой партнер непривычно для тебя интерпретирует свою роль. С одной стороны, ты вправе просить о какой-то «коррекции», чтобы тебе было удобнее, а с другой — можешь попробовать сам «подойти» к предложенному образу.


В опере обычно не все арии или монологи являются монологами в чистом виде. Во всяком случае, в басовом репертуаре существуют такие арии, как ария Гремина, Кончака, Мельника, дона Базилио, серенада Мефистофеля, ариозо Кочубея о кладах, представляющие собой, по сути дела, диалоги, в которых происходит разговор или борьба двух индивидуальностей, допустим, борьба дипломатическая, как в арии Кончака. Здесь важно общаться с партнером, то есть посылать ему импульсы своих переживаний, от его действий отталкиваться в каждом следующем куске. А исполняя песни заморских гостей в «Садко», нужно учитывать реакцию окружающих.

Рассмотрим для примера арию хана Кончака. Кончак входит. Входит, возможно, случайно попав в то место, где находится князь Игорь, — это надо для себя решить — или специально является еще раз поговорить с ним и склонить на свою сторону. Задает вопрос: «Здоров ли, князь?» И пауза: молчание Игоря — его ответ. «Что приуныл ты, гость мой?» Опять молчание, очень короткое. Игорь должен бы ответить, а он молчит. Это его ответ. Тогда хан начинает предполагать: «Аль сети порвались? Аль ястребы не злы и с лету птицу не сбивают? Возьми моих!» Игорь ему отвечает, первый и единственный раз на протяжении всего этого своеобразного диалога: «И сеть крепка, и ястребы надежны, да соколу в неволе не живется». Игорь напоминает Кончаку, что и тот был в плену — они ведь в свое время вместе бежали из плена. Русский князь не только ответил, что плен не располагает к хорошему настроению, но и ощутимо кольнул половецкого хана. Именно от такого ответа Кончак взрывается — музыка в этом месте более бурная: «Все пленником себя ты здесь считаешь? Но разве ты живешь как пленник, а не гость мой?» Игорь снова молчит, хотя мог бы ответить: «Да, я не чувствую себя здесь пленником, я действительно живу как гость, спасибо тебе». Но Игорь молчит, точнее, своим молчанием подтверждает, что все-таки считает себя пленником.

Кончак получает новый импульс для еще большего взрыва, он разгневался и пылко напоминает Игорю, что тот был «ранен в битве при Каяле и взят с дружиной в плен», но Кончак взял Игоря на поруки и тот живет у него как гость, как хан, как сам Кончак. Но Игорь по-прежнему молчит. Тогда хан, человек восточного темперамента, весьма взрывчатого, но довольно тонкий дипломат, берет себя в руки, а может, настроение у него переменилось или он просто разрядился, и уже мягко и хитро говорит: «Сознайся: разве пленники так живут! Так ли?» Интонация, данная здесь Бородиным, с одной стороны, вроде бы добродушная, а с другой — жуткая. Многое скрывается за этим «Так ли?!!». Скажем: «Ты видел, как у меня другие пленники живут, в каком положении? Видел, как вчера троих на кол посадили?» и т. п. В общем, юмор сатрапа. Игорь никак не реагирует и на шутку.

Кончак начинает действовать по-другому, он льстит Игорю:

«О нет, нет, друг, нет, князь, ты здесь не пленник мой,

Ты ведь гость у меня дорогой!

Знай, друг, верь мне, ты, князь, мне полюбился

За отвагу твою да за удаль в бою.

Я уважаю тебя, князь, ты люб мне был всегда, знай.

• Да, я не враг тебе здесь, а хозяин я твой…»

Он льстит Игорю не просто по-человечески, но как воин воину, высоко оценивая его храбрость. И ничего зазорного не было бы в том, если б Игорь ответил благодарностью. Но Игорь молчит. А это означает, что в данный момент он воспринимает Кончака как поработителя, как хищника кочевника, представителя силы, враждебной Руси. Для Игоря это гораздо важнее, чем вполне естественная человеческая и, так сказать, профессиональная благодарность за высокую оценку его воинской доблести.

Поведение Игоря дает хану основание действовать иным образом. Поскольку князь на лесть не «клюнул», Кончак пытается если не подкупить Игоря, то размягчить его сердце дарами. Он предлагает очень дорогие подарки: «Хочешь? возьми коня любого, возьми любой шатер…» Между этими словами и следующими: «…возьми булат заветный…» — тоже паузы, когда Игорь мог бы ответить, а Кончак ждет ответа. «Хочешь? возьми коня любого…». Молчание… Кончак ждет, что Игорь согласится, потому что конь — один из самых дорогих подарков. «Возьми любой шатер…». Шатер — тоже роскошь необыкновенная. Опять пауза. Хан ждет ответа, но и на это предложение не получает его. Значит, полагает Кончак, нужен еще более дорогой подарок… И он предлагает самое дорогое, самое ценное, что у него есть, — «булат заветный», не просто произведение искусства, какими были многие мечи, сабли, шашки, украшенные драгоценными камнями, но — «меч дедов»! То есть фамильная ценность, оружие, которое стало символом доблести половецких полчищ. И Кончак рассказывает о том, что «немало вражьей крови» (Игорь, очевидно, подумал: и русской тоже) от пролил мечом, который «не раз в боях кровавых» сеял «ужас смерти». Хан не просто пытается запугать князя, напомнить, что он, Кончак, — воин, которого следует бояться, он говорит о крови, пролитой его булатом, как о признаке высоких качеств и больших заслуг оружия. Игорь и на сей раз не отвечает. Между тем Кончак, казалось бы, исчерпал уже все аргументы, все способы склонить пленника на свою сторону — ведь его задача в этой арии состоит именно в том, чтобы превратить Игоря из врага в союзника. Он ему льстил, называл гостем, а не пленником, предлагал самые дорогие подарки, гневался на него, запугивал — Игорь оставался непреклонен.

Тут молчание Игоря дает основание Кончаку несколько отвлечься от цели своего прихода. Он самодовольно заявляет:

«Да, князь, все здесь, все хану здесь подвластно;

Я грозою для всех был давно.

Я храбр, я смел, страха я не знаю,

Все боятся меня, все трепещет кругом…»

Но пока половецкий властитель все это произносит, мысленно он вновь возвращается к цели своего прихода — переманить противника на свою сторону — и делает еще одну попытку использовать лесть: «…но ты меня не боялся, пощады не просил, князь». Затем, как бы еще более усиливая лесть, а с другой стороны, искренне высказывая восхищение Игорем-воином, желание быть с ним вместе, иметь такого напарника в боевых делах, Кончак восклицает:

«Ах, не врагом бы твоим, а союзником верным,

А другом надежным, а братом твоим

Мне хотелося быть, ты поверь мне!»

И — снова пауза… Пауза, которая свидетельствует о том, что даже на такую громадную порцию лести и искренности, которую предложил ему Кончак, Игорь тоже не поддается. Тогда у хана возникает мысль о другой уловке. Возможно, он не прибегал к ней раньше, потому что хорошо знал Игоря и то, что русские по-другому относятся к женщине — такие понятия, как «гарем», «невольницы», для русских, для христиан не существуют. Но все же, кто знает — а вдруг подействует, раз все аргументы оказались бесполезными?

И он начинает плести новые сети: «Хочешь ты пленницу с моря дальнего, чагу-невольницу из-за Каспия?» Потом начинает расхваливать своих «красавиц чудных». Игорь не отвечает и на это предложение. Казалось бы, он должен возразить, возмутиться, воскликнуть: «Что ты мне предлагаешь, как ты можешь говорить мне такие вещи!..» — ведь хан знает, что Игоря ждет Ярославна. И это молчание князя Кончак понимает уже как согласие. Потому неудержимо летит музыка и заканчивается радостным восклицанием: «Что ж молчишь ты?» Иногда исполнители произносят это сердито, грубо — нет, наоборот, в этом радость Кончака. Для него, возможно, подобный аргумент оказался бы самым сильным, и в аналогичной ситуации он «клюнул» бы именно на него. Потому-то молчание Игоря он и воспринял как согласие. Потому-то он и восклицает: «Что ж молчишь ты? Если хочешь, любую из них выбирай!» Торжествующая музыка, которой заканчивается ария, показывает состояние Кончака, чувствующего себя в данный момент победителем в разговоре.

Только дальнейшее развитие действия показывает, что Кончак просчитался и этот монолог-диалог закончился не в его пользу. После арии Кончак поет: «Гей! Пленниц привести сюда! Пусть они песнями и пляской потешат нас и думы мрачные рассеют», то есть действует так, будто получил молчаливое согласие Игоря. Игорь наконец отвечает:

«Спасибо, хан, на добром слове,

Я на тебя обиды здесь не знаю

И рад бы сам вам тем же отплатить[29].

А все ж в неволе не житье,

Ты плен когда-то сам изведал»,

Он уже открыто напоминает, что Кончак сам был пленником, а затем говорит о том, как бы он использовал свободу, предложенную Кончаком, — для того, чтобы вернуться к войскам и искупить свое поражение победой в новой битве.

Разбор арии Кончака вовсе не означает, что я советую всем исполнителям чувствовать и думать, как мой Кончак, — музыку и текст можно понимать иначе, но что обязательно — развитие эмоций и мысли должно зависеть от реакции на молчащего собеседника.

Бывают иные монологи, как ария Филиппа в «Дон Карлосе» Верди, когда человек на сцене один. Здесь развитие настроения другое. В таком случае надо из музыки, из текста, из смысла всего происходящего понять, от каких «опорных пунктов» отталкивается в своем развитии каждая часть арии — действительно монолога.

Верди в начале сцены дает ремарку: «Король в глубоком раздумье сидит за столом, заваленным картами. Два двухсвечных светильника догорают. Сквозь стекла окон пробивается заря». Но мне в музыке слышится не неподвижное положение Филиппа, не только постоянное возвращение его к одной и той же мысли, тревожащей душу, но и какая-то телесная маята. Потому я всегда в этой арии хожу — или появляюсь в кабинете, не понимая вначале, где я, или хожу по нему — до начала пения. Вот мысль, которая без конца гложет деспота и к которой, собственно, сводятся все его переживания в этой арии: «Ella giammai mámò!»(B переводе С. Ю. Левика, который будет использоваться и далее: «Нет, не любила меня…») Наконец он эту мысль высказывает. Вспоминает словно в бреду, как печально она посмотрела на его седины, когда приехала из Франции, и снова повторяет: «Нет, не любила меня». И только тут король приходит в себя. Он был настолько поглощен своими переживаниями, настолько измучен ими, что не понимал, где он находится:

«Что со мной… Скоро свечи догорят…

В окно прорывается свет, взошла заря!

В трудах дни мои протекают,

А сон глаза мои и в ночи не смыкает!»

Тут хочется сесть — в музыке слышится расслабление. Королю становится жалко себя. Он начинает как бы себя оплакивать, предсказывать свое мрачное будущее: «Сон лишь тогда глаза мои смежит, когда я лягу в гроб в порфире похоронной». И грустно-жалостливо поет он эту часть арии.

Монолог Филиппа — разговор с самим собой. После слов о вечном приюте, который ему даст Эскуриал, король словно успокаивается. Но вдруг возникает новая музыка, постепенно все более и более активная, и речь Филиппа становится жесткой и энергичной. Почему так происходит? Тут нужно найти для себя какой-то толчок: может, его взгляд упал на шкатулку, которая попала к нему и которая, по его мнению, заключает в себе тайну измены Елизаветы. Может, он вспомнил жену и всплыли все его подозрения по отношению к ней и сыну. Следует страстно высказываемое желание, чтобы бог дал ему возможность «читать, как в сердце бог мысли людей». И все это с момента перехода триолей в секстоли перед словами: «О, если б дано было нам, королям…» — требует — так я чувствую, — чтобы Филипп встал, диктует активные движения короля — монарх мечется, как зверь в клетке.

Дальше идет нечто вроде жалобы, обращенной к самому себе, жалобы ожесточенной и отчаянной: «Только уснет король, козни вмиг расцветают: предатель крадет венец, королева изменяет…» И когда после этих мысленно увиденных и пережитых им картин Филипп возвращается к той же мелодии и к тем же словам, что предшествовали бурной части монолога («Сон лишь тогда глаза мои смежит…»), он уже не может произнести их так, как вначале. Он теперь будет переживать все с еще большей жалостью к себе, он говорит уже не себе самому, а словно кричит на весь мир. На этот раз невозможно петь сидя, как вначале, — только стоя.

От этого большого накала чувств Филипп вновь ненадолго возвращается к мысли, что все же до того, как наступит его конец, хотелось бы иметь возможность читать в сердцах людей — узнать, что они от него скрывают, что против него таят, и мстить за то, держать всех в страхе, держать всех в своих руках. Опять музыка требует движения, опять метания зверя в клетке и — резкая остановка и огромная пауза. Возвращаясь к первой фразе монолога: «Нет, не любила меня…» — Филипп уже не может ее петь так, как в первый раз, в какой-то прострации, даже не отдавая себе отчета в том, что говорит. Теперь он произносит эти слова с болью, осознавая их ужасное значение, и последнюю фразу монолога: «Любить меня не могла» (или: «Она не любит меня» — существуют разные переводы) — он уже кричит в отчаянии. Мы понимаем, что самое страшное в жизни этого человека — жестокого властелина, который никого не любил и которого никто не любит, а только боятся или ненавидят, — то, что он любит Елизавету и это единственное проявление естественного человеческого чувства в его сердце. И оно не находит ответа.

Мы разобрали два типа оперных монологов, встречающихся наиболее часто. Бывают также размышления вслух, как первый монолог Сальери. Он, по-моему, должен начаться для актера с последних слов Сальери: «О Моцарт, Моцарт!» То есть мысль о том, что существует человек, которому дано от бога больше, чем ему, — «бесценный дар», «бессмертный гений», — и должна явиться причиной того, что Сальери объясняет, доказывает самому себе, что в его собственной жизни все являлось залогом проявления в нем гениальности: родился «с любовию к искусству», плакал, слушая орган, много трудился, получил признание, «наслаждался мирно своим трудом, успехом, славой, также трудами и успехами друзей», зависти никогда не знал, даже в тех случаях, когда она, казалось бы, должна возникнуть.

Мысль о Моцарте, долгие, трудные размышления о нем, предшествующие монологу, вероятно, и привели Сальери к умозаключению, что правды нет не только на земле, как говорят все, «но правды нет и выше», то есть бог, небо тоже несправедливы. И вот этот страшный вывод, к которому пришел Сальери, — «правды нет и выше» — он и начинает объяснять и растолковывать самому себе. В итоге он сам себя «разогревает» и под конец произносит свои фразы с огромной страстью. Монолог этот необходимо петь или читать таким образом, чтобы от первого слова к последним: «О Моцарт, Моцарт!» — как бы прочерчивалась единая линия. Все части монолога должны восприниматься как детали одного большого предложения, заканчивающегося финальным восклицанием. Очень трудно не потерять эту мысль, и для достижения целостности сцены важно нафантазировать все переживания Сальери до нее и сделать их причиной возникновения монолога.

Нужно все время не просто рассказывать о том, как Сальери «родился с любовию к искусству», как он жил, как учился, «достигнул степени высокой» «в искусстве безграничном», а помнить его основную мысль: «О небо! Где правота, когда священный дар, когда бессмертный гений не в награду трудов, усердия, молений послан, а озаряет голову безумца, гуляки праздного! О Моцарт, Моцарт!» — и все время видеть мысленным взором того человека, к которому Сальери испытывает столь сложные чувства.


Для вокалиста ценнее всего то, что отличает его от других, — окраска звука. Тембр голоса каждого человека строго индивидуален. Говорят, в старину в паспортах итальянцев в числе прочих примет — рост, цвет глаз, волос — указывался и тембр голоса.

Когда я еще только мечтал серьезно заняться пением, я много слушал записи Шаляпина и читал о нем. И на меня помимо всего прочего произвели сильное впечатление не только его дикция, которая всегда отмечается, когда пишут или говорят о великом артисте, но и его умение играть тембрами, то есть способность давать тембровую окраску, характеризуя то или иное душевное состояние персонажа. В тембре голоса певца отражаются не только какие-то физиологические особенности его вокального аппарата, но и интеллект и душевные качества.

Моя мечта применить тембры в создании образа осуществилась не так скоро. Уже когда я владел, казалось бы, технологией пения и свободно справлялся и с тесситурой и со всеми техническими трудностями, мне долго еще не хватало смелости отказаться от этакого «среднеарифметического» тембра — красивого, определенного, с вокальной точки зрения верного, изменить его, отойти от канонов идеального звучания. Лишь лет через десять после начала моей работы в театре я стал пробовать, вначале робко, потом все смелее, изменение тембра для выражения тех или иных чувств, заключенных в партии или в песне. Одной из первых попыток было изменение тембра в роли Руслана. Когда Борис Александрович Покровский дал определение Руслана как человека юного, неопытного в жизни, взирающего на мир восторженными глазами, я принял это и стал петь Руслана «юным» голосом. Не то чтобы я специально «высветлял» тембр, нет. Просто само восторженное, ясное состояние духа героя породило молодую, ясную окраску звука. И только во второй части арии, со слов «Дай, Перун, булатный меч мне по руке…», голос становился более густым, более мужественным.

Позднее в других ролях я стал употреблять и «пустой» тембр, без вибрато. Так, в «Моцарте и Сальери» я стараюсь на последние слова Моцарта: «Прощай же…» — отвечать: «До свиданья» — выхолощенным, бестембровым, «безвибратным» звуком, показывая тем самым и полную опустошенность души Сальери и как бы угасание в нем жизни — Моцарт уходит в бессмертие, а жизнь угасает в его отравителе.

Вообще в роли Сальери я часто в последнее время стал употреблять тембровые краски некрасивые, далекие от идеала «школьного» звучания, особенно в тех монологах, когда он остается наедине с самим собой. Кроме того, в его речи я подчеркиваю свистящие и шипящие звуки: «Нет! Никогда я зависти не знал. Кто скажет, чтоб Сальери гордый был когда-нибудь завистником презренным, змеей, людьми растоптанною, вживе песок и пыль грызущею бессильно? Никто!.. А ныне — сам скажу — я ныне завистник. Я завидую; глубоко, мучительно завидую…» Звучит некрасиво, но это — характеристика Сальери, и крайне важно эти звуки выделить. Эстетика сценической правды такова, что главное — не красивость, а истинная художественная верность.

В начале своей певческой карьеры я исполнял довольно много характерных ролей: Священник в «Катерине Измайловой», Варлаам в «Борисе Годунове» — и чувствовал, что мой голос для этих ролей слишком мягкий. Я подумывал о том, чтобы его изменить в тембровом отношении, но в то время был еще неопытным актером, с большим трудом завоевывающим себе репутацию певца кантиленного плана, и потому не сумел претворить это в жизнь. Теперь я знаю, что, если мне придется обратиться к подобной роли, во имя художественной правды я должен буду и смогу резко изменить тембр в сторону некой «надсадности» звука, его грубости.


Для певца-актера первое и главное — полное овладение вокальным материалом, то есть знание текста, словесного и музыкального, и преодоление всех технических трудностей. Только после этого он освобождает значительную часть своего внимания для решения других задач, стоящих перед ним.

Как бы певец хорошо ни знал партию, на первых сценических репетициях он ошибается. Самые музыкальные, самые аккуратные и опытные актеры во время репетиций порой начинают делать ошибки в музыкальном тексте — вступают поздно или рано, забывают слова, искажают мелодический рисунок. Это и неудивительно, потому что громадное количество новых задач, вставших перед артистом, который вчера был еще только музыкантом, исполнял вокальную партию, а теперь исполняет уже роль во всем ее объеме, усложняет его работу. Проходит время, иногда довольно значительное, пока, с одной стороны, выучка музыкального материала, которая прежде казалась достаточной, не достигнет такого уровня, когда все поется совершенно автоматически, а с другой — большинство сценических задач будет освоено. Бывает, что дирижеры, присутствующие на сценической репетиции, предъявляют певцу претензии: вы, мол, плохо выучили партию, почему вы ошибаетесь? Так могут говорить только люди неопытные или не желающие понимать специфику актерской работы в оперном театре.

Нагрузка, ложащаяся на память певца, огромна: музыка, текст (зачастую на неродном языке), задачи сценического действия. Обычно память дает «сбой» на тексте, многие певцы прежде всего боятся забыть слова. Мне рассказывали в Милане, что Мария Каллас часто жаловалась: единственное, чего она боится на сцене, — забыть слова. Если в драматическом театре артист может «потянуть время», пытаясь вспомнить текст или придумать что-то, подходящее по смыслу, то мы, певцы, связанные условиями музицирования, остановиться не можем, и это нервирует. Суфлер редко помогает, работа суфлера — искусство, доступное не всякому: надо подсказать начало фразы или слово в то кратчайшее мгновение, когда артист уже не поет предыдущую, но еще не начал петь следующую фразу, причем подсказать так, чтобы было слышно на сцене и не слышно в зале. Я знаю только двух суфлеров, которые обладают талантом к этой необычной профессии и действительно выручают артистов.

Весьма важно для актера освоить сценическую площадку и предметы, с которыми приходится работать на сцене. Пока артист думает о мизансценах, о том, куда ему пойти, как повернуться, что сделать, его внимание и память перегружены. По мере того как сценические действия выполняются все более автоматически, по мере того как артист приспосабливается к своим партнерам (иногда приходится, например, фехтовать или бороться), он начинает двигаться среди декораций все более свободно. Трудно бывает — а нужно уметь — ходить по сцене, не глядя под ноги. Сейчас почти нет оперных постановок, где актер перемещался бы по ровному полу, причем станки сооружаются самой причудливой формы (каково, например, в таких условиях пятиться Борису назад, отступая от призрака убиенного царевича?). Поэтому нужно хорошо ориентироваться на сцене, чтобы не оступиться, не сбить какой-нибудь предмет, не сесть мимо кресла. Это требует немалого тренажа. Если б артист во время спектакля беспрестанно смотрел, куда ему ступить или сесть, что и как взять, это не только прерывало бы линию его чувствований и размышлений, но и мешало бы исполнению вокальной партии. Поэтому оперному актеру надо овладеть сценой особенно хорошо, знать ее «наизусть».

Надо отметить еще одну, весьма неприятную новость, появившуюся в оперных театрах мира: шум на сцене. Декорации все усложняются, и часто перемещение или полная смена их происходит во время действия, когда звучит музыка и артисты поют. Многие старые театры, такие, как Большой или «Ла Скала», не имеют современного сценического оборудования, поэтому для спектаклей изготавливаются специальные приспособления: поворачивающиеся круги, движущиеся дорожки, поднимающиеся и опускающиеся платформы — и все это, к сожалению, функционирует с шумом, и, к еще большему сожалению, певцы и дирижеры с этим мирятся — а не стоило бы!


Подчеркну еще раз, что важной особенностью работы оперного артиста является необходимость точного, высокопрофессионального исполнения сложнейшей музыкальной партии — трудность, актеру драматического театра незнакомая. Если на уроке, который бывает у певца с концертмейстером, или на спевке зафиксировать на магнитофонной ленте исполнение отрывков из какой-либо оперы, а потом сравнивать эту запись с той, что сделана на премьере или на одном из последующих спектаклей, когда роль отработана во всех компонентах, будет заметна большая разница. Это касается, конечно, актеров, которые стремятся совершенствовать роль и использовать для создания образа все, что дает им театр: декорации, костюм, общение с партнерами и т. д.

Когда артист «влезает в шкуру» своего персонажа, когда он переносится душою и мыслями в ту эпоху, в которой действует его герой, когда он свободен от технических проблем музыкального интонирования и актерской игры, когда он легко преодолевает сложности режиссерского решения спектакля, его герой начинает жить свободной и естественной жизнью. Я испытывал подобное, если роль приходилось долго отрабатывать на репетициях. Особенно же это ощущается, если играешь спектакль много раз за сравнительно небольшой отрезок времени. Тогда можно пробовать по-новому интерпретировать роль, изменять детали или вообще дать волю настроению — после нескольких представлении появляется чувство свободы на сцене.

Обычно мне скучно играть из спектакля в спектакль одинаково, и я стараюсь каждый раз делать что-то по-другому, найти новые краски. Иногда так получается помимо моей воли: ведь каждый день я — другой человек, каждый раз атмосфера в зале иная. И какую радость испытываешь, если твой партнер по сцене — гибкий артист, склонный к импровизации, если актеры играют, давая друг другу новые импульсы и откликаясь на предложения партнера. Тогда, как в шахматной партии, которая хотя играется одними и теми же фигурами, но всякий раз по-новому, — ансамбль на каждом спектакле складывается по-иному. Тут уж с интересом ждешь от партнера всяких приятных неожиданностей.

Оперный спектакль я сравнил бы с игрой, в которой много участников. В том-то и прелесть театра, что сегодня тем же актером в той же постановке создается роль, отличающаяся — иногда сильно — от вчерашней. Причин тому много, кроме названных мною — и публика. Она не всегда одна и та же. Скажем, в Большом театре мы, артисты, встречаемся с аудиторией весьма различной. Порой просто не можешь понять, отчего сегодня зал реагирует совершенно по-иному, чем в другие вечера на таком же спектакле.

Публика формируется по разным признакам. Самая «тяжелая» — когда в связи с каким-то крупным мероприятием, проходящим в Москве, большая группа его участников приглашается в Большой театр. Среди них далеко не все являются поклонниками оперного искусства, поэтому часть зрителей воспринимает действие, происходящее на сцене, далеко не так, как знатоки нашего жанра. Трудно петь, когда «Интурист» закупает спектакль: для многих туристов из-за рубежа вечер в Большом театре — просто один из пунктов программы развлечений, а оперу они не любят и реагируют довольно вяло. Совершенно особенная аудитория, когда выступает гастролер и самые ярые поклонники оперы всеми правдами и неправдами проникают в зал. Когда известный, любимый певец впервые исполняет какую-нибудь роль, это становится событием в жизни театральной Москвы, и атмосфера в зале опять-таки совершенно иная. От этого и певец поет по-другому.

Мне порой стоит больших трудов переломить настроение, которое возникает, когда чувствуешь, что публика в зале «трудная», хотя, как правило, и в таких случаях удается «завоевать» зал. А теплая, дружелюбная, подбадривающая реакция зрителей сразу действует на весь психофизический аппарат артиста, который сразу же начинает петь и играть лучше.


Профессия оперного певца такова, что приходится часто выступать и в разных городах нашей страны и в зарубежных странах. И, конечно, всюду сравниваешь свой театр и его публику с тем театром, где выступаешь, и его аудиторией.

В «Ла Скала» публика горячая, прекрасно разбирающаяся в оперном искусстве, и большинство зрителей, во всяком случае галерка, в итальянской опере может спеть за любого певца, естественно, не на высоком профессиональном уровне, но текст и музыку они знают. Мне рассказывали, что иногда из публики подпевают плохо поющему артисту. Мне подобного наблюдать не приходилось, но, как требовательная и даже жестокая публика «ошикивала» певиц, я видел и слышал, и это, могу сказать, страшно, не дай бог пережить такое.

Но подпевает в «Ла Скала» не только публика. Вспоминаю такой случай: во время «сидячей» оркестровой репетиции в Италии (она называется «итальянской») спектакля «Дон Карлос» на сцене не было Плачидо Доминго — опаздывал его самолет, — и Ренато Брузон должен был начать дуэт без партнера. Каково же было мое удивление, когда вдруг почти все музыканты оркестра, за исключением, конечно, духовой группы, в унисон стали петь партию Карлоса, а на сцене партию Позы исполнял Ренато Брузон. Клаудио Аббадо улыбался. Надо сказать, что такое знание оркестрантами слов в опере явилось приятной неожиданностью. Мелодию, понятно, все музыканты знают, но чтобы они помнили каждое слово партии певца — сомневаюсь, в каждом ли театре встретишь такое.

Публика в самом знаменитом итальянском театре всегда дает отзвучать музыке и только потом аплодирует, несмотря на сильное желание выразить иной раз свой восторг, а уж если кто начинает хлопать раньше времени, его сразу останавливают завсегдатаи театра характерным звуком «шшшш».

В «Ла Скала», я бы сказал, культ собственного театра: на стенах коридоров, различных кабинетов, служебных комнат висят изображения театра «Ла Скала», эскизы декораций, старинные гравюры и фотографии, изображающие сцены из спектаклей, афиши, старинные и новые, в том числе и московских гастролей оперы. Когда среди плакатов и афиш, написанных латинскими буквами, замечаешь вдруг наши родные, московские афиши, всегда приятно сжимается сердце.

В феврале 1977 года в театре случился пожар, правда, небольшой, но сгорел занавес, знаменитый занавес театра, перед которым кланялись публике в течение всех послевоенных лет знаменитейшие артисты Италии и всего мира. Как раз весной 1977 года я впервые был в «Ла Скала» как персональный гастролер и видел этот обгоревший старый занавес, грудой лежавший во дворе. После одного из спектаклей я подошел к нему и оторвал несколько золотых шнуров, которыми была оторочена нижняя его часть. Они и сейчас хранятся у меня как реликвия. Весь остаток сезона 1976/77 года опускался интермедийный занавес, а к следующему, юбилейному сезону был уже сделан новый, точная копия прежнего. Но в памяти остался тот, сгоревший sipario «Ла Скала», перед которым и мне довелось выходить на лучшую итальянскую сцену во время гастролей Большого театра в 1973 году.

Интересно, что «Ла Скала» отмечает день рождения Дж. Верди концертами в Буссето. Неплохо было бы и Большому театру так же отмечать день рождения одного из русских композиторов. Трудно сказать, какой композитор ближе Большому театру, но, наверное, по многим причинам нам надо бы регулярно каждый год в мае устраивать выступления артистов ГАБТа в доме-музее П. И. Чайковского в Клину, который находится совсем недалеко от Москвы.

Если уж я заговорил о «Ла Скала», стоит коснуться некоторых творческих и организационных сторон работы этого театра. Планирование репетиций здесь примерно такое же, как у нас, — не намного вперед. В ГАБТе, пожалуй, даже несколько лучше: мы знаем свои репетиции обычно на следующие два дня, в «Ла Скала» — только на завтра. Лучше с этим дело обстоит, например, в театре «Ковент-Гарден» и в Венской опере, где дается недельный план репетиций, расписанный по минутам, и он точно соблюдается. Планирование спектаклей во всех театрах за рубежом хорошее — на весь сезон вперед известны даты и составы. Коррективы могут вноситься только в случае какой-то очень серьезной болезни певца.

На репетициях в «Ла Скала» артистам хора, тем, кто желает, выдаются полукомбинезоны — ведь встречаются такие мизансцены, когда артисты становятся на колени, ложатся, садятся на пол. И для того чтобы не пачкать свою одежду, они надевают не старые театральные костюмы, как принято у нас, а специальную рабочую одежду — это удобно и гигиенично.

Интересно, что генеральные репетиции проводятся здесь не утром, как у нас, а вечером, в то же время, что и обычный спектакль. Кроме того, за несколько дней до премьеры представлений нет, сцена занята под репетиции. Происходит это оттого, что там нет репетиционной сцены, как в Большом и Кировском театрах. Вообще репетиционных помещений в «Ла Скала» и в других зарубежных театрах меньше, чем у нас, и они хуже, и наши частые жалобы на то, что негде репетировать, мне кажется, необоснованны. Дело, скорее, в том, что мы расточительны по отношению к репетиционному времени, а следовательно, и к использованию помещений.

«Ла Скала» заботится о пропаганде артистов и своей работы. Театр имеет специальную ложу прессы, и, таким образом, вопрос о местах для музыкальных критиков в театре не возникает. Неплохо бы и у нас завести такое.

Обидно бывает, что мы не всегда умеем показать миру лучшее, что у нас есть. Я как участник телевизионных трансляций из «Ла Скала» «Дон Карлоса» и «Богемы» могу сказать, что в эти вечера публика в зале была не только такая же, как на обычных спектаклях, но гораздо более восторженная, потому что, во-первых, она слушала состав солистов исключительно высокого класса, который собирается не каждый день, во-вторых, понимала, что присутствует на празднике национального искусства — при трансляции итальянской оперы на весь мир, отсюда столь горячие овации и нескончаемые вызовы. И десятки миллионов любителей оперы в различных странах делают для себя выводы: первый — этот театр дает спектакли высочайшего качества, второй — в Милане необыкновенно темпераментные любители оперы. Кстати сказать, и подача спектакля телевизионными комментаторами и программа трансляции носили приподнятый, праздничный характер.

Не обыденной была и обстановка за кулисами. Приятно, что во время премьер и ответственных представлений, таких, как открытие сезона или трансляция оперы по телевидению, все в «Ла Скала» одеты празднично: режиссер, художник, хормейстер — в смокингах; все, имеющие к спектаклю отношение, если это позволяют условия работы, одеты в лучшие костюмы, белые рубашки, яркие галстуки, нарядные платья. В этом видно уважение к своему театру.

А как мы транслируем свои спектакли? Я участвовал в трансляциях «Бориса Годунова», «Хованщины», «Замка герцога Синяя Борода». И всякий раз в Большом театре была публика, необычная для него. Когда, например, транслировали «Хованщину» и «Синюю Бороду», билеты просто отдали дипкорпусу, и в зале сидели люди, которые посетили театр, так сказать, в рамках дипломатического этикета, и потому атмосфера во время спектакля, прием публики не имели ничего общего с тем, что обычно бывает в ГАБТе. А уж когда в середине хора — молитвы стрельцов в «Хованщине» — раздались аплодисменты тех, кто подумал, что номер закончен, а после его окончания послышались жидкие хлопки смущенных зрителей, понявших, что первый раз они аплодировали не вовремя, стало больно за Большой театр, за наше искусство. Один из лучших фрагментов гениальной оперы Мусоргского был испорчен некомпетентной публикой.

А ведь осенью 1973 года, во время гастролей нашего театра в «Ла Скала», помню, как после этого же хора — я сидел в зрительном зале — итальянцы буквально обезумели от восторга. Занавес поднимется и опускался без конца. И впервые за почти двухсотлетнюю историю этого великого театра, несмотря на традицию, запрещающую бисирование хоровых номеров, молитва стрельцов была повторена — так великолепна эта музыка и настолько прекрасным было исполнение. А у себя дома мы умудрились пригласить людей, совершенно не знающих оперу, и показали это на весь мир. Многие удивлялись: почему же знаменитая московская публика, о которой с таким восторгом отзываются все гастролировавшие у нас коллективы и артисты, вдруг так вела себя на спектакле, транслировавшемся по телевидению? Разве всем объяснишь, что это не была московская публика…


Ужасно огорчительна характерная для многих певцов узость репертуара. Причины тому разные. Одна из них — сложившаяся традиция выступлений только в одном театре, а только один театр не может дать артисту широкий спектр ролей. На гастроли в другие города выезжают обычно несколько раз в год, но и там выступают в тех же привычных операх. Когда-то артисты заключали контракты на сезон или несколько сезонов, переезжали из города в город, и таким образом, за счет многих театров, могли удовлетворить свою тягу к новым партиям.

«Ла Скала», лучший итальянский театр, хранитель передовых традиций итальянского оперного искусства, осуществляет постановки опер, как и большинство театров в капиталистических странах, международными силами, силами артистов из разных стран. В Большом театре, как и в других театрах нашей страны, это не принято. Не думаю, что следует приглашать зарубежных артистов надолго, но систему приглашения артистов из других театров нашей страны, из других городов на какие-то постановки или определенные спектакли было бы ввести неплохо.

Когда в Большом театре ставилась опера «Руслан и Людмила», на роль Людмилы была приглашена из Киева Бэла Андреевна Руденко. Она приехала на много месяцев, практически на целый сезон, репетировала с полной отдачей. Получилась прекрасная роль, возникли творческие контакты между артистами разных театров. К сожалению, это единственный пример, когда певица из другой труппы была приглашена в ГАБТ на новую постановку[30]. У нас есть ряд артистов, в том числе и я, выступающих в различных странах мира, которые таким образом в значительной степени расширяют свой репертуар. О себе могу сказать, что примерно половина ролей, которые я исполнял в последнее время на оперных подмостках, приготовлена мной в зарубежных театрах.

В крупнейших современных центрах музыкально-сценического искусства существует два типа формирования репертуара, что обычно зависит от технических возможностей театра и от принципа организации его труппы. Театры новые или реконструированные, имеющие хорошую материальную базу, просторные помещения для хранения декораций, могут себе позволить формировать программу спектаклей таким образом, что на протяжении всего сезона поочередно идут все оперы. Убрать декорации, подготовить сцену для другого представления в таких театрах, как, скажем, «Метрополитен-опера» или венская Штаатсопер, почти не составляет труда. В театрах старых, не имеющих хорошо оборудованных сцен, как, например, «Ла Скала», репертуар стараются составлять так, чтобы опера шла в течение двух-трех недель каждые два-три дня, а то и через день, то есть шесть — двенадцать спектаклей в сезон.

Известно, что спектакли в «Ла Скала» подолгу не идут. Иногда они ставятся на один сезон, иногда — на два-три сезона, в редких случаях постановка возобновляется через несколько лет. Но таких случаев, чтобы спектакль шел двадцать пять — тридцать пять лет, как бывает у нас, там нет. Считается, что опера каждый раз должна ставиться заново, а сценическое оформление и костюмы сошедших с репертуара постановок уничтожаются или продаются. Декорации спектаклей, пока они играются, хранятся в театре, а когда спектакль заменяется другим, их увозят на склад, находящийся далеко от театра. Подобное «ведение хозяйства» создает удобства и для артистов, которые приглашаются сразу на целую серию спектаклей.

Оба способа имеют свои достоинства и свои недостатки. Конечно, если спектакль идет на протяжении целого сезона, создается иллюзия, будто его можно посмотреть в любое время, хотя он включается в репертуар тоже шесть — двенадцать раз, а то и меньше. Но когда опера дается через большие промежутки времени, то и постановочная часть и все остальные участники отвыкают от нее, актерский состав меняется и той слаженности, которая вырабатывается, если спектакль играется часто на протяжении короткого периода, нет. Артисты за это время исполняют различные роли в других городах или в своем театре, выходят из сферы образов этой постановки и потому, с одной стороны, не так свободно действуют на сцене, а с другой — спектакль дается им дороже, требует большего внимания, большего напряжения — ведь что-то забывается, меняются партнеры и т. д. Если же артист играет свою роль через день-два да еще с одним и тем же составом, он каждый раз может прибавлять что-то новое, корректировать себя, исправлять недостатки, кроме того, какие-то находки из предыдущего спектакля он старается применять в следующем. Рост артиста как исполнителя данной роли будет более интенсивным, более явственным. Я замечал, что, если мне приходилось играть подряд несколько спектаклей, я находил для себя много полезного и поднимался на новую ступень понимания моей роли.

В Большом театре, где оборудование сцены примерно такое же, как в «Ла Скала», раньше репертуар формировался так, что спектакли шли на протяжении всего сезона, хотя и с большими интервалами. За последние годы пробовался принцип цикличности, когда спектакли идут по полгода, а потом весь репертуар меняется, пробуется и исполнение одной и той же оперы как можно чаще.

Думаю, для Большого театра, играющего в старом здании и имеющего много трудностей с хранением и перевозкой декораций, все же более удобен принцип цикличности, который следует как можно больше приблизить к тому, что существует в практике «Ла Скала», да и во многих других зарубежных театрах. Спектакли в этом случае получаются гораздо более высокого качества и по ансамблю и по отделке музыкальной и сценической стороны представления.

Итак, в театре существуют объективные условия, препятствующие расширению репертуара — та или иная опера почему-то идти не может. Но что мешает певцу расширять свой концертный репертуар, осваивать все новые и новые пласты как отечественной, так и зарубежной музыки? Инертность, исполнение одних и тех же произведений весьма опасны для артиста, в то время как расширение репертуара очень благотворно действует на его художественный рост. Ясно, что далеко не все из освоенного певцом может оказаться большой артистической удачей. Но ни одна роль, ни одно произведение, выученное и исполненное на сцене, не проходит бесследно для его творческого развития и находит отражение в других ролях и произведениях камерного репертуара, наиболее подходящих певцу по его творческим данным, в его, так сказать, «коронных» вещах.

Мы иногда замечаем, что артист вырос, глубже постиг роль, более свободно чувствует себя в техническом отношении. Зачастую, а возможно, и всегда, рост мастерства происходит не потому, что он работал именно над этой ролью, без конца ее репетировал, а потому, что освоил другие партии и романсы, расширил границы репертуара не только в смысле количественном, но и в отношении жанровой, стилистической, исторической амплитуды исполняемых произведений.

На протяжении многих лет я не раз слышал, что трактовка моих ролей, скажем, Руслана, Бориса Годунова, Филиппа, изменилась к лучшему, стала глубже. «Вы, наверное, очень много работали над этими ролями?» Чистосердечно признавался и признаюсь: я над этими ролями специально не работаю. То, что меняется, углубляется их трактовка, я и сам замечаю. Но, во-первых, меняюсь и я как человек и артист, углубляется мое знание жизни, накапливаются впечатления. Во-вторых, расширение репертуара сказывается на интерпретации этих ролей. Разве работа над значительным количеством камерных произведений Мусоргского не отразится на исполнении ролей в его операх? Разве работа над редко исполняемыми произведениями Верди и Россини не отразится на исполнении ролей в их более известных и чаще исполняемых операх? Конечно, отразится.

Дирижер Ламберто Гарделли, с которым мне довелось неоднократно выступать, рассказывал, что он продирижировал 125 операми. Только операми! А у него есть и огромные программы из симфонических произведений. Не уверен, что многие дирижеры могут похвастаться таким репертуаром. Правда, я не думаю, что все 125 опер были одинаково высокого качества и одинаково хорошо прозвучали у Гарделли. Более того, я знаю, что у него есть «свои» произведения, которые ему особенно удаются. И все же уровень этого дирижера определяется не только его талантом, но и тем колоссальным опытом, который он приобрел, освоив столь громадный репертуар.

Артист растет, лишь осваивая новые роли, новые произведения. Конечно, наступает определенный момент, когда уже не можешь учить новое с той быстротой, с какой это было возможно еще несколько лет тому назад. И память перегружается, и силы не те. Изменение интенсивности возможно. Но отказ от освоения нового невозможен. Это губительно для таланта. Самое страшное — превратиться в артиста подобного тому, который выведен в повести Михаила Чулаки «Тенор»: «Он теперь, как рантье при собственном голосе, — стрижет купоны»[31].

Помню, в 1962 году, когда праздновалось столетие Ленинградской консерватории, после торжественного заседания и концерта в Большом зале Ленинградской филармонии был организован концерт в Москве, во Дворце съездов. Поехали мы туда огромным коллективом — и музыканты, и певцы, и сводный хор, составленный из педагогов и студентов-вокалистов. Я тогда учился на третьем курсе и входил в число участников хора — мы пели «Патетическую ораторию» Свиридова. Возвращаясь ночью после концерта в Ленинград, мы не спали, а много разговаривали, в основном о своих певческих делах. Меня тогда поразила высказанная кем-то мысль: «Чтобы научиться петь, нужно петь много». И говоривший стал перечислять вокалистов — старших товарищей, которые в то время очень хорошо пели, доказывая, что они много выступают, часто выходят на сцену.

Мне эта мысль запала в душу, и я стал претворять ее на практике. И сейчас все больше и больше убеждаюсь — действительно, чтобы научиться петь, чтобы петь хорошо, нужно петь много. К сожалению, особенно в столичных театрах артисты не всегда получают ту нагрузку, которая необходима для нормального функционирования и развития голоса.

Справедливы слова поэтессы Ирины Снеговой: «Мастеровой не может не работать, он упускает тайну ремесла». Действительно, тайна ремесла от певца, который выходит на сцену лишь три раза в месяц, уходит. Надо по крайней мере в среднем через день-два выступать в спектакле или концерте. Не в классе петь, не экзерсисы — это мертвое дело, а в живой работе, перед публикой в естественных, нормальных условиях загружать и таким образом развивать свой вокальный и актерский аппарат.

В репертуаре певца должна гармонично сочетаться музыка разных эпох, разных стран. Плохо, если артист ограничивает свой репертуар, скажем, только классической музыкой или специализируется преимущественно на современной музыке. Мне понравилась мысль, высказанная балетным мастером Марисом Лиепой в статье «Грани таланта»: «Мы совершенствуемся на старой хореографии, но растем на новой»[32]. Так же и певцы: совершенствование вокальной техники, выделка голоса должна происходить на классическом репертуаре. Но развитие вокалиста идет очень интенсивно, когда артист обращается к современной музыке, общается с композиторами-современниками, которые в первую очередь определяют музыкальный уровень своей эпохи.

На конкурсах вокалистов мне не раз приходилось наблюдать, что практически все певцы прекрасно исполняют, во-первых, народную песню своей страны и, во-вторых, музыку современных композиторов. Причем очень хорошо исполняют эти произведения не только те участники, которые вообще удачно выступают в конкурсе, но и те, которые все остальное поют далеко не блестяще.

То, что хорошо поются народные песни, — понятно. Они передают что-то родное, близкое певцу, они впитаны им, что называется, с молоком матери. А почему молодые вокалисты хорошо поют современную музыку? Не прав ли И. Ф. Стравинский, утверждавший, что воспитание исполнителей следует начинать с современной музыки и потом постепенно переходить к музыке других эпох? Возможно, современные интонации, гармония, темпы, созданные композиторами нашего времени, будучи более близкими по духу певцам, оказываются и более доступными для их не всегда совершенной вокальной техники.

Часто бывает: появляется артист талантливый, молодой, все о нем говорят. Но он не просто вдруг стал известен, а сверкнул в определенной роли, и чаще всего это не первая его роль. Он выступал и в других партиях, но его не замечали. Но вот он нашел свою роль. В большинстве случаев это роль в современной опере или в опере, которая мало известна или до сих пор не имевшая достойной интерпретации. Ее надо искать. Каждый артист всю свою творческую жизнь ищет эту роль, и не всякий ее находит. Где ее найдешь — неизвестно. Тем более обидно, что артисты часто стремятся прежде всего к известным, признанным ролям, в которых прославились их великие предшественники. Но здесь-то открытий почти не бывает. Вспомним Федора Ивановича Шаляпина. Ведь он стал Шаляпиным, выступая прежде всего в операх современных ему композиторов или в тех, которые прежде не имели успеха, не получили признания.

Нет нужды доказывать, что он был величайшим певцом всех времен и народов. Шаляпин гениален. У него нет соперников. Такого количества ролей, интерпретации которых стали эталонами, кроме Шаляпина, не создал ни один певец. Подумать только: Сусанин, Мельник, Борис Годунов, Фарлаф, Еремка, дон Базилио, Мефистофель — Гуно и Бойто, — Галицкий, Досифей, Алеко, Варяжский гость, Сальери, Иван Грозный, Дон Кихот! — причем он был первым исполнителем шести последних ролей (всего в его репертуаре было шестьдесят семь оперных партий…). А концертный репертуар (более четырехсот произведений) — сколько песен и романсов стали популярными, вошли в программы многих и многих певцов благодаря Шаляпину!

Особо следует сказать о «Борисе Годунове» — исполнение заглавной роли гениальным русским певцом вырвало эту оперу из мрака забвения и сделало ее одной из самых исполняемых опер в мире.

Смело можно сказать, что Шаляпин сформировался на новом, доселе невиданном репертуаре. В своих книгах «Страницы из моей жизни» и «Маска и душа» он оставил серьезнейшие размышления о существе творчества певца. Это, пожалуй, единственные в истории книги, написанные вокалистом и содержащие глубокий анализ его работ, излагающие его художественные взгляды, а не просто перечисляющие роли, театры, в которых он выступал, и рассказывающие лишь об успехах, гастролях, гонорарах, что, к сожалению, часто свойственно мемуарам оперных актеров.

Фигуру Шаляпина в мировом оперном искусстве иначе, чем гигантской, не назовешь. Именно потому ни один певец, даже самый выдающийся, не стал в такой степени явлением художественной жизни последующих поколений, как он.

Слушая пластинки некогда знаменитых вокалистов, иной раз удивляешься: почему они имели такой успех? Очевидно, запись не передает всего того, чем покорял публику артист. С Шаляпиным подобного вопроса не возникает. Дело не только в том, что его голос хорошо ложился на микрофон, как сейчас говорят, а в том, что духовное, художественное содержание его пения неизмеримо выше содержания пения многих его современников.

Исполинская фигура Ф. И. Шаляпина преподает нам уроки, которые надо уметь воспринимать. Вышедший из бедной семьи, не получивший систематического образования, он стал образованнейшим человеком. Воспитать в себе потребность и умение «жрать знания», которые заметил в Шаляпине К. С. Станиславский, чрезвычайно важно, если мы хотим учиться у гениального артиста. Лев Никулин приводит в своей книге о Шаляпине слова великого певца: «…я и после успехов… продолжал учиться у кого только мог и работал»[33].

Круг знакомств Шаляпина был чрезвычайно широк, его друзьями были люди, составляющие гордость нашей отечественной культуры. Но недостаточно быть другом, недостаточно общаться с человеком, важно извлекать из этого общения полезное для себя. И Шаляпин умел делать это.

О Шаляпине говорят, что у него был «поставленный от природы голос». Я вообще не верю в этот термин: ведь от природы человек даже ходить не умеет, и он ходит на двух ногах, держась прямо, только потому, что вырос среди людей, потому, что его учили ходить, потому, что он наблюдал, как ходят. Бывали случаи, когда ребенок оказывался в джунглях и воспитывался среди обезьян. Он и передвигался обезьяньим способом. Термин «от природы поставленный голос» кажется мне опасным. Природа не может поставить певческий голос, поскольку пение — благоприобретенный навык. Ведь человек говорит, дышит, ходит, двигается, но не поет до тех пор, пока не начинает петь часто, много.

Певческий голос развивается лишь в процессе пения. До этого человек обладает лишь разговорным голосом. На мой взгляд, правильнее было бы говорить не «от природы поставленный голос», а «певец, не имеющий — либо от природы, либо от неверного обучения — ложных навыков, зажатости, скованности». Поэтому, думаю, голос Шаляпина не был поставленным от природы. Другое дело — он умел учиться везде, где только мог, — актерскому исполнению, умению носить костюм, гримироваться, двигаться, манерам, языкам. Так же он учился и пению — слушая других, проверяя себя, используя, наконец, граммофонную запись. Если сравнить ранние и поздние граммофонные записи Шаляпина, можно заметить рост не только исполнительского, но и вокального мастерства.

Я надеюсь, что когда-нибудь будет выпущен сборник критики о Шаляпине — всех рецензий, которые выходили на протяжении его творческой жизни. Мы и сейчас можем многое прочитать о нем, но преимущественно статьи, отражающие его триумфы, победы, показывающие артиста в период расцвета его дарования. Однако не менее интересны рецензии — некоторые из них мне приходилось читать, о некоторых только слышал, — в которых оценивается Шаляпин, делающий первые шаги на сцене, а также рецензии отрицательные (написанные серьезными, авторитетными критиками), показывающие его ошибки, заблуждения.

Вся картина его творческой жизни, отраженная в прессе, будучи напечатана в одном сборнике, даст нам представление о развитии великого певца-актера от начала и до конца его творческого пути. Чрезвычайно поучительно то, как из простого, необразованного, неотесанного парня формировался человек образованный, обогативший свою память огромными знаниями, воспитавший себя и как человека и как артиста. Эта линия развития, которую можно будет проследить в подобном сборнике, явится поучительным, важным и нужным примером для всех нас. Ведь в первых откликах прессы на выступления Шаляпина мы встречаем и замечания о еще несовершенной вокальной технике, о том, что он не умеет носить костюм, просто актерски грамотно держаться на сцене. Шаляпин сам рассказывает о воспитании своего художественного вкуса, приводя, например, эпизод, как Мамонтов во время Нижегородской ярмарки показывал ему на выставке работы новых русских мастеров, в частности Врубеля, — и Врубель Шаляпину не нравился, ему нравилась тогда гладенькая, красивенькая, чистенькая живопись. Постепенно его вкусы сформировались, и Шаляпин сам стал художником, живописцем, гримером самого себя — и притом выдающимся!

В воспоминаниях великого певца можно прочитать и о том, как он, по сути дела, заново учился говорить по-русски. Его простонародный, «окающий» волжский говор не подходил для исполнения ролей, в которых ему приходилось выходить на сцену. Он это понял и научился говорить «по-барски». Больше того, со временем Шаляпин блестяще овладел французским и итальянским языками, знал украинский, пел по-английски с прекрасным произношением. У него были удивительные способности ко всему. Но никакие трудности не могут быть преодолены без той колоссальной работоспособности, которой отличался знаменитейший русский артист.

Читая Шаляпина, слушая Шаляпина, глядя на фотографии, картины, знакомясь с воспоминаниями о нем современников, представляешь себе почти живой образ гения мировой оперной сцены. Возможно, поэтому влияние шаляпинского творчества на певцов, исполняющих его репертуар, огромно. Этого влияния очень трудно избежать. Будучи начинающим певцом, я без конца слушал записи Федора Ивановича, и многие его интонации, его интерпретации образов буквально врезались в память. Работая над произведениями из его репертуара, трудно было освободиться от концепций великого артиста. Со временем я понял, насколько различно иной раз понимание какого-то образа Шаляпиным и мной, поэтому мне необходимо было некоторое время вообще не слушать его записи, хотя для меня это — громадное эстетическое наслаждение.

Бывает так: артист якобы учится у Шаляпина, перенимает у него что-то и уверен, будто действительно делает это в интересах своего творчества и является последователем величайшего из певцов. Он ошибается. Он просто занимается копированием Шаляпина, вместо того чтобы следовать его заветам. Встречаются вокалисты, пытающиеся имитировать голос знаменитого артиста, а если разобраться — не голос, а просто те или иные особенности его пения, сплошь да рядом ненужные, которые и у Шаляпина-то выглядят не слишком хорошо, а у другого певца тем более: различные придыхания, украшения, искажения нотного текста. Кое-кто грубо разговаривает с работниками театра, хотя оснований для конфликтов, какие были у Шаляпина, у него нет. То же самое происходит с репертуаром. Певец вроде бы следует Шаляпину — поет те же песни, исполняет те же роли, причем старается скопировать грим и костюм и, насколько возможно, сценическое поведение и считает, что следует его заветам.

Но Шаляпин, наоборот, прежде всего искал свой путь в искусстве, свой репертуар, свою интерпретацию, завоевывал право на свое собственное творческое лицо. Ведь он жаловался, что, когда начал работать в Мариинском театре, его заставляли играть так, как играл И. А. Мельников. Шаляпин сознавал свое предназначение в искусстве и в жизни и стремился идти своим путем. Следовать заветам Шаляпина, правильно воспринимать его уроки — значит, быть художественно самостоятельным, пытаться обрести свое лицо, найти свой репертуар, свои интерпретации ролей, отличные от шаляпинских, быть столь же образованным человеком, так же тщательно, самостоятельно готовить роли. Мне иногда хочется сказать человеку, который, по его мнению, подражает Шаляпину: «Не тому подражаешь! Выучи несколько языков, знай их, как Шаляпин, найди, открой какую-то новую роль, новые песни, романсы для публики, создай свою независимую интерпретацию, которая и для последующих поколений певцов была бы интересной и в свою очередь оказывала влияние на их творчество. Сделай это — тогда ты будешь действительно подражать Шаляпину».

Гений дает примеры не только положительные, но и отрицательные. У меня есть вырезки из старых журналов, где изображен Шаляпин в спектаклях, например в опере Бойто «Мефистофель». Среди толпы ряженых стоит настоящий Мефистофель. Здесь нет ансамбля, который должен существовать в оперном театре. Есть гениальный артист, перевоплотившийся в Мефистофеля, и артисты хора, миманса, а также солисты-партнеры, оставшиеся самими собой.

Снимки эти производят ужасное впечатление. Шаляпин, этот бриллиант, всегда был достоин лучшей оправы. А он не мог ее получить, потому что реформа, совершенная им в оперном деле, касалась прежде всего его самого. И, несмотря на его попытки режиссирования, он не смог создать свой театр, который основывался бы на его творческих принципах. А когда время создания подобного театра подоспело, когда Шаляпин был в зените своего мастерства, когда он создал весь свой необъятный репертуар и накопил огромный опыт, он поехал на лечение и гастроли за границу. Возвращение домой несколько раз откладывалось, новые контракты, болезни и необходимость лечения меняли планы певца. До конца дней своих он сохранял свое гражданство, безумно тосковал по родине: «Без России и без искусства, которым я жил в России… очень скучно и противно». На чужой земле создать свой театр невозможно, для этого нужна живительная почва родной культуры. В этом была страшная трагедия великого артиста.

Шаляпин провел на чужбине около шестнадцати лет. Пел на всех лучших оперных и концертных сценах мира, имел огромный успех. Его похороны в Париже собрали большие толпы народа. Я был на знаменитом кладбище Пер-ла-Шез в Париже. Видел там могилы некоторых великих итальянских композиторов, многих выдающихся музыкантов, художников, писателей Франции. Могилы эти посещаются — на кладбище бывает много людей, — но здесь нет цветов, как на могиле Шаляпина на гораздо более скромном кладбище Батиньоль на окраине города.

Я дважды посетил это кладбище. Среди чужих могил — русский крест и надпись по-французски: «Здесь покоится Федор Шаляпин, гениальный сын земли русской». На плане кладбища место, где похоронен великий артист, отмечено авторучкой — кто-то из побывавших здесь сделал отметку для других посетителей. Могилу Шаляпина навещают прежде всего его соотечественники, приехавшие в Париж из Советского Союза.

Какова же любовь народа к своему гению, если могила его далеко от родной земли так почитается! Только Родина может вскормить артиста, и только Родина его никогда не забудет и будет вечно ценить. Несмотря на мировое почитание (в театрах «Ла Скала», «Метрополитен-опера» можно увидеть портреты Шаляпина), музеи Шаляпина существуют только в СССР. Столетие со дня рождения великого артиста было отмечено торжественным заседанием и концертом в Большом театре, изданием самого полного собрания грамзаписей, выпуском трехтомника, посвященного его жизни и творчеству, и других книг, огромным количеством статей в газетах и журналах. Волны Черного моря, которые так любил гениальный певец, бороздит гигантский лайнер под флагом нашей страны — «Федор Шаляпин».

Весной 1973 года, вскоре после празднования столетнего шаляпинского юбилея, мне довелось побывать в Монте-Карло, где некогда гениальный артист впервые выступил в заглавной роли в опере Массне «Дон Кихот». Там была устроена большая выставка, посвященная столетию со дня рождения С. П. Дягилева. На ней меня особенно поразил один экспонат: бронзовая посмертная маска Шаляпина из коллекции Сержа Лифаря. Если посмотришь на фотографии Шаляпина в молодости, у него простое, мужицкое лицо. Постепенно, с годами оно как бы озарялось пламенем гениальности, пылавшим в его душе, отшлифовывалось ролями, которые играл великий артист. На фотографиях Шаляпина в зрелом возрасте мы видим совершенно иную осанку и иное лицо — благородное, породистое, даже с неким отпечатком аристократизма. Посмертная же шаляпинская маска меня поразила: смерть сняла весь налет, благоприобретенный им в течение его творческой жизни. Передо мной было лицо уставшего, глубоко страдавшего русского крестьянина. Смерть обнажила подлинный облик гениального артиста, вышедшего из самых низов народа и прославившего этот народ[34].

Загрузка...