Мы решили назвать ее «Лориаль». Откуда взялось это слово, трудно сказать.
Есть в нем что-то ярко-зеленое, подсвеченное розовым, и даже Борька Лахов сказал: «Все в порядке».
А вообще это была моя идея, потому что у меня есть цветовой слух на слова.
Любое слово я могу изобразить в виде абстрактной миниатюры шестидесяти шести цветов. Например, «идиот»: это в синей протоплазме расплывается серый овал.
Буква «И» темно-синего цвета, буква «О» — большой серебряный пузырек, он светится изнутри и дрожит. Или слово «циник» — цвета желтоватой бронзовой фольги.
Ночью иногда лежишь в постели, спать не хочется, вот и начинаешь с закрытыми глазами шептать себе разные слова. А в голове — золотые и зеленые точки, голубые мотыльки и трава. И вдруг градом, красные, как вишни, сыплются откуда-то сверху огни. Это я без особой на то причины вспомнил о Маринке. Почему Маринка — красный град, я не знаю. Вообще-то у нее розовое имя. Что в ней такого ярко-красного? Губы бледно-розовые, глаза серые… Впрочем, я не о том.
Мы сидели в мягких креслах с красной пушистой обивкой и молча страдали. Кресла были замечательные: низкие, удобные, овальной формы, с такой дыркой внизу. И, как пишут в фантастических романах, наши усталые мускулы утопали в мягком, эластичном ворсе материи.
И был у нас свободный день: не воскресенье, а именно свободный, он вышел нам в награду за кое-какие успехи на столярном фронте. Весь класс был в мастерской, а мы трое — дома. И оттого, что это случилось среди недели, когда все нормальные люди работают, у нас появилась потребность сбиться в кучу, что мы часам к одиннадцати на Борькиной квартире и сделали.
Окна были задернуты плотными коричневыми шторами, под боком шуршал магнитофон, а экран телекомбайна беззвучно мерцал голубым. Никаких передач в это время не было, просто нам было приятно сидеть в насыщенной электрическим треском тишине.
Мы горько пели. Сначала Борька исполнил соло «Босс нам отдал приказ лететь в Кейптаун…», и нам понравилось: уж очень одиноко было у нас на душе. Потом мы все втроем затянули «На корабле матросы ходят хмуро…», и нам понравилось тоже. Тогда мы вдохновились, включили магнитофон и спели на пленку «В таверне шум и гам и суета…». А это, как известно, есть вторая серия песни про Билля. Тут бедняга Билль наконец нашел этого негодяя боцмана и рассчитался с ним, как полагается.
К древним песням нас пристрастил Борька, а ему это пристрастие передалось от отца, который в молодости собирал для души городской фольклор. Качество записи у него было далеко не блестящее, исполнение тоже, у нас получалось намного лучше.
Записались мы, сели поближе и стали слушать свои мужественные голоса. Но тут нам помешали. Вошла тетя Дуня, пригорюнилась в дверях, слушала, слушала, а потом сказала:
— Господи, воют, как домовые…
— Шпионка, — убежденно сказал Борька, когда тетя Дуня ушла. — Ее здесь и оставили специально, чтобы за мной шпионить. Я бы и один прекрасно прожил.
— Далеко укатили твои? — спросил я.
— Да опять в Европу, — небрежно ответил Борька. — И кто их только туда пускает? Обещали «Панасоник» привезти — и фигу вам. Одним вот этим ящиком отделались.
— Как бы им старушка чего не написала… — осторожно сказал Шурик. — Ты с ней помягче как-нибудь.
— С кем, с теткой Дуней? Да она полуграмотная. Я за нее сам все письма пишу. Что хочу, то и сочиняю. Конечно, обострять не стоит, потому что она может и другого писаря найти. За неделю до письма начинаю на цыпочках ходить, чуть ли не сахарной пудрой посыпаюсь. Вот так и живем.
Борьке я не завидую. Почти полтора десятка лет живет человек и из них, считай, десять лет без родителей. Ездят и ездят.
Он их ждет, что бы там ни болтал. Тоскует. А они прилетят в отпуск, насорят упаковочной бумагой — и опять поминай как звали. Говорить по-русски совсем отучились. Люди добрые говорят «застежка-молния», а Борькина мама — «зиппер». Так их во дворе Зипперами и прозвали. Но скажи об этом Борьке — убьет. Сам про них иногда такое заворачивает — слушать тошно, а другим заикнуться не даст.
Зипперы считают, что они своему сыну ни в чем не отказывают. Я за марку Гоа откусил бы себе палец, у него их целый альбом: золотые, тисненые, с гербами. Откроет Боря альбом, посмотрит глупо — и закрывает опять. А ребята по всему городу гоняются за этими марками. По пять рублей за штуку платят, и я бы заплатил, честное слово, хотя знаю: попроси я — Борька отдаст мне пол-альбома за просто так. Ему очень хочется, чтобы я попросил. Но я ему этого удовольствия не доставлю. У этого человека брать ничего нельзя, он дарит — как покупает. Точнее, как откупается. И доволен, что дешево откупился.
Это как раз понятно: от него самого откупились. В шкафу у него, пересыпанные нафталином, висят костюмы на все времена года и на все его будущие вкусы и возрасты. «Вот как мы тебя любим, сыночек: сейчас, и через год, и даже в свое отсутствие». Борька сам говорит: «Взять бы в этом шкафу да среди тряпья и повеситься. Вот смеху будет!»
Вчера на уроке литературы заглянула к нам в класс Мантисса. Все поднялись, а она говорит:
— Лахов, Ильинский, Мокеев — на месте?
— Тут, — ответил за нас староста.
Мы с Борькой переглянулись: не иначе, как дознались, почему в физкультурном зале повесился скелет. Собственно, тащили его с третьего этажа не мы и дверь держали тоже не мы, этим занимался целый ряд товарищей, но не будешь же объяснять всем и каждому, что являешься лишь пассивным соучастником. На месте преступления нас не видели, но, вероятнее всего, нашли Борькину расческу, на которой выцарапан не только его телефон (это для застенчивых девочек), но и даты рождения и предполагаемой смерти.
— Задержитесь после уроков, будет откровенный разговор, — сказала Мантисса и, не посмотрев даже на Людмилу Евсеевну, ушла.
Люся, бедная, вся покраснела от горя, и ее белая блузочка стала ярко-розовой. Мантисса была с Люсей на ножах и не считала нужным это скрывать. Мантисса — наша классная дама. Если ты ей сразу не показался, она медленно и постепенно начинает тебя изводить. Не нотациями, нет, и не напоминаниями, во сколько рублей ежегодно мы обходимся государству. Мантисса изводит нас разговорами. Семь потов сойдет, когда начнут из тебя вытаскивать клещами твой личный ответ на какой-нибудь общий вопрос вроде: «Ну, так как же, а?» Ты сидишь и сыреешь и прячешь глаза, а Мантисса смотрит на тебя сквозь очки не мигая и добросовестно ждет ответа. Всего у нее в арсенале три степени разговоров: откровенный, начистоту и по душам. Разговор по душам кончается, как правило, вызовом родителей. Начистоту я уже разговаривал — после третьей двойки по английскому языку. Нам троим предстоял откровенный разговор: поскучнее, но тоже красиво.
— Ну что вы такое? — сказала нам Мантисса. — Смотрю на вас, смотрю и не могу понять: что вы из себя представляете? Мантисса сидела за учительским столом, и вид у нее был действительно сокрушенный: словно она и в самом деле недоумевала, размышляя на эту горькую тему. Под ее выразительным взглядом мы и сами казались себе какими-то угрюмыми межпланетными выродками.
— Мы просто люди, — мрачно сказал Борька, потому что Мантисса ждала ответа. Такой у нее был способ выматывать: ждать ответа там, где ответа не может быть.
— В школе просто людей не бывает, — возразила Мантисса. — Есть активисты, есть отличники, есть хорошисты и есть никчемные люди. Возьмем хотя бы вас, Ильинский Сергей. — Мантисса сняла очки и посмотрела на меня в упор. Без очков она выглядела куда моложе и симпатичнее. — Ну, что вы такое, а? Что вы даете классу?
Даже для спасения жизни я не смог бы ответить на этот вопрос: я просто не понимал, к чему Мантисса клонит.
— Это надо у класса спросить… — буркнул Борька, но я ткнул его кулаком в бок, и он замолчал.
— Не нужны вы классу, Ильинский, — притворившись, что не слышала, ласково сказала Мантисса. — И Лахов не нужен, и без Мокеева, — она надела очки и уставилась на Шурика так, как будто видела его впервые, — и без Мокеева класс вполне обойдется. Хотите знать, почему?
Мы смотрели на нее исподлобья и молчали.
— Так хотите или вам все равно? — настаивала Мантисса.
Не дождавшись ответа, она вздохнула, полезла в портфель и принялась рыться в своих бумагах.
— Потому что вам не дорога честь коллектива.
Ну, уж тут-то мы совсем сникли. Такие фразы — как липучка для мух: прилипнешь к ним и будешь жужжать весь день, так и не сдвинувшись с места.
— Вы прекрасно знаете, что наш класс один из лучших в районе, — не прекращая своих поисков, озабоченно говорила Мантисса. — Мы не так уж далеки от того, чтобы стать самыми лучшими, то есть занять первое место по успеваемости, активности и дисциплине. С успеваемостью у вас пока все в порядке, и я рада, что вы не даете оступиться Мокееву. Дисциплина в последнее время тоже наладилась, — Мантисса испытующе взглянула на нас сквозь очки, и я подумал: неужели нашли-таки Борькину расческу? — а вот активность ваша… — С горестным вздохом Мантисса положила перед нами на первую парту раскрытую тетрадь: — Посмотрите сюда, здесь как на ладони ваше общественное лицо. Думается, комментарии излишни.
Общественное лицо представляло собой двойной листок в клетку, на котором по вертикали были написаны фамилии, а по горизонтали — виды выполняемых работ. Набор нагрузок был невелик: стенгазета «Родная школа», стенгазета «Наш класс», стенгазета «Крокодильчик», группа инструкторов, группа фотомонтажа и концертная бригада. Рядом с каждой фамилией в соответствующей графе стоял аккуратный крестик, иногда два крестика, реже три. Только наши фамилии оставались без крестиков, тут Мантисса была совершенно права.
— Теперь вы поняли, — помолчав, сказала Мантисса, — что коллектив не простит вам, если мы уступим первое место? В нашей школе у нас нет соперников, это правда…
Ну еще бы: Мантисса еще год назад разбросала по окрестностям всех наших двоечников и хулиганов. Трое в «Б», двое в «В», двое в «Г» и еще четверо перешли в другую школу.
— Но вот в двести девяносто второй «А» класс имеет стопроцентную, как и у нас, успеваемость. Так что нам по этому показателю их уже не обогнать.
«А может, попробуем?» — подумал я, но промолчал.
— Мы нащупали их слабое место, — с жаром продолжала Мантисса, — треть учеников у них совершенно не охвачена поручениями. А у нас, как видите, почти каждый второй несет по две, а то и три нагрузки. И только вы — как омертвевшая ткань на теле класса…
— Да ничего не омертвевшая! — обиделся Борька. — Подумаешь, дело какое! — Он притянул к себе тетрадь. — Мы хоть сейчас найдем себе нагрузку, если за этим дело стало.
Шурик подсел к нам за парту, и мы склонились над тетрадью. Перспективнее всего был хоркружок. В крайнем случае, там можно подвывать и без голоса. Но хоркружок был забит до отказа. Я никогда не думал, что у нас такой голосистый класс. Драмкружок не подходил: все роли в «Горе от ума» были уже разобраны, а затевать ради нас новый спектакль никто не станет. В стенгазете «Наш класс» трудилось семь человек — то есть каждый пятый, а поскольку рисовал и писал всю газету один Гугуев, нам было стыдно туда проситься. Газета «Крокодильчик», хотя в ней числилось пять сотрудников, существовала лишь в воображении Мантиссы, и виноваты в этом были косвенно мы: я предложил назвать наш сатирический листок «Розочкой», и Борька уже нарисовал шапку первого номера (ярко-красный злорадный цветок с длинными кривыми шипами), но Мантисса вмешалась и отменила название по причине его нездоровой сентиментальности. Поскольку Мантисса осталась непреклонной, класс обходится с тех пор без своего сатирического органа.
Группа фотомонтажа меня устраивала больше всего: работа тихая, сидячая, располагающая к размышлениям. Идея Мантиссы была подготовить монументальное полотно на тему «Широка страна моя родная». На каждое слово— картинка. Допустим, «Широка» — картина Шишкина «Рожь», «страна» — карта строек пятилетки, «моя» — вид на нашу школу, «родная» — мама с малышом. Дальше первой строки дело не пошло: монтажники споткнулись на слове «много». В разгар творческих споров к ним явился Борька Лахов и сразу раскидал всё по местам: «Много» — первомайская демонстрация, «в ней» — картина Пименова, кажется, «По Москве», ну, а «лесов, полей и рек» любой дурак может наклеить. На слово «я» он, не задумываясь, предложил свое фото. От этих идей монтажники смутились и пребывали в смущении очень долго, пока на них случайно не набрел сам директор школы. Он просмотрел все, что было сделано, удивился, а удивившись, попросил работу эту прекратить навсегда. Так что группа монтажников работала, но не действовала, чем Мантисса была очень огорчена.
— Может, нам в инструктора податься? — робко сказал Шурик.
— Инструкторов у нас и так достаточно, — устало ответила Мантисса. — Все хотят малышами командовать, и никто не хочет нужное дело делать. Вот, например, «Клуб любителей шутки» — у меня пустует эта графа. Ребята вы остроумные, веселые. Организуйте клуб, как в двести девяносто второй.
— Это что, из «Крокодила» анекдоты вырезать? — уныло спросил Шурик, и по реакции Мантиссы мы поняли, что он как в воду смотрел.
— Ну хорошо, — сухо сказала Мантисса. — Я вижу, трудно вас чем-то заинтересовать. Предлагайте сами, я слушаю.
Это был ход наверняка. Как будто мы никогда ничего не предлагали! Да мы всю жизнь только этим и занимаемся. Клуб «Галактика» не пошел: слишком много лампочек понадобилось на звездное небо, и завхозу это дело не понравилось. Газета «Антимир», где все наоборот, чтобы ни одного слова правды, тоже наша идея. О «Розочке» тем более нечего говорить. «Какие-то идеи у вас все набекрень, — сказала нам однажды Мантисса. — Нет чтобы предложить что-нибудь существенное: «Клуб русской лирики восемнадцатого века», например. Было бы очень интересно: ведь мы ее так плохо знаем. Нет, все их тянет в какое-то прожектерство…»
Мы, видимо, слишком долго молчали, и Мантисса покраснела от негодования.
— Эх вы!.. — вздохнула она наконец и встала. — Противно с вами разговаривать! Ничего не делают, ни о чем не думают, ничего не хотят… Идите, механические вы граждане…
— Давайте кинем в шахматишки, — потягиваясь, сказал Борька. — А то ведь сдохнуть можно от безделья. Слышишь, Шурка? Разок тебя обштопаю — и тебе полезно будет, и мне приятно.
— Ладно, — согласился Шурик. — Играем на жвачку.
Сказал — и посмотрел на меня. Я медленно поднял глаза. Шурик, скромненький, тихий, в Борином старом костюмчике, встретил мой взгляд и завял.
Стало тихо. Я встал с кресла, подошел к книжным полкам, нашел «Виды Исландии» и начал рассматривать.
— Ладно, — сконфуженно сказал Шурик, а я стоял к нему спиной, — не на жвачку. Пусть тот, кто проиграет, выйдет на балкон голышом и прокричит: «Я Тутанхамон!»
— Иди ты, холодно, — поежился Борька. — Лучше на жвачку.
Я сел от них подальше, на диван, загородился книгой. Мне очень это дело не нравилось. Если Шурик и был человеком второго сорта, то только для Борьки, не для меня. Он был довольно хилым, низкорослым, страшно ленивым, отчего и в школе с трудом «успевал», и мы с Борькой по всем статьям его опекали. Самой судьбой ему предназначено было стать у нас мальчиком на побегушках, но он не стал. Даже Борька не осмелился бы им помыкать. И не только потому, что я не позволил бы. Имелось в Шурике что-то такое, что в старину называли «божьей искрой». Никто так не умел рассказывать, как Шурик: из ничего, с пустого места, с одной-единственной фразы. «В четыре часа утра к острову прокаженных медленно подошла тяжело груженная шхуна», — начинал он вялым, сонным голосом, и десять вечеров подряд мы слушали, затаив дыхание, историю, вся прелесть которой была в том, что Шурик сам не знал, чем кончится следующая глава. Борька слушал его очень ревниво, раздражался, когда концы не сходились с концами, — впрочем, придирки его были мелочными, у Шурика все сходилось само собой. Я был уверен, что в нем сидит гений, и больше всего меня огорчала полнейшая Шуркина беспринципность. Он брал у Борьки деньги, побрякушки, мог взять что угодно, ему на гордость и достоинство было совершенно наплевать. Впрочем, меня он еще немного стеснялся.
Они играли и приговаривали: «Так, так», — и, как выражалась тетя Дуня, «собачились», а я сидел на диване, листал «Исландию» и думал. Каменистые пейзажи с лужицами бледных цветов, как ни странно, натолкнули меня на одну интересную мыслишку: а имею ли я право требовать от человека, чтобы он жил согласно моим представлениям о нем? Кто может поручиться, что мои представления единственно верные? Про меня однажды сказали, что на физике я стараюсь вылезть вперед, и сказали-то плохо, за глаза, но, может быть, действительно вылезаю? А уж если я не знаю себя самого, как могу я судить о том же Шурике или о Борьке? Ладно, скорректировал свое поведение, и сейчас Анна Яковлевна имеет все основания быть мною недовольной. Задает вопросец с зазубриной, и никто не может разобраться, не выпрыгиваю и я, не подчеркиваю ничего. Что с того, что знаешь? Знай. Мне Маринка сказала — ханжество, дожидаешься, пока спросят в упор: ну, Ильинский, надежда последняя, свет очей, вывози. Но, во-первых, Анна Яковлевна не спросит, мне вообще кажется, что она сразу все поняла. А во-вторых, не дожидаюсь, потому что знание (вычитал где-то) не достоинство, а почти недостаток: понимаешь яснее, что знаешь преступно мало и что все никогда не сможешь узнать. Я сказал как-то раз Анне Яковлевне о знании — она задумалась, а потом ответила, что никогда еще на эту тему не размышляла. Это было еще до ханжества. Все уставились на меня, и стало мне странно: я размышлял, а она не размышляла! Но, видимо, мне понравилось это состояние радостной глупости, потому что буквально через урок я подпрыгнул с дурацким вопросом об энтропии Вселенной, даже не с вопросом, а так. Анна Яковлевна на меня посмотрела и ничего не сказала, но это был взгляд! Только я понял смысл его да еще Маринка. В тот день после уроков она сказала, что рада, что в какие-то моменты я могу быть глупее, чем есть. А то трудно со мной, сказала. Может быть, действительно выставлялся, а теперь притворяюсь скромнягой и выжидаю, пока позовут, и сам того не сознаю?
Потом мы заговорили о жизни.
— И куда бы это с тоски податься? — зевая, сказал Борька. Он любил тосковать и делал это с удовольствием.
— Лично у меня, — сказал я, — такое чувство, что мы прогуливаем. Противненько как-то.
— Не только у тебя, — заметил Борька. — У тетки Дуни точно такое же чувство. Она в эти отгулы не верит.
— Мои тоже не верят, — сказал я. — Они с Мантиссой уже общались.
— И что она за нас взялась? — буркнул Борька.
— Мешаем мы ей, наверно, — ответил я.
— Ребята, помните, — без всякой связи с разговором перебил меня Шурка, — какую мы подводную лодку соорудили? У нее еще был атомный двигатель, ведро с мазутом. Мы его каждый раз поджигали.
— Еще бы, помним, — мрачно сказал Борька. — Хозяин автомобиля в конце концов нашелся… Моя мать шестьдесят рублей заплатила. Повеселились законно.
Мы помолчали, переваривая эту давнюю историю.
— А знаете, почему все так складывается? — сказал вдруг Борька. — Старая она. Мантисса. Ей тишины хочется, а мы шумим. Ей что от нас нужно? Ляг на диванчик, накрой пузо газеткой и дыши. И чтоб тихо. Обязательно чтоб тихо, иначе никакой не будет организации.
— Да какая она старуха? — сказал я. — Мой отец постарше.
— Ну и что? — ответил мне Борька. — Сделай твоего отца классной дамой — то же самое будет.
— Ты его не знаешь, — сказал я.
И мы опять замолчали.
— Бежать, — сделал вывод Борька. — Кстати, послезавтра контрраб по физике. Удочки смотать было бы весьма кстати.
— Куда бежать-то? — Шурик задал самый практический вопрос. — Остров, что ли, открыть какой-нибудь?
— Остров — это дело, — сказал Борька. — Чтобы озеро в центре и лес чтобы рос базальтовый…
— Бальзовый, — поправил Шурик.
— Ну пускай. И какие-нибудь странные растения. Понастроили бы мы себе домов…
— А остров необитаемый? — спросил я.
— Можно и так, — ответил Шурик. — А можно — пусть там живут аборигены, человек восемьсот-девятьсот.
— Смуглокожие девушки… — Борька потянулся.
— Никаких девушек, — возразил я, вспомнив о Маринке. — И вообще — ничего лишнего. Несколько фабрик, два-три завода…
— Без фабрик нельзя, — поддакнул мне Шурик.
— Идите вы! — сказал Борька. — Можно ведь искусственно задержать развитие цивилизации. Аристократическая рабовладельческая республика меня больше устраивает, чем ваша островная индустрия. Пусть будет по типу Спарты…
— Ну, и остался ты без магнитофона, — мне стало смешно, — поскольку аборигены без фабрики тебе даже метра ленты не произведут.
— Рабы все портят, — заявил Шурик, — у них малопроизводительный труд. Их надо бить, чтоб они работали…
— Цыц, шкет! — сказал Борька. — Пороть илотов буду лично я, а магнитофон и телевизор мы возьмем с собой из двадцатого века.
— А включать его ты во что будешь? — поинтересовался Шурик.
Борька задумался и наморщил лоб.
— Ладно, я согласен… Будем жить на том же уровне, что и спартанцы. В конце концов, телевидение размягчает дух.
— Ну, а окружающий мир? — спросил я. — Самолеты, пароходы, спутники. Рано или поздно нас откроют, аннексируют…
— …и поставят крестик, — добавил Шурик.
— Да, идейка отпадает, — согласился Борька.
Нам стало здорово неуютно оттого, что некуда деваться от Мантиссы. То, что мы не механические граждане, нам было ясно как божий день. Но, может быть, мы вообще какие-то не такие? Поет же половина класса в хоре ради крестиков? Монтажники, кружковцы — все на Мантиссу работают. Это ж надо, как нам с ней не повезло. И главное, был человек, вел наш класс на зависть всем параллельным, так нет же, вздумалось ему научно расти! Что самое обидное — вернется скоро, достанется каким-нибудь лопухам, а мы его только-только понимать начали! Он трудный был человек, он обижался на нас, как на людей, и спорил с нами, как с людьми, и насмехался, если заслужили, а эта только делает вид, что обижается и спорит. Вот прорабатывала нас, возмущалась, а все для виду…
Мы долго молчали. Вдруг Шурка заворочался в своем кресле и вяло, равнодушно так, сонно сказал:
— Ребята, а что, если…
В первый момент мы просто не поняли, что Шурка переживает звездный час своей биографии. Мы замахали на него руками:
— Планету? Что за дурацкая идея!
— А где хоть она, твоя планета? — глупо спросил я.
— Да какая вам разница, где! — Шурка даже обиделся. — Про остров вы не спрашивали, где! А планет — вон десять тысяч в одной нашей Галактике! Подобрать одну, чтоб без птеродактилей, почистить хорошенько и разделить на троих. Я бы взял континентик около экватора…
— Хитер, бродяга! — взволновался Боря. — У экватора и дурак будет жить. Завернулся в банановый лист — и соси молоко из кокоса. Нет, голубчик, у экватора и мне неплохо будет!
— Идиоты! — сказал я ласково. — Нас только трое, а материков будет тоже три штуки. Прописью — три. В районе полюсов мы поместим океаны. И дудки.
— Подожди-ка! — Борька торопливо перебежал к письменному столу. — Набросаем карту, и пусть противовесом одному континенту будет другой. Иначе она не завертится. Я читал!
— Возьми лучше мячик, — посоветовал Шурик.
— Сам ты мячик!
— Обождите! — Мне пришла в голову новая мысль. — Нашли планету — надо ее назвать. Надо записать, в районе какого созвездия она находится. И вообще — зарегистрировать свое открытие.
— Что? Никаких регистраций! — Борька уже распоряжался, как будто это он открыл планету. — Чтобы нас высмотрели в телескоп, а потом прислали к нам своих колонизаторов? Не пойдет. Если это так уж необходимо, то наша планета — в районе большого угольного мешка. Пусть потаращатся потомки! Ни в один телескоп, кроме конской головы, ни черта не увидишь. Да еще радиоактивных облаков напустим.
— А где это — мешок? — смирно поинтересовался я.
— В чулане! — огрызнулся Боря.
Он взял карандаш, лист ватмана, и мы склонились над столом. За нашей спиной несколько раз шмыгала тетя Дуня: не терпелось узнать, почему мы притихли.
Но мы были уже далеко, за сотни миллионов парсеков.
…Наш звездолет, взревев фотонными дюзами, вспыхнул ослепительно голубыми чашами рефлекторов где-то в созвездии Южного Креста и, выйдя на свободную параболу, исчез в угольной черноте мешка, очертаниями напоминавшего конскую голову.
Сразу стало тихо и уютно в салоне. Горела слабая настольная лампа, и мы, склонившись над ватманом, старательно вычерчивали свои материки. И всё слабее звучали наши голоса.
Очертания планеты постепенно вырисовывались на ватманском листе. Три материка изогнулись на ее исполинских боках. Бездна цветущих островов трепыхалась в темно-синем океане.
Вот она, крутобокая, пустынная, тяжело вертится перед нашим окном, демонстрируя своим единственным владельцам то один, то другой континент.
— Фиолетовые леса… — подсказывал нам Шурик.
— А из них встают кварцевые горы. Прозрачные, как хрусталь…
— Муравьиные тропки дорог сквозь лесные толщи…
— И тысячи квадратных километров сиреневого льда…
По мере приближения картина прояснялась. Поначалу, конечно, совершено было много ошибок. Например, отвергли как несостоятельную теорию фиолетовых лесов. Марсианский холод нас не устраивал. Но оранжевые джунгли казались Шурику слишком банальными. Понемногу сошлись на том, что у нашей планеты будут разноцветные континенты. И поскольку Шуркиным любимым цветом был фиолетовый, то его материк пришлось сдвинуть к северу, и только южным лесистым мысом он касался экватора. Весь тропический континент Борьки Лахова порос огненным лесом желто-красных тонов. А моя территория, очертаниями напоминавшая Мадагаскар, была страной зеленых озер и пышных розовых джунглей.
Дело пошло на лад. Лориаль загорелась. Да, я совсем забыл сказать, что Совет Планеты единогласно принял мое предложение назвать планету радуг именем «Лориаль» и навечно занести ее в каталог под номером 21-С-71. Расстояние от Земли колебалось в пределах нескольких сотен тысяч световых лет, я не уточнял.
Много было споров и о видимых дорогах. Шурик и я утверждали, что это лишь трещины в скальных массивах континентов. Борька же доказывал, что это пусть примитивные, но дороги. Он полагал, что планета Лориаль очень даже обитаема. Борька не ручался за наши материки, но в центре его тройного континента наверняка обитало племя смуглокожих девушек-амазонок, которые, как это ни печально, умирали одна за одною, едва достигнув шестнадцати лет. Не знаю, в какой иллюминатор усмотрел он эту деталь, но у Шурки тот факт, что девушки жили одним племенем и как-то сами по себе рождались и умирали, вызывал большие сомнения.
В конце концов спорить не стали: высадка решит все проблемы. Во всяком случае, визуальные наблюдения за планетой Лориаль не говорили о наличии там высокой цивилизации. Переведя звездолет на планетарную орбиту, мы отправились перекусить.
— В общем, так, — сказал Борька, — высадку в принципе разрешаю. Пробы воздуха показали, что соотношение элементов атмосферы такое же, как на Земле. Средняя температура на четыре градуса выше.
— Это что же, командор, — спросил я, — значит, на экваторе плюс сорок восемь? Испечься можно.
— По-видимому, да, — изрек Борька. — Можно надеяться лишь на заболоченность и тенистость экваториальных лесов. Наш друг Шурри в несколько лучшем положении. Но мы ведь знали, на что идем, джентльмены? Второй Земли нам нигде не найти…
Русоволосые, широкоплечие, мы стояли у овального иллюминатора обреченного на гибель корабля и вглядывались со смутным волнением в очертания подплывающего бока планеты. Залитый золотистым сиянием, этот край Лориали был прекрасен. В белых тучах внизу бушевали синие грозы. Какие-то гигантские птицы, царапнув когтями по стеклу, пролетели мимо иллюминаторов.
— В космосе? Без воздуха? — усомнился Борька. — Не может быть.
— Точно, — сурово ответил Шурик. — Что ждет нас впереди, не знаю. Кстати, это с моего материка. Видел у них фиолетовые чешуйки? Мимикрия…
— Что берем с собой? — не вдаваясь в полемику, спросил я. — Скафандры, огнестрельное оружие, провизию, машины…
— Наши каплеобразные аэроны уже загружены, — сказал Шурик. — Они похожи на капли ртути, такой же непроницаемости и формы. Чуть приплюснутый шарик, покрашенный блестящей эмалью. Моя машина — фиолетовой ртути, твоя — светло-желтой, а Борькина — синей. В дорогу, друзья!
Мы молча склонились над картой.
— Вот этот маленький гористый островок — в самом центре Западного океана.
Видите? — указал пальцем Шурка. — Это будет место нашей встречи в случае опасности. Прощайте!
— Подожди! — сказал я. — А кто взорвет звездолет?
Тогда Борька встал. Мужеством и волнением дышало его матовое лицо. Он спокойно задернул шторы, взял из коробки ножницы, обернул их кольца полотенцем и, чуть расширив их острые концы, подошел к стене.
— Я взорву звездолет! — сказал он со странной улыбкой и всадил раскрытые концы ножниц в электрическую розетку.
Вспышка пламени, душераздирающий крик, темнота.
Вечное спокойствие космоса, душный мрак угольного мешка.
Пока мы чинили пробки, Борька цветной тушью обводил на большом листе ватмана контуры наших материков. Всего их оказалось четыре: северный фиолетовый — Шурика, западный оранжевый — Борькин, восточный зеленовато-розовый — мой. И еще один на самом крайнем западе — гигантский белый материк для колонизации, о существовании которого лориальцы еще не подозревали. Был и один маленький остров Гарантии, на котором мы собирались встречаться. Остальные острова, по тройственному соглашению, постановили стереть, чтобы не возбуждать нездоровых стремлений, и вообще потому, что это были просто белые коралловые рифы.
Когда мы вернулись наконец в каюту, Борькин ватман уже пылал всеми красками, которые способна создать человеческая фантазия. Трагически красивым был Шуриков материк. Гигантские массивы фиолетовых джунглей эффектно перемежались с белыми каемками тундры и с желтыми овалами саванны.
— Ну, не сносить мне головы, — сказал Шурка, бегло взглянув на свой континент. — От этой тундры за версту несет рептилиями. На смерть посылаете, братцы, на верную смерть. Не ожидал я от вас такой пакости.
— Чудак! — сказал я ему. — Да, может быть, лориальская тундра — самое приличное на планете место! Может, знатные лориальцы только и мечтают отдохнуть в этой тундре пару летних недель.
— Никакой знати у меня не будет! — уверенно заявил Шурик. — Это вы можете — организовать свою аристократическую республику, если хотите, а у меня в тундре будет берег общих городов.
— Что это еще за штука? — снисходительно усмехнулся Борька, разрисовывая мой континент.
— Идея века! — гордо ответил Шурка. — Никаких квартир, никаких шкафов, никакой собственности. Из личных вещей — только шкура на плечах. А жить будут, переходя из дома в дом, чтобы в жизни ни разу не переночевать дважды в одной и той же комнате.
— Ну и перебесятся все, — буркнул Борька, нежно-розовой полоской обводя берега моих зеленых озер.
Свой континент он оборудовал куда интереснее, чем наши. Края его были зелеными (это прибрежные болота), джунгли — желтыми и оранжевыми, а в центре, по форме напоминавшее Польшу, расстилалось белое пятно.
— Это, — пояснил мне Борька, — неисследованный район. Кто его знает, что там окажется. Самому интересно побывать.
— А линии что значат?
— Это шоссейные дороги. Из белого асфальта по желтым джунглям — красота!
Словно молнии, прорезают они мой цветущий континент с севера на юг.
— А кружочки бордового цвета? — настаивал Шурик.
— Это, братцы, поселения амазонок. К ним шоссейные дороги не ведут. А вот этот серый массив — это территория каннибалов. В общем, жить можно!
Борька разогнул спину и от удовольствия потер руки.
— Гад, поменяемся! — завистливо сказал я.
— Давай! — с неожиданной готовностью согласился Борька. — Я у тебя в центре джунглей плато динозавров отыщу. А уж амазонки сами ко мне переберутся. На бальзовых плотах вот с этого каменистого берега. Тут, брат, лучше головами поменяться.
— Нет! — решительно сказал Шурик. — Катись ты со своим районом каннибалов. Когда они тебя сожрут, пришли свои кости на остров Гарантии.
— Пришлю, — кивнул головой Борька. — Их привезет вам в маленьком чемодане из тропических листьев моя синеглазая амазонская княжна. Она смело и без колебаний войдет в вашу кают-компанию и протянет вам свой бесценный чемоданчик, а вы ее потом столкнете вот с этого утеса в море.
— Почему это? — возмутился Шурик.
— Да потому, — скорбно ответил Борька, — что вы оба, негодяи этакие, влюбитесь в нее и, чтобы не перерезать друг друга, умертвите.
— Ладно, — сказал я Борьке, — давай мне лист миллиметровки. Я сниму копию с моего континента. А то, видите ли, выдумал все до самой своей смерти. Раз ты умер, то помалкивай. Мы дадим в твою честь салют наций и разделим твой континент пополам.
— Да что вы, братцы! — обиделся Борька. — Я же еще не умер, вот он я, живой! Это было только предположение.
— Ну то-то же! — сурово предостерегли мы и принялись за работу.
И вот настал момент приземления. Планета Лориаль, блестя, как многогранный камешек, тянула нас к себе все сильнее. Сидя в своих блестящих капельках ртути и сквозь толстые стекла вглядываясь в полыхающие под нами континенты, мы уже вдыхали буйный запах цветочных вихрей и колышущихся трав.
Некоторое время мы еще обменивались сигналами и даже видели друг друга на экранах телеаппаратуры. Кстати, это были три единственные в этом мире станции, кружащиеся над не знающей радиоволн Лориалью.
— Разошлись! — уверенно скомандовал Борька или Борри, как он теперь приказал себя называть.
И его машина тяжелым жучком сверкнула в бушующей бело-синей атмосфере и, точь-в-точь как капелька ртути, пробила клубящиеся облака.
Шурка тоже исчез из виду. Несколько мгновений я слышал его странно охрипший голос: «Серж! Серж!» — звавший меня, но я уже не в силах был ему ответить. Тяжесть так прижала мою верхнюю челюсть к нижней, что зубы мои закрошились, и нечаянно попавший между ними кончик языка вспыхнул от нечеловеческой боли. (Это вспомнил я, как в деревне упал с печки и ударился подбородком о скамью, стоящую внизу. Кончик языка у меня до сих пор словно шнурком перетянут.)
…Очнулся я в своей кабине — уже, по-видимому, на Лориали. Ярко-розовые лучи солнца ласкали толстое выпуклое стекло иллюминатора, и даже сквозь такую толщину я как бы чувствовал его тепло. Какая-то тень упала на иллюминатор, и от неожиданности я вздрогнул и подскочил в синтетическом кресле. Но это был всего лишь бледно-розовый лист размером чуть побольше журнального столика. Он скатился по овальной броне, я успел только заметить его толстый обломанный черенок с каплей ярко-оранжевого сока, выступавшего из белой мякоти. Эта капля упала на толстое стекло и оставила на нем размазанный след, словно капелька крови на стекле в медицинской лаборатории.
— Ну ты, кончай ломать фикус! — сказал Борька.
Я включил видеосвязь и настроился на Борькину волну.
Борька стоял в белой тенниске и затрапезных джинсах и расправлял свою антенну.
— Эй, старик? — подмигнул он мне. — Вылезай из кабины, здесь чудная атмосфера! Густовата немного, как вишневый ликер. Или ты повредил себе копчик?
«Нет, ничего…» — хотел ответить я, но в это время за плечом у Борьки выступила мохнатая голова с закрученными усами, и два зеленых глаза затикали, как огромные часы.
— Что ты корчишь гримасы? — спросил Борька. — Ах, это… — И он, щелкнув пальцем по объективу, сбил с моего экрана серенького жучка. — Ну, это ты уже в Эдгара По заехал, — засмеялся Борька. — Знаем, читали. Делай, брат, разворот…
— Хватит, — сказал я, — временно у меня иссякла фантазия. Рассказывай ты…
— А чего там рассказывать? — Борька встал и прошелся перед экраном. — Проскользнул сквозь кучевое облако, чуть не ослеп от белого блеска, чуть не оглох от грохота капель, падавших на броню…
— Звукоизоляция, забыл, — напомнил ему я.
— Ах да. Значит, вышла из строя звукоизоляция. Тут меня взмыло вверх…
— Так не говорят, — поправил я.
— Не придирайся… Взмыло вверх, прямо под ярко-зеленое небо, и я понял, что спасен. Автомат сработал баллистическую кривую с прогибом к земле. Потом я медленно спланировал на лесную поляну, но случайно напоролся на чахлый фикус с Эмпайр Стойте высотой и рухнул в лесное озеро.
— Выкарабкался?
— Как видишь! Ну, соединяюсь с Шурри. Что-то фиолетовый континент молчит.
Мы повернулись к Шурке. Шурик сидел в своем кресле с безразличным лицом, и глаза у него были туманные, как будто он только что проснулся.
— Что? Не можешь придумать? — спросил у него Борька.
— Нет! — коротко ответил Шурик. — Нет со мной связи! Пропала связь, поняли?
Минуту мы переваривали эту новость.
— Ага! Ну, это уже дело, — довольный, сказал Борька. — Значит, потеряли мы дорогого и незабвенного товарища. А что нам думать?
— Думайте, что напоролся на молнию и погиб. Что корабль мой сплавился, зарядился током и унес мой труп на вечном электрическом стуле в космос.
— Но надеюсь…
— Надеюсь! — сказал с удовольствием Шурик. — В самый нужный момент я подключусь.
— Ну, привет, — сказал Борька. — А пока, поддавшись ложной панике, почтим молчанием память героя.
Мы скорбно помолчали минуту. Меня так и подмывало спросить, что за приключение придумал Шурка. А он сидел в своем кресле, маленький, тщедушный, в Борькином костюмчике, и я подумал, что нам и в самом деле было бы тяжело его потерять.
— Итак, одни.
— Одни, — сказал мне Борька и отключился.
Откинувшись к спинке синтетического кресла, я попытался представить себе, что произошло с моим товарищем. Я вспомнил бледное, усталое лицо его, знакомый ершик волос и сердитые голубые глаза, вспомнил тихий голос и внезапно весь облился холодным потом ужаса: я точно снова услышал доносящийся ко мне из белой грозовой тучи последний призыв: «Серж, Серж!»
Хрипловатый голос друга еще звучал у меня в ушах, когда я, нажав белую клавишу, освободил мягко распахнувшийся люк у себя над головой, и в лицо мне хлынул теплый воздух с ароматом южных цветов, которые все, в конечном счете, пахнут табаком, а в уши — скрипучее, звенящее и стонущее пение…
— Бабочки, — подсказал Борис. — Поющие бабочки — одно из чудес Лориали.
— Да, — кивнул головой я, — поющие черные бабочки, но сначала-то я думал, что птицы.
— Птиц на Лориали нету, — сказал вдруг Шурик.
Мы с Борькой переглянулись и замолчали.
Мы думали, что нам послышалось…
— Эй, вы, туземцы! — повторил голос Шурика. — Вы слышите, что я вам сказал?
И тут мы так и подскочили.
— Шурри! — заорали мы оба в радиотелефон. — Шурри, черт, где ты? Почему твой экран не горит? Что произошло, командор?
Экран открывателя планеты вдруг слабо замерцал, подернулся сиреневой поволокой, вспыхнул — и разлился голубым светом по нашим кабинам. На экране, живой и невредимый, стоял третий сопредседатель Великого Совета Лориали.
— Ну прямо невредимый! — обиженно сказал Шурка. — Чуть плечо не поломал. Вам бы так, жалкие люди!
— Рассказывай, что случилось! Где ты?
— А дьявол его знает! — сердито проговорил Шурка. — Во всяком случае, не в приличном месте. Я же вам говорил, что вы мне всучили не континент, а какой-то террариум. Слушайте и содрогайтесь.
Шурка закинул ноги на журнальный столик и начал рассказывать:
— Сел я на Лориаль, пожалуй, одновременно с вами. Прилично приземлился, на твердое место, на сушу, не то что вы. Включил приемник — никто не отвечает. Ну, думаю, ничего, подождем. Пять минут прошло — никакого результата. Ну да, теперь я знаю, что один из вас в это время лежал без сознания, а другой барахтался в болоте.
— Интересно, откуда же ты все это узнал? — ехидно спросил Борька. — По крайней мере я тебе еще ничего не говорил…
— Чудак! — усмехнулся Шурка. — Приемник-то мой работал в продолжение всей этой встряски…
— Какой встряски?
— Да не мешай же ты ему! — с досадой сказал я Борьке.
И Шурик продолжал:
— Итак, не поймав ваших сигналов, я оставил приемник включенным и по внутренней лесенке вышел на поверхность и сел на холодную броню…
— Здравствуйте! — перебил его Борька. — Она была горячая от солнца, понял?
— Зеркальная броня, — сурово ответил Шурка, — тем и хороша, что отражает лучи тепла и не нагревается. Понял? В общем, я сидел на гладкой крыше своей машины и, запрокинув голову, любовался природой. Мне казалось, что я в большом цветочном горшке, а надо мной шумит какая-то фиолетовая герань. А внизу, у толстых вздутых корней, — зеленая трава. Мягкая, пушистая, самая настоящая свежая травка. И вдруг я заметил, что один из толстых корней вздрогнул и начал извиваться узлом. Потом пополз, пополз между стволами, и ему все не было конца. Я подумал — змея, вынул охотничий нож из-за пояса и метнул его в самую середину узла. Фонтан вонючей оранжевой крови брызнул по броне моей машины, и тут между деревьями все взвилось и стало ходить ходуном, заплетаться толстыми узлами. Земля под машиной вздрогнула, и толстое, как бревно, щупальце хлестнуло по металлическому борту. Мгновение — и аппарат мой оказался в центре гигантского клубка конечностей, оплетающих его со всех сторон, как, скажем, пальцы человеческой руки захватывают куриное яичко.
Мы с Борькой даже задержали дыхание, слушая, и спиной я почувствовал, что в дверях каюты остановилась тетя Дуня.
— Я соскользнул внутрь машины и всеми пятью пальцами нажал холодные клавиши управления. Аппарат задрожал, рванулся — напрасно. Все дюзы в днище аэрона хлестали и свистели газом. Машина чуть приподнималась и снова падала под тяжестью розовато-серых щупалец. Вдруг что-то холодное и шершавое пробежало по моей щеке. Я поднял глаза и чуть не умер от страха. Я забыл закрыть люк!
Сейчас из круглого его отверстия почти до самой моей шеи свисало толстое, в обхват, щупальце, а рядом с ним, хватаясь хоботком за край стальной брони, пыталось втиснуться второе…
Шурка рассказывал, то понижая голос до тихого шепота, то почти крича.
— Шершавый хобот пробежался по моим позвонкам, защищенным тонкой синтетической тканью. Я глянул в окно — вернее, в то пространство, что еще оставалось незаслоненным грузными щупальцами зверя, — и отчетливо увидел, как меж деревьями вздымается что-то громадное, как курган, и пульсирующее, словно вынутое из ребер сердце…
— Ох, батюшки! — закручинилась за моей спиной тетя Дуня.
Борька, побледнев, пятернею вцепился в Шуркино колено:
— Ну, давай, не тяни!
А у меня даже рот приоткрылся.
— К счастью, — чуть-чуть порозовев от волнения, продолжал Шурик, — животное не имело намерения извлекать из скорлупы такую маленькую добычу. Видимо, оно не считало, что я — самое ценное в этом металлическом орешке. Щупальце подтянулось, завязалось узлом у входа и, наполнив мою кабину едким запахом испарины, принялось с натугой поднимать корабль над землей. И шеститонный аэрон начал с неохотой поддаваться. В этот момент я нащупал наконец дверную клавишу и вдавил ее в панно. Что-то звякнуло над моей головой. Острый, как бритва, край люка легко отсек мясистый узел, который рухнул мне на плечо вместе с водопадом липкой оранжевой крови. От страшной боли, видимо, щупальца закостенели. Пока древесный спрут убирал раненую конечность и перемещал здоровые на ее место, тяжелый клубок, придавивший машину к земле, ослабел. Я рванул на себя рычаг старта. Огненные струйки пробежали по затянутому потоками слизи стеклу. Через секунду я перестал видеть вообще что-нибудь в облаках пара. Ведь это был ракетный старт, представляете? Тут в боковых дюзах что-то всхлипнуло, машина взлетела, и мясистые листья захлестали по толстой броне. Что-то большое и мягкое протаранил я, как подушку, — это был верхушечный цветок, наверное, — и неожиданный дождь промыл стекло аэрона. Передо мной раскинулось зеленое небо Лориали. Что-то мягко толкнуло меня в щиколотку. Я нагнулся и увидел отрубленное сплетение, которое извивалось у моих ног. На лету я распахнул две створки люка и выбросил конечность спрута вон. Еле поднял, честное слово. Ну, потом перевел машину на кольцевой полет, принял душ и дезинфекцию сделал на всем аппарате. Потому что мало ли что может быть… Вот теперь летаю по кругу над своим континентом и не знаю, садиться мне или нет. Подсунули континент, называется!..
Шурка замолчал. Он посмотрел на меня, потом на Борьку и заскучал:
— Ну и публика! Вам что ни расскажи — всё проглотите.
— Что же это вы изучаете такое страшное? — спросила тетя Дуня.
С добренькой улыбкой, открывающей ровные вставные зубки, тетя Дуня приблизилась к полукругу наших кресел и скрестила руки на груди.
— Да какое тебе… — начал было, тараща глаза и бледнея от ненависти, Борька.
Но Шурик ловко и тихо его оборвал:
— Уроки, тетечка, готовим.
— Вот я и говорю, — вкрадчиво возразила тетя Дуня, — наука уж больно нечеловеческая. Неужели в школе этому учат?
— Это, тетя Дуня, астробиология, — засвидетельствовал я, так как знал, что пользуюсь у вредной тетки кое-каким авторитетом. — Самая что ни есть последняя дисциплина. Задали нам рассказ по астробиологии, да чтобы от первого лица. Для этого и день отгула дали.
Тут я понял по наступившей тишине, что напорол чепухи. Шурка странно моргнул и взялся за подбородок, Борька закрыл ладонями уши и зашипел.
— Вот оно как, — загадочно улыбаясь, проговорила тетя Дуня, — а мне вражина мой объяснил, что у вас учитель труда заболел. Что ж ты мне врал-то, враг? Или матери пора написать?
— Ч-черт! — процедил сквозь зубы Борька и отвернулся. Шурик с надеждой смотрел на меня.
— Да нет, тетя Дуня, зачем же матери? — глядя на старушку ясными глазами, начал я. — Боря просто торопился, он вообще говорит, как захлебывается. Учитель по труду заболел — это само собой. Ну, и, чтобы день не пропадал попусту, нам такое задание дали по астробиологии.
— А… — Старушка недоверчиво раскрыла рот.
— А вот по этой самой астробиологии у нас к вам, тетечка Дуня, вопрос. — Мне нужно было обогнать медленно работающие тетины мозги. — Вот в деревне у вас, в Псковской области, есть змеи или нет? В учебнике пишут, что нет, да нам не верится. Пишут, что очень для них там холодно.
Тетка Дуня перевела взгляд на Шурика, потом на Борю. Все серьезно молчали.
— Да кто пишет-то? — неуверенно начала тетя Дуня. — Они и не были там, наверное. Да у нас под городом Островом их полным-полно. Каждый год кого ни то кусают. А ляжет человек спать на лугу, захрапит, рот раскроет… — тетя Дуня показала, как спящий раскроет рот, — а змея-то и ползет на храп. Красная, черная, серенькая, а то еще белые бывают, и глаза у них зеленые. Коли белая укусила, так, считай, погиб человек. Ну, а в рот заползают всё больше серые. Спит человек, бывало, разморится, жарко ему, — тетя Дуня присела на краешек дивана, — и снится человеку сон, будто пьет он квас холодный-холодный. Пока ползет она в горло, значит. Проснется — и криком кричать. Одно только средство от этой беды: топи жарко баню, клади того человека в самый пар — и пускай он дышит над тазом с парным молоком. Почувствует гадюка молочный дух — и выпадет. Тут ее не упустить, а прутом застебать надо, потому что если раз заползла в нутро, то уж потом повадится.
— А для чего она залезает, тетя Дуня? — с интересом спросил Шурка.
Тетя Дуня с неудовольствием посмотрела на него и ничего не ответила. Недолюбливала, она нашего Шурку.
— А больно человеку, когда она там, в желудке? — не унимался Шурка. — Она, наверно, искусает там все?
— Вот уж не знаю, — сухо ответила тетя Дуня, — меня-то бог уберег, а у других не спрашивала.
— Враки все это, — убежденно сказал Шурка. — Не верю я в эту сказку.
— А мне больно нужно, чтобы ты верил! — отрезала старушка и поднялась. — Когда расходиться думаете, запечники? Люди добрые по своим домам сидят, а вы и честь и совесть позабыли, видно.
— У нас свобода совести, — сказал Борька, — где хотим, там ее и забываем. А ты в бога-то веришь, а, баба Дуня?
Бабка Дуня опасалась подвоха, и она была права.
— Здравствуйте! Который год вместе живем, и не разобрался! Конечно, верую…
— Ну, и иди с богом, — довольный, посоветовал ей Борька. — А мы сегодня до ночи посидим.
— Матери напишу, вражина! — пригрозила тетя Дуня, уходя.
— Мне тоже есть о чем написать! — крикнул ей вдогонку Борька.
Оставшись втроем, мы переглянулись.
— Видали? — сказал нам Борька. — Правду скажешь — не верит, врать приходится. Слушай, — вдруг накинулся он на Шурку, — расскажи еще что-нибудь, а? Тебе писателем надо быть, не иначе! Закрути детективчик!
Борьку никак нельзя было вернуть к лориальской действительности.
— Да погоди ты! — остановил я командора. — Он еще не один раз нам загнет.
Ведь история Лориали только еще начинается.
— Нет, вы подумайте! — шумел он. — Вот так учишься в одном классе с таким тихоней, и вдруг бах! — гений. Лауреат Ленинской премии или еще что-нибудь. Поневоле в затылке зачешешь. И об этом же нужно будет писать мемуары. Вот, мол, в шестом классе подводил я гордость нашей литературы Александра Даниловича к девчатам и задавал молодому гению вопрос: «А кого ты, братец ты мой, из них выбрал бы себе в секретарши?»
— Ну и дурак, — обиженно сказал Шурка, — умнее ничего не мог придумать… И еще руки выкручивал, ненормальный!
— Дорогой, — насмешливо возразил Борька, — потомство все равно узнает, что ты был труслив и слабоволен, что боялся сильных и продавал свои идеи за одно облегчение страданий.
— Отвечал разве? — недоверчиво спросил я Шурку.
— А ты думал! — отозвался Шурка. — Не ответишь — так он все кости переломает. Ну, думаю, ладно, дурак, на тебе — и отвечаю.
— Тем более обидно, — сказал Борька, — ты же как все, ты обыкновенный. И если ты станешь гением, я застрелюсь от удивления, честное слово.
— Ну ладно, — перебил его я, — время покажет, кто из вас гений, а пока надо хорошенько благоустроить наши континенты.
И работа на планете закипела.
Совет Командоров единогласно постановил: разойтись по разным комнатам и составить в исторически кратчайшие сроки политическую карту Лориали. Я захватил карандаши, три листа голубой миллиметровки и отправился в спальню.
Я шел очень тихо. ковровая дорожка как бы впитывала в себя весь шум, и только огромная коробка цветных карандашей погромыхивала у меня под мышкой.
Дверь в спальню была приоткрыта. На широкой низкой кровати сидела бабка Дуня. Она быстро спрятала что-то под передник и недовольно сказала:
— Ишь, расползлись по чужой-то квартире… Места им мало!
Мне стало тошно. Я молча прошел мимо старухи, гремя карандашами. И, когда за спиной у меня зашуршало, я резко обернулся. Застигнутая врасплох, старушка стояла в дверях и смотрела на меня светлыми голубыми глазами. В руках у нее была аляповатая картинка в багетовой рамке: очевидно, заграничная.
— Не видел, не видел ничего… — тихо сказал я.
Минуту бабка Дуня неподвижно смотрела куда-то на мой подбородок. Потом медленно повернулась, пошла… тесемочки фартука у нее на спине были крест-накрест. Что за картиночка поразила воображение старушки, не знаю.
Когда ее шаги затихли в коридоре, я сел за туалетный столик и разложил на полочке бумаги. Из ясного зеркала на меня посмотрело мрачное глазастое лицо, похожее на икону. Лицо хотело плакать. Жалко было бабку Дуню, а почему, не знаю.
«Ну, ты, механический гражданин… — сказал я себе. — Понимал бы ты что-нибудь в жизни!»
Дела на розовом континенте были прескверные. Но поначалу, естественно, я об этом и не подозревал. Я высадился в самом центре континента, на берегу лесного моря, которое было величиной с Федеративную Германию, а глубиной всего лишь метр-полтора. Нарисовав это море на карте, я битый час сидел как дурак на его берегу и любовался своим отражением в рамочке из розовых лопухов. Собирался даже послать радиограмму в Совет Планеты: «Веселой жизни не обнаружено. Континент необитаем. Скучно, как на уроке ботаники. Вылетаю на остров Гарантии. Серж».
Но вдруг одно пустячное обстоятельство изменило все мои планы. Откуда ни возьмись, прилетела сердитая тощая муха и, сев на зеркало-трюмо, принялась деловито его пересекать с запада на восток, отражаясь в стекле своими лапками и пузом, как гребная галера.
— Корабль! — чуть не закричал я. И верно: из-за розового мыса на зеленоватую гладь внутреннего моря выползло высокое и черное шестивесельное судно. — Корабль!
Невидимый с моря, сидел я в своем аэроне и собирался уже нажать белую клавишу старта, как вдруг из пышных зарослей восточного берега вынырнула и заскользила по воде вторая галера. Бесшумно и ровно летели двухъярусные корабли навстречу друг другу, но неожиданно одна из галер вздрогнула, накренилась и, вспыхнув ярким пламенем, исчезла в воде. Минута — и второе судно скрылось за лесистым полуостровом западного берега. Наступил полный покой. Озеро зеленовато мерцало, как экран осциллографа, и ничто на его поверхности не напоминало больше о случившейся драме. Только в самом центре трюмо остался черный язычок копоти. Я стер со стекла следы несчастной мухи, спрятал спички в карман и задумался.
Я не умею фантазировать. Мне не под силу выдумать то, чего не может быть никогда. Здесь Шурик со своей гениальностью и Борька со своей способностью выдавать завиральные идеи дадут мне сто очков вперед. Соревноваться с ними в этом — дело для меня безнадежное. В одном я был намного их сильнее и знал это и немного этим гордился: я больше, чем они, думал над тем, как должно быть и почему этого нет и как сделать, чтобы это было. У Борьки на такие размышления просто не оставалось времени. Он был человек действия и не думал, а поступал, а потом удивлялся, как это оно все получилось. Что же касается Шурки, то в этой сонной голове, возможно, шли какие-то процессы, но ни мне, ни Борьке, а может быть, даже и ему самому не было об этом ничего известно. Так что пусть они творят на своих континентах то, чего не может быть никогда. На моем, и только на моем, будет то, что должно быть, и ничего больше.
Что должно быть прежде всего? Справедливость и правда. Дружба. Любовь. Это все я уже продумал и порядок тоже продумал: убывающая степень важности. Без любви, на худой конец, еще можно обойтись. Без дружбы — труднее. Если нет и того и другого, можно воевать в одиночку. За то, чтобы была правда и была справедливость.
Вопрос только в том, кто будет решать, что справедливо и что несправедливо. Ну, здесь притворяться нечего: наверно, все-таки это решать буду я. Конечно, надо, чтобы я сам был при этом справедливым человеком, иначе вся справедливость летит кувырком. Отец мне сказал как-то раз: «Попробуй поступать так, чтобы любой твой поступок мог быть возведен во всеобщее правило». Мне эта штука очень понравилась. Правда, потом оказалось, что до отца это сказал Кант. Но все равно я решил попробовать. И ничего не получилось. Срезался на первом же мелком бытовом вранье. Глупо, конечно, без предварительной тренировки пытаться установить всеобщие правила для себя и для Борьки, для Шурки и для Маринки. Но для своего континента — стоит попробовать. Значит, что? Значит, надо начинать с Главного Закона. Пусть это будет сперва Главный Закон для меня одного, а потом уже для всего моего континента.
Главный Закон — это было уже что-то. Главный Закон — эта идея мне понравилась. Воодушевившись, я взял карандаш и расчертил лист бумаги на три графы. Потому что младенцу ясно, что в моем Главном Законе должно быть три раздела:
«Справедливость и правда».
«Дружба».
«Любовь».
— Привет, командоры! — сказал я, входя в конференцзал.
Но командоры меня не слышали. Бессменные члены Великого Совета планеты Лориаль сидели в своих креслах на расстоянии метров пяти друг от друга и стреляли один в другого жеваной промокашкой. На этот предмет у каждого в зубах была пластмассовая трубка от авторучки.
— Ну, ты, агрессор! — обиженно сказал Шурик Борьке. — Нечего придвигаться, жила долго не живет!
— Я не придвигаюсь, — возразил Борька, — у меня идет передислоцировка.
В это время кусок промокашки попал Борьке в глаз. Командор заморгал и, выругавшись, запихнул в рот добрую четверть листа, а Шурка захохотал:
— Вот это я понимаю! Точность попадания — сто процентов!
— Корчись, корчись, — угрожающе отозвался Борька, — это будут твои предсмертные судороги.
Боеприпасов командорам явно не хватало. В ход пошли старые исписанные тетрадки, потом пришла очередь газет.
Мое появление командоры игнорировали. Я сел в свое кресло и презрительно скрестил руки на груди. Снаряды проносились мимо меня в обе стороны. При поражении объекта оба командора злорадно смеялись. Но им был нужен масштаб. Тогда они сбегали на кухню, притащили по кастрюле с водой и стали мочить в воде газетные листы, комкать их и швыряться комками.
— Смотри, — сказал Шурка, — а это будет стомегатонный колосс, который уничтожит все в радиусе пятидесяти миль.
Громкий шлепок, тишина.
Я повернулся в сторону командоров.
Держась за живот, Шурик извивался в кресле от беззвучного хохота. Борька, побледнев от ярости, соскребал с макушки остатки стомегатонного колосса. Я знал, что, когда Борька бледнеет, с ним лучше больше не связываться, и поэтому поспешил вмешаться:
— Эй, вы, тронутые!
Но было уже поздно. Взревев от ярости, оскорбленный Борька схватил подушку от тахты и кинулся на командора Шурри. Тот мигом сообразил, что не уйти от возмездия, и через минуту военную ситуацию можно было изложить только в самых общих чертах.
— Ну что? — спросил я, когда члены Совета Лориали сели в кресла отдышаться.
— Кто спровоцировал конфликт?
— Он! — вытирая рукавом пот со лба, выдохнул Шурка. — Этот гнусный агрессор захватил остров Гарантии, не спросив даже нашего согласия!
— А если некогда было радировать? — запальчиво возразил Борька. — Если у меня на континенте мухи дохнут от скуки? И потом, я же не закрываю для вас двери. Просто мне все это надоело.
— Вот те здрасте! — сказал я. — А где же твои амазонки и каннибалы? Где твои верные набобы и баобабы?
— Да ну их! — отмахнулся Борька. — Я не тихопомешанный, чтобы сидеть одному в комнате, смотреть на карту континента и блаженно улыбаться.
Видно, он давно уже заготовил эту длинную тираду и сейчас выпалил ее, не сбившись и ни разу не переведя дыхания.
— Ну, а ты что там натворил? — спросил я Шурку.
— Я? — сказал Шурка. — Я ничего. Я с самого начала знал, что из этой затеи ничего не получится. Так, детство заиграло.
— Привет тебе! — Я даже растерялся. — Ты же сначала здорово так рассказывал.
— Чтоб слушали, и всё. Я тоже в одиночку не могу играться.
— Эх, вы! — сказал я. — Дети, дети. А я-то старался, писал Главный Закон.
Не знаю, зачем я сказал об этом. Возможно, мне просто хотелось на них кое-что проверить. Но командоры отнеслись к моему сообщению без особого интереса.
— А, закон, — вяло проговорил Шурик.
— Хорошее дело, — одобрил Борька. — Раз есть закон, нужен флаг, гимн, денежная система.
Тут мысли его заработали в каком-то своем направлении. Он сел, нахохлился и начал о чем-то про себя рассуждать, то щурясь, то пожимая плечами. Я ждал терпеливо, как первоклассник, который выучил урок назубок и все боится, что его спросят, и только на это надеется. Наконец Борька пришел к какому-то выводу, одобрительно себе подхмыкнул и вспомнил про меня.
— Что же ты? — великодушно сказал он. — Выкладывай, не стесняйся.
Волнуясь, я развернул вчетверо сложенную бумажку с проектом, хотел было объяснить, что это только наброски, но раздумал и начал читать:
— «Часть первая. СПРАВЕДЛИВОСТЬ И ПРАВДА.
Сильный человек должен быть справедливым — если, конечно, он по-настоящему силен. Настоящая сила не боится справедливости. Вся несправедливость идет от слабости, точнее — от страха, что другие узнают про твою слабость.
Поэтому: не бойся своей слабости, если хочешь быть справедливым. Знай о ней сам, предупреждай о ней других, не старайся ее скрывать. Помни: только еще более слабый человек может воспользоваться твоей слабостью. А более слабого нет смысла бояться.
Еще: знай о своей силе, не прячь ее, как камень за пазухой, но и не выставляй напоказ. Сила сама себя покажет.
Будь силен с сильными, только так можно стать еще сильнее. Но не старайся стать самым сильным: это не нужно, невозможно и несправедливо.
Будь равным среди равных, не бойся и не гордись.
Защищай слабых, но старайся делать это так, чтобы они об этом не знали. Им может не понравиться твоя защита.
Не старайся подчинить себе другого. Если ему нужно, он сам тебе подчинится. Не нужно — значит, и ты не сможешь его подчинить.
Если человек хочет скрыть свою слабость, помоги ему в этом. Никогда никого не унижай.
Не отказывайся от помощи, даже если она тебе не очень нужна: это несправедливо.
Не считай чужих ошибок. Помни: каждый человек в чем-то тебя сильнее. Нет такого человека, который был бы слабее тебя во всем.
Это и есть настоящая справедливость».
Когда я кончил первый раздел, ребята долго сидели молча.
Я уже в середине заметил, что они слушают. Шурка сидел, вытаращив свои белесоватые глаза. Борька недовольно шевелил бровями. А у меня горели щеки: никогда в жизни я так не волновался.
Первым подал голос Шурка.
— Ну! — сказал он.
— Что «ну»?
— Дальше давай.
— Годится? — осторожно спросил я.
— Красиво говоришь, — с насмешкой заметил Борька. — Как-то жить будешь?
— А так и буду, — ответил я. — Постараюсь, по крайней мере.
— Ты его не слушай, — поддержал меня Шурик. — Он злится, что сам ничего такого не написал.
— А что, логично? — Я не узнавал себя: я прямо-таки напрашивался на комплимент. Наверно, все философы одинаковы: очень мне нужно было их одобрение!
— Сильно изложено, — похвалил Шурик. — Прямо как «Правила для учащихся».
Тут Борька захохотал. Хохотал он долго, обидно, пока не заметил, что я совсем уже вскипел. Тогда он быстро прекратил это дело и деловито сказал:
— Дай мне по шее и дальше читай. Умеешь. А мы-то здесь дурью мучились!
Я дал Борьке по шее — просто так, символически, — и мне полегчало. Отсюда вывод: совсем не обязательно драться до синяков. Синяки ни одной стороне не приносят облегчения. Надо будет вставить это в Главный Закон, в раздел второй — о дружбе.
— Дальше так, — сказал я уже более уверенным голосом. — «Неправда — это тоже несправедливость».
Поднял глаза на ребят — оба слушали, сидели смирно.
— «Нет такой неправды, в которую все будут верить всегда. Но требовать полной правды от других может только тот, кто сам всегда говорит правду».
— А таких людей нет, — перебил меня Борька.
— Слушай, не мешал бы ты, — миролюбиво начал Шурка.
— Да бросьте вы, ей-богу! — с пренебрежением сказал Борька. — Ерунда все это. Понял я, к чему он клонит. Я ему: «Врешь», а он мне: «Сам врешь!» И взятки гладки. Все врут, все только и делают, что врут, на этом вся земля держится.
— Короче, ты не согласен, — сказал я и медленно свернул свою бумажку вчетверо.
— Ну, сила-слабость — куда ни шло, — ответил Борька. — Одной только статьи не хватает.
— Какой? — поинтересовался я.
— «Сила солому ломит», — сказал Борька, — вот какая должна быть статья. Есть сила, и есть солома, труха всякая. А деликатности, которых ты там навертел, — все это только когда сильный с сильным на пару разговаривают. Вот, скажем, ты и я, тут мы можем еще церемониться.
— А Шурка, значит, не в счет? — тихо спросил я.
Мы оба посмотрели на Шурку. Шурка сидел безучастный, сонный, как будто бы речь шла не о нем.
— С Шуркой, значит, можно не церемониться, — настаивал я.
— Послушай, не заедайся, — Борька выставил ладонь (этот жест его меня всегда приводил в бешенство). — Пиши свои законы для себя одного. Никто по ним не жил и жить не будет.
— А я и пишу для себя одного, — сказал я, повернулся и вышел в коридор.
Борька что-то тихо сказал Шурке, Шурка засмеялся. Я не ждал, конечно, что Шурка за мной последует (ссориться с Борькой было ему не с руки), но все-таки потоптался немного у вешалки. Никто не вышел меня проводить, только тетя Дуня помаячила в конце коридора. Я хлопнул дверью и не спеша пошел по лестнице вниз. Еще подумал по дороге: неплохо все-таки, что не успел прочитать раздел «Дружба». Не знаю, почему, но сейчас было бы неловко. Что же касается «Любви», то до нее я просто не добрался. Соображения кое-какие имелись, но, в общем, дело было еще для меня неясное.
Маринка стояла в моем подъезде у лифта и, поставив свой огромный портфель на пол, ждала.
— Была уже? — показал я глазами наверх. — Неужели трудно сообразить? Мои подумают, что я прогуливаю.
— Трудно! — вызывающе сказала Маринка и, подняв портфель, прошла с гордым видом мимо меня к дверям.
— Постой! — Я схватил ее за руку. — Ну что ты строишь из себя, честное слово! Теперь что я буду своим старикам толковать? Еще в школу выяснять явятся.
Марина молчала. Отвернувшись от меня, она придирчиво разглядывала трещину на стене.
— Ну ладно, — махнул я рукой. — Ясное дело, вывернемся. Кто дома-то хоть? Оба или только мать?
— Да не была я у тебя, — сердито сказала Маринка, не оборачиваясь. — Не думай, что все тебя глупее. Я просто хотела предупредить, что Мантисса прийти сюда собирается.
Я ничего не спросил. Я молча взял у нее портфель, и, выйдя через черный ход на улицу, мы медленно пошли к Маринкиному дому.
— Где пропадал-то? — как бы невзначай, проговорила Маринка. — Секрет — можешь не говорить. В конце концов, ты не обязан передо мной отчитываться.
— Да никакого нет секрета… — ответил я. — Мы переходим в другую школу.
Маринка приостановилась на минуту, быстро взглянула на меня, потом, спохватившись, ускорила шаг. Я еле поспевал за нею. Портфель был тяжеленный, как магнитофон «Яуза».
— Я твердо решил стать дипломатом, — подумав, добавил я. Не знаю, зачем я врал, но как-то стыдно было признаться, чем мы полдня занимались. — И потом, язык всегда пригодится. Особенно в наше время.
— Значит, будешь ездить по разным странам? — равнодушным голосом спросила Маринка. — А я?
— Что — ты?
— Как же я?
— Ты со мной.
— Но я буду геологом… И мне тоже придется много ездить… Только совсем не туда, куда тебе…
Долго-долго мы шли и молчали. Уже давно остался позади Маринкин дом, а мы всё шли, шли, шли и смотрели себе под ноги, на сырой от холода асфальт.
— Может быть, ты будешь атташе по делам минеральных богатств? — сказал наконец я, хотя очень сомневался, что такой пост вообще существует.
— Нет, я только геологом, — твердо ответила Маринка.
— И не изменишь решение?
— Нет.
— Даже ради меня?
— Даже.
— Ради нас?..
— Нет.
— Но ты пойми, я же мужчина! Не могу же я изменить свои планы только потому, что так хочется тебе!
Сейчас я уже и в самом деле верил, что стать дипломатом — моя заветная цель.
Маринка снова взглянула на меня, грустно улыбнулась и опустила голову.
— Вот видишь, какая ты…
— Вижу… — перебила меня Маринка. — Вижу, Сереженька, вижу. Я давно уже тебе говорила: ничего у нас с тобой не получится. Слишком просто все это.
Первая любовь всегда кончается трагично.
— Опять начиталась Мопассана! — со злостью сказал я. — Сколько раз я тебе говорил, чтобы ты не смела его читать, что он на тебя плохо действует! Ты становишься какая-то обреченная…
Маринка горько покачала головой. А я представил себе, что она идет вот так же рядом с кем-то высоким, старым, мудрым и держит его под руку…
— О чем ты думаешь? — услышал я свой собственный голос.
Не помню, как мы оказались у нее в подъезде, на самом верхнем, на шестом этаже. Лестничные окошки здесь были низкие и тусклые, и снизу невозможно было ничего разглядеть. Я снял пальто, свернул его, постелил на подоконник, и мы сели.
— О чем ты думаешь? — снова спросил я.
— Так… — Маринка взяла меня за руку и стала медленно перебирать мои жесткие, неприлично крупные пальцы. — Я вспомнила, как в детском садике мы с тобой целовались на время… Ты знаешь, мне совсем не стыдно об этом говорить! — вдруг удивилась она. — Помнишь, Танька еще будильник притащила: выдержим пять минут или нет?
Я взглянул на ее грустную щеку с прядкою у виска, и мне сразу стало спокойно. Нет, мы не можем расстаться никогда: у нас есть прошлое, очень светлое, очень долгое, и это прошлое связывает нас. Я наклонился к ее лицу и сказал:
— А сейчас?..
— Нет, — не отстранившись, печально сказала Маринка. — Сейчас — нет. Тогда мы ничего не понимали, и было хорошо… А сейчас мы всё, всё понимаем. Сейчас — ни за что. Это значит — украсть у себя «потом».
— Значит, будет «потом»? — Сердце у меня заколотилось быстро, как будто я захлебнулся.
— Будет, Сережа, — коротко сказала Маринка и взглянула мне в глаза.
— А геология? — осторожно спросил я.
— Вместе решим, — после паузы сказала Маринка. — Если вместе, все можно решить, правда?
Я провел рукой по ее щеке и ничего не ответил. Маринка не отстранилась. Она только прикусила губу и чуть-чуть подалась вперед.
Мои пальцы опять дотронулись до ее щеки, холодной, как будто с мороза, и медленно, вздрагивая, начали спускаться ниже, к уголку рта, где кожа становилась теплее и теплее. Губы Маринки дрогнули, как будто она хотела что-то сказать, и я быстро убрал руку.
— Щекотно… — как бы оправдываясь, проговорила Маринка и тихо засмеялась, по-прежнему глядя мне в глаза. Еще ни одна девчонка не смеялась так странно, не отводя от меня глаз. — Смотри… — И рука ее спокойно и уверенно протянулась к моему лицу.
Словно перышки коснулись моих губ — в самом деле было смешно и щекотно.
— У тебя горячие губы… — чуть нахмурясь и понизив голос, как будто это было очень важно, сказала мне Маринка. — А у меня?
Я взглянул на свою руку, потом на ее губы, светлые и нежные даже здесь, в тусклом свете окна, и мне стало неловко, что такая рука дотронется до таких губ. Но Маринкин взгляд говорил мне «ну», как будто в ее глазах кто-то маленький и любопытный кивал головой, подзывая, и я тихо, стараясь почти не касаться, провел пальцами по ее губам.
Теплые они были или холодные, я не успел заметить, но дыхание ее вдруг скользнуло по моим пальцам и, круглое, щекочущее, скатилось мне в рукав.
Тут на темно-коричневом платье Маринки под распахнутым пальто что-то блеснуло.
— Что это? — Я протянул руку, и в моих пальцах оказалась тонкая, как струйка песка, желтая цепочка с полумесяцем на конце.
Маринка наклонила голову так, что подбородок ее коснулся моей руки, взглянула, отшатнулась, коротко ахнув, и быстро застегнула верхнюю пуговицу пальто.
— Так, ничего, — отчужденно сказала она, вставая. — Мне пора.
— И все-таки, что это такое? — резко спросил я и тоже встал.
— Так, цепочка, ты видел… — равнодушно проговорила Маринка, наклоняясь к портфелю, чтобы я не мог видеть ее лица.
— Откуда она у тебя? — изо всех сил стараясь казаться спокойным, спросил я, хотя точно уже знал, откуда; только у Борьки, у него одного, я мог видеть эту цепочку с полумесяцем.
— Не будь мелочным, — тихо сказала Маринка и отвернулась. — Какое твое дело, в конце концов?
Не знаю почему, но одна мысль, что эта тонкая цепочка теперь лежит невидимая под пальто, выводила меня из себя. Если бы я мог увидеть ее еще раз, мне стало бы легче. Но Маринка этого не понимала. Мне хотелось распахнуть ее пальто, сорвать эту цепочку, бросить ее на пол и растирать подошвами ботинок, пока она не превратится в медную пыль. Но я этого, конечно, не сделал. Я схватил свое пальто и побежал, перескакивая через ступеньки, вниз.
Шурка с Валькой носились по комнате друг за другом, как два котенка.
— Ну погоди, скелетина! — приговаривала Валька, гоняясь за ним вокруг стола.
— Не возьмешь, стара больно, не возьмешь! — приплясывал Шурик.
Когда-то, в раннем детстве. Валька мне очень нравилась. Была она лет на десять старше нас, но не разыгрывала из себя гранд-даму. Потом она вышла замуж за Анатолия, Шуркиного брата, и перестала для меня существовать.
Жили они все вчетвером (Шурка, отец, Анатолий и Валька) в одной комнате.
Сегодня, видимо, у них шла уборка, потому что весь пол был заплескан водой, а посередине красовались ведро и тряпка.
Валька была в тенниске и тренировочных штанах. Похоже было, что она разозлилась и теперь Шурка не знает, как от нее отделаться.
На меня ни тот, ни другая не обращали ни малейшего внимания. Видно было, что возня для них — самое, так сказать, повседневное дело. А поскольку силы были примерно равные, то они не щадили друг друга.
— Р-раз! — Изловчившись, Валька дала Шурке пинка коленом в спину, он перелетел через всю комнату и рухнул на диван, уткнувшись головой в валик.
Валька вспрыгнула ловко, набросила ему на лицо подушку и с размаху села на нее.
— Вот такие у нас дела, Шурик! — ласково сказала она, пошлепывая Шурку по животу.
Нельзя сказать, что Шурка не сопротивлялся. Однако, подергавшись, он затих.
— Ой, щиплется! — проговорила Валька и, засмеявшись, посмотрела в мою сторону. Сомневаюсь, чтобы Анатолий, будь он дома, одобрил эту возню. — А, это ты… — сказала Валька и, встав, убрала с головы командора подушку. — Получи тело.
Наступила тишина. Я вопросительно взглянул на Вальку, она — на меня. Шурик лежал, уткнувшись лицом в валик, бледный, худенький, съежившийся, голова его была неестественно вывернута вбок, глаза закрыты.
— Ага, — сказал я Вальке злорадно, — удавила деверя, голубушка?
— Он мне шурин, — растерянно ответила Валька и тронула Шурика за плечо.
— Тем более. — Я наклонился к командору и прислушался: дышит он или нет? Дыхания не было слышно.
Шутки шутками, а мне стало не по себе. Валька тоже испугалась — принялась трясти Шурку за плечи, приподнимать:
— Сашка, миленький, не шути. Это плохая шутка. Слышишь, Сашка?
— Нашатырь нужен, — быстро сказал я.
— Ах я дура большая!.. — запричитала Валька. — Ну скажи, малыш, что тебе сделать?
— Тридцать копеек дай, — басом сказал «малыш».
— Ах, ты вот как со мной! — Валька вскочила. Она хотела разозлиться, но я видел, как она рада. — Бог подаст. Собиралась дать, а теперь не получишь. — И, схватив ведро и тряпку, она убежала в ванную.
— Вот так мы и живем! — Как ни в чем не бывало Шурик вскочил. — Думаешь, не даст тридцать копеек? Пятьдесят даст как миленькая.
Не знаю почему, но эта последняя фраза мне не понравилась.
— Ты не за тридцать ли копеек весь этот цирк затеял? — спросил я.
— Ну и что? — подумав, сказал Шурик. — Я же не виноват, что Толька жмот, от него десяти копеек не дождешься.
— А ты всех людей на копейки меряешь? — Мне было стыдно самому от своих слов, но Шурка упорно не хотел обижаться, и это раздражало.
— Послушай, не заводись, а? — примирительно сказал Шурик. — Случилось что-нибудь? Ты весь зеленый.
Я вкратце рассказал ему о цепочке.
— Ну и характер у тебя? — сказал он, выслушав. — Умеешь ты делать истории из пустяков.
— Из Пустяков? — переспросил я, стараясь казаться спокойным. — Вы все как сговорились прямо!
— Конечно, из пустяков. Ну цепочка, и что такого? У меня тоже есть. На сирийских базарах они копейки стоят.
— Сам ты копейку стоишь! — вспыхнул я. — Какая разница, сколько она стоит? Копейку — значит, тебя самого за копейку купили! Ты знаешь, что Борька по этому поводу думает?
— А мне плевать, — равнодушно сказал Шурка. — Важно, что я по этому поводу думаю.
— Да ни черта ты не думаешь! Питаешься подачками, как… — Я замолчал.
— Ну? — спросил Шурик.
Мы стояли друг против друга, выставив каждый вперед плечо, как будто собирались драться. Но драться лично я не собирался. С кем драться-то?
— Знаешь что? — сказал я тихо. — Жалко мне тебя.
Это Шурку задело.
— Ишь ты, сострадатель нашелся! — сказал он. — А ты побывал в моей шкуре? У тебя было так, что ботинки порвались, а других нет? Уж, наверно, запасные стоят в прихожей, а нет, так папа с мамой сбегают и купят по первому же твоему воплю. Подачками я, видите ли, питаюсь! Посмотрел бы я на тебя, чем бы ты питался. И иди ты со своими трагедиями знаешь куда?
— Знаю, — сказал я и вышел.
До шести часов я слонялся из комнаты в комнату. Дома никого не было, и слава богу: мама терпеть не может, когда я задумываюсь; по ее понятиям я очень мрачный и скрытный человек, а такие люди плохо кончают. Поэтому она начинала нервничать и упрекать меня тем, что все дети как дети, делятся со своими матерями, а мне самое слово «делиться» кажется противным, и не верю я, что можно от души делиться: можно рассказать, проинформировать, можно попросить совета. Но никакой важной для мамы информации я не мог сообщить, а советы ее были слишком далеки от реального положения вещей. Отец, напротив, не требовал от меня откровенности. Он всегда шел мне навстречу, стараясь разговорить, отвлечь и наводящими беседами добиться от меня высказываний, которые помогли бы ему правильно обо мне судить. Последний раз это ему удалось года два назад. С тех пор я в разговорах с ним разыгрывал из себя то Петю, то Васю. Зачем? Чтоб затруднить ему задачу. Чтоб дать ему понять, что я уже не часть его организма, а целый человек. Сегодня, к счастью, у мамы было родительское собрание в классе, который она вела, а отец в такие дни засиживался у себя в институте. Поэтому я мог задумываться сколько угодно. Но странно: когда никто не мешает, трудно сосредоточиться. Вдобавок мне было просто физически плохо. В голову лезли самые дикие мысли: то мне казалось, что я смертельно болен и доживаю последние минуты, то — что я в самом деле прибыл с другой планеты и страдаю от света, от влажности, от давления, от микробов, разрушающих мой организм.
В общем, было так плохо, что я даже обрадовался, вспомнив о планете Лориаль.
Я сел за стол, достал из кармана штанов скомканную, опозоренную карту моего континента, положил ее, разгладив, на ватманскую форматку и аккуратно наколол иголкой все заливы и мысы. Потом обвел проколы на форматке остро заточенным карандашом, и через полчаса вторая карта континента уже лежала у меня на столе, девственно чистая и готовая для открытий. Я уточнил границы прибрежных государств и стал кружить над центральными джунглями, выискивая поселения аборигенов.
Мой аэрон лениво плыл над самыми верхушками гигантских трав, покачиваясь тяжело в теплых воздушных потоках, которые сверху казались цветными. Я стоял на передней площадке, по-пижонски засунув руки в карманы, и хмурился, когда усилием воли надо было перекладывать рули. Было хорошо и просто: здесь, в двадцати метрах над поверхностью континента, я был в безопасности и в тепле. Солнышко пригревало, и бабочки, складывая крылья, мерцали у меня над головой. Если бы я мог все это описать на бумаге, если бы я мог рассказать, как Шурик! Но я только чувствовал, и это было только во мне. Со стороны, наверно, дико выглядело, что я сижу, склонясь над форматкой, и морщу лоб, и хмурюсь, и улыбаюсь, но мне было все равно: целая планета вращалась во мне, теплая и цветная; она принадлежала только мне, и некому было смотреть на меня со стороны, а сам на себя со стороны я смотреть еще не умел.
Так я летел, точнее — плыл, как на тяжелом плоскодонном облаке, внимательно разглядывая спутанную розовую с зелеными цветами траву, пока наконец, случайно посмотрев себе под ноги сквозь стеклянный пол, не увидел аборигенов.
Их были тысячи. Зеленоглазые, серые, цвета ссохшейся земли, они качались на верхушках трав, висели гроздьями на розовых листьях, толпились на огромных цветочных зонтиках, каждый из которых, зеленый или желтый, мог бы служить посадочной площадкой для моего аэрона. Они тянули ко мне серые руки и, запрокинув белесые лица, молчали.
Зависнув в двух метрах от одного из верхушечных зонтиков, я перепрыгнул на него с крыши моей машины (серые тела дождем брызнули в разные стороны вниз, и зонтик опустел), обратился к аборигенам на межплеменном наречии и вкратце объяснил им, что надо объединиться, выбрать достойнейших и, поручив им организацию продовольственных дел и самообороны, начать строить новую жизнь.
— Путь долгий предстоит, — сказал я, — придется перепрыгнуть через несколько стадий.
Меня внимательно выслушали, потом из толпы на соседнем цветке выступил один, с красной поперечной полосой на груди, и спросил меня, театрально жестикулируя, когда же мы пойдем грабить и заселять другие континенты.
— На что вам эти загаженные курятники, эти отхожие места? — сердито ответил я. — У вас земли — на тысячу лет и воздух здоровый. Не трогайте других — и вас никто не тронет.
На что мне возразили:
— А как другие узнают, что нас трогать нельзя? Нет, лучше мы их всех перережем и скормим подсвинкам. А ты нам помоги.
— Ну нет, голубчики, — сказал я аборигенам, — вы эти феодальные штучки бросьте.
Все толпы на зонтиках зашевелились, заворчали, вперед выступили краснополосые, и мне показалось, что у каждого из них на груди что-то тонко блестит, вроде овала, начерченного вокруг шеи и до середины груди. Я пригляделся — это были цепочки, и не только у полосатых — у каждого, вплоть до детей.
— Не знаем, — сказали краснополосые, — быть может, другим попадаются более достойные боги. Но нам попался трусливый бог. Мы уши зажимаем, чтобы не корчиться от стыда.
И тысячи серых людей, все до единого, захлопнули серыми ладонями свои большие серые уши. Говорить с ними было бессмысленно, я перепрыгнул на соседний цветок и вне себя от ярости сорвал с груди первого попавшегося серого золотую цепочку. Тот ахнул, всплеснул руками, упал навзничь и, по-моему, умер.
— Ну, это не дело! — не разжимая ушей, проворчал один краснополосый. — Не дело отнимать то, что сам же подарил.
— Не дарил я вам ничего! — закричал я что было мочи. — Не покупаю я людей за такую дешевку!
Краснополосый отлично расслышал.
— Ну, значит, то был другой бог, — резонно ответил он. — Он пролетел над лесом и осыпал нас дождем этих штучек, а потом объявил, что каждый, кто найдет такую и повесит себе на шею, становится слугой и солдатом господа.
— И вы пошли на это? — язвительно спросил я.
— А чего? — спросил он, все еще не разжимая ушей. — Красиво — и даром. Глядишь, при случае бог и поможет, а служить ему — поди найди меня в лесу.
— Да отхлопни ты уши, жалкий ты человек! — закричал я, взмахнув над головой кулаками.
И в это время мне позвонила Маринка:
— Я все ждала, что ты догадаешься первый. Это жестоко.
— Пойми меня правильно, — сказал я, с трудом успокаиваясь после бурного разговора с аборигенами: едва ушел от залпов их бешеных огурцов. — Ты совершенно свободна в своих поступках. Я не хочу связывать тебе руки.
— Не смей говорить, такие слова! — В ее голосе послышались слезы. — Ты меня совсем не связываешь.
— Давай ближе к делу, — перебил я ее. — Может быть, ты все-таки скажешь, откуда у тебя эта вещь?
— Ты знаешь.
— Я хочу, чтобы сказала ты.
Мы оба долго молчали.
— От Бори… — после паузы жалобно проговорила Маринка. — Но в этом ничего нет…
— Ты знаешь, что я об этом думаю?
— Знаю. Но это совсем другое дело. Мне просто понравилась эта штучка. Ни у кого такой нет.
— У нас с тобой слишком разные взгляды, — устало сказал я. Я не притворялся: я и правда вдруг почувствовал себя совершенно разбитым; мне не хотелось ничего объяснять Маринке, ничего доказывать. Я столько раз говорил ей, что именно я думаю о людях, которые берут у Борьки разные штучки, которых ни у кого нет. — Мы слишком разные, — добавил я, подумав. — Прощай.
— Подожди… — тихо сказала Маринка.
— Чего ждать? — горько ответил я. — Ждать больше нечего. Все ложь, Марина, милая, все ложь.
Возможно, Маринку и в самом деле оскорбили мои слова, а может быть, она просто поняла, что ей ничего не остается, как оскорбиться.
— Ты хочешь сказать, что я способна обмануть тебя? — вспыхнула она.
— Я ничего не хочу сказать.
— Так знай: у меня тоже есть своя гордость. Запомни это навсегда.
И она повесила трубку.
Я тихо побрел в комнату, так и не осознав до конца, что я сейчас сделал. Я знал одно: Маринка не могла, не имела права приклеиваться на Борькину липучку.
Целый час я сидел в одиночестве и разговаривал сам с собой. Говорят, тоска и одиночество не способствуют поднятию тонуса, но, если бы мои старики были дома, я, наверное, повредился бы в уме.
— С одной стороны… — говорил я, прикидывая все доводы и контрдоводы. — Но зато с другой стороны…
Наконец я вскочил, выбежал в столовую и записал все свои мысли на листе бумаги. Получилось примерно вот что:
ЗА: Я люблю ее.
ПРОТИВ: Ну, это еще неизвестно, и не только в плане общих рассуждений о первой любви, но и в плане последних событий. Можно ли любить то, что не знаешь? А в том, что ты ее не знал, ты сегодня уже убедился. Кроме того… но об этом хватит.
ЗА: Мне без нее плохо.
ПРОТИВ: Вот это другое дело. Вопрос только в том, плохо ли тебе без нее или плохо вообще. В смысле: с ней с такой, с НОВОЙ, было бы лучше?
ЗА: Она красивая. Лучше ее нет. И не будет.
ПРОТИВ: Лучше — это о внешности.
ЗА: Она ничего особенного не сделала. Как поступила бы на ее месте другая?
ПРОТИВ: Другая. Но не она.
ЗА: И все-таки: что особенного, если ей понравилась красивая вещица? Она девочка.
ПРОТИВ: Эту красивую вещицу она прятала от тебя. Значит, знала, что делает.
ЗА: Но до сих пор она не думала, что это настолько скверно. Знала просто, что мне не понравится.
ПРОТИВ: Ее предупреждали: у этого человека брать НИЧЕГО НЕЛЬЗЯ. Нельзя, чтобы он имел право и о ней плохо думать.
ЗА: Это было один-единственный раз.
ПРОТИВ: Убить можно тоже один-единственный раз.
ЗА: Надо уметь прощать, чтобы тебя самого прощали.
ПРОТИВ: То есть за свое прощение покупать право на будущие грехи? Быть добрым, чтобы иметь право быть грязным?
ЗА: Она никого не унизила, взяв подарок. Это главное.
ПРОТИВ: Никого, кроме себя. Теперь он станет говорить: «Вот видишь, все и всех можно купить».
ЗА: Между прочим, ОН — это мой друг.
ПРОТИВ: Это ничего не меняет.
ЗА: Ее редко балуют подарками.
ПРОТИВ: Да.
ЗА: И я в этом смысле не исключение.
ПРОТИВ: Да.
ЗА: Она первая позвонила.
ПРОТИВ: Да.
ЗА: Она любит меня.
ПРОТИВ: Если есть нечестная любовь — разумеется.
ЗА: А великодушие?
ПРОТИВ: См. п. 8.
ЗА: Она мне близкий человек или нет? Могу я простить ошибку близкому человеку?
ПРОТИВ: _____
Против этого последнего довода нельзя было ничего возразить.
«С этого и надо было начинать, дубина!» — радостно сказал я себе самому. Мне сразу полегчало: я понял, что надо делать. Надо немедля пойти к Борьке и надавать ему по шее, чтобы впредь не смел экспериментировать на живых людях. Причем, если это будет проделано тактично и со вкусом, а также с необходимыми комментариями, ему и в голову не придет обижаться.
С этой мыслью я натянул теплый свитер, накинул на плечи пальто и, захватив все изготовленные документы, выбежал во двор.
Двор наш — один из самых благоустроенных в районе. Об этом не один раз говорили по радио и даже писали в «Вечерней Москве», где помещен был снимок управдома дяди Пузи на фоне декоративной ракеты: он опирался о ее оперение плечом и застенчиво улыбался, не представляя себе еще, конечно, какие потрясения ему придется пережить.
Бесспорно, дядя Пузя — добрый и старательный человек. Немало времени, наверно, убил он, доставая для нашего двора весь этот инвентарь: беседки, карусели, качалки в виде уток, металлические микрокачели с сиденьями на застежке (чтоб не выпал никто из малышей), грибки с железной крышей, разрисованные, конечно, под мухомор, и последний крик моды — огромный шар из толстых металлических прутьев, по которым дошколята могли бы лазить, удовлетворяя свою естественную потребность не за счет деревьев, не успевших еще подрасти. Правда, с этим шаром вышла маленькая конфузия: прошлой осенью один детеныш лет четырех оказался каким-то образом за прутьями, внутри, и вынимать его оттуда пришлось с помощью автогена. С тех пор дядя Пузя с большой осторожностью относится ко всяким зарубежным новшествам, о которых пишут в журнале «Архитектура».
Еще у нас во дворе есть бетонный бассейн полуметровой глубины с маленьким фонтанчиком посередине, действующим только по воскресеньям, и великое множество тонких, как былинки, деревьев, которые, если им удастся вырасти, превратят наш двор лет через десять в дремучий лес.
Сейчас все это, конечно, утопает в грязном снегу и изрядно повыцвело, но хозяйственный дядя Пузя уже начинает поднимать народ на воскресники: красить и ремонтировать к весне инвентарь. Весной, когда все качели закачаются, а карусели завертятся, наш двор будет выглядеть очень нарядно: ни дать ни взять парк культуры в миниатюре.
И дядя Пузя ходит по двору, заложив руки за спину, в своих высоких хромовых сапогах и блаженно жмурится от солнца и от малышиных воплей. Малыши, лет до пяти, — это его слабость. Но когда они вырастают и становятся в состоянии самостоятельно перешагнуть бортик песочницы, они сразу же теряют управдомовское расположение, так как, по его понятиям, начинают вредить.
— Ну, что ты позабыл там, на пожарной лестнице? — кричит он своим тонким обиженным голосом. — Ну абсолютно никакой ответственности, а еще Елены Григорьевны внук! Подумать только, вчера еще в гусариках ходил, а сегодня висит на перекладине, как обезьяна! Слезай немедленно, иди и играйся! Места им нет на дворе…
А места действительно нет. Особенно тем, кто постарше. Негде ни спрятаться хорошенько, ни поиграть в «тах-тах» — местный вариант игры в войну. Все чердаки заперты, а выходить на улицу строго запрещается: «Нечего вам делать на улице, вон у вас какой двор!» Мне, например, только четыре года назад разрешили покидать пределы этой золотой клетки. А то каждые полчаса мама высовывалась на кухне в форточку и кричала протяжно, как муэдзин: «Сережа!» Если я не откликался — горе неверному. Вот и броди по двору, раскачивай малышей в качелях, если хочешь, или крути карусель. А то еще можно травмировать детишек в песочницах — рушить их туннели и города. Шум поднимается оглушительный: сами малыши — ничего, принимают это как стихийное бедствие, но вот бабки и дедки решительно не переносят таких налетов. Если же учесть, что из них каждый третий — член товарищеского суда, риск получается огромный.
Но без риска какая жизнь?
У приоткрытых, как в жару, дверей Борькиной квартиры навытяжку стояли двое малышей лет десяти-одиннадцати: Андрюшка из Борькиного подъезда и Севка из моего, оба отъявленные бездельники и прохиндеи. Целыми днями они слонялись по двору, преследуя девчонок, огорчая малышей помельче, выводя из транса старух, сидевших в оцепенении у подъездов, и между делом портили и ломали всё, что под руку попадается. У меня есть подозрение, что это они опрокинули ракету, воздвигнутую управдомом в центре двора. Бедный дядя Пузя был так потрясен этим варварским актом, что тут же вызвал грузовик, собственноручно вырыл из земли ракету, и больше мы ее не видели… На основании этого факта я сделал вывод, что никакому совершенству нет места на земле. Ракета эта была настолько элегантна, настолько закончена (прибавить к ней ничего было нельзя, а убавлять строго-настрого запрещалось), что вызывала у малышни какую-то тихую сосредоточенную ненависть. Они подкапывались под стабилизатор, расстреливали иллюминатор ледышками и наконец темной ночью повалили.
— К его светлости нельзя, — писклявым, но официальным голосом сказал Севик, когда я потянулся к двери.
— Ты что, милый? — сказал я строго, взяв его за плечо. — Заболел?
— К его светлости нельзя, — повторил Севик.
А Андрюшка, растопырив руки, загородил дверь.
— Его светлость занята.
Толкаться у дверей с этими сопляками было глупо, поэтому я спросил:
— А что с его светлостью? Она принимает ванну?
— У его светлости сейчас Генеральный Совет.
— Так мне как раз туда и надо.
— Ты не член, — неуверенно сказал Андрюшка.
— Член, милый, член, — возразил я, бережно отстраняя его. — Пожизненный и непременный.
— Пароль! — пискнул Севик.
— Это потом, — сказал я и вошел в прихожую.
Борька вел заседание Генерального Совета с таким спокойствием, как будто это было его основным занятием в течение всей жизни. Он выглядел величественно и небрежно в своей белой майке и синих брючках, на правом кармане которых была прожжена аккуратная дырка: как будто бы сквозь карман стреляли.
Напротив герцога за круглым столом сидели его прославленные лейтенанты. На девчачьем личике Левки было написано почтительное внимание. Трудно было поверить, что этот человек покрыл себя славой, спустившись по сетке лифта с восьмого до первого этажа. Босиком, разумеется, чтобы удобнее было цепляться большими пальцами ног. Он не спорил ни с кем и не доказывал никому свою храбрость: просто вышел из квартиры, разулся, сбросил ботинки в лестничный пролет и слез. Надо же было как-то спускаться, а что этот способ хуже любого другого — это еще надо доказать.
Рядом сидел Виталька из второго подъезда, юноша лет одиннадцати, щуплый до невозможности, с заросшей рыжими волосиками шеей. Он был похож на конопатого страусенка, только что вылупившегося из яйца. Но в этом невзрачном теле скрывались холодная воля и целеустремленность бойца: три раза он убегал из дому с единственной целью — познать мир, и однажды ему удалось добраться даже до Катуара. Где находится Катуар, он никогда не уточнял, и в его рассказах это название звучало таинственно и тревожно.
Малый по прозвищу Бедя, сын дворничихи тети Насти, был субъектом мало примечательным, если не считать его фантастической злости. Честное слово, я бы не рискнул с ним драться. Дрался он умело — ногами, ногтями, зубами, головой — и если даже терпел поражение, то победитель отцеплялся от него полузадушенный, исцарапанный и искусанный до синяков. Гордая кровь не позволяла Беде покинуть поле боя, не нанеся последнего удара. И я не раз видел, как он, обливаясь слезами и хрипло ревя, пинками преследовал победителя, не знавшего, как от него отвязаться. Во дворе Бедя пользовался немалым авторитетом и был лицом влиятельным: летом тетя Настя разрешала ему поливать из шланга двор, и он становился полновластным хозяином всего нашего дома. Его не приходилось умолять часами, чтобы он обрызгал хоть немножечко: по первой же просьбе он направлял на тебя шланг и лупил всей струей с таким усердием, как будто разгонял демонстрацию.
Четвертым лейтенантом был Котька, подстриженный, наглаженный и даже, кажется, надушенный. Во дворе он снискал всеобщую неприязнь своими опытами над животными: он выкапывал из клумбы черных земляных жуков, сажал их в стеклянную банку и нагнетал в эту банку дым от киноленты до тех пор, пока жуки не теряли сознание. Тогда он вытаскивал их, делал каждому на животе надрез бритвой, выходила струйка дыма, и жуки снова приходили в себя и начинали бегать. Отдельные особи выдерживали даже по четыре надреза.
Девчонки во дворе за глаза звали его фашистом и побаивались немного, а он относился к ним с полнейшим безразличием. В жизни его интересовало только одно: строго поставленный научный опыт.
В общем, народ на квартире у Борьки собрался мужественный и волевой.
— Так вот… — говорил Борька, опираясь руками о край стола.
Стоя в дверях и заслоняя проход копошившимся за моей спиной караульным, я с любопытством смотрел на герцога: с нами он никогда не разговаривал так категорически и высокомерно. Побить его сейчас, в присутствии младших, я не мог: таков был неписаный кодекс чести. Надо было дождаться конца высокого собрания. Вдобавок мне было интересно, что может предложить этой мелкоте мой аристократ.
— Так вот, повторяю. Пока мне нужна лишь охрана у дворцовых дверей, сменяющаяся каждые полчаса, и пара связных. Кроме того, во дворе дома шестьдесят с четырех до девяти вечера должен постоянно — повторяю: ПОСТОЯННО — находиться контрольный пост. Дислокация — у второго подъезда. Описания объекта усвоены?
— Так точно! — отозвался Котька и усмехнулся.
— Усмешечки? — вскипел герцог.
— Виноват, — пробормотал лейтенант.
— Лишаю тебя жалованья на сутки!
Котька съежился и ничего не ответил. Лейтенанты посмотрели на него осуждающе.
— Обо всех передвижениях объекта сообщать мне немедленно, — ровным голосом продолжал Борька. — Сопровождающих лиц фотографировать, пленку вручать мне лично в руки ежедневно в двадцать один ноль-ноль.
— А где аппарат взять? — деловито спросил Ведя.
— Аппарат будете получать от меня, — резко ответил герцог. — Посторонних снимков не делать, ясно?
— Ясно! — хором подтвердили лейтенанты.
— Командовать разведкой будешь ты. — Герцог властно указал пальцем на Котьку, Котька просиял. — Фотографировать умеешь?
— Так точно! — улыбаясь во весь рот, вскочил Котька. — Так точно, ваша светлость!
— Сиди, — повелел ему Борька.
Застыв у дверей (караульные за моей спиной притихли), я пытался сообразить, кто из наших девчонок живет в доме шестьдесят. Слава богу, это была не Маринка, но все-таки стоило послушать дальше.
— Я устанавливаю вам ежедневное содержание в триста дублонов каждому, — продолжал герцог, и лейтенанты переглянулись. — Рядовым — сто. Кроме того, особо отличившимся будут вручаться правительственные премии. Фальшивые ассигнации изымайте, виновников приводите ко мне. Для наказания фальшивомонетчиков организуется военный трибунал. Председателем трибунала утверждается Бедя.
Бедя насупился, важничая, потом ухмыльнулся.
— Левка будет командовать дворцовой стражей, — продолжал герцог, — а тебе, Виталий, поручается вербовка рекрутов и связь.
— Я в разведку хочу, — покраснев, пробормотал Виталька.
— Для разведки ты слишком заметен, — отрезал герцог. — Вопросы есть? Нету. Подойдите к столу и возьмите каждый по восемьсот дублонов. Триста себе, остальные солдатам.
Лейтенанты вскочили и молча бросились к письменному столу.
Я хотел было отступить в коридор, но в это время из-за спины моей вывернулся Севик.
— Ваша светлость! — плаксиво сказал он. (Герцог обернулся, увидел меня и смутился.) — Ваша светлость, тут ворвался один, говорит, что член Совета.
— Поч-чему ушел с поста? — справившись со смущением, рявкнул Борька. — Начальник стражи! Разобраться и наказать.
Он быстро взглянул на меня — я был серьезен.
— Заседание Генерального Совета объявляю закрытым, — поспешно сказал герцог. — Можете быть свободны.
Левка решительно схватил Севика за шиворот, и лейтенанты, построясь в затылок, промаршировали мимо меня в коридор.
— Видал, какие молодцы? — с воодушевлением спросил меня Борька. — Герцогская гвардия, опора режима. А то что за удовольствие сидеть на острове Гарантии в одиночку! Я решил выйти в народ.
Я ничего не ответил, подошел к письменному столу и принялся разглядывать оставшиеся дублоны. На узких полосках фотобумаги был четко отпечатан замысловатый герб: зубастый орел в овале из дубовых листьев (видимо, скопированный из разных учебников по частям) попирал лапами лориальский глобус. С правой стороны точно такой же овал, но без листьев и с надписью внутри: «Великое герцогство Лориаль». А посередине под короной из земляничных листьев (все по правилам, не придерешься!) красовались написанные толстыми «денежными» буквами слова: «Сто золотых дублонов». И ниже мельче: «Обеспечено всем золотым запасом о-ва Гарантии».
В вопросе о шпане у меня личная заинтересованность: полгода назад нас с Маринкой удачно подстерегли в переулке ребята из ее двора. Собственно, какие там ребята! Такая же вот мелкота. Но эти как раз опаснее всех, потому что у них в голове еще мякина, они не понимают причинной связи событий. Когда такое стадо изнывает от скуки, только попадись. Не забуду, как посыпали они на меня: воротники деловито подняты, кепки надвинуты на лоб, а один, который фонариком светил мне в лицо (тоже, должно быть, начальник связи), все приплясывал от азарта и приговаривал: «По глазам его, по глазам! Чтоб забыл дорогу!»
Я лупил кулаками в темноту, раза два кто-то удачно подвернулся, но фонарь мешал: очень сильный был у щенка рефлектор.
Герцог по-своему истолковал мое молчание.
— Тебя шокирует, что я в ваше отсутствие распоряжаюсь нашим общим золотым запасом? — Он подошел и с вызовом поддернул штаны. — Но, между прочим, идея денег моя. Гляди, какой монетный двор соорудил. Разве вам догадаться!
Я повернулся.
В углу комнаты на полу стояла настольная лампа. По обе стороны ее — два стула, на спинках которых лежало чудовищной толщины стекло. На нем — фонарь с красными стеклами и увеличитель.
— Производительность — десять тысяч дублонов в час, — хвастливо сказал герцог. — В моей казне сейчас двадцать пять тысяч дублонов.
— Весь двор купить собираешься? — сухо спросил я.
— А может быть, и куплю, — ответил герцог. — Надо же как-то сплотить всю эту братию. Ведь у меня ни много ни мало двадцать четыре человека под ружьем.
— С кем счеты сводить собираешься? — поинтересовался я.
— Не бойся, не с тобой! — обозлился Борька.
— Да я и не боюсь.
— Чего ж ты из штанов лезешь?
— Кончай дурить малышам головы, — хмуро сказал я.
— А ты попробуй сам подури. Не выйдет, приятель. За меня они в огонь и в воду пойдут, а за тебя — сомневаюсь.
— Мог бы обойтись без Лориали в своих махинациях. Другого ничего не мог придумать?
— А кстати, не ты эту идею подал. А у Шурки я любую идею куплю.
— Мне ты тоже кое-что должен.
— За что это?
— А за имя, которое ты треплешь. Не хочу я, чтоб оно было на твоих паршивых бумажонках.
— Имя тоже покупаю.
— Дорого обойдется.
— Сколько?
— А вот столько.
Я размахнулся ногой и ударил по верстаку. Стул покачнулся, стекло упало на пол — и не разбилось: ковер помешал. Борька едва успел подхватить увеличитель.
— Ах, так!
Поставив на пол аппаратуру, он подошел ко мне вплотную.
— Зло берет, кишки дерет? — проговорил он, презрительно усмехаясь. — Другие клянчат, а тебе принципы не позволяют? А жвачки-то хочется… Хочется, по глазам вижу.
И мы подрались. Дублоны веером разлетелись по комнате. Тетя Дуня с трудом нас разняла.
Я вышел во двор с синяком под левым глазом и с царапиной на щеке. На ступеньках герцогского подъезда кипела бойкая торговля. Деревянные мечи и кинжалы шли по сто дублонов за штуку.
Остров Гарантии, косой обломок выступающей из моря скалы, был в пятидесяти минутах лета от моего континента.
Я промчался над зеленым океаном на бреющем, стараясь скрыться среди барашков и пены, чтобы меня как можно позже заметили с деревянной наблюдательной вышки на восточной оконечности острова. Океан был неспокойным, но солнечным, все кипело, блестело и зеленело вокруг, и я, задыхаясь от испарений чужой воды и от солнца, рад был в десяти милях от острова оторваться от водной поверхности и взмыть высоко в небо.
Остров Гарантии, весь оранжевый от листвы, был как маленький яркий флажок на зеленом фоне океана. С высоты десяти километров я с трудом различил белый командорский дворец, точную копию Парфенона, окруженный пестрым парком из зеленых, желтых, розовых и фиолетовых трав. Еще во времена троевластия парк был засажен растениями разных пород со всех четырех континентов. Сейчас сад разросся, и дворец с двумя флигелями и массивным желтым фортом на южном берегу был едва виден сверху в этой пестроте разнотравья.
Я, как коршун, упал из поднебесья на каменный форт, дал с пятнадцати метров из всех своих дюз, и остров Гарантии содрогнулся от взрыва запрятанных в скалу арсеналов. Горб огня, дыма и каменной пыли вырос над островом, и, когда он рассеялся, я увидел, что край скалы, на котором был выстроен форт, весь осыпался и съехал в воду, помутневшую и все еще шипевшую от щебенки.
У дворца суетились охранники. Они наспех откусывали кончики стреляющих огурцов и палили в меня, не целясь.
Скользкие семечки засвистели справа и слева. Но я не стал ни прятаться, ни пикировать на дворцовую охрану. Вся она была навербована на моем континенте. В двадцати метрах от земли я промчался над герцогским дворцом и сорвал с его тонкого флагштока белый с красным земляничным листом герцогский флаг. Это было между делом, я искал монетный двор и нашел его в дальнем тенистом углу парка Командоров — скромное трехэтажное здание под железной крышей, все гудевшее от работы спрятанных за его толстыми стенами печатных машин. Я закрылся в кабине и с разлета пробил аэроном это желтое здание насквозь. Оглушенный осыпавшимся камнем, весь в кирпичной пыли и обрывках проволоки вырвался наружу и волчком закружился над морем, стряхивая с себя лишнее. Окунулся с машиной в кипящую воду, промыл стекла — и снова завис над островом, выискивая, где Борькин аэрон. Парк и двор были уже совершенно безлюдны, часть охраны попряталась в казематах, а другая суетилась на отлогом берегу у кромки воды, сталкивая в океан плетенные из травы лодки: когда ссорятся боги, лучше уйти подальше за горизонт. Я не стал их торопить: мое дело было сделано, на планете Лориаль никогда больше не будет денег, оставалось только вызвать на бой командора, герцога, его светлость, верховного правителя или как там еще он приказал себя называть.
Но ангара не было видно, аэрона тоже. Я решил было, что мне не повезло, что верховный правитель в отлете, и собирался было уйти со своей машиной в море, но вдруг в откосе белой скалы две плиты отодвинулись, и из черного отверстия беззвучно и быстро выскользнул аэрон. Мой был желтый, а этот синий, он почти сливался с потемневшей океанской водой. Я ударил по нему сверху и промахнулся и едва не врезался в камни, выступавшие из воды, но успел таки вывернуться, и жучок мой, весь взвыв от радости, вновь рванулся вверх. Я достал машину герцога с брюха; я бы мог расплавить ее и размазать по небосклону, но мне помешал Шурик.
— Ладно, кончайте, — сказал он сердито. — Мне же вас не разнять.
Три аэрона летели параллельным курсом, шагах в пяти друг от друга, так дружно и мирно, как будто ничего не произошло.
Остров быстро уменьшался в размерах, пока не превратился в точку, а мы шли и шли прямо на юг.
Не сговариваясь, мы распахнули люки и, выбравшись на броню, сели и свесили ноги над бездной.
— Ну, остыли? — спросил Шурик, глядя то на меня, то на Борьку.
— Холодает, — ответил я.
— К ночи дело, — поддакнул герцог.
Мы сидели на крыше управдомовского гаража, с трех сторон окруженные огнями нашего дома. Как-то я подсчитал, что во двор у нас выходят триста восемьдесят окон. Сейчас почти все они горели желтым, розовым и голубым. Было несколько Красных окон и одно густо-синее: в этом свете, должно быть, шла какая-то особенная, нечеловеческая жизнь.
— Что делили? — осторожно спросил Шурик. — Неужели эту дурацкую планету? Смешно.
— Да это он все! — В сердцах герцог мотнул головой и чуть не вывалился из люка. — Ворвался, разгром учинил… Старушку мне напугал чуть не до смерти. Ноги, говорит, чтоб у нас в доме не было этого хулигана, в милицию буду звонить.
— Ноги не будет, не беспокойся, — заверил я.
— Опять двадцать пять! — пробормотал Шурик.
— Нет, не опять, — сказал я. — Ты знаешь, что он о нас с тобой думает? Что мы к нему ходим из-за жвачки.
— Кто, я? — вскинулся Борька.
— Ты, Боря, ты. Слишком много ты сам об этой жвачке думаешь, вот тебе и кажется, что она у всех на уме.
— Подумаешь, сказал сгоряча… — буркнул Борька.
— И правда, Серега, — миролюбиво проговорил Шурик, — ну сказал человек сгоряча, зачем раздуваешь?
— Хватит об этом, ребята, — сказал я. — Противно.
— Ладно! — Борька поднялся. — Хватит так хватит. Ну вас к черту всех с вашими принципами. Обойдусь и один, мне не привыкать.
— Вот и ладно, — сказал я, — будем знакомы. Но имей в виду: больше никого не купишь. Не дам.
— Это мы еще поглядим, — ответил Борька.
Шаги его прогромыхали по железной крыше. У края он немного помедлил, потом спрыгнул на землю, чертыхнулся напоследок, ушел.
— Эх ты! — сказал мне Шурик. — С тобой как с человеком пришли разговаривать. Слишком много ты о себе понимаешь.
— А ты — слишком мало. Бедность не оправдывает рабства.
— Рабства? — переспросил Шурик. — Да это вы оба у меня в рабстве, я как хочу, так вами и верчу. Без меня бы вы давно уже передрались. Дурачье!
Я удивленно посмотрел на Шурика — так он еще никогда не разговаривал. Вот, оказывается, какой спрут ворочается в душе этого человека. Жаль, что в темноте мне не видно было его лицо.
— Что смотришь? — спросил меня Шурик. — Брал и буду брать все, что мне нужно. Вот — куртку ношу японскую, Борьке она все равно мала. А ты хотел бы, чтобы я голый ходил для твоего удовольствия? Мне, братец, себя беречь надо. А стою я побольше вас, вместе взятых, меня за эту рухлядь не купишь. Так что ты за меня не волнуйся.
Я смотрел на него во все глаза: Шурик проснулся! А может быть, он вовсе не спал, а только притворялся сонным?
— Думаешь, гениальность все спишет? — спросил я наконец.
Шурик пожал плечами.
— Так вот, не выйдет из тебя гения. Гений должен страдать, а ты страдать не любишь…
— Не тебе об этом судить, — спокойно ответил Шурик и встал. — Не тебе.
Спрыгнуть с гаража в темноте он не решился и долго пыхтел на краю, лежа на животе и нашаривая ногами опору. Потом плюхнулся вниз, и я остался один.
Вода внизу тихо блестела от звезд. Волны шипели и плескались, черные. Из-за горизонта, под красными и синими тучами, тепло дышало лориальское солнце.
Я летел под темным небом, над темным морем один, никем не видимый, никому не известный, и сочинял последнюю статью своего Главного Закона, пока она не приняла наконец такой вид:
Признак силы — молчание.
Признак гордости — простота.
Слабый не имеет права быть жалким.
Сильный не имеет права быть злым.
Слабость — и гордость.
Простота — и молчание.
Сила — и доброта.
— Где ты шатаешься? — спросила меня мама, когда я вернулся домой. Она сидела сгорбясь за письменным столом (было двенадцать ночи) и проверяла тетради. — Помоги мне, хоть десять штучек, устала я.
Я молча взял у нее десять тетрадей, прислушался (отец похрапывал в соседней комнате), сел за обеденный стол и стал проверять изложения. Работать было неудобно, потому что кружевная скатерть проступала сквозь бумагу и мешала подчеркивать ошибки. Но мне лень было ее снимать.
Вот что излагал Борькин подданный Бедя:
«Изложение. У дяди Васи был волкодав. Однажды он пошел в лес на лыжах. Лыжи ему подарил отец. Вдруг они увидели волка. Он замер от страха. Дядя Вася понял, что им не уйти. Но вдруг он прыгнул вперед, схватил волка за глотку и задушил. Потом он подбежал ко мне, высунул язык и лег на снег. Волк не двигался. Его отец заявил об этом в союз охотников. Ему вручили медаль».
Поломав голову над этим документом (исправлять было решительно нечего, кроме слова «заявил», которое было истрактовано «зоевил»), я подчеркнул в нем все фразы, все до единой, отчего страница приняла сразу праздничный вид.
Потом я отложил в сторону красный карандаш, посмотрел еще раз на украшенную страницу и по чисто цветовой ассоциации вспомнил о Маринке.
Оказывается, я могу о ней не думать целый вечер. Оказывается, есть вещи поважнее. Или нет: я думал о ней все время, только без слов. Можно думать без слов — это когда болит. Мысль без слов — это боль. Или радость.
Не знаю, можно ли на основании одного факта поверить в возможность телепатии, но в эту минуту зазвонил телефон. И я помчался в коридор с пронзительно ясным предчувствием: это она.
— Да, Сережа. Добрый вечер, Сережа. Чем занимаешься? К физике готов? Ужас, правда?
И вдруг:
— Не открывал сегодня почтовый ящик?
Я бросил трубку на стол и кинулся к дверям.
Заглянул в дырочки ящика — пусто. Упало сердце: неужели перехватили? На всякий случай открыл. Выпал небольшой аккуратно свернутый бумажный пакетик. Я развернул его, и в руки мне тонкой струйкой потекла желтая металлическая цепочка.
«Я почему-то решила, что нам будет лучше, если ты отдашь ее сам. Если же ты решишь, что только я могу это сделать, — все будет по-твоему. Я ждала тебя в твоем подъезде с девяти часов вечера. ГДЕ ТЫ БЫЛ?»
Я шарахнулся к телефону — пустые гудки.
Я набрал ее номер — пустые гудки.
Я застыл в коридоре, не зная, что сделать, что бы сломать, стиснуть, сжать, на чем бы оставить отметку о том, что я счастлив, что я живу.
Потом я вбежал в столовую и сказал:
— Мама! Знаешь, что надо сделать? Надо усыновить Борьку.
Мама подняла голову от тетрадей и молча посмотрела на меня.
Я шел домой с «тяжелым сердцем», как говорит моя мама. Дело было даже не в двойке по алгебре: за свою жизнь я нахватал их никак не меньше двухсот и успел притерпеться. Правда, это была первая двойка в новом журнале за восьмой класс; как сказала Ольга Максимовна, состоялось открытие сезона. Ольгу Максимовну это обстоятельство огорчало намного больше, чем меня. Она не понимала (или не хотела понимать), что рано или поздно это должно было случиться: журнал без двоек существует только в воображении учителей. В таком журнале и пятерки будут выглядеть подозрительно: филькина грамота, а не журнал. Гораздо больше меня огорчили слова, которые Ольга Максимовна сказала после урока: «Ты забываешь, что тебя только из жалости перевели в восьмой класс». Я не нуждался ни в какой жалости: я не был ни дебилом, ни эпилептиком, а двойки получал только потому, что слишком много запустил — начиная с шестого класса, когда от нас с мамой начал уходить отец. Я говорю «начал уходить», и правильно говорю, потому что он уходил слишком долго (все никак не мог собраться): что-то около года, да и до сих пор еще навещает нас «по закону», хотя лучше бы ему этого не делать. Тогда, в шестом классе, мне было совершенно не до занятий: мама все время плакала, и мне то приходилось мирить их с отцом, то уговаривать ее, что все обойдется и без него проживем. Я никому не рассказывал в школе о своих семейных делах и маме запретил, но, видно, бабушки и дедушки из родительского комитета дознались и попросили учителей «оказать мальчику снисхождение». Обиднее всего было то, что два года школа толковала обо всем этом за моей спиной и только сейчас Ольга Максимовна по молодости проговорилась. Она, конечно, тут же спохватилась, вся покраснела, но я не подал и виду, что меня это задело. Я только сказал: «Обратно все равно не переведут», — и она успокоилась. Зато теперь у меня не оставалось другого выхода: я должен был немедленно, сегодня или завтра, перейти в другую школу, где обо мне ничего не знают и не станут «проявлять снисхождение».
Стоял хороший теплый сентябрь, деревья еще не успели пожелтеть, и все вокруг — и мостовая и дома — было сухое и прогретое. Мне до смерти хотелось уехать куда-нибудь подальше, но на дорогу нужны были деньги, а денег у нас с мамой не имелось. Лишних, по крайней мере: все было рассчитано до копеечки.
И тут мне на глаза попалось это объявление. Вид у него был несерьезный: висело оно, косо прилепленное к фонарному столбу, хотя и напечатано было в типографии, красными и синими буквами. Спешить мне было некуда, домой не хотелось, поэтому я читал все объявления и афиши, которые попадались мне по дороге.
«Объявляется прием учащихся шестых-восьмых классов в спецшколу-интернат для одаренных переростков. Живописные места, санаторный режим, бесплатное питание, общеобразовательная подготовка в рамках десятилетки, уклон по выбору учащихся, обучение ведется под наблюдением психологов. Обращаться по телефону…»
В другое время я бы и внимания не обратил на эту бумажку: мало ли куда приглашают — и на лесозаготовки, и даже на сбор лекарственных трав, — но сегодня я как раз обдумывал свой переход в другую школу, а кроме того, меня зацепили слова насчет «одаренных переростков». Переростком я как раз был самым настоящим, поскольку сидел в шестом классе два года, но до сих пор меня так никто не называл, разве что отец, когда он начинал ссориться с мамой. Между прочим, на него я даже не сердился: он сам измучился за эти годы, не знал, куда деваться, и слов особенно не выбирал.
Я потоптался возле столба, перечитал объявление раз, наверное, десять. «Уклон по выбору» — это мне было понятно, но фраза насчет наблюдения психологов не понравилась. Какие-то смутные мысли вызывали эти слова — насчет колонии для трудновоспитуемых детей или чего-нибудь в этом роде.
На всякий случай я решил отлепить объявление и захватить его домой, чтобы при случае посоветоваться с мамой. С тех пор как отец окончательно ушел, мы с мамой советовались каждый вечер: она мне рассказывала про свои бухгалтерские дела, жаловалась на грубияна Ивана Сергеевича, а я подсказывал ей, как следует с ним разговаривать.
К моему удивлению, листок с объявлением отлепился очень легко: как свежеприклеенная почтовая марка. Я сложил его пополам, сунул в учебник физики и тут заметил, что на той стороне переулка стоит и наблюдает за мной Чиполлино. Чиполлино был парень с нашего двора. Собственно, его звали Венька, но он учился в спецшколе с итальянским языком, при этом был кругленький, толстый и совершенно не обижался, когда его называли Чиполлино. По-итальянски он болтал довольно быстро, да это и не удивительно: его отец был журналист-международник и знал, наверно, тридцать языков, в том числе готтентотский. Чиполлино всех ребят со двора водил к себе послушать, как отец говорит по-готтентотски, и отец его никогда не отказывался: щелкал и свистел, у него это получалось очень лихо.
— Что это ты делаешь? — крикнул мне Чиполлино. Он не хотел подходить ко мне ближе, потому что неделю назад зажулил у меня марку Бурунди и, видимо, боялся, что я начну выяснять отношения.
Настроение у меня как-то сразу поднялось, я перешел на другую сторону и протянул Чиполлино руку.
— Да вот, понимаешь ли, — сказал я как можно небрежнее, — перехожу в спецшколу.
— В языковую? — спросил Чиполлино, и по лицу его видно было, что он не очень-то мне поверил.
— Да нет, в научно-перспективную, — ответил я, не моргнув и глазом, хотя в объявлении ничего об этом сказано не было.
— Ну что ж, дело хорошее, — солидно сказал Чиполлино. — Но там, наверно, конкурс большой.
— Посмотрим, — ответил я, и мы пошли вместе к дому.
О марке я ему не стал напоминать, потому что идея перебраться в спецшколу занимала меня все больше. Я был уверен, что мама обрадуется: во-первых, с деньгами станет полегче, а во-вторых, спецшкола — это уже почти профессия.
Но мама забеспокоилась.
— А далеко это? — спросила она тревожно.
В объявлении ничего об этом не было написано.
— Да где-нибудь под Москвой, — ответил я наугад.
— И что ж, ты все время там жить будешь? — допытывалась она. — А как же я тут одна?
— Ну мама, ну что ты, на самом — деле! Бесплатное питание, санаторный режим. Чего еще — надо?
— Не отпущу я тебя, — сказала она решительно. — Без зимнего пальто… старое-то ты уже совсем износил… Не отпущу!
Но я уже наверняка знал, что отпустит. Когда мама начинает говорить решительно, это значит, что она почти уже согласна.
— Зима еще не скоро, — ответил я. — А кроме того, попытка — не пытка. Надо еще поступить.
— Не примут тебя, — сказала мама со вздохом. — Ты же у меня отстающий.
— Чего там гадать? Сейчас пойду и позвоню. И все узнаю.
— Так вечер уже!
— Ничего, попробую.
Не слушая, что мама кричит мне вдогонку, я побежал на улицу. Позвонил из телефона-автомата — и сразу меня соединили.
— Прием заявлений кончается завтра, — ответил мне мужской голос. Приезжайте лучше сейчас. Документов никаких не надо. Приемных экзаменов у нас нет. Только собеседование. Деньги на проезд имеются?
— Нет, — ответил я растерянно.
— Хорошо. Подошлем машину. Назовите адрес.
Я назвал.
— Будем через пятнадцать минут.
И в трубке загудел сигнал отбоя.
— Чудеса! — сказала мама, когда я вернулся. — Так быстро все… А ты не фантазируешь, случайно?
Я настолько был сам удивлен, что не стал ничего ей доказывать.
И действительно, через пятнадцать минут во дворе коротко прогудела машина. Я выглянул в окно: у нашего подъезда стояла новая коричневая «Волга», шофер, опустив боковое стекло, разговаривал с ребятами.
— Ну, мама, я пошел.
Мама хотела заплакать, но сдержалась.
— Ступай, сынок. Ох, не примут тебя, не примут…
Ребята смотрели на меня во все глаза.
— Куда это тебя?
— В спецшколу, — ответил я, берясь за ручку дверцы.
— Ну дела! Что это за школа такая?
— Закрытая, особая.
Я сел на заднее сиденье. Шофер обернулся ко мне, посмотрел строго.
— Много разговариваете, молодой человек, — сказал он. — Сначала поступить надо. А то может быть, зря бензин жжем.
Я смутился и ничего не ответил.
Машина въехала во двор большого девятиэтажного дома и остановилась возле каменного крыльца: несколько ступенек и железные перила. Невзрачная дверь с белой табличкой «Прием». Прием чего? Стеклотары? Белья? Непонятно.
Я слегка оробел. Посмотрел на шофера, но он, не обращая на меня внимания, рылся у себя в карманах. Пробормотав: «Спасибо», — я вышел из машины и поднялся на крыльцо.
За дверью оказался небольшой тамбур, а за ним — комнатушка без окон. Под потолком на проводе горела голая электрическая лампочка, за столом сидел загорелый молодой парень в темно-синей спортивной куртке. У него было лицо честного футбольного тренера.
— Добрый вечер, — сказал я, подошел и сел на стул.
— Добрый вечер. — Парень улыбнулся, протянул мне через стол руку и назвался: — Дроздов.
— Очень приятно, — сказал я и вспотел от смущения.
— Фамилия, имя?
— Андрей Гольцов.
— Поздновато явились. Гольцов. Ну, да ладно. В каком классе учитесь?.. Так, в восьмом. А два года сидели в котором? В шестом? Говорите яснее. В шестом. — Он сделал пометку на лежащем перед ним листе бумаги. Я готов был поклясться, что увидел на этом листе свою фамилию, напечатанную на машинке. По какой причине сидели?
Я замялся. Сказать «неспособный к учению» — сам себе навредишь. «Учителя заедались» — неправда. «Не хотел учиться» — хуже того. Я подумал и ляпнул:
— Болел.
Дроздов прищурился, посмотрел на меня с усмешкой:
— Вот как? Чем?
Разговор принимал неприятный оборот. В голове у меня замельтешило: «Энцефалитом? Эхинококком?»
— Гипертонией.
Лицо у Дроздова стало совсем хитренькое: знаем мы эту гипертонию.
— Ничего, — сказал он, — вылечим. — Посидел, помолчал. — Как вы полагаете, Гольцов, вы обыкновенный человек?
Такого вопроса я, естественно, не ожидал.
— Нормальный, — ответил я и пожал плечами.
— Нет, я не о том. Я имею в виду: вы как все или нет?
Я покачал головой:
— Нет.
Дроздов удовлетворенно откинулся к спинке стула.
— А почему нет?
Вот пристал, подумал я. А я-то боялся, что по алгебре будут спрашивать.
— Мне кажется, я способный, — промямлил я и покраснел.
— К чему? — вежливо поинтересовался Дроздов.
— Ну… учиться способный.
— Этого маловато, — огорчился Дроздов.
Я тоже расстроился. В самом деле, к чему я способный? Да ни к чему. Баклуши бить.
— У каждого человека должны быть особые, присущие только ему способности, — участливо глядя на меня, сказал Дроздов. — Постарайтесь припомнить.
Я молчал.
— Вы очень уверенно сказали, что вы не такой, как все. Это впечатляет. Но на чем вы основываетесь?
— В длину неплохо прыгаю, — брякнул я совершенно невпопад.
— Спорт нас не волнует, — нахмурившись, сказал Дроздов. — Слабосильных подтягиваем. У нас там спортивный комплекс по последнему слову техники. Для того мы и приглашаем в нашу школу, чтобы отставание по отдельным пунктам не мешало развиваться главному. Вопрос: что в вас главное?
Я совсем упал духом: не видать мне этой школы, как своих ушей.
— Ну неужели ничего главного? — настаивал Дроздов. — Не верю. По ночам хорошо спите?
— Когда как.
— А если не спите, что вам спать не дает?
— Маму жалко, — с запинкой сказал я.
Тут Дроздов не стал вдаваться в подробности.
— Понятно, — проговорил он. — Ну, а что бы вы для нее сделали, если бы могли?
— Чтобы она смеялась, радовалась, не плакала.
Я смутно начал понимать, чего он от меня добивается. Но выразить это словами не взялся бы даже для спасения жизни.
— А как это сделать? — не унимался Дроздов.
— Надо больше с ней разговаривать, доказывать, что все хорошо…
— Словами доказывать?..
— Нет, не словами. — А как?
Я молчал.
— Ну, добро, — Дроздов заметно повеселел. — И что же, получается?
— Не очень.
— А хотелось бы?
— Да.
— Больше всего на свете?
Я не ответил. Не люблю говорить такие слова. Но подумал: да, больше всего на свете.
— Ну что ж, — сказал Дроздов, — мы на верном пути, Андрей. Просто вы подавлены своими неуспехами и плохо прислушиваетесь к себе. Вы, несомненно, одаренный человек…
Меня бросило в жар.
— …но природы своей одаренности сами не сознаете. Мы вам в этом поможем. Пишите заявление. Да не волнуйтесь, вы приняты.
Должно быть, на моем лице было что-то вроде недоверия, потому что Дроздов засмеялся.
— Между прочим, я директор школы, и мое слово — это уже решение. Вот образец: «Прошу зачислить меня в состав учащихся Чулпанской спецшколы для одаренных переростков». Дата, подпись.
— А где это — Чулпан? — спросил я, взявшись за ручку и начиная уже приходить в себя.
— В Западной Сибири. Еще вопросы есть?
Я осмелел:
— Есть. Почему вы так назвали — «школа одаренных переростков»?
Дроздов оживился:
— А что? Задевает, беспокоит?
— Да неприятно, — признался я.
— А правде в глаза смотреть всегда неприятно. Ведь вы же переросток? Несомненно. В ваши годы надо учиться в десятом классе, на худой конец в девятом. Уж раз вы нам позвонили, вы понимаете это и не считаете тяжким оскорблением. Не так ли?
Я должен был признать, что это так.
— Вот то-то и оно. Вы удивитесь, узнав, как мало у нас учеников. Никто не хочет признавать себя переростком. Сидит за партой этакий дылда и не страдает от этого, скорее склонен всех остальных считать недоростками. Столько в нем чванства, наглости, самоуверенности… да просто хамства. Значит, не умен. Нам такие не нужны, и не идут к нам такие. Понятно?
Я влетел в комнату совершенно полоумный от радости. Перепрыгнув через стул, кувыркнулся. Плюхнулся на пол.
— Приняли, мама! Приняли! — завопил я что было мочи.
— Тихо ты, сумасшедший! — замахала на меня руками мама. — Соседей перепугаешь.
— Мама, меня приняли в спецшколу! — повторил я шепотом. — Приняли безо всякого.
Мама села на стул, сложила руки на коленях.
— Ну что ж, сыночек, это хорошо, — сказала она и заморгала глазами. — Я всегда знала, что ты у меня умница.
— Только уговор: не плакать сегодня, — сказал я строго, все еще сидя на полу. — Завтра будешь плакать… немножко. Завтра я улетаю.
Мама растерялась:
— Улетаешь? Значит, так далеко?
— В Западной Сибири, мама! Город Чулпан. Живописные места, отличная рыбалка. Грибы, ягоды, лодочные походы по озерам!
Ни о чем об этом у нас с Дроздовым не было разговора. Я выдумывал на ходу.
— Вещи собирать надо, — сказала мама и все-таки не выдержала, заплакала. Одна я останусь…
— Никаких вещей, мама! Все там будет. Униформа, спецодежда, — все бесплатное. Меня предупредили, чтобы не было большого багажа. Только самое любимое. Вот — вельветовые брюки надену, куртку парусиновую возьму, блесны для спиннинга. Пару книг, зубную щетку, мыло, полотенце. Кеды. И все!
— А теплое? — ужаснулась мама. — Ведь Сибирь же! А зимнее?
— Ну мама, ну как ты не понимаешь? Самолетом лечу, потом вертолетом… Это была правда. — Только самое необходимое. Там же целый научный городок, свое телевидение, своя станция «Орбита».
— Сыночек, миленький, не пущу! — в голос заплакала мама.
Я вскочил, обнял ее за плечи, начал утешать:
— Ну, ну, мама… Ну, ну… Все хорошо… Все очень хорошо. Нам с тобой повезло. Мне сказали, что я у тебя очень одаренный. Мне совершенно необходимо учиться в этой школе. Я буду писать тебе письма раз в неделю… нет, два раза в неделю, а хочешь — каждый день. Хочешь, каждый день?
— Сфотографируйся там… в спецодежде, — сквозь слезы сказала мама. — Я отцу покажу…
Всю ночь мы не спали: укладывали вещи в чемодан, вынимали, спорили. Мама все хотела уложить свои серые валенки, я отбивался как мог, но наконец сдался — чтобы её успокоить.
Под утро, часов около пяти, мы присели «на дорожку».
— Это ж надо, — сказала мама совершенно спокойно (навязав мне валенки, она очень повеселела). — Еще вчера мы ничего с тобой такого и не думали… А если бы ты не прочитал это объявление?
— Я не мог его не прочитать, — сказал я уверенно.
Мы поднялись.
— Билет! — вскрикнула мама. — Билет не забыл?
Новенький красивый авиационный билет лежал у меня в кармане.
— Даже проезд оплатили, — тихо сказала мама. — Добрые люди. А школьные бумаги я тебе вышлю, ты не бойся.
Я и не боялся. Глаза б мои их не видели, этих школьных бумаг!
Первый раз в жизни я летел на самолете. То ли из-за бессонной ночи, то ли просто от волнения, но у меня все плыло перед глазами, мерцало и зыбилось. Как в стереокино, когда вертишься на стуле и не можешь найти свою точку. Помню только, что за Уралом внизу, под крылом самолета, потянулись грязновато-рыжие, замусоренные красным хворостом снега. Я успел сообразить, что это не хворост, а лес, зевнул, подумал лениво: «А прохладно будет… в парусиновой куртке», и как провалился сквозь тонкий лед, в темноту. Не помню, как объявили посадку, как приземлились… не помню даже, сколько пассажиров было в самолете и были ли они вообще.
Совершенно неожиданно оказался на борту вертолета. Я сидел один за спиной у пилота, без сопровождающих, без попутчиков и, привалившись к окну, смотрел вниз, на тайгу и озера. Снега здесь не было, лес стоял ярко-желтый, озера (их было множество) синели неправдоподобно и радостно. Пилот в шлемофоне и кожаной куртке похож был на большую заводную игрушку. Он механически работал руками, лица его мне не было видно, ни разу он не обернулся в мою сторону. Душа моя пела: целый вертолет вез меня одного! Наверно, я и действительно сверходаренный. Супервундеркинд! Сомнения грызли, конечно: какой я вундеркинд, если не помню даже признаков делимости на девять, а в шахматы играю хуже всех в классе?.. Но вертолет — вот он, тут, настоящий, металлический, грохочущий, холодный, весь для меня одного!
Неожиданно пилот зашевелился и, не оглядываясь, показал мне рукой на окно. Я прислонился к толстому стеклу. Внизу были всё те же желтые лиственницы, рассыпанные по болотам и похожие на облезлых лисиц. Среди них голубели озера. Одно из них было необычно круглое. Ну озеро, и что?
И тут сквозь голубую воду я увидел прямоугольные светло-серые корпуса. Теннисный корт, бассейн, пальмы. Да, у бассейна, склонившись одна к другой, росло несколько пальм, я не мог ошибиться. Тут вертолет, резко накренившись так, что я стукнулся лбом о стекло, — пошел на снижение, и поверхность озера стала выпуклой. Это был совершенно прозрачный купол! Я где-то читал, что города под куполом строить нельзя: парниковый эффект, температура наверху будет около ста градусов. Но вот — построили же! Видела бы мама! Она все повторяла в аэропорту, что я замерзну, непременно замерзну в палатках. Какие палатки? Какие валенки? Тут пальмы растут у бассейна!
На самом верху купола темнел серый бетонный круг. Вертолет завис над кругом, моторы взревели на прощанье. Мягкий толчок снизу. Сели. Я начал было суетиться, но пилот молча показал рукой наверх: нельзя, пока винт не остановится. И в самом деле, меня бы сдуло с купола, как пушинку. Наконец тишина. Пилот повернулся ко мне (он чем-то был похож на Дроздова), протянул руку. Дверь кабины открылась, ворвался острый холодный ветер со льдинками. Я спустился вниз и нетвердо встал на бетонный круг. Растерянно посмотрел на вертолет. Пилот медлил. Я оглянулся и в двух шагах увидел широкую каменную лестницу с алюминиевыми перилами (как уличный подземный переход), ведущую вниз. Я помахал пилоту рукой и начал спускаться. Внизу была круглая лифтовая площадка со стенами из голубого пластика. Горели лампы дневного света. Здесь было немного теплее, чем наверху. Что-то гудело: наверное, кондиционер. Я нажал кнопку и, уже входя в лифт, услышал, как над куполом взревели моторы вертолета. Все, приехали.
Внизу у лифта меня ждал Дроздов. Как он здесь оказался раньше меня, было уму непостижимо. Но я очень обрадовался, когда его увидел.
— Ну, здравствуй, Андрей! — сказал Дроздов. — Поздравляю с прибытием.
Я огляделся. Зеленые газоны, прямые мощенные светлыми плитами дорожки. Кусты, деревья, за деревьями — серые корпуса. Легкий теплый ветерок. В воздухе монотонное жужжание. Купол над головой был прозрачен, как небо.
— Что, нравится? — спросил Дроздов.
Я кивнул.
— Там общежитие. Твоя комната номер семь на втором этаже. Столовая — на первом. А это — учебный корпус, лаборатории, мастерские.
И в эту самую минуту купол над головой потемнел, набежали тучки, хлынул дождь. То есть дождя-то я не почувствовал, а только увидел, как по склонам купола заструились широкие потоки воды. С шорохом проползла широкая беззвучная молния, стекло купола ярко засветилось, потом потемнело. Землю под ногами сильно встряхнуло: должно быть, молния ударила неподалеку.
— Вот так мы и живем, — весело сказал Дроздов. — Ну, ступай. Извини, что я с тобой на «ты» перешел, у нас в школе так принято. Прими душ с дороги, хочешь — в бассейне окунись. И обедать. Для тебя уже все готово. Сегодня ты свободен. Осмотрись, познакомься с ребятами. Ну, а завтра с утра приступим к занятиям. Программа ясна?
— Ясна.
— Ну, пока.
И Дроздов скрылся за толстым столбом лифтовой шахты. Мимо пальм, увешанных кокосами (я впервые в жизни увидел, как растут настоящие кокосы), мимо сине-зеленого бассейна с вышкой я прошел к двухэтажному корпусу общежития. Никого по дороге не встретил. Вестибюль был просторный и светлый. По широкой гулкой лестнице я поднялся на второй этаж. Коридор был пуст. Все двенадцать дверей — закрыты, за дверьми тишина.
Моя комната оказалась в дальнем конце коридора. Я подошел к гладкой лакированной двери и остановился. Стало страшновато. А назад-то как? Ну, поднимешься на лифте, выйдешь на верхнюю площадку — и что? Вниз по куполу на карачках? Чудеса, как сказала бы мама.
Комната моя была большая, светлая, с окном во всю переднюю стенку. Журнальный столик, кресла, у окна письменный стол, у стены два шкафа, платяной и книжный. Книги все новехонькие: Конан-Дойль, Дюма, Беляев, полные собрания сочинений. Читай — не хочу. Телевизор в углу. Включил — обычная московская сетка. Почему-то меня это успокоило. Подошел к окну, отодвинул штору. Внизу бассейн, пальмы, за ними косая мутноватая поверхность купола, а дальше, как в тумане, — тайга и озера.
Вдруг по дорожке, усыпанной гравием, к бассейну пробежала девчонка в ярко-голубом купальнике. Судя по виду, класс седьмой-восьмой. Впрочем, кто его знает. Лихо нырнула, поплыла брассом. Так. Значит, здесь и девчонки есть. Жаль. Однако же — все живая душа, а то и поговорить не с кем. Я поспешно разделся, побросал свои одежки на кровать (она стояла в нише за занавеской), уверенно подошел к деревянной стене, отодвинул скользящую, как в вагоне, дверь. За дверью была ванная, свет в ней включался автоматически. Впрочем, меня это уже не удивило. Я быстренько ополоснулся, обмотался махровым полотенцем, висевшим здесь же, на крючке, осторожно подошел к окну, выглянул. Девчонка все еще плавала. Я разлетелся было бежать — ба, а плавок-то у меня и нету!
Огорчился. Подошел к платяному шкафу. Думал, пустой, распахнул дверцы — а он битком набит. Красивые синие униформы, одна шерстяная, другая вроде бы джинсовая, с нашивками. Рубашки, майки, все, что нужно. И плавки, разумеется, тоже. Синтетические, красно-зеленые, точь-в-точь по мне. Правильно Дроздов говорил, все будет на месте.
Натянул я плавки и вприпрыжку помчался на улицу. Вниз по лестнице, через вестибюль — и к бассейну. С ходу нырнул — вода теплая, солоноватая.
Вынырнул — рядом девчачья голова в желтой резиновой шапочке. Черноглазая девчонка, лицо хулиганистое.
— Во псих, напугал! — сказала она. — Головой небось ударился? С этого края мелко.
— Ничего! — бодро ответил я, хотя теменем приложился действительно.
Лег на спину.
— Здорово, а?
Девчонка уже отплыла, обернулась:
— Что ты сказал?
— Я говорю, здорово!
Ничего она не ответила, подплыла к лесенке, начала подниматься.
— Э, постой, ты куда? — крикнул я.
Быстренько, саженками помахал за ней. Схватился за поручни.
— Тебя как зовут?
Думал, что ответит: «А тебе какое дело?» С девчонками это случается, находит на них иногда. Будто имя — это государственная тайна либо что-нибудь неприличное.
Нет, ничего.
— Соня, — ответила она, снимая шапочку.
— Слушай, Соня, меня Андрей зовут. А остальные где?
— Кто? — спросила она недовольно.
— Ну, ребята!
— Да спят, наверно, либо лопают.
Она повернулась, явно собираясь уйти. Я подтянулся и схватил ее за руку.
— Оп-ля!
Соня быстро взглянула на меня, нахмурилась, и вдруг черные глаза ее вспыхнули, и в плечо меня больно толкнуло. Я чуть не опрокинулся навзничь.
Взглянул на руку — два круглых волдыря быстро вспухали, белели на предплечье, а вокруг краснота.
— Ни фига себе! — пробормотал я.
А Соня молча повернулась и пошла к корпусу, не оглядываясь.
Я вылез из воды, сел на край бассейна и, ошалелый, принялся дуть на волдыри. Жгло ужасно.
И ведь это она сделала, негодяйка, я понял!
Тут мне стало жутко. Если это обычный одаренный переросток, то что ж за дарования сидят сейчас молчком в остальных комнатах!
Купаться мне сразу расхотелось, обедать — тоже. Я посмотрел на купол, на столб лифта, уходящий кверху, к низким облакам, поднялся и побрел в свою комнату.
В комнате мне стало совсем нехорошо. Не то чтобы рука болела, хотя и это было тоже, но просто тяжело на душе.
Я лег на кровать, не переодеваясь, прямо в мокрых плавках (благо постель была застелена покрывалом), и стал думать. Руку жгло огнем, я даже всплакнул от боли. Но думать продолжал и в слезах.
Да тут и думать было нечего, все и так ясно: я ПО ОШИБКЕ попал в школу для совершенно необыкновенно одаренных детей. Именно по ошибке, по недоразумению. Дроздов настойчиво допытывался в Москве, нет ли у меня какого-либо особого дарования. И, видимо, я «ввел его в заблуждение» (как любит говорить Ольга Максимовна): он решил, что во мне что-то есть. А во мне ничего нет, ну ничегошеньки, и рано или поздно это обнаружится, мне на позор, а другим дарованиям на потеху.
Может быть, Дроздов решил, что я прирожденный гипнотизер? Я перебрал в уме все мыслимые ситуации, когда эта способность у меня могла проявиться. Ну, положим, когда я долго глядел на маму исподтишка, она переставала вздыхать, поднимала голову и печально мне улыбалась. Но это не доказательство. Еще, допустим, на уроках, когда я зажимал ладонями уши и смотрел на Ольгу Максимовну в упор, она меня к доске не вызывала. Но, с другой стороны, не помешало же это мне вчера получить двойку. Подумать только, это было еще вчера!
Нет, не стоит себя утешать: ничего ТАКОГО за мной не водится. И выставят меня отсюда после первой же проверки. И я вернусь домой несолоно хлебавши. То-то радости будет!
Тут в дверь постучали. Меня бросило в жар. Дроздов говорил, что до завтра меня беспокоить не станут. Значит, это не учителя. Может быть, из столовой? Но что-то говорило мне, что это не так. Я и боялся своих товарищей, и в то же время хотел их увидеть.
Стук повторился, не сильный.
Я быстро вскочил, натянул вельветовые брюки, сел в кресло.
— Войдите!
Вошла Соня. Она была в пестром коротком платье с открытыми плечами, босиком. В первый момент я ее не узнал, она мне показалась взрослее.
— Можно? — Пряча руки за спиной, Соня виновато остановилась у двери. Прости, пожалуйста, я нечаянно.
— Ничего, — беспечно ответил я, покосившись на руку. — Пустяковый волдырь. Хуже бывало.
Соня подошла, с любопытством взглянула.
— Ого! — сказала она. Дотронулась пальцем до ожога. — Сейчас смажем.
В руках у нее оказалась баночка с мазью.
— У тебя тоже аптечка есть, но я решила, что ты еще не освоился, потому и пришла.
— А ты давно здесь? — спросил я, подставляя ей руку.
Соня посмотрела на меня и ничего не ответила. Я предпочел замять этот вопрос.
— В каком ты классе? — спросил я.
— В шестом.
Переросток, обрадовался я. Значит, все правильно.
— И этому здесь тоже учат? — я кивнул на ожог.
— Зачем? — Она пожала плечами. — Это я сама. У меня другая специализация.
«Вот черт, — подумал я, — у нее две специализации, а у меня ни одной. Выставят!» А вслух спросил:
— Какая?
Быстро и осторожно смазывая мне ожог. Соня усмехнулась.
— «Вот черт, — передразнила она, — у нее две, а у меня ни одной. Выставят!»
Я покраснел.
— Ну и что? Выставят так выставят, плакать не буду. Поеду в Сургут, это недалеко, и на работу устроюсь.
— Да не бойся, — снисходительно сказала Соня, — не выставят. Найдут и у тебя что-нибудь. Раз сюда привезли — значит, найдут.
— А что, у тебя здесь нашли?
— Ну как тебе сказать… — Соня кончила обрабатывать мой ожог, села на соседнее кресло. — Прослушивать немножко я и раньше умела. Мачехе своей желтую жизнь устроила. Она меня колдуньей считала, в церковь даже ходить начала. Чуть задумается — а я вслух. Она отцу и говорит: или я, или эта ведьма. Так я сюда и попала. Правда, дело не сразу пошло. Целый месяц на автогенке сидела…
— На автогенке?
— Ну да. На аутогенной тренировке, так это здесь называется. Сейчас я на эту автогенку и не хожу: Дроздов освободил. Дома сама занимаюсь.
В жизни я не слыхал ничего об этой самой автогенке.
Поэтому я посмотрел на Соню с уважением:
— Чего тебе заниматься, когда ты уже научилась?
— Какое научилась! — Соня засмеялась. — Тебя прослушивать — все равно что букварь читать по складам. А вот ты попробуй прослушай Дроздова.
— Не можешь?
— Глухая стена. Махонин Борька уверяет, что может, но, по-моему, врет.
— Погоди, а разве ты не можешь прослушать этого Махонина и доказать, что он врет?
Соня посмотрела на меня удивленно:
— Так он же блокируется.
— Как это — блокируется?
— Да очень просто. И ты научишься. Запускаешь шумы: «У попа была собака, он ее любил», а сам про другое думаешь.
— Ну хорошо, — расстроенно сказал я. — Ты, Борька, я — вот уже трое. А всего сколько?
— Не спеши. Всех увидишь.
— Да двенадцать — по комнатам.
— Может, и двенадцать.
Я задумался.
— А что, у вас здесь строго?
Соня нахмурилась:
— В каком смысле строго?
Я не упустил случая:
— Ты же мысли читать умеешь.
— Много чести, — насмешливо проговорила Соня. — Очень надо мне тебя все время прослушивать. Да ты и сам не понимаешь, о чем спрашиваешь.
Я обиделся:
— Понимаю, почему же? Я хочу спросить, какие тут порядки. На каникулы отпускают?
— Только приехал — и уже о каникулах думаешь.
— Ну, а письма можно?
— Конечно, можно.
Соня поднялась:
— Ну ладно, заболталась я с тобой. Ритка, пошли.
Я испуганно оглянулся — за спиной у меня никого не было.
— Пошли, я же тебя слышу, — сказала Соня, глядя в угол. Молчание.
— Ну, смотри, — сказала Соня и, быстро сняв со стены отрывной календарь, кинула его в угол. — Вот тебе, бессовестная!
— Сама бессовестная! — пискнули в углу, и дверь в коридор, приоткрывшись, с силой захлопнулась.
Я смутился:
— И давно она здесь сидит?
— Да со мной вместе пришла. Любопытная очень.
— А ты что, ее слышишь?
— Так она ж блокироваться не умеет. Кстати, ты ей понравился.
Я смутился еще больше.
— Ну, а вообще-то как?.. Хорошие ребята?
— Одареныши, — ответила Соня. — Ну ладно, я пошла. Перестало болеть?
— Перестало. Тебе бы медсестрой работать.
— Врешь, не перестало. Ну, пока.
— Подожди! — крикнул я ей вдогонку. — А зачем вообще все это нужно?
— Ну и каша у тебя в голове! Совершенно не умеешь думать, — сказала Соня, стоя уже в дверях. — Что нужно? Кому нужно?
— Дроздову.
— Так и говори. Не знаю я, зачем это ему нужно. Школа-то экспериментальная, единственная в Союзе.
— А может, и в мире, — сказал я.
— А может, и в мире, — согласилась Соня.
Оставшись один, я первым делом обошел все углы комнаты, шаря руками вслепую: мало ли чего можно здесь ожидать. Вроде бы никого не осталось.
Потом я подошел к письменному столу. На столе лежало расписание. Пятидневка. Суббота и воскресенье — свободные. Зато в остальные дни занятия утром и вечером. Утром пять уроков, вечером три. Половина предметов — по программе восьмого класса, но каждый день по два раза АТ. Я сообразил, что это аутогенная тренировка. Два раза в неделю спецкурс и три раза тесты. А когда же делать домашние задания? Или на дом здесь ничего не задают?
Я посмотрел в окно и ахнул. Высоко под куполом летали две маленькие фигурки: белобрысый мальчишка и рыжая девчонка с развевающимися волосами. Оба в темных тренировочных костюмах. Плавая в воздухе, они выделывали хитрые штуки: вертелись в сальто, ловили друг друга за руки, как в цирке. Но никаких тросов и перекладин не было видно. Просто они летали.
Я вздохнул, отошел от окна и лег на сырую постель.
Тут над ухом у меня раздался леденящий вой, и скрипучий голос произнес:
— Вы-ы-пустите!..
Я вскочил, волосы у меня встали дыбом. Но, подумав, успокоился.
— Кончайте баловаться! — сказал я сердито. — Дайте с дороги отдохнуть.
Взял с полки Конан-Дойля, попытался читать. Что-то мешало. Видимо, голод. И, переодевшись в сухое, я отправился в столовую.
Мне хотелось увидеть хоть одного нормального человека — официантку, повариху, подавальщицу. Просто перекинуться словом, расспросить кое о чем. Но в маленьком светлом зале столовой был один лишь никелированный прилавок с подогревом. На прилавке ничего не стояло.
Я оглянулся. В углу за столиком, искоса на меня поглядывая, сидели двое тот самый белобрысый и рыженькая, которые минут десять назад резвились над пальмами. Они спокойно ели что-то вкусное — как я понимаю, это был обед.
— Привет! — сказал я им как можно более спокойно. — Я на предмет покушать.
— Что, что? — Белобрысый приложил согнутую ладонь к уху и встал. Простите, не расслышал.
Я сразу понял, что с белобрысым мы не поладим.
— Да вот пообедать пришел, — пробормотал я.
— Ах, пообедать, — улыбаясь, сказал белобрысый. — Ну что ж, приятного аппетита.
Он протянул обе руки вперед — на них оказался поднос с тремя тарелками и стаканом. В тарелках что-то аппетитно дымилось, высокий стакан, запотевший от холода, был полон чем-то зеленым — наверное, фруктовый сок.
— Спасибо, — сказал я неуверенно и, тоже протянув руки, сделал шаг вперед.
Но тут поднос взвился под потолок и, описав круг над моей головой (я присел от неожиданности), на бреющем понесся над столами. Чиркнул по поверхности крайнего столика, завертелся, остановился.
Белобрысый поклонился и сел. Рыженькая засмеялась.
Решив пока ни на что не обижаться, я подошел к столику. В одной тарелке был огненно-красный борщ, в другой — румяная куриная ножка с гарниром. Я протянул руку к стакану — стакан не улетел, не исчез, он был совсем настоящий и очень холодный. Но пахло от него странно — нашатырным спиртом.
Я поднес стакан к губам.
— Ты что? — закричала вдруг рыженькая. — Шуток не понимаешь?
Она нахмурилась, поднос пропал, стакан тоже. Только пальцы мои, державшие его, оставались влажными и холодными.
— А что? — недовольно проговорил белобрысый. — Отличная работа. Сплошные углеводы.
— Знаю я твои углеводы!
Рыженькая встала, подошла к прилавку, отодвинула крышку, оттуда повалил пар.
— Вот твой обед, — сказала она мне. — Бери и не бойся.
У нее были ярко-зеленые глаза, казавшиеся очень светлыми из-за множества веснушек вокруг — на щеках, на носу и даже на лбу.
«Ну ладно, ехидина, — подумал я о белобрысом, — я тебе отплачу!»
Он покосился на меня и сделал вид, что ничего не расслышал.
Обед на сей раз был настоящий, без подвоха, и я наелся досыта. Потом поднялся к себе и до полуночи читал Конан-Дойля. Никто меня больше не беспокоил.
На другое утро в семь тридцать стенные часы коротко динькнули раз пять, потом оглушительно зазвонили. Я вскочил, быстро умылся, подошел к шкафу и стал размышлять, что надеть. Мне хотелось обновить синюю форменную куртку с нашивкой на рукаве. На нашивке был изображен купол школы с пальмой под ним и вышиты буквы «ЭШОП»: «Экспериментальная Школа Одаренных Переростков». Поколебавшись, я все-таки оделся в свое — в парусиновую куртку и вельветовые брюки: возможно, эта шикарная форма использовалась только в торжественные дни.
Волнуясь ужасно, я спустился в вестибюль.
Я ожидал там встретить таких же, как я, новичков, но увидел только Дроздова. Директор школы явился в парадной форме: синей куртке с нашивкой и белых брюках. Вид у него был какой-то усталый, движения замедленные.
— Ну, как спалось на новом месте? — спросил он меня приветливо. — Ребятки не докучали?
Я покачал головой.
— Добро, добро. Пойдем, я познакомлю тебя с учителями.
Мы вышли на улицу — если можно так сказать о пространстве под куполом. За стеклом, в тайге, было пасмурное и, видимо, холодное утро. Леса колыхались от ветра, по ближнему озеру ходили свинцовые волны, от одного вида которых бросало в озноб. А здесь было тепло и безветренно. Вода в бассейне ярко зеленела, с одной из пальм сорвался и, камнем упав, глухо стукнулся о землю кокос. Мне стало грустно, я вспомнил о маме.
Учебный корпус был маленький, одноэтажный, без окон. Внутри — зеленые пластиковые стены, раздвижные двери, оклеенные коричневой фанерой. На первой двери было написано: «Учительская». Это слово меня успокоило: может быть, ничего необычного, все обойдется.
В учительской сидели два человека, оба в синей униформе. Я понял, что совершил ошибку, выйдя в своем: ведь, если разобраться, для меня это и был самый торжественный день: начало учебы в спецшколе. Один учитель был лысоватый, чернявый, худой, с пронзительным взглядом, другой — добродушный толстяк с седой челкой. Оба бледные и тоже как будто заспанные.
— Познакомься, Андрей, — сказал Дроздов. — Твои наставники. Игорь Степанович Скворцов, общеобразовательные предметы, — он показал на чернявого, к моему удивлению (я почему-то вообразил, что чернявый будет вести автогенку), — и Виктор Васильевич Воробьев, спецпрограмма. Меня можешь звать Аркадием Сергеевичем, фамилия моя тебе известна. Садись.
Я сел на стул около двери. Все трое долго молча меня разглядывали. «Интересно, — подумал я, — блокируются они сейчас или нет? Меня-то им нечего стесняться, друг друга — тем более. Наверно, сейчас они молча меня обсуждают. Очень удобно!»
— Видишь ли, Андрюша, — начал Дроздов, — в нашей школе всего только шесть учеников, ты — седьмой. Из этого можно сделать вывод, что школа наша не совсем обычная. Здесь ты увидишь много любопытного, на первый взгляд необъяснимого.
— Уже увидел, — тонким голоском сказал чернявый (Игорь Степанович). Вчера наши летуны полчаса перед новеньким форсили. А сегодня лежат в своих комнатах как выжатые.
— Значит, с двоими ты уже познакомился, — продолжал Дроздов. — Это Слава Дмитриенко и Лена Кныш, очень способные ребята. Ну, а в бассейне ты плавал с Соней Москвиной. Москвина — серьезная, добрая девочка.
«Это уж точно», — подумал я. Рука еще побаливала.
— А что с плечом? — тут же спросил Дроздов. — Ай-яй-яй, какая неосмотрительность! Вы имейте в виду, Виктор Васильевич, — он обратился к толстяку, — это ваше упущение. Что за самодеятельность! Ей забава, а у мальчика всю ночь болело плечо. Придется Москвину наказать.
«Надо срочно научиться блокировке», — подумал я, и все учителя засмеялись.
— С блокировкой не спеши, дружок, — сказал Виктор Васильевич. — Научись сначала думать грамотно. Нет, неграмотно ты думаешь, не спорь. Бессвязно. Часто бессмысленно повторяешь в уме одно и то же слово.
— Виктор Васильевич, — заметил Дроздов, — вы, кажется, уже начали свои занятия?
— Прошу прощения, — сказал толстяк.
Что-то в их разговоре было не то. Они разговаривали между собой бодрыми театральными голосами, усиленно изображая, какие они дружелюбные и в то же время деловитые люди.
Когда я подумал об этом, все трое переглянулись.
— Действительно, — сделав вид, что ничего не заметил, продолжал Дроздов, в нашей школе ты прежде всего научишься правильно работать головой, грамотно ею пользоваться. Пока что она у тебя работает процента на полтора. Да не стесняйся, это обычное дело… за пределами нашей школы. Мы научим тебя использовать твой разум процентов на семьдесят пять — восемьдесят. Затем ты научишься у нас контролировать свою психику. Знаешь, что такое психика? Знаешь. Ну, а чудеса там всякие — это не самоцель, это придет само собой. Здесь твои возможности в тебе уже заложены. Лучше было бы, конечно, обходиться без чудес, без полетов, без внушения и силы взгляда, на эту ерунду уходит слишком много душевной энергии. Ну, да, естественно, ты так не думаешь, тебе своей энергии не жаль. А вот твои вчерашние знакомцы, Слава и Лена, резвились полчаса, а сегодня весь день будут отлеживаться. Беречь надо силенки, не расходовать их на пустяки. Но отказать вам в этих радостях мы не вправе. Что же касается прослушивания мыслей, то не бойся ты этого, ради бога: мы учителя, педагоги, воспитатели и никогда не используем свои знания тебе во вред, потому что это безнравственно. А на пользу — отчего же? Вот Игорь Степанович будет вести с тобой и математику, и физику, и химию, вообще все, что в обычной школе преподают больше десяти учителей. Почему? А потому, что Игорь Степанович всегда будет точно знать, понял ты его или нет, а если не понял, — что именно. Поэтому школьные предметы занимают в нашей программе лишь половину времени: учение твое пойдет поначалу в два раза быстрее, чем раньше, а затем, когда Виктор Васильевич научит тебя правильно думать, — и во много-много раз. Я слышу, у тебя есть два вопроса, вполне резонные, их на твоем месте задал бы каждый. Первый вопрос: какова цель твоей учебы в нашей школе. На этот вопрос я отчасти уже ответил вначале: мы хотим научить тебя мыслить, а дальнейшее зависит уже исключительно от тебя. Умение мыслить пригодится тебе независимо от того, куда ты попадешь. Второй вопрос: почему мы выбрали именно тебя. Тут сложнее ответить, сложнее объяснить тебе так, чтобы ты понял, но я попытаюсь.
Долгое время он молчал, и чернявый с толстяком молчали, а я сидел и ждал.
— Да, конечно, — сказал вдруг Дроздов, — твое объяснение ближе всего к истине. Ты не смог учиться, как все. Мы решили дать тебе возможность попробовать иначе. Ты хороший, добрый парень, это нам нравится. Ну и, наконец, тебе чуть-чуть повезло. Помни: чудеса, которые выделывают твои товарищи, — это всего лишь забава, побочный продукт. Став постарше, помудрее, ты перестанешь играть в эти игрушки. Заметь: мы все трое ходим по земле, а не летаем под потолком и не испепеляем друг друга взорами. Нам этого не нужно. И тебе не будет нужно тоже. Я вижу, ты меня понимаешь.
Я кивнул.
— Ну что ж, в таком случае, приступим к занятиям. Андрюша, выйди, пожалуйста, в коридор и подожди там немного: нам нужно кое о чем посовещаться.
Собственно, совещаться они могли бы и в моем присутствии, но я этого, естественно, не сказал. Только подумал… впрочем, здесь это было одно и то же. Я встал и вышел.
В коридоре, около двери учительской, стояла Соня. Она была тоже в синей форме и показалась мне очень красивой. Скорее всего, Соня услышала мои мысли, потому что она посмотрела на меня не очень-то дружелюбно.
— Слушай-ка, — шепотом сказал я, — тебе сейчас влетит из-за меня, но я ни слова, сама понимаешь…
— Ай, ерунда! — Соня досадливо поморщилась и тут же, быстро взглянув на меня, усмехнулась: — Погромче шепчи, не расслышат!
Я смутился: действительно, глупо.
Мы постояли, помолчали.
— Ну, и как они тебе? — неожиданно спросила Соня. Я не понял.
— Ну, они, — сердито повторила Соня. — Дроздов, Воробьев, Скворцов… Как они тебе показались?
Странно, подумал я, все три фамилии — птичьи. Но додумать эту мысль до конца не сумел, потому что Соня ждала ответа.
— А что, вы их не любите? — осторожно спросил я. Соня удивилась:
— С чего ты взял? Мы как раз к ним очень привязаны. И работать с ними интересно. Я просто хотела спросить… Ну что ты заладил «птичьи фамилии, птичьи фамилии»! Подумаешь, открытие.
— Странно показалось, — пробормотал я.
— Ничего странного, простое совпадение. Между собой мы зовем их «птичий базар». Я просто хотела узнать твое мнение, а у тебя его, оказывается, и нет.
— Как это нет? — возмутился я. — Нормальные люди. Вялые только какие-то. Вроде не выспались.
— Еще бы! — проговорила Соня и вдруг, покраснев, закусила губу.
— А что такое? — спросил я.
— Ничего, — резко ответила Соня и отвернулась. — Отстань!
— Ты что? — удивился я.
Соня молчала.
— Во психопатка!
— С тобой опасно разговаривать, — сказала она.
Я обиделся:
— Да говорят тебе, я не докладывал. Они сами…
— В том-то и дело.
Я задумался. Действительно, я не могу скрывать свои мысли. Для «птичьего базара» я прозрачный насквозь. Значит, мне нельзя доверять секреты. Да, но какие секреты могут быть у этой девчонки?
— Послушай! — Соня схватила меня за рукав и подтянула к себе поближе. Сейчас выйдет Скворцов. Быстро повторяй в уме какие-нибудь два слова и ни о чем больше не думай…
— А о чем я должен не думать?
— О господи! — Соня оглянулась на дверь. — Ну я же сказала тебе, как мы их дразним. Нехорошо. Повторяй что угодно, только быстренько, слышишь? И не думай о «птичьем базаре».
— Ладно уж… — согласился я.
Тут дверь отодвинулась, и вышел Игорь Степанович.
— А, черная молния! — весело сказал он Соне. — За взбучкой пришла? Ступай, тебя ждут.
Соня тревожно взглянула на меня и вошла в учительскую.
— Пойдем, Гольцов, — позвал меня Игорь Степанович.
Мы двинулись по коридору.
Вдруг он остановился так резко, что я чуть не налетел на него, и строго сказал:
— Не делай больше этого, слышишь? Это опасно. Это может плохо кончиться.
Я растерялся:
— А что я такого делаю?
— Ты повторяешь про себя ерунду: «Птичье задание, домашний базар…» Без Виктора Васильевича не смей учиться блокировке, иначе сломаешь себе голову.
Я, собственно, хотел забыть о «птичьем базаре» и думать только о домашних заданиях: задают их здесь или нет. Но, видимо, одного хотения было мало.
Игорь Степанович посмотрел на меня и вдруг улыбнулся:
— Дурачок, да мы давно уже знаем, что ребята нас дразнят «птичий базар». Случайное совпадение фамилий. А что касается домашних заданий, то все твои тревоги напрасны. Заданий на дом у нас не задают. Нельзя учиться думать по заданию.
Я ожидал увидеть в классе телевизоры, счетные машины, на худой конец, магнитофоны, но ничего этого не было. Более того, в маленькой комнате с глухими светло-зелеными стеками не было даже доски. В центре комнаты стояли две парты, покрытые черным пластиком, а возле передней стены — учительская кафедра ярко-оранжевого цвета.
Дверь задвинулась, мы сели. На своей парте я увидел плотный лист глянцевитой белой бумаги и стеклянный карандаш без стержня. Я попытался передвинуть лист — он лежал как приклеенный. Взял карандаш и провел им по листу — на нем появилась и замерцала голубая светящаяся линия. Я испугался: а вдруг я что-нибудь испортил? Но догадался сразу: надо провести по линии тупым концом карандаша. Линия погасла.
— Молодец, быстро освоил, — похвалил меня Игорь Степанович. — А ты рожицу нарисуй. Все так делают.
Вместо рожицы я нарисовал самолет. Он вышел кривоватый, но довольно красивый.
— Птеродактиль, не иначе, — сказал Скворцов. — Только беззубый.
Я приподнялся и увидел, что у него на кафедре лежит точно такой же лист бумаги и на нем светится контур моего самолета.
— Подожди, не стирай, — проговорил Скворцов. — Крылья самолета плохо отцентрованы. Они отвалятся в воздухе. Надо так…
Поверх моих дрожащих голубых линий загорелись пряменькие, розовые настоящий чертеж.
— А стабилизатор, прости меня, просто нелеп. Он совсем от другой машины. Понял?
Мое голубое страшилище погасло, остался лишь изящный самолетик, нарисованный розовым.
— Запомни линии, — сказал Игорь Степанович, и рисунок исчез. — А теперь сделай то же самое.
Я старательно принялся рисовать. Всякий раз, когда мой карандаш отклонялся, на этом месте повторялась розовая линия.
— Видишь? — сказал Скворцов. — Я задал программу, а ты ей не следуешь.
С третьего раза у меня получилось.
— Ну хорошо, — сказал Игорь Степанович, и самолетик погас. — Побаловались, и хватит. Ты ошибаешься: у нас не урок рисования. Просто мы осваиваем учебную технику. Начнем с математики.
И Скворцов начал быстро и толково объяснять мне самые азы — то, что известно каждому третьекласснику. Я немного расстроился, но решил потерпеть.
Объясняя, Игорь Степанович не задавал вопросов, он только негромко приговаривал:
— Это понятно. Это тоже понятно… — На моем листе вспыхивали и исчезали ряды красных цифр. — Нет, нет, тут ты путаешь. Смотри сюда… Ясно, да не совсем. Еще раз смотри… Э, голубчик, да ты и в таблице умножения не силен. Знал, да забыл… Ага, вот теперь зацепилось. Ну, тяни, тяни ниточку.
Написанное им исчезло, и в верхней части листа вспыхнул пример. Я принялся пыхтеть над ним, попутно размышляя, что при такой-то технике можно вовсе обойтись без учителя.
— Отвлекаешься, — недовольно сказал Игорь Степанович. — И вот пожалуйста…
Написанная мною семерка начала пугающе расти, толстеть, наливаться ярким красным светом. Я поспешно написал на ее месте девятку. Все стало нормально.
— Ты, Андрей, напрасно меня увольняешь, — сказал Скворцов. — Ни одна машина не может заранее знать, что у тебя семью семь — сорок семь. А вот теперь посиди, порешай примеры, а я пойду погуляю. Что-то мне нездоровится.
Скворцова сменил Виктор Васильевич. Он благодушно уселся за кафедрой, устроился поудобнее (ему там было тесновато), зевнул и вдруг, взглянув на меня свиными глазками, произнес:
— Удивительное дело, я совершенно не чувствую себя уставшим!
Голова моя еще гудела от непривычной нагрузки, в глазах мелькали огненные цифры.
«Ну прямо! — не удержавшись, подумал я. — Чего же тогда зеваешь?»
Виктор Васильевич игнорировал мою реплику.
— Ну-ка, Андрейчик, — совсем по-домашнему предложил он, — повтори эту фразу три раза, только молча.
Я добросовестно повторил.
— Для начала не так уж и плохо, — похвалил меня Виктор Васильевич и снова зевнул. Я подумал, что он делает это нарочно, чтобы я не особенно напрягался. А я и действительно сидел как на иголках: ведь именно сейчас начиналось то самое, необыкновенное, по сравнению с чем понятные уроки Скворцова казались мне детской забавой. — Но смотри, что у тебя получается: «Удивительное… м-э… дело… чего тут удивляться, нашел чему удивляться… м-э… как там дальше-то?.. удивительное дело… забыл… чепуха какая-то… удивительное дело, что такой серый валенок…» Это ты меня имеешь в виду?
Воробьев настолько точно воспроизвел все, о чем я успел за минуту подумать, что я покраснел до слез.
— Ну, а о том, как ты второй раз повторил, и говорить не стоит, безжалостно и в то же время добродушно продолжал Виктор Васильевич. — Там пошли чьи-то удивительные глаза и вообще личные дела, которые меня не касаются…
Я готов был провалиться под парту.
— Это, Андрейчик, помехи. Если ты не в состоянии удержать такую пустяковую фразу, что же говорить о серьезном? Ну-ка, постарайся еще три разика, только, пожалуйста, без помех. Я понимаю, слово «удивительно» тебя волнует, но ты не волнуйся, а удивись. Удивись! Я удивился.
— Нет, ты не удивился: ты вытаращил глаза, глупо скривил рот, как двухлетний младенец на горшочке, да еще пожал при этом плечами. Не гримасничай, дорогой, я в кино тебе сниматься не предлагаю. Ведь это действительно достойно удивления: человек занимался математикой два часа — и какие два часа! — и при этом совершенно не устал. Странно и удивительно: совершенно не устал.
Я как раз устал, и даже очень, и фраза не лезла мне в голову.
— Ну да, ну да, — закивал толстяк, — математика утомляет, потому и удивительно. Ну-ка, три раза.
«Удивительное дело, — подумал я небрежно. — Я совершенно не чувствую себя усталым. Странно, я совсем не устал. А ведь действительно…»
И тут произошло первое чудо: звон в моих ушах затих, цифры перестали прыгать перед глазами. Я сидел спокойный, легкий, довольный и удивлялся самому себе. Только рука затекла: я держал карандашик без нужды слишком крепко.
— Да, рука, ручоночка, — озабоченно проговорил Воробьев. — Мы писали, мы писали, наши пальчики устали… Которая? Ну, разумеется, правая. Положи ее на стол и подумай: «Моя рука лежит на столе».
Я подумал.
— Превосходно! — возликовал Виктор Васильевич. — Стол жесткий, холодный и гладкий, а рука теплая и мягкая. Ей нравится отдыхать на столе. Она намного мягче пластмассы, не правда ли?
Я кивнул.
— «Моя рука намного мягче самой мягкой пластмассы». Подумай так. Хорошо. «Она теплая и мягкая».
Наверно, я заулыбался от уха до уха: рука отошла, пальцы благодарно зашевелились.
— Вот видишь, — с удовлетворением сказал Воробьев. — И это сделал ты сам. Одной своей мыслью и ничем больше.
«Ну прямо сам! — подумал я. — Обыкновенный гипноз».
— Ах, Андрюша, Андрюша… — укоризненно произнес Виктор Васильевич. — Ну разве я похож на гипнотизера? Это очень простое упражнение. Надо только подумать. Но подумать без помех. Настойчиво подумать, сосредоточенно. Нет, нет, не так, зачем ты бычишься и пыжишься? Сосредоточенно — вовсе не значит упрямо. Вот учитель тебе говорит: сосредоточься. Ты сделал озабоченное лицо, глаза твои опустели. В голове — салат из картинок, слов и даже отдельных звуков. А почему? Да потому, что нельзя сосредоточиться вообще. Можно сосредоточиться на чем-то, заставить себя думать в данный момент об одном, запретить себе думать о постороннем. А как?
Действительно, как?
— Дело вот в чем, Андрей. У каждого человека есть свое… назовем его так: «запретительное слово». С помощью этого слова, мысленно его произнося, человек гонит от себя ненужные мысли. У тебя тоже есть такое слово. Я его знаю, но необходимо, чтобы ты осознал его сам. Вот ты уже десять раз мысленно произнес одну неприятную для тебя фразу и всякий раз выключал ее одним и тем же словом.
«Какую еще фразу? — подумал я. — Что он мелет? Господи, какой же я тупица! Ай, ладно…»
Воробьев быстро поднял указательный палец.
— Вот, вот.
Я понял.
— Ну-ка, проверь себя, всегда ли ты пользуешься этим словом. Подумай о чем-нибудь неприятном.
«Не так он со мной занимается, — подумал я. — Как с дурачком, по облегченной программе. Ай, ладно…»
— Теперь так, — продолжал Воробьев. — Этим ключом ты можешь пользоваться для самоконтроля. Допустим, тебе надо ответить на вопрос…
Довольно быстро я понял, как надо обращаться с «ключом», как прерывать себя в уме, как возвращаться к тому, что подумал раньше. Мы поиграли в забавную игру «А собственно с чего это пришло мне в голову?». Все это было легко, я бы сказал — слишком легко для начала.
— Именно для начала, — успокоил меня Виктор Васильевич. — Потом я научу тебя, как избавиться от этого слова. А не то в голове будут сплошные ладушки: «ладно» да «ладно». Ну, утомился? А теперь повтори: «Удивительное дело, я совершенно не устал».
«Удивительное дело… ай, ладно!.. я совершенно не устал!» — подумал я.
Это было несложно, но до полетов под куполом еще ой как далеко!
В столовой после уроков я наконец увидел всех ребят вместе. Славка и Лена сидели за одним столом с круглой толстенькой девчонкой, которую я раньше не видел. Как я понял, это и была та самая невидимая Рита Нечаева. Ее внешность меня разочаровала: было бы намного лучше, если бы она была похожа на Соню или хотя бы на Лену. Я сразу прозвал про себя Риту «Черепашкой». А она, увидев меня, порозовела и низко наклонилась над тарелкой. Славка с Леной переглянулись и стали смеяться. Бедная Черепашка, она не умела блокироваться! Ей не помогло бы, даже если бы в эту минуту она стала невидимой.
Соня Москвина сидела с двумя переростками, которых я тоже видел впервые. Один из них, широкоплечий, со светлыми глазами и наголо остриженной головой, усердно кушал. Другой, кудрявый, с русыми волосами до плеч («сердцеед», сказала бы моя мама), разглядывал меня с любопытством.
Я подошел к столу, назвался:
— Андрей Гольцов, — и протянул руку сперва стриженому (он мне показался заводилой), потом кудрявому.
— Олег Рыжов, — сказал стриженый.
А кудрявый манерно привстал и произнес:
— Боря.
— Ну что, Софья, попало? — спросил я.
Соня пожала плечами.
Мой вопрос ей, как видно, не понравился. Но не обязан же я подлаживаться под любое настроение.
Сесть рядом с ними мне никто не предложил, поэтому я устроился за отдельным столиком. Это было, разумеется, неприятно, но я не люблю напрашиваться.
В столовой было тихо, все ели молча, время от времени вопросительно поглядывая друг на друга. Потом вдруг Славка сказал что-то вслух Черепашке. Лена фыркнула, а Черепашка расстроилась.
— Вредина ты! — сказала она Славке, взяла свою тарелку и встала.
Я решил вмешаться, и у меня были на то причины.
Я поднялся, подошел к Черепашке и сказал:
— Садись ко мне.
Она колебалась.
— Садись, чего там, — повторил я и помог ей перенести вилки-ложки и стакан с компотом на свой стол.
— Меня зовут Андрей, — сказал я, когда мы сели. — А тебя?
Она недоверчиво посмотрела на меня, но, в конце концов, я не так уж и фальшивил: я же не видел ее в лицо, всё были только догадки.
— Рита, — ответила она. — Рита Нечаева.
— Давно ты здесь?
— С мая.
— Нравится?
— Ничего.
— Что-то у вас здесь ребята недружные, — заметил я.
— Почему? — тихо отозвалась Рита. — Мы дружим.
— На каникулы домой ездила?
— А у меня нет никого.
Мы помолчали. Рита, потупясь, ковыряла вилкой в тарелке. Я испугался, как бы она не заплакала.
— Послушай, а что они все как в рот воды набрали?
— Это они так разговаривают.
— А ты?
— Я не умею, — призналась Рита.
— Ну и что? Зато ты другое умеешь, — утешил я ее.
И дернуло же меня за язык! Я ей напомнил, сам того не желая, как в нее кидали численником.
— В смысле — у каждого свои способности, — поторопился я объяснить. — Я тоже не умею… пока. Вот мы и будем с тобой как люди. А они пускай хоть на пальцах разговаривают. Ты в какой комнате?
— В пятой.
— А я в седьмой. Заходи ко мне после обеда, поговорим. Кстати, здесь это можно?
— Что «можно»?
— Ну, вместе собираться.
— Конечно, можно.
— Тогда приходи. А то скучно.
— Лучше ты ко мне, — сказала Рита.
— Ладно.
В это время Соня встала и быстро пошла к выходу. Борис и Олег переглянулись и продолжали есть.
Славка и Лена тоже поднялись.
— Совет да любовь, — сказал нам Славка.
— Послушай, ты, мотылек… — Я приподнялся.
— Андрей, не надо. — Рита положила руку мне на локоть. — Не обращай внимания. — И тоже встала.
— А ты куда?
— Домой.
— Так я приду.
— Приходи.
После обеда, повалявшись немного в постели, я сбегал в бассейн, искупался и пошел в пятую комнату к Рите. Она, наверно, меня ждала: сидела в кресле и читала книжку. Комната у нее была такая же, как и у меня, только девчачья. На стенах развешаны были цветные открытки, в книжном шкафу, за стеклом, лежали вышитые салфеточки.
— Ну и скукота здесь, однако! — сказал я, садясь рядом с ней. — Все по комнатам попрятались и сидят, как тараканы, поодиночке. Хоть бы стенгазету какую выпускали!
— Почему поодиночке? — Рита захлопнула книгу и потянулась. У себя в комнате она держалась свободнее. — Все сейчас у Сони, там у них дискуссионный клуб.
— Ну, и что они обсуждают?
— Не знаю. Соберутся все и молчат. Я сначала ходила, а потом перестала. Они от меня скрывают.
— Что скрывают?
— Откуда я знаю? Соня говорит, что со мной опасно разговаривать. А я не болтливая. Я просто мыслей прятать не умею. Воробьев со мной бился-бился и перестал.
— Зато ты исчезать умеешь.
Рита промолчала.
— Послушай, — спросил я, — а это трудно — исчезать?
— Легче легкого.
— Исчезни, пожалуйста, — попросил я.
Она взглянула на меня — и исчезла. То есть совершенно пропала, ни облачка. Потом появилась снова.
— Здорово! — сказал я. — А как ты это делаешь?
— Очень просто. От меня свет перестает отражаться. Проходит насквозь.
Я подумал.
— Ну ладно, это свет. А ты? Ты-то что чувствуешь?
Она засмеялась:
— Это не объяснишь. Сначала по мне мурашки бегут, потом в голове светло становится, и все перед глазами бледнеет. Смотрю на свои руки — а их нет.
— Ну, а часы твои?
— Об этом обязательно надо думать. Ничего нельзя позабыть. А то останется. — Она опять засмеялась. — Сперва я все про босоножки забывала. Смотрю на них и сама удивляюсь: как же это здесь мои пустые босоножки стоят. Хочу нагнуться, взять их и переставить, а они на ногах.
— М-да…
Я помолчал. Все-таки хорошая она девчонка. Жаль, что на черепашку похожа.
Тут я спохватился, взглянул на Риту — нет, прослушивать она не умела. Лицо у нее было совершенно спокойное.
— Так, значит, с мая ты здесь все время живешь… И писем не получаешь…
Рита кивнула.
— Ну, а другие?
— Славка получает, это точно. Он тоже из Москвы, как и ты. А другие — не говорят.
Что-то все это меня беспокоило.
— А учителей здесь сколько?
— Трое.
— Как трое? И больше никого нет?
— Никого.
— Как же они справляются?
— Подумаешь, — беззаботно сказала Рита. — Нас ведь тоже немного.
— Это, конечно, так… А кто в столовой работает?
— Никто.
Я совершенно растерялся.
— Так что же, значит, здесь, — я показал рукой на купол, — всего-навсего десять человек?
— Наверно, — подумав, ответила Рита. — А что тут такого?
— Да ничего… А где учителя обедают? Что-то я их в столовой не вижу.
— Я тоже. Наверно, у них своя, отдельная.
— А где они живут?
— Вон там, в голубом домике. Мы туда не ходим.
— Почему?
— Вот принялся! — Рита засмеялась. — Прямо как Олег Рыжов. Он тоже, как приехал, всех вопросами изводил.
Нет, не успокоил меня разговор с Черепашкой. Наоборот, совсем стало смутно. Я встал и, промямлив что-то неважное, пошел к себе в комнату. Мне непременно нужно было еще с кем-нибудь поговорить. Скорее всего, с Олегом.
Олег пришел ко мне сам минут через пятнадцать. Впрочем, это и не удивительно: ведь он умел читать мысли.
Олег сел на край письменного стола, спиной к окну, — наверное, чтоб мне труднее было разглядеть выражение его лица, — и какое-то время без всякого стеснения меня прослушивал. Вид у него был невозмутимый, уверенный. Я бы сказал, командирский вид. Хотя он вовсе не был старожилом в школе: оказывается, он приехал сюда позже Черепашки.
— Не обижайся, — сказал он наконец, — что мы тебя так встретили. Сам понимаешь: программа, нагрузка. Так измотаешься за день, что хоть выжимай. Спецшкола есть спецшкола.
Я молчал.
— Но подготовка здесь у нас будет классная. Считай, что тебе повезло. Десятилетку в два счета окончишь. И — прямая дорожка в любой институт. Я из восьмого класса сюда явился. Скажи мне кто-нибудь, что через три месяца я буду рассчитывать интегральные схемы, ни за что бы не поверил.
Я по-прежнему молчал.
— Ты куда поступать собираешься?
Я пожал плечами.
— Ну да, рановато еще говорить. Лично я решил в авиационный.
— А зачем? — быстро спросил я.
— Что значит «зачем»? — степенно возразил Олег. — Самолеты буду строить.
— А зачем? Дмитриенко и так летает.
— Дмитриенко летает, а я не могу.
— Научись.
Олег внимательно на меня посмотрел:
— Не понимаю, к чему ты клонишь.
— Зато я кое-что понимаю, — со злостью сказал я. — Ты пришел меня успокоить.
— Допустим. Что же тут плохого?
— Да ничего. Общественное поручение выполняешь.
— Даже если так.
Я выразительно показал глазами на стенку.
— Не понимаю, — недовольно сказал Олег.
— Врешь, понимаешь. Комнаты здесь прослушиваются?
Взгляд Олега стал беспокойным.
— Интересное у тебя настроение. Ты, собственно, куда попал?
— Не знаю, — признался я. — А ты?
— В спецшколу.
— Тебе здесь все нравится?
— Разумеется.
— И ничего не кажется странным?
— Абсолютно.
— Так вот, ты лжешь, — резко сказал я. — И если ты пришел только за этим, то выход — у тебя за спиной.
Олег машинально оглянулся.
— Да, да, именно там, — злорадно сказал я.
— Ну, как знаешь. — Он встал. — К тебе по-хорошему…
Он медлил.
— Да никуда ты не уйдешь, — сказал я. — Садись.
Он сел.
— Ты пришел меня успокоить, — напомнил я.
— Ты это уже говорил, — отозвался Олег.
— Ничего, еще раз послушаешь. Ты хочешь, чтобы я не волновался. И чтобы по моим мыслям «птичий базар» не заподозрил ничего нехорошего. Так ведь?
Теперь молчал Олег. Я знал, что попал в самую точку.
— А я и не собираюсь успокаиваться. Пока не пойму, что к чему. Возможно, это вы первое время радовались, как телята, но я не так устроен.
— Уезжай, кто тебе мешает? — Олег пожал плечами.
Я удивился. Этого я не ожидал.
— Да уж, насильно держать не станут, — сказал Олег.
— И что ж, ты хочешь сказать, что все вы здесь сидите по своей воле?
— Конечно.
— И на каникулы не выезжаете?
— Здесь и так хорошо.
Олег уже усмехался. Он нащупал мою слабинку и теперь с каждой минутой становился все спокойнее и увереннее. Он понял, что уходить отсюда мне не хочется. А ведь сначала я почти припер его к стенке. Моя ошибка: погнался за легким успехом. Но очень уж мне хотелось узнать, что ребята держат в таком секрете.
— Ты ошибаешься, — сказал Олег, — нет у нас никаких секретов. Ну, обсуждаем учителей. Ну, говорим о них разные разности. Ты что, в обычной школе никогда не учился? Разумеется, нам не хочется, чтобы они об этом знали. Так очень просто можно и вылететь отсюда. Учителя тоже люди и способны обижаться. А потом всю жизнь будешь каяться. Семь человек на весь Союз!.. Так что не ломай себе голову.
Он встал. На этот раз с твердым решением не задерживаться. Но в дверях все же остановился и сказал:
— Сам ход твоих рассуждений порочен. Уж если они… — он кивнул в сторону голубого домика, — если они знают, о чем мы думаем…
— О чем Я думаю, — перебил я его. — И Рита.
— Ну да, о чем вы думаете. Так вот, если это для них не секрет, то с чего ты взял, что я могу успокоить тебя так, чтобы они этого не заметили? Да и сейчас, по твоей логике, они должны слышать каждое наше слово. Не так ли?
Я кивнул.
— Возможно, они и слышат. Но это не имеет никакого значения. Единственная их цель — научить нас всему, что мы можем усвоить. Впрочем, Дроздов тебе об этом уже говорил. Кроме того, успокоить тебя они могут куда лучше, чем я. И быстрее. Могут, но не хотят. Волнуйся сколько влезет. Всего хорошего.
Олег ушел в сильной позиции, но убедить меня он не убедил. Глаза его выдавали, что что-то здесь не так. Скорее всего, он явился проверить, помню я о чем-то случайно мне сказанном или нет. И, убедившись, что не помню, спокойно ушел. Проговориться могла только Соня, недаром она так встревожилась возле учительской. И «птичий базар» здесь ни при чем. Соня меня обманула. Заставила скрывать то, что всем давным-давно известно, а о чем-то другом — позабыть. Но о чем? Сколько я ни ломал голову, я не мог вспомнить. Виктор Васильевич прав: в голове у меня была сплошная окрошка. Ну, что ж, пусть «птичий базар» знает, что у меня душа не на месте. Посмотрим, как они на это прореагируют. Но мама — мама ни в коем случае не должна об этом знать.
Я сел за стол и начал писать письмо в Москву.
«Дорогая мама. Сообщаю тебе, что доехал я благополучно и уже начались занятия. Ребята здесь подобрались хорошие, очень способные. Питание регулярное, на высшем уровне, все бесплатно. У меня в общежитии отдельная комната с телевизором и собственной ванной. Так что ты за меня не волнуйся. Места здесь очень красивые…»
Я посмотрел за окно — купол был молочно-белый, непрозрачный, покрытый то ли снегом, то ли изморосью.
«Осень здесь стоит пока теплая, но наступающая зима нас тоже не беспокоит. Здесь все под крышей…»
Вычеркнул: не поверит. Подумав, вычеркнул и отдельную комнату с телевизором и собственной ванной.
«По всем помещениям школы я хожу в одной куртке: комнатная температура…»
Ну, это уже вопиющий просчет. Надо знать мою маму: она там с ума сойдет от страха за мои бронхи.
«Одеждой (в том числе и форменной) обеспечен полностью, так что ничего не надо посылать. Мой адрес ты найдешь на конверте. Целую тебя, жду письма, беспокоюсь о твоем здоровье, твой сын Андрей. Отцу при случае скажи, что учусь в математической спецшколе. Если спросит».
Конвертов в столе был огромный запас, все одинаковые, с фирменной маркой (на синем фоне золотистый шар), такая же марка с подпечаткой «Для ответного письма» лежала внутри каждого конверта. Я переписал письмо, хотел было сбегать к Олегу, спросить, как правильно писать обратный адрес, но передумал. Все равно опускать где-нибудь на улице. Скорее всего, возле лифта. Точно не помню, но в глазах стоит синий почтовый ящик на стене: где-то я его здесь видел.
Я вышел из общежития. Дул искусственный теплый ветер. Не встретив никого, я дошел до центрального столба.
Возле лифта стоял Дроздов. Он дружелюбно на меня посмотрел:
— Тихий час не соблюдаешь?
Я покачал головой, стараясь спрятать письмо за спину. Но Дроздов заметил.
— Маме? Хорошее дело. Пиши адрес… — Он подвел меня к столику. — Тюменская область, Чулпан, ЭШОП, Андрею Гольцову. Обратную марочку не вытряхнул? Без нашей марки ответ не придет. Опускай вот сюда.
Он нажал кнопку, двери лифта раздвинулись, на стене висел синий почтовый ящик. Вот, оказывается, где я его усмотрел. Ну что ж, все продумано до мелочей.
Пока я засовывал письмо в щель, лифт закрылся, и Дроздов оказался снаружи. Недолго думая, я нажал кнопку «подъем», и лифт помчался наверх, к вертолетной площадке.
«Посмотрим, — думал я, еле сдерживая волнение, — посмотрим!»
Легкий толчок — лифт остановился, дверцы разъехались, и повеяло таким резким холодом, что я испугался.
Я стоял на круглой лифтовой площадке под самым куполом и сквозь голубые пластиковые шторки видел далеко внизу дорожку, по которой в сторону учительского домика спокойно шел Дроздов. Экое дело, мальчик решил покататься на лифте…
Постояв в нерешительности, я пошел по широкой каменной лестнице наверх, на вертолетный круг. Но на полдороге сверху на меня посыпалась мелкая снежная пыль.
— Ай, к черту! — сказал я вслух и вернулся к лифту.
Целый месяц после этого я наслаждался жизнью вовсю. Учился с удовольствием, купался, ел за троих, ходил в гости к Черепашке, вечерами читал в постели. Телевизор смотрел редко: как-то времени не хватало, голова была другим занята, да и помехи досаждали. И в один прекрасный вечер я без всякого огорчения заметил, что он у меня вовсе сломался.
Черепашка оказалась веселой девчонкой, она готова была хохотать по любому поводу. И характер у нее стал ровнее: она перестала обижаться по пустякам. Пару раз она довольно ловко ответила на Славкины замечания, и Славка прекратил ее задевать. Вечерами мы играли с Черепашкой в прятки (если можно так назвать эту игру): она исчезала, а я ее искал.
Соня почему-то меня избегала: должно быть, она еще сердилась, что получила из-за меня нагоняй. Бориса и Славку я невзлюбил с самого начала, а Леночка Кныш была слишком красивая, я ее просто боялся. Олег со мной был вежлив, как английский лорд, он все время ко мне присматривался, но первый не подходил.
Вообще Олег был в школе звездою первой величины: он быстрее всех прошел программу десятилетки и занимался по особому расписанию, под наблюдением самого Дроздова. Целые дни Олег просиживал в учебном корпусе и что-то там считал. Борька и Соня учились в одной группе, а Славка, Лена и Рита — в другой. У меня, значит, как и у Олега, была своя особая группа, только отстающая. Ну что ж, я не обижался, в этом была своя логика.
Игорь Степанович радовался моим успехам. Мы уже покончили с пробелами по арифметике и шпарили алгебру и геометрию так, как будто бы нас подгоняли. Физику и химию Скворцов не спешил начинать.
— Математика, — повторял он, — это основа основ.
Своего мнения по этому вопросу у меня не было.
Историю, географию и литературу мы совершенно не трогали. Впрочем, я много читал и тоски по этим предметам не испытывал. Удивительно было то, что мы совсем не занимались русским языком, но писать письма мне становилось все легче. Должно быть, это было связано с тем, что я научился «организованно мыслить». Об иностранном языке Скворцов даже не вспоминал. Как-то раз я намекнул ему, что хотел бы выучить испанский.
— А зачем это тебе? — поинтересовался Скворцов.
— Так, красиво… — пробормотал я.
— Ну, пожалуйста, — равнодушно сказал Скворцов. — Учебник ты найдешь у себя в шкафу, на досуге и займешься. Недели две тебе, пожалуй, хватит… Но имей в виду: не в ущерб нашей программе.
Учебник я нашел, но открыть его не рискнул: как-то не верилось мне, что язык можно выучить за две недели. Больше мы к этой теме не возвращались.
Спецкурс меня немного расстраивал: по моему мнению, мы просто топтались на месте. Автогенка мне надоела: я уже научился сосредоточиваться, держать мысль, убрал запретительную перебивку, свободно снимал напряжение, — словом, делал все то, что Воробьев показал мне на первых уроках. Правда, к этому прибавились мнемоника и эвристика, но все это было совсем не то. Мнемоника мне сначала понравилась: с памятью у меня были всегда нелады. Я добросовестно учился сортировать, группировать и запоминать информацию, выделять общие признаки, разработал свой собственный код запоминания исторических дат (Воробьев меня очень хвалил, хотя сам он в хронологии путался). Эвристика (искусство находить неожиданные решения) шла более туго, но кое-какие успехи тоже были. И все-таки я до сих пор не умел ни прослушивать, ни блокироваться, ни исчезать. Иными словами, никаких особенных способностей я в себе не обнаруживал, а Воробьева это как будто не заботило вовсе.
Зато однокашники мои делали всё новые успехи. Борис Махонин у меня на глазах согнул взглядом железную вышку трамплина и тут же, победоносно на меня посмотрев, выпрямил ее, как надо. Олег и Соня целые часы проводили на корте, играя в теннис без ракеток: они стояли на своих площадках, пристально глядя на мяч, который по направлению их взглядов носился над сеткой, выписывая немыслимые кривые. А потом оба, бледные, с покрасневшими глазами, бежали купаться.
Да что там говорить: даже Черепашка моя начала понемногу летать. Точнее, не летать, а вспархивать, как куропатка, и это было ужасно смешно.
— Ой, упаду! — пищала она. — Ой, сил моих нету!
Славик и Лена посмеивались над ее попытками, поэтому она все чаще исчезала и летала тайком от всех, хотя Виктор Васильевич ей категорически запрещал.
Рита была добрая девочка и хорошо ко мне относилась. Она пыталась мне объяснить, как это делается, но я не способен был уловить даже принцип: при словах «гравитация» и «поле» я просто терялся.
Черепашка и была первая, кого я «услышал». Однажды, играя с ней в прятки, я остановился посреди комнаты в недоумении: последнее время она все чаще взлетала под потолок, где я не мог ее найти, и это меня обижало. Вдруг я услышал какой-то гул, словно кровь стучала в ушах, и слабый хрипловатый голосок, совсем не похожий на Ритин, зашептал:
— Ищи, ищи, голубчик… Андрюшенька, миленький, какой же ты смешной!..
— Что ты сказала? — переспросил я от неожиданности.
— Ничего, — растерянно отозвалась Рита.
Она потеряла над собой контроль и возникла там, где от меня спряталась: в углу за платяным шкафом.
— А разве я что-нибудь сказала? — спросила она.
— Нет, нет, мне показалось! — поспешил я ответить.
— Ты врешь! — вдруг тихо сказала Рита. — А ну вас всех!
Она вскочила и выбежала из комнаты.
А я был настолько счастлив, что чуть не пустился плясать.
— Я слышу, черт возьми! Я тоже слышу! Не такая уж я бездарность!
Теперь у меня была одна задача: по возможности скрыть это от Виктора Васильевича. Передо мной открывались блестящие перспективы: не зная о том, что я слышу, Воробьев не станет передо мной закрываться, и я его прослушаю. Первый из всех! Посмотрим, что скажет на это Борька Махонин.
Блокироваться наглухо я еще не умел, но стоп-контроль освоил довольно прилично. Задачка «не думать о белом медведе» была мне вполне по плечу. Вся трудность сводилась к тому, как скрыть прослушанные уже мысли. Раз я их принял и понял, значит, и Воробьев их тоже поймет. Собственно, никаких секретов я узнавать не собирался, мне даже не приходило в голову, что желание мое некрасивое. Для меня это была просто трудная техническая задача: прослушать Воробьева так, чтобы он этого не заметил. О своих подозрениях и страхах я уже давным-давно позабыл.
На следующей автогенке я сидел весь как наэлектризованный.
— Что-то ты напрягаешься сегодня, — сказал мне Виктор Васильевич. — И слишком часто щелкаешь выключателем. Так недолго и поломаться. Ну-ка, расслабимся. Установка: «У меня теплое, спокойное, неподвижное лицо». Начинай. «У меня теплое, спокойное, неподвижное лицо. Я уверен в себе, мне ничто не грозит, я способен за себя постоять, и мне нечего тревожиться.» Ну вот, опять защелкал! Что с тобой, Андрюша?
А я смотрел на него с ужасом: Воробьев говорил мне все это, не шевеля губами. Значит, он уже знает?
— Прекрати щелкать немедленно! — рассердился Виктор Васильевич. — Или я уйду из класса. Что такое, на самом деле! Ну разумеется, мы с тобой давно уже не разговариваем вслух. Ровно две недели. Что в этом странного?
От растерянности я позабыл о перебивке и сидел с раскрытым ртом.
— Ай-яй-яй! — засмеялся Виктор Васильевич. — И ты, Брут, решил меня подслушать. А ведь подслушивать нехорошо! Разве мама тебе этого не говорила?
«Вы-то подслушиваете», — подумал я.
— С твоего ведома, милый мальчик. Это в корне меняет дело. Ты был честно предупрежден. Ну что ж, если тебя это до сих пор тревожит, давай займемся блокировкой. А то ты все выключатели поломаешь в своей бедной головке. Помнишь, две недели назад мы учились думать — о двух, о трех вещах сразу и тебе это показалось неинтересным? А между тем суть абсолютной блокировки связана именно с этим. Представь себе…
Господи, до чего это было просто! А я-то так мучился! Честное слово, чуть не заплакал от досады. Берется основная мысль и берется фоновая, любая. Ну, например, «Я африканский жираф». Затем фоновая «опускается», и между нами глухая стена.
— «Я африканский жираф» — очень мило, — сказал Виктор Васильевич (я продолжаю для простоты говорить «сказал», на самом деле он ничего мне не говорил вслух, мы сидели друг напротив друга совершенно молча), — но тут, Андрюша, вот какая сложность. Ведь я-то этот ключ знаю. А раз уж знаю, все расшифровывается элементарно… Нет, нет, не трудись подбирать ключик в моем присутствии. Уж если тебе так не терпится от меня отгородиться, займись этим дома, на досуге. И помни: фоновая мысль «забывается» только понарошку… помнишь, я тебе объяснял. Забыть ее по-настоящему ты не имеешь права. Кстати, это стоит труда, и немалого. Ну, раз уж надо… В этом желании ты, к сожалению, не одинок. Такие виртуозы, как Борис Махонин, меняют ключик каждые пятнадцать минут. А Олег Рыжов… но это уже высший класс… так он вообще не опускает фоновую мысль для верности, а продолжает ее развивать, думая при этом о другом. О чем, не знаю. Наверное, о чем-то более существенном. Но вот какой казус иногда получается: развитие фоновой мысли дает иногда блестящие, совершенно неожиданные выводы… а основная так и чахнет в полуподвале.
Виктор Васильевич говорил еще что-то, но я его уже не слушал.
Боже мой, какое же я почувствовал облегчение, когда сразу после урока поднялся на лифте под купол и там, чувствуя себя в одиночестве, придумал себе прекрасную блокировку: «Печальный демон, дух изгнанья…»
В столовой я гордо прошел мимо столика Дмитриенки, чувствуя себя закованным в сталь и бетон. Ну-ка, подступитесь ко мне! Славка был настолько изумлен, что не успел вовремя зачехлиться, и я прослушал его сбивчивый шепоток:
«А наш-то, наш-то… дым из ушей валит!» — «Оставь ты его, что он тебе дался?» — ответила ему Лена.
А Черепашка в этот день не спустилась к обеду, и я сидел в гордом одиночестве. Бедняжка, она не умела думать о двух вещах сразу!
Вернувшись в комнату, я долго смотрел на себя в зеркало и остался доволен. Особенно мне понравилось выражение моих глаз — ясное и спокойное. Но только я успел подумать об этом, как сразу же мне стало стыдно. Спецкурс давал себя знать: появилась привычка гнать от себя ненужные, недостойные мысли.
Вдруг что-то остро кольнуло меня в сердце — как толстой иглой, я даже испугался. Но это была не физическая боль: со мной так бывало и раньше — от жалости к маме или к отцу. Сейчас я чувствовал (сам не знаю, каким образом, но чувствовал определенно): с мамой и с отцом все в порядке. Так что же тогда? И снова кольнуло. Потом я почувствовал такую сильную боль в плече и ключице, что у меня потемнело в глазах.
«Черепашка моя!» — подумал я и кинулся в ее комнату.
Черепашка сидела в кресле невидимая и горько плакала.
— Ну что за манера! — сказал я, превозмогая боль. — Какое удовольствие плакать, если ты себя не видишь? Все равно что умываться в темноте. Включись немедленно!
— Я тебе… не телевизор, — всхлипывая, возразила Ритка. — Я, может быть, не хочу, чтоб меня видели…
— Долеталась? — спросил я.
Вместо ответа послышались новые всхлипывания.
И боже ж ты мой, как у меня заломило плечо! Я чуть не взвыл от боли.
— Я, кажется, руку сломала, — сквозь стон и плач проговорила Черепашка. Разбилась вся… не удержалась…
Скривившись, я прислушался к себе. Нет, руку я однажды ломал, болит не так.
— Ты что? — с испугом спросила Черепашка: я ее не видел, но она-то видела, как я гримасничаю.
— Спокойно, — ответил я. — Сиди и не двигайся.
Я знал, что мне делать. Я думал об этой боли, не прогоняя ее прочь, я вдумывался в нее, вызывал ее на себя всю. И словно бетонная балка обрушилась мне на плечо, тряхнула, придавила, проволоклась, оставив жгучие ссадины…
Я стиснул зубы и, обливаясь весь ледяным потом, прислонился к стене. «Бедная Черепашка, — повторял я про себя, — бедная Черепашка, как же ей было больно… Сидела и плакала одна, пока я упивался своими достижениями. А если бы она разбилась совсем, что бы тогда со мной было?»
Когда я открыл глаза, оказалось, что я сижу на полу, а Ритка, уже совершенно видимая, стоит надо мной и тянет меня за руку.
— Вставай же, ну вставай! — упрашивала меня Черепашка.
Я осторожно высвободил руку и поднялся. Знобило, шатало.
— Что, обморок? Обморок? Ну скажи, что ты молчишь? — спрашивала Черепашка, заглядывая мне в лицо.
— Я… ничего… — проговорил я с трудом. — Как ты?
Она махнула рукой:
— Да что ты, все сразу прошло! Я так испугалась. Ты сделался весь белый. С тобой это часто бывает?
— Нет, в первый раз, — ответил я.
— Дроздову надо сказать! — И Ритка метнулась к двери.
Я ее остановил: так будет лучше, чтобы она ничего не узнала.
— Я сам скажу. Только ты уж больше не летай в одиночку.
— При чем тут я? — возмутилась Черепашка.
— Действительно, ни при чем, — спохватившись, ответил я. — Ну ладно, пойду, полежу, а то голова что-то кружится.
Вернувшись к себе, я снял рубаху; плечо и спина у меня были в багровых и синих полосах, и чувствовал я себя так, как будто меня вытащили из-под колес самосвала.
Ну вот, подумал я, и у меня появилась своя специализация…
Я получил от мамы письмо — третье по счету. Новостей у мамы не было никаких, поэтому она писала об одном и том же:
«Дорогой мой сыночек! Ты даже представить не можешь, как я рада, что ты наконец у меня устроен. Очень мне понравилось твое последнее письмо: такое серьезное, спокойное, складное. Но если правда все, что ты пишешь, значит, мы с тобой просто счастливые. Учись, дорогой мой, прилежно, слушайся учителей, дружи с ребятами и береги себя. Ты пишешь, что у вас там тепло, но я слушаю сводки по телевизору, и мне что-то не верится. Одевайся потеплее, горло не застуди. Ты ничего не написал, есть ли у вас там в школе врачи. Я сильно беспокоюсь, сообщи поскорее…»
Врачей здесь не было, ни одного, если не считать меня. Как раз сейчас у меня болело горло, точнее, не у меня, а у Леночки Кныш, которая злоупотребила мороженым, и мне было очень ее жалко. Но разве напишешь об этом маме?
«Отец заходил, очень тобой интересовался, так с сомнением слушал мой рассказ, но прочитал твое последнее письмо и, кажется, поверил. Он успокаивал меня, что не может быть спецшкола без врача, но, пока я не получу от тебя ответ на этот вопрос, все буду волноваться. Ты же у меня один на свете.
Да, еще отец сказал, что к вам наверняка приезжают ученые из Академгородка читать лекции, беседовать и присматриваться, кто на что способен. Сыночек, будь внимательнее: кто знает, может быть, от этого зависит вся твоя судьба. Вперед не выскакивай — ты же знаешь, выскочек нигде не любят, — но постарайся обратить на себя внимание, чтобы тебя заметили и запомнили на всякий случай…»
Ох, уж эти мне родительских советы! Как будто они подаются из древнего мира. Ну кто ж сейчас себя так ведет?
«Конечно, что тебе мои советы, ты все равно поступишь по-своему. Ну, до свидания, учись, не ленись, не забывай свою маму. Крепко целую тебя. Мама.
Да, приходил Веня из итальянской школы, спрашивал, куда ты пропал. Я ему все рассказала. Он позавидовал от души. Напиши и ему, он хороший, по-моему, мальчик. Еще раз обнимаю тебя и целую. От общественных нагрузок не уклоняйся! Твоя мама».
А никаких общественных нагрузок здесь не давали. Я подумал об этом — и удивился. Действительно, как-то не по-нашему получается. Живем каждый сам по себе. Хоть бы собрание одно провели. Учителя, называется! Я не большой любитель собраний, но Славке Дмитриенко мог бы кое-что сказать. При всех, чтоб запомнил. Или вечер какой-нибудь организовать: при таких-то талантах можно настоящий цирк устроить.
И еще: за все эти два месяца никто к нам в гости не приезжал. Ни из Академгородка, ниоткуда. Это тоже было странно.
Я перечитал мамино письмо раз, наверное, десять, слезы у меня на глазах еще не высохли, но тут ко мне постучались.
Я сунул письмо в стол и сказал:
— Войдите!
Я думал, что это соскучилась и пришла ко мне одинокая Черепашка, но в комнату вошла Соня.
— Да ладно, — сердито сказала она, когда я поспешно заблокировался. — Все и так ясно. Спит твоя Маргарита и знать про тебя забыла. После вечерних занятий приходи в мою комнату, поговорить надо.
— Без Риты? — поинтересовался я.
— Конечно, без. Сам понимаешь.
Я понимал. Можно было, конечно, поставить условие: или с Черепашкой, или никак. Покрасоваться немного, представиться этаким, знаете ли, защитником обездоленных. Но любопытство победило, и я молча кивнул.
— Ишь, загородился! — с неодобрением сказала Соня.
— А ты?
— Ладно, ладно…
И она ушла.
Вечером в третьей комнате я, к своему удивлению, увидел только Соню и Олега. Соня сидела на постели, Олег — в кресле у окна. Он молча показал на свободное место возле журнального столика. Я сел.
— Лена спит, — пояснил Олег, — а Махонин и Дмитриенко пожелали присутствовать дистанционно. Простим товарищам их маленькую слабость?
«Простим», — сказал я молча. Должно быть, это получилось у меня несколько более многословно, потому что Соня фыркнула, а Олег нахмурился.
— Ну, ну, полегче! — услышал я голос Борьки Махонина. — При дамах-то нехорошо.
— Впрочем, если товарищ настаивает, — ехидно зашептал мне на ухо Дмитриенко, — мы можем явиться, так сказать, «о натюрель».
— Без гарнира, — добавил Борька и захохотал.
Тут мне пришло в голову, что умение грамотно и логически мыслить вовсе не мешает человеку оставаться дураком, если он дурак от рождения. Глупость — это не отсутствие ума, это что-то другое. Но сейчас было не время развивать эту мысль, и я оставил ее про запас, запихнув подальше за блокировку. А блочок я себе выбрал ослепительный, просто райское яблочко, а не блочок: «Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах». Я с наслаждением повторял в уме эту фразу, смакуя каждое слово.
— Да прекратите кобениться! — сердито сказала Соня. — Все вы гении, это общеизвестно.
— Иными словами, можно говорить вслух, — сказал Олег.
Я покосился на стену.
— Все в порядке, Андрей, никто нас не слушает.
— Каким же образом это можно установить? — спросил я.
— Об этом потом, — ответил Олег. — Долго объяснять. Не будем отвлекаться.
Наступила полная тишина.
— Ну что ж, — сказал Олег, — прежде чем начать, я хотел бы от своего имени и от всех нас еще раз перед тобой извиниться. Причины нашего недоверия ты теперь понимаешь.
Я понимал и раньше, но не сказал ничего.
— Принимаешь наши извинения? — сухо спросил Олег.
— Да чего там… — Я покраснел.
— Значит, с этим покончено. Андрей, ты свежий человек, расскажи нам, что тебя беспокоит. Может быть, есть какие-нибудь сомнения?
Как раз последнее время меня ничто не беспокоило, но Олег говорил серьезно, и все мои старые опасения опять зашевелились.
Соня и Олег выжидательно на меня смотрели.
— Ну что? — начал я неуверенно. — Возможно, я и глупости буду говорить, но кое-что мне до сих пор кажется здесь странным. Во-первых, почему только семь человек? Ради этого содержать… — Я сделал неопределенный жест рукой. Нерентабельно.
— А мы пробная партия, — возразил Борькин голос. — Получится — объявят массовый набор.
— Что получится-то? — спросил я. Разговаривать заочно я еще не привык. Все время хотелось обернуться. — Что получится-то, ты хоть знаешь?
Борька отмолчался.
— Теперь второе, — продолжал я. — Меня не волнует, что нас по-особому учат: в конце концов, это даже интересно. Вопрос: почему нет учебников? Пусть вузовские, пусть для техникумов, но учебники быть должны.
— Возможно, учебники еще не написаны, — сказал Олег. — По той же причине.
— Ну хорошо, — уступил я. — Допустим, можно и без учебников. А где язык? Без иностранного ни в один вуз не примут. А в каком институте требуют, чтобы поступающие гнули взглядом трамплины?
— Подумаешь! — пробурчал из-за стены Борька. — Нельзя уж и побаловаться!
— Не мешай! — одернул его Олег. — Человек грамотно рассуждает.
— Еще бы! — сказал Славкин голос. — Мы же сами ему ключ задали. Попробовал бы он, как мы, с нуля начинать.
— Ну, и какие же выводы? — спросил Олег, пропустив эти слова мимо ушей.
— Выводы? — спросил я, стараясь выгадать время и собраться с мыслями. Как раз насчет выводов у меня было слабовато. — Ну, предварительно, вчерне… Система у них какая-то… не наша.
Соня заерзала, но ничего не сказала.
— Что значит «не наша»? — строго спросил Олег. — Выражайся точнее.
— В смысле — не советская, — брякнул я.
— А какая же? — с любопытством спросила Соня.
— Не знаю.
— Доказательства, — потребовал Олег.
Но теперь я уже точно знал, что стою на верном пути.
— Ты комсомолец? — спросил я его.
— Да.
— Где же твоя организация?
Стало тихо, как в погребе. Купол за окном, весь запорошенный снегом, матово мерцал, подсвеченный изнутри.
— Четкий подход, — похвалил меня Олег. — Комсомолец здесь я один. Вот и руковожу… добровольно.
— Отчего же добровольно? — спросил я. — Тебя учителя о чем-нибудь спрашивали? Поручали тебе что-нибудь? Нет. Извини меня, но так не бывает.
— Правильно, — согласился Олег. — Не бывает. Ну, а выводы где?
— Да знаем мы эти выводы, — засмеялась Соня. — Еще один союзник у Борьки Махонина. Попался мальчик в лапы иностранной разведки.
— Попрошу не пятнать мое доброе имя! — возмутился Махонин. — Я давно уже отказался от этого заблуждения. Во-первых, не лапы, а руки. А во-вторых, не иностранной, а нашей. И в-третьих — не попался, а попал. Нас готовят к выполнению ответственного задания.
— Точно, — сказал я. — Предстоит погнуть трамплины всех империалистических бассейнов. Чтоб не ныряли.
Я бы еще порассуждал на эту тему, тем более что даже Славка захихикал, но Олег меня остановил.
— Шутки в сторону, — сказал он недовольно. — Здесь не детский сад. Значит, иностранная версия предпочтительнее?
— Тоже отпадает, — уверенно ответил я. — Диаметр купола что-то около трехсот метров. С самолета такую штуку наши давно бы уже засекли.
— Это при условии, что мы находимся в Западной Сибири, — проговорил Олег.
Я опешил:
— А где же еще?
— Да где угодно. В Канаде, например…
Я посмотрел на Олега, потом на Соню — ни тени улыбки.
— Постойте, — растерянно сказал я. — Я прилетел сюда на «ТУ-154»…
— Ты в этом уверен? — поинтересовался Олег.
— Ну как же! У меня даже билет сохранился.
— А как ты себя чувствовал во время полета? — спросила Соня. — Головка не кружилась?
Я похолодел.
— А что… у вас тоже? — спросил я после паузы.
— В том-то и дело, — ответил Олег.
Снова стало тихо. Олег и Соня смотрели на меня, а я был совершенно ошарашен, не знал, что и подумать. Олег поглаживал свою стриженую голову (интересно, кто его здесь стрижет, да еще под нуль). Соня зябко поеживалась, руки она держала между коленями, хотя в комнате было тепло.
— Слушайте… — заговорил я. — Но если это так… если вы меня не дурачите, то как же можно… Как же можно учиться? Паясничать, кувыркаться? В теннис играть?
— А что ты предлагаешь делать? — спокойно спросил Олег.
Меня взорвало:
— Ну, знаете ли! Если вы несколько месяцев только меня и дожидались, чтобы спросить совета… то знаете, кто вы? Не люди, а божьи коровки!
Олег поднял брови и усмехнулся.
— Ну, вот и для Славика кличка нашлась, — сказала Соня. — Он называет это «пассивным соучастием».
— Это вопрос терминологии, — холодно возразил из-за стены Славка. — Можно назвать это «оптимальным вариантом поведения в экстремальной ситуации». А за «божью коровку» Андрюша еще ответит.
— Между прочим, — заметил Олег, — это относилось не только к тебе. Андрей имел в виду, что все мы здесь божьи коровки.
— Или попросту трусы! — сказал я сердито. — Занюханные конспираторы! Не знаю, как вы, а я не собираюсь сидеть сложа руки.
— А что ты собираешься делать? — спросил Олег.
— Пойду сейчас к Дроздову и спрошу напрямик: «Вы советский человек или нет? Если нет, я требую немедленно вернуть меня на родину».
— А как ты думаешь, — спросил Олег, — как ты думаешь, где сейчас Дроздов и чем он занимается?
— Отдыхает, наверное, — удивленно ответил я. — У себя в домике…
— Ты видел, как он отдыхает?
— Конечно, нет. Домик-то без окон.
— И тебе не пришло в голову, как это люди могут жить без окон?
Я молчал: действительно, не пришло.
— Так вот, — сказал Олег, — твои учителя сейчас стоят в тесном чуланчике друг против друга и не двигаются. Все трое. Как манекены.
— Отдыхают, — со смехом добавил Борька из-за стены.
— А… а что это с ними? — спросил я, запинаясь. Только сейчас мне стало по-настоящему жутко.
— Спокойно, Андрей, — сказал Олег. — Только без паники. Они подзаряжаются от сети. Впрочем, питание я пока отключил… поэтому мы так свободно и разговариваем. Но времени у нас в обрез, иначе они не успеют подзарядиться… Так что ты побыстрее бери себя в руки. Соображай.
А тут и соображать было нечего. Я вспомнил, как старательно «птичий базар» изображал оживленную человеческую беседу (все-таки мое первое впечатление оказалось точным), как испугалась Соня, промолвив «Еще бы!» в ответ на мое замечание, что учителя наши несколько вяловаты… Наверное, в день моего прибытия ночная беседа в третьей комнате несколько затянулась…
— Машины, — сказал я отчего-то шепотом. — Обучающие машины…
— И долго же ты, братец, думал, — снисходительно проговорил из своей комнаты Борис. — Уж подвели, уж ткнули носом…
— Ты позабыл, наверное, Боря, — сказала Соня, — как ты рыдал и кидался на стенку, когда мы тебя ткнули носом… Андрей ведет себя куда спокойнее.
— Вернется к себе — поплачет, — заметил Славка.
— И ничего удивительного, — миролюбиво сказал Борис. — Я, правда, не сразу поверил. Кнопку на стул Скворцову подкладывал…
— Ну, это была рискованная затея, — недовольно проговорил Олег. — Можно было испортить аппаратуру.
Все эти разговоры доносились до меня как-то издалека.
— Послушайте, — сказал я, — так, значит, они не люди…
Все засмеялись.
— Очень тонкое замечание, — сказала Соня.
— Товарищ еще не дозрел, — добавил Славка.
— Да я не о том! — сказал я сердито. — Не люди — те, кто их сделал. Вот в чем беда.
Ребята притихли. Соня и Олег смотрели на меня с уважением.
— Прекрасно держишь мысль, — серьезно сказал Олег. — Тут, правда, есть и другие мнения. Так что, будь добр, поясни.
— Все ясно даже ежу, — ответил я. — Машины — значит, кто-то их сделал. И на кого-то они работают. Допустим, на хозяев. И, если эти хозяева сами как люди, зачем им делать механических человеков? Значит, что-то с ними не так, какой-то непорядок. Не рискуют они показаться. Может, у них хоботы вместо носов. Либо ноги не тем концом воткнуты. Либо еще хуже. Не понимаю, какие тут могут быть мнения. И у кого.
— Борис, ты что-нибудь имеешь сказать? — спросил Олег.
Молчание.
— Да нет у него никаких мнений, — сказала Соня. — Он их меняет по три раза на дню. В глаза смотреть правде боится.
— Ладно, ладно… — пробурчал Борька. — Подумаешь, разошлась!
— Значит, нет возражений, — подытожил Олег. — Тут я на днях провел один эксперимент… Не посоветовавшись, извиняюсь. Сидели мы с Дроздовым, беседовали о разном. Вдруг я говорю ему, так, шутя: «Вы здесь, Аркадий Сергеевич, прямо как удельный князек. Хотел бы я увидеть ваше начальство». Он и глазом не моргнул: «Увидите». Я спрашиваю: «А какое у вас начальство, страшное?» — «На чей взгляд», — отвечает. И все смеется. Жутковато смеются машины, вам не кажется?
— Ай, не отвлекайся ты! — с досадой сказала Соня. — Дальше-то что?
— Дальше я ему говорю: «А по телефону сними связаться нельзя? Или по радио?» Он — вопросом на вопрос: «А что, у тебя есть жалобы?» — «Есть, говорю, только не жалобы, а вопросы». — «Какие?» — «Вам сказать не могу». И тут, смотрю, Дроздов наш вырубился. Сидит и смотрит на меня пустыми глазами, как выключенный телевизор. Я испугался, туда-сюда, вижу — ожил. «Так о чем мы с тобой разговаривали?» Вот и все дела. Нельзя от машины требовать большего. На что ее настроили, то она и делает.
— А на что их настроили? — спросил я Олега. — Это хоть можно определить?
— Пока установлено только одно, — ответил Олег, — все трое запрограммированы на наши реакции. Вот если ты сядешь и замрешь… ну, наглухо отключишься… ну, как бы умрешь… они тоже отключаются и могут так сидеть хоть целый день. Как манекены. И из этого можно сделать очень грустный вывод…
— Какой? — спросил я. Сердце у меня замерло. Хотя что еще хуже можно услышать?
— А такой, что, как только мы расхотим учиться, вся эта система, — Олег сделал широкий жест рукой, — вся эта система перестанет работать.
— Ну и пускай перестает! — крикнул я. — И пускай убираются ко всем чертям. Мы же у себя дома, не пропадем!
— Нет, Андрей, — тихо сказал Олег, — в том-то и дело, что мы не у себя дома.
Кто-то громко, демонстративно зевнул.
— Ладно, я пошел, — сказал Борькин голос. — Считайте, что меня нету. Спокойной ночи, малыши.
— Вот он всегда так! — проговорила Соня. — Уползает, как улитка, в свою раковину.
— В чем-то Махоня прав, — заметил Славка. — Ввели новобранца в курс — и давайте на этом успокоимся. Время позднее, педагогов пора подключать, а то они выспаться не успеют. У Андрюшиного изголовья пускай Сонечка подежурит, сердечных капель ему поднесет…
Никогда не видел, чтобы люди так краснели: у Сони даже слезы брызнули из глаз. «Чего это она?» — подумал я с недоумением.
— Прекратить личные выпады! — строго сказал Олег.
— Ладно, отключаюсь, — весело ответил Славка. — Продолжайте ваши пустопорожние разговоры. Но имейте в виду: что бы вы там ни задумали предпринять, я заранее возражаю. Вот так.
Мы остались втроем. То есть внешне ничего не изменилось, но исчезли шумы и помехи, которых Борька и Славка напустили в нашу комнату. При работе Борькина голова жужжала, как испорченная лампа дневного света, а Дмитриенко, по-моему, где-то искрил. Надо будет посоветовать ему проверить контакты. Впрочем, неизвестно еще, какой треск сопровождал мои собственные мысли: в этом деле я был еще новичком.
Мы сидели на прежних местах, трое одиноких присмиревших переростков, и старались не смотреть друг на друга. Я буквально чувствовал толстую матово-белую полусферу, нависшую над крышей общежития, над темными пальмами, над моей головой. Мама, Москва, огни магазинных витрин, снежные кучи вдоль тротуаров, Октябрьские праздники — все это было где-то далеко… или нигде, как мираж.
— Телевизор работает? — спросил я.
Соня вздрогнула.
— Что? Телевизор? Нет, не знаю. Давно не включала.
Олег протянул руку, не глядя нашарил тумблер. Раздался громкий щелчок. Минуту мы смотрели на темный экран, потом он засветился голубым… Пусто.
— Ну, и где же мы находимся? — спросил я как можно более беспечно, но голос меня подвел: я охрип и закашлялся.
— Трудно сказать, — проговорил Олег и выключил телевизор. — Нет внешних ориентиров. Во всяком случае, далеко: видишь, антенны брать перестали.
— Далеко — это в каком смысле?
— В самом прямом, — ответил Олег и отвернулся к окну.
— Ну, а лес, озера?
— Это все, Андрюша, кино, — сказала Соня. — Видишь, даже самолет тебе показывают.
В самом деле, высоко по белому куполу плыли, мигая, красный и зеленый бортовые огни самолета.
— С правым-левым у них непорядок, — пояснил Олег. — Мы давно уже это заметили.
Олег был прав: судя по огням, самолету нужно было двигаться в противоположную сторону.
— Да ну вас к черту! — сказал я. — А письма как же?
— Письма приходят только с их марками, — устало ответил Олег. — Это проверено. В ящике сгорают твои письма. А мама твоя получает их копии. Видимо, то же самое происходит и на Земле.
Слово было сказано, и я замер с открытым ртом.
— Вот такие дела, Андрюша, — сказал Олег и посмотрел на меня в упор. Собственно, прямых доказательств у меня нет: не хватает приборов. Так… кое-какие наблюдения… Отклонения от ускорения свободно падающего тела… ну, и несложный расчет. Кстати, двигатели, если они здесь есть, были включены буквально в момент твоего прибытия.
Я это помнил. «Вот так мы и живем», — сказал тогда Дроздов.
Я обозлился:
— На что они рассчитывают, подонки? Ведь нас же хватятся!
— Навряд ли, — возразил Олег. — Они знали, кого выбирать. До тебя только Славка переписывался с двоюродным братом… Кстати, о письмах. Кому ты пишешь? Маме? Так вот, во-первых, побереги свою маму, она ничем нам не может помочь. А во-вторых, в нашем положении нельзя делать резкие движения. Последствия могут быть самые неожиданные.
— Например?
— Например, они прекратят эксперимент и отправятся набирать новую партию.
— А мы?
Олег пожал плечами.
— Они этого не допустят! — запальчиво сказал я.
— Ты же сам назвал их подонками, — напомнила Соня.
Я умолк.
— С нашей точки зрения они, безусловно, подонки, — сказал Олег. — Но они-то, возможно, уверены, что творят нам добро. Вся беда в том, что мы — как бактерии в запаянной колбе, и никакой аппаратуры связи здесь не предусмотрено. Что-то они недоучли, недооценили наши способности.
— Хоть бы знать, — проговорила Соня, — где они прячутся!
— Почему прячутся? — возразил я. — По куполу, наверное, ползают.
Соня передернула плечами:
— Ты скажешь!.. Ночь теперь не засну.
Мы снова замолчали.
— Господи, тихо-то как! — вздохнула Соня. — Слушайте, ребятки, в самом деле пора. Засиделись мы сегодня. Все равно ни до чего не договоримся.
— Мы еще не слышали предложений Андрея, — сказал Олег. — Собственно, для этого и собрались.
— Ну что тут можно сказать? — начал я, подумав. — Если все правда, что вы говорите… (Олег зашевелился.) Ладно, ладно, не дергайся. Это я так… Мне почему-то кажется, что нас благополучно отправят домой по первому нашему требованию. Не могу объяснить, почему: просто кажется, и всё. Другой вопрос захотим ли мы этого сами. В конце концов, такое случается не каждый день…
— Это уж точно! — Олег усмехнулся.
— В конце концов, ничего плохого нам пока не делают, — продолжал я, приободрившись. — Кормят, поят, одевают, учат… Лично я никогда себе не прощу, если вернусь домой просто так, с чистыми ушами. Мы должны добраться до НИХ и поговорить с ними начистоту. В конце концов, имеем же мы право знать, что они затеяли! Не за тех они нас принимают. Слушайте, а через вертолетную площадку вы не пробовали?
— Пробовали. Глухо, — ответил Олег. — Выхода наверх нет. У тебя все?
— Все, — ответил я и тут же уточнил: — Пока все.
— Ясно, — сказал Олег, вставая. — Главное — не падать духом. Интересно же, черт возьми! — Он хлопнул меня по плечу, улыбнулся. — Ведь интересно?
— То ли еще будет! — отозвалась Соня.
— Слушайте, — сказал я нерешительно, — давно хочу спросить: какая у вас специализация?
— В смысле — к чему они нас готовят? — уточнил Олег. — Это тебя интересует?
Я кивнул.
— Видишь ли, — Олег помедлил, — об этом у нас не принято рассказывать.
— Почему?
— Ну как тебе объяснить…
— А свою специализацию ты уже знаешь? — быстро спросила Соня.
— Знаю.
— Расскажи.
Я смутился: никакого секрета здесь не было, но рассказывать не хотелось, это было слишком… это было частью меня самого.
— Вот видишь, — удовлетворенно сказала Соня, — о таких вещах не говорят.
— Но в целом… — проговорил я с запинкой, — в целом это хорошее?
— В целом — да, — ответил Олег. — Верно, Софья?
— Да, — сказала она.
— Это у вас, — не унимался я. — А как у Борьки, у Славки?
— У них тоже, — уверенно ответил Олег. — Ты не думай, они неплохие ребята. Притворяются больше.
— Здорово притворяются, — сказал я.
Мы попрощались и разошлись «по домам». Точнее, Соня осталась у себя, я пошел в свою комнату, а Олег отправился на улицу подключать учительский домик. Я хотел было прогуляться с ним, но он предпочел идти один, «на всякий случай». Стоя в вестибюле, я долго смотрел Олегу вслед: он шагал неторопливо, вразвалочку, по-хозяйски. Ни дать ни взять монтер или сантехник, совершающий обход ЖЭКа. От него одного теперь зависело, поднимется ли завтра «птичий базар», будет ли подан горячий обед в столовую, зашумят ли кондиционеры, имитирующие утренний ветерок…
Придя к себе, я не стал укладываться спать: не хотелось. Я сел на подоконник, взглянул на белое «небо» — и чуть не взвыл от тоски. Нет, мне не казалось, что я задыхаюсь, мне не мерещилось, что по куполу бегают мохнатые пауки. Умом я понимал, что мы все находимся внутри наполненного теплым воздухом баллона, который, вращаясь, мчится в темноте и пустоте… а может быть, стоит на месте, а вокруг вращаются звезды. Как раз это меня не пугало. И не только меня. Если б мы боялись этого, то сидели бы сейчас в одной комнате, тесно прижавшись друг к другу, как маленькие заброшенные дети. И проблема возвращения домой тоже меня не волновала. Как легко я попал в эту «школу», думалось мне, так легко и вернусь обратно. В парусиновой куртке, доставшейся мне от отца, в вельветовых брюках и уютно стоптанных кедах я появлюсь на пороге нашей комнаты и скажу: «Здравствуй, мама. Вот, я вернулся». Нет, все это было не страшно. Страшно было оттого, что в какой-нибудь сотне метров отсюда, в слепом голубом домике, стоят, пусто глядя друг на друга, неподвижные Воробьев, Скворцов и Дроздов. Мне казалось теперь, что у всех троих мертвые глаза, механический смех, мелкие зубы из серой пластмассы… Как я завтра посмотрю им в лицо, как заставлю себя учиться?
ЭТИ? ЭТИ меня не пугали. Я думал о них скорее с досадой. Черт их побери, как они не понимают, что нельзя оставлять семерых ребят наедине с тремя мертвыми машинами! Неужели им в голову не приходит, что мы давным-давно все поняли? (Я-то понял только сегодня, но мне казалось, что это произошло давным-давно.) Или мы должны подать им знак? Но каким образом? Объявить голодовку? Собраться в столовой и застучать стаканами по столу? «Мы хотим знать все! Мы хотим знать все!» Глупости, разумеется. Им и в голову не придет, что мы подаем им сигнал. Так же как и нам совершенно неясно, что им от нас надо.
— Компрачикосы проклятые! — прошипел я сквозь зубы.
— Андрюша, тебе нехорошо? — спросила сквозь стенку Соня. — Хочешь, я буду с тобой разговаривать?
— Да нет, ну что ты! — поспешно ответил я. — Спокойной ночи.
— А что ты делаешь? — не отставала Соня.
— Письмо пишу, — машинально ответил я.
И тут мне в голову пришла изумительная мысль. Я кинулся к столу, схватил ручку и на листе бумаги написал:
«Уважаемые товарищи!
До каких пор вы собираетесь держать нас в неизвестности о цели вашего эксперимента?
Мы не подопытные… (хотел написать «кролики», но вовремя передумал: чего доброго, не поймут) микроорганизмы.
Мы требуем личной встречи.
Если это никому не во вред, согласны учиться у вас и дальше.
Но если это не так, вы обязаны вернуть нас домой в целости и сохранности».
Подумал и приписал:
«Иначе вам самим будет стыдно».
Дрожа от нетерпения, я положил листок в фирменный конверт, заклеил — и снова задумался: какой же написать адрес? Братьям по разуму? Стыдно. Скажут: тоже нам братец нашелся, родственник-переросток. Да и они с нами поступили тоже далеко не по-братски.
И я написал на конверте так:
«Руководителям эксперимента».
Вот теперь все было ясно.
И, прижимая к груди конверт, я побежал на улицу.
Еще ни разу я не гулял под куполом ночью, и меня поразили пустота и тишина. У бассейна и над дорожками горели бледно-желтые фонари, листья пальм фанерно бренчали.
С колотящимся сердцем я добежал до центральной колонны, нажал кнопку лифта. Дверцы с тихим шорохом расползлись, почтовый ящик был на месте. Я опустил в щель письмо. Бедный Олег! Он искал связь, а связь была под рукой. Просто Олег никому не писал писем. Я заглянул сверху в щель — письмо еще смутно белело. Тут дверцы лифта задвинулись за моей спиной, и в наступившей темноте я увидел, как по конверту пробежал синий огонек. Почта принята!
Я потоптался немного в кабинете… Не знаю, чего я ждал: уж не ответа ли немедленно, сию же минуту? Потом нашарил кнопку на стене, двери открылись.
У кабины стоял Дроздов.
Я обомлел. Первой моей мыслью было немедленно подняться наверх… А что дальше? Колба запаяна… Тем более что Дроздов держал руку на кнопке вызова и лифт не мог закрыться.
— Добрый вечер, Аркадий Сергеевич, — промямлил я.
Дроздов ничего не ответил. Я сразу заметил, что он еле стоит на ногах. Если бы не рука, упиравшаяся в стенку, он бы, наверно, упал. Лицо его было землисто-серым, под глазами мешки.
— Что с вами? — спросил я, выходя из кабины.
— По ночам… гуляешь… — глухим голосом проговорил Дроздов. — А спать когда?..
— Съездить наверх захотелось, — соврал я. — Подышать свежим воздухом.
Блокировка в моей голове сработала автоматически.
— Погулять… — повторил Дроздов, упираясь рукой в стену.
— А что, разве нельзя?
— Отчего же… можно…
Дроздов нелепо повернулся и прислонился спиной к колонне. Случись это днем раньше, я бы решил, что директор выпил лишнего.
— Аркадий Сергеевич, вам помочь? — спросил я.
Дроздов не отвечал. Глаза его были открыты, но дыхания не было слышно.
Я беспомощно оглянулся. Вокруг было пусто и темно. Что же делать?
— Сейчас, сейчас, — пробормотал я, схватившись за его повисшую руку.
Дроздов всей тяжестью навалился на меня. Теперь-то я точно знал, что это не живой человек: мне приходилось тащить до постели отца, Дроздов был тяжелее в два раза.
Я положил его руку себе на плечи, напрягся. Ноги Дроздова сдвинулись с места и поволочились по земле.
Так, шаг за шагом, поминутно останавливаясь, я дотащил его до голубого домика, благо было не так уж и далеко.
Но тут — новая незадача: серая пластиковая дверь была наглухо закрыта, без малейшего признака замка либо дверной ручки. Я прислонил Дроздова к стене и стал искать на земле какой-нибудь инструмент, чтобы отодвинуть дверь или, если это невозможно, взломать.
Тут за спиной у меня послышался голос:
— Ты что здесь делаешь?
Я обернулся — рядом стоял Олег. Я так обрадовался, увидев его!
— Да вот, понимаешь, — заговорил я, — разбрелись по всей территории.
— Все трое? — деловито спросил Олег.
— Нет, только один. Посмотри вокруг, может, еще другие валяются.
Олег посветил фонариком (он оказался предусмотрительнее, чем я).
— Да вроде никого.
— Слушай, — сказал я, — не можем же мы тут его бросить.
— Не можем, — согласился Олег. — Ему нужно срочное питание.
Он подошел к двери, потом поднял вялую руку Дроздова, провел его ладонью по пластику — дверь отползла.
— Ты гений, — сказал я ему.
И в это время в темном дверном проеме показалась плотная фигура Воробьева.
Воробьев молча взглянул на нас и, схватив директора за плечо, с необыкновенной быстротой втащил его внутрь домика. Дверь закрылась.
А мы с Олегом, не сговариваясь, бросились бежать. Взлетели во весь дух на второй этаж общежития. Я хотел было с ходу юркнуть в свою комнату, но тут Олег преградил мне дорогу. Вид его не предвещал ничего хорошего.
— Ну? — сказал он грозно.
— В чем дело, приятель? — Я сделал попытку его обойти.
— Ты понимаешь, что ты натворил?
— А что такое? — Я все еще изображал оскорбленную невинность.
— Соня все слышала, — сказал Олег. — Но она не думала, что ты решишься.
Ах, черт! Действительно, когда я писал письмо ЭТИМ, я от волнения забыл о блокировке.
— Эх ты, торопыга! — презрительно проговорил Олег и отступил, давая мне дорогу. — Иди ложись. Но не думай, что проведешь спокойную ночку.
Проснулся я от холода.
Напрасно я натягивал одеяло до подбородка: холод безжалостно заползал вовнутрь. Я открыл глаза — в комнате было темно. И тут меня полоснуло чем-то острым по лицу и рукам. Закутавшись в одеяло, я подбежал к выключателю, зажег свет. Лампочка горела вполнакала. За окном была кромешная тьма, купол совсем не светился, хотя на часах было уже около семи утра.
В дверь забарабанили.
Я открыл — на пороге стояли Олег и Соня.
Она взглянула на мое лицо и ахнула:
— И ты тоже?..
— А что случилось? — спросил я.
— Славик порезался стеклом, — сквозь зубы проговорил Олег. — Ух, дал бы я тебе, если бы от этого была хоть какая-нибудь польза! Кустарь-одиночка!
— Оставь его, — сказала Соня. — Видишь, человеку больно.
Лампочка под потолком мигнула и померкла. В коридоре было тоже темно, шлепали чьи-то шаги, слышались приглушенные голоса.
— Иди за мной, — скомандовал Олег. — У меня в комнате фонарь, батареек хватит часа на четыре.
— Дай хоть одеться! — взмолился я. — Холодно!
— Некогда, — коротко ответил Олег.
Мы побежали по коридору. На бегу я чувствовал, как горят Славкины порезы на моем лице. Как же ему было больно в первые минуты, когда я еще спал, как сурок!
— Сломалось что-нибудь? — спросил я, задыхаясь.
— Все сломалось, — не оборачиваясь, ответил Олег. — Твоими молитвами. «Птичий базар» отключен, и вся система вышла из строя.
— Да что ж они, психи, что ли?
Олег резко остановился, и я налетел на него в темноте.
— Имей в виду, — сказал он вполголоса, дыша мне в лицо, — никто не знает, что это ты… Кроме нас с Соней. Понял? Будем держаться как люди.
Я благодарно закивал, хотя Олег этого, естественно, не видел.
Он втолкнул меня в комнату.
— Еще одного привели! — послышался в темноте жалобный Славкин голос. — И без того воздух кончается!
— Прекратить панику! — сказал Олег и зажег фонарь.
Луч света выхватывал из темноты лица ребят. Девчонки стояли, закутанные, как и я, в одеяла. Тут же была и Черепашка.
— Не понимаю! — сказала она, увидев меня. — Война, что ли? Никто ничего не объясняет…
— Все ты! — крикнул Борька и кинулся к Олегу. — Все ты, изыскатель!
Я схватил его за руки. Одеяло упало с меня на пол.
— Ну, ну, спокойно. Это не он, это я во всем виноват.
Но Борька меня не слушал.
— Пусти! Пусти! — шипел он, вырываясь.
Пришлось скрутить ему руки. Когда он присмирел, я подвел его к креслу и усадил.
На кровати кто-то слабо стонал. Я понял: это был Славка. Собственно, стонать-то ему можно было бы уже и прекратить: я знал, что на нем нет уже ни царапинки, да и мои скоро пройдут.
— Как это он? — шепотом спросил я, зная, что где-то поблизости Соня.
— Пытался вылететь в окно, — тут же отозвалась Соня. — Олег, побольше света, пожалуйста.
— Вылететь? Зачем? — спросил я.
— Все погасло, и он испугался.
Лена тихо и тоненько заплакала.
Рита подошла к ней, обняла ее за плечи.
— Ничего, ничего, — зашептала она. — Все пройдет, все успокоятся… Не надо бояться.
— Да, ты не знаешь! — плача, повторяла Лена. — Ты ничего не знаешь…
— Ну и что ж, что не знаю? — возражала Черепашка. — Мне же страшнее, а я не плачу.
Все-таки она была молодец.
— Не надо нервничать, ребята, — сказал Олег.
Он светил фонарем на Славкино лицо, а Соня рассматривала, есть ли раны. Славка что-то бормотал и отворачивался: он не хотел признаваться, что все его порезы «прошли». Но я не осуждал его: такая уж была моя специализация. Зажмурившись, я живо представил себе, как страшно ему было, когда он, раскинув руки, весь исцарапанный, летел в темноту…
— Не надо нервничать, — повторял Олег. — Возможно, всего лишь короткое замыкание. Сейчас мы с Андреем пойдем и все починим.
— Ну прямо, почините! — крикнул Борька и снова вскочил. — Электрики нашлись!
Я взял на себя его страх — и это было ужасно. Меня затошнило, сердце заколотилось, я весь покрылся холодным потом. Только бы не закричать, подумал я, стискивая зубы. Только бы не закричать!
Борька всхлипнул, удивленно оглянулся — и притих, как будто заснул.
Вдруг вспыхнул свет — ярко-оранжевый, мощный и ровный. Мы все взглянули на потолок, но плафоны оставались темными. Это были не лампы: это за окном огненно засветился сам купол.
— Андрюша, пожар? — спросила меня Черепашка.
Ну что я мог ей ответить? У меня самого еще зубы стучали от Борькиного страха.
— Заря, — сказал я первое, что пришло в голову.
— Ура! — крикнул Борька. — Приехали!
Все радостно закричали. Даже Славка поднял голову с подушки, впрочем тут же уронив ее обратно.
На дорожке возле бассейна мы увидели Воробьева и Скворцова. Они стояли, задрав головы, и сокрушенно рассматривали погибшие пальмы. В дверь постучали.
— Быстро! — скомандовал Олег. — Быстро привести себя в порядок!
Мы поспешно закутались в одеяла, оглядели друг друга. Лица у нас в этом странном свете были зеленовато-бронзовые, губы темные, но, в общем-то, выглядели мы вполне прилично.
— Войдите, — сказал Олег.
Я затаил дыхание. Вот сейчас появятся они… иссиня-черные, многоликие, с дельфиньими усмешками на безглазых лицах.
Дверь открылась, на пороге стоял Дроздов. Он был бодр, весело улыбался.
— Что, любуетесь сменой пейзажа? — заговорил он. — А ну-ка, признавайтесь, кто разбил стекло? Первый случай в нашей школе. Будем вызывать родителей, чтоб другим неповадно.
Мы молчали, стараясь переместиться к постели и загородить собою бедного Славку.
— Просим нас извинить за временные неполадки, — сказал Дроздов. — С автономной системы нас переключили на центральную, но все было несколько неожиданно. Больше это не повторится.
Олег быстро взглянул на меня и подмигнул.
— Итак, друзья мои, — продолжал Дроздов, — нам задана полная программа, и мы готовы ответить на любые ваши вопросы.
— Вопрос первый, — сказал Олег: — где ОНИ?
Дроздов улыбнулся.
— Деловой подход, — сказал он. — Не хотите иметь дело с подставным лицом. Но сейчас через меня с вами говорит один из непосредственных руководителей проекта «Аленький цветочек». Есть у вас на Земле такая сказка…
— Мы знаем, — сказала Соня.
Дроздов молча, по-учительски посмотрел на нее. Соня смутилась.
— Так вот, — продолжал Дроздов, — в вашей сказке некрасивое чудовище, оборачивается симпатичным молодым человеком. В нашем проекте, увы, дело обстоит несколько иначе… скажем даже, наоборот. Привыкать к этому придется постепенно. Уверяю вас, ничего особенно страшного: мы же к вашей внешности притерпелись. Лично я нахожу, что вы очень красивый народ. Надеюсь, что и мы вам понравимся.
— Тогда второй вопрос, — сказал я, — если позволите. Не кажется ли вам, что вы действуете не совсем правильно? Похищение детей — на Земле это вряд ли понравится.
— Похищение? — удивленно переспросил Дроздов. — Позволь, Андрюша, но ты что-то путаешь. Разве кто-нибудь тебя похищал? Ты хотел поступить в спецшколу — и ты в ней учишься. По первому твоему требованию мы доставим тебя домой…
— К маме… — вставил Борька.
— Но до сих пор о таком желании нам никто не заявлял, — продолжал Дроздов, не обратив на эту реплику внимания. — Что же касается местонахождения школы, то в момент твоего прибытия школа действительно была в районе Чулпана. Ты удовлетворен моим ответом?
Я пожал плечами: против этой напористой логики трудно было возразить.
— Вопрос о целях, — продолжал Дроздов, — вопрос о целях вы задали письменно, и вам пришел письменный официальный ответ. — В руках у Дроздова оказался большой конверт.
— Кому ответ? — вскинулся я.
— Да уж не тебе одному, — лукаво ответил Дроздов. — Всем. — Он протянул конверт Олегу. — Ну, приводите себя в божеский вид — и завтракать, — сказал он, повернулся и вышел.
Олег повертел в руках конверт, посмотрел на меня.
— Вскрывай, — сказал я ему. — Теперь чего уж.
— Нет, — ответил он и отдал мне письмо. — Идея твоя, ты и зачитывай.
Я распечатал конверт и достал сложенный вчетверо листок тонкой бумаги. Все молча за мной наблюдали.
— «Дорогие воспитанники! — громко прочитал я. — Ваши претензии совершенно справедливы: мы проявили излишнюю осторожность, поставившую вас в положение, которое можно расценить как унизительное. Просим нас извинить за недоверие. Виновные в этом ложном решении строго наказаны. Мы рады, что не ошиблись в выборе. Единственная наша задача состоит в том, чтобы к моменту встречи с нами вы знали и умели все то, что знаем и умеем мы. Только на основе равенства возможно настоящее понимание. Мы будем счастливы работать вместе с вами во имя этой, как мы считаем, высокой цели. Восхищенные вашей выдержкой руководители Проекта «АЦ».
— А что такое АЦ? — спросил из своего угла Славка.
— Аленький цветочек, — объяснила Соня.
— Знаете, кто мы теперь? — после паузы сказал Борька. — Мы теперь посланники. Дипломаты. Вот так.
— А домой пускать нас будут? — осторожно спросила Лена.
— Какой разговор! — великодушно пообещал Борька.
— Понимаешь что-нибудь? — спросил я Черепашку.
— Понимаю, — ответила она просто. — Нас забросили на другую планету.
И от этих бесхитростных слов мне захотелось подскочить до потолка и закричать что-нибудь дурацкое вроде: «Э-ге-гей!» Я почувствовал, что отрываюсь от пола и начинаю колебаться в воздухе, как выпущенный из бутылки джинн. Но делать это сейчас было несерьезно.
Славка, покряхтывая, спустил с постели ноги (у него на лице и руках было несколько заживших царапин) и, взглянув на окно, обомлел.
— И все-таки ты был не прав, старик, — заметил Олег.
Разумеется, я с ним согласился.
А за окном во всю свою мощь на оранжевом небе пылало черное солнце.